ЧЕТВЕРГ

1

С раннего утра было душно и жарко. Бледно-голубой небосвод напоминал выстиранное полотно, выцветшее от солнца. И хотя всего два дня назад над городом промчалась гроза, казалось, что она вот-вот явится снова.

Организм Михала Порубана чувствительно реагировал на смену погоды. Когда падало давление, у него болела голова, появлялась одышка, а сердце болезненно сжималось. Вот и в четверг он проснулся еще до шести, но остался лежать в постели, всем своим телом, каждым мускулом и каждым нервом ощущая страшную усталость. Он глядел в белый потолок над своей головой и пытался собраться с мыслями, чтобы заставить тело подчиняться их воле. Однако мысли расплывались, исчезая где-то в белой поверхности потолка, которая туманилась перед глазами и колыхалась, как море в часы прилива. Он лежал, не находя в себе сил сопротивляться этому чувству беспомощности, впадая в некое отупение, безволие, небытие.

Он заснул.

Проснулся вспотевший, раскрытый, чувствуя тупую боль в груди и в голове. Нащупал часы на ночном столике: половина восьмого! Он проспал, такого с ним ни разу еще не было. Он сидел на влажных простынях, опустив руки между колен и свесив голову. Закурил сигарету, но после нескольких жадных затяжек погасил. Она не принесла облегчения.

Он встал и с минуту пытался справиться с приливами крови к голове, потом наклонился, уперся ладонями в колени и стал глубоко дышать. Он чувствовал, как кровь шумит в висках, пульсируя под кожей и причиняя боль. Он снял пропотевшую пижаму, прошел в ванную и умыл лицо холодной водой. Ему немного полегчало, но чувствовал он себя плохо, у него стали дрожать колени, а перед глазами крутились какие-то разноцветные спирали.

Он сидел в кухне, положив руки на стол, ничего не видя и ничего не чувствуя, ни своих мыслей, ни своего тела. Ему не хотелось ни есть, ни пить. Он так и сидел безучастно, и лишь когда пошевелил рукой, это движение словно привело его в чувство, ему показалось, что это не его рука, что она принадлежит совсем другому человеку. Усилием воли он вернул себя к жизни: да, да, надо идти в редакцию. Надо одеться, поесть… Нет, есть он сейчас не будет, все равно в рот ничего не полезет. Надо позвонить в редакцию, чтобы прислали шофера… ах, да! Он ведь в командировке… Надо вызвать такси… Лучше всего было бы еще на минутку лечь и поспать, чтобы организм как-то справился с предательством собственных членов. Но он абсолютно уверен, что если ляжет, то будет спать до тех пор, пока тело не наверстает все прежние бессонные ночи и ежедневные вставания ни свет ни заря, пока не освободится от всех накопившихся забот и тревог, от многочисленных обязанностей, старых и новых, которые наложили свой отпечаток за все эти годы. Если бы меня разрезать с головы до пят, подумал он, как это делают со школьными препаратами, то нашли бы внутри окаменевшие заботы, по которым можно было бы прочесть летопись человеческой жизни. Вместо внутренних органов там увидели бы одни заботы, в которых закодирована вся моя жизнь, обязанности, решенные и нерешенные проблемы, гул ротационных машин, прокуренный воздух заседаний и ночи, проведенные за пишущей машинкой, командировки с маленьким чемоданчиком, зубной щеткой и пижамой, гостиничные комнаты, все, все, что составляет жизнь журналиста…

Лечь бы поспать, забыть, что существует «Форум», что есть газеты и журналисты, здание Пресс-центра, весь этот взвинченный мир, о котором нужно писать, хаотический водоворот отношений, событий и судеб… Да, да… спать, забыть обо всем… Но он не может, потому что он — главный редактор и газета требует полной отдачи, жрет человека целиком, здоров он или болен; и так же, как и вчера, ему надо сегодня читать рукописи, что-то организовывать, звонить по телефону, отвечать на письма и вопросы, проводить одно совещание, потом идти на другое, пить кофе, курить, словом, так, как он делал все эти годы.

Он доплелся до телефона и после третьей попытки ему посчастливилось заказать такси. Он оделся, заставил себя выпить стакан молока, собрал портфель с материалами. Он был уже готов к выходу, но поскольку машины все еще не было, он вынес на балкон легкий плетеный стульчик и сел. Он подремывал на солнышке и вспоминал свое детство.

Видел низкие беленькие домики с остроконечными красными крышами, ручей, теряющийся среди песчаных бугорков, деревья с густыми кронами, стройную башню костела. Он чувствовал резкие знакомые ароматы, сладкий, душный запах акации, заполонившей весь край, запах, на который слетались тучи жужжащих пчел, запах сосны и залежалой хвои, запах грибов и затоптанного мха… Это была его родная деревня, его Студенка, родительский дом с четырьмя окошками, повернутый к улице, и стены домов, глядящих во дворы, крутые падающие крыши и неровные садовые заборы. Он вспоминал эти запахи, знакомые с детства, запах горелого дерева, тяжелый дух дешевого табака, который курил дед, запах влажной земли в саду в летний полдень и потом удушливый, трупный запах ладана в темном, холодном и очень высоком костеле, куда они ходили с матерью к воскресной мессе. Он вспомнил широкий луг за Студенкой и высокие травы, с которых постоянно сыпалась пыльца, оседающая на влажном теле и раздражающая кожу. Потом ему показалось, что он чувствует вкус холодной воды из озера, куда они ходили купаться, илистое дно, струящееся между пальцами, запах озерных трав и рыбы. Где-то вдали зазвонили колокола, их тоскливые ностальгические звуки разносились по жаркому полдню, приводя мысли в волнение и наполняя душу неясными надеждами.

Он очнулся от звонка в дверь, короткого, но требовательного. Медленно встал, опершись руками о балконные перила и пытаясь собраться с силами. Потом прошел в ванную и ополоснул лицо. Но и это не принесло облегчения.

У него сжималось сердце, болела голова, руки дрожали, и ему стало казаться, что он собирается в долгий путь, куда-то туда, где еще никогда не был и где его ждут удивительные, чудесные приключения.


— Ну вот, вы все видели, — сказал Добиаш, усаживаясь на переднее сиденье служебного газика. Машина двинулась по ухабистой дороге, трясясь и подскакивая. — К сожалению, все произошло именно так, как мы тогда с вами говорили и как вы о том написали, — продолжал он, уставясь прямо перед собой, словно боялся взглянуть на журналиста. — Вы помните? Я повез вас тогда к гудроновым ямам, помните, потом к этому проклятому трубопроводу, и, наконец, к очистной станции… Иногда так бывает, что все обрушивается скопом, все одновременно выходит из строя… Не знаешь, куда кидаться. Если бы переполнились только гудроновые ямы или если бы только испортился перекрывающий вентиль… понимаете, тогда мы справились бы. Вытекающее масло мы могли бы, скажем, засыпать песком, просто перекрыли бы отток, лопнувший трубопровод можно было быстро, временно залатать, прокладки можно было поменять и временно остановить производство… Но, черт бы побрал, у нас все это случилось сразу, во время этой жуткой грозы после тех душных дней… Может, и у вас был такой ливень? Так все и было: вода перелилась через края цистерны, как раз в эту минуту лопнул трубопровод, а через испорченные прокладки начало поступать масло… да что я говорю! Целые литры масла, гектолитры! И все это попало в реку! И как назло, испортился и перекрывающий вентиль! Знаете, я думаю, его годы никто не проверял, а когда потребовалось, техники выяснили, что вентиль просто не действует, что его нельзя закрыть…

Проклятый день, вот уж, действительно, грустное стечение обстоятельств, которые привели к аварии. Вы же видели. Река превратилась в сточную канаву. Я говорю — стечение обстоятельств, но на самом деле это не случайность, однажды это должно было случиться. Никто на заводе об этом не думал, а если и думал, ничего не предпринял. И, наконец, вы можете спросить, что мы могли сделать? Какие превентивные меры должны были принять? Только те, о которых вы писали: сократить производство, чтобы фильтры не работали с перегрузкой. Но вот вы мне ответьте, кто наберется храбрости снизить уровень производства? А выполнение плана? А премии? А экономические показатели?.. А связь с другими предприятиями и производствами, которые зависят от наших полуфабрикатов? Нет, вы только посмотрите! Ведь я в точности повторяю слова старика, а ведь он мне иногда действует на нервы, когда рассуждает о том, что мы нарушаем не только социальные и экономические показатели, но до известной меры и политические!

Итак, производство сократить мы не могли. Работали на полную катушку, хотя все знали, что идем на риск. А уж когда вышел ваш репортаж, даже еще раньше, когда вы послали нашему старику копию этой статьи, у него прилично подскочило давление, а он, в свою очередь, намылил нам всем шеи. Его первая реакция была очень злобной, что там говорить… Вы написали о том, о чем у нас только шушукались, но никто не отваживался сказать в полный голос. И, говоря откровенно, я тоже злился, потому что раскрыл вам то, что должно было оставаться только на нашей кухне… Наверное, все проблемы можно было решить, если бы работала станция, если бы ее запустили на полную мощность. Если бы эта новая станция уже работала, а она уже давно должна была работать, дело никогда не дошло бы до аварии, более того, мы спускали бы в Грон почти безвредную воду, хоть пей ее… Станцию нам строила «Хемоиндустрия». Из месяца в месяц переносят срок сдачи строительства. Вы не думайте, что мы на них не давили! А что толку? Не думаю, что они отговариваются, они просто не успевают, их не хватает на это. Им не хватает рабочих рук, они ведут несколько строек одновременно, мощности распыляются, что-то бросают сюда, потом перебрасывают туда, а ведь и на них давит план, их тоже подгоняют… Словом, чтобы докопаться до настоящих причин, почему они никак не могут докончить строительство, нужно быть детективом, а не журналистом.

Прокоп молчал, а Добиаш после некоторого молчания продолжал:

— Вы не думайте, что я теперь все хочу взвалить только на эту станцию и убедить вас в том, что она во всем виновата. Ведь станция не виновата в том, что трубопровод был треснувший, а мы об этом знали, ведь и директор распорядился, чтобы его отремонтировать. Только никто его не отремонтировал. И еще — мы можем взвалить ответственность на людей из цеха, они не проводили контроль оборудования, но у них всегда по горло забот с практическим обеспечением производства. И вот мы снова возвращаемся к той точке, с которой начали, это круг или, если хотите, эллипс. Вот только мы должны выбраться из этого заколдованного круга, потому что производство не может стоять, комбинат должен работать. Иначе будет нарушен весь производственный ритм, а тем самым и весь процесс производства, кооперации и так далее. А коль уж мы заговорили о вине, так кто знает, не находится ли действительный виновник в нашем сознании, то есть я хочу сказать, достаточно ли мы думаем о мире, который нас окружает. Истоки аварии нужно искать в нашем равнодушии и безразличии, можно сказать в нашем бескультурье, потому что культура должна быть во всем, что мы делаем, о чем думаем. Вопросы химии должны решать специалисты — инженеры и техники, — но при этом они должны быть культурными людьми, как говорится, людьми на уровне, то есть на уровне времени. А время это совсем не простое.

Машина свернула с пыльной неровной грунтовки на асфальт.

— Сейчас я завезу вас к нашему старику. Трудно сказать, в каком настроении мы его застанем, хотя мне кажется, что так или иначе он со всем этим справился… и примирился, и будет смотреть на вещи, как подобает мужчине. Знаете, мужчина в конце концов всегда остается мужчиной, даже самый неуравновешенный, самый капризный. Наш старик все-таки мужчина, даже при всех своих ошибках и заскоках он, действительно, честный человек. Поверьте мне, в этом я никогда не сомневался…


Фердинанд Флигер никак не мог опомниться от визита к Штефану Пустаю. Даже во сне его преследовали видения, будто Пустаю удалось создать лекарство бессмертия и что планету наводнили вечно живущие люди, которые бродят в бесконечности, как метеориты, заблудившиеся в космосе. Его приводила в ужас мысль, что и он станет одним из этих вечных людей и, что страшнее всего, все это необозримое долгое время он будет журналистом. Его бросало то в жар, то в холод, он просыпался, вздрагивал при каждом звуке, при каждом резком движении, при мысли о вечном журналисте у него начинала болеть голова, трястись руки, и он уже серьезно подумывал о том, чтобы обратиться к врачу. Однако потом он отбросил эту идею: не может же он, в самом деле, просто прийти к врачу и сказать, мол, пропишите мне что-нибудь, пожалуйста, потому что я боюсь, ужасно боюсь того, что я никогда не умру.

Фердинанд Флигер сдал ответственному секретарю материал для следующего номера и с облегчением вздохнул. У него было такое чувство (а оно появлялось всегда, когда он сдавал свою собственную рукопись), что это его последняя статья в «Форум», что никогда больше он не возьмет в руки пера, не сядет за письменный стол, что уже никогда не будет названивать по телефону, чтобы собрать информацию для какого-нибудь репортажа, просто никто никогда не усадит его перед стопкой чистой бумаги и не заставит задавать эти дурацкие вопросы: зачем? для чего? где? а что потом? а что дальше? Нет, нет и нет, говорил он себе, он посвятит себя чему-нибудь другому, он будет самым обыкновенным человечком, затерявшимся в массе посредственностей, с простейшими заботами и обязанностями, чиновником, работающим от восьми до четырех. И чтобы потом был только покой, никакой писанины, никаких мучений, никакого выдумывания коротких и длинных фраз.

Ведь он так и не нашел в себе мужества уйти из редакции. Так и мучился дальше, изо дня в день, от одного выпуска номера до другого, с замиранием сердца подсчитывая дни. Мысленно он молил время убыстрить свой бег, поторопиться.

И вот вдруг появился Штефан Пустай, это проклятие вечности, этот палач судьбы. Возникла опасность, что Пустай все-таки найдет лекарство против смерти и он, Флигер, несчастный журналист, навечно останется замурованный в стенах своего страдания. Он горько упрекал себя за то, что вообще поехал к Пустаю, что дал поймать себя этим его письмом и вопросом «а что дальше?» Ему казалось, что Пустай наказал его за любопытство, как боги карают людей за попытку украсть у них тайну стихий, разве не так кончил бедный Прометей, когда украл огонь с Олимпа?! Вот и Флигера настигла подобная кара, только гораздо более суровая: только за то, что он захотел узнать, что дальше и как дальше, наказал его Пустай призраком вечности.

Но тут засветила Флигеру какая-то надежда, неясное обещание или по крайней мере какое-то предчувствие более спокойного исхода. Он подумал, что человеческая жизнь, какой бы она не была бесконечной, должна все-таки зависеть от продолжительности существования нашей планеты. Он где-то вычитал, что и планеты не вечны в своем бытии, что однажды и они должны рассыпаться, остыть, с них испарится вода, исчезнет кислород, раскаленное ядро затвердеет, и потом, потом Земля раздробится на малые и большие куски и кусочки и разлетится в космосе светящимися метеоритами, которые уже никому ничего не расскажут. Да, именно так! И когда рассыплется Земля, когда доживет свой срок планета, должно в конце концов дожить свой срок и человечество, а вместе с ним и он, журналист Флигер.

Он зашел в архив Пресс-центра и попросил у крайне удивленного Бенё Бенядика все журналы, публикации и вырезки о природе Земли.

Теперь он сидел в своем кабинете и, вместо того чтобы редактировать рукописи, читал статьи и исследования о Земле, о Солнце, о галактиках и о космосе.

Это было волнующее чтение.

Жизнь планеты Земля зависит от Солнца, это Флигер знал. А вот то, чего он не знал, его просто ошеломило. Он прочел в энциклопедии, что солнечная материя создана из атомов газов и что эти атомы постоянно меняются, что из четырех атомов водорода рождается один атом гелия, высвобождая при этом огромное количество энергии. Это та энергия, которая позволяет Солнцу светить, а как раз при свечении она теряет часть своей материи. Само собой, это не может продолжаться до бесконечности, однако солнечной энергии хватит еще на несколько миллиардов лет.

Несколько миллиардов лет! Флигера затрясло. Представление о том, что еще несколько миллиардов лет он будет блуждать по миру, его начисто деморализовало. Он был подавлен — кто же это может выдержать?!

Он все читал и изучал материалы, подгоняемый ненасытным любопытством: сколько миллиардов лет его еще ждет? Десять, сто, миллион? Он вычитал, что Солнце лишь одна из ста пятидесяти миллиардов звезд и что относится оно к Млечному пути. Что самые старшие звезды имеют самое малое десять миллиардов лет. Солнце имеет за плечами примерно половину срока своего существования, то есть пять миллиардов лет.

Он думал о том, что будет происходить в эти последующие пять миллиардов. Солнце будет светить и дальше, но постепенно израсходует все запасы водорода, его ядро резко уменьшится, а его поверхностные слои расширятся. Солнце превратится в красного исполина, его размеры увеличатся примерно в двести раз. И в нем растворятся все три ближайшие планеты, включая и нашу Землю. И на этом жизнь на Земле окончательно исчезнет. Это будет полная гибель, последнее «прощай», безвозвратный Конец.

Солнце, породившее на Земле жизнь, станет для нее погибелью.

В сознании Флигера всплыл новый настойчивый вопрос: а что будет с человечеством? Куда оно денется?

Перелистывая журналы, он наткнулся на статью сотрудника Астрономического института Словацкой академии наук, который размышлял о далеком будущем человечества. Согласно его точке зрения после истечения будущих пяти миллиардов лет людям не помогут программы заселения других планет нашей солнечной системы — Луны, Марса или Венеры, — поскольку после гибели Солнца и они исчезнут. Скорее всего надо перебираться к другим звездам-солнцам, которые будут существовать дольше, чем наше Солнце. Если бы человечеству удалось до того времени создать ракеты, которые достигли бы приблизительно десятой части скорости света, то полет к ближайшей звезде южного неба, к Проксиме Центавра, продолжался бы сорок три года, то есть мог бы свершиться в течение жизни одного поколения.

Так. С этим все ясно.

Фердинанд Флигер убрал со стола все вырезки, статьи и журналы и, обхватив голову ладонями, тупо глядел на чистую поверхность своего стола. Ему стало казаться, что на доске копошатся белые и черные гномики, что он видит на нем красных великанов, космические катастрофы, бури невероятных размеров, во время которых рождаются и гибнут целые космические системы, видел, как темнота поглощает планеты и галактики, как всплывают неизвестные туманности, в которых зарождается новая жизнь.

Он провел ладонью по столу, словно хотел стереть все видения и прогнать из головы назойливые мысли, но ему это не удалось. Картины пропадали, но на их месте возникали другие. Теперь ему казалось, что он видит Землю с большой высоты, знакомые очертания континентов и ярко-синие краски океанов. Земля близилась к нему, словно он приземлился в ракете, он видел горные хребты и реки, города и лесные массивы, он опускался все ниже и ниже и мог разглядеть улицы, заводские трубы, мосты, перекинутые через реки, и кладбища. Что-то, однако, его поразило в этом знакомом пейзаже: все вокруг было пустым, заброшенным и необычайно тихим, без признаков жизни, без движения, без единого человека. Мертвыми были улицы, города, мертвой была вся планета. Он понял, что видит конец цивилизации. Потом он увидел на горизонте огромный темно-красный шар, который рос и рос прямо на глазах, заполняя весь горизонт, пока не закрыл собой все небо, все пространство над планетой. Он увидел, как шар приближается к земной поверхности, и затем последовал удар. Земля задрожала и в последних отчаянных судорогах распалась, рассыпалась и исчезла в огнедышащей глотке кровавого исполина. Все кончилось.

Потом, цепляясь одна за другую, стали всплывать перед ним новые картины: если погибнет Земля, а однажды это неизбежно произойдет, вместе с ней погибнет все, что создал человек на этой планете: памятники архитектуры, книги, дома и соборы, монументы и кладбища и, конечно же, исписанные страницы газет. Маловероятно, чтобы человечество забрало с собой на другие планеты все свое прошлое. Может быть, оно возьмет лишь несколько самых лучших своих творений, гениальные плоды человечества, чтобы они напоминали ему старую планету и вызывали ностальгию. Но кому придет в голову взять с собой куда-то на Проксиму Центавра экземпляры газет конца двадцатого столетия? Кого будут интересовать проблемки общества, которое отправляется искать себе подобных и воображает, что стоит на заре новой цивилизации? И кто же вспомнит о каком-то Фердинанде Флигере и о его безрадостной жизни, кто вспомнит его скучные статьи и его измученную голову? Конечно никто! Черт с ним! Ведь мы улетаем к другим звездам!

Человек жаждет беды, подумал Флигер. Да, пойду к врачу, ведь у меня, действительно, побаливает голова, и я не могу спать. Я мечтаю о глубоком, продолжительном сне. Попрошу его дать мне снотворное. Конечно, он мне его выпишет, ведь это самые обычные таблетки. Я ему объясню, я попрошу его. Моя работа, напряжение, нервы, постоянное недосыпание… и так далее. Я попрошу. Потом я их приму, запью водой и буду спать. Это будет беспробудный, освобождающий сон, в котором я найду ответы не только на все вопросы, которые меня волнуют, но и само познание, саму Госпожу Истину, которая недоступна простым смертным и которая является лишь вызовом, лишь упреком или даже насмешкой над нашей потерянной жизнью.


Соня Вавринцова шла вдоль Дуная. В сумраке наступающего вечера ей казалось, что все вокруг ей приветливо улыбается и что люди и вещи оборачиваются к ней своей лучшей стороной. Она словно никогда раньше не видела густую зелень деревьев на другой стороне Дуная, тускло колеблющуюся поверхность реки, арки мостов и сверкающие бока бегущих машин, фасады домов и распахнутые глаза витрин, башни костелов и темные силуэты острых крыш, вонзающихся в небо, киоски с цветами, мороженым и горячими сосисками и вереницы автобусов, ползущих по шуршащему асфальту. Она увидела весь этот человеческий муравейник и ощутила тот почти неуловимый миг, когда день переходит в вечер и внезапно разгораются бледные колбы неоновых фонарей и что-то меняется в самой структуре воздуха. Все было обращено к ней, все было ей близко. Она смотрела на огромный вольный дунайский простор, на реку, делающую изгиб под самым Градом, и ей казалось, что, стоит лишь захотеть, и она взлетит в эти дали, потому что сама превратится в свободу и волю, которая так неожиданно ей предоставлена.

Она блуждала по городу и не могла объяснить самой себе, почему все вокруг кажется ей таким незнакомым и волнующим. Ощущение свободы крепло в ее сознании и во всем теле. Потом она долго не могла заснуть, ей казалось, что она парит, что вся она стала легкой, бестелесной, хрупкой, что она соткана из надежды, но при этом она ощущала свою силу и перед ней открывались непредвиденные возможности. Она подумала, что все это происходит с ней от ее решения не писать, оставить журналистскую работу, статью о деревьях и все другие статьи, короче говоря, никогда больше не вставлять лист бумаги в машинку, не раздумывать, не искать, не находить, жить иной жизнью и в ином мире.

Утром за завтраком она в смятении размышляла о том, как долго может продолжаться такое состояние и стоит ли его удерживать в себе. Да, стоит, но какой ценой? Перестать писать? Уйти из редакции? Выйти замуж? Она не могла себе представить жизнь без газеты, хотя каждый день эта жизнь повергала ее в сомнение, она не могла жить без редакционной суеты, которая ее изматывала, но, с другой стороны, давала ей ощущение покоя и упрямой уверенности в своей правоте.

Она сварила кофе и села за письменный стол.

Писать или не писать?

Какой глупый вопрос, подумала про себя, как будто от нее что-нибудь зависит, как будто ее личное решение изменит порядок вещей, законы общества или даже природы. Да в самом деле, говорила она себе, ничего не изменится, напишет она или не напишет, все будет по-старому, вечная борьба с неумолимостью времени, день за днем, до полного забвения дней, лет, веков… к чему предаваться пустым иллюзиям?!

Она раздумывала об этом и все искала аргументы, которые подкрепили бы ее убежденность в том, что профессия журналиста бессмысленна, что это донкихотство и что это борьба не с ветряными мельницами, а с тысячеголовым драконом бюрократии, глупости и ограниченности, который неистребим в своей сказочной чудовищности. Но в то же время она чувствовала, что есть в ней что-то, что сильнее всех ее сомнений, что несет ее, как щепку, по течению, захватывает, несмотря на сопротивление, и заглушает все сомнения.

Она решилась, и в тот же миг ей не просто полегчало, а она молниеносно поняла, что уже тогда, когда тоскующая и радостная шагала по дунайской набережной, в то время как она думала, что сбросила оковы, уже тогда билась в ней мысль, которая была не чем иным, как сознанием того, что она навсегда останется журналисткой, добровольной пленницей своей судьбы.

Если она поспешит, то еще сегодня напишет репортаж о срубленных деревьях, хотя срок сдачи материала только в пятницу. Что ж, хоть раз удивит ответственного секретаря! Сосредоточенно обдумывала она первую фразу. Потом коснулась пальцами клавиш машинки, сначала робко, словно колеблясь, словно впервые в жизни, а уже через минуту пальцы ее забегали, и металлический перестук машинки напоминал ей знакомую, уже сотни раз слышанную мелодию.


Гелена Гекснерова, секретарша шеф-редактора, не знала за что ей хвататься: сразу, в одно мгновение на нее навалилось столько обязанностей, столько забот и телефонных звонков, что она лишь беспомощно опустилась за свой стол, положив одну руку на пишущую машинку, а другую — на непрерывно звонивший телефон. Она так и сидела, апатичная, безучастная ко всему, в полном убеждении, что вот сейчас, в эту минуту на нее навалится лавина и освободит ее, наконец, от всего этого хаоса и суматохи. Это, действительно, было уже слишком: лишь несколько минут назад она получила от ответственного секретаря гонорарную разметку. Каждую неделю, по выходе каждого номера заведующие отделами должны были представить список гонораров за опубликованные статьи, который просматривали ответственный секретарь или главный редактор и после нескольких напоминаний эти списки подписывали. Бланки с именами и адресами авторов и с суммами гонораров поступали к Гелене Гекснеровой, а уж она должна была выписывать чеки к оплате. Это означало, что она должна заполнить несколько десятков чековых бланков, не перепутав ни имени, ни адреса автора, ни, упаси боже, суммы гонорара. Гелена отложила гонорарные списки в сторону, сказав себе, что займется ими завтра. А может быть, даже оставит на понедельник, а уж что там будет в понедельник — это уже не ее забота.

Снова начал звонить телефон, и в эту минуту в кабинет вошла корректор. Гелена попросила ее сбегать в магазин и купить ей ветчины, колбасы, горчицы, хлеба или булочек, сыру, лучше, конечно, швейцарского, и, если попадется, свежей зелени, помидоров, перца и лука. Завтра Гелена Гекснерова прощается с редакцией, наконец-то, она уходит на пенсию.

Когда корректор вернулась с покупками и водрузила на стол две огромные сумки с продуктами, в дверях появилась высокая молодая девушка. Она остановилась в нерешительности, растерянно обмениваясь с Геленой оценивающими взглядами.

В голове у Гелены пронеслось: да это же девушка, которая должна занять ее место, новая секретарша, будущая душа редакции! Она уже однажды была здесь, они уже разговаривали. Гелена хотела подробно и обстоятельно объяснить ей, что ждет ее в редакции и каковы будут ее ежедневные обязанности.

— Здравствуйте, — произнесла она неуверенно, сразу даже не сообразив, как ей вести себя с этой молодой женщиной: обрадоваться ли, вздохнуть ли с облегчением, что наконец-то пришла замена, что теперь можно взвалить все бремя редакционных дел на чужие плечи, или же сурово взглянуть на нее, сказать что-то резкое и подходящее к сложной ситуации… Она почувствовала слабый укол зависти к ее молодости и к скрытой уверенности, с которой та вошла в двери этой комнаты, как будто она входила в жизнь спокойно, с некоторым презрением ко времени и к тому беспорядку, который тут увидела.

Гелена неожиданно вспомнила другую молодую женщину, которая вот так же спокойно и самоуверенно входила в кабинет, полная решимости и ожидания, перед ней тогда была целая жизнь, а старость казалась несуществующей и была всего лишь плодом фантазии уставших людей. Это было давно, так давно, что этот образ походил на потускневшую фотографию из семейного альбома. Это была она, Гелена Гекснерова, которая с самоуверенностью, свойственной молодости, переступила порог и остановилась вот только сейчас, готовая закрыть за собой дверь.

— Вы пришли не совсем вовремя, — сказала она резко, но без гнева. — Сейчас я все вам покажу. А пока помогите мне убрать все эти покупки.

Пока разбирали сумки и пока Гелена уселась за свой стол, зазвонил телефон. По внутреннему отозвался главный редактор.

— Геленка… — Она услышала в трубке его тихий, как будто далекий голос. — Вызовите мне, пожалуйста, врача. Мне как-то нехорошо… мне… плохо… Закажите такси или вызовите санитарную машину… пусть отвезут меня домой…

В трубке щелкнуло.

Какое-то мгновение она неподвижно сидела, потом беспомощно взглянула на девушку.

— Побудьте тут, — сказала она, глядя в стену. — Мне нужно кое-что устроить. Садитесь здесь… Работайте. Так вы быстрее научитесь. — Она встала. — Если мне кто-нибудь позвонит, скажите, что не знаете, когда я вернусь…

2

— Так вы вернулись как победитель! — сказал директор нефтехимического комбината Юрай Матлоха. — Пришли полюбоваться гибелью! Что ж, — в его голосе, однако, не слышалось ни горечи, ни злобы, лишь деловитая, спокойная констатация. — К сожалению, вы оказались правы. Теперь уже речь может идти только о том, что будет дальше.

— Могу ли вас попросить кое о чем? — обратился Прокоп к директору и, когда тот настороженно кивнул, сказал:

— Дайте, пожалуйста, крепкого кофе.

Директор заказал по телефону две чашки кофе и испытующе посмотрел на журналиста.

— Нет, я пришел вовсе не как победитель, — Прокоп подавил зевок. — И вовсе не затем, чтобы любоваться гибелью, как вы говорите. Ничего подобного. Я получил телеграмму, вот и приехал. Но если мы не будем доверять друг другу, так эта наша встреча просто бессмысленна. Я могу подняться и уйти. Но так ничего нельзя решить. Мне бы хотелось, насколько это в моих силах, помочь вам. И найти ошибки, которые привели к аварии. Не думайте, что я приехал сюда в поисках дешевой сенсации.

Директор, заложив руки за спину, начал ходить по кабинету.

— Не могу себе представить, чем вы могли бы нам помочь. Ну, вы могли бы написать, что поставщики не выполняют своих обязательств и что очистная станция давно должна была быть готова. Потому что, как вы, конечно, знаете, если она была бы готова и если бы уже работала… — Он остановился и махнул рукой. — Не будем об этом говорить, — продолжал он задумчиво. — Мы говорили об этом уже сотни раз. Мы уже знаем, как произошла авария, что послужило причиной. И вы об этом знаете, инженер Добиаш вам, конечно, рассказал.

Прокоп кивнул, все еще обдумывая, что сказать директору. Но тот, однако, не дал себя прервать.

— Так, так… Он проинформировал вас, и на основе его информации вы написали этот… репортаж. Если бы вас информировал я, вы написали бы его совсем по-другому.

— Естественно, — ответил журналист.

Директор снова остановился, словно обдумывая, было ли злорадство в словах журналиста или нет.

— Уж если быть откровенным, мне бы больше всего хотелось, чтобы вы не печатали тот репортаж. Скажите мне, чего вы добились этим? Только того, что доставили нам неприятности.

— Однако я оказался прав.

— Иная правда гроша ломаного не стоит. В чем только ни бывает человек прав!.. А все равно ему это не помогает. Но сейчас речь не об этом.

Пока Прокоп собирался ответить, открылась дверь, и вошла секретарша с кофе. Журналист размешал в чашечке сахар и лишь потом ответил.

— Товарищ директор, так нельзя смотреть на проблемы. Иначе мы ни о чем не могли бы писать.

Директор, остановившись посреди кабинета, постоял в нерешительности, явно смешавшись от такого замечания.

— Я не решаю вопросов, о чем вы можете писать.

— В том-то и дело, а ведете себя так, как будто решаете.

После этих слов директор задумался, словно решая, закричать ли ему или ответить молчанием. Он сел за стол, почесывая подбородок.

— Это дело журналистской этики, — сказал Прокоп, у которого один только взгляд на горячий кофе ускорил кровообращение и растормошил сонные мысли. — Если мы перестанем писать о проблемах, они все равно будут существовать. Что же, писать полуправду? Распускать розовые слюни? Разве мало их было? Вы говорите, что моя статья никому ничем не помогла. Не буду с вами спорить. Но авария произошла бы и без нее.

— Вы упрощаете, — директор хмурился. — Не видите взаимосвязи. Вы думаете, что важнее всего это масло, вытекшее в реку. Я знаю, знаю, это неприятно, не думайте, что мне это доставляет радость. Но если газета пишет об этом в таких тонах, как написали вы… Знаете, к каким это может привести результатам? А если меня снимут с работы? Общественная критика… ну, люди будут качать головами — этого уже и в газете критиковали, а он все там сидит! Ведь это будет на вашей совести, если меня снимут отсюда…

— Так мы, действительно, ни о чем не договоримся! Я вовсе не хочу, чтобы кого-нибудь снимали с работы. Газета не раздает должностей и не снимает с них. Для этого есть министерства, государственные и партийные органы. Газета… должна указывать на ошибки. Я не хочу читать вам здесь лекции, но вы меня к этому вынуждаете!

— А вы меня вынуждаете сказать вам, что ничего не понимаете, — в голосе директора уже слышался едва сдерживаемый гнев. — Я уже сказал вам, что вы не видите взаимосвязи. Лопнул трубопровод, ладно, переполнились гудроновые ямы, в которых были отходы, да, все это правда. К сожалению, случилось несчастье — масло вытекло в Грон… Действительно, мне это очень неприятно, можете поверить, мы теперь сделаем все, чтобы это не повторилось. Ладно, вы были правы… Но скажите, какого черта, почему это, собственно, произошло?

Прокоп хотел что-то сказать, но директор опередил его.

— Вас не волнует, что комбинат дает работу сотням людей, рабочим, техникам, служащим, что они выполняют план. Выполним план — будут и премии, это вытекает из существующей у нас системы оплаты труда. Согласно установленному порядку премия зависит от выполнения плана. Да? Не я это выдумал, извините, но я должен этого придерживаться. Да и план не мы устанавливаем, но выполнять его мы обязаны, не взирая на то, устраивают нас гудроновые ямы или не устраивают, выполняют поставщики свои обязательства или нет… Все это вас не волнует, а вот покритиковать — это да, на это вас хватает!

— Меня это действительно не волнует, — резко ответил Прокоп. — Я не могу начинать каждую статью с истории Древнего Рима или прослеживать взаимосвязи… Я — не следователь. Я написал о том, что видел. И, кроме того, я не критиковал вас за то, в чем вы не виноваты. Вы ведь знали, где слабые места, где может подвести оборудование, разве нет? Только не говорите мне, что и в этом виноваты поставщики или плановые обязательства. План! Да так можно оправдать все что угодно!

Матлоха слегка приподнялся в кресле, однако журналист поднял руку, давая понять, что он еще не закончил, и одновременно желая этим жестом усадить хозяина обратно за стол.

— Дайте договорить… Вы первый с этого начали. Снимать с работы или не снимать, раз критикует газета… Это недоразумение! Критика — это вам не сенат или парламент, критика — это дискуссия о проблемах, но мы этого до сих пор еще не поняли. Почему реакция на критику всегда такая злобная? Потому что эти люди даже не пытаются разобраться в существе критики, они стремятся доказать, что газета не права, что она ошибается, что критикуют их незаслуженно. Инстинкт самозащиты! Я знаю, раньше такое бывало: тебя критиковали, ну и иди! Газета тебя списала! Отсюда этот страх… Но я не хочу никого списывать, я хочу поспорить о делах, а ведь в дискуссии можно и покритиковать, разве нет? Это же само собой разумеется или нет? Я надеюсь, вы меня понимаете…

— Конечно же, понимаю, и даже согласен с вами. Но так ли это, как вы говорите? Только не торопитесь с ответом! Действительно ли каждый может критиковать?! Ха! Что-то где-то покритикуете, подразните начальство и можете умыть руки. Только не стройте из себя героя… Смотрите: я читаю критическую статью, жгучую, как перец, но она очень поверхностная, дилетантская, мелкая, критика ради критики, ради спортивного интереса… Как можно ей верить? Есть исключения, конечно, честь им и слава! Но некоторые журналисты разбираются в проблемах, о которых пишут, извините, как свинья в апельсинах. Читатель только рукой махнет и скажет себе… один бог знает, что он там пишет! Но если критика справедлива, а я допускаю, что ваша статья такой и была, то тут же принимаются меры. Самое простое — заменить директора. Это так же, как в футболе с тренером. Если команда плохо играет, если игроки не забивают голы, заменяют тренера. Но разве он должен забивать голы?!

— Думаю, что нет, — перебил Прокоп. — Руководитель руководит, не так ли?

— Как бы не так! Не директор управляет заводом, а завод управляет директором.

— Значит, это плохой директор.

Матлоха устало улыбнулся.

— Идите сюда, сядьте на мое место. Через недельку скажете мне, как это выглядит на самом деле. Идет?

Журналист тоже улыбнулся, и напряженная атмосфера слегка разрядилась.

Матлоха подошел к окну, сложив руки на груди, и смотрел куда-то во двор комбината, слегка раскачиваясь на носках.

— Вот уже двадцать лет я смотрю из этого окна. Уже двадцать лет я директор этого комбината и очень хорошо помню, с чего мы начинали… Тут был всего-навсего один большой цех, да, такой всеми забытый заводик, к тому же работающий неисправно. Местное население нас вообще не принимало в расчет, и люди искали работу в других городах. Тогда еще никто не думал об отходах. Какие там отходы! Это от каких-то двух-трех литров масла?! Нас это не слишком заботило, фильтры здесь были, хоть старые, но были и кое-как справлялись. Я помню… что мы еще ходили с детьми купаться в Гроне, там, пониже завода… Да мы здесь время от времени и рыбу удили. Не верите? Ей-богу! Но с той поры… У нас очень важное производство. Без него фармакология шагу ступить не может, да и не только она… Производство постоянно растет, прибавляются новые объекты, расширяются исследования. Все тут изменилось. Теперь люди не ищут работу в других местах, наоборот, сюда стали приезжать из других городов, потому что тут можно заработать. Вы знаете, сколько здесь выросло химиков, инженеров и техников? А ведь когда-то здесь паслись коровы и овцы… Пока комбинат разрастался, мы не думали, мы просто забыли… что будет больше отходов. Как-то… тогда как-то было не модно говорить об окружающей среде. Отходы, ну что ж, мы просто спускали их в Грон. Само собой, мы уже не купались в реке. О рыбе и говорить нечего! Если и появлялась какая-нибудь, то плавала кверху брюхом. Но при чем тут рыба, если речь идет о промышленности! Мы были слишком заняты своим собственным делом, чтобы думать об отходах… понимаете, чтобы думать о том, что не связано прямым образом с увеличением производства. А может быть, и связано, но только вторично, побочно… Какая там очистная станция! Ведь это потребует огромных капиталовложений! Так мы тогда думали. Вопросы охраны окружающей среды были для нас чем-то слишком академичным. Кого это тогда занимало?! Это потом, гораздо позднее. Человек учится. И главным образом, на собственных ошибках. Да! Постепенно стало сказываться давление общественного мнения, последовали сигналы в высшие инстанции, почему это, мол, масло в реке?! Запроектировали станцию очистки и стали строить. Да вы ведь все это уже знаете. — Он повернулся и медленно, как-то неуклюже, вернулся к своему столу, тяжело опустился на стул и посмотрел на журналиста, хотя казалось, что он его и не видит. — Я, собственно, даже не знаю, зачем я все это вам говорю. Но я скажу и кое-что еще.

Не дожидаясь согласия Прокопа, взял в руки чашку, допил одним глотком кофе и продолжал:

— Знаете, мне никогда в жизни не было легко. Может быть, кому-то и неинтересно, но это в конце концов была моя жизнь. В нашей семье было много детей, родители — бедняки, в школу я ходил босой. Когда я попадал в районный центр, это было таким событием, что об этом потом мы говорили несколько дней. А когда меня взяли в армию, я попал к пиротехникам, это был мой первый контакт с химией. Во время Восстания я познакомился с Михалом Порубаном, с вашим главным редактором, он говорил вам? Во время одной операции меня завалило железными балками, и я молил лишь об одном — умереть, лишь бы кончились мучения. Но Порубан меня вытащил и приволок в отряд. С тех пор хромаю. Уже после войны, когда я решил стать химиком, я впервые попал в большой город. Так что не обижайтесь, что такой человек не смог оценить значение очистной станции…

Директор замолчал, глядя в пустую чашку и барабаня пальцами по столу. Молчал и Прокоп, речь Матлохи его удивила и привела в некоторое смущение, он ждал, что будет дальше.

Тот хохотнул грубоватым смешком.

— Вы знаете, ведь я хотел использовать все свое влияние, чтобы ваш репортаж не был опубликован? Да, да, признаюсь! Я сказал себе: нет, это просто невозможно, чтобы такой, извините за выражение, сопляк, позволял себе… Я думал позвонить в район, а может, даже и повыше! У меня как-никак есть знакомства! Кое-что я все-таки сделал для этого общества, так что пользуюсь каким-то влиянием. Я звонил вашему главному, — может, он говорил вам. А когда репортаж вышел, мне хотелось, чтобы вас наказали, чтоб вас выгнали с работы… Можете себе представить, как я распалился! Да и на Добиаша тоже! Это же мой кадр, я дал ему стипендию, присматривал за ним… Если бы не я… Короче, я считался с ним, и, если быть откровенным, он меня разочаровал. Что ж, вы оба молоды, многого не понимаете. Не хочу вас обижать, но вам не хватает опыта. Это так.

— Благодарю за откровенность, — пробормотал Прокоп, который после кофе совсем пришел в себя.

— Извините, если что не так, — отозвался директор.

Прокоп растерянно заерзал в кресле.

— Я пришел к вам, чтобы вы мне сказали, что собираетесь предпринять. Я не вижу никаких гарантий того, что авария не повторится.

— Ладно, — сказал директор резко, и было видно, что он несколько обижен безразличием журналиста к его прошлому. Широко опершись руками о стол, он начал говорить так, будто диктовал секретарше:

— Мы были вынуждены временно приостановить производство, чтобы предотвратить дальнейшее накопление отходов. Это временное снижение уровня производства мы, естественно, будем вынуждены компенсировать в последующие месяцы. В эти минуты полным ходом идут работы по ремонту оборудования. Это вопрос лишь нескольких часов, после чего оно снова вступит в строй. Эту остановку мы используем и для генерального ремонта напорного бака. Я приказал, чтобы безотлагательно были приведены в порядок перекрывающие вентили, и теперь они будут находиться под постоянным контролем. Однако пока мы не можем избежать того, что часть отходов нам все-таки придется спускать в гудроновые ямы, а это значит, что придется укрепить дамбу. А теперь главная проблема — очистная станция…

Директор опустил голову, словно собираясь с силами для решительного броска.

— Кажется, я вам уже говорил о своем влиянии. Так вот… уж если я хотел использовать или, скажем, злоупотребить им в борьбе с вами, так, ей-богу, я сделаю все, чтобы добиться завершения этой проклятой стройки. — Он упорно глядел в стол, как будто там выискивал подтверждение своим мыслям. — Не думайте, пожалуйста, что до сих пор мы били баклуши… Мы делали все, что предусмотрено инструкциями и договорами. Мы писали письма, напоминали, даже просили. Опыт показал, что всего этого недостаточно. Но я надеюсь, что урок получил не только я, но и другие. И потом… иногда я думаю, что мало быть самому честным, мало придерживаться законов. Этого недостаточно…

Он распрямился и посмотрел на журналиста.

— Сейчас у меня такое ощущение, что эта авария просто должна была произойти. Она потрясла не только Буковую, но и «Хемоиндустрию», и министерства, и районные, и высшие органы. Да и для меня вытекают кое-какие последствия… и для меня, хотя я был уверен, что меня вряд ли что-нибудь может удивить. Все эти инструкции, договоры и законы, которыми определяются экономические отношения между заказчиком и поставщиками, нуждаются в доработке. Вы скажете: бог мой, какое великое открытие! Ради такого открытия стоило выпустить в Грон двести тонн масла!.. Да и вообще, — он понизил голос, — много, очень много инструкций и законов в нашем хозяйстве, которые не продуманы, в которых все поставлено с ног на голову… Но, ей-богу, — он сжал кулак и поднял руку, словно собираясь грохнуть по столу, — в нашем случае причина всех зол — это очистная станция. Если подсчитать весь длинный список наших больших и малых ошибок и упущений, то в конце концов все упрется в эту стройку! — Он разжал пальцы и опустил руку на разложенные бумаги, как будто испугался, что они разлетятся. — Я вам обещаю, но главным образом обещаю это самому себе, что самое позднее в начале будущего года мы пустим эту станцию. Иначе…

Он не договорил, он смотрел на Прокопа, и в лице его можно было прочесть твердую решимость.

— Это много или мало?

— Не знаю, — ответил журналист. — Думаю, что этого достаточно.

— Я рад, что мы договорились. Или нет? Хотите узнать что-нибудь еще?

— То, что я хотел услышать, вы уже сказали.

— Ага! — улыбнулся Матлоха. — Вас обрадовало мое обещание, что в начале будущего года мы пустим очистную станцию. А теперь вы будете следить за мной, исполню ли я обещание… чтобы вы могли снова протащить меня в газете. Разве не так?

— Нет, — Прокоп отодвинул пустую чашку. — Думаю, вы постараетесь запустить станцию в работу как можно раньше. — Он подошел к столу и подал на прощание руку. — Меня порадовали другие слова. Те, что вы сейчас сказали. — Он пожал Матлохе руку, повернулся и зашагал к двери. — Те, — он уже положил руку на ручку двери, — что вы хотели сказать за этим словом «иначе»…


Мариан Валент, заведующий международным отделом редакции «Форума», умел сосредоточиться в любой ситуации. Ему не мешали ни шум в редакции, ни телефонные звонки, ни включенное радио или постукивание телетайпа: когда он начинал писать, окружающий мир переставал существовать. Часто он писал в маленьких кафе на Площади, официанты его уже знали, привыкли к нему и, хотя он выпивал всего лишь чашку кофе, считали его постоянным клиентом.

Он сел так, чтобы видеть Площадь, закурил сигарету и, пока курил и пил кофе, не думал ни о чем, просто наблюдая за тем, что происходит вокруг. Время стояло предобеденное, и город был шумным, полным туристов, даже как будто взвинченным. Валент любил это оживление, хотя иногда город напоминал ему хаотичное скопление камней, но, несмотря на это, он хорошо себя чувствовал здесь и после каждого длительного отсутствия радовался возвращению.

Он неожиданно вспомнил Париж. В хорошую погоду он любил сидеть на террасе кафе, что находилось в конце бульвара Сан-Мишель, попивая кофе и потягивая сигарету. Это было очень хорошее место: отсюда он видел бульвар, в который вливались улочки Латинского квартала, набережные Сены и лавки букинистов, которые тянулись вдоль тротуаров до самого Нотр-Дама. Когда шел дождь, он ходил в кафе у самого собора, которое так и называлось «Нотр-Дам» и откуда открывался вид на маленький парк за собором, на мост и рукав Сены. Это были приятнейшие минуты, он много работал и радовался всему, что приносили такие дни.

Кто знает, почему он вспомнил Париж именно сейчас, когда сидел за чашкой кофе на Площади и собирался писать комментарий. Может, это обыкновенная ностальгия по другому городу, по тому, что было когда-то. В нем проснулось сильное желание отправиться в путешествие.

Путешествовать, постигать мир, побывать в чужих странах, разве не для этого он стал редактором международного отдела? Он мечтал о том, что было трудно доступным для других: свободно перешагивать через границы, знакомиться с великими столицами мира, упиваться атмосферой международных аэропортов, прохаживаться среди ночи под неоновыми рекламами, встречаться с людьми, стоять на берегах таинственных рек…

На столе, рядом с чашкой, сигаретами и тетрадью лежало письмо, которое он нашел утром в почтовом ящике. Строгим, официальным языком ему сообщалось, что утверждение его на должность корреспондента Чехословацкого радио в Нью-Йорке окончательно подтверждено и что он должен прибыть в Прагу на несколько дней для прохождения краткосрочных курсов.

Письмо было виной тому, что сегодня Мариан Валент никак не мог сосредоточиться. Он несколько раз склонялся над бумагой и брал в руки авторучку, но каждый раз его мысли где-то блуждали: он думал о парижских улочках на Монмартре, потом о Даше, потом о Соне Вавринцовой, потом думал о том, что ему надо жениться, и о комментариях к вопросу об ослаблении напряженности в Европе. При других обстоятельствах статья была бы уже написана. Материалов хватало, факты он знал наизусть, он знал, что писать и как писать: венская конференция по разоружению, размещение ракет среднего радиуса действия, производство нейтронной бомбы, количество танков у военных союзов и так далее. Все было ясно, однако сосредоточиться он не мог.

Его тяготили иные проблемы, вопросы личного порядка. Совсем недавно он развелся с Дашей, а он все еще не мог избавиться от ощущения какой-то напрасной, бессмысленной утраты, чего-то безвозвратно ушедшего, чего-то, что не должно было случиться, если бы он был немного умнее. В иные минуты ему казалось, что он все еще любит Дашу и что их развод всего лишь минутное недоразумение, которое можно исправить парой ласковых слов. Потом Дашино лицо сменяло лицо Сони Вавринцовой: надеюсь, я не влюблен в нее, спрашивал он себя совершенно растерянный и сбитый с толку, поскольку уже давно не верил тем шальным чувствам, которые возбуждает любовь. И потом, что же: жениться, когда только что развелся?

Вопросы, вопросы, на которых нет ответа.

Надо расслабиться. Сосредоточиться. Иногда нужно ухватить только самую первую фразу, а там уже само пойдет. Ну, хотя бы вот так: «Согласно сообщениям Пентагона глобальная система американских военных баз составляет на сегодняшний день триста больших летных, морских и сухопутных единиц на чужих территориях…» И так далее. «Ядерный потенциал на земном шаре так велик, что одной десятой его части достаточно для того, чтобы разнести всю планету». И тому подобное…

Он довольно фыркнул. Можно работать. Если постараться, до обеда можно закончить комментарий. О чем, собственно, он пишет? Армии, оружие, бомбы, танки… Смерть в цифрах. Ужас, который преследовал его в самые неподходящие минуты, когда вместо Дашиного лица ему мерещились эти танки, бомбы, гранаты, сеющие смерть. «Что с тобою, милый? Что случилось?!»

Да, конечно, он попросит руки Сони Вавринцовой, даже если им придется жить просто как брату с сестрой. А если он преодолеет страх, если станет настоящим мужчиной, у них будут и дети. Это единственный выход. Кончай хныкать, сказал он себе, надо решиться!

Оставив на столе мелочь за кофе, он взял тетрадь, сигареты и, отодвинув стул, резко, еле сдерживая нетерпение, вышел на улицу, чтобы смешаться с торопливой людской толпой.


Ответственный секретарь Оскар Освальд в течение нескольких минут уже дважды заходил в кабинет Климо Клиштинца. Это было исключительное событие, в другое время он не показывался здесь целыми месяцами. Когда он второй раз вошел в кабинет Клиштинца и устало уселся в узкое неудобное кресло, заведующий экономическим отделом от нервного напряжения даже закурил сигарету и теперь ждал, что же скажет ему ответственный секретарь. Однако тот ничего не говорил, озабоченно разглядывая носки своих ботинок.

— Я тебе уже говорил, что у меня ничего нет, — сказал Клиштинец.

Освальд молчал, и потому Клиштинец заговорил раздраженным голосом, от которого у него пересохли губы и запершило в горле.

— Я действительно не могу понять, что у тебя за манера, на каждом совещании мы ругаемся, чтобы пропихнуть свои материалы, а теперь у тебя нечего ставить в номер! Что случилось? У нас запланирована Банская Каменица, контрольный день… Ну и что с ним? Что это Прокоп ходит с вытаращенными глазами? Я не могу даже представить себе, как это можно написать репортаж за один день! Зачем вы его планировали в этот номер? Можно было подождать неделю, что случилось бы? Да ничего! Не знаю, куда это торопятся эти молодые люди! Они думают только о себе и о своей карьере! Им хотелось бы печатать в газете материалы на всю полосу и лишь на самые злободневные темы! Когда я вспоминаю, как сам начинал… Я бегал для господ редакторов за пивом!.. Помню, когда я работал репортером хроники, так ради четырех строчек я прочесывал весь город… А эти сопляки… Им тут же хочется ухватить самый сладкий кусок пирога!

Ответственный секретарь молчал, и, казалось, он его вообще не слушает. Он передвигал по столу пустую пачку от сигарет и время от времени рассеянно проводил рукой по своим взлохмаченным волосам.

— Ты только взгляни на нашу редакцию, — продолжал Клиштинец свой монолог. — Шеф набрал юнцов, и они начинают нас учить, как делается газета! Вот и мой сын, — перескочил он на другую тему. — Одно мучение с ним! А при этом он неплохой парень. Но вот вдолбил себе, что будет жить по-своему, делает только то, что его интересует, остальное его не заботит. Некоторые люди всю свою жизнь делают то, что им неинтересно, что им противно… А он нет! Вчера был у него в училище, что тебе говорить! Директор на него жаловался. Я потом позвал его, хотел вправить ему мозги, да чем тут уже поможешь?! Больше он в училище не пойдет, учебой, мол, сыт по горло, в институт не хочет, потому что, мол, видит, чьих сынков и дочек туда принимают… Все, мол, по протекции… Да и вообще, говорит, хватит с меня по горло всей этой вашей коррупции, лицемерия, подлости… Нет, ты скажи… может, он потом поумнеет, может, сам захочет поступить в институт?! Теперь пойдет работать, по крайней мере хоть рабочим станет, раньше, чем его заберут… Что ж, я тоже начинал рабочим, а теперь вот тут…

Освальд пробормотал что-то невразумительное.

Клиштинец снова перескочил на другую тему.

— Ты забыл про телеграмму из Буковой или что? Почему ты ее не передал? Я случайно нашел ее на твоем столе. У тебя там такой беспорядок… бросаешь такую важную телеграмму, будто это какой-то старый билет в кино… О чем ты только думаешь?!

Освальд сделал рукой неопределенный жест, безучастное и рассеянное выражение его лица при этом никак не изменилось.

Казалось, что все его внимание приковано к пустой коробке из-под сигарет.

— Дай сюда, — Клиштинец разозлился и потянулся за пачкой, но увидев, что она пуста, снова бросил ее на стол.

— Ей-богу, просто не знаю, что и думать об этих молодых! Думаю о сыне, думаю о Прокопе, о Крижане, о Вавринцовой, обо всех этих юнцах… Что они такое?

Он замолчал, испытующе глядя на Освальда, но тот, склонив голову, молча смотрел в стол. Клиштинец, не дождавшись ответа, продолжал:

— Я решил не вмешиваться в жизнь сына. По-видимому, это не имеет смысла. Я ему о чем-то говорю, а он жует резинку, и один бог знает, о чем он думает. Или огрызнется… коррупция, аморальность, мол, вот ваш мир. Да и в редакции не стану больше связываться с этими молодыми, главный набрал их, вот пусть и печется о них! Хочет сделать из Прокопа своего заместителя — пожалуйста, это его дело!

Он покосился на Оскара.

— Ну, ладно! А что ты сидишь тут? Тебе что-нибудь надо?

Ответственный секретарь мотнул головой, словно очнулся ото сна. Он встал, уперся ладонями в стол.

— Извини, — пробормотал он. — Шефу стало плохо… Неожиданно. Уже приезжала «Скорая», похоже, что это инфаркт. Пошли! Редакция осталась без главного. Пока вопрос не решится, тебе придется его замещать.

3

— До каких пор мы будем ждать? — спросила Катя Гдовинова, и в голосе ее усталости было больше, чем ей бы хотелось. — Мне это уже не нравится. Мне уже и впрямь это действует на нервы. — Она шагала за Даниэлем Ивашкой, переступая через разбросанные доски, мешки с цементом, мотки проволоки, через лужи, грязь и бордюры незаконченных тротуаров в микрорайоне «Юг».

— Подождем, пока вернется Прокоп, — ответил Ивашка, и его голос тоже был уставшим и расстроенным. — Пойдем в гостиницу. Мы так договорились. — Он зашагал дальше, не обращая внимания ни на грязь, облепившую его ботинки, ни на Катю и ее протесты. Они подошли к скамейке.

Даниэль сидел рядом с Катей, легонько касаясь ее колена, но думая при этом о квартирах, которые они только что видели. Он испытывал отвращение, смешанное с усталостью и отупением, ему сейчас не хотелось думать ни о просроченных обязательствах, ни о проектных недоработках и строительных мощностях, ни о людях, которые жили в недостроенных домах и носили воду из колодца.

Он смотрел на серые стены домов и вдруг обратил внимание на железную печную трубу, торчащую из одного окна. Не веря своим глазам, он уставился на дым, поднимающийся из этой ржавой трубы.

Дома стояли, в них жили люди, но в незаконченных квартирах не было ни канализации, ни газа. Практически ими нельзя было пользоваться, но тем не менее они были сданы в эксплуатацию, чтобы строительная организация выполнила план и получила свои премии. Да это же принцип взаимного обмана, подумал Ивашка, строители делают вид, что построили квартиры, город притворяется, что разрешил жилищную проблему, и только люди, живущие в этих квартирах, выглядят угрюмыми. Квартиры приходится заканчивать с огромными расходами, жильцы ходят купаться к знакомым или в свои старые квартиры, а реставраторы никак не могут начать реконструкцию.

Так ничего и не решилось, хотя все заявляют, что плановые обязательства выполнены.

Он огляделся и хотел обратиться к Кате, но глаза у нее были закрыты, и, казалось, что она на мгновение заснула коротким беспокойным сном. Он прижался к ее бедру, она не шелохнулась.

Он вздохнул: сейчас не имеет смысла раздумывать над этим. Все равно ничего не решишь. Он нащупал в кармане сигареты и хотел закурить, но его остановил едкий привкус во рту. Вчера он перекурил. Да и перепил, так развлекался. Он никак не мог вспомнить, как звали ту девушку, и пожал плечами: сегодня одна, завтра другая, какая разница, как их зовут.

Катя потянулась в полудреме, вытянула ноги и, заложив руки за голову, потянулась. Потом зевнула и запустила руки в волосы. Ивашка искоса наблюдал за ней. Он провел языком по пересохшим губам: ведь он приехал в Банскую Каменицу только из-за нее! Она давно волновала его своей независимостью, своей диковатой красотой, однако он знал, что мечты эти несбыточны, как мечты о дальних путешествиях или дорогих автомобилях. Ему часто мерещилось, как он обнимает и целует ее, все остальные, в том числе и собственная жена, — это всего лишь ошибки.

Он схватил ее за руку.

— Катя! — забормотал он. — Катя… послушай!.. Ну, будь со мной хоть немножко… хоть чуть-чуть помягче!..

— Не начинай все снова, — сказала она сонным голосом, не открывая глаз и даже не отнимая руки. — Зануда ты.

— Катя, — снова бормотал он. — Ну хотя бы раз…

— Я уже все это слышала.

— Пойдем в гостиницу. Там никто не будет мешать…

Она замотала головой.

— Я не люблю спешки…

— У нас много времени…

— Я устала, — она освободила руку и слегка отодвинулась.

— За что ты меня мучаешь? — настаивал он. — Тебе он больше нравится… Разве не видишь, как он тебя использует?! Он никогда не разведется… У него не хватит характера…

— Не твое дело! — отрезала она грубо и открыла глаза. — Оставь меня в покое! — В ее голосе послышались плаксивые нотки. — Я думала, вы — друзья. — Она закрыла лицо руками. — Все мне кажется таким плоским и глупым, люди тупы и равнодушны… Каждый видит во мне доступную женщину… Оставьте меня в покое!

Он удивленно посмотрел на нее, словно видел впервые.

— Друзья?! — пробормотал он.

— Это просто невыносимо. Все причиняют мне боль. Я себя не понимаю… — Она вытерла глаза.

— Да, это так, — кивнул он, чтобы хоть что-то сказать. — Человек себя не понимает.

— И ты ничуть не лучше остальных, — продолжала она. — Разве ты считаешь себя порядочным? За спиной предаешь товарища!

Он невесело улыбнулся.

— Кого из нас можно считать порядочным? Каждый уже кого-то предал — себя или другого…

Катя молчала.

— Посмотри на эту смешную трубу, — он указал на окно, — абсурд какой-то… Это просто невероятно! И тем не менее это реальность. Сколько таких вот абсурдных реальностей в нашей жизни, а?

— Мы сами абсурдны, — проворчала она. — Как мы вчера говорили?.. Задерганное поколение… Кто может с этим смириться? Но что мы можем сделать, скажи, что? Сколько было ожиданий, обещаний, надежд! А мы такие… нерешительные! Лишь брюзжим, ругаем и ни одного поступка! Сколько можно?!

— Поступка? — повторил он. — Пойдем в гостиницу.

— Поступка! Собственно… Ну и пусть!


Микулаш Гронец подошел к самой воде, нашел большой камень и уселся на него. Река вздувалась мелкими волнами, они ударялись о берег и время от времени облизывали ему ботинки. Дунай был здесь широким, мутным и ленивым, он искрился в косых солнечных лучах и терялся за поворотом, где на другом берегу начиналась австрийская граница. Солнце плавно и медленно клонилось к горизонту, но все еще было жарко и душно. От реки поднимался нагретый воздух, смешанный с запахом речных трав, а заодно и с запахом грязи и масел, которые несла с собою вода.

Как только появлялась малейшая возможность, он шел к реке, чтобы обрести там покой и сосредоточиться. Анализировал накопленные факты, просматривал записи и пометки, обдумывал канву репортажа. Ему было над чем размышлять. Он прошел по всем крупным словацким рекам, видел их воду и грязь, и ему хотелось написать об этом.

Микулаш Гронец любил воду, реки, озера и моря, в детстве мечтал стать моряком. Он вспомнил, как некогда купался в Дунае: сбрасывал одежду и входил в воду около Карловой Веси в излучине, где Дунай поворачивал к Девину, или же возле трактира «Ривьера», куда братиславчане ходили отдыхать еще до того, как там построили новый микрорайон. Он переходил вброд через старицу на островок, где на песчаных мелях загорали одинокие парочки, укрытые камышовыми зарослями. С минуту он стоял на камнях, потом ополаскивался и прыгал в воду. Несколько взмахов, и он попадал в сильное равномерное течение, которое уносило его к старому мосту. Ему не надо было плавать, а просто держаться на воде, делая один-два гребка, чтобы ухватиться за проплывающее бревно. Под старым мостом он проплывал осторожно, потому что вода там пенилась, билась о сваи, кружилась. За Лидом он направлялся к берегу, переходил мелкие теплые лужицы, в которых барахтались головастики, потом шагал по валунам, поросшим зеленоватым мхом, по тропинкам, протоптанным в высокой траве, в одних плавках проходил мимо пляжа и игровой площадки к старому мосту. А потом долго лежал на белом шершавом песке и сквозь сетку листвы смотрел на облака, слушал плеск волн, гудки пароходов и тихие уединенные голоса. Это были волшебные дни, захватывающие, как путешествия в мир романов Марка Твена и Жюля Верна, — он чувствовал себя свободным, раскованным и беззаботным, он был околдован простыми вещами и простыми чувствами. Потом он сидел в саду, под старыми деревьями трактира, пил холодное пиво и возвращался в город уже с вечерними трамваями, которые грохотали по приветливым улицам братиславского предместья.

Вода была мутной, илистой, но все-таки чистой, по ней не плавали масляные пятна, она не пахла химикатами и канализацией. В ясные, погожие дни река отражала синий цвет небосклона, и деревья противоположного берега, и пилоны моста.

Дунай уже давно перестал быть голубым, и в нем давно никто не купался. В реку сбрасывали сточные воды заводов, помои канализации, рыба воняла нефтью, а на поверхности расплывались масляные пятна. Уже никто не ходил на остров, потому что старица превратилась в вонючую канаву с раскисшими грязными берегами. Все это было ему омерзительно, его не покидало чувство, будто навеки утрачено нечто прозрачное, чистое, принадлежащее детству. Он частенько хаживал за город, вверх по течению, вода и тут выглядела не чище, но зато было потише, сюда ходили только страстные рыболовы и влюбленные парочки.

Он вспомнил, что запасы питьевой воды на Житном острове записаны в каталоги ООН и что по своим качествам они являются лучшими на планете. Вскоре вода может стать стратегическим сырьем и государства будут ее использовать, как, например, нефть. Братислава стоит у основания Житного острова и своими заводскими стоками и городской канализацией может загрязнить и подземные источники питьевой воды. Очень трудно предугадать движение подземных вод: что будет, если в них попадут нефтяные отходы? Сразу же за Братиславой стоит «Словнафт» — огромный нефтехимический комбинат, и хотя очистка сточных вод потребовала здесь миллионных расходов, сквозь фильтры под землю проникает немало нефтяных веществ.

Гидравлическая завеса «Словнафта» уже нарушила водный режим местности, из-за недостатка влаги погибло 180 гектаров леса… «Словнафту» уже выделили миллиардные капиталовложения, чтобы предотвратить его губительное воздействие, но оказалось, что и этого недостаточно, защитные меры требуют все больше и больше денег, необходимы новые фильтры, новое оборудование. Загрязнение подземных вод Житного острова грозит уничтожением целой области, а это означало бы не только экологическую катастрофу, но и серьезные политические проблемы.

Микулаш Гронец об этом прекрасно знал. Знали об этом и специалисты и общественность. И тем не менее об этом говорили как-то нехотя, половинчато, с явным неудовольствием. Вопрос этот витал в воздухе, но никто не решался задать его вслух: зачем было строить такой комбинат именно на берегах Дуная, над хранилищем питьевой воды, рядом с большим городом, в плодородной низине?

Все словацкие реки уже загрязнены, затянуты отходами масел, это почти мертвые воды. Кроме Дуная, в Словакии нет большой реки, воды мало, но и той, что есть, не можем по-хозяйски распорядиться. Теперь лихорадочно строим очистные станции, покупаем дорогостоящие фильтры, но сколько же потребуется времени, чтобы снова очистить реки? И кто знает, можно ли их вообще очистить?..

Гронец наклонился и опустил руку в воду. Она была холодной. Он стряхнул с пальцев капли, на коже остался тонкий маслянистый слой. Он покачал головой: нет, в этой реке купаться уже вряд ли будут когда-нибудь…

Он медленно возвращался в город, обдумывая аргументы своей статьи.

Ему было грустно, он понимал, что ни он, ни кто другой уже не вычистит авгиевы конюшни словацких рек.


— Сядьте спокойно, расслабьтесь, дышите глубоко и попытайтесь сосредоточиться… вот так, хорошо… вытяните ноги перед собой, руки положите на подлокотники… вот так… головой обопритесь о подушку… так уже лучше, пан Флигер…

Вы — пан Фердинанд Флигер, редактор «Форума»… это интересно, посмотрим, что можно здесь сделать. А пока просто сидите, не ерзайте, как первоклассник, ничего не говорите, все в свое время…

Люди обычно представляют себе кабинет психиатра, как кабинет зубного врача… видите… ничего подобного… В общем, это обыкновенная комната, успокаивающие тона, удобная мебель, мягкий свет…

А там, посмотрите, наш аквариум, рыбки благотворно действуют на нервную систему, если вы туда посмотрите, то увидите лишь прозрачный мир тишины и гармонии… Жаль, что вы не увлекаетесь…

Завели бы себе попугая или кошку, знаете, человеку нужен собеседник — тихий, ненавязчивый, верный друг… Знаете, в людях можно разочароваться, но эти немые твари вас никогда не бросят, даже коллекция марок не уйдет от вас с соседом или с коллегой… надо иметь какое-то хобби, заняться какой-нибудь деятельностью, которая помогла бы вам добиться гармонии чувств…

Еще древние мудрые философы учили, что гармония является основной предпосылкой спокойной жизни. Сегодня мы называем это душевной психогигиеной, и мне кажется, пан Флигер, что вам не хватает именно гармонии, душевного покоя, внутреннего равновесия…

Вот вы жаловались на свою работу, если я правильно вас понял, что не находите удовлетворения в работе, а точнее, вас мучают противоречия между вашей совестью и тем, что вы пишете. Ну что же, это действительно серьезная вещь, то есть я хочу сказать, что журналист должен верить в то, о чем он пишет, иначе и быть не может, иначе… вы понимаете, эти противоречия могут привести к серьезным душевным проблемам, даже к шизофрении, к такому вот раздвоению личности, когда человек думает одно, а ведет себя по-другому… И если вы знаете Достоевского и его Двойника… и двойственность вообще как одно из душевных заболеваний… противоречие и неуверенность, противоречие между бытием и сознанием…

Однако вернемся к вашим представлениям, я бы сказал, к вашей «идее фикс» о работе и бессмертии, которая вас приводит в ужас, и к тому, что из всего этого следует, то есть к вопросам, которые вы задаете себе и мне. И хотя я всего лишь обыкновенный смертный, да, да, не то, что этот ваш… как там его… ну, который выдумал, что он бессмертен, этот бедняга Пустай, да, да. Пустай, так вы сказали? Ну, и что он будет делать с этой вечностью? Ведь это тяжелое бремя, которое трудно вынести, нам хватает этого в течение одной человеческой жизни. Причем вечность — это не для человека, это категория, которую мы при своем опыте не можем ни объять, ни понять…

Это, по-видимому, особая душевная болезнь. Возможно, это компенсация за неосуществление своих представлений и мечтаний молодости, причем вечность невозможна с точки зрения биологической, но она точно так же невозможна и с точки зрения психологической, потому что структура человеческой психики не способна смириться с тем фактом, что она должна будет до бесконечности сопротивляться напору жизни, хотя это в какой-то степени звучит парадоксально, потому что человек ведь не может себе представить, что однажды он умрет, равно как и то, что он должен был бы жить вечно…

Если мы задумаемся над этим, то, конечно же, вы признаете, что я прав, ну, скажите, кто из нас верит в то, что в один прекрасный день он умрет? То есть, чтобы вы правильно меня поняли: конечно же, человек знает об этом, он видит, как умирают другие, но он как-то не может отождествить себя с мертвыми, потому что у него нет опыта небытия или смерти, и потому считает смерть чем-то еще очень далеким, малореальным и лично к нему не имеющим отношения. Разве это может случиться именно со мной?! И так далее. Понимаете?

Так что оставим этот вопрос философам, а сами займемся вопросом «что дальше?», как вы его сформулировали, или еще точнее, в чем смысл журналистской работы, есть ли смысл писать, и о чем писать, если однажды все исчезнет, в том числе и газеты, и мы, и все, что существует…

Но только, дорогой пан Флигер, не думайте, что этим вопросом задаетесь только вы, журналист, не заблуждайтесь, пожалуйста!

Кто угодно из нас вправе задать вопрос, зачем я здесь, чего хочу и что будет, когда не будет нас, и может спросить точно так же, как спрашиваете вы, что же дальше, в чем смысл моей работы, моей смерти… Какой во всем этом смысл и почему в течение всей своей истории человек снова и снова задает эти вопросы, которые являются его проклятием, потому что это такие вопросы, на которые нет ответа, потому что они половинчаты, нечетки?..

И человек так и живет в постоянной неуверенности и может утешаться лишь одной мыслью, что он все-таки не одинок, что у всех его собратьев одна судьба и никто никогда не поймет смысла нашего присутствия на земном шаре.

Но я вам все-таки кое-что скажу, и все это будет выглядеть в ином свете: та реальность, тот неоспоримый факт, что человек смертен, не должен нас удручать, а как раз наоборот, должен нас стимулировать, побуждать к более полной и деятельной жизни, использовать все возможности, которые нам предлагает эта долина теней…

Значит, жить, да, жить полно, гармонично, жадно, работать, творить, это — единственная преграда смерти… это морщинка на теле вечности, да, это наш след во времени, и его надо оставить как можно глубже, а в вашем случае — это означает одно: работать, писать так, чтобы приносить людям радость, помогать им переносить тяготы жизни и находить удовольствие во всем, что есть хорошего в нашей жизни, потому что в противном случае это действительно все бессмысленно и бесполезно, борьба, обреченная заранее, проигранная война. Поэтому я и стараюсь, насколько это в моих силах, облегчить людям жизнь хотя бы тем, что хочу их понять, хочу дать им совет, как преодолеть трудности.

Ведь жизнь ставит порой в сложные ситуации, когда человек не знает, как ему реагировать, как к ним приспособиться и как справиться. Это происходит еще и потому, что время летит слишком быстро и все убыстряется, а наши психические возможности изменяются медленнее. Все меняется вокруг нас, увеличивается количество новых городов и людей, увеличивается хаос и неопределенность, старые истины заменяются новыми, иногда только полуистинами, а часто просто ничем, меняется иерархия ценностей, и все это влияет на нашу психику, подвергает человека стрессам и резким душевным колебаниям.

А вы, пан Флигер, вы думаете, что вы единственный, кого коснулись эти перемены. Куда там! Ведь в этом удобном кресле, в котором сейчас сидите вы, сидели уже сотни людей, и у каждого из них голова шла кругом от забот и вопросов, и, если вас интересует, если вам хоть немного это поможет, я расскажу вам об одном из моих выводов, к которому я пришел за годы своей многолетней психиатрической практики и который в известной мере является обобщением современного синдрома, я бы сказал, комплекса современного человека.

Так вот послушайте… Только сядьте поудобнее, а я вам расскажу, что ко мне ходят люди, которые уже занимают определенное положение, нашли свое место в обществе, добились успеха, имеют награды, словом, казалось бы, имеют все, чего только можно желать. Тем не менее они страшно недовольны, они находятся в постоянном конфликте с самими собой, потому что делают одно, а думают другое, а это действительно путь к разрушению личности, причина, по которой мы должны искать корни этих конфликтов, а корни эти берут начало в далеком детстве, и устранить их невозможно. Ведь каждый человек где-то имеет свои корни, где-то он питал и взращивал дерево своей личности, иначе быть не может.

Я обычно расспрашиваю этих людей об их детстве, о событиях и впечатлениях тех далеких лет, когда человек переживает лучшую пору своей жизни, к которой часто потом возвращается в своих воспоминаниях, откуда черпает живительную силу в трудные минуты и которая навсегда наложила на него свой отпечаток.

Вообще, для психиатра детство его пациента — вещь необычайно важная, здесь можно искать и, как правило, найти мотивировку многих его решений, взглядов и поступков, и, поверьте, психиатр редко ошибется в определении диагноза, если он знает все о детстве пациента, о его родителях.

Вы не поверите, как теряются люди, когда их просишь, чтобы они рассказали что-нибудь о своем отце или об окружении, в котором они вырастали.

Мои пациенты росли в различных условиях, я хочу сказать, что у них было нелегкое детство, чаще всего это дети из бедных семей, где куча голодных ребятишек… словом, нелегкая жизнь, не мне вам объяснять, вы, конечно же, об этом слышали и, возможно, даже писали… Но они это чувствовали на собственных желудках и жадно ловя глазами краюху хлеба в жесткой отцовской ладони. Они с малолетства слышали бунтарские отцовские речи, а я не сомневаюсь, что их отцы были настоящими пролетариями, которые не просто гнули спины, а могли при случае и кулаком грохнуть по столу, которые знали тяжелый, безрадостный труд… Надеюсь, вы меня понимаете, а если понимаете, то и согласитесь со мной, что их дети выросли под непосредственным авторитетом отца и его твердой руки, под влиянием его взглядов и убеждений, которые должны были врезаться и в их память, и в их дальнейшие поступки и решения и оказать влияние на всю их жизнь.

Для многих таких сыновей все это кончилось солидными должностями, дачами и машинами, желанием потягаться с господами времен их детства, усвоить их манеру поведения, овладеть, я бы выразился, всем этим господским комплексом, который был предметом зависти и зафиксировался в сознании.

А потом уже не остается ровным счетом ничего, только стремление сохранить свое положение, из которого можно извлекать пользу, получать шикарные квартиры, устраивать сына на юридический, а дочь на медицинский и чтобы жена имела возможность отовариваться в «Тузексе»… В отпуск они ездят только к морю, потому что этого требует строгий мещанский кодекс, и ясно, что каждый, кто захочет сказать в их адрес хоть одно критическое слово, сразу же становится подозрительной личностью, потому что их совесть уже давно заплыла жиром…

Но не заблуждайтесь, пан Флигер, потому что даже совесть нельзя обмануть и время от времени она будет напоминать в минуты просветления и задавать суровые вопросы: почему ты так поступил, где остались твои принципы, твои взгляды, что с тобой произошло и так далее. Да, и вот тогда, когда эти вопросы застают человека врасплох, вот тогда и возникает конфликт, поединок между прошлым и настоящим, сомнения, которые ставят под вопрос всю прожитую жизнь, и тогда…

Тогда наступает уже очередь психиатра, потому что такое состояние, если оно начинает повторяться, может закончиться шизофренией, раздвоением личности и потерей идентичности… словом, я бы сказал, что это может иметь серьезные последствия.

Запомните это, пан Флигер, потому что, на свой манер, это касается и вас, и вашей работы, и мы, психиатры, видим причину в том, что журналист ежедневно сталкивается с тем, что мы называем «недостижимостью цели», это — специальное выражение, и означает оно лишь то, что журналист не видит конца своего пути, он находится под постоянным давлением новых событий и новых фактов. Он не может, скажем, после четырех плюнуть на все и пойти пить пиво. Пиво, которое для многих мужчин является чем-то вроде символа свободы и независимости… Он не может пойти и поваляться в саду на травке, выбросив из головы работу, не может сказать себе: «Работа — не медведь, никуда не денется, сделаю это завтра!..», потому что он находится в поезде, из которого нельзя выпрыгнуть.

Журналист постоянно находится в стрессовой ситуации, в непрерывном напряжении, ему приходится принимать решения, когда нет никакой уверенности, и все это действует на организм, иногда оставляя глубокий след в сознании или порождая неврозы, подобные вашему, пан Флигер. Эти неврозы — всего лишь защита организма, ему хочется таким образом справиться со своим комплексом неполноценности, а некоторые идут по пути насильственного подавления проблем, которые возникли…

Вы меня, естественно, спросите, пан Флигер, как бороться против этих состояний, что делать, чтобы остаться здоровым и, так сказать, нормальным человеком?

И ответ мой прост, хотя все это вовсе не так просто, и мы должны понимать это во всех взаимосвязях…

Итак, пан Флигер, мой ответ звучит так: профилактика, жесткий режим, бережное отношение к себе, хотя, с другой стороны, этот совет может показаться сомнительным и не надо беречь себя, надо жить полной жизнью, как говорится, потому что, как утверждал какой-то древний философ, античный или средневековый — не помню, лучше надорваться, чем просто заржаветь…

Вы можете соглашаться с этим или не соглашаться, все зависит от вашего отношения к жизни и к работе, но мне кажется, что иногда у вас проявляется склонность ржаветь, а иногда вы готовы надорваться, поскольку вы нетерпеливы и неуравновешенны… сперва вы безудержно размышляете над тем, что же дальше, а когда не можете вырваться из заколдованного круга, то мигом отступаете, сдаетесь, но в любом случае вы от этого страдаете, потому и пришли ко мне, и просите совета.

Однако единственная наша беседа не может разрешить все проблемы, да даже и одной проблемы, так что это только первый маленький шажок, только вступление на путь, по которому мы должны пройти…

Пока могу вам посоветовать, чтобы вы отдохнули, выспались, на время ушли из редакции. Возьмите внеочередной отпуск, возможно, вам дадут творческую стипендию, но в любом случае — покой, отдых, смена обстановки. Уезжайте на какое-то время! А когда вы как следует отдохнете, то сможете решить, возвратиться ли вам в газету или уйти из нее, ведь человек может прокормиться и другим способом. А вы, пан Флигер, человек трудолюбивый, добросовестный, по крайней мере, у меня сложилось такое впечатление, так что…

На сегодня это все, о чем мы хотели поговорить.

Сестра скажет вам, когда надо прийти снова, а пока до свидания и подумайте над тем, что я вам сказал.

Выше нос! Все будет хорошо…

А что… что это у вас в руке?

Ах, таблетки снотворного?! Это вам, конечно, прописали в медпункте на работе!

Ну что ж, если не можете спать, пожалуйста, только принимайте их разумно, лишь в исключительных случаях и в предписанных дозах, пан Флигер…

А когда мы встретимся с вами в следующий раз, мы поговорим о бессмертии подольше, а также и о том, что одной человеческой жизни достаточно, чтобы познать все радости и горести и так далее…

До свидания, пан Флигер, рад буду с вами встретиться снова.

Сестра, есть там еще кто-нибудь?

Следующий, заходите, пожалуйста!..

4

От Банова до Шуриян вела дорога, обсаженная тутовыми деревьями. По обе стороны шоссе, покуда хватало глаз, колыхались остроконечные колосья хлебов или зеленые языки кукурузных листьев, и земля пьянила крепкими запахами полей. Эти знакомые картины неожиданно отозвались в сердце Прокопа болью и чем-то похожим на угрызения совести, он подумал, что вернется в родной Банов, туда, где остались его корни, чтобы снова ощутить волнующую прелесть знакомых мест, ароматы долин, чтобы увидеть апельсиновые закаты солнца. Однако он слишком хорошо знал, что возвращения несут разочарования и крах иллюзий, что воспоминания часто совсем не отвечают действительности, что все давным-давно изменилось, как изменился и он сам.

Он подумал, что человек возвращается к воспоминаниям детства в минуты, когда ищет опору и уверенность. Только детство является единственной надежной точкой в душевном космосе человека. Возвращаясь назад в Банскую Каменицу, он перебирал мелькающие картины детства, как будто хотел найти в них ответы на все, чем жил. При этом он знал, что ответы находятся в нем самом, что бесполезно оглядываться назад, ничего он там не найдет.

Он чувствовал, как опустошил его разговор с Матлохой. Это была малоприятная встреча. Ему хотелось понять директора, и, когда они расставались, ему казалось, что они нашли общий язык. Теперь он понимал, что ни о чем они не договорились.

Надо посоветоваться с главным редактором! Рассказать ему об этой станции, о фильтрах, привезенных из-за границы и упакованных в деревянные ящики вот уже третий год. Он передаст ему разговор с директором, расскажет о беседах с Добиашем и Хабером. Тот остановил его и, походя, сквозь зубы пожаловался: ведь он давно предупреждал об этом, давно предлагал ввести современную технологию, но кроме Добиаша его никто не поддерживает, никто его тут не понимает, брат у него в эмиграции, и это их единственный аргумент против него… Эх, товарищ редактор… Расскажите обо всем этом!

В Банской Каменице все еще сложнее. Почему реконструкция исторического центра идет так медленно? Простой вопрос, но он не может на него ответить, потому что придется охватить целый круг проблем: ошибки всех прошлых лет, финансовые трудности, проекты, мощности и так далее. А начав с этого, прийти к конкретным делам, к культурному наследию народа и к его традициям. Иногда написать репортаж тяжелее, чем целый роман!

Проблемы, проблемы! Они валятся словно каменные лавины, а он хочет сдержать их тонким газетным листком.

Он вспомнил разговор с Катей ночью в номере гостиницы.

— Хочешь поговорить со мной? — Она оперлась локтем о подушку, другой рукой придерживая простыню под подбородком. В ее голосе слышалось и что-то требовательное, и просительное одновременно. Было уже далеко за полночь. Ему хотелось немного поспать перед дорогой в Буковую.

— О чем? — забормотал он уже в полусне, закрыв глаза, одурманенный сладкой усталостью. Катя придвинулась к нему и положила голову на плечо. Он подумал, что мужчины после любви всегда хотят спать, а женщины — разговаривать.

— Обо мне и о тебе, — сказала Катя тихо, но с подчеркнутой настойчивостью.

Он открыл глаза.

— Да?

Она отодвинулась.

— Да! Нельзя больше откладывать.

Он снова закрыл глаза с видом глубокой покорности, как будто был совершенно не в силах справиться с собственной волей.

— Я тебя слушаю, — сказал он хрипловатым голосом.

— Давай разберемся, — говорила она ему на ухо. — Так больше нельзя. Женись на мне…

— Это не делается так быстро, — ответил он устало. Катя прижалась к нему всем телом.

— Ты должен решиться. Должен.

Его поразил ее властный тон, и неприятное предчувствие кольнуло его.

— Что-нибудь случилось? — Он положил руку ей на плечо. Она коротко хохотнула, что всегда ему в ней не нравилось.

— Нет, не случилось.

Неприятное чувство не покидало его.

— Это нужно сделать сейчас? Этой ночью?

Катя отодвинулась.

— Этой или другой… Сколько их уже было… Я не хочу вынуждать тебя, но если ты не решишься… тогда лучше, если это будет последняя наша ночь.

Он повернулся к ней.

— Об этом необходимо говорить именно сейчас?!

— Надо! — отрезала она раздраженно. — Ты ведешь себя как трус!

Он вздохнул.

— Но, Катя…

Она встала и подошла к окну. Открыла его. В комнату повеял холодный ночной воздух, он услышал отдаленные голоса людей и еле различимый звук машины, взбиравшейся на каменицкие холмы. Он видел ее силуэт.

— Оставь меня в покое! — сказала она куда-то в ночь. — Оставь меня!

Он хотел встать, нежно обнять ее, утешить, сказать какие-то слова, но остался лежать, глядя на нее с ощущением тихой грусти и сознанием, что она ускользает от него через распахнутое окно в уплывающую ночь…

— Подойди ко мне, — попросил он неуверенно. — Ты замерзнешь.

Она не ответила, глядя вдаль на темные крыши города.

Потом через некоторое время отозвалась тусклым голосом.

— Скоро будет светать. Ты обратил внимание, какими бесконечно грустными бывают некоторые рассветы?

Машина подпрыгнула на неровной дороге, проехала поворот, и перед ними открылась аллея деревьев. Кое-где стояли пустые домики, вдоль шоссе бежал ручеек. Шофер включил радио, заиграла скрипка, и ее мелодия пробудила в душе Прокопа тоскливую печаль и воспоминания о размолвках с женой.

Однажды он вернулся поздно. Темным вечером на мокрых мостовых отражались огни фонарей и светящихся окон, на тротуарах лежали опавшие липкие листья, осень была неласковой, холодной и дождливой, рано пришла, без бабьего лета, и виноград на лозах остался кислым, недозрелым. Бурчак[7] отдавал дрожжами, а в городе стоял запах химических заводов. Быстро темнело. Он задержался в редакции дольше обычного, потому что в этот день вышло правительственное постановление об экономии энергии и топлива и в последнюю минуту надо было написать в номер комментарий.

Дверь ему открыла мама: она приходила два раза в неделю проведать внуков и потихоньку, ненавязчиво осмотреть, все ли ладится в хозяйстве у сына.

— Опаздываете, — сказала она еще в дверях. Он сначала даже не понял, о чем речь, и лишь когда вышла Алиса, уже одетая в вечернее платье, с аккуратной прической вокруг красивого строгого лица, только тогда он испуганно посмотрел на часы — в семь начинался концерт в Словацкой филармонии. Несколько дней назад Даниэль дал ему два билета на этот концерт. В редакцию приносили билеты на театральные премьеры, на фильмы и концерты, и редакторы культурного отдела, не успевая побывать всюду, предлагали их своим коллегам по редакции. Прокоп взял билеты, он редко ходил в театры и на концерты, хотя любил их праздничную атмосферу. Они уже давно нигде не были с Алисой, не хватало времени, а главное — той взаимности, совпадения желаний, как в ту пору, когда они гуляли по Горскому парку или когда в театре держались за руки. Теперь Алиса очень обрадовалась, а возможно, она подумала о том же самом, о том, что к ним возвращается некое доверительное чувство тех дней и мгновений. Возможно, она подумала, что им удастся задержать процесс распада, который, словно вирус, проник в их супружество, отдаляя их друг от друга и оставляя в сердце страх оттого, что даже любовь не в состоянии устоять под натиском времени. Это было очень грустным открытием.

— Давай, одевайся! — сказала Алиса, когда он встал в прихожей с «дипломатом» в руке. Он не мог вымолвить ни слова, и она почувствовала, что он просто забыл о концерте. — Одевайся, — повторила она, взглянув усталым и покорным взглядом, в ней словно что-то увяло, сломалось, она ощутила себя одинокой, покинутой и очень ранимой…

Она пошла на концерт одна, и он расценил это как решение впредь не делать уступок его работе. Пока она вернулась, он пережил все муки страха и ревности, не мог ни на чем сосредоточиться. И только когда около полуночи она молча легла спать, он в состоянии абсолютной опустошенности сел за работу. Утром с опухшими от бессонницы глазами он отдал рукопись главному редактору, раздумывая над тем, что надо уходить из газеты. Он уволится, пойдет работать куда угодно, где не надо будет целыми ночами строчить комментарии.

— Не бог весть что, — сказал ему ответственный секретарь, прочитав материал. — Мог бы сделать что-нибудь посолиднее.


Они уже приближались к Банской Каменице, и машина поднималась по крутому серпантину дороги, мимо хуторов, обрывов и склонов, поросших лесом. Да, думал Прокоп, больше всего боли мы причиняем тем, кого больше всего любим.

К нему незаметно подкрадывался сон, потихоньку и осторожно, словно на цыпочках, и через несколько минут Матуш Прокоп перестал чувствовать окружающий его мир. От деревни до самых железнодорожных путей вела ровная протоптанная дорога, мимо кукурузных полей, мимо табачных плантаций, мимо стоящей в рост пшеницы. У дороги росли одинокие орехи, акации, далеко в поле виднелся колодезный журавль, который всегда вызывал в нем щемящую грусть. Ему казалось, что там, в полях, где встречаются полевые тропки и куда пастухи гоняют скот на водопой, сидит большая и грустная птица и отдыхает перед длинным полетом к апельсиновому солнцу, которое медленно опускается за железнодорожные пути. Он чувствовал запахи родного края, теплое дыхание земли, хруст кукурузных стеблей, легкий дымок печных труб, жаркий солнечный свет и пыльцу высушенной травы. Ветерок доносил аромат далекой реки, она пахла илом и корнями вербы. По пыльной дороге лениво тащится стадо коров, а вокруг них суетится пастух, широкими взмахами кнута — хлоп! хлоп! — подгоняя безразличных ко всему животных. За рекой одуряюще пахнет цветущая акация, а на бановском соборе раззвонились колокола, и звон их разносится над равниной, которая вся волнуется, сплоченная единым тоскливым ритмом с тайными силами земли.

Картины детства терялись, таяли, словно поглощенные туманом и черным, густым, удушливым дымом, и сразу же среди разорванных клочьев тяжелого воздуха появлялся другой пейзаж: из низких толстых труб валил черно-сизый дым, напоминающий чернила, разлитые на влажной бумаге, он видел обрубки обгоревших деревьев и бледную чахлую траву, небо над равниной было серым, освещенным грязно-розовым заревом. Потом ему стало казаться, что по выжженной черной траве приближаются бесформенные фигуры, какие-то дегенеративные человеческие карикатуры, вместо голов у них мигающие сигнальные лампы, заливающие все вокруг ослепительным мертвящим светом. Они качаются в широких черных саванах, дергаются и вдруг начинают исполнять торжественный, жуткий танец на этой безлюдной земле.

Он содрогнулся.

Машина по широкой дуге спускалась к Банской Каменице, он видел сверху стройные башни костелов, блестящие крыши домов, кривые улочки и площади — спокойный городок, зажатый между золотоносными холмами.

— В гостиницу? — спросил шофер.

Он кивнул и подумал, что если они поторопятся, то еще до темноты смогут добраться до Братиславы.


Ответственный секретарь Оскар Освальд сидел, склонившись на шатком стуле, который трещал и взвизгивал под его весом, однако он не обращал внимания на стоны несчастного дерева, углубленный в себя и в свое вялое одиночество.

Было почти пять часов вечера, день все еще не убывал, но в воздухе уже чувствовался приближающийся вечер. В здании Пресс-центра было шумно, готовились к отправке ежедневных газет, ротационные машины работали вовсю, а на стоянке уже ждали тиражей грузовые машины, готовые развезти газеты к вечерним самолетам и поездам.

Да и в редакции «Форума» осталось несколько редакторов, в другие дни к этому времени редакция бывала уже пустой, но нынешний четверг был суматошнее всех предыдущих. Новый номер остался незавершенным, главного редактора пришлось отвезти на «скорой» домой, а из типографии все звонил и звонил старый Габарка. Лишь около четырех пришла неожиданно Соня Вавринцова и принесла репортаж о вырубленных деревьях. Ответственный секретарь просто вырвал у нее рукопись и тут же отдал на перепечатку новой секретарше. Он задержал на работе технического редактора и, позвонив в типографию, спокойно сказал, что сегодня сдадут остальные полосы. Все было спасено.

Освальд из-под опущенных век наблюдал за техническим редактором, который размещал репортаж на макете номера, и думал о том, сколько сил и энергии он отдает газете, а что остается от его трудов: страницы, исписанные другими авторами, минутная слава каждого номера, ссоры и нервотрепка. Он угрюмо махнул рукой вслед своим мыслям, у него было достаточно поводов злиться, бранить редакцию и коллег, но он сдерживался, он не роптал.

Он уже сто раз мог уйти из редакции, ему предлагали другие места, он мог уйти в генеральную дирекцию или в министерство секретарем по печати, мог уйти в учреждение, где сидел бы только до четырех. Он мог бы уйти куда угодно, но не ушел и сам не смог бы сказать почему.

Действительно, подумал он внезапно, когда это я в последний раз ходил пить пиво, просто так, стоя, выпить кружку и поболтать о футболе, о растущих ценах, о женщинах, поговорить с мужиками, у которых есть такое великолепное преимущество, что им не надо думать о завтрашнем выходе газеты, что они не обременены журналистским тщеславием и живут своей жизнью, несмотря на сообщения корреспондентов и на беспокойные комментарии. Но он тут же покачал головой: кто может сегодня позволить себе такую жизнь?!

Действительно, ведь он, собственно, должен бы злиться, огорчаться, чувствовать горькое разочарование. Ведь чего он добился? Хотел стать журналистом, хотел писать, путешествовать, быть известным, хотел стать заместителем главного, ходить на приемы, встречаться с умными людьми… Да о чем тут говорить! До самой пенсии останется он ответственным секретарем, чтобы сердито возиться с чужими рукописями, ругаться с редакторами, вести тяжбу с типографией, и так будет сегодня, завтра, каждую следующую неделю. Но вопреки всему этому он не чувствовал ни гнева, ни разочарования. С какой стати? Наш брат должен знать свое место, да-да, однажды приходится откровенно сказать себе это, признаться самому себе, понять, на что ты годен. Сколько людей не знает этого! Сколько людей проходит по жизни, словно заблудившиеся лодки, совершая одну ошибку за другой и делая то, к чему они совершенно не пригодны.

Теперь мир снова казался ему с его расшатанного стула надежным и упорядоченным. Он знал, что в конце концов все устроится, как говаривали старые наборщики: взойдет солнышко — выйдут и газеты!

— Послушай-ка, — окликнул он вдруг технического редактора, молодого мужчину со светлой бородкой, — что, если нам пойти выпить пива? А?

Технический редактор удивленно поднял голову.

— Наш брат все-таки имеет право выпить кружку пива, — продолжал рассудительно Освальд. — Пошли, промочим горло, почему бы и нет? — И, когда технический редактор робко кивнул, он добавил: — Не бойся, мы ненадолго. Пошли к «Мамонту», выпьем по кружке.

Технический редактор снова кивнул, и Оскар Освальд удовлетворенно потер руки, он уже чувствовал на языке вкус хорошо охлажденного пива.


— Поди сюда! Поди, пройдемся немного! Только тут, во дворе, мне что-то не хочется на улицу. Уже темно, смотри-ка, на небе опять тучи собираются, черт бы их побрал! Можно подумать, что сто лет дождя не было! Ну, давай, двигайся с места, а то я тебе сейчас наподдам!

Юрай Матлоха лениво и неуклюже зашагал вдоль забора своего садика, и пес двинулся за ним. Он шагал осторожно, словно боялся на что-то наступить.

Он остановился возле яблони, которую посадил здесь несколько лет назад. Кажется, в этом году она даст богатый урожай. С довольным видом он погладил рукой ствол дерева.

— Человек надрывается на работе, — сказал он вполголоса, обращаясь к яблоне, — а потом случается то, что случилось, и какой-нибудь журналист распишет тебя в газете как… как какого-нибудь преступника…

Пес, услышав голос хозяина, подбежал и стал тереться об его ногу. Матлоха отпихнул его легонько и двинулся дальше.

— Я, что ли, виноват? — спросил он, ни к кому не обращаясь. — Только я и никто больше?! — Он покрутил головой. — Да кто станет спрашивать, работала станция или нет, вышли из строя фильтры или нет?.. Ты директор? Ты и отвечай!

Он думал о том, что теперь, по-видимому, прибудет комиссия из министерства и из района, будут расследовать, искать повреждения, причину аварии.

Придут к выводу, что помимо всего прочего сказался и человеческий фактор, как теперь выражаются. Человеческий фактор — это он, Матлоха. Ну, что ж, фактор так фактор. Он сделал, кажется, немало. Во всяком случае, достаточно для того, чтобы теперь мог вынести критику в свой адрес. И не только критику, но и самокритику. Он достаточно опытен, чтобы понимать, что своевременная самокритика обезоруживает критику. Ладно, скажет он им, я, товарищи, допустил ошибку, но кто из нас не ошибается? Работы много, комбинат огромный, директор в нем как отец большой семьи. Он должен думать обо всем: о производстве, о выполнении плана, о качестве, об экспортных поставках, о личных проблемах своих людей, об обновлении оборудования… А кроме того, сколько еще политических и общественных обязанностей! Кто все это может подсчитать? Каждый день совещания, заседания, приемы, посещения зарубежных гостей и гостей из вышестоящих организаций, всевозможные делегации, смежники и заказчики, профсоюзные собрания, партийные заседания в комитете… То пригласят на конференцию Союза женщин, то придут комсомольцы, потом общество охотников, встречи с бывшими партизанами, футболистам нужен почетный председатель, торжественные заседания в Академии… И так далее. А командировки? В район, в Братиславу, в Прагу, иногда за границу, на ярмарки… Надо съездить и к детям… Вот и крутится карусель, мчится, увеличивает и увеличивает скорость!..

— Вот и случаются ошибки, — произнес он резко, словно хотел остановить стремительный бег мысли. — Кто работает, тот и ошибается, — обратился он к собаке. — Не удивляйся, что и со мной это случилось. Я признаю, самокритично признаю, что совершил ошибку, что я должен был быть строже и последовательнее. Я должен был быть! Но человек учится на собственных ошибках. Товарищи, я действительно совершил ошибку, но не судите меня только по ней!

Матлоха погладил пса, словно желая показать, что доволен своей защитительной речью. Что было бы, подумал он, если бы мы судили людей за одну-единственную ошибку, не принимая при этом в расчет их прошлую жизнь и все заслуги? Это было бы несправедливо.

— У нас не было такого дома, как этот, — сказал он собаке, указывая в темноту, где виднелся силуэт его домика. — У нас был только маленький домишко с общим двором, через который текла навозная жижа… Что я тебе буду рассказывать! Пятеро детей, все замызганные и голодные! Батька, тот с нами не нянчился, не то что я с моими детьми. Каждый день — бац! — затрещина! Когда я получал диплом, мне пришлось одолжить костюм… А мой сын, сдав экзамены на аттестат, пожелал иметь «маг»… Маг! Слово какое-то…

Он замотал головой, будто отгоняя все эти мысли. Гораздо приятнее думать о родительском доме на Грубой улице, как ее называли: узкая полоска сада вела к откосу на луг, на котором пасли скотину и за которым начинался лес. Отец работал железнодорожником в Зволене, от него всегда пахло дегтем, маслом и сажей; когда Юрай подрос достаточно для того, чтобы кое-что понимать в этом сложном мире, отец брал его с собой в город на рабочие собрания. Детство! Это был запах паровозного дыма, запахи луга за их домом, едкий аромат навозной жижи и отцовские наставления: «Держись прямо, парень! Если будешь себя уважать, то станут уважать и другие!»

Где ты, отец?! Где твои мозолистые руки, разъеденные маслом и пахнущие дымом и сажей, где твое серьезное, обветренное лицо с колючей бородой, серые беспокойные глаза в глубоких глазницах? Куда это все подевалось, отец?! Еще недавно ты был, и вот тебя нет, нет ни того дома, ни улицы, ни луга, и даже не поднимается больше паровозный дым. Куда все это подевалось, отец?

Матлоха стоял в нерешительности, пораженный внезапным чувством жалости, стараясь проглотить откуда-то взявшуюся горечь. Держись прямо, парень!

— Вот так, — нежно сказал он собаке. — Вот так.

Когда его дочь выходила замуж, они купили в районном центре кооперативную квартиру. Дали ей и денег, пусть молодые устраиваются как следует. Мебель теперь дорогая, цветной телевизор тоже надо, потом стерео, да и отпуск в Югославии на море стоит недешево. А во что обходится лыжное снаряжение! Да ладно! Они молодые, пусть пользуются! Если бы хоть почаще приезжали домой проведать отца с матерью, поговорить хотя бы. Хотя бы это, а то ведь ему и поговорить не с кем! Только с собакой.

Как сильно я изменился, подумал он, как изменился с тех пор, как с раненой ногой спустился с гор! Но ведь изменилось все вокруг, да и я не мог оставаться таким, как прежде. Или мог?

— Мог? — спросил он пса, который бегал где-то в темноте. — Нет, не мог, — отвечал он сам себе и продолжал в полный голос. — Нам хотелось иметь хороший дом, нам хотелось машину, потом дачу, дети хотели учиться…

Отцу, наверное, многие вещи не понравились бы: зачем тебе, парень, такой большой дом да к тому же и дача в Подбанском? Почему вам надо, чтобы у вас все было не так, как у соседей? И потому что ты директор, у твоей жены должно быть две шубы из «Тузекса»? Ай-ай-ай! Твоя Желка больно занеслась, а какая была скромная да бедная девка…

— Но, отец, — сказал он в темноту, — другие времена. Нельзя ведь жить старыми порядками и старыми представлениями… Пошли спать! — окликнул он пса. — Чего зря мудрствовать!

По привычке он посмотрел вверх: небо было затянуто, сквозь тяжелые облака не видно ни кусочка чистого небосвода.

— Будет дождь. Опять будет дождь… Все повторяется… Как-то мало фантазии во всем этом!..

Он улыбнулся собственным словам, погладил собаку и, хромая, двинулся к тихому, темному дому, который казался ему сейчас совершенно чужим.


— Я должен завтра сдать репортаж, — бормотал Якуб Якубец, — а я не написал еще ничего, ничегошеньки! Я невезучий! Ни одной строчки… Мне казалось, все так просто! Думал, посижу в суде, зайду к психологу, полистаю статистику, поговорю с разведенными и напишу репортаж. Я думал, что сегодня вечером вам его принесу, чтобы вы прочитали. Мне страшно жаль. Извините…

— Вам незачем передо мной извиняться, — Таня Грегорова отвечала холодно. — Я вам не начальство.

Якуб был растерян.

— Вы напрасно пришли…

— Почему напрасно? Я рада, когда есть возможность хоть куда-то смотаться.

Он заказал себе сок, а для Тани красное вино.

— Вы хотите меня напоить? Берегитесь… Когда я выпью, я опасна. Я неуправляема…

Он притворно удивился.

— Нет, нет, только не это! Ради бога! Вы кажетесь такой… кроткой! — Он думал только о том, как бы поскорее смыться отсюда, и о том, что он завтра скажет в Пресс-центре.

А Таня разговорилась, и он механически поддакивал и кивал головой.

— А почему, собственно, вы не написали? Столько времени меня расспрашивали… Как на исповеди! Я вам рассказала более чем достаточно и даже такие вещи, о которых никому не говорю… Вполне могли написать…

— Чем больше я узнавал, тем меньше понимал. Если бы я хотел написать, действительно, только правду, мне пришлось бы писать историю всего человеческого рода. Но я ведь не писатель. Я не знаю, почему люди разводятся. Для меня речь идет не о разводах. Вообще… Раз я должен писать, так я хочу писать только правду. Иначе вообще не буду…

— Мне кажется, что вы придаете слишком большое значение этой вашей газете. А что, собственно, изменится, если вы даже напишете правду о разводах? Или правду о чем бы то ни было? О чем угодно?! Обо мне, о себе, о людях… Что, они станут счастливее?

— Правда говорится не для того, чтобы люди стали счастливее, — сказал он хмуро. — Правда — одно дело, счастье — другое…

Она неожиданно погладила его по руке.

— Вы еще так молоды… Неопытны… Вы мучаетесь, бедняга.

Он смущенно отдернул руку.

— Я? Я думал, что это вы мучаетесь.

— А кто не мучается? Все мы мучаемся, каждый по-своему…

— Знаете что, — сказал он энергично. — Пошли отсюда. Из этого мерзкого трактира… Немного пройдемся, поднимемся вверх, к Граду, ладно?

— Мне все равно. Здесь очень накурено.

Когда они вышли на бугристую дорогу, поднимающуюся к Граду, она поскользнулась и со смехом уцепилась за него.

— Ай! Хорошо, что вы меня поддержали… Иначе упала бы. Что я вам говорила? Когда выпью, черт знает что вытворяю. Страшная женщина…


Когда он открыл дверь своей квартиры, его встретил крик мальчишек, оба выскочили в коридор в одних пижамах, повисли у него на шее, потащили в комнату.

— Папка пришел! Папка пришел! Будешь с нами играть, правда же, ты с нами будешь играть?! Мама, папка пришел!

В коридор вышла Алиса с засученными рукавами, лицо у нее было уставшее.

— Марш в постель! — прикрикнула она на ребят. — Чтоб сию минуту были в постелях!

— Да оставь их, — сказал Прокоп, позволяя тащить себя в детскую комнату. — Не надо на них кричать.

— В постель! — повторила строго Алиса и, когда мальчишки обиженно сморщили носы, обратилась к мужу: — Ты их только портишь.

— Кричать на них не надо, — повторил он миролюбиво, хотя чувствовал, что с языка готовы сорваться гневные слова. — Мне кажется, что я могу с ними поиграть…

— Надо бывать дома, — отрезала она. — Тогда можешь вволю наиграться с ними!

— Я был в командировке, ты же знаешь. Когда мне уделять им время, если я все время в разъездах?!

— А ты не езди! Будь добр понять, наконец, что у тебя есть семья, которой надо уделять внимание.

— А ты пойми, наконец, что муж у тебя — журналист и у него есть свои обязанности!

— Да мне плевать на это! Ты что же думаешь, что меня хватит на все?! Что я должна разорваться, пока ты ходишь бог знает где и бог знает чем занимаешься!

— Но позволь! — он опешил и тут же осознал, что начинается глупейшая супружеская ссора. — Не расходись! — он через силу старался говорить спокойно. — Нет смысла кричать друг на друга.

— А в чем есть смысл? В такой жизни есть смысл?! С утра до ночи я тебя не вижу… Встречаемся только в постели, да, собственно, даже и в ней не встречаемся! Два раза в месяц швыряешь мне на стол зарплату… А что тебя интересует? Как я живу, какие у меня проблемы, как учатся дети?.. Ты ничего об этом не знаешь! Если так пойдет дальше…

— Что тогда? — спросил он вызывающе.

Она заколебалась, но лишь на мгновение.

— Тогда лучше давай разойдемся! — повернулась и ушла вслед за детьми.

Матуш Прокоп стоял в коридоре, держа в руке чемоданчик, и не знал, что делать: то ли двинуться за женой и детьми, голоса которых все еще раздавались в детской комнате, то ли раздеться и влезть в домашние тапочки, умыться, засесть в своем кабинете… Он не чувствовал усталости, была лишь глубокая тоска и страх, словно стоял над пропастью, это было лишь одиночество мужчины, понимавшего, что он может все потерять.

Он слонялся по комнате, включал и выключал радио, брал в руки книги и снова клал их на место, он чувствовал, что находится на пределе, что он измотан и хочет спать. Когда он вошел в спальню, маленький ночник возле Алисиной постели еще светился, Алиса читала. Он надел пижаму, в нерешительности постоял перед постелью, потом медленно подошел к окну и раскрыл его.

— Ты ложишься? — раздался за спиной Алисин голос.

Порыв ветра вздувал занавеску словно тонкую паутинку.

— Ложусь, — отозвался он.

Однако остался у окна, глядя в сгущающуюся темноту, и вдруг почувствовал теплый прилив грусти и жалости, которая словно липкая глазурь разлилась и заполнила душу. Самое грустное из всех открытий, подумал он, что не существует ничего постоянного. Постоянство есть только в движении.

— Иду, — повторил он и прикрыл окно.

Он лег в постель и закутался в одеяло. Алиса отложила книгу, но свет не погасила.

— Ты ничего не хочешь мне сказать?

Он мысленно улыбнулся: до чего же похожи некоторые ситуации!

— Я не знаю, что тебе хотелось бы услышать.

— Может быть, ничего. Возможно, нам обоим уже не о чем говорить.

— Оставь это, — ответил он недовольным тоном. — Почему это нам не о чем говорить?

— Ну так скажи! Скажи хоть что-нибудь.

— Не знаю, что я должен тебе сказать. Я сам уже ни в чем не могу разобраться.

— Что ты имеешь в виду?

— Не знаю. Ничего я не знаю.

— Если бы ты хоть иногда помогал мне!.. Квартира большая, дети все разбрасывают, нужно убирать, готовить, ходить по магазинам. О, боже! Ношусь по городу, чтобы что-то достать… А кроме того, у меня все-таки еще и работа! Мне все-таки надо готовиться, ты понимаешь это или нет? Я не могу прийти в институт и сказать студентам: «Дорогие мои! Мы сегодня не будем говорить о немецкой литературе прошлого столетия, потому что мне надо было приготовить ужин, выгладить мужу рубашки, заштопать детям рваные штаны… Милые студенты, у вашего амбициозного преподавателя есть еще более амбициозный муж-журналист, и потому свое честолюбие она должна принести в жертву его честолюбию…» — Голос ее вдруг как-то сломался, и в нем послышались тоскливые, почти плачущие нотки. — И, наконец, я обыкновенная женщина… Мне нужна нежность… А ты! Ты ничего не видишь… Что, если вместо тебя тут был бы кто-то другой?..

Его пронзила боль, словно он наступил на острый камешек. Он прикрыл глаза, и вновь вернулись воспоминания, ему казалось, что они возвращаются в Горский парк, где тогда жила Алиса, вспомнил узкие лесные тропинки и широкую лестницу перед женским общежитием, где стояли парочки, держась за руки или молча прижавшись друг к другу. Они могли так долго стоять, опьяненные близостью. Внизу, вдоль берега, тропка вела к садовому ресторанчику, где весной цвели розовые кусты, студенты сидели под деревьями, а в кружки с пивом падали бледно-зеленые листочки. Они заходили сюда вместе выпить пива, а в теплые вечера просто сидели на лавочке, укрытые кронами деревьев, тесно обнявшись, чувствуя растущую тревогу и боль, предшествующие близости. Они любили друг друга целомудренно и стыдливо, как люди, которые действительно любят.

Кто-то другой? Что она имела в виду?

Он открыл глаза, но видел только неподвижную круглую тень, которую отбрасывала ночная лампа, он чувствовал на лице волну теплого воздуха, вливающегося в окно и вздувающего занавеску, который вдруг превратился в волну нежности, затопившую все его сомнения. Он в эту минуту словно вдруг понял, что жизнь — это осознание взаимосвязей с прошлым, со всем, что человек пережил, что сделал и что сказал, что через все это проходят какие-то силовые линии, направленные в какой-то определенный нынешний миг, чтобы потом снова связать все с прошлым. Это было просто, как взгляд из окна.

— Все будет так, как было раньше, — сказал он нежно.

— Ты думаешь? Ты думаешь, что может быть снова, как раньше?

— Надо попробовать…

— Этого достаточно?

— Достаточно, — кивнул он и в ту минуту был уверен в своей правоте. — Увидишь, все будет, как было когда-то.

Алиса потянулась к выключателю, и круг света на потолке исчез. Когда глаза привыкли к полутьме, в ней начали проступать другие тени, тусклые полосы неоновых фонарей и уличных огней. Они молча прислушивались к звукам наступающей ночи.

— Все будет как тогда, — повторил Матуш Прокоп в полусне. — Ты увидишь…

Алиса не отвечала.

Загрузка...