Редакционный шофер Филип Трновский (или Файо, как его называли все в редакции и в гараже Пресс-центра) уже точно знал, сколько и чего потребуется для командировки, сколько вещей поместится в его зеленом чемоданчике, сколько потребуется времени, чтобы заехать за всеми редакторами, которых он повезет в своей синей служебной «Волге». Если в шесть утра они выедут из Братиславы, то где-то около десяти уже будут в Банской Каменице и еще смогут остановиться где-нибудь в мотеле позавтракать и выпить кофе. В десять часов в национальном комитете начинается контрольный день.
Будильник прозвонил ровно в пять. Спящая рядом жена на мгновение открыла глаза — и, перевернувшись на другой бок, тут же снова заснула. Он не мешал ей, сам приготовил завтрак, сам уложил вещи в дорогу: чистую пижаму, зубную щетку и бритвенные принадлежности, рубашку, брюки и домашние тапочки. Сверху положил легкий плащ, больше ему ничего не нужно.
Филип Трновский очень следил за тем, чтобы в командировках он был одет самым тщательным образом, так он увереннее чувствовал себя среди журналистов. Вот и на этот раз он очень старательно умылся, выбрился электробритвой, надел синюю рубашку, темный шерстяной костюм, элегантный, со вкусом сшитый, и к нему темно-синий галстук. Аккуратно уложил перед зеркалом волосы, в таком виде он мог выехать на прием, не то что в командировку.
Небо на востоке стало светлеть, сквозь тучи пробивались бледные солнечные лучи. «Волга» стояла перед домом, ответственный секретарь разрешал перед командировкой ставить машину возле дома, в другие дни она ночевала в большом гараже Пресс-центра. Машина блестела от дождя, чистенькая, вымытая, надраенная: Файо Трновский ездил в командировки не только элегантно одетым, но и в безупречно подготовленном автомобиле.
Мотор заработал сразу же, как только он включил зажигание, но Файо дал ему поработать на холостых оборотах, чтобы он прогрелся. Потом он закурил свою первую сигарету и включил радио, он чувствовал себя в полной форме, и настроение у него было отличное. Он взглянул на часы — было без двадцати шесть — и медленно тронулся с места.
Никто, пожалуй, так не знал скрытой жизни редакции, как он. Редакторы, во время долгих путешествий, оставшись один на один со своим шофером, пускались в пространные разговоры, обсуждали с ним газету, политику, своих коллег, говорили о себе и о своих интимных проблемах, а иногда даже доверяли свои сокровенные тайны. Он был свидетелем тайных признаний, неожиданных романов и маленьких афер. Он много знал, и о каждом из редакторов ему было что рассказать. Но он предпочитал помалкивать и только слушал.
Первая остановка была перед одноэтажным домиком в Горском парке, где снимала комнату Катя Гдовинова. Он посигналил и, пока ждал, записал в тетрадь километраж по спидометру. После возвращения он подсчитает пройденный путь и хоть сотню километров припишет, чтобы подработать, он уже давно так делает, впрочем, как и большинство водителей, которых он знает. Кроме того, он приписывает себе и неурочные часы и продает талоны на бензин у бензоколонок; если он возвращается из командировки в восемь, то в путевом листе пишет, что в двенадцать, и мало кто из редакторов обратит внимание на то, что подписывает, а если и догадается о проделках Филипа, все равно ничего не скажет. Это дань за его молчание. И только ответственный секретарь вечно злится и доносит шефу.
Но Файо свое дело знает, он знает жизнь и умеет вертеться. Он знаком с мафией на бензоколонках, которая спекулирует талонами, знает автомехаников, которым надо дать на лапу, и машина будет в полном порядке, знает, как поладить с начальником гаража. Без этих махинаций он не заработал бы даже на минеральную воду.
Вот и с Катей Гдовиновой они друзья, она всегда прощает Файо его маленькие хитрости, а кроме того, она ему обязана, он оказал ей несколько небольших услуг.
Катя уже вышла из калитки и быстрыми мелкими шажками приближается к машине. Файо с удовольствием наблюдает за ней сквозь мокрое стекло. На ее лице еще сохранились следы вчерашней усталости и сна, но вопреки всему она прелестна и уверена в себе.
— Привет, Файо, — поздоровалась она слегка охрипшим голосом, и ему кажется, что есть что-то интимное в этом обращении, что оно таит в себе скрытые обещания.
Он распахнул дверцу рядом с собой, ему хотелось, чтобы она села на переднее сиденье, чтобы он мог сбоку видеть ее профиль и длинные ноги в узких брюках. Однако Катя покачала головой и села сзади.
Рано утром город еще пуст, час пик начнется чуть позже. Пока им попадались только грузовики, развозящие молоко и свежий хлеб, оранжевые мусоросборщики и полупустые автобусы. Скоро город проснется, артерии улиц заполнятся машинами и людьми, он весь напряжется в транспортных судорогах, он почти задохнется. Файо в душе последними словами ругал братиславское уличное движение и торопился проскочить, чтобы не попасть в пробку, иначе они застрянут и опоздают.
Даниэль Ивашка уже стоял на углу улицы, переступая с ноги на ногу. Увидев машину, он махнул рукой и побежал ей навстречу.
— Доброе утро, — пробормотал он, усаживаясь на переднее сиденье. — Опаздываем.
Файо ничего не сказал, да и Катя не ответила на приветствие, шофер уже знал по опыту, что в такую рань никому не хочется разговаривать. Журналисты привыкли вставать поздно, в редакцию приходят только к девяти, а иные из них и к десяти, так что в шесть утра они еще полусонные, мысли у них ленивые и неповоротливые, они разговорятся только после первой чашки кофе.
Файо Трновский знал и то, что Дано Ивашка влюблен в Катю, но старательно это скрывает, он знал, что в командировках Дано заказывает только одноместные номера и что он не любит спать один. Файо знает, как меняется этот редакционный сухарь, как он переобувается в домашние шлепанцы и попивает крепкое пиво. Файо каждый раз поражает этот другой Даниэль Ивашка, который словно выныривает из каких-то неизвестных глубин. Кто знает, зачем он это делает, думает Файо, зачем носит свои элегантные костюмы и напяливает маску эдакого светского человека. Ему приходит в голову, что этот щеголь просто ищет приключений, которых ему недостает в слишком спокойном браке. Может быть, это и есть его настоящее лицо, а все остальное — редакция, семья, поэзия — все это лишь притворство. Файо еще немного думает об этом, а потом начисто забывает о Дано.
Надо следить за дорогой, вот как раз этот самый район блочных домов, где живет Матуш Прокоп. В бледном утреннем свете эти бетонные коробки выглядят пугающе безлико. Они настолько отчуждены, настолько лишены человеческого тепла, что Файо прошиб озноб. Лишь кое-где разбросаны зеленые пятнышки газонов или худосочные деревца. Да и люди в этом лабиринте напоминают безликие и бездушные фигуры, механические игрушки, двигающиеся по инерции, будто заведенные незримой рукой судьбы, лишенные всяких мыслей и чувств. Один дом похож на другой, одна улица — на другую. Файо вспоминает маленькие тихие и богатые деревеньки на Трнаве, возле Звончина, откуда он родом, и ему вдруг становится необъяснимо грустно от этих бетонных коробок, которые стоят тут, словно неудавшиеся монументы своего времени.
Где-то здесь, в одной из таких коробок, живет Матуш Прокоп. Они проехали магазин самообслуживания и остановились возле тротуара. Файо протяжно засигналил. Он больше всего любил ездить с Прокопом. Весь день Прокоп занят делом, а у Файо при этом всегда возникало чувство, что это каждый раз непременная встреча с чем-то увлекательным. Прокоп всегда хотел изучить проблему со всех сторон, выслушать мнение директора завода, техника, рабочего. Файо вспомнил, как однажды Прокоп писал репортаж об одном заводе, который не выполнял план. Он поступил туда простым рабочим и целый месяц там вкалывал, жил в общежитии, ходил к ним домой, работал, как и они. А потом написал о том, что он там пережил.
Файо знал, что Матуш Прокоп веселится так же, как работает, то есть обстоятельно. Когда они садились вместе где-нибудь в баре, Прокоп забывал обо всем: о работе, о газете, он пил вино, танцевал, веселился; Файо казалось, что Матуш таким манером прочищает себе голову, возрождается, открывает новые грани жизни и мира, в котором очутился. Файо знал и о нерешительности Прокопа в его взаимоотношениях с Катей, у него сложилось впечатление, что Прокоп — жертва, муха в паутине, что он тщетно старается выпутаться из ее сладких сетей. Файо наблюдал за этой борьбой с интересом и любопытством.
Из двери дома вышел Прокоп с небольшой дорожной сумкой в руках. Он выглядел свежим, хорошо выспавшимся и полным надежд. Они поздоровались. Файо включил зажигание и сделал потише радио. Было минуты две-три седьмого. Они тронулись в путь.
В кабинете директора нефтехимического комбината в Буковой Юрая Матлохи было тихо. Не трещали телефоны, не раздавались голоса, не шуршали бумаги. Воздух был чист, на столе не стояли неубранные кофейные чашки, пепельницы были пусты. Было раннее утро, день начался мелким моросящим дождем, но скоро и этот дождь прекратился. Прежде чем заступила утренняя смена, небо очистилось, будто выстиранное полотно, а пропитанная водой земля начала подсыхать. Директор вздохнул.
Окна кабинета были обращены к горам. Директор отдернул штору и посмотрел на вершины, окутанные легкой дымкой, словно искал там утешения. Пики гор возвышались благородные и молчаливые, гордые в своем величии. Матлоха любил смотреть на них, особенно в такое утро, как сегодня.
Он спокойно насвистывал, думая о том, что и в природе и в жизни любые грозы погремят-погремят… и пройдут. Он вспомнил о репортаже в журнале «Форум» и мысленно даже махнул рукой: что ж, слова это всего лишь слова, это же не дубина, авторитета его они не разрушат, Буковую не разгромят, кресло его не покачнут. Жизнь двинется дальше. Люди, прочитавшие репортаж, возможно, покачают головой, пожмут плечами… и отложат газету в сторону. О чем только уже не написано…
А если даже кто-то чересчур разойдется и примет факты из репортажа слишком близко к сердцу, у Матлохи хватит сил постоять за себя. Ведь он не какой-нибудь сопляк, уж он-то знает, к кому обратиться, кому о себе напомнить, кому позвонить. У него есть заслуги, влияние. Наконец, есть друзья. И он знает, у кого какие слабости. В худшем случае обратится к влиятельным людям, а уж если дело будет совсем плохо, потребует, чтобы журналиста из «Форума» строго наказали.
Он смотрел на далекие горы и чувствовал, как их спокойствие передается и ему. Он снова стал сильным. Он стоял, широко расставив ноги, на своей земле, уверенный в своей правоте, непоколебимый в своей решительности. Он все-такие еще директор!
Он, собственно, был даже благодарен журналисту из «Форума». Тот заставил его встряхнуться, напугал слегка и тем самым мобилизовал. Может быть, он пришел как раз вовремя, может, его приход был своеобразным предупреждением, чтобы он, Матлоха, не был слишком уж уверен в себе, чтобы он наконец взялся за решение проблем, которые так долго откладывал. После посещения журналиста директор и о своих подчиненных узнал больше, чем когда-либо, ярче проявился характер каждого из них.
Вошла секретарша, принесла ароматный кофе и почту. Директор обратил внимание, что сверху положен свежий номер «Форума». Он улыбнулся, хорошее настроение не покидало его. Он отложил газету в сторону и придвинул к себе чашку с кофе, статью он прочитает потом.
Он сделал первый глоток, и тут до его сознания дошли две вещи: во-первых, что в соседней комнате уже собираются его подчиненные на производственное совещание, а во-вторых, что в их поведении было что-то настораживающее. Матлоха снова отхлебнул горячего душистого кофе, но почему-то уже без всякого удовольствия. Он не знал, кто из его сотрудников вошел в кабинет, он не видел его лица, не знал, зачем он вошел. Может быть, что-то изменилось в воздухе, может, кофе на этот раз был не таким вкусным, может быть, просто сработал инстинкт самосохранения, но только вдруг он почувствовал сильное беспокойство. И сразу начала болеть правая нога.
В кабинет без стука вошла секретарша, она никогда раньше этого не делала и, войдя, прислонилась к дверному косяку, мимо нее, словно мимо часового, прошли его заместители, начальники цехов, Вера Околичная и, наконец, Мартин Добиаш. Они толпились возле стола, но не рассаживались. Матлоха тоже встал, он чувствовал, как в кабинете растет напряжение, ему вдруг показалось, что если он сейчас вытянет руку, то наткнется на стену, выросшую между ним и его подчиненными.
— Ну вот, так оно и случилось, — произнес Добиаш, и его голос был необычно спокоен.
Уже в ту минуту, когда все вошли в кабинет, директор понял, что именно произошло. Теперь он поймал себя на мысли, что знал об этом гораздо раньше, еще тогда, когда ранним утром загляделся на эти обманчивые горы. Ему показалось, что комната медленно закружилась и перед глазами замелькали какие-то фигурки, словно на карусели. Он ухватился за край стола.
— Когда? — выдавил он из себя.
— Ночью, — ответил Добиаш, и директору почудилось, что он говорит это с каким-то удовлетворением. — Скорее всего под утро.
— Почему мне никто ничего не сказал? — спросил он, проталкивая слова сквозь онемевшие губы. — Почему я узнаю обо всем в последнюю очередь?
— Это обнаружила только утренняя смена, — отозвался кто-то из собравшихся.
Директор на задеревеневших ногах обошел стол, подошел к двери и сдернул с вешалки плащ.
— Пошли, — пробормотал он через плечо. — По дороге вы мне все объясните.
Солнышко отражалось в лужах на заводском дворе, воздух был чист и свеж, машины монотонно гудели, откуда-то слышался женский смех и мерное жужжание мотора. Все было светлым и ясным. Дым из заводских труб поднимался прямо к небосводу.
Впереди группы шагал директор, полы его плаща хлопали по коленям, словно мокрые крылья. Возле него чуть ли не вприпрыжку шел Добиаш, остальные не поспевали за ними, и им приходилось все время убыстрять шаг.
— Ну, начинай! — бросил директор главному инженеру, даже не повернув головы.
— Работники на центральных маслоотделителях обнаружили ухудшение состава отработанных вод, — зачастил Добиаш, стараясь идти в ногу с директором.
— Ну и что?
— Ну… в отходы попали щелочные вещества. Они превратили масло в эмульсию… в отстойниках… — Он помолчал, переводя дух.
— Каким образом? — перебил его директор, ни на минуту не замедляя шага и устремив взгляд прямо перед собой.
— У нас не было времени установить причину… Возможно, натриевый зольник. Через треснувший трубопровод на перекачивающем устройстве… А оттуда — в напорный бак, потом в канализацию… Масло вытекло в Грон…
— Почему не перекрыли отток?
— Потому… потому что вентиль испорчен!
Директор неожиданно остановился, остановилась и вся группа людей, спешивших за ним. Они обступили его. Матлоха оглядел вначале каждого по очереди, потом всех вместе. Медленно выговаривая слова, спросил:
— Сколько же вытекло?
Добиаш, ссутулясь, произнес:
— Примерно… судя на глаз… Тонн двести…
Матлоха с минуту стоял, задумавшись, словно не понимая слов Добиаша. Двести тонн… Двести тонн. Его пробрала дрожь. Эти масляные отходы уничтожат Грон! Они погубят все живое, потребуется несколько месяцев, чтобы река очистилась. Рыба, питьевая вода, холодильные установки заводов, что стоят на Гроне, оросительные системы — все, все это погублено, уничтожено. Последствия: штрафы, снижение уровня производства, плана, премий. Возможно, теперь его просто снимут, а возможно, пришлют сюда прокурора. И вдобавок проклятый репортаж в «Форуме»!
— Перекройте отток, — проворчал он. — Надо приостановить производство…
— Уже сделано, — веско ответил его заместитель Хабер.
Директора задел этот сухой тон. Только спокойствие, сказал он себе. Будь благоразумен. Нельзя, чтобы они подумали, будто ты застигнут врасплох.
— Машину! — повернулся он к Добиашу. — Поехали, посмотрим на цистерны… Остальные — на свои места. И чтоб без паники!
Группа людей даже не шелохнулась.
— Вы что, не слышали? — заорал директор. — Смотрите, не наложите в штаны, если лопнет бак! Приступайте к работе! Где машина?
— Мы никуда не опоздаем, — сказал Добиаш, когда все разошлись и они вместе с директором шагали к служебному гаражу. — Этих рыб уже не научишь плавать.
Директор покосился на него, но ничего не сказал. Да и сказать было нечего.
— Это длинная и сложная история, — сказал рассудительно Даниэль Ивашка, полный сознания собственной значимости, удобно расположившись на переднем сиденье служебной «Волги». В этот момент «Волга» как раз выезжала со стоянки перед рестораном мотеля «Зубр».
Впереди была длинная дорога, и Прокоп надеялся узнать от Ивашки или от Кати подробности или какие-нибудь факты, которые он не успел прочитать.
— Историческое ядро города вот-вот развалится, — продолжал Ивашка. Он прикурил сигарету, словно решив, что теперь стоит начать длинное и сложное свое объяснение. — Все ужасно запущено. Поскольку многие годы о Каменице совсем никто не заботился. Прекратилась добыча в шахтах, а в городе не было никакой промышленности. Такое медленное умирание города… Люди бежали из него — не было работы. Памятники так обветшали, что теперь находятся в критическом состоянии…
— Это я знаю, — кивнул Прокоп. — Читал. А что же все-таки мы можем изменить?
— Можем, — сказала Катя тихим и все еще охрипшим голосом. — Всколыхнем общественное мнение… — Потом скептически добавила: — Это как раз то единственное, что мы можем сделать.
— А что вы от меня-то хотите? — спросил Прокоп, взглянув сначала на Катин профиль, а потом на затылок Ивашки.
— До сих пор мы писали только об исторических памятниках, а теперь на сцену выходят строительные организации, поставщики, заказчики, всякая там проектная документация и весь этот странный мир, который мы понять не в состоянии, — усмехнулся Даниэль.
— Объясни ему, — сказала Катя Ивашке, положив ладонь на руку Прокопа.
— Попробую, — кивнул Даниэль, — объясню… Троицкая площадь, ядро города, нуждается в реконструкции. Каждый дом, от подвала до самого чердака. Это значит, что надо бурить скважины, разработать проекты, отремонтировать… Но ведь надо выселить людей из этих домов и где-то их разместить. А квартир нет, их нужно еще построить!
— Квартиры, — усмехнулся Прокоп. — Это повсюду проблема. Давай дальше.
— Дороги, — продолжал Ивашка. — Коммуникации. Ты уже был в Каменице?
— Был. Давно. Были однажды в турпоходе возле Банского Колодца. Там великолепное озеро.
— Конечно, — Ивашка рассеянно кивнул. — Но каменицкие дороги еще прекраснее…
— Почему же их не отремонтируют? Для этого тоже нужно правительственное постановление?
Ивашка открыл окно и выбросил недокуренную сигарету, в машину ворвался порывистый ветер.
— Улочки там узкие и кривые. Весь город подкопан, там все сотрясается от малейшего колебания… Под дорогами и домами проходит старая канализация… Строили ее когда-то в шестнадцатом столетии, и теперь никто не знает ее планировки… И если бы захотели отремонтировать как положено дома и дороги, то сперва должны привести в порядок канализацию. Но кто тебе будет ремонтировать вековые стоки, полные дерьма?
Никто не засмеялся.
— Итак, дороги и канализация. Дальше, — подгонял его Прокоп.
— Тебе этого мало? — Ивашка повернулся к нему. — Как только возьмутся за канализацию, придется закрывать главную дорогу. А ее нельзя перекрыть, пока не построят объездные пути.
— Понятно.
— Но это не все, — продолжал Ивашка. — Трудности начинаются уже при подготовке проектной документации. Проектные организации и поставщики не желают подписывать с заказчиком хоздоговор…
— Нет, вы только посмотрите! — ворчал Прокоп. — Ведь из тебя получился готовый специалист!
— Я вообще в этом ничего не понимаю, просто повторяю то, что слышал.
— Чего не понимаешь?
— А ничего. Не понимаю, например, почему они не желают подписывать…
— Не знаю, чего вы от меня хотите, — Прокоп смотрел и на Катю и на Ивашку. — Откуда я знаю, почему строительные организации не хотят ремонтировать исторические памятники! Наверное, им это невыгодно. Им выгоднее строить, скажем, коровники, это же гораздо проще.
— А город гниет! — буркнул Ивашка.
Прокоп вздохнул.
— Странно все это. Руководящая инстанция приказывает строителям-реставраторам строить коровники. А потом та же самая инстанция гонит их реставрировать памятники, потому что эту самую инстанцию, в свою очередь, подгоняет более высокая инстанция и к тому же общественное мнение. И никто вам не скажет, что важнее — памятники или коровники.
Спутники Прокопа молчали, будто их поразила эта странная логика.
— Отказываются подписывать хоздоговор, — продолжал Прокоп, — и не подпишут. Ни на проектную документацию, ни на строительство. С их точки зрения это понятно. Разработать проект коровника проще и легче, чем проект реконструкции памятника, который к тому же находится в плачевном состоянии. Коровник они построят за пару недель, а со старым домом будут возиться целый год. Пока приведут в порядок один памятник старины, построят несколько коровников. А премии платят за объем работы. Вот где собака зарыта! Вы себе представляете, какие премии получает, например, директор строительного управления?
— Значит, Банская Каменица рухнет ради премий и коровников! — подвела итог Катя Гдовинова.
— Я привел это в качестве примера. Может, они строят что-нибудь другое.
— Иногда у меня от всего этого такое чувство, — отозвался Даниэль, — будто я передвигаюсь в мире Кафки. Но кто виноват?
— Люди. За всем этим стоят люди.
Ивашка потянулся за сигаретами, но остановился на полдороге.
— Им все это осточертело. Они видят, как на их глазах умирает город. Годами там ничего не делалось. Ничего. И никто не желал их слушать, хотя они кричали. Может быть, мало кричали. Может, никто не хотел вникать в этот крик. И только, когда дело чуть тронулось с места, оказалось, что все это неимоверно сложно…
Матуш кивнул в ответ.
— Они не могут ждать, что ремонт города сделает за них правительство.
— Да никто так и не думает. Просто они устали от долгого ожидания.
— А теперь явимся мы, — съязвил Прокоп, — и все сразу изменится. Так вы это себе представляете, да?
Ивашка вновь потянулся за сигаретой, но на этот раз прикурил и с наслаждением затянулся.
— Скажи мне, — он повернулся к Прокопу, — зачем ты пошел в журналисты?
Прокоп ответил не сразу, глядя в окно на убегающий пейзаж.
— Ладно, — отозвался он наконец. — Ты прав. Все вы правы. Давайте возьмемся за это…
Машина свернула с шоссе и теперь медленно продвигалась по старому узкому деревянному мосту. Доски под колесами трещали. Под мостом протекал Грон. Прокоп глянул вниз — на поверхности воды плавали огромные маслянистые пятна. Он даже не предполагал, что совсем скоро узнает, откуда они там взялись.
— А ну-ка, приготовились, — сказала деловито Катя. — Подъезжаем к Банской Каменице.
Гелена Гекснерова, секретарь главного редактора «Форума», приходила в редакцию первой. Вместе с редакцией она переезжала с места на место, пока наконец «Форум» не обосновался в здании Пресс-центра. Она знала уже десятки зданий, комнат, вахтеров, слесарей, истопников и шоферов, пережила нескольких главных редакторов и проработала с тремя поколениями журналистов. За эти годы она привыкла приходить в редакцию раньше всех, чтобы подготовить работу на целый день.
В редакции «Форума» было пусто и тихо. Еще нигде не стучали пишущие машинки, не звонили телефоны и не бегали по коридорам редакторы. Все начнется позднее, весь этот хаос и сумятица, гонка за временем, нервозность, раздражительность, состояние непрерывного напряжения. А пока здесь царит покой и особая канцелярская тишина. Гелена Гекснерова очень хорошо знает эти тихие утренние часы, это ожидание, похожее на предгрозовое напряжение в природе, это особое состояние воздуха, когда тишина обманчива, нервы напряжены и чувства обострены. Совсем скоро, с приходом первого сотрудника (обычно им бывает Мариан Валент или главный редактор) все сразу изменится.
За это время Гелена Гекснерова уже проделает часть работы. Ей надо разобрать почту, а это всегда приличная стопка. Редакция получает словацкие и чешские газеты, еженедельные и ежемесячные журналы, специальные и иностранные издания, сборники, бюллетени, сообщения телеграфных агентств и информацию, предназначенную только для служебного пользования. Сообщения поступают от политических органов, от правительства, бюллетени — из министерств и различных организаций. А кроме того, в редакцию каждый день приходит множество писем — от читателей, от авторов, из учреждений. Читатели реагируют на материалы, опубликованные в «Форуме», присылают заказанные да и не заказанные статьи, приходят приглашения на конференции, на театральные премьеры, вернисажи и прочие культурные и общественные мероприятия. Приходят сюда и деньги — это гонорары сотрудников, которые они хотят получить в редакции, а не дома, авансы на командировки, различные счета, повестки и так далее. Иной раз на столе секретаря появляются и вызовы в суд, наложение ареста на зарплату и прочие неприятные бумаги.
Гелена начинает медленно и обстоятельно раскладывать письма и газеты. Она делает это почти механически, но как всегда толково. Иностранные журналы откладывает для международного отдела, специальную литературу, от «Окружающей среды» до «Юридического обозрения», — в отдел социальной жизни, «Экономическую газету», ежегодники, «Экономическую статистику» и прочее — для экономического отдела, а в отдел культуры отнесет литературные газеты и журналы. Для себя она отложит журнал «Штерн», и, если в обед у нее будет хоть минутка свободного времени, она его пролистает, а уж потом отнесет международникам.
Разобрав журналы, она придвигает к себе папку с письмами, здесь ей тоже помогает опыт. В белых конвертах приходят письма из учреждений, в больших желтых — авторские материалы или фотографии, в незапечатанных — приглашения на премьеры и пресс-конференции. Она была не только в курсе того, кому какие приходят письма, но и знала обо всех конференциях, выставках и премьерах.
Когда все было разложено по своим местам, Гелена приготовила главному редактору список дел, которые его ждут сегодня: ежедневная планерка, семинар со слушателями отделения журналистики и несколько встреч с авторами, добивающимися приема. Одних главный редактор примет, от других будет скрываться, это касается завзятых жалобщиков и графоманов, выдающих себя за авторов. Это снова будет трудный день, такой же, как все предыдущие и последующие.
Прежде чем начнется суматоха, у Гелены еще останется чуть-чуть времени, чтобы спокойно посидеть в тишине среди знакомых вещей. Она думает о своей маленькой личной радости, представляет себе, как она скоро будет совершенно свободна, избавлена от всех редакционных обязанностей, что ей не надо будет ходить на работу и что у нее будет море свободного времени. Невозможно даже представить, сколько будет свободного времени! Безбрежный океан времени! Ей не надо будет постоянно спешить, чтобы успеть переделать все редакционные дела, выписывать гонорары, готовить шефу списки дел на день, присматривать за выдачей зарплаты, командировочных удостоверений, счетов, адресов и так далее. Ничего подобного. Она представляет себе, как спокойно ходит по разным выставкам, как стоит перед картинами. Она будет впитывать всю эту красоту. Потом посидит за чашкой кофе со сливками, размышляя о том, что видела. А вечерами ее будут ждать либо театр, либо кино. Гелена Гекснерова не выносит рабского высиживания перед телевизором в домашних шлепанцах. Ей хочется жить, она мечтает о культуре, ей хочется, чтобы у нее на все хватало времени.
Гелена прекрасно знает, что до тех пор пока она работает в редакции, свободного времени у нее не будет никогда. Работа изнуряет, а она не из тех, кто может ее облегчить для себя. Наоборот, в работе она точна, исполнительна, строга к себе и к другим. Она знает только один способ, как избавиться от своих рабочих обязанностей и иметь вдоволь свободного времени, это очень просто — уйти на пенсию.
Гелена Гекснерова — самый старый сотрудник «Форума» и по возрасту и по стажу, она пришла в редакцию, когда газету только основали. Это были первые годы после войны, у «Форума» еще не было ни читателей, ни авторов, ни редакторов. Прошли пятидесятые, шестидесятые и семидесятые годы, начались восьмидесятые, а Гелена Гекснерова так и прожила в редакции всю свою жизнь и теперь ждала только пенсии.
Уже близится эта минута, пройдет три дня — и она свободна. Наконец, она начнет жить по-своему. При этой мысли она почувствовала приятное волнение и удовлетворенно улыбнулась.
Она посмотрела на вещи, которые окружали ее, послушала тишину еще пустой редакции и как будто уловила запах первых чашек кофе, как будто услышала стук машинок и шуршание бумаг, безумный трезвон телефонов, хлопанье дверей и запах свежих номеров газеты — весь этот ее мир, ее жизнь, все, чем она жила. И в эти короткие минуты утренней сиесты, в эту минуту, напоминавшую ей последнее мгновение перед самым рассветом, в этом самом коротком проблеске истины она вдруг словно прозрела, поняв, что не сможет жить без всех этих вещей, без этого мира, не сможет жить без газеты, без редакции, без «Форума». Она поняла, как пугает ее тот день, когда она уйдет и когда у нее останется море времени для того, чтобы жить, как захочется.
Когда главный редактор «Форума» Михал Порубан уселся за свой письменный стол и попросил секретаршу принести утренний кофе, он понял, что ни одна из вчерашних проблем не была решена: он так и не определился с назначением своего заместителя, не отругал шофера за то, что приписывает лишние километры и сверхурочные часы, ведь и так экономисты все время напоминают ему, что редакция расходует больше денег, чем ей отпущено. Да еще эти отношения между Прокопом и Катей Гдовиновой, в которые ему очень не хочется лезть, но надо набраться мужества и такта и постараться деликатно предупредить Прокопа, чтобы он был поосторожней. Кроме того, еще проблемы с сыном Клиштинца и с отъездом Мариана Валента, но тут уж он, действительно, вмешиваться не станет.
Порубан всегда уделял внимание человеческим отношениям в редакции, он знал, что от этого зависят и уровень газеты, и рабочая атмосфера. Однако на все его не хватало, а иногда он чувствовал себя не в праве вмешиваться в чужие судьбы.
Помимо всего, у него было много забот с газетой. Очередной номер, в сущности, был готов, но надо было уже думать о новом. У него не хватало времени на отдых, он находился в постоянном движении и знал, что остановиться в этом движении — значит упасть.
По правую руку от него, рядом с телефоном, лежала стопка писем и журналов. Сверху — свежий номер «Форума». И хотя Порубан еще вчера читал его, сразу по выходе из типографии, дома вечером он снова взял его в руки и стал перелистывать. Останавливался на отдельных статьях, просматривал заголовки, раздумывал над фотографиями и над графическим оформлением. В общем, он был доволен и все-таки чувствовал, что не все здесь в порядке. Некоторых материалов вообще не должно было быть в газете. Интересно, читает ли их кто-нибудь. Вот, скажем, комментарий о новых аспектах интеграции или же беседа о реформах в системе образования. Материалы экономического отдела. Нет, никто не говорит, что это не серьезные, не важные проблемы. Надо писать и об этом, но не так нудно и высокопарно. Главный редактор пробежал обе статьи: ничего в них нет, кроме общеизвестных истин, ничего интересного, никакой полемики. Если бы авторы не сочли за труд присмотреться повнимательнее к международной интеграции… поискать слабые стороны кооперации производственных программ… Или же поразмышляли бы о том, разумно ли проводить бесконечные реформы в школах, изматывать себя все новыми и новыми переменами… Какой в этом смысл? Кому-то что-то приходит в голову, и вот уже меняются основы, полезные и проверенные навыки, вся система школьного образования, и только для того, чтобы через несколько лет снова прийти к выводу, что то, что было раньше, было хорошо…
Да и репортаж с братиславского автомобилестроительного не привел его в восторг: завод, действительно, лихорадило, менялись производственные программы, миллионы капиталовложений остались замороженными, никак не могли решить, какие же, собственно, машины они должны производить. Однако автор статьи только щерил зубы, но не кусался — он словно боялся назвать вещи своими именами.
А нейтральная и никчемная заметка о туризме его просто разозлила: ведь это же сущее вранье, где это автор видел такую идиллию?! Начинается сезон, туристы валят со всех сторон, пограничные пункты едва справляются с этим наплывом, а Братислава снова, как и в минувшие годы, по уши в проблемах: туристам негде поесть, потому что как раз в это время многие предприятия общественного питания или ремонтируются, или весь персонал ушел в отпуск. Им негде и переночевать, все отели переполнены, дороги перекопаны, и иностранные машины блуждают по городу в поисках объездов. В отделах виз и паспортов стоят толпы нервничающих людей, волокита тянется бесконечно, и делается все в последнюю минуту, а «Форум» публикует слащавую глянцевую заметку, хотя уже давно надо было сказать правду о том, как выглядит в действительности туристский бум.
Он остановился на репортаже Прокопа и с удовольствием улыбнулся. Вот так, подумал он, мы и должны писать. Хотя бы один материал в каждом номере. Деловой, со спокойной аргументацией, со знанием предмета разговора, с конструктивной критикой. Рискует, но не боится. Критикует, но не позорит и не ругает. Не тушуется, когда надо назвать виновника. Главный отлично понимал, что Матлоха, его старый приятель, теперь перевернет вверх ногами все областные инстанции и забомбит жалобами министерство. Порубан невольно пожал плечами: что ж, пускай!
В кабинет вошла Гелена Гекснерова и поставила на стол чашку с кофе. Главный поблагодарил ее кивком головы. Медленно, с наслаждением сделал первый глоток.
Он перелистывал страницы культурного раздела. Легкие рисунки, стихи, художественные фотографии его всегда радовали. Он вынужден был с грустью признаться самому себе, что не очень-то разбирается в культуре, что так и не смог проникнуть в мир художников и среди них чувствует себя чужим. А тому, чего не понимал, он не мог доверять, хотя всегда этим восхищался.
Размышляя над этим, он пришел к выводу, что во всем виноваты пробелы в его воспитании и образовании, в молодости он редко дорывался до книг, а уж о театре или выставках в Студенке даже не мог и мечтать. А позднее он уже не был в силах наверстать упущенное.
Неожиданно вспомнился один давний, теперь уже почти забытый вечер: он отдыхал в тихом одиночестве догорающего дня, уставший и вымотанный. Это были минуты расслабленности и внутреннего покоя, когда воздух над крышами города прозрачно чист и одиноким заброшенным душам кажется, что все ошибки их жизни простительны, и они находят странное успокоение в одиночестве. Порубан тогда включил телевизор и лишь минуту спустя осознал, что актер на экране читает стихи. Он хотел выключить телевизор, потому что никогда не слушал стихов, читаемых с экрана, ему казалось ребяческим и наивным не только писать стихи, но и слушать их. Однако что-то его все-таки остановило, может быть, значение слов пробилось к нему сквозь барьер безразличия, а может быть, чарующий голос актера.
Он стал вслушиваться в тоскливые и мудрые строки стихов и, отдавая себе полный отчет в этом, пережил глубокое потрясение от поэзии, от очарования найденных слов, которые перепахали ему душу болью, словно плугом. Он понял, что настоящее искусство вызывает в человеке чистую облагораживающую грусть, ту грусть, что пробуждает силы, скрытые в глубинах души, что рождает оптимизм и желание жить. Он влюбился в стихи, услышанные в тот вечер, и эти слова неожиданно всплывали в памяти в самые неподходящие минуты, когда он сидел на совещании, редактировал рукопись, звонил по телефону или подписывал какие-то счета.
Он находил в этих словах какие-то свои предчувствия, невысказанные переживания, что-то такое, что открывало ему темные пещеры его души, будто молния, осветившая коротким светом и потом долго догорающая на тонких стенках души.
Он допил кофе и сложил газету таким жестом, как будто стыдился своих мыслей и внезапного душевного возгорания.
Он отложил газету и как-то все не мог решить, хорош ли последний номер «Форума» или же только посредствен. Он чувствовал известное разочарование, как бывает после окончательного завершения дела, пустоту, которая остается после безответной любви.
Фердинанд Флигер, редактор отдела социальной жизни «Форума», стоял перед низким домиком в Вайнорах в окрестностях Братиславы и нажимал на кнопку звонка, под которым было написано: «Штефан Пустай». За невысоким сетчатым заборчиком он видел садик с желтыми и красными цветами, уже отцветшие яблони, домик с узкими окнами и ржавые водосточные трубы под крышей. Дороги были еще мокрыми после вчерашней грозы, на улицах блестели лужи, а от земли поднимался пар, напоенный запахом вспаханной почвы, умытых цветов и деревьев. Он наполнял воздух волнующим ароматом детских лет, давно минувших дней и предвкушением каких-то тайн, чем-то головокружительно прекрасным, вызывающим душевное смятение. Фердинанд Флигер был взволнован, у него немного кружилась голова, как после быстрой и шумной езды на карусели. Всеми клетками он впитывал это деревенское душистое утро братиславского предместья, напоминавшее ему беззаботные минуты детства в родной деревне (он был родом с Оравы), а кроме того, он был убежден, что стоит перед конечной разгадкой своей жизни, что в этом домике он найдет ответы на мучительные вопросы о своем существовании и о смысле своей журналистской работы.
Вскоре Флигер увидел мужчину, который, кидая любопытные взгляды и хмурясь, приближался по дорожке, протоптанной в высокой траве. Флигер с некоторым беспокойством, испытующе оглядел его: мужчине, безусловно, было за семьдесят, и вокруг большой, словно вспухшей, головы у него развевались космы белых волос. Лицо было небритым, и сизая щетина на подбородке и щеках создавала впечатление, будто Пустай обсыпан мелом. Он был среднего роста, сгорбленный, и под его опущенной головой выступал двойной подбородок, напоминающий плохо выстиранную подушку. Нижняя губа у него отвисла. На мясистом и кривом носу сидели очки в дешевой роговой оправе, а толстые стекла увеличивали и без того круглые выпученные глаза. На нем была какая-то застиранная клетчатая рубаха из фланели и штаны неопределенного цвета и фасона с оторванной верхней пуговицей, повисшие на перекрученных подтяжках. Он косолапо шагал в домашних шлепанцах и размахивал руками, словно пытался удержать равновесие.
Флигер испуганно смотрел на приближающегося к нему человека. Нет, истина никак не может жить в этом домике и в этом мужчине, подумал он, находясь на грани паники. Он уже хотел повернуться и бежать, но в эту минуту мужчина заговорил, и этот голос приковал Флигера к калитке, где он стоял, тыча пальцем в кнопку звонка.
— В чем дело? — спросил Пустай хриплым голосом, и губа его задрожала.
— Извините, — забормотал Флигер. — Возможно, я ошибся. Мне нужен пан Пустай, чтобы… в общем…
— Я — Пустай, — перебил его мужчина. — Что вам нужно?
Флигер чувствовал, как от изнеможения и разочарования у него трясутся колени и его охватывает тихая болезненная истерика. Ему все-таки удалось справиться с распухшим языком и сухими губами и произнести, что он журналист и что приехал из-за письма, которое пан Пустай недавно отправил в редакцию.
Пустай слушал его, слегка наклонив голову, а когда Флигер умолк, подошел к калитке и привычным жестом открыл ее, пропуская журналиста в сад. Флигер робко шагнул, и ему стало чуть легче, но, несмотря на это, он все же чувствовал горькое разочарование, словно и впрямь рухнула последняя надежда, которую он так упорно лелеял в своих сжигающих душу сомнениях. Шагая за хозяином по узкой неровной дорожке, он непрерывно повторял про себя: нет, это не может быть истиной, я где-то ошибся, безусловно ошибся, все-таки истина не может выглядеть так… А может быть, все-таки?..
Пустай ввел его в дом (Флигер обратил внимание, что за домом находится небольшой сад с каким-то деревянным сараем и курятником), и он очутился в удивительном и беспорядочном мире вещей, запахов и красок, словно на складе давно забытого и бесполезного реквизита. Комната, в которую его привел Пустай, была большой, по крайней мере она ему такой показалась, и обставлена была, если можно так выразиться, старой мебелью, вызывающей ностальгию. На полу лежал вытертый ковер, вытканный неразличимыми узорами, когда-то он был то ли красным, то ли коричневым, теперь его цвет определить было трудно, потому что комната освещалась только настольной лампой с массивным красным абажуром и золотистой бахромой, окна были старательно закрыты тяжелыми плюшевыми шторами, не пропускающими ни луча света, а кроме того, весь ковер был заставлен мебелью и завален разбросанными повсюду книгами, брошюрами и журналами.
Тут еще стояли кушетка с деревянной изогнутой спинкой, обитая бледной цветастой материей, два или три глубоких кресла с вылезающими пружинами, тускло сверкающее пианино, книжный шкаф, набитый книгами, глобус, карты, какие-то грамоты, микроскоп и среди всего этого беспорядка — тарелки с остатками пищи, пустые бутылки и три ленивые кошки. На стенах, обклеенных разодранными и грязными обоями висели маленькие и большие картины, казалось подлинники, фотографии в круглых рамках и, наконец, какие-то иконы и барельефы. Все было пропитано запахом лежалых вещей, едва уловимого тления, остановившегося времени.
— Присаживайтесь, — сказал Пустай все тем же хрипловатым голосом, не выражающим ни любопытства, ни раздражения, ни интереса.
Флигер уселся в скрипучее кресло и, пока хозяин тяжело опускался в другое, которое отчаянно застонало под ним, никак не мог понять, зачем он вообще сюда пришел и почему сидит в этой странной комнате с этим странным человеком. Он старался сосредоточиться, морщил лоб и потирал руки.
— Я решил побеспокоить вас, — начал он растерянно, — чтобы на месте разобраться с вашим письмом. Вы ведь послали нам письмо, в котором, если не ошибаюсь, вы спрашиваете, что же дальше?
— Ну, написал, — кивнул Пустай без особого интереса.
— Вот видите, — ухватился за это Флигер и взволнованно наклонился к старику. — Люди обращаются в редакцию, когда не в силах сами справиться с чем-то, и так же, как вы, спрашивают: что дальше? Редакция старается им помочь, разрешить их проблемы, устранить несправедливость… Понимаете? Вы понимаете меня? — Флигер обеими руками ухватился за подлокотники кресла, потому что ему казалось, что он от волнения сейчас улетит. Его снова охватило предчувствие, что в этой скупо освещенной большой и диковинной комнате таится ответ на его мучительные вопросы, что остался один лишь маленький шаг до самой сути всех истин. Поскольку Пустай молчал, Флигер, заикаясь, продолжал: — Конечно же, вас тоже что-то мучает… то, над чем вы постоянно раздумываете, с чем не можете сладить… Может быть, у вас какие-то недоразумения с учреждениями… или с соседями, может быть, вам что-то хотелось бы изменить, усовершенствовать… ведь газета для того и существует, чтобы вам помочь… понимаете, чтобы сеять разумное, доброе… чтобы критиковать злость и глупость… и журналист… это его обязанность отыскать истину…
— Я написал, — оборвал его Пустай, даже не шелохнувшись и не меняя своего безразличного тона. Он остановил суетливое бормотание Флигера, как останавливает глава государства своего слишком болтливого министра. — Только не знаю, сможете ли вы лично помочь мне в решении проблемы, которой я занимаюсь.
— Ведь я для этого сюда приехал, — выкрикнул Флигер, подстегнутый желанием помочь, быть полезным, наконец, самоутвердиться таким образом. Если сейчас окажется, что он нужен людям, что его поступки имеют смысл, наверное, это избавит его от сомнений. — Скажите мне, — настаивал он. — Что вас беспокоит? Как я могу вам помочь? Ведь я ради этого пришел, поймите меня, пожалуйста…
Штефан Пустай с трудом поднялся и зашаркал к дверям. Там он остановился и, повелительно кивнув головой Флигеру, скрылся в полутьме коридора.
Флигер вскочил и, спотыкаясь, бросился за хозяином сначала в коридор, а оттуда — во двор. Старик направлялся к деревянному сараю, там он остановился, поджидая журналиста, и показал ему на клетки.
— Я занимаюсь проблемой продолжения человеческой жизни, — сказал он сиплым голосом. — Я ставлю опыты на этих кроликах, — он ткнул пальцем в сетчатое ограждение, за которым Флигер увидел нескольких самых обычных кроликов с красными выпученными глазами.
— Это интересно, — заикаясь, пробормотал он в полном замешательстве.
— Это очень сложные опыты, — продолжал Пустай, и на нижней губе у него скопилась слюна. — Я подкармливаю их препаратами, которые содержат в себе различные элементы, способствующие продолжению деятельности всех органов тела. Пока что животные погибают. Пока мне не удалось защитить органы от умирания. Но мне это удастся!
Флигер изумленно уставился на кроликов.
— Удастся, — веско повторил Пустай и двинулся обратно к дому. — И вот тогда-то и встанет проблема, вот тогда нас и настигнет вопрос, который я вам задал: а что дальше? — Они вошли в дом, Флигер, как загипнотизированный, шел за стариком.
Они снова уселись в кресла. Флигер находился в таком смятении, что был не в состоянии думать, а только тупо глядел на развалившегося в кресле Пустая. А тот разговорился:
— Да, спрашиваю я, что дальше? Представьте себе, что мне удастся решить проблему бессмертия — а это мне, безусловно, удастся — и люди перестанут умирать. Будут бессмертны. Они будут жить вечно. И тотчас совершенно изменится иерархия ценностей и отношений между людьми. Изменится все. Абсолютно все. Не будет смерти, и, таким образом, не станет сопоставимой меры для жизни. Идеи, отношения и вещи, кажущиеся нам сегодня очень важными, завтра потеряют всякую цену. Совершенно иначе мы будем судить о любви и дружбе, о верности, принципиальности, о горестях и спокойствии. Что это все в сравнении с бессмертием?! Исчезнет необходимость размножаться. Обновлять человеческий род, поскольку его численность не будет убывать. Теперь вы понимаете, почему я спрашиваю: что дальше? В состоянии ли человечество вынести сознание своего бессмертия? Достойно ли оно этого?
Господь милостив, подумал Флигер. Жизнь иногда бывает хуже смерти.
— Человечество забудет о Гамлете, — продолжал Пустай, с достоинством выпячивая нижнюю губу. — Быть или не быть — этот вопрос утратит всяческий интерес. Этот основной противовес человеческому существованию утратит свою причину. Утратит свое значение и дилемма — иметь или не иметь. Ведь кому и зачем нужны будут материальные богатства лицом к лицу с бессмертием?! Народы наконец-то станут свободными. Человечество впервые переступит границы своих возможностей. Все существовавшие до сих пор вопросы вытеснит единственный и самый существенный: что дальше?
Флигер постепенно осознавал, что имеет дело с умалишенным. А может быть, нет? Он молчал, боясь шелохнуться, боясь вздохнуть, и ему хотелось остановить биение своего испуганного сердца.
— Я знаю это слишком хорошо, — сказал Пустай с неожиданной печалью в голосе. — Дело в том, что я и сам вечный. Не знаю, понятно ли вам это. Вечный. — Он помолчал, словно желая, чтобы смысл сказанного вошел поглубже в сознание гостя.
— То есть как вечный? — спросил совершенно сбитый с толку Флигер.
— Вечный, — повторил терпеливо Пустай. — Я живу вечно. С самого сотворения мира. Я живу на этой планете так же давно, как ее самые древние скалы. Я смутно помню своих собратьев, с которыми вместе охотился на мамонтов и жил в пещерах. Я прошел через всю историю человечества, как вы проходите по вагонам поезда. Я участвовал в бесчисленных войнах, я видел смерть миллионов людей. Кое-что я помню, что-то уже стерлось в памяти. Знаете, ведь годы похожи один на другой. Одно я знаю определенно: я несчастлив.
Флигер поглядывал на дверь, размышляя, как бы ему проскользнуть мимо хозяйского кресла, которое стояло у него на пути. Но когда Пустай сделал паузу, тишина смутила его, и он быстро затараторил:
— Да, да, ну, конечно же…
Но Пустай вообще не обращал на него внимания.
— Я знал нескольких прекрасных людей, которые желали добра человечеству, но знал также и двух-трех безумцев, которые желали захватить мир или же спасти его. А это — то же самое сумасшествие, — он говорил сипло, а в перерывах между фразами шумно набирал воздух. — Я присутствовал при том, как Александр Македонский отправился из Малой Азии покорять мир, видел роковые заблуждения Цезаря и Клеопатры, безумство Нерона при виде горящего Рима, начало летоисчисления и мученичество христиан, я видел революции и перевороты, Возрождение и первые республики, видел смерть Яна Люксембургского, восхождение Наполеона и триумф Верди, я пережил многих диктаторов, министров, вождей, множество войн, прокатившихся по миру, начиная с атомной бомбы и кончая прорывом в космос. Я пережил столько любовей, что они утомили меня до отвращения. Уходили мои друзья и враги, и я совсем перестал обращать на это внимание…
Флигер чувствовал, как у него напрягаются мышцы на ногах, он готовился к побегу.
А Пустай тем временем продолжал:
— Я покинут всеми, и мое одиночество граничит с единственным ощущением, которого я еще не пережил — со смертью. — Он вздохнул, и в легких у него захрипело. — Иногда я думаю, что человечество не заслужило бессмертия, — размышлял он, углубившись в себя. — Потому я и пытаюсь найти ответ на этот единственный и главный вопрос: что дальше? Я не уверен, что человечество сможет вынести бремя собственных возможностей. Потому я ищу и спрашиваю, потому я и написал вам. Но вижу, что вы не принесли мне ответа. Вы смертны. Вы пришли спрашивать, а не отвечать.
Он, насупившись, посмотрел на Флигера, который словно почувствовал на губах ледяной привкус смерти, а затылок у него похолодел так, словно кто-то приложил к нему мокрую холодную тряпку.
— Времени у меня достаточно, — бормотал Пустай. — Я не тороплюсь. Возможно, все-таки найдется кто-нибудь, кто однажды ответит мне. Время, в моем случае, не играет никакой роли…
Он, конечно, продолжал бы еще и еще, но Флигер не выдержал. Он напрягся, как пружина, и вылетел из кресла. Промчался мимо апатичного хозяина, выбежал в темный коридор, а оттуда — во двор. Он чуть не пробил калитку насквозь, выскочил на улицу с гулко бухающим сердцем и мчался до самой автобусной остановки, где только и смог перевести дух. Вид теплого солнечного дня несколько успокоил его, но когда он садился в автобус, его преследовала маниакальная идея: уйти ли из этого мира еще сегодня или только завтра? Во всяком случае, безусловно раньше, чем Пустай найдет свое лекарство от смерти.
Директор комбината Юрай Матлоха вместе с главным инженером Добиашем стоял на берегу невдалеке от сточной трубы, несущей отходы в Грон. В мелкой воде топтались несколько рабочих в блестящих непромокаемых плащах и высоких резиновых сапогах. Их беспорядочные усилия что-то предпринять были, конечно, безрезультатны: вся поверхность реки, куда достигал взгляд, была затянута толстым мутным слоем масла. Оно скапливалось на выступающих островках, цеплялось за растения, корни деревьев, камни и берега, перемешиваясь с водой и грязью.
Директор неотрывно смотрел на эту колышущуюся пленку.
— Как могло это случиться? — сорвалось невольно у него с губ, хотя вопрос этот был совершенно лишним.
— Все, должно быть, случилось ночью, — повторил Добиаш. — Но обнаружила это только утренняя смена.
— Так почему же не перекрыли отток?
Мартин посмотрел на директора, как врач на недисциплинированного пациента.
— Пытались…
Директор хотел было схватиться за голову, но, однако, сдержался и медленно, придавленный неимоверной усталостью, повернулся к Добиашу.
— Надо определить причины аварии. Возьми это на себя. Определи размеры аварии, прикинь, какой убыток нанесет разлившееся масло. Немедленно свяжись с предприятиями, которые в нижнем течении Грона черпают воду из реки. Предупреди их. Сообщи в инспекцию водного хозяйства. — Он помолчал и добавил: — Вот уж обрадуются!
Он повернулся, но остался стоять на месте и пустыми глазами смотрел на погибающую реку.
— В область и в министерство я сообщу сам.
Когда они сели в машину и мотор заурчал, Мартин глянул сбоку на измученное лицо директора.
— Может быть, позвонить в редакцию «Форума»? Ведь случилось все точно так, как предсказывал тот журналист.
Юрай Матлоха не шелохнулся, хотя у него было ощущение, что где-то глубоко внутри у него тикают часы со взрывным устройством и что бомба вот-вот взорвется, разнесет на молекулы все внутренности и развеет все это по ветру. Его начало лихорадить, и ему стало казаться, что он весь дрожит, как простейшая амеба в студенистом растворе. Он заставил себя собраться. Упоминание о репортаже в этой ситуации он воспринял как оскорбление, злость поднималась в нем, рвалась наружу, но где-то в самом зародыше, на самом дне этой ядовитой лавины, готовой захлестнуть его, зарождалось сомнение, похожее на страх, признание своей ошибки, своего поражения. Этот Добиаш! Ведь он любил его, доверял ему, в конце концов, подумывал о том, чтобы назначить его своим преемником, когда уйдет на пенсию. Добиаш был директорским любимцем, Матлоха не стыдился проявлять перед ним и свой страх, и сомнения в редкие минуты слабости, он был единственным человеком, перед которым можно было обнажить свою душу и перед которым можно было признать, что и он, директор, уязвим.
Матлоха прекрасно отдавал себе отчет, что однажды ему придется уйти из Буковой и что его место займет молодое поколение, уверенное в себе и безжалостное к ошибкам отцов. Он знал, что такое время непременно наступит, но думал об этом как человек, думающий о смерти: она есть, мы знаем о ней, все там будем, но это нечто столь отдаленное и нереальное, как планеты на самом краю солнечной системы, которые мы изучали когда-то, и знаем, что они находятся где-то на периферии галактики и никто их еще не коснулся.
И вдруг, у него даже перехватило дыхание, он понял, что эта минута уже пришла, вот она, здесь, и он вынужден будет уйти, даже не из-за аварии, и пустить в свое кресло другого, может быть, именно вот этого Добиаша, который сейчас с наивной наглостью спрашивает его, не позвонить ли в редакцию «Форума».
Машина тронулась.
— Сделайте то, что я приказал, — сказал он Добиашу, перейдя вдруг на «вы», когда машина уже затряслась на неровной дороге. Уже второй раз за сегодняшний день он сказал себе, что надо взять себя в руки и что он это сделать сумеет. Подумаешь, какой-то там журналист! Что он может изменить в его положении!
— Позвоните туда, — проворчал он, не глядя на инженера, поскольку не сомневался, что у того на лице будет написано крайнее удивление. Но когда он на него покосился, ему показалось, что по лицу Добиаша скользнула тень сочувствия и понимания.
Когда сотрудники «Форума» и шофер оставили свой багаж в отеле «Грнад», а это была старая обшарпанная гостиница с неуютными и холодными комнатами четвертого разряда, они отправились осматривать Банскую Каменицу. На улицах чувствовалась сырость, лужи блестели на тротуарах, но сверху, от Кальварии и Парадайза, спускался к городу теплый воздух, неся с собой запах цветущих яблонь и аромат трав. Город был шумным и суетливым, повсюду сновали люди и машины, толпясь в узких крутых улочках, которые резко сбегали от Пиарских ворот вниз к костелу, и снова круто поднимались вверх мимо Каммергофа, и дальше мимо школы уводили прочь из города. Крыши домов собирались в причудливые узоры, будто кубики, разбросанные игривой рукой какого-то веселого великана. Они рассыпались на холмах, прятались в низинах, а между домов протиснулись узкие улочки, проложенные без всякой системы, то поднимающиеся вверх на холмы, то неожиданно сбегающие вниз по склону, изломанные на поворотах и внезапно упирающиеся либо в стену, либо в какой-нибудь сад. Да и дома стояли притиснутые один к другому, вытянувшись в неровную судорожную линию, зарывшись в морщинистые каменистые пригорки со стиснутыми плечами, как будто их осадили в момент разбега. Фасады домов были облупленными, грязными, куски штукатурки давно поотвалились, обнажая стенную кладку. Некоторые здания обросли строительными лесами, а кое-где попадались и заново светло оштукатуренные по фасаду. Город производил странное впечатление чего-то незавершенного.
Матуш Прокоп вместе с Ивашкой и Катей петляли между людьми по узким тротуарам, загроможденным лесами, мешками с цементом и прочими стройматериалами, направляясь к Троицкой площади. Даниэль старался перекричать шум города, пытаясь что-то объяснить уставшему Прокопу.
— Напротив отеля здание с новой крышей — это Каммергоф. Крыша была вся дырявая, сквозь нее текло, потолок гнил… Стены отсырели, и гибли фрески… Никто даже пальцем не шевельнул, хоть мы и писали об этом, и собрания созывали… Все зря. Пока не вмешался мэр города и не нашел где-то бригаду плотников из Оравы… Пообещал им кучу денег, и через две недели крыша была готова…
Прокоп кивал.
— Взгляни на эти фасады, — Ивашка показал на дома, мимо которых они проходили в этот момент.
— Смотрятся красиво, — отозвался Прокоп.
— Обман зрения. Они только оштукатурили их, чтобы хоть немножко законсервировать… Иначе они рассыплются… Через два года их придется раскапывать…
Прокоп смотрел на дома, и ему казалось, что он видит все словно сквозь покачивающуюся воду аквариума: контуры то прояснялись, то расплывались. Рассказ Даниэля никак его не взволновал, и у него не было никакого желания заниматься проблемами этого большого города.
Ивашка с выражением горького упрека огляделся вокруг и сказал:
— Совершенно запустили город. Теперь наверстать будет трудно…
Прокоп снова кивнул.
— Посмотри на этот дом, — не унимался Даниэль, указывая на здание, мимо которого они проходили: фасад был покрашен тусклой зеленой краской, а оконные проемы были желтыми. — Этот фасад покрасил один человек. Самостоятельно. Он просто уже не мог видеть, как ветшает дом, хотя леса уже вокруг него возвели. Купил краски и в свободное время малярничал…
— Странно, — пробормотал Прокоп.
Они шли по площади мимо костела.
— Храм святой Катарины, — объяснил Ивашка. — Он уже давно отреставрирован. Его отремонтировала церковь. А иначе… Иначе давно бы рассыпался.
Прокоп запрокинул голову: костел был выкрашен белой краской, а железная крыша — зеленой.
— Памятник умершим от чумы. Восемнадцатый век, — сказала Катя. — Его реставрировали поляки.
Прокоп оглядел высокие тонкие колонны, увенчанные позолоченным куполом.
— Почему же не наши?
— У нас нет таких реставраторов. — Катя усмехнулась. — А может, и есть, да им неохота за это браться. Наверное, им кажется, что тут не заработаешь…
Она повернулась и медленно двинулась вверх по крутому подъему площади. Они зашагали за ней мимо здания шахтерского музея.
— Все это, — заговорил снова Дано Ивашка, описывая рукой дугу, которая захватила всю площадь, — будет выглядеть совершенно иначе. Небольшие отели, стилизованные ресторанчики, кафе.
— Не могу себе представить, — поддел его Прокоп.
— А ты все же попробуй! — настаивал Ивашка, и в его голосе чувствовалось неподдельное волнение. — Попробуй представить себе эту площадь красиво оформленной, обновленной и вымощенной только для пешеходов… Что-то похожее на средневековье… Здесь отель, тут крошечное кафе со столиками на тротуаре, там бистро… как на узких парижских улочках. Атмосфера далеких и спокойных лет…
Однако Прокоп глядел в землю, себе под ноги, на потрескавшиеся камни, сквозь которые пробилась трава, и где валялись обломки кирпичей, мешки засохшего цемента и разбитая черепица.
— А ты этому веришь?
— Хочу верить, — пробурчал Ивашка.
— А… когда все это должно быть готово?
Они на минуту остановились, глядя друг на друга, потом Даниэль снова двинулся каким-то колеблющимся, неуверенным шагом, осторожно переступая через раскиданные бревна, и растерянно ответил:
— Через пятнадцать лет.
— Господитыбожемой! — выпалил Прокоп.
— Если ты будешь ездить сюда столько, сколько мы, ты поймешь. — Плечи у Ивашки обмякли, руки повисли вдоль тела, и во всей его фигуре было что-то безнадежное и грустное. — Люди не дорожат историческими памятниками, — голос его звучал неуверенно. — Не дорожат своей историей. Как будто у нас не было прошлого… Ну что, повернем обратно?
Они вышли в конец площади, остановились возле здания бывшей гимназии и смотрели вниз на крыши и башни Каменицы. Солнце отражалось в окнах, пронизывало воздух и заливало светом окрестные пригорки. Они смотрели на этот бывший когда-то славным город, который теперь медленно и неохотно пробуждался от сна и забвения.
Матуш Прокоп любовался оригинальной архитектурой города, улиц и домов, и ему казалось, что он слышит топот копыт древних всадников, слышит, как дрожит земля и как стучат сердца искателей золота, которое было здесь, под ногами.
— Пошли, — кивнул он своим спутникам.
Телефонный звонок из Буковой в редакцию «Форума» застрял на коммутаторе Пресс-центра: телефонистка пыталась перевести разговор на отдел социальной жизни, но в трубке раздавались гудки. Она сообщила Буковой, что отдел не отвечает. Из Буковой потребовали соединить с секретариатом главного редактора. Телефонистка не помнила наизусть добавочные номера и вместо секретариата включила кабинет ответственного секретаря.
Трубку взял Оскар Освальд. Он записал телефонограмму на бумажке, пообещал, что все передаст кому надо и повесил трубку. Бессознательно потянулся за сигаретами, но тут же остановился — ведь он решил с первого июня бросить курить. Он очень толстел, и врач посоветовал ему сесть на диету и бросить курить, поэтому он развернул жевательную резинку. Он жевал жвачку и отсутствующим взглядом смотрел на записанный текст, не вникая в его смысл. Он пришел в редакцию в хорошем настроении. Газета была отпечатана. Оскар Освальд готовился к следующему номеру. Сейчас он снова начнет подгонять редакторов, одних отругает, других осторожно похвалит… Он был доволен собой и беззаботно насвистывал.
Когда он подошел к дверям своего кабинета, хорошего настроения как не бывало. Кто-то написал фломастером на табличке его инициалы О. О. — буквы были большими, бросались в глаза издалека, и он уставился на них, сам себе не веря. В бешенстве сорвал табличку. Он пришел в редакцию одним из первых, так что был уверен, что над шуткой успели посмеяться немногие, но знал также, что она быстро разнесется по редакции.
Он был взбешен.
Он им сегодня покажет! Кому-то сегодня достанется! Он будет безжалостно черкать и возвращать рукописи. Редакция будет ходить по струнке.
А внешне он будет сама любезность. Историю с двумя нулями он просто превратит в шутку. Может быть, даже стоит самому о ней рассказать, мол, вы слышали, какой номер отмочил какой-то остряк? Ах вы шутники, шутники… Это вам не пройдет!
Он энергично занялся делами, нашарил листок бумаги, вырванный из блокнота, на котором минуту назад записал какую-то телефонограмму. Он нахмурился. Еще не хватало, чтобы он для кого-то работал посыльным. Это уже чересчур! Он и так постоянно находится в тени, а они еще насмехаются…
Он взглянул на бумагу:
«Нефтехимический комбинат в Буковой.
Авария. Просим немедленно прибыть на место».
Он насторожился. Прочитал текст еще раз, он был адресован Матушу Прокопу. В Буковой произошел несчастный случай, из-за которого в Грон вытекло огромное количество масла. Размеры аварии еще пока не определены. Да, Прокоп был прав. А вот он, ответственный секретарь, ошибался, когда выступал против публикации репортажа. Это нехорошо. А кроме всего прочего, эти дураки из Буковой посылают телефонограмму, чтобы Прокоп приехал и написал продолжение.
Он хотел отнести сообщение в отдел социальной жизни. Пусть делают, что хотят. Прокоп уехал в Банскую Каменицу, пусть они его там ищут, он этого делать не станет.
Он отложил бумагу на край стола и придавил пепельницей. Пусть будет на глазах, а когда ему будет удобно, он отнесет ее туда.
Он успокоился. Даже эти проклятые два нуля его уже больше так не злили. Он выплюнул жвачку и точным движением бросил ее в корзину для мусора.
После того как Добиаш позвонил в Братиславу, он сел за столик диспетчера и подтянул поближе телефон и блокнот. Сначала он позвонил в районный центр в инспекцию водного хозяйства и сообщил какой-то равнодушной секретарше, что в Грон вытекло очень большое количество масляных отходов. Угрюмый женский голос отрезал: «Передам!», и в трубке щелкнуло. Добиаш пожал плечами — нам еще придется поговорить!
По внутреннему телефону он связался с начальником второго цеха Габриэлем Гибалой и спросил, установлено ли уже точно, сколько же масла вытекло в реку.
— Трудно установить, — ответил Гибала, и в его голосе слышался страх. — Примерно тонн двести…
— Хорошо, — ответил инженер, и ему показалось, что он как бы похвалил Гибалу. Он спросил его, установлена ли уже причина аварии, но Гибала сказал, что подробную информацию сможет дать только позднее.
Тем временем в диспетчерскую позвонила Вера Околичная и тоже спросила о причине аварии. Добиаш, так же как и Гибала, уклончиво ответил, что подробности еще неизвестны и чтобы она позвонила позднее. Уже когда она повесила трубку, он с сожалением подумал, что мог бы сказать ей несколько ласковых слов и пригласить на чашку кофе.
Потом он хотел позвонить начальнику первого цеха Хутире, но не дозвонился и решил связаться с предприятиями, берущими из Грона воду. Это, в конце концов, гораздо важнее.
После грозы течение Грона убыстрилось и уровень реки все поднимался и поднимался, потому что с гор стекали все новые и новые потоки воды. Это означало, что масляное бедствие захватит реку по всей ее протяженности и через несколько дней достигнет Дуная.
Добиаш последовательно, один за другим, обзванивал города и поселки, использовавшие воду из Грона. Теперь, после аварии, им придется остановить насосные станции и искать другие водные источники. Ни один разговор не обошелся без объяснений с одной стороны и ругательств — с другой. Добиаш терпеливо все выслушивал и лишь молча морщил лоб. Не он же, в самом деле, виноват в аварии!
То же самое было и с заводами, бравшими воду для своих технических нужд. Он позвонил в «Биотику», и диспетчер тут же стал ругаться последними словами, потому что масло уже попало в холодильные установки и производство антибиотиков пришлось остановить.
— Какого черта вы не позвонили раньше, — орал диспетчер. — Чем вы там занимались с самого утра? Мы узнали об аварии раньше, чем вы… — И так далее.
Диспетчер цементного завода также набросился на инженера. Мол, большое спасибо, парень, масло уже попало к нам в песчаные фильтры, ты, вообще, имеешь хоть какое-то представление о том, как трудно теперь будет вычистить все это свинство?! Кто нам за это заплатит? Добиаш ответил, что он не знает, и ему пришлось все это повторить снова, когда он позвонил на пивоваренный завод, где его спросили, кто теперь выпьет эти гектолитры пива, перемешанного с маслом.
В Левицах ему сказали, что, слава богу, он позвонил вовремя, что им придется остановить установки для искусственного орошения. Вы можете себе представить, спросили оттуда, что случилось бы, если бы вашим маслом мы увлажнили почву?!
А между тем позвонили из районной водоинспекции. На этот раз это была уже не равнодушная секретарша, а какой-то мужчина, возможно заведующий, у которого от злости дрожал голос, да так, что Добиашу показалось, что трясется даже трубка телефона. Он грозил штрафами, параграфами и прокуратурой, обещал, что кого-то снимут и кто-то за это поплатится. Когда мужчина, который даже не представился, слегка успокоился, инженер спросил его, имеют ли они уже сейчас представление о том, какой убыток нанесла случившаяся авария. Какое-то мгновение в трубке стояла тишина, а потом тихий, усталый, почти измученный голос произнес:
— Пока трудно сказать. По всему течению Грона погибла рыба… В кронах… это… примерно три миллиона. Река будет мертвой. Сопутствующий ущерб — остановка производства, питьевая вода, загрязнение почвы… думаю, двенадцать-пятнадцать миллионов… Господи, что же вы там наделали?!
Пока Добиаш, заикаясь, мямлил что-то о треснувшем трубопроводе, о переполненных гудроновых ямах и плановых показателях, о недостроенной станции, мужчина на другом конце повесил трубку, и прошло несколько минут, прежде чем инженер понял, что его никто не слушает.
Огорченный, он повесил трубку и тут же стал звонить начальнику первого цеха Хутире.
— Вы установили причину аварии? Знаете уже, как это произошло? Скажет мне это кто-нибудь, наконец?!
— Ты задаешь вопросы, будто сам сопливый мальчик, будто ты сам ничего не знал, — бормотал в трубку инженер Хутира и так шваркнул телефонной трубкой, что Добиаш испуганно дернул головой. Хотел тут же ему перезвонить, обругать и спросить, построил ли он, наконец, свой дерьмовый дом и где он был, когда надо было следить за работой топки, перегруженной сверх всякой меры, но потом только махнул рукой и поднялся из-за диспетчерского пульта. Пожалуй, хватит. Надо пойти посмотреть, что делается в цехах.
Когда он уже вышел на заводской двор, он вспомнил о Вере и решил, что сейчас позвонит ей откуда-нибудь из цеха.
Все стулья вокруг длинного покрытого зеленым сукном стола в зале заседаний Городского национального комитета в Банской Каменице были заняты. Хотя заседание еще и не начиналось, воздух уже был прокурен. Секретарша председателя разносила кофе на большом подносе, и его приятный аромат перебивал дым сигарет. Перед присутствующими были разложены бумаги и тетради для записей, проекты, графики работ и финансовые ведомости. Все разговаривали вполголоса, то тут, то там вспыхивал негромкий смех, раздавалось звяканье чашек и ложек, скрежет стульев. С улицы доносился шум моторов грузовиков и автобусов, которые натужно взбирались по крутым улочкам города.
Матуш Прокоп сидел недалеко от окна и смотрел попеременно то на старый дом с обвалившейся штукатуркой и деревянными потрескавшимися воротами, то на дорогу с узким тротуарчиком, то на незнакомых людей, собравшихся в комнате.
Когда председатель городского комитета постучал ложечкой о бутылку с минеральной водой и все затихло, Прокоп стал размышлять о том, с чего начинать репортаж о Банской Каменице, чтобы он был захватывающим и чтобы в нем было все, что он уже знал и о чем еще узнает.
Председатель лично приветствовал представителей всех организаций, собравшихся здесь, и начал рассказывать о проблемах города. «Памятникстрой», говорил он, готов начать генеральную реконструкцию двух домов на Троицкой площади, согласно графику работ, но национальный комитет не может переселить оттуда людей, потому что нет свободных квартир. Поэтому реконструкция не будет начата вовремя. А квартиры строит «Жилстрой», и они должны были быть готовы еще весной этого года.
Представитель «Жилстроя» признал, что они задержали строительство.
— Я вам, товарищи, объясню почему. «Проектстрой» опоздал с проектом, поэтому и мы начали строить позднее. Мы ждали проектную документацию по крайней мере на три месяца раньше, а она все не поступала. Кроме того, не были проведены коммуникации, так что пусть товарищи не ждут чуда. У «Жилстроя» есть и другие задачи, квартиры нужны не только в Каменице…
Председатель сказал, что он знает об этом, но все-таки хотел бы узнать, в каком состоянии сейчас каменицкие квартиры.
Представитель ответил, что они постараются сдать их до конца года, но заселять их нельзя, потому что они будут без отопления и без канализации. За год им никто не построит котельную, а помимо всего, у них до сих пор нет готовых проектов.
— Что ж, — констатировал председатель. — Значит, и «Памятникстрой» не начнет в этом году реконструкцию, и снова нарушится весь график… А как обстоит дело с проектами? — спросил он безнадежным тоном.
Инженер из «Стройпроекта» начал свою речь с образного сравнения, сказав, что все они крутятся вокруг самих себя, словно пес, гоняющийся за своим хвостом. Легко объясняется, почему своевременно не была готова проектная документация.
— Генеральный план был сдан в срок, — сказал он. — Но потом мы получили указание из Министерства строительства, согласно которому проект нужно было пересмотреть. — Инженер высказал предположение, что сотрудникам министерства, наверное, нечего делать, вот они и выдумывают различные указания. — Министерство потребовало повысить густоту застройки ради экономии земельной площади. Так что проект пришлось переделывать. Не говоря уже о том, что были плохо проведены изыскательские работы и совершенно забыли о водопроводе.
Председатель старался спокойно подвести итоги: итак, квартиры заселять пока нельзя, и неизвестно, сдадут ли их всего лишь с годичным опозданием, это означает, что реконструкцию начать вовремя тоже не удастся. Потом ровным бесцветным голосом он спросил, отдают ли себе отчет присутствующие товарищи, какой политический вред наносит такая непоследовательность. Люди отчаянно нуждаются в жилье, они видят, что дома построены, но не могут туда переехать. Пусть кто-нибудь скажет ему, как он должен им это объяснить, как сказать им о том, что кто-то забыл проложить канализацию и водопровод. Как ему убедить людей, чтобы они делали что-то для своего города, если город не способен ничего сделать для них.
Михал Аугуста, молодой проектировщик, тот самый, что покрасил фасад дома, теперь даже не попросив слова, самовольно влез в дискуссию, сказав, что если не начнут реконструкцию, то Писхлов дом на Троицкой площади просто упадет им на головы, точно так, как это уже случилось на Ружовой улице.
— Это памятник начала шестнадцатого века, — повысил он голос, и Прокоп почувствовал, что его так и трясет от злости. — Это бывший вальдбюргерский дом дворцового типа с готическим порталом и барочной галереей… Кроме того, в этом доме жила Мария Писхлова, студенческая любовь Андрея Сладковича, знаменитая Мария! — Он помолчал минуту, а потом с явным злорадством спросил, знают ли товарищи, кто такой был Андрей Сладкович.
Прокоп с трудом подавил улыбку, он услышал, как Катя коротко, но громко засмеялась, лица остальных оставались серьезными. Председатель поднял руку, словно хотел взять слово, но потом передумал, и Прокоп понял, что к подобным выпадам Аугусты все тут уже привыкли.
Председатель продолжил дискуссию, сказав, что Писхлову дому придется немного подождать, что национальный комитет попробует хоть частично законсервировать фасад, чтобы он не разрушился еще больше. Он обратился к директору «Памятникстроя»: почему так медленно идут работы?
Директор ответил не сразу, деловито перебрал какие-то бумажки и лишь потом сказал, что не хватает мощностей, а проще говоря, что у него нет людей. К Прокопу наклонился Михал Аугуста и стал шептать ему на ухо, так что Прокоп не знал, кого слушать — его или директора «Памятникстроя». Нет, мол, у них мощностей, бурчал Аугуста, а вы спросите его почему? Спросите о производственной программе! Эта контора строит все что угодно, только не памятники… Они уже построили квартиры, склады, производственные помещения… а ведь этим всем не они должны заниматься…
Директор «Памятникстроя» искал у присутствующих сочувствия, понимания, объяснял, что экономические стимулы заставляют их строить объекты с большими капитальными затратами, что им очень невыгодно реставрировать памятники, как ни парадоксально это звучит.
— Скажите, кто будет платить рабочим, если мы не выполним план? Где взять необходимые объемы работ?
— Если я правильно понял, — заметил председатель, — вам выгоднее работать на любых других стройках, но только не на тех, которые вменены вам в обязанность.
— К сожалению, это так, — подтвердил директор. — Но не я это выдумал…
Председатель попросил объяснить, почему же все-таки на стройках работает всего по два-три человека.
Казалось, что слова председателя очень задели директора, он угрюмо смотрел в свои бумаги, но отвечал спокойно и деловито:
— Товарищи! Еще недавно на нашем предприятии было примерно сто человек рабочих, я повторяю — сто рабочих, то есть специалистов, техников и так далее из разных окрестных деревень и поселков, поскольку им негде было жить. И мы пошли на то, чтобы построить им квартиры, нет, что я говорю, отдельные домики! Да, пожалуйста, мы им построили домики! Но я спрашиваю вас, товарищ председатель, кому распределил эти домики национальный комитет?! Только не нашим рабочим! Домики выкупили районные руководители, должностные лица и прочие товарищи. Так ведь? Ну, что ж, а мы наших рабочих перевели на другие стройки…
Михал Аугуста довольно захихикал.
Председатель молчал, словно подыскивая слова, а потом сказал миролюбиво:
— Ну, хорошо. Мы говорили о трех объектах на Троицкой площади. Давайте вернемся к ним. Это дом Йонаша, эпохи ренессанса, позднеготический дом Рихтера и дом Бошкани — готика и ренессанс. Что вы можете сказать об этих домах, товарищ директор?
Директора как будто устроило такое решение, такой компромисс председателя, он ответил, что, когда приступили к ремонту домов, они годились только на слом. Уже отремонтированы крыши и чердаки, а сейчас приводят в порядок окна и стены.
Аугуста зашептал Прокопу, что реставраторы халтурят, что они придерживаются проекта только там, где им это выгодно, и что готические фасады и фрески реставрируют неквалифицированные рабочие.
А председатель тем временем спрашивал, почему еще не заменены рамы в окнах, хотя еще на прошлом контрольном дне решили, что они будут заменены. Или, может быть, это уже сделано?
Директор ответил, что, к сожалению, не сделано. Нет.
Прокопу казалось, что председатель будет еще бесконечно говорить о трех домах на Троицкой площади, но он, видимо, передумал и обратился к молодому инженеру из «Дорстроя». Он напомнил ему, что положение с дорогами в Каменице просто отчаянное, что весь поток транспорта проходит через центр города и мешает реконструкции его исторической части, из-за транспорта они не могут начать ремонт канализации и уже нет сил больше ждать, когда же построят объездные пути.
Пока молодой инженер из «Дорпроекта» копался в своих записях и даже потом, когда он уже начал объяснять положение, Михал Аугуста снова склонился к Прокопу и зашептал, что проект должен был быть готов давным-давно, но что они не провели даже геологических исследований и вообще не представляют, как выглядит эта канализация. Прокоп кивал и слушал инженера из «Дорстроя», который утверждал, что пока не проложат инженерные сети, они не смогут закончить проект. Для них это означает перекладку всех кабелей, линий уличного освещения, газопровода, телефона, что коммуникации будут пересекаться в трех местах штольни, а у них нет согласования с шахтой, и, по-видимому, они не сдадут проект в намеченные сроки.
Председатель вздохнул и спросил начальника строительства дорожного управления, смогут ли они начать хотя бы ремонт дорог. Тот вздохнул точно также и сказал, что не смогут, потому что нет ни механизмов, ни людей, которых перевели на другие объекты. А кроме того, даже если бы у них были люди и техника, они не смогут начать, потому что на дорогах стоят старые дома, к которым по плану нужно подвести канализацию и из которых нужно сначала переселить людей.
— Вам есть куда переселить людей? Нет. У вас не хватает квартир, и, как тут говорили, их не будет. Так что вы хотите?
Председатель кивал головой: да, квартир нет, людей переселят, когда закончат их строительство, да, надо подводить канализацию к домам и только потом начинать реконструкцию дорог, да, еще до этого надо проложить инженерные сети, а их проложат не раньше, чем будет готов проект, а потом эта канализация…
На совещании все говорили и говорили, но Прокоп уже не слушал, он уже не обращал внимания ни на доверительный шепот Аугусты, ни на категорические вопросы председателя, ему было ясно, что самое существенное он уже знает. Он размышлял, как же могло случиться, что город вдруг оказался в таком положении, что ему грозит социальный конфликт. Разве до сих пор никто не знал об этом?!
Он вспомнил о нефтехимическом комбинате и сравнил его с Банской Каменицей: их проблемы, хотя и казались различными и далекими друг от друга, по сути были одни и те же. В их основе лежали безответственность людей, несовершенство хозяйственного механизма и отношений, а зачастую просто равнодушие, безграмотность и бескультурье. Он спрашивал себя, действительно ли строительством управляют специалисты, понимают ли они в полной мере все последствия своих решений, какова доля их вины, или же сами они являются только жертвами общественно-экономических отношений?
А посреди всех этих проблем и сложнейших противоречивых течений стоит будто в центрифуге он, журналист, вместе со своими друзьями и коллегами, вместе с другими людьми, такими, как Аугуста или инженер Добиаш, все, кого он знает и не знает, и с отчаянным упорством, подобно ослепшей, испуганной мошкаре, подгоняемой стихией, они ищут выхода, стиснутые со всех сторон сомнениями и поражениями, зачастую на самой последней грани своей веры, но идут и идут дальше, потому что бездействие означает конец, моральную смерть.
Совещание затягивалось, и Прокоп то слушал, то отключался, глядя в окно на гибнущие фасады домов, потом снова вглядывался в лица сидящих в комнате, чувствуя себя уставшим и мечтая поскорее выбраться на свежий воздух. Он задержался взглядом на сосредоточенном профиле Кати Гдовиновой: подперев голову, она что-то старательно записывала в блокнот. В эту минуту, в это короткое мгновение, глядя на ее лицо и рассыпавшиеся густые, блестящие волосы, он почувствовал прилив бурной радости и какой-то вулканической энергии, которая чуть ли не подбросила его на стуле и заставила поглубже вдохнуть густой застоявшийся воздух, чтобы справиться с приливом крови к голове. Он понял, как это бывало с ним и раньше, настоящую ценность жизни и с удивлением спросил самого себя, зачем он все еще сидит в этой прокуренной комнате и позволяет времени безвозвратно уходить в забвение.
Михал Порубан внимательно вглядывался в молодые лица людей, сидящих напротив, и не мог сказать бы, что они выражают, наигранный интерес или действительную жажду знаний, только вежливое ожидание или полное равнодушие. Рядом с ним сидел доцент Войтко, сотрудник редакции «Форума» и преподаватель отделения журналистики, во время последней встречи они решили, что встретятся со студентами-журналистами на семинаре во время каникул.
«Я совсем не знаю этого поколения, — размышлял Порубан. — Расстояние между нами гораздо больше, чем те несколько метров, что отделяют меня от их скамеек, и эта пропасть порождена мышлением».
Доцент Войтко поправил очки и медленно, солидно провел ладонью по высокому лбу. Он сказал, что на сегодняшний семинар пригласили главного редактора «Форума», чтобы он рассказал им, студентам, о журналистской практике, о которой они знают лишь понаслышке.
Он посмотрел на Порубана, ласково улыбнулся и, постоянно ощущая в себе педагога, кивком головы предоставил ему слово. Главный редактор тоже улыбнулся, но почувствовал, что улыбка вышла неуверенной, поскольку он сосредоточенно подыскивал слова, с которых должен был начать. Но что, собственно, он хочет сказать этим молодым парням и девчатам, которых от него отделяет не только пространство между кафедрой и скамьями (а эта мысль засела у него в голове!), а без малого сорок лет, продолжительность целой жизни, годы, наслоившиеся один на другой, как пласты меда, синяки накопленного опыта, постижение непредвиденных истин, почитай, целая эпоха?! В комнате повисла сосредоточенная тишина, лица были серьезными, выжидающими, любопытными.
— Иногда я думаю, — сказал он, — что быть журналистом — это самое лучшее, что только может быть в жизни человека. Труд журналиста — один из самых прекрасных. Мы — седьмая великая держава, мы — класс в классе, мы — совесть эпохи, мы — отражение общества. Журналисты участвуют во всем, что делается в мире. Журналист — это больше, чем король. Журналист — это летописец времени. Газета — это общественное мнение, она выполняет функцию контроля. На нас могут сердиться, нас могут ругать, могут ненавидеть, но с нами вынуждены считаться. И в наших силах указывать на ошибки и требовать их исправления. Однако при всем этом надо реально смотреть на функцию журналиста. Он может лишь то, что может. Я часто говорю: газета — это не власть. Она не может решить то, что не входит в ее компетенцию. Я спрашиваю сам себя, спрашиваю и вас: что означает быть журналистом? Много это или мало? И сам себе отвечаю: это зависит от самих журналистов, от их мужества, от их профессиональной и политической подготовки. В известной мере журналист таков, каково общество, в котором он живет. Иными словами: каждый народ имеет таких журналистов, каких он заслуживает.
Главный редактор «Форума» вслушивался в свои слова, он старался определить, действительно ли фразы, слетающие с его губ легко, почти без всяких усилий, имеют какую-то логику. Не пустые ли это слова? Интересно ли это слушателям?
Он говорил дальше о многих проблемах, с которыми приходится сталкиваться в журналистской работе, сформулировал понятие журналистской этики, и, когда кончил речь, во рту у него пересохло, а в горле першило.
Доцент Войтко поблагодарил его и призвал студентов принять участие в дискуссии.
Наступила тишина, короткая, но тягостная. Порубан вслушивался в звуки близкой пристани, в грохот проходящих поездов, в шум моторов и далекие гудки пароходов.
Откуда-то с задних скамеек раздался голос:
— А как обстоит дело с критикой? Что у нас можно и что нельзя критиковать?
— Критика — это вещь неизбежная для общества, — начал он наугад. — Общество развивается в сложных, противоречивых процессах, попадает в критические ситуации и вынуждено решать самые неожиданные проблемы. Ошибки исправляются только путем критики. Общество — это не детский сад, в котором можно одернуть непослушного ребенка.
— Поконкретнее! — пробурчал кто-то тихо.
Порубан кивнул, хотя сам не знал, что скажет в следующую минуту:
— Здесь принцип один, и он ясен, — главный стремился ухватить идею. — Людей «неприкасаемых» по части критики нет. Таких людей просто нет. Если кто-то ошибается, допускает ошибки, он должен иметь в виду, что его будут критиковать.
Он помолчал, размышляя, о чем говорить дальше. У него было достаточно примеров, когда критика будоражила общественность, когда подвергнутые критике грохотали кулаками по столу и обращались в высшие инстанции, он мог бы написать целую книгу об истории критики в печати.
— Мне вспомнился один случай, — начал он тихо. — Это было уже давно, сегодня об этом уже никто не помнит… Но тогда! — Он вздохнул. — Однажды мы опубликовали в газете критическую статью об одном выдающемся спортсмене. Он играл за «Слован», был членом сборной… В свое время был звездой, любимцем публики… Действительно, блестящий спортсмен, в этом не было никаких сомнений. При его участии «Слован» стал чемпионом республики. Слава вскружила ему голову… Но только, как говорится, не удержался на ногах, не смог психологически с ней справиться… Он начал вести себя как человек, которому все позволено и для которого законы не писаны. Однажды он даже ударил спортивного журналиста, который писал о его неспортивном поведении, поранил его, оскорбил… По нашим законам нанесение телесных повреждений влечет за собой безусловное наказание. Законы, как вы знаете, для всех граждан республики одинаковы. Или, может быть, нет? Что же произошло… Руководители «Слована» сделали все, чтобы о происшествии не узнала общественность и дело не дошло до суда. Мы об этом узнали и написали… Мы сказали себе — мерки для всех едины…
— Ну и что дальше? — спросил кто-то. — Что было дальше?
— Телефоны разрывались целый день. Звонили болельщики «Слована», и я за всю свою жизнь не выслушал столько ругательств. Руководители «Слована» искали все возможные и невозможные пути, чтобы нас наказать… Нас, понимаете, а не его! Как будто мы-то и были виноваты.
Он снова замолчал и увидел, что внимание студентов целиком приковано к нему, на их лицах он прочел напряжение и полное согласие с его словами.
— Мне кажется, вам это интересно, — продолжал Порубан. — Что ж, вспомним еще один случай. Директор одного большого предприятия использовал в личных целях свое служебное положение. Брал стройматериалы для строительства своего личного дома, посылал туда рабочих и технику, причем в рабочее время, словом, обкрадывал государство. Но при том это был отличный специалист, предприятие стабильно перевыполняло план, он был все время на глазах у людей… Так критиковать или нет? Мы решили написать о нем. Многие удивлялись, и он сам в первую очередь, наверное, думал, что на него не посмеют замахнуться… Потом этого директора сняли. Правда, вскоре он стал директором другого предприятия.
Он почувствовал сильное желание закурить.
— И еще один случай, — он представил себе, что выпускает дым из носа и изо рта. — Мы очень резко критиковали решение начать строительство личных и общественных дач в Высоких Татрах. Уже был утвержден генеральный план и проектная документация… И было это на территории Татранского национального парка, то есть в прямом противоречии с законом! Я спрашиваю вас: кому было нужно нарушать законы? Кто хотел получить привилегии? Кто, громогласно проповедуя мораль, на деле проявляет такую беспринципность?! Конечно же, это были не рабочие металлургического завода… Все это новоиспеченные нувориши, различные дельцы и аферисты, которые таким образом хотели вложить деньги. А хуже всего, что они находили поддержку у некоторых работников в национальных комитетах…
Из задних рядов поднялся высокий парень и спросил, а что было после выступления газеты. Помогла ли критика? Сдвинулось ли дело с места? Были ли исправлены ошибки и не будут ли они повторяться? Ему хотелось снова задать тот же самый вопрос, который уже кто-то тут задавал: что же дальше? Но он несколько видоизменил его: что же все-таки может газета и чего она не может, что в ее силах?
Главный редактор повторил то, что уже говорил: газета — не верховная власть. Время от времени она просто напоминает высшим инстанциям о том, о чем они забывают, в чем бывают непоследовательны, или просто о том, что делается плохо.
— Вышел закон, по которому люди, подвергшиеся критике, обязаны, повторяю, обязаны ответить на эту критику. Мы хотим, чтобы на нашу критику реагировали, чтобы ошибки устранялись, мы возвращаемся к этим проблемам, мы держим их в поле зрения. Иногда — это бесполезная борьба. Но даже один-единственный успех, одна наша победа убеждают нас в том, что мы должны бороться. Даже в тех случаях, когда эта борьба кажется проигранной…
Он откашлялся, и ему захотелось потушить так и не зажженную сигарету.
— Газета может многое, но, конечно, не все, — продолжал он. — Газета может сказать, что король-то голый. Но также может убедить людей в том, что на голом короле — королевские одежды.
Он не знал, что добавить к сказанному, но студентам сравнение понравилось, они оценили его, и тут же кто-то спросил, ограничивает ли их кто-нибудь в критике?
Порубан почувствовал, что все его тело требует никотина, хотя бы одной затяжки, и он просительно взглянул на доцента Войтко, но тот задумчиво смотрел куда-то вдаль, за головы студентов.
— Нет, этого я не могу сказать, — начал он. — Никто не ограничивает нас в критических выступлениях. Можно сказать, что дело обстоит как раз наоборот — от нас требуют критики, на нас давят, нас заставляют. А если что-то и ограничивает нас в критике, то это внутренние сомнения, если можно так выразиться, страх перед возможными последствиями, я бы даже сказал, какая-то неуверенность в собственных возможностях, в соблюдении границ. Ведь о чем-то можно писать, а о чем-то нет. Мы не можем выступать против суверенитета государства, против его обороноспособности, мы не можем пропагандировать войну или порнографию. Но кто может нам запретить писать правдиво и свободно обо всем, что нас окружает и чем мы живем? У кого есть такое право? Нет такой темы, о которой мы не могли бы писать! — Он вгляделся в лица, достаточно ли ясно им то, о чем он говорит, понимают ли они это? Конечно же, понимают, тут нет ничего такого, что трудно понять.
— Многим людям, однако, критика не нравится, они видят в этом посягательство на свое положение и боятся, что она вскроет их полную несостоятельность. Они вытаскивают на свет все свои заслуги, используют всех знакомых, все свое влияние, чтобы заставить нас замолчать…
Потом он еще добавил, что обо всех проблемах надо говорить открыто, что, если о них умалчивать, они не исчезнут сами по себе, не перестанут существовать, а наоборот, накапливаясь, могут привести к критической ситуации.
— Мы уже давно поняли, что если открыто и по-деловому не будем критиковать имеющиеся недостатки, то тем самым сами себя похороним.
С первой скамьи, что была прямо против стола, где сидели главный редактор и доцент Войтко, поднялась студентка и спросила, есть ли у него, главного редактора, ощущение, что печать свободна и независима. Задав вопрос, тут же снова села.
Михал Порубан проворчал, что ощущения у него бывают самые разные.
— Человек должен для себя уяснить, на какой стороне он стоит. Чувство свободы — вещь относительная. Свобода — это не анархия, не океан без всяких берегов. Скажем… медвежонок, родившийся в зоопарке, чувствует ту же самую свободу, что и медведи где-нибудь в тайге…
Доцент Войтко попытался свернуть разговор к другой теме, сказав, что первоочередной задачей печати является информация, при помощи которой и создается общественное мнение. Он говорил, будто читал лекцию:
— Информация сама по себе объективна, и лишь ее политическое изложение придает ей тенденциозность. — Он помолчал и посмотрел на главного редактора, словно приглашая его поддержать эту позицию.
Порубан начал с примера:
— Представьте себе, что организованная и вооруженная группа совершает нападение на какую-нибудь воинскую часть. Агентства печати выдают сообщение об этом событии. Одно агентство квалифицирует этот акт как проявление народно-освободительного движения, а другое — тот же самый факт оценивает как терроризм. Все зависит от того, кому принадлежит агентство. Я думаю, вы понимаете: все зависит от мировоззрения.
Он откашлялся и продолжал:
— В газете очень важна точная и быстрая информация. Первая информация, которая публикуется в газете, имеет решающее значение. Кто будет первым, тот и окажет воздействие на общественное мнение. Психологи, занимающиеся проблемами массовых коммуникаций, установили, что для того, чтобы утвердилась другая информация об одном и том же событии (а я имею в виду иное толкование), требуется усилий на тридцать процентов больше… Что это значит? Это значит, что нам надо выходить с информацией первыми…
Он постарался проиллюстрировать это примером:
— Представьте себе, что венское телевидение первым выдаст информацию о том, что эмигрировал наш знаменитый хоккеист. Информацию и короткий комментарий, ничего больше… Только через неделю ту же самую информацию публикует наша печать… Только тогда, когда все обсудили сверху и снизу, когда получили утверждение и необходимые подписи, когда выяснили все точки зрения… Естественно в сознание людей уже вжилась та первая информация, полученная от венского телевидения, теперь их уже трудно будет убедить в чем-то ином…
— Посмотрите, — наклонясь, он смотрел на студентов, — мир связан сегодня целой системой коммуникаций, как человеческий организм — нервными волокнами. Информация распространяется повсюду и распространяется мгновенно. Газеты имеют своих корреспондентов, правительства — секретарей по печати. В каждом городе и в каждом городке есть свои корреспонденты, наблюдатели, есть телевидение и радио, спутники связи, ретрансляторы, тысячи каналов и радиоволны различных диапазонов… воздух набит словами и изображениями… каждую секунду на людей обрушивается поток информации. Мы знаем, что живем в эпоху информации и цена информации будет постоянно повышаться, как повышается цена нефти и белка. Мы должны быть готовы к этому. Борьба за информацию будет такой же безжалостной, как борьба за сырьевые источники.
Доцент Войтко попробовал разрядить слишком уж серьезную атмосферу дискуссии и рассказал, как лондонская «Таймс» в прошлом веке, когда не имела в номере какого-нибудь сенсационного материала, устраивала мятеж в одной из своих африканских колоний, чтобы первой написать о нем… Точно так же в Америке газеты провоцировали схватки между гангстерскими бандами, чтобы написать об этом и тем самым привлечь читателей… Он хотел еще что-то добавить, но главный редактор перебил его:
— Сегодня газетам уже не надо этого делать, в мире и без того полно войн, беспорядков, скандалов, похищений, убийств, покушений и мирных переговоров… Так много всего, что это не помещается на страницах газет…
Михал Порубан слышал звуки, доносящиеся с улицы, топот ног в коридоре, голоса, шум. Он рассказывал и смотрел на блестящую поверхность Дуная за окном, и ему казалось, что он сидит здесь уже целую вечность и говорит не только со студентами, но и с самим собой, что речь идет о его жизни, о его работе.
— Не знаю, удалось ли мне рассказать вам все так, чтобы вы остались довольны, — слышал он свой голос, — и даже не знаю, правда ли все то, о чем мы тут говорили. Когда мы говорим о газете, мы ведем диалог с собственным опытом. Многие вещи я только еще для себя уясняю. Но ведь и я могу ошибаться. Газета… кроме всего, о чем мы тут с вами говорили, должна беспокоить читателя. Она должна так его беспокоить, чтобы заставить размышлять. И я надеюсь, что мне удалось хотя бы немного обеспокоить вас…
Потом еще говорил доцент Войтко, потом какой-то студент. Порубан слушал, но мысленно он был уже в редакции. Он поймал себя на мысли, что снова торопится.
На прощание он сказал:
— Я не сомневаюсь, что через несколько лет вы будете стоять вот на этом самом месте, на котором сейчас стою я. Может быть, и вас студенты-журналисты будут спрашивать, в чем смысл журналистской работы. И если вы сможете взглянуть им прямо в глаза и если вы сможете почувствовать, что стоите с поднятой головой, значит наша встреча была ненапрасной.
Климо Клиштинец по дороге в редакцию заскочил в автосервис посмотреть на свой разбитый «Фиат». Правое крыло и фара были размолочены вдрызг, машина стояла на отшибе среди ржавых кузовов и разобранных шасси. Клиштинец нашел мастера.
— Это будет очень трудно, — проворчал тот, снял кепку и взъерошил густые кудрявые волосы. — На иностранные машины у нас нет запчастей. Вам нужно крыло, фару, указатель поворота, бампер — у нас ничего этого нет. Попробуйте где-нибудь достать.
Клиштинец был в растерянности.
— Я вас прошу… Мне так нужна машина… Понимаете, я журналист…
Мастер скорчил гримасу, словно давая понять, что здесь бывают господа и повыше рангом, и то ничем нельзя помочь.
Клиштинец страдальчески вздохнул, вытащил из кошелька две сотни и с досадой сунул мастеру в карман.
— Зайдите недельки через две, — сказал тот, и в выражении его лица ровным счетом ничего не изменилось.
Из автосервиса раздраженный Клиштинец завернул в училище. Когда он вошел в директорский кабинет, директор даже не поднялся со стула, чтобы поздороваться, и Клиштинец сразу подумал, что это плохой признак.
— Ваш сын доставляет нам много неприятностей, — начал директор без обиняков и сунул Клиштинцу под нос повестку из милиции. — Он ездил на машине без водительских прав и в состоянии опьянения, стал виновником дорожного происшествия… На следствии вел себя нагло…
— Это была моя машина, — вздохнул Клиштинец.
— Это не меняет дела, — директор помолчал и перевел разговор на другую тему. — Вы хотели, чтобы ваш сын поступил в институт?
— Совершенно верно.
Теперь вздохнул директор.
— Наше училище не может дать ему рекомендацию. — Он постучал пальцем по повестке. — Это не первый его проступок. Кроме того, он плохо учится. И вдобавок, — директор встал, отодвинул стул и продолжал, навалившись животом на стол, — он сам заявил, что институт его не интересует.
— Да что он понимает! — вырвалось у Клиштинца. — Приходится решать за него. В любом случае, я хочу, чтобы он пошел в институт. Конечно, исходя из предположения…
Он замолчал и просительно посмотрел на директора.
Директор вышел из-за стола, величественно неся перед собой живот.
— Мне понятны ваши заботы, — он изобразил на лице участие. — Но наше училище готовит кадры прежде всего для производства. В институты попадают только самые лучшие, действительно самые способные ученики. А ваш сын… Как бы выглядел я перед остальными, если бы дал рекомендацию именно вашему сыну? И даже если я ее дам… его все равно не примут.
Клиштинец попытался изобразить добродушную улыбку.
— Вы же знаете, как это бывает… Мы уж постараемся, чтобы он попал в какой-нибудь институт… У меня много знакомых. Работая в газете, человек знакомится… — Он затих.
Директор поглядывал на грамоты и дипломы, развешанные по стене.
— Да, да… — Взгляд у него был отсутствующий. — Послушайте-ка, — он повернулся к Клиштинцу, — вот вы говорите о знакомых. К сожалению, такова жизнь. Иметь знакомых — стало составной частью нашего образа жизни. Так вот… может быть, вы мне посоветуете…
Клиштинец сразу почувствовал перелом в разговоре.
— Если это в моих силах…
— Дочке очень хочется поехать на каникулы в Югославию, — начал директор, — вы же знаете этих молодых… какие у них претензии. Когда мы были молодыми, так мы… Ах, да что говорить! Какая Югославия, какое море! В бригаду, на стройку! — Он снова посмотрел на дипломы. — В этом году мы не получили разрешения на обмен валюты. Может, у вас там найдутся какие-нибудь знакомые?..
— Есть, конечно же есть! — с готовностью кивнул Клиштинец, хотя никого там не знал и даже не мог себе представить, что он сможет сделать. Но сейчас это не имело никакого значения, ему надо было добиться своего: чтобы у сына в училище не было никаких осложнений и чтобы директор подписал ему рекомендацию.
— Я все сделаю, можете на меня положиться, — заикаясь, выговорил он.
— Лето уже на носу, — заметил директор. — Время летит, летит!
Климо Клиштинец помнит, что он точно так же повторил «летит!» и потом еще долго говорил о каких-то пустяках. Теперь, когда он шагал по улице, ему хотелось сплюнуть на тротуар и пинать каждое дерево, встречающееся на пути.
— Да что толку! — сказал он вслух уже в своем кабинете. Он смотрел на разложенные рукописи и думал, почему одна причина порождает другую, почему директорская дочка непременно хочет ехать в Югославию, почему в автосервисе нельзя достать ни крыла, ни фары, ничего из того, что нужно, почему, черт возьми, он должен поступаться своими убеждениями, впутываться в махинации, давать взятки и оказывать услугу за услугу?!
Сын, его сын виноват во всем, он, он в ответе, это он подтолкнул всю эту лавину! Он вдруг запнулся, смутился: господи, да в чем виноват сын? В том, что нельзя достать запасное крыло? В том, что буйно процветает коррупция?! Да разве они, дети, виноваты в этом?
Он опустился на стул.
Что же творится?!
С сыном он не справляется. Давно уже не справляется. Клиштинец почувствовал, что проиграл одну очень важную битву в своей жизни.
Он склонился над рукописью и почти бессознательно начал читать текст… Лучше всего окунуться в работу и не думать ни о чем, что не имеет прямого отношения к редакции.
Когда позднее он вышел в коридор Пресс-центра, неся в руке отредактированный комментарий, он чувствовал себя уже немного лучше. Он не думал ни о сыне, ни о тех неприятностях, которые тот ему доставляет. Он почти простил его: ведь сын живет в мире, который мы ему подготовили. И чему тут особенно удивляться, если он бунтует против этого мира! По крайней мере, он откровенен.
В секретариате никого не было. Клиштинец поискал ответственного секретаря в соседних комнатах, а потом положил материал ему на стол. Он зацепился глазами за листок бумаги, придавленный пресс-папье, взял его в руки и прочел из любопытства. От удивления брови его полезли вверх.
Положил телефонограмму на прежнее место, — возможно, Освальд уже все устроил. А может, и нет.
Он вышел в коридор и по дороге к своему кабинету в нем неуклонно крепло убеждение, которое он осознал лишь минуту назад: да, битву за сына он проиграл.
Вернувшись в кабинет, он набрал номер телефона почтового отделения и послал Прокопу телеграмму в Банскую Каменицу.
Мартин Добиаш позвонил Вере Околичной лишь около шести вечера. А весь день до этого он был на Гроне, помогая рабочим и техникам ремонтировать перекрывающее оборудование. Он весь был в грязи и в масле, от него несло нефтью, а под ногти так въелась грязь, что он не знал, как ее выдрать оттуда. Он уже и не надеялся застать Веру на месте, поэтому очень обрадовался, услышав ее голос. Договорились, что сходят выпить по бокалу красного вина.
Они сидели в маленьком уютном ресторанчике, единственном во всем городке. Ресторанчик был почти пуст и тих, его ничуть не коснулись волнения и бури, которые они только что пережили. Они наслаждались молчанием, и было ощущение, что наконец-то спадает напряжение, накопленное в течение целого дня. Мартин постепенно освобождался от нервного напряжения, все старался спрятать в ладонь пальцы с грязными своими ногтями и курил сигарету за сигаретой, чтобы перебить жирный запах, въевшийся даже в волосы. Он страшно устал.
Они заказали ужин, и поскольку старший официант хорошо знал их обоих, он подал им свиную печенку с луком, хотя свиной печени нельзя было достать во всей округе. Этот маленький услужливый человечек напоминал Добиашу об уходящем мире хороших ресторанов, где вкусно кормили, отлично обслуживали и где было спокойно и тихо.
Оба накинулись на еду с жадностью людей, обреченных питаться в заводских столовых.
— Я с утра ничего не ел, — оправдывался Добиаш. — Все некогда. — Он подумал, что в этой ежедневной беготне забывает не только нормально поесть, но и вообще жить. Он думал о том, как пожирает его жизнь вся эта круговерть, вся эта работа на комбинате и как он, не пытаясь что-нибудь изменить, наблюдает за этим и позволяет перемалывать, коверкать свою жизнь, поскольку это в его интересах, в интересах его продвижения, его карьеры. Лишь изредка ему удается выскользнуть из этого водоворота в такие минуты, как эта: короткая передышка в долгом изнурительном походе.
Они утолили голод и, пока официант убирал тарелки, молчали. Разговорились уже только за кофе.
— Ну и как все это выглядит? — спросила Вера.
— Дело дрянь, — Мартин виновато посмотрел на свои руки, вцепившиеся в чашечку с кофе. — Повсюду плавает дохлая рыба. Река похожа на сточную канаву…
— Когда же в ней можно будет купаться?
— А вы что, в ней когда-нибудь купались?
— Нет. А… почему мы все еще на «вы»?
Он взял бокал, в котором оставалось немного вина.
— Можем перейти на «ты»… — Они чокнулись и слегка коснулись друг друга губами.
Потом с минуту растерянно молчали, словно привыкая к новому положению.
— А что, собственно, произошло? — В Вере снова заговорил заводской юрист.
— Лопнул трубопровод… Перегрузка мощностей… Несоответствие технологии… Очистная станция… Старая песенка!
— Кто несет ответственность за аварию? Меня интересует юридическая сторона.
— Не знаю. Я не юрист. Это… это ты у нас блюститель закона.
— Кто-то же должен нести ответственность…
— Кто-то… — повторил растерянно Добиаш. — За комбинат отвечает директор. Но кто осмелится его тронуть?! — Он хотел взглянуть ей прямо в глаза, но не посмел. — Кто ему скажет об этом? Я?! А почему я? Он воспримет это как личную обиду, как неблагодарность… Может, выпьем еще?
Вера покачала головой.
— Нет, с меня уже хватит. Я еще хочу посмотреть дома всю правовую сторону катастрофы. Вероятнее всего, мне придется защищать комбинат на суде… если вообще такое происшествие можно оправдать.
А он говорил дальше, словно и не слушая ее вовсе.
— Я всячески избегал конфликтов, и видишь, к чему это привело… Эта боязнь запачкаться! Что мне было терять? Иногда мне кажется, что с поколением наших отцов мы никогда не договоримся… Разве это не грустно?
Вера сказала, что было бы грустно, если бы они во всем понимали друг друга, но сейчас она слишком устала для того, чтобы пускаться в рассуждения по поводу конфликтов между поколениями.
— Извини, — пробормотал он. — Я ведь никудышный кавалер.
— А что, если мы поговорим о себе? — сказала она.
Они вышли на вечернюю улицу.
— Куда пойдем? К тебе или ко мне? — спросил он, не чувствуя при этом ни малейшей неловкости.
— В сущности, мне все равно, — ответила она спокойно. — Хотя незамужняя молодая женщина не должна бы…
— Да и неженатый молодой мужчина не должен бы, — перебил он ее и нежно обнял за плечи. — Но ведь люди обычно делают то, чего не должны бы…
Они двинулись вниз по улице, беззаботно обнявшись…
Около шести вечера Соня Вавринцова сидела за письменным столом в опустевшей редакции и разбирала информацию, которую ей удалось раздобыть за день. Сегодня улыбнулось ей журналистское счастье: она связалась с Комитетом народного контроля и попросила о помощи. Нет ли у вас случайно, спросила она, конкретных случаев незаконной порубки деревьев, не знаете ли вы каких-нибудь фактов истребления городского озеленения? Оказалось, что случайно есть, случайно знают. Имеются нарушения закона об охране зеленых насаждений и окружающей среды. Виновники — две строительные организации.
Случай простой: эти организации начали строить на правом берегу Дуная многоэтажный дом примерно на триста однокомнатных и двухкомнатных квартир. На правом берегу Дуная уже вырос новый город, и во время его возведения строители уничтожили почти весь лесной массив. Теперь здесь охраняется каждое дерево, согласно закону 166/60 параграф 10. У обеих организаций, которые уже вырыли фундамент, не было ни решения на отвод земельного участка, ни разрешения на строительство, ни согласования с управлением лесного хозяйства Братиславы, на чьей территории развернулось строительство, начатое в обход всех законов.
На том месте, где теперь заложили фундамент, когда-то был лес, он занимал весь район Петржалки, относился к категории лесов особого назначения и был отведен для отдыха жителей Братиславы. Теперь от него ровным счетом ничего не осталось.
Соня Вавринцова смотрела на бумаги и думала о людях, приказавших вырубить деревья. Скорее всего это примерные отцы семейств, граждане, заслуживающие доверия, люди, ревностно выполняющие свои рабочие обязанности, награжденные переходящими знаменами и грамотами, скорее всего члены партии. Так же, как и все прочие, они ругают плохое снабжение, сердятся, когда не могут купить то, что им нужно, когда их обвешивает мясник, когда их надувают в автосервисе, когда они слышат о взятках в больницах.
Зачем же они это сделали? Что это за люди? Она пошла по следу, как детектив. В тот же день поехала на место происшествия, в Петржалку.
— Что вы тут делаете? — спросил ее какой-то мужчина, когда она хотела сфотографировать вывороченные корни деревьев. — А у вас есть разрешение? — пристал к ней начальник строительства. — Разрешение есть?
— Я журналистка, — отвечала она. — Какое вам нужно разрешение? Разрешение на что?
— Ну… разрешение на то, чтобы вы могли здесь ходить и выспрашивать… — настаивал начальник, и только потому, что перед ним была женщина, ее не прогнали со стройки. — Директор запретил с кем бы то ни было разговаривать об этой стройке!
После долгой ругани и крика за нее вступился какой-то техник.
— Скажите, почему вы начали строительство без разрешения?
У техника был единственный аргумент: план. Необходимость выполнить плановые обязательства этой пятилетки.
— Странная логика, — удивлялась Соня. — Можно подумать, что одна из целей пятилетки — это превратить в пустыню правый берег Дуная!
— Не мое дело, — отбивался техник, который не пожелал даже назвать своего имени, а когда журналистка напомнила ему о штрафах, он лишь пожал плечами. — Подумаешь, штрафы! Получим премии за выполнение плана и сторицей вернем все, что потеряем на штрафах. Да и потом, девушка, вы разве не знаете, что штраф на управление накладывает национальный комитет? А кому принадлежит управление? Самому национальному комитету! Таким образом, переложим деньги из одного кармана в другой, и справедливость восторжествует! Не так ли?!
Больше он с ней говорить не захотел и просил оставить его в покое.
Она вложила лист бумаги в машинку: желание написать об этом было сильнее всего. Она даже четко видела первые фразы, и в голове ее уже складывалась основа статьи.
Но вдруг опомнилась. Она поняла, что наступает вечер и что, если сейчас она сядет писать, то не закончит и до полуночи. В редакции пусто, она совершенно одна, как будто ее забыли тут в наступающих сумерках, когда все остальные давно сидят в семейном кругу, когда на город, раскинувшийся по обоим берегам реки, опускается летний вечер и приходит время отдыхать, забывать обо всем, встречаться и снова забывать. Почему же она все еще здесь? Собирается восстанавливать справедливость, хочет взвалить на свои плечи бремя чужих ошибок и судьбы других людей?
Она отодвинула машинку и удивленно посмотрела на все еще чистый лист, пока в ней медленно угасало вдохновленное напряжение, вызванное потребностью писать. Нет, сказала она себе. Нет! Ни за что!
Это внезапное решение удивило ее? Впервые, насколько она себя помнит, она взбунтовалась против своей страсти, против своего журналистского заточения. Почему она должна писать именно сейчас, в эти часы, рождающие надежду?! Ведь это подождет, ведь никто уже не посадит вновь вырубленные деревья.
Она торопливо побросала в сумку свои мелочи. В ней росло вдохновение уже иного рода, ей казалось, что за воротами Пресс-центра ее ждет не только теплый душистый летний вечер, но какая-то новая жизнь, которая до сих пор ускользала от нее, пряталась, пока она все писала и писала.
В какое-то мгновение она подумала, что сейчас позовет Мариана Валента и расскажет ему о своем бунте, но тут же отказалась от этой идеи. Нет, он ее не поймет. Это только ее бунт.
Бумаги и записи она оставила на столе. Заперла дверь и спустилась в холл. Она вышла из здания и остановилась в воротах, как оглушенная, ей показалось, что она впервые в жизни видит опускающийся на город вечерний сумрак, слышит запах реки и чувствует, как движется воздух.
Она зашагала по улице в полном смятении от своего добровольного выбора.
Как раз в ту минуту, когда Соня Вавринцова выходила из здания Пресс-центра, в свой кабинет входила заведующая отделом культуры Клара Горанская. Она была в вечернем платье и очень торопилась, потому что в семь вечера в Национальном театре начиналась последняя премьера сезона, а ей еще надо было подготовить отредактированную полосу, поскольку она хотела весь завтрашний день работать дома. Ей надо было прочитать рукописи за сегодняшний вечер, то есть меньше, чем за час до начала спектакля. В последнюю минуту она получила рукопись Кароля Крижана, так что вся страница была укомплектована.
Беседа получилась отличной, но, несмотря на это, она сердилась на Крижана. Он обещал сдать материал еще утром, потом звонил, что принесет после обеда, и она высиживала в редакции в нетерпеливом ожидании, пока он снова не позвонил и не сказал, что принесет его только вечером. Ей пришлось идти домой, чтобы переодеться в вечернее платье, и потом снова возвращаться в редакцию.
Клара читала, позволяя между тем своим мыслям блуждать в голове, как прохожим по оживленным улицам города. За долгие годы работы в редакции она научилась редактировать рукописи, думая одновременно о чем-нибудь совершенно постороннем. На этот раз она думала о Крижане и о том, как великолепно ему удается игнорировать всю редакцию. Его не волнует выпуск газеты, он плюет и на ответственного секретаря, и на главного редактора, и на своих коллег, его волнует только качество материала. У него всегда достаточно времени, он никогда не торопится, не спешит, как будто он вовсе и не журналист. Горанская уже давно была убеждена, что современный человек должен быть поверхностным, что мы просто не можем быть другими. Нет времени.
Она вдруг остановилась и оторвала глаза от рукописи. Подперла голову руками. Почему она об этом думает?
Время жестоко и неумолимо, оно безлико и неподкупно, у него достаточно времени, чтобы блуждать по своим дорогам, у него — да, достаточно, а у человека? Когда же она, Клара Горанская, каждый день терзаемая тоской, напишет свою Великую рецензию? Она невольно взглянула в окно, и ей показалось, что сумрак сгущается зримо, почти осязаемо, как символ текущего времени. Нет, она не успеет. Стемнеет раньше, чем она, оглядевшись, возьмет в руку перо, соберется с мыслями. Завтра, как и сегодня, она будет за чем-то гнаться, куда-то спешить. Куда, собственно? Она ощутила страх. Есть ли еще время? А что, если все-таки быстро, быстро наверстать упущенное?
Это пришло неожиданно, без предупреждения, и застигло ее врасплох, неподготовленную и незащищенную, и ударило словно электрическим разрядом. Она поняла в это короткое единственное мгновение, что ее смятение напрасно и бесполезно, как была бесполезной ее вечная спешка. Поздно. Уже поздно.
Она должна была поступать, как Кароль Крижан, как все эти молодые журналисты с непомерными амбициями, пробивающие себе карьеру и не оглядывающиеся на других; как все это поколение, требующее своей доли в жизни, непримиримое в своих требованиях и в своей правде. Жизнь вытолкнула ее куда-то в сторону, что-то нужное ушло от нее окончательно, и теперь уже бесполезно пытаться догнать, уже нет на это никаких сил.
Она покорно вернулась к письменному столу, села и склонилась над рукописью. Если она поторопится, прочитает материал и вызовет такси, то, наверное, еще успеет к началу последней премьеры в этом сезоне.
— Что вам от меня нужно? — Таня Грегорова угрюмо смотрела на Якуба Якубца. Вы же видите, у меня нет времени, говорил ее укоряющий взгляд, я занятая женщина, у меня ребенок, работа, да и вообще у меня нет никакого желания говорить о разводе, впечатления от которого еще так свежи и болезненны.
Якуб, немного смутясь, повторил свою просьбу: мол, он пишет репортаж о разводах и хочет обо всем этом с ней побеседовать. А чтобы репортаж получился, если можно так выразиться, живым, личным, ему хотелось, чтобы в нем были рассказы людей, которые разводятся, беседы с судьями и социологами, словом, он хочет понять, докопаться до истины, почему все-таки люди разводятся?
— Извините, но вот вы, пани Грегорова, вы могли бы сказать мне, почему разводитесь?
— Это как понимать? — занервничала Грегорова. — Что значит почему? Вы хотите еще раз выслушать доводы, которые я написала в заявлении о разводе? Или… или… что вы, собственно, хотите услышать?
— Ну, что-то такое… — Он почувствовал беспокойство и неуверенность, и не только потому, что пани Грегорова заняла такую непримиримую позицию, но еще и потому, что у нее распахнулась пола цветастого халата, обнажив белое, в синих прожилках бедро. — Хотелось бы знать, что привело к тому, что вы подали заявление о разводе, — отчуждение? недоверие? Может быть, финансовые затруднения? Что?
— Ну… — она колебалась. — Он нашел себе другую женщину. Он жил с другой… Но это, собственно, было уже потом, позднее. Мне кажется, что это было следствием, а причина была где-то… Мы все равно развелись бы.
— Если можно, не могли бы вы рассказать поконкретней…
Она одернула его.
— Как поконкретней? Ради бога… Не могли бы вы оставить меня в покое?!
Он попытался еще раз: пусть пани Грегорова наберется немножко терпения, пусть будет так любезна, что поймет и его, он журналист, он должен писать о разводах…
— Ну ладно… И ради бога, не говорите мне «пани Грегорова»…
Конечно, конечно, пусть она простит его. Так, еще раз, пожалуйста, расскажите вкратце историю вашей супружеской жизни…
Она заерзала в кресле и сердитым жестом запахнула халат.
— Это невозможно вот так, сразу… Боже, да какая это история?! Нормальная история. Познакомились, любили друг друга, вы же знаете, как это бывает… Родилась у нас дочка, получили квартиру, набрали кучу долгов… Жили, как и все другие… Я не знаю, я действительно не знаю… Нашел себе другую женщину, намного моложе, сотрудница по работе… Ах, ведь это так банально! Не знаю, почему это произошло… Может быть, жизнь, которой мы жили, изнуряла нас тем, что была смертельно однообразной. Знаете, эти мелкие ссоры… И всегда из-за денег. Зарабатывали мы, как и все остальные, и так же, как у всех остальных, нам чего-то всегда не хватало… Денег не хватало, все дорого, одежда, питание, бензин, отпуска… а нам хотелось жить по своим меркам… Но так просто не бывает, не получается жить согласно своим представлениям… Можно только так, изо дня в день…
Якуб попытался настоять на своем — должно же было что-то произойти.
— Нет, люди просто так не разводятся. Ни с того ни с сего… Только потому, что жизнь однообразна и что им до зарплаты не хватает сотни. Должен же быть мотив! Какая-то причина!
Да что он может об этом знать?! Что он знает о том, какими длинными бывают вечера, когда уже стемнеет, и как мерзко выглядит остывшая еда на кухонном столе! Что он может знать о том, как больно, когда отец не обращает внимания на ребенка? Что он вообще об этом знает?!
Якуб не подал вида, что его задели эти слова.
— И все-таки я кое-что об этом знаю, — сказал он спокойно, лишь голос стал на полтона ниже. — Я еще не начал воспринимать окружающий меня мир, когда посадили отца. Вы вряд ли можете себе представить что-либо подобное, пани Грегорова… Ох, извините! Мой отец был в тюрьме. Он сидел. Ребята на улице мне кричали: «Это Кубо, у которого отец — каторжник!»
Она пошевелилась в кресле.
— Можно вам предложить хотя бы кофе? Выпьете чашечку?
— Пока отец был в тюрьме, мать развелась с ним, — хмуро продолжал Якуб. — Это ей адвокаты посоветовали. Когда его выпустили, он пришел посмотреть на меня. Я его смутно помню. Помню, что меня очень удивило, какой у него большой кадык… Глаза у него были огромные и такие… извините, грустные, как у коровы… Он был очень странный. И сразу же потом умер…
— Может быть, выпьете пива? Или бокал вина?
— Бокал вина, если можно…
Он слушал, как она звякает бокалами, закрывает дверцу холодильника, и потом увидел, как, чуть наклонившись вперед, она вносит поднос с начатой бутылкой белого вина.
— Пусть гость извинит меня за то, что я не предложила раньше. И вообще, простите меня, я немножко нервничаю…
Да нет, он все понимает, наоборот, пусть она простит его за то, что он тут беспокоит ее своими пустяками… Но уж раз начали, наверное, надо продолжить…
Они замолчали, и оба так и сидели молча, пока он вертел в руке бокал и отпивал вино мелкими глотками и пока тишина в комнате, нарушаемая лишь смутными звуками, долетавшими с улицы, не стала тягостной.
— Ну, — наконец отважилась она, тоже отпив вина и слегка наморщив лоб, — может быть, вы плохо меня спрашиваете? Может быть, вам надо было спросить у меня, чего я ждала от замужества?
Он с готовностью кивнул, да, да, это, наверное, как раз тот самый вопрос.
— Так чего же вы ждали от брака?
— Я не могу вам точно ответить. Вы, конечно, поймете и, в конце концов, сами это как-нибудь сформулируете… но, в сущности, мне хотелось в замужестве осуществить свою самую заветную мечту… если это вам понятно. Я — скрипачка. Понимаете, мой бывший муж был очень честолюбив. Вероятно, ему хотелось получить от жизни больше, чем он мог. Амбиций у него было больше, чем способностей. Я кое-чего добилась, у меня были успехи, а у него — нет. Вы теперь меня понимаете? Однажды это должно было выйти наружу. Оказалось, что он так и останется заурядным чиновником… Понимаете? Он этого не вынес. Ему надо было как-то… компенсировать… Он свалил всю вину на наш брак и нашел себе другую женщину.
— А вы?
— Я? А мне нечего компенсировать.
— Так вы видите причину в этом? — осторожно спросил Якуб.
— Нет. Не в этом… Вернее, не только в этом. Это лишь один из мотивов, одна из причин, быть может, самая существенная, а может быть, только косвенная. Мы перестали любить друг друга… Да. Но почему? Потому что муж не продвинулся по службе? Потому что у нас не хватало денег? Потому что мы устали друг от друга, от нашей жизни? Откуда я знаю? Я и вправду, не знаю; если я себе не могу помочь, то и вам, наверное, не смогу. Выпьете еще?
Он невольно взглянул на часы.
— Знаете что, — сказала она быстро, словно боялась, что он уйдет и она не объяснит ему то, о чем только что ей не хотелось совсем говорить. — Уже поздно, я устала, не сердитесь на меня. Сегодня я вам уже ничего не скажу. Я просто не в силах сосредоточиться. Позвоните мне завтра в обед, я освобожусь, и мы где-нибудь посидим за чашкой кофе, ладно? Если это еще вас интересует…
Он кивнул. Конечно же, это его интересует, и, конечно же, он ей завтра позвонит.
Да, так будет лучше всего.
Они оба встали.
— Спокойной ночи, — сказала она ему в дверях, с виноватым видом снова запахивая халат. — И не называйте меня, пожалуйста, пани Грегорова.
— Извините. Я больше не буду.
В домах зажигаются огни. И снова вечер. Низко, над самым горизонтом, видна узкая темно-красная полоса небосклона, освещенная уходящим солнцем, а над горами небо уже почернело, и на нем выткались светящиеся точки звезд. Опускается ночь, спокойная и тихая, без туч, без дождя и без гроз.
Юрай Матлоха стоит во дворе своего дома, глубоко засунув руки в карманы старых штанов, и, повернув голову назад, глядит в темноту. Он размышляет. Он уже не чувствует страха, как это было вчера вечером, он спокоен и сдержан. Он думает о сегодняшнем дне, перед глазами стоит мутная река, болотная грязь на берегах и серая пена на поверхности воды. Вначале положение ему казалось непоправимым: отходы масла пробили прокладки, попали в сточный трубопровод, и весь этот поток невозможно было остановить. Да и гудроновые ямы переполнились, и масло начало вытекать в реку.
Сориентировавшись на месте аварии, он тут же отдал несколько приказов: на ремонт треснувшего трубопровода он отправил чуть не половину рабочих комбината, на гудроновую яму послал людей со строительными механизмами и на несколько часов остановил производство. Еще до обеда им удалось остановить отток масла, и ко второй смене производство снова было пущено в ход.
Он знал, что ему надо делать. Он пойдет в райком и будет настаивать, чтобы безотлагательно закончили строительство станции. Он не позволит отделаться обещаниями. Нужно пойти на все, чтобы получить новый напорный бак, пусть даже за валюту. К тому же он им скажет, что готов уйти на пенсию.
Он был готов к тому, что придется объяснять, почему произошло то, что произошло, что он делал и где был, что предпринял и о чем он думал. Директор в ответе за все!
И раз уж он будет в райкоме, бросит как-нибудь между делом: что за кадры работают в газете? Разве журналистам все дозволено? Разве им дозволено копать под таких людей, как он, директор комбината, бывший партизан, заслуженный человек?! Начнут с меня, а на ком остановятся?!
Он вспомнил Порубана, главного редактора «Форума». Ведь достаточно было его слова, и репортаж не пошел бы в печать. Матлоха не может понять, почему он не сделал этого. Он не может объяснить, почему тот встал горой за этого паренька, за этого Прокопа, который точно такой же, как все эти молодые: они, видишь ли, недовольны отцами. Как будто все, что мы сделали, ничего не стоит.
Матлоха энергично покрутил головой, так, что позвонки заболели. Нет, он не позволит! Он будет жаловаться. И в районе, и в Братиславе. За такие вещи надо журналистам давать по рукам!
Он вспомнил и Мартина Добиаша. А этот чем отличается от Прокопа? Разве это не он, Добиаш, рассказал журналисту о всех проблемах комбината, разве не он (правда, по указанию директора!) водил его по всему заводу и болтал обо всех трудностях, с которыми сталкивается Буковая?! В том-то и дело! Без него Прокоп ничего не узнал бы! Ведь журналист просто использовал все идеи и взгляды Добиаша. Этот репортаж написан ими обоими — Прокопом и Добиашем. Так что выходит… и Добиаш восстал против него! Так оно и есть! Ведь это он, Добиаш, пришел и сказал, чтобы послали в «Форум» телеграмму.
Юрай Матлоха растерялся: как же так, а ведь он хотел предложить Добиаша на должность директора. Он, конечно, молод, но у него достаточно опыта, он хороший специалист, серьезный парень, умеет ладить с людьми, на него можно положиться. Словом, перспективный кадр.
Ладно, надо отложить этот вопрос до завтра, сейчас он ничего уже не решит. Надо выспаться.
Было уже далеко за полночь. Кароль Крижан сидел неподвижно в своей комнате, вытянув под столом ноги, сложив руки на груди и свесив голову. Могло показаться, что он дремлет, забыв выключить верхний свет, который тускло освещал застывшие предметы, и оставив включенным радио, которое приглушенно передавало какую-то усыпляющую мелодию.
Однако он вскоре поднял голову, встал и медленно подошел к окну. Он увидел за окном опустевшую Полевую улицу, а за частоколом деревьев угадывались стены и кресты Ондрейского кладбища.
Полевая улица, думал Крижан лениво, тебя можно или любить, или ненавидеть.
Он распахнул окно. В комнату полились ароматы летней братиславской ночи: тяжелый дух отцветающих акаций из Медицинского парка, запахи трав с Ондрейского кладбища, вонь расплавленного асфальта и дунайского ила. Он вбирал в себя эти запахи поздней ночи и городской тишины, которую нарушало лишь дальнее фырчание моторов и одинокая песня подвыпившего прохожего.
Он смотрел на улицу и думал о том, как сурово воспитала его эта улица: никто ничего тут задаром не делает.
Потом он подумал о материале, который сегодня сдал в редакцию. Он был доволен.
Опершись локтями о подоконник, он смотрел на вереницу неоновых фонарей. Ему вдруг пришло в голову: а почему он написал эту беседу? Почему он, собственно, пишет не репортажи, не рецензии, а именно беседы? Мысль против мысли, вопрос против ответа, диалог двух знающих людей. Почему?
Ночь была теплой, дул легкий ветерок, поглаживая Крижану лицо и отгоняя сон. На Малой станции протяжно загудел паровоз, и ночь отозвалась прерывистым эхом.
А он все раздумывал. Мое любопытство ненасытно, чем дальше, тем больше растет моя тревога, жажда поиска. Я все еще не услышал ответа на свои вопросы. Поэтому я постоянно возвращаюсь к беседам. Что же я ищу? Отзвук собственным мыслям? Истину? Истина всегда абстрактна и далека. Отстраненность истины, собственно, является формой ее существования. Пока она будет ускользать от меня, до тех пор я буду идти за ней, до тех пор, пока не устану…
Полевая улица… Улица утраченных надежд и сомнительного существования. Разве мое журналистское стремление к чистоте образа и совершенству мыслей не является непрерывным бегством от этих отношений?
Там, на Полевой улице, живут его товарищи и сверстники, те, с кем он рос, играл в футбол и хоккей на полянке перед кладбищем, играл «в салочки» в Медицинском парке и среди кладбищенских могил, а потом просиживал в «Будваре» за кружкой пива и до омерзения пережевывал одни и те же слова и фразы, так, что просто тошнило от этого. Это было пустым избиением надежд, повторением одной и то же мечты, рождением одних и тех же иллюзий. Ничего этого не осталось, ничего не осуществилось, одни закончились на отупляющей работе, другие — в неудачных браках, двое-трое — эмигрировали, а кое-кто оказался за решеткой.
И только он, Кароль Крижан, мужественно борется с Полевой улицей. Он ищет ответы на вопросы: откуда и почему он тут взялся, почему он должен жить так, как живет, и какой во всем этом смысл? Газету он выбрал как средство борьбы — кто бы знал, как это тяжко и утомительно?!
Беседы Крижана жестко и четко сформулированы, их любят читать, но только он один знает, почему и ради чего он это делает. Чтобы узнать то, чего он никак не может узнать.
Он разделся и лег в постель. Далеко за городом, за хребтами Карпатских гор, начинал брезжить рассвет.