Мятежных духов буйные полки
Тех, что его презрели произвол,
Вождем избрав меня. Мы безуспешно
Его престол пытались пошатнуть
И проиграли бой. Что из того?
Не все погибло: сохранен запал
Неукротимой воли, наряду
С безмерной ненавистью, жаждой
И мужеством — не уступать вовек.
А это ль не победа?
Наконец стало смеркаться. На улице зажглись фонари, замигала неоновая вывеска ресторана: в воздухе яркими цветами распускались красные огоньки. В комнате Джима Нолана по стенам побежали розоватые отблески рекламы. Два часа просидел Джим в маленьком, без подушек, кресле-качалке, положив ноги на белое постельное покрывало. Но вот совсем стемнело, он опустил ноги на пол, похлопал по затекшим икрам, замер, чувствуя, как их закололо. Встал, включил свет; лампочка без абажура осветила обстановку комнаты: большую белую кровать с белоснежным покрывалом, письменный стол золотистого дуба, чистый, некогда красный ковер, — ворс давно выносился и проглянула бурая основа.
Джим подошел к умывальнику в углу, вымыл руки, пригладил мокрыми пальцами волосы. Взглянул в зеркало над умывальником, чуть задержавшись на собственных небольших серых глазах. Достал из кармана расческу с прищепкой, как у авторучки, пригладил прямые каштановые волосы, аккуратно разделил их на косой пробор. На Джиме был темный костюм и серая шерстяная рубашка с открытым воротом. Взяв полотенце, он вытер им обмылок и бросил в открытый бумажный пакет на постели. В пакете лежали: безопасная бритва, четыре пары новых носков, сменная серая шерстяная рубашка. Он оглядел комнату и небрежно закрыл пакет. Еще раз, по старой привычке, взглянул в зеркало, выключил свет и вышел.
Спустился по узкой, голой лестнице и постучал в соседнюю с выходом дверь. Она чуть приоткрылась, выглянула хозяйка, увидев Джима, открыла дверь шире, была она крупной блондинкой с черной родинкой на губе.
— Это вы, ми-и-стер Нолан? — улыбаясь, протянула она.
— Я уезжаю, — сказал Джим.
— Комнату за вами оставить, ведь вы же вернетесь?
— Нет, я уезжаю насовсем. Получил письмо, зовут.
— Не получали вы у меня никаких писем, — недоверчиво произнесла женщина.
— Оно пришло на работу. Я не вернусь. У меня уплачено за неделю вперед.
Улыбка сползла с лица хозяйки и сменилась злобной гримасой.
— Вы должны были уведомить меня заранее, за неделю, — бросила она. — Таков порядок. А раз не уведомили, недельный аванс я вам не верну.
— Не беда. Я и не прошу. Просто я не знал, надолго ли у вас задержусь.
И вновь на лице хозяйки заиграла улыбка.
— Хоть вы и недолго у меня прожили, а хорошим таким постояльцем себя зарекомендовали. Будете в наших краях — милости прошу. Найду для вас местечко. Вот моряки; как в порт заходят, непременно у меня останавливаются. И всегда у меня для них есть комната. И они идут только ко мне.
— Спасибо, я учту, миссис Миэр, ключ я оставил в двери.
— Свет выключили?
— Конечно.
— Ладно, уж завтра утром все схожу проверю. Не хотите чуток выпить на дорожку?
— Нет, спасибо. Мне пора.
Она догадливо прищурилась.
— Может, вы скрываетесь? Может, я чем помочь смогу?
— Да нет, никто за мной не гонится. Просто я меняю работу. Ну, что ж, доброй вам ночи, миссис Миэр.
Она протянула напудренную руку. Джим пожал ее, переложив пакет в свободную руку: пальцы у хозяйки оказались мягкими и слабыми.
— Помните, у меня всегда найдется комната. Из года в год у меня одни и те же постояльцы, будь то моряки или торговцы.
— Запомню. Спокойной ночи.
Она смотрела ему вслед, пока он выходил из дома, спускался с бетонного крыльца на тротуар.
На углу он взглянул на часы в витрине ювелира — половина восьмого. Он прибавил шагу, держа путь на восток; миновал кварталы универсальных магазинов и дорогих лавок с экзотическим товаром; потом пошел узкими, уже притихшими и опустевшими в вечерний час улочками оптовых складов, все ворота заперты на деревянные засовы, упрятаны за проволочные решетки. Наконец он вышел на старую, с особняками в три этажа, улицу. На нижних этажах держали ломбарды, торговали старым инструментом; на верхних — принимали неудачливые зубные врачи и юристы. Джим вглядывался в каждую дверь и наконец нашел нужный номер. Вошел в темный подъезд, поднялся по узкой лестнице с резиновой дорожкой, прижатой медными спицами на каждой ступеньке. Наверху горел лишь маленький ночничок, а в длинном коридоре из-за одной двери с матовым стеклом пробивался тусклый свет. Джим подошел, увидел номер «16» на матовой панели и постучал.
— Войдите! — послышался резкий голос.
Джим открыл дверь и вошел в маленькую, с голыми стенами, комнату: стол, металлический шкафчик с картотекой, армейская кровать и два стула. На столе — электрическая плитка, на ней побулькивал и попыхивал маленький жестяной кофейник. Человек за столом пристально посмотрел на Джима, перевел взгляд на бумажку перед собой.
— Вы — Джим Нолан? — спросил он.
— Да.
Джим тоже пригляделся: щуплый человечек в аккуратном темном костюме. Густые волосы от макушки разделены на прямой пробор, однако не скрывают небольшой шрам — белую полоску над правым ухом. Взгляд черных глаз проницателен и быстр, не задерживается: с Джима на календарь на стене, тотчас же — на будильник и опять — на Джима. Крупный, сужающийся к кончику, нос. Губы, очевидно, некогда полные и добрые, из-за давнишней привычки собрались в тугой морщинистый узелок. Человек этот вряд ли был старше сорока, однако на лице глубокими бороздами запечатлелись стойкость и непреклонность. Руки так же подвижны, как и глаза: большие, даже чрезмерно большие кисти, длинные пальцы с плоскими, «лопаточкой», ногтями. Руки бегали по столу, точно у слепца: трогали бумаги, ощупывали край стола, перебирали пуговицы на жилете. Он потянулся к электрической плитке, выдернул шнур из розетки.
Джим тихо прикрыл за собой дверь и подошел к столу.
— Мне велели прийти сюда.
Человечек вдруг поднялся, резко протянул правую руку.
— Меня зовут Гарри Нилсон. Вот ваше заявление.
Джим пожал ему руку.
— Присаживайтесь, Джим, — нарочито спокойно сказал человечек.
Джим подвинул свободный стул и присел к столу. Гарри открыл ящик стола, достал початый пакет молока в нем спичками были проделаны две дырки, — сахарницу и две глиняные кружки.
— Кофе выпьете?
— С удовольствием.
Нилсон разлил черный кофе по кружкам и заговорил.
— Над заявлениями мы работаем так: его рассматривает комиссия по приему, а мне нужно сначала с вами поговорить и доложить на комиссии. Комиссия обсуждает мое мнение и выносит его на всеобщее голосование. Поэтому не обижайтесь, если буду «копать» глубоко. Обязан. Он налил себе молока, взглянул на Джима, и в глазах мелькнула улыбка.
— Что да как, я знаю, — сказал Джим. — К вам, говорят, труднее попасть, чем в самый престижный клуб.
— А что нам остается! — он сунул Джиму сахарницу и ошарашил вопросом. — А почему вы хотите вступить в партию?
Лицо у Джима напряглось; размешивая кофе, он обдумывал ответ. Потупившись, проговорил:
— Ну… если по мелочам, так много причин наберется. А главное вся моя семья крепко пострадала от этого строя. Старику моему, отцу то есть, уж так досталось во всяких там рабочих передрягах, что у него с головой плохо сделалось. Взбрело ему в голову, дескать, неплохо бы скотобойню, где работал, взорвать. Ну и получил заряд дроби в грудь от усмирителей.
— Ваш отец — Рой Нолан? — перебил его Гарри.
— Ну да. Убили его три года назад.
— Вот досада! Ведь он был силачом, каких по всей стране не сыскать. Мог, говорят, пятерых легавых голыми руками уложить.
— Может, оно и так, — усмехнулся Джим, — только всякий раз ему попадалось шестеро. И они его до полусмерти избивали. Придет, бывало, домой, весь в крови. Сядет у плиты на кухне, и лучше его не трогать. Слова не скажи! Расплачется. Мать его потом моет, а он белугой ревет. Джим помолчал. — Работал-то он за двоих на бойне. Чтоб не ослабеть, даже кровь свежую пил.
Нилсон быстро взглянул на Джима и тут же отвел взгляд. Согнул уголок листа с заявлением, примял его ногтем большого пальца.
— А мать у вас жива? — тихо спросил он.
— Месяц назад умерла, — глаза у Джима сузились. Я в тюрьме сидел. Месяц дали за бродяжничество. Там и сообщили, что она при смерти. Отпустили домой под конвоем. Что с ней случилось, так и не узнал. Молчала в свои последние минуты. Она у меня католичка, а отец ее в церковь-то не пускал. Терпеть не мог церковь. И мать лежит и на меня смотрит. Я говорю, может, тебе священника? Молчит, смотрит на меня, и все тут. Утром, часа в четыре, умерла. А посмотреть — как живая лежит. На похороны я даже и не просился. Все равно бы не пустили. Помоему, ей уже все равно было, в рай ли, в ад попадет.
Гарри нервно вздрогнул.
— Допивайте кофе и наливайте еще. А то прямо на ходу спите. Ничего такого не принимали?
— Это вы насчет травки какой? Нет, не балуюсь. Пить и то не пью.
Нилсон достал листок бумаги, что-то записал.
— А как вышло, что вас за бродяжничество посадили?
Джим горячо заговорил:
— Я работал в универмаге Талмана. Заведовал упаковочным отделом. Как-то вечером ходил в кино, и на обратном пути смотрю — на площади Линкольна толпа. Остановился, дай, думаю, посмотрю, в чем дело. В середине сквера — мужик какой-то говорит. Я рядом с памятником сенатору Моргану стоял, ну и взобрался на пьедестал, чтоб виднее было. Слышу сирена. А впереди — блюстители порядка. Тех, что сзади подоспели, я и не увидел; один как хряснет меня по затылку! Пришел в себя, а мне уж бродяжничество припаяли. А я после того удара долго опомниться не мог, будто пьяный ходил. Вот сюда он мне вмазал, — и приложил ладонь к основанию затылка. — Уж я им толковал, никакой я не бродяга, говорю, у меня работа есть, позвоните мистеру Уэббу, говорю, он директор талмановского универмага. Ну, они и позвонили. Уэбб спросил, где меня задержали, а сержант ему: «На митинге красных». Уэбб — на попятный, говорит, знать такого не знаю. Так, ни за что ни про что за решетку и угодил.
Нилсон снова включил электроплитку. В кофейнике забулькало.
— Вы и сейчас, Джим, словно пьяный. Что с вами?
— Сам не знаю. Будто я уже умер. Все в прошлом, все позади. Перед тем, как к вам прийти, съехал с квартиры, что снимал. Съехал, хоть еще за неделю вперед уплачено. Не хочу больше никаких ночлежек. Хочу раз и навсегда с этим покончить.
Нилсон вновь наполнил чашки.
— Вот что, Джим. Дай-ка я обрисую, что такое быть членом партии. Каждое решение ставится на всеобщее голосование, и ты можешь голосовать, но коль скоро решение принято, подчиняться нужно безоговорочно. Когда у нас бывают деньги, мы платим нашим активистам, кто в поле работает, по двадцать долларов в месяц на пропитание. Правда, я что-то не помню, чтоб у нас и впрямь водились деньги. Теперь о работе: в поле работаешь, как и все, а потом выполняешь партийные поручения. Итого, набирается шестнадцать, восемнадцать часов в день. Ешь, где придется. Ну, как, осилишь?
— Осилю!
Снова пальцы Нилсона забегали по столу.
— И учти: те, кому ты будешь стараться помочь, тебя же будут ненавидеть.
— Хорошо, учту.
— Так все-таки, почему ты решил вступить в партию?
Серые глаза полузакрылись, Джим сосредоточенно думал.
— В тюрьме были ваши партийные, — помолчав, заговорил он. — Вся моя жизнь — сплошная нескладуха. А вот у них — нет! У них есть какая-то цель. И я тоже хочу цель в жизни. Сейчас я чувствую себя так, будто уже умер. Вот и подумал: может, еще оживу?
Нилсон кивнул.
— Ясно. Ты прав. Теперь мне все ясно. В школе долго учился?
— За год до окончания бросил, пошел работать.
— А говоришь складно, как образованный.
Джим улыбнулся.
— Я много читал. Отцу это было не по душе. Говорил, я от своих отказываюсь. А я все равно читал и читал. А однажды в парке познакомился с каким-то парнем, так он мне целый список составил, что прочитать: и «Республику» Платона, и «Утопию», и Беллами, и Геродота, и Гиббона, и Маколея, и Карлайла и Прескотта, и Спинозу, и Гегеля, и Канта, и Ницше, и Шопенгауэра. Даже «Капитал» настоятельно советовал. Про себя говорил, что свихнулся на книгах; ему хотелось только знания, веру он отвергал. И книги так подбирал, что они все в одну точку метили.[1]
Гарри Нилсон заговорил не сразу.
— Пойми, почему мы так тщательно проверяем людей. Наказаний у нас только два: выговор да исключение. Я вижу, что тебе просто невмоготу без партии. Я дам тебе рекомендацию, по-моему, ты неплохой парень. Но собрание может проголосовать и против.
— Спасибо.
— А теперь скажи-ка, твою фамилию кто-нибудь из родственников носит? Ведь они могут пострадать, если ты не сменишь имя.
— Только дядя, Теодор Нолан, механик. Но фамилия у меня очень распространенная.
— Да, пожалуй. Деньги у тебя какие есть?
— Доллара три наберется. Было больше, да на похороны потратил.
— Так, ну, а жить ты где будешь?
— Не знаю. Я все концы обрезал, все с нуля начать хочу, чтоб ничто о прошлом не напоминало.
Нилсон бросил взгляд на койку.
— Сам я здесь и живу. Ем, сплю, работаю — все в этой комнате. День-другой можешь переночевать на полу.
Джим довольно улыбнулся.
— Мне это в самый раз. Тюремные нары не мягче, чем пол.
— Обедал сегодня?
— Нет, голова другим была занята.
— Ты, небось, подумаешь, я на твои денежки зарюсь? — сердито бросил Нилсон. — Так вот, скажу прямо: у меня ни гроша. А у тебя целых три доллара.
— Да успокойтесь, — усмехнулся Джим, — хватит на воблу, сыр да хлеб. И на завтрашнее жаркое еще хватит. Я отлично мясо умею готовить.
Гарри Нилсон разлил по кружкам остатки кофе.
— Ну, вот, похоже, Джим, ты приходишь в себя. И вид совсем другой. Хоть пока ты и не представляешь, в какое дело ввязался. А рассказывать без толку, начнешь работать — поймешь сам.
Джим спокойно посмотрел на него.
— А известно ли вам такое: работаешь-работаешь, вроде повышение заслужил, и тут — раз, тебя увольняют и берут новичка. Или: твердят тебе о преданности интересам фирмы, а преданность в том, чтоб шпионить за товарищами по работе. Чего уж там, мне терять нечего.
— Кроме ненависти, — спокойно подхватил Гарри. Ничего, сам диву будешь даваться, когда пройдет эта ненависть к людям. Почему, и сам не знаю, только обычно ненависть проходит.