Эта книга — прежде всего труд историка, более двенадцати лет специализирующегося на изучении рыцарства и главным образом его истоков. Поэтому не следует удивляться, если на всем ее протяжении тема рыцарства ощущалась бы как центральная во всех поисках, стимулирующая и направлявшая их, даже если бы ни слово «рыцарство», ни связываемые с ним обычно представления не появились на ее страницах.
Дело в том, что рыцарство в том смысле, в каком его обычно понимают, появляется на сцене истории средневекового Запада лишь в сравнительно позднее время. Наши прежние изыскания привели нас к выводу, что период его «совершеннолетия» приходится приблизительно на 1175–1180 гг.[1] В это время начинает устанавливаться идеология, которая даст рыцарству его «удостоверение знатности».
Литература не осталась в стороне от создания образа рыцаря, который после посвящения полностью отдает себя защите ценностей, получивших название «рыцарских» как характерных отныне именно для рыцарства: обороне страны от внешнего врага, но еще в большей мере — защите слабых, то есть духовенства, вдов, сирот и вообще всех, кому слабость, а особенно пол, не позволяют защищаться самостоятельно. Здесь самый стойкий и самый привлекательный образ — «беззащитные девы» (pucelles esconseillees) из романов, получивших распространение в конце XII века.
С тех пор рыцарство можно рассматривать как некий институт. Его ритуал инициации, посвящения, поначалу очень простой и очень прозаичный, усложняется и обогащается многочисленными элементами, позаимствованными как из церковной литургии,[2] так и из старинных мирских традиций и даже придуманными либо преобразованными гением поэтов или романистов — таких, как Кретьен де Труа, один из великих певцов рыцарства.[3]
В это время утверждается аристократический характер рыцарства, задним числом оправдывая его существование и привилегии, для которых опасны и возрождающаяся королевская власть, и подъем бюргерства, и растущая роль наемников. Далее рыцарство пополняется путем кооптации, используя для приема новых людей ритуальную интронизацию, и облачается в этику, предлагавшуюся ему уже больше века, сочинив таким образом собственный моральный кодекс. Так оно превращается в ordo.[4]
Эта идеологическая доктрина — плод медленной эволюции, а до степени зрелости она дошла к 1180 г. В этот момент, как прекрасно сказал Жорж Дюби, «граница между „богатыми“ и „бедными“, порожденная производственными отношениями, классовая граница незаметно смещается в нижнюю часть социальной лестницы. Там, где проходила эта граница прежде, знать воздвигает новый барьер. Это словно бы тень, призрак прежнего рубежа. Мнимый рубеж. Его возвели идеология и ритуалы».[5]
Таким образом, мы беремся за историю идеологии — идеологии рыцарства.
В этой истории два главных героя: с одной стороны — рыцарство, с другой — идеология, с которой оно сочетается браком. Значит, чтобы понять истинный смысл этого «брака», нужно изучить прошлое каждого из супругов до момента заключения союза. Мы только что сказали, что в «совершеннолетний» возраст рыцарство пришло, вероятно, в третьей четверти XII века, то есть незадолго до упомянутого «брака». Что касается дат рождения супругов, то для их выяснения нам придется углубиться гораздо дальше в прошлое! Тогда рыцарство еще звалось иначе. По крайней мере, дошедшие до нас тексты, принадлежащие почти исключительно клирикам, именуют его латинским словом, которое в двенадцатом веке будет переведено как «рыцарство»: militia. Те, кто входил в нее, назывались milites.
Итак, в двенадцатом веке этим словом зовут рыцарей, но раньше его относили как к «мирским» солдатам (milites, milites saeculi, milites mundi), так и к крестоносцам конца XI века, к членам военных орденов — тамплиерам и госпитальерам, к монахам и епископам, которые часто именовались milites Dei или milites Christi и даже просто milites.
Это не просто словарный вопрос, нападки пуристов, придирка к словам! Ведь концепция рыцарства, разработанная на основе реалий, которые обозначались этими словами, могла (и даже должна была) в какой-то мере унаследовать (и надо было понять, в какой) идеологическую подоплеку, связанную с разными смыслами слов, которыми позже будут называть рыцарство. Таким образом, наше расследование не могло обойтись без изучения разных коннотаций слова miles.
По сходной причине, коль скоро рыцарство — прежде всего «совокупность» воинов, следовало изучить социальную, моральную, религиозную значимость, которую придавали войне и соответственно воинам. Заметные колебания этой значимости представились нам в высшей степени показательными, и отразили медленный, последовательный рост престижа сначала воинов, а позже рыцарей. Это тоже побудило нас исследовать, какая функция, какая этика, какая миссия предлагались мирским milites до усвоения рыцарством их специфических функции, миссии, этики.
С другой стороны, нужно было выяснить по нашим источникам, где исток идеологии, которая позже станет «рыцарской»: идеологии обороны страны, но в первую очередь — поддержки слабых, защиты церквей, вдов и сирот. Кому поручалась эта миссия, прежде чем ее возложили на рыцарей? Какая эволюция привела ее к тому, чтобы перейти к рыцарству?
Лишь так мы сможем проследить биографию обоих главных героев, их возможные связи и контакты до окончательного союза в эпоху, о которой мы уже сказали — в последней четверти XII века.
Именно меч, в конечном счете, представляется точкой соединения, связующим звеном между идеологией защиты слабых и рыцарством. Меч, символ власти, который церковь торжественно передавала королям во время церемоний коронации, как она позже будет вручать его рыцарям на церемониях посвящения, проследить за ходом которых нам позволяют тексты.[6]
«Идеология меча», предлагаемая теперь читателю, излагает, таким образом, историю развития двух явлений: с одной стороны — milites, с другой — идеологии, которая позже станет специфически рыцарской.
Этому исследованию надо было установить границы.
Terminus a quo (исходная точка) вызывал затруднения. Большинство историков вслед за Л. Уайт еще недавно относили возникновение профессионального рыцарства к IХ веку, связывая его с распространением технического новшества — стремени.[7] Эта точка зрения ныне подвергается критике со многих сторон.[8] Историки уже не так уверены, что этот переворот столь быстро, как казалось, привел к появлению новой военной тактики и приемов и, в частности, к атаке с копьем наперевес (т. е. держа его горизонтально под мышкой); этот метод боя, использующий быстрое движение «связки» человек-лошадь как живого снаряда, стал всеобщим в «классическую» эпоху рыцарства и, несомненно, способствовал укреплению солидарности этой группы, пользовавшейся одними и теми же типами вооружения (дорогостоящими) и одними и теми же приемами боя, которые делали необходимой одинаковую тренировку и равный объем досуга, чтобы «рыцари» могли ею заниматься.[9] Притом возможно и даже вероятно, что эта социальная и профессиональная трансформация в разных регионах происходила с различной быстротой, о чем свидетельствуют как археология, так и иконография.[10]
Тем не менее, церковь намного раньше проявила интерес к milites и возложила на них определенную функцию. Еще к более раннему времени относится призыв, провозглашенный также церковью: защита слабых, вдов и сирот есть долг. Поэтому, чтобы проследить за развитием этой идеологии защиты слабых и изучить ее отдаленные истоки, нам пришлось вернуться, пусть ненадолго, к самым истокам христианства, прежде чем сосредоточить внимание на самом средневековье, все-таки, как можно догадаться, составляющем главную область наших поисков.
За terminus ad quem (конечную точку) данной книги был взят — не без доли произвольности, в чем мы охотно признаемся, — рубеж первого и второго тысячелетий. Однако для подобного выбора есть немало оснований. Ведь именно в ту эпоху — с точки зрения идеологии — развеялась старинная мечта, которую Адальберон Ланский и Жерар Камбрейский еще лелеяли: мечта о могущественной королевской власти, которая обеспечивала бы мир и порядок, руководствуясь указаниями епископов[11]. В то время, и преимущественно по тем же причинам, трещат по швам старые схемы, в то время как княжеские владения эмансипируются и обретают организацию. Именно тогда идет решительный подъем социальной значимости milites — не только их, но их в первую очередь. Ж. Ф. Лемаринье хорошо показал это для Французского королевства, связав изменение общества к 1028 году с тем, что в это время подписывать королевские грамоты, находясь в окружении короля, стали уже не князья и епископы, как прежде, а все больше шателены и даже milites.[12] Наконец, именно в это время церковь, отмечая (еще) во Франции и, особенно, на юге королевства, в Аквитании, одновременный упадок королевской и епископской власти, создает новые формы своего участия в жизни общества. Она наводняет его монахами: с появлением клюнийского ордена монашество переживает новый подъем. Она меняет направленность своих действий, все еще адресуясь к королям через посредство епископов, но еще в большей степени — к князьям через монахов, milites Dei. От импульса, данного ею, сначала в Аквитании, а, потом и по всему Югу появляется все больше установлений «мира», недвусмысленно сближающих идеал покровительства церквям и inermes (безоружным) с долгом milites.
Итак, первая треть XI века представляется нам лучшей из возможных цезур. Наш том на этом закончится. Его продолжит другой.[13] В нем будет описан подъем рыцарства с XI по начало XIII века, когда все более и более сближаются две реалии, поначалу раздельные, которые к концу XI века соединятся и сольются: рыцарство и рыцарский идеал.
Наконец, нужно сказать несколько слов об источниках, которые мы штудировали. Они бесчисленны, обширны, и мы, разумеется, не претендуем на их исчерпывающее исследование. Это не в силах одного человека. На это не хватило бы целой жизни. Специалисты по тому или иному периоду, которого мы коснулись лишь кратко, по тому или иному аспекту цивилизации, который мы только упомянули, найдут, несомненно, в нашей работе пробелы и несовершенства. Лучшая наша защита — обширность изучаемого периода и количество привлеченных источников.
Еще одно свойство наших источников представляется нам важным, и его следует подчеркнуть: в большинстве своем они имеют церковное, клерикальное происхождение. Исключения столь редки, что о них можно бы не упоминать. Конечно, так же дело обстоит с большей частью исследований средневековья, сделанных на основе лишь письменных документов — лучших свидетелей формирования идеологий. Таким образом, наше положение почти не отличается от положения наших коллег-медиевистов. Во всяком случае, это надо принять к сведению и сознавать. Важно, чтобы историк, изучающий средневековые типы идеологии, учитывал соответствия между источниками и их авторами, между написанным и действительностью. То, что он улавливает в них, — это не действительность, а ее отражение в кривом зеркале мировоззрения некой группы людей — клириков. Для реальности, наблюдавшейся ими, они дают лишь толкование — их толкование.
Впрочем, этот факт — не помеха для историка идей. Ему это даже выгодно. Ведь, в конечном счете, постичь он стремится не действительность — ему известно, что она в принципе непостижима; можно было бы сказать, что идеи по определению не «реальны». Ему гораздо важнее восприятие действительности теми, кто излагает ее, тщательно сортируя факты и даже искажая или «переодевая» то, что наблюдает.
Итак, идеология, которую мы попытались показать в этой книге, носит отчетливо клерикальный характер. Нужно еще отметить, что внутри мировоззрения этого единственного мира, мира клириков, проявляются различные тенденции. Хотя свет здесь исходит из одного источника (церкви), он вовсе не монохромен. Поэтому идеологическая концепция в зависимости от эпохи и от автора (епископ — «консерватор» или «прогрессист», монах или аббат, мистик или реалист) окрашивается в разные тона.
Значит, за пределами отчетливо видных мест, освещенных с разных точек, существуют, если использовать ту же терминологию, зоны, окраска которых плохо гармонирует с основным колоритом. Другие, более глубокие работы смогут, несомненно, пролить свет и на эти теневые зоны.