Один из главных этапов эволюции, приведшей к формированию рыцарства и образованию его идеологии, приходится, по нашему мнению, на рубеж X и XI веков. Именно в это время легче всего заметить идеологический сговор двух комплексов сил: с одной стороны, новых феодальных сил, осознавших возможность освободиться от опеки optimates, прежде всего короля, с другой — новых сил монашества, объединившихся ради освобождения от опеки епископов. С этой точки зрения, как хорошо показал Жорж Дюби, тридцатые годы одиннадцатого века знаменуют исторический перелом, по крайней мере во Франции. Защитники прежнего порядка вещей, которые, как Адальберон и Жерар Камбрейский, стоят за общество под управлением королей, которыми в свою очередь руководят епископы, — выглядят уже ностальгирующими по пройденному этапу истории. На положение primates мало-помалу начинают покушаться как раз те, кому было поручено служить его опорой. На авансцену постепенно выходят milites — как светские, так и монастырские. Они все лучше и лучше различимы в источниках, которые, впрочем, в большинстве своем теперь монастырского происхождения.
Место воинов — мы пока не можем перевести milites как «рыцари» — в идеологических заботах духовенства того времени еще остается весьма скромным. Но оно расширяется. И, прежде всего, место тех воинов, которые, сражаясь верхом, имеют тем самым некое превосходство над общей массой. Вассальные обязательства, с которыми нас знакомит Фульберт Шартрский в своем знаменитом послании герцогу Гильому V Аквитанскому в 1021 г., выдвигают на первый план военный аспект. Так, вассал не имеет права ранить сеньора или физически нападать на него, наносить ему ущерб, выдавая военные тайны или сдавая укрепленные замки, присваивать его судебные права, уменьшать его владения. Но к этим обязательствам негативного характера добавляются виды долга, которые Фульберт резюмирует в двух словах: совет и помощь. Совет — потому что коллективная круговая порука и стадный менталитет того времени не допускали, чтобы один человек брал на себя ответственность или шел на необдуманный риск. Это считалось гордыней. Поэтому сеньор нуждался в мнении и даже одобрении его «людей», тем более что они понадобятся ему для выполнения принятого сообща решения. Помощь — в то время под этим понималась прежде всего военная помощь сеньору в установлении порядка на землях, которые он эксплуатирует и жителей которых он обязался защищать. Он должен защищать их от зачинщиков беспорядков, от всевозможных воров, грабителей, разбойников, но прежде всего — от других seniores, других военачальников, своих соседей.[426]
Ведь на этом рубеже веков главные виновники бесчинств и грабежей в западной части Европы — это уже не норманны, осевшие с 911 г. на территории, которая получит название в их честь; теперь они грабят только Англию, особенно с 991 г., когда ежегодные набеги датчан начали предавать ее огню и мечу. И не венгры, окончательно разбитые в 955 г. при Лехфельде Оттоном I и отныне ограничившие свои воинские притязания захватом земель за Эльбой; и не сарацины, вытесненные из Прованса в 972 г. и уже не отваживавшиеся соваться дальше Южной и Центральной Италии. Главные опасности теперь коренятся внутри самого христианского мира: это «христианские» воины, сражающиеся между собой за преобладание своего сеньора над соседним, тем самым угрожая и самой идее угодного Богу порядка. «Христианские» еретики, тоже борющиеся против установленного порядка — за право верить по-своему и, прежде всего, обходиться без посредничества клира в сношениях с Богом; и, может быть, хотя это мало заметно, «христианские» крестьяне, с которыми часто слишком плохо обходятся и которые требуют большей справедливости, если не большего социального равенства.
Перед лицом этих трех опасностей надо было создать для общества идеологическую схему, которая бы зафиксировала роль и обязанности каждого его члена:
— Пусть воины сражаются, но не как угодно, не когда угодно и не с кем угодно. В это время начнутся установления «мира», которые поставят пределы военной деятельности и тем самым превратят воинов в некое сословие, которым они прежде не были.
— Пусть монахи молятся, а миряне не занимаются делами, находящимися в ведении церкви. Клирики благодаря запрету на брак образуют сословие, отдельное от прочих, не запятнанное неизгладимой скверной сексуальных сношений. Использование сакрального языка — латыни — все более изолирует их от масс народа, которые говорят на местных говорах и диалектах, понемногу унифицирующихся по регионам.
— Пусть, наконец, крестьяне трудятся в поте лица своего, ибо так угодно Богу. Их деятельность полезна, необходима. Почтенна, но имеет сугубо подчиненный характер.
Такова схема, которую в Англии Этельреда II предлагает грамматик Эльфрик. Времена здесь беспокойные, ведь грабительские набеги датчан повторяются снова и снова.
Эти грабежи возобновились и обрели больший размах после долгого периода мира. Спасение теперь можно обрести лишь в Боге, который поможет людям, если они будут выполнять все свои обязанности. Вспоминая, что век назад король Альфред Великий уже выдвинул этот принцип: чтобы король хорошо выполнял свою роль, у него должны быть люди молитвы, войны и труда,[427] Эльфрик в 995 г. в рассуждении после проповеди, посвященной Маккавеям — царям-воинам, которым тоже приходилось бороться с захватчиком, ставит вопрос: Qui sunt oratores, laboratores, bellatores (Кто такие молящиеся, трудящиеся, воюющие?)?[428] Он ставит его по-латыни, но отвечает на англосаксонском, тем не менее, сохраняя латинские названия всех трех функций. Потому ли, что эти латинские слова связаны с общественными реалиями, для которых не хватает обиходного языка? Мы бы с удовольствием приняли объяснение такого рода, которым далее попытаемся оправдать другой термин Эльфрика — miles. Но наличие этих отдельных латинских слов в англосаксонском тексте может отражать и тот факт, что трехчастное разделение христианского общества — учебная модель, ученое рассуждение, идеологическое построение, «ярлык» на общественной реальности, которая соответствует ей не полностью. Для нас здесь важно именно идеологическое содержание рассуждений.
Совершенно ясно: для священника-монаха Эльфрика в основе всего — laboratores. Это «те, кто своим трудом дает нам возможность выжить. Oratores — это те, кто ходатайствует за нас перед Богом; bellatores — это те, кто защищает наши города и охраняет нашу землю от войска захватчика».[429]
У каждого сословия своя функция, свои обязанности: земледелец должен работать, солдат — сражаться, служитель Бога — молиться за остальных и вести духовную битву с невидимыми врагами. А ведь последняя, и в этом кульминация рассуждения, важнее, чем битвы bellatores. Значит, монахи не должны оставлять службу Господу «ради мирских сражений, которые их никоим образом не касаются» — это было бы «прискорбно».[430] И Эльфрик пространно развивает эту идею о превосходстве монахов: они подчиняются бенедиктинскому уставу, отрекаются от мира и, стало быть, должны подражать Петру, которому Иисус велел вложить меч в ножны, а также всем мученикам, которые предпочли умереть, чем запятнать себя участием в войне, предпочли потерять свою жизнь, чем загубить хоть малую пташку.
Здесь перечислены три функции, но оценка двух мирских, пусть даже они необходимы — особенно в беспокойные времена, когда жил Эльфрик, — почти не повышается. В сословие, которое интересует здесь нас, bellatores (куда входят все воины, включая неназванных milites), могут стремиться некоторые воинственные клирики, но, тем не менее, оно остается низшим по отношению к монахам — изза земного характера его битв. Покинуть духовный бой ради земного, даже в те опасные времена, для монахов означало бы пасть, прогневить Бога.[431]
Некоторое время спустя, в 1003–1005 гг., Эльфрик пишет архиепископу Вульфстану, на этот раз на латыни — языке клириков, чтобы вновь отметить: монахам и клирикам следует воздерживаться от применения оружия. Его доказательство снова основывается на существовании в человеческом обществе трех групп. Он говорит: в церкви Божьей есть три ordines — laboratores, bellatores, oratores. Ordo laboratorum дает нам пищу. Ordo bellatorum должен защищать страну от вражеских вторжений. Ordo oratorum, куда входят как клирики, так и монахи с епископами, избран Богом, чтобы стать небесным воинством. Покинувший воинство Божье ради мирского был бы отступником.[432]
Значит, те, кто здесь называется здесь «молящимися», — это не только монахи, а все служители Бога, каков бы ни был их ранг. Все ведут духовную битву. Поэтому логично предположить, что и ordo bellatorum у Эльфрика включает как королей, так и князей, военачальников и их воинов. Слово miles опять не упоминается, но сравнение воинств позволяет предполагать, что эти milites есть. Эльфрик уточняет: клирик не может принадлежать к двум militiae.[433]
В третьем же тексте Эльфрика, посвященном интересующей нас теме, слово miles появляется. Речь идет о комментарии, написанном ок. 1005 г. посаксонски с целью призвать светского князя, Элдермена Сигеверда, восстановить порядок в смятенном и «выбитом из колеи» мире. Возвращаясь к схеме Альфреда Великого, Эльфрик рассчитывает, что король соберет вокруг себя всех своих людей, но посословно, чтобы каждый выполнял назначенную ему функцию. Ибо королевский трон покоится на трех опорах. Нужно найти, какая из опор треснула, и починить ее. Одну из опор составляют laboratores, от которых требуется лишь содержать остальных. Вторая, опора oratores, состоит из тех, кто предстательствует перед Богом и ведет духовную битву. Что касается bellatores, — поставленных на сей раз последними, явно чтобы указать светскому князю его место, — это те, кто защищает наши города и нашу страну силой оружия от захватчика.[434]
Простое повторение предыдущего текста? Нет! Потому что, кроме уже упомянутой перестановки, Эльфрик вводит в него и оправдание миссии bellatores. Ради этого он цитирует знаменитый библейский текст, где апостол Павел призывает христиан подчиняться властям, установленным от Бога.
Вульгата выразила эту идею, используя особо интересные термины, которые мы здесь отметим: principes страшны не для добрых дел, а для злых. Тем, кто делает добро, незачем бояться властей (potestas). Но те, кто делает зло, должны бояться его, ибо «он не напрасно носит меч (gladium): он Божий слуга (minister), отмститель (vindex) в наказание делающему злое».[435]
Эльфрик дважды модифицирует этот текст. Он пишет по-латыни: non sine causa portat miles gladium (не без причины воин носит меч), вводя, таким образом, понятие, которого в библейском тексте нет. Павел имел в виду магистратов Римской империи. Эльфрик имеет в виду солдат, воинов, боевую силу prinapes, осуществляющих власть (potestas). И он переводит miles саксонским словом chint. A ведь первоначальный смысл слова chint очень скромен. Оно, прежде всего, означает молодого слугу. После Эльфрика так начнут называть любого молодого человека на военной службе; значение «конный воин», безо всякой социальной или юридической коннотации, это слово приобретет лишь при Вильгельме Завоевателе.[436] Вероятно даже, что во времена Эльфрика оно еще имело старинный смысл «слуга».[437] Таким образом, Эльфрик непреднамеренно дает более высокую оценку воинам, вплоть до самых незначительных — вооруженных слуг: нося меч, они тем самым уподобляются властителям, роль которых — защищать страну. В таком случае под словом miles, латинским эквивалентом слова chint по Эльфрику, следует понимать уже не властителей, графов или даже шателенов, а войска, совокупность «воюющих». Все они призваны защищать страну. Все — Божьи «слуги». Если наше толкование верно, нам следует пойти дальше, чем это сделал Ж. Дюби, приравняв knights к milites некоторых регионов континента:
«Эльфрик не предписывает воинскую функцию одним князьям; он возлагает ее если не на всех бойцов, то, по крайней мере, на всех, кто имеет надежный доспех и столь же хорошо вооружен, как люди, которых на континенте уже в то время обычно называют „рыцарями“».[438]
Мы предпочитаем видеть в них просто солдат, сражающихся, разумеется, мечом, но вовсе не обязательно конных. Воинов, а еще не рыцарей. Но воинов, которым дают более высокую оценку, номинально доверив им роль, доселе принадлежавшую лишь правителям, которых безусловно включают в ordo bellatorum. Возможность такого уподобления давала датская угроза. Его можно встретить несколькими годами позже, около 1010 г., в «Institutes of Polity», авторство которых, несомненно, принадлежит тому же Вульфстану, в то время епископу Вустерскому; используя классификацию Эльфрика, он делит английское общество на oratores, lahoratores, bellatores (в таком порядке), уточняя: последние — это воины, которые должны оружием защищать страну во время войны. На этих трех опорах должен держаться всякий королевский трон.[439] Похоже, что речь ведется не о трех случайных, временных группах, а о трех постоянных «армиях», специализирующихся соответственно на молитве, сельскохозяйственных работах и войне.
Отметим, наконец, положение короля: он царствует, управляя страной, полагаясь на эти три опоры. Именно к нему обращается автор, ему напоминает он о королевской этике, выраженной в семи формулах: король должен бояться Бога, любить правосудие, быть добрым для праведных, но грозным для злых, поддерживать бедных, защищать церкви, судить по справедливости. Формулы в духе Седулия Скота.[440]
В те же времена Аббон Флерийский, аббат из Сен-Бенуа-на-Луаре, составляет свой сборник канонических текстов и свою апологетику, посвятив то и другое королям Франции Гуго и Роберту. В 989 г., когда он начинает собирать эти тексты отцов церкви и канонические тексты, Аббон только что вернулся из Англии, а именно из Рамси, английского монастыря, возрожденного монахами из Флери.[441] Собирая эти тексты, он намерен доказать необходимость независимости монастырей от епископов, в частности, Флерина Луаре — от епископа Орлеанского Арнульфа.[442] Тем более что у Аббона есть свой честолюбивый расчет: сделать свой монастырь королевским и стать самому советником нового короля Гуго Капета. Обе этих надежды делают его соперником епископов, которые в духе каролингских времен все еще считают себя естественными советниками короля. Поэтому в 994 г. он напишет «Апологетику» королей Франции Гуго и Роберта, направленную против Арнульфа. Из всего этого понятно, откуда берется его социальная номенклатура. Действительно, среди людей обоего пола он различает три ordines, или три степени. Уточнив, что греха нет ни на одном из них, тем не менее, он располагает их в виде очень характерной иерархии: первое, по его словам, — хорошее, второе лучше; третье самое лучшее. Первый ordo — это ordo супругов обоего пола. Второй — ordo «воздержанных» и вдов. Третий — девственниц и sanctimoniales (монахов). Хорошо видно, что иерархия в этой классификации основана на критериях сексуальной чистоты, и на вершине здесь находятся те, кто не имеет половых контактов и обязуется оставаться «чистым».
Переходя далее только к мужчинам, Аббон вновь различает среди них три ordines; мирян, клириков, монахов. Потом, после долгих рассуждений о добродетели воздержания и о славе, связанной с ней, он более или менее подробно рассматривает состав трех сословий. В сословии клириков он различает три степени: епископов, пресвитеров, дьяконов. Только эти три вида кажутся ему достойными имени clerici. Другие, находящиеся на более низком уровне, в его глазах несколько запятнаны. Действительно — и тут мы снова встречаем его излюбленную идею о сексуальной нечистоте — ведь им позволено жениться, как мирянам. Этот призыв к целомудрию как высшей добродетели позволяет Аббону утверждать, что у мужчин ordo clericorum находится на полпути от ordo мирян к ordo монахов, настолько же выше первого, насколько ниже второго.[443]
То есть система социальных категорий по Аббону строится так:
— На вершине — монахи и девственницы, свободные от всякой сексуальной скверны.
— За ними — высшие клирики, единственно достойные носить свое имя clerici: епископы, священники, дьяконы.
Эта схема позволяет Аббону однозначно утверждать «естественное» превосходство монахов над епископами. Его цель достигнута.
— Третье сословие, сословие мирян, также не однородно. В нем следует различать agricolae и agonistae.
От первых, находящихся в самом основании общественной иерархии, ожидается лишь одно — чтобы они давали церкви необходимое для нее пропитание.[444] На вторых, названных редким словом, до сих пор применявшимся лишь к королям и «ратникам за дело Божье», Аббон возлагает троякую обязанность: довольствоваться жалованьем, не терзать друг друга в материнском лоне, а напротив, объединять свои силы ради отражения противников святой церкви Божией.[445]
Что это значит? Мы имеем дело с глобальным повышением оценки militia, которой присваивается одна из королевских прерогатив — защита церкви? Или эта одна из самых ранних формулировок (разумеется, неполная) рыцарской этики, отнесенной ко всем milites? Мы считаем, что на первый вопрос следует ответить «может быть», а на второй — «нет». Действительно, сама формулировка Аббона Флерийского означает повышение оценки militia. Как и Эльфрик, Аббон, видимо, возлагает задачу защиты страны на всех воинов, а не только на князей, как можно было бы подумать, наткнувшись на слово agonista. В самом деле, предлагаемая ниже этика исключает, что имеются в виду principes. Речь действительно идет о воинах более низкого ранга.[446] Но какого? О простых вооруженных слугах и наемниках, солдатах-профессионалах, которым платят в той или иной форме, судя по первой заповеди их этики — довольствоваться своим stipendium? Или же словом stipendium названы узаконенные обычаем сборы, которые сеньоры руками своих milites взимают с населения сеньории как плату за их защиту? Мы не можем сделать однозначный выбор, потому что к тому моменту, вероятно, существовали и наемные либо находящиеся на содержании milites, которых могла прельщать возможность использовать свое оружие для грабежа, и milites как агенты власти короля, графа или даже сеньора. Эти последние также имели возможность изъять в свою пользу часть того, что они требовали с облагаемых налогом крестьян.
Второе предписание тоже очень неоднозначно. Оно может подразумевать как конфликты между христианскими principes, так и частные войны, месть, aide (кровная месть (ст. — фр.)) и даже ссоры между отдельными солдатами. Все эти конфликты, особенно первые, наносили урон экономике страны и могли считаться возмутительными, пагубными в моральном плане.
Третье наставление призывает agonistae защищать церковь Божью. Но следует ли это понимать как составную часть королевской этики, включавшей в себя защиту клириков и церквей? Это не факт, потому что у Аббона Флерийского термин ecclesia используется не в узком смысле, в каком тогда следовало бы его понимать. На этой странице под ecclesia, похоже, подразумевается совокупность христиан, что подтверждается присутствием этого слова в определении функции agricolae: кормить все общество, а не только духовенство. Иными словами, Аббон предлагает здесь воинам не растрачивать силы в междоусобных войнах между христианами, а сохранять их для борьбы с врагами христианского общества.
Что это за враги? Имеет ли в виду Аббон разорения, произведенные датчанами у его собратьев в Англии, разорения, продолжающиеся уже три года, о которых при его связях с Англией он не мог не знать? Это возможно, но Аббон пишет на Землях по Луаре. Или перед нами первая попытка призвать христианских milites к борьбе с неверными? Этого мы тоже не думаем, разве что речь идет о некой декларации общего характера, теоретическом противопоставлении внутренних войн, пагубных для христианского мира, и необходимой его защиты. Но от кого? Мы теряемся в догадках.
Почему, наконец, выбрано слово agonista, а не bellator, pugnator или, еще проще, miles: ведь, в конечном счете, последнее, похоже, присутствует в его доктрине на заднем плане? Самое правдоподобное объяснение — фонетическое: по «созвучию» с agricola. Но не может не удивлять использование agonista в смысле miles, ecclesia — в смысле patria и приложение к простым воинам этики, определяющей повиновение и возвышение одновременно. Эти несообразности не то чтобы нетерпимы, но они побуждают искать других объяснений.
По нашему мнению, этот текст может иметь менее универсальную, менее общую направленность, чем обычно полагают. В самом деле: возможно, во всем этом пассаже Аббон имеет в виду не все «мирское» общество, а лишь общество церкви, тех, кто находится в ее орбите. Тогда перед нами нечто вроде взгляда на церковь изнутри, с ее «совершенными» — монахами, монахинями, девственницами, вдовами, с ее клириками — епископами, священниками, дьяконами, с ее мирянами — крестьянами, работающими на ее землях, чей труд кормит, на этот раз в узком смысле слова, totius ecclesiae multitudo (всю церковь); и agonistae — тогда это светские аббаты, или поверенные, или defensores ecclesiae, на которых вместе с их milites возложена задача защищать определенные монастыри или церкви, и которые получают за это stipendium. В таком случае Аббон напоминает им, что этой оплаты им должно хватать, что им не следует требовать большего, «эксплуатируя» церковь, которую обязаны защищать, и пусть они не дерутся между собой в лоне своей «матери», которая их кормит, а сражаются лишь со всеми врагами конкретных церквей. Тогда выражение sanctae Dei ecclesiae означало бы духовные заведения, «пользующиеся услугами» этих воинов. И в этом случае, если наша интерпретация верна, понятно, почему Аббон предпочитает слово agonista, а не miles, в котором еще слишком чувствуется оттенок подчиненности и принадлежности к миру. Agonista, напротив, настолько ассоциируется с солдатом Христа, что К. Эрдман увидел в этом пассаже возникновение идеи крестовых походов.[447]
У толкования, предлагаемого нами, три преимущества: оно позволяет буквально понимать слово ecclesia по отношению к функции крестьян и воинов, соответственно кормящих и защищающих свои церкви — «работодателей»; оно позволяет сохранить за словом agonista его моральный и чисто экклезиологический оттенок, не распространяя его на всех воинов; оно, наконец, связывает функцию защиты церквей только с теми, на кого она непосредственно возложена, а не со всеми воинами. Кстати, в том же специфическом смысле мы понимаем и главу II из «Collectio Canonum», посвященную Аббоном defensores ecclesiarum. Здесь этот смысл дан открытым текстом. Аббон возмущается тем, что эти якобы защитники притязают на добро церквей и монастырей, которое должны охранять, доводят земледельцев до нищеты и уменьшают церковные имущества вместо того, чтобы их увеличивать, применяют насилие по отношению к клирикам и монахам. Те, кто называет себя advocati, ведут себя как тираны, и везде видны порушенные церкви и разоренные монастыри;[448] эти «защитники» опустошают то, что должны бы защищать! То есть речь идет не о milites (это слово здесь еще не появилось), а о мирянах, выполняющих особую функцию представительства и защиты монастырей и церкви в случаях, когда клирики не могут отстаивать свои интересы сами.
В трех последних главах этого «collectio canonum», напротив, говорится об обычных milites. Их присутствие в труде, посвященном чисто церковным проблемам, может показаться странным. На самом деле эти milites упоминаются вовсе не для характеристики современной автору ситуации, а в качестве омонимов — для сопоставления с milites Christi, монахами. Все, что Аббон говорит здесь о milites, он заимствует у св. Августина или Максима Туринского, сравнивавших положение монаха или клирика с положением римского солдата. Вместе с Августином он напоминает, что достоин осуждения не сам факт militate, а когда это делается propter praedam (ради добычи). Вот почему milites получают оплату. Точно так же Евангелие говорит milites, что им следует воздерживаться от грабежей и вымогательств и довольствоваться жалованьем. И Аббон заключает, используя те же слова, что и Максим Туринский: все это Евангелие предписывает не столько militia, сколько тем, кто militent (служит); таким образом, все только что сказанное о milites может, по его мнению, быть отнесено к clerici, служащим Богу. Ведь и мы, добавляет он, носим свой cingulum militare (военный пояс). Значит, если мы недовольны своим stipendium, тем, что дает нам алтарь, то наша деятельность превращается в торговлю, мы продаем благодать Господню, мы занимаемся вымогательством, и т. д.[449]
Во всем этом ничто не имеет отношения к milites времен Аббона. По нашему мнению, в «Collectio canonum» нет ни одного упоминания об этике, приложимой к обычной militia. Зато в 3-й и 4-й главах Аббон делает упор на должность короля и верность, которую обязаны ему хранить. Все, что здесь говорится о правосудии короля, полностью взято из текстов Парижского собора и из Ионы Орлеанского, который, как мы видели, заимствовал это из псевдо-Киприана. Здесь снова говорится об обязанностях короля по защите страны, церквей, бедных, вдов и сирот, о том, что ему необходимы набожность и личная справедливость, умеренность и вера.[450]
Короче, вклад Аббона Флерийского в идеологию milites представляется нам довольно ограниченным. Если наша интерпретация «Apologeticus» верна, этот вклад сводится к простому призыву к defensores ecclesiarum выполнять свои обязанности — обязанности, которые во времена Аббона, видимо, не слишком уважались, судя по его упрекам к этим самым defensores в его «Collectio canonum». В противном случае этот вклад несколько больше: это значило бы, что Аббон назвал всех воинов словом agonista и возложил на них миссию защиты христианского мира и церквей от их противников — миссию, которая прежде возлагалась лишь на короля. Но коль скоро сам Аббон в каноне III своего «Collectio», следующем сразу за каноном, посвященным defensores, эту миссию защиты церквей и слабых возлагает на короля и только на него, мы полагаем, что он еще не помышлял переложить так называемые «рыцарские» функции короля на milites.
Однако церковь была обеспокоена усилением беспорядков, нестабильностью социальных и политических отношений. Написанное Фульбертом Шартрским в первые годы XI в. свидетельствует об ослаблении вассальных связей. В послании Гильому Аквитанскому он упоминает о связанных с ними негативных обязательствах: не наносить ущерб ни сеньору, ни его имуществу и т. д. — и позитивных: помощи и совете. Те же идеи в менее теоретической форме он высказывает в письме, адресованном около 1008 г. «его клирику», выражая неудовольствие тем, что не получает от него ни consilium (совета), ни auxilium (помощи), которые этот клирик обязан предоставлять, а также мирской жизнью, которую тот ведет. Описание обычаев и нравов militia, сделанное Фульбертом, очень поучительно. Действительно, Фульберт упрекает своего клирика, что тот отходит от функции духовного лица и подражает militia armata. Он оставляет себе десятину и пожертвования, чтобы использовать их святотатственным образом, он захватывает церкви монахов Фульберта и отдает владения каноников на разграбление своим слугам, которые их опустошают и жгут.[451]
Это свидетельство интересует нас по многим причинам. В самом деле, оно показывает, как тесно в то время переплетались миры клириков и мирян: ведь вассальные обязательства включали военную службу, которой церковники-вассалы были обязаны своему сеньору и при этом не могли исполнять ее сами. Оно свидетельствует также, что жизнь воинов была в то время привлекательной для клириков, и притом любого уровня. Ведь тот же Фульберт посвящает другое письмо очень подробному доказательству, что епископы не должны сражаться. Такие епископы-воины кажутся ему тиранами, когда они приказывают своим отрядам проливать кровь христиан, словно бы это враги.[452] Задача епископов, — напоминает он, — не сражаться, у церкви нет иного меча, кроме духовного, она должна нести не смерть, а жизнь.[453] О запрете духовенству проливать кровь говорят Писание и все отцы церкви, св. Августин, Иероним, Исидор, Амвросий, Ориген, Григорий, Мартин Турский, которого Фульберт пространно цитирует. Кроме того, добавляет он, сам король Карл наложил такой запрет, особенно на епископов. Карл Великий сделал это как rector королевства франков и преданный защитник церкви, помощник апостолического престола, обязанность которого — сражаться и защищать страну.[454]
Таким образом, сражаться и защищать церкви Божьи должно королям и principes мира сего. Функция епископов — самая мирная: самоотверженно печься о своей пастве, пасти pauperes церкви, защищать дело вдов и сирот и одевать тех, кто наг.[455]
Итак, в этом послании мы снова находим набор добродетелей, называемых «рыцарскими». Но ни одна из них не упоминается в связи с milites. Часть их входит в функцию (королевскую) обороны королевства и защиты церквей, часть — в функцию (епископскую) помощи и содействия бедным, вдовам и сиротам. Однако отметим, что последняя задача, которую церковь во времена Каролингов возлагала на королей, теперь вновь становится задачей церкви в рамках ее миротворческой и благотворительной миссии. Былое призвание королей раздваивается: за королем остаются военные задачи, церковь стремится взять на себя функцию сохранения мира. По крайней мере, такое впечатление остается при чтении этого важного послания Фульберта.
Что касается milites, то их не наделяют никакой собственной функцией. Набросанная Фульбертом картина «военной» жизни представляет собой даже нечто вроде негатива будущих рыцарских добродетелей: жестокость по отношению к монахам и каноникам, расхищение церковных имуществ, насилие над слабыми и всевозможные грабежи. Milites далеко не защитники церквей и бедных, а наоборот, самые ярые их враги. Фульберт не говорит, к сожалению, ни что это за milites, ни на каком социальном уровне они находятся; он удовлетворяется наброском мрачной картины нравов militia anna,[456] не уточняя, то ли эта militia ведет себя так по собственному побуждению, пользуясь общим безвластием, то ли, напротив, только выполняет святотатственные приказы своих хозяев. Нечестивое поведение, в котором Фульберт упрекает своего клирика, обвинение его и его domestici в насилиях подталкивают выбрать первый вариант… если только этот клирик не принадлежит к довольно значительным вассалам, a domestici, о которых идет речь, — не milites клирика. Этот вероломный вассал вместо помощи солдатами, которой Фульберт был бы вправе ожидать, обращает мечи этих самых солдат против тех, кого они должны защищать. В таком случае утверждение Фульберта сходится с утверждением Аббона: защитники церквей первыми бросаются их обирать.
На рубеже тысячелетий Англия все больше страдает от разорительных набегов датчан, рейды и грабежи которых с 991 г. делаются все интенсивней. Эльфрик призывает к созданию некоего священного союза, группирующегося вокруг короля. Чтобы получить поддержку Бога, все сословия должны выполнять миссию, которая им свойственна: oratores — молиться, не сражаясь, laboratores — кормить всю страну, bellatores — отважно защищать ее. Этим bellatores поручено решать задачу, которая некогда возлагалась только на короля и которая здесь возвращается к королю через посредство одной из опор его власти — «людей войны» всех классов, объединенных единой миссией.
В ту же эпоху во Франции центробежные силы феодализма еще не лишили короля этики защиты страны, церквей и бедных. Но как у Аббона Флерийского, так и у Фульберта Шартрского хорошо заметна мысль, что наибольшая опасность теперь грозит христианскому миру изнутри, а не извне. Наличие у церкви вассальных связей и земельных владений побуждает ее искать покровительства у мирян, которые бы представляли и защищали ее. Именно их, по нашему мнению, а не всех milites (слово, которое в этой связи не появляется) Аббон и Фульберт упрекают в том, что те не довольствуются своими stipendia, терзают друг друга и не защищают церкви, доверенные им. Они не предлагают никакой особой этики для milites и, похоже, не очень интересуются ими. Единственный портрет militia armata, набросанный тогда, изображает даже нечто вроде негатива с достоинств, которые позже станут рыцарскими. В то время христианскому миру грозит много опасностей, и почти все — внутренние: конфликты монахов и епископов, ереси, насилия и грабежи в церквях и монастырях. Следовало вести борьбу с этими угрозами, каждая из которых по-своему способствовала выработке будущей рыцарской этики. Изучение документов соборов покажет нам, как эта борьба на лексическом уровне сблизила две этики — этику королей и этику простых воинов. Два вида этики, которые до сих пор различались во всем, несмотря на относительное повышение оценки сословия воинов, подчеркнутое в этой главе.
В конце X века во Франции, особенно к югу от Луары, наблюдается упадок королевской, а иногда даже и графской власти. Это происходит, например, в Провансе, в Аквитании и в Каталонии.[457] Отмечается также возвышение шателенов и установление их «порядка». В то же время это распыление власти ведет к повышению оценки местных воинов, которые, происходя из сервов или близких к ним слоев, постепенно выделяются из массы pauperes, к которой кое-кто из них раньше принадлежал, но, благодаря службе с оружием в руках — и даже просто возможности пользоваться этим — теперь стал отличаться от нее. Война, некогда объявлявшаяся лишь королем или связанная с необходимостью защищаться от набегов языческих орд, все чаще и чаще становится делом местных князьков, окруженных вооруженными отрядами, как правило, конными. Отныне в глазах церкви она теряет свой дозволенный или хотя бы легитимный характер защиты страны. Частная война ломает порядок в христианском мире. Король же, как представляется, все больше забывает о своей миссии поборника мира, защитника церквей и pauperes. С конца X по первую треть XI века заметно все возрастающее ослабление влияния королей.[458] Конечно, еще продолжают хвалить короля, славить в нем, как Адемар Шабаннский в Гуго Капете, amator sanctae ecclesiae (почитателя святой церкви), в Роберте Благочестивом[459] — vir clarae honestatis et magnae pietatis, ornamentum clericorum, nutritor monachorum, pater pauperum, assiduus vere Dei cultor (мужа безупречной чести и великой набожности, красу клириков, опору монахов, отца бедных, поистине ревностного служителя Бога). Но в этом перечислении добродетелей короля отсутствует (и, вероятно, не случайно) та, которую раньше упоминали первой и формулировали как protector patriae (защитник родины) или pugnator fortissimus (храбрейший воин). Такими словами Адемар называет не короля, а Гильома Благочестивого, первого наследственного графа Овернского, добавляя, что эта воинская доблесть побудила короля Эда уважать его.[460]
Действительно, наследниками королевской идеологии в это время становятся principes. Например: Адемар создает портрет Гильома V Великого, герцога Аквитанского, используя выражения, которыми раньше характеризовали королей. Герцог в его описании очень могуществен, исполнен славы и мудрости, защитник pauperes, он ведет себя по отношению к монахам, как истинный отец по отношению к детям. Он всегда любил церковь и поддерживал ее, особенно римскую (как некогда сам Карл Великий).[461] Властитель и миротворец, он покарал нескольких смутьянов в своем графстве, как церковников, так и шателенов, а также еретиков, внушив повиновение первым, предав огню замки вторых и… тела третьих. С тех пор вся Аквитания жила в мире, и никто не осмеливался поднять руку на нее. К тому же этот принц-воин, напоминает Адемар, был еще и государем очень просвещенным, в детстве получил образование, запоем читал и не уступал по культуре монахам, к которым всегда обращался за советами по управлению страной.[462]
Во многом Гильом Аквитанский предстает нам «заменой» короля, ему присущи королевские добродетели и функции. Как король, он — защитник слабых, опора церквей, покровитель духовенства. Так что не удивительно, что Бог помог ему в выполнении этих чисто королевских задач![463]
Адемар Шабаннский пишет свою «Хронику» около 1028 г. До тех пор, однако, Аквитания была далека от того образа мира покняжески, который представлен в только что приведенных строках. Он и сам сообщает, что покой церквей порой серьезно нарушался, и не только ересями, но и набегами датчан, поднимавшихся вверх по рекам,[464] а более того — войнами и насилиями знатных христиан. Advocati и defensores духовных заведений не всегда были на высоте своих задач, как, к примеру, графы Ангулемские.[465] Некоторые principes и nobiles, менее благочестивые, чем те, что пришли утешать больного Гильома Рубаку после его возвращения из паломничества в Иерусалим, предавались частным войнам, насилиям, грабежам.[466] Против этих притеснителей церквей, клира и pauperes (тех самых, кого здесь больше не защищает король и которых, по его словам, защищал граф Аквиганский) Адемар произносит многочисленные проповеди, призывая к солидарности optimates, к своеобразному сотрудничеству мирян и духовенства: клир будет молиться за мир, а светские вожди — охранять его силой оружия.[467]
Против кого направлены эти проповеди? Сразу же приходят в голову бесчинства milites, осмелевших вследствие ослабления королевской или графской власти. Однако ни в одной проповеди Адемар не упоминает milites. Кроме того, даже в его «Хрониках» это слово встречается редко: milites играют подчиненную роль, охраняют замки, сопровождают principes в их поездках, это безымянная масса, образующая воинские отряды и уже встречавшаяся нам.[468] Конечно, солдаты творят безобразия, осуждаемые Адемаром, но они — не более чем исполнители, «руки». А «голова» в другом месте — это principes и nobiles, которых он обличает.[469] Они и есть виновники беспорядков, это их Адемар пытается убедить не убивать друг друга, не грабить. И не он один, потому что, судя по одной из проповедей за 1032 год, в предыдущем году многие nobiles поклялись воздержаться от всякого грабежа на пять лет и даже год не носить оружия.[470]
Епископы всей Аквитании были встревожены царящим насилием. Тот же Адемар сообщает, что в 1028 г. в Лиможе после освящения церкви Сен Совер многочисленные прелаты собрались на совет, где призвали к миру, запретили несправедливость и угрожали отлучением тем, кто нарушит этот мир.[471] В 994 г. в том же Лиможе епископы Бордоский и Буржский собирали мирный собор — в тот раз с участием графов — с целью найти средства от гнева Божьего, обрушившегося на край в виде эпидемии горячки. Было решено, что это несчастье — знак недовольства Бога насилиями «хищников», притесняющих pauperes. Собор — как известно из Адемара — благословил тех, кто подчинится его предписаниям, и проклял их нарушителей. Опоздавшие присоединились к этим предписаниям, ut unitas in Расе ecclesiae permaneret (дабы сохранялось единство церкви в деле мира).[472] Это движение, как известно, началось в Ле Пюи, где в 975 г. епископ Ги собрал на открытом воздухе знать своей епархии и заставил ее присягнуть, что она будет уважать имущество церквей и pauperes.[473] Но первые известные тексты датируются 989 годом, когда собор в Шарру предал анафеме тех, кто захватывает добро церквей и слабых или нападает на безоружных клириков.
Церковь, прежде всего, пытается защитить себя: текст уточняет, что анафема будет осквернителям и грабителям церквей, а также тем, кто нападет на священника, или дьякона, или любого другого клирика, при котором нет оружия, сиречь щита, меча, кирасы, шлема, и притом просто (simpliciter) идущего или спокойно пребывающего у себя дома. Она защищает и других inermes — крестьян и pauperes, в которых, напомним еще раз, следует видеть тех, кто своими силами не в состоянии защитить свое добро, перечисленное в тексте: барана, быка, осла, корову, козу, козла или свинью.[474]
Вдовы и сироты в тексте не упомянуты. Как и milites. Разве что можно допустить, что на последних не распространяется объявленная защита, потому что они обычно носят оружие, точно перечисленное здесь. Не рассматриваются ни вопросы мира, ни запрет на ношение оружия для кого бы то ни было. Подобный отказ, на который согласились некоторые nobiles на соборе в Нарбонне тридцать три года спустя, тогда приравнивался к покаянию или посту, накладываемым за тяжелый и признанный проступок.[475] Было высказано лишь пожелание, чтобы насилие применяли друг к другу сами насильники, воины. Эти предписания позже повторялись. Много раз! А значит, их почти не соблюдали;[476] действительно, их вновь подтвердили в Нарбонне в 990 г. — против nobiles, совершающих насилия над церковью,[477] в Лиможе в 994 г., в Пуатье в 1011 и 1014 гг., используя почти одни и те же слова. Собор в Пуатье был созван герцогом Гильомом и объединил церковных и мирских principes: пять епископов, двенадцать аббатов и светских principes Аквитании.[478] Похоже, этот созыв можно рассматривать как реакцию герцога на церковные инициативы, предпринятые в Шарру. Проведенный там собор, как мы видели, установил религиозные нормы деятельности как мирян, так и клириков. Гильом, видимо, неблагосклонно отнесся к инициативе архиепископа Гомбо, свидетельствующей об утрате герцогом Аквитанским власти в Лимузене и о независимости епископов от светских властей. Созывая ассамблею в Пуатье, Гильом вновь берет дело в свои руки. Он хочет установить светский порядок на основе каролингских капитуляриев, а не религиозных максим. Порядок, который позволил бы ему унаследовать королевскую идеологию. Если этот собор и упоминает решения Шарру, то, похоже, скорее чтобы отменить их, а не затем, чтобы на них опереться. Действительно, теперь решено конфликты передавать на разрешение светским властям — princeps'y или judex'y страны. Тем самым «герцог Аквитанский берет на себя власть, аналогичную власти каролингских королей».[479] В идеологическом плане. И усваивает королевскую этику, перехватывая тем самым инициативу у епископов из Шарру.
Задачами второго собора в Шарру, собравшегося в 1022 г., были подавление ереси и укрепление мира. События развиваются в том же духе, и созвавший его герцог Аквитанский снова выглядит наследником обязанностей короля, состоявших в том, чтобы обеспечивать защиту страны, бедных и особенно церквей, подавлять ереси. Он берет на себя и роль учредителя церковных правил, как отметил Адемар Шабаннский — единственный, кто сообщает нам об этом соборе, как и о Лиможском, состоявшемся в 1028 или 1029 г..[480]
Но при Гильоме Толстом герцогская власть слабеет. Он настолько же нерешителен и робок, насколько властным и уверенным был его отец. На соборе в Пуатье в 1030 г. третий герцог Аквитанский уже не ведет себя по-хозяйски.[481] Духовенство начинает поднимать голову. В 1031 г. Буржский собор созывается епископом этого города, Аймоном. Собор обсуждает воскресное богослужение и запрещает любую перевозку съестных припасов в этот день без крайней необходимости.[482]
Второй Лиможский собор, 1031 г., тоже созван епископом, Журданом Лиможским. Во вступительном слове епископ этого города резко обрушился на властителей, которые грабят святилища, обижают pauperes и клир, не считаются с решениями епископов.[483] Он настоятельно требует от них прекратить драться между собой и устремиться к миру, выгодному для церкви, обещая тем, кто будет соблюдать мирные условия собора, отпущение грехов. Будущие же нарушители мира были прокляты всеми присутствующими епископами на впечатляющей ритуальной церемонии: епископы погасили свои свечи и бросили их наземь с восклицанием: «Да погасит так Господь радость тех, кто не желает признавать мира и справедливости». Те milites Лиможской епархии, кто откажется дать клятву, что будет стремиться к миру и справедливости, отлучались от церкви. Отлучение распространялось на тех, кто поможет им творить зло, на их оружие и на их лошадей.[484] Так в 1031 г. впервые в Аквитании, а точнее, в Лиможской епархии было произнесено имя milites. Мы даже не уверены, что епископ Лиможский имел здесь в виду какойто «класс» воинов: ведь вначале, вспомним, он громил principes и capita populorum.[485] Хотел ли он, используя слово milites, тем самым подчеркнуть, что осуждает лишь военную деятельность этой знати? Или, наоборот, возложить на княжеских подчиненных личную ответственность за причастность к бесчинствам их начальников? Похоже, верно второе предположение, судя по материалам второго заседания собора, состоявшегося в Лиможе на следующий день. Епископ Журдан взял слово, для того, чтобы запретить клиру любые сношения с отлученными. Он, в частности, упрекнул аббата Юзершского, что тот похоронил у себя в монастыре одного виконта, нарушившего мир и за это отлученного. В этой речи упоминались milites, но как подчиненные этого виконта. В ответ аббат Юзершский уверял, что не виновен в этом: milites виконта действительно принесли тело покойного в монастырь, но без его ведома. Узнав об этом, аббат не разрешил закапывать труп, и тогда milites вынесли тело за пределы аббатства и похоронили его сами, без участия духовенства.[486]
Как видно из этого рассказа, за нарушение мира отлучен был знатный (виконт). Milites выполняют лишь задачи подчиненных: они носят тело своего начальника и погребают его. Потом взял слово епископ Каорский, чтобы рассказать историю о другом отлучении. На этот раз речь идет о человеке, социальное положение которого неизвестно, но епископ подчеркнуто выделяет его из массы milites, называя eques. Отлученный в Бурже, он умер в Каорской епархии, и его близкие и друзья просили епископа отпустить ему грехи. В назидание прочим епископ отказал. Тогда milites этого «рыцаря» похоронили его без богослужения в церкви Сен Пьер, не спросив согласия епископа. Но на следующий день тело нашли вдалеке от нее, обнаженным, обращенным лицом к земле, тогда как могила осталась нетронутой, и в ней еще были одежды покойного. Его перенесли в могилу. Но то же явление повторилось три раза подряд. Тогда, продолжает епископ, его товарищи были поражены ужасом и решили соблюдать Божий мир.
Выбор слов кажется нам показательным. Ведь здесь milites пока выполняют чисто подчиненную роль, не связанную ни с нарушением мира, ни даже вообще с военными действиями. Они переносят тело eques 'а в церковь, трижды закапывают его по приказу друзей и родных покойного. Это все.[487] А попытка устрашить — в данном случае успешная — направлена на хозяев, «начальников» этих milites. Это недвусмысленно подчеркнуто в тексте: quo terrore perculsi principes militiae pacem nobis, velut optabamus, firmare nequaquam distulerunt (потрясенные оным страхом предводители воинства отнюдь не отказались утвердить мир, к коему стремились мы). Но что делать в противном случае? Епископы рассматривают вариант: что, если к решениям собора присоединятся не все, если, например, principes militiae пренебрегут отлучением.[488] Тогда, решают они, в Лимузене не следует проводить богослужений. Надо отказаться исполнять заупокойные службы, кроме как по тем, кто очевидно никак не связан с земными делами области: по клирикам, нищим, паломникам и детям младше двух лет. Решение метит в principes. Текст ясно говорит: подобный интердикт сохранится в силе до тех пор, пока principes области, вожди народа, не подчинятся во всем собору.[489]
Далее рассматривали случай, когда виновные в нарушении мира приносят публичное покаяние. Именно тогда аббат Одольрик предложил: кающихся принимать, но сохранять интердикт для территорий, управляемых primores principes, пока последние не подчинятся. Если, напротив, все «магнаты» Лимузена согласятся принять мирные предложения, а нарушать мир будут minores principes, то общее отлучение с области снять, а виновных этого ранга наказывать индивидуальным отлучением. Иначе говоря, уточняет текст, на частных milites следует налагать частные отлучения.[490]
Последняя фраза имеет для нас очень большое значение. Ведь здесь впервые в этом регионе так четко указано наличие социальной иерархии среди «воюющих». Но она определяется через меру моральной ответственности. Majores principes отвечают за все бесчинства, совершаемые подчиненными им воинами, действующими от их имени и на их землях. Minores principes — за самих себя, если они действуют как независимые воины, частным образом. Итак, здесь, в Лимузене, на milites налагается интердикт. Не на безымянный отряд воинов, подчиненных магнатам — за тех несет ответственность военачальник, командующий militia, а на мелкую знать, производящую отдельные акты насилия.
Внимание привлекают уже не одни principes: интердикты налагаются и на менее значительных носителей вооруженной власти. По крайней мере на тех, кто не относится к простым исполнителям и располагает самостоятельной властью, хотя бы минимальной. Это одновременно principes minores и milites, соединяющие в себе, возможно, достоинства и пороки, образ действий, поведение «младших командиров» и «солдат». Именно к этой группе, полагаем мы, принадлежат те, кого на местном языке начинают тогда называть chevaler или cabaler; вероятно, в эту группу входил и вышеупомянутый eques, которого менее важные milites, стоящие ближе к обычным слугам, тщетно пытались похоронить в освященной земле.
Теперь идеология опускается до этого уровня. Она имеет, подчеркнем это, чисто негативный характер. От тех, кто располагает маломальской военной властью, требуется лишь не грабить церкви, не нападать на священников, не обирать неспособных защищаться крестьян, которые пасут свое убогое стадо. Короче, не нарушать мир, который король когдато должен был защищать.
Но король в это время уже практически не в состоянии «удерживать» мир в королевстве. И герцог Аквитанский тоже. Инициативу в движении за мир берет на себя церковь, поднимая духовное оружие против военного оружия сеньоров. Церковь, таким образом, заменяет короля и герцога в борьбе с сеньорами.
Еще яснее это проявляется в принятии Буржских присяг в 1038 г. Действительно, архиепископ Аймон прибег к присяге как к средству обеспечения мира в епархии. Он обязал всех мужчин (а не только князей и сеньоров) дать клятву, что они будут считать врагами всех нарушителей мирного договора. Нужно было, чтобы все эти мужчины считали долгом захватывать имущество нарушителей и, если нужно, выступать против них с оружием в руках.
Таким образом, здесь обязательство включает в себя и позитивное действие — принятие активных мер, а не только, как прежде, обещание воздерживаться от вредных действий. Иными словами, Аймон создает воинство для выполнения задачи, которую король более не в силах выполнять сам. В его речах на смену гражданским властям приходит церковь. Она указывает в своих предписаниях, где находится зло, она называет злодея и побуждает его покарать.
Она сама берет на себя руководство операциями, ибо священнослужители призваны лично встать во главе «поборников мира» (можно назвать их так), высоко подняв знамена храмов. Итак, под водительством oratores массы мирян, которых обычно относили к категории laboratores, пойдут как bellatores на правый бой со злодеями, которых текст перечисляет: это «захватчики церковных имуществ, виновники грабежей, притеснители монахов, монахинь, клириков и все, кто посягнет на святую матерь церковь».[491] Речь идет, как мы видим, о части королевских обязанностей, из которых епископ оставляет почти единственно защиту церквей и духовенства.
Церковь его устами призывает «народ» защищать церковь. Народ, а не рыцарей. Этот раздел королевской этики ранее перешел от королей к князьям, чтобы теперь дойти до простых мирян из народа. Через головы milites. Против кого поднимают их? Несомненно, против воинов, на каком бы уровне они ни находились. Против сеньоров, о которых мы говорили выше. Решение буржских епископов больше похоже на некую всеобщую мобилизацию, чем на создание «полиции» — всеобщую мобилизацию, объявленную церковью для всего народа, который она поведет на обижающих ее сеньоров. Как хорошо заметил Р. Бонно Деламар, «эти меры формируют церковную организацию, направленную против светской сеньориальной власти, когда та нарушает мир. <…> Договор Аймона Буржского — это уже акт мятежа против феодального права».[492]
Движение за «Божий мир», зародившееся в Аквитании в последней четверти X века, свидетельствует об упадке королевской власти, не способной более выполнять свои «моральные обязательства» по обороне страны, защите церквей и «бедных». Эту идеологию наследует герцог Аквитанский, но и ему не всегда удается эффективно оберегать слабых от посягательств и насилия. И тогда церковь пытается заместить ослабленные институты власти. Она угрожает карой отлучения тем, кто грабит церкви, грубо обращается с духовенством, отбирает у крестьян то немногое, что они имеют. Главная мишень этих угроз — сеньоры, которых называют principes и которых церковь обвиняет в первую очередь, пренебрегая milites. Герцогская власть при Гильоме Великом на время берет сохранение порядка в свои руки: герцог собирает мирные соборы и грозит нарушителям карами своих судебных инстанций. Nobiles или principes militiae пока не упоминаются. Но после его смерти в 1030 г. герцогская власть приходит в упадок, и далее уже епископы в свою очередь созывают соборы и угрожают интердиктом строптивым primores principes и личным отлучением — minores principes или milites privati, в которых можно видеть рыцарей определенного ранга, возможно, имеющих наследственные владения. Что касается простых milites, то к ним почти не обращаются. Их сугубо зависимое социальное положение избавляет их от моральной ответственности или просто не вызывает к ним интереса у князей церкви. В Аквитании так и не возникает какой-либо связи между предписаниями «Божьего мира» и этикой, предназначенной чисто для рыцарей. Даже наоборот: именно с principes militiae, сеньорами, окруженными своими солдатами — независимыми milites — и борется церковь. Это против них она пытается в 1038 г. поднять безоружный народ и берется сама вести его под своими знаменами.
Настоящий парадокс: во имя идеала мира церковь, мирный институт, поднимает против воинов массы невооруженного народа под предводительством духовенства.
Еще больший парадокс в сфере истории идеологий: во имя идеологии, которая позже станет рыцарской, inermes призываются церковью сражаться против principes и их militia.
Защищаемые — против будущих защитников!
Историки в целом согласны, что движение за «мир» зародилось в Аквитании, принимая свидетельство Рауля Глабера, описывающего его распространение через Арльскую провинцию, потом через Лионне и Бургундию и, наконец, в самые отдаленные части Франции.[493] Повсюду мы встречаем условия одинакового типа, но с лексическими нюансами или с разными формулировками, из которых порой можно почерпнуть полезные для нас сведения. Изучение каждого региона слишком удалило бы нас от нашего сюжета.[494] Мы удовлетворимся тем, что отметим самые важные элементы по мере их появления.
В 994 г. собор, созванный в Ле Пюи епископом Ги, почти дословно повторяет статьи канонов собора в Шарру. Здесь, как и там, вопрос стоит, прежде всего, о защите церковников и церковного имущества. Текст решений собора в Ле Пюи особо оговаривает запрет клирикам носить оружие, а пресвитерам — брать деньги за крещение. Из него следует, что никто не имеет права напасть на клирика, или монаха, или их безоружных спутников; с другой стороны, ни один мирянин не смеет касаться гробниц или даров, находящихся в ведении церкви, а равно похищать ради выкупа крестьянина или крестьянку.[495]
Все эти предписания, в конечном счете, направлены на разделение функций: пусть клирики не носят оружия и не превращают свою сакральную деятельность в предмет торговли. Пусть крестьяне и negotiatores тоже спокойно делают свое дело, не опасаясь вымогательств и грабежей. А миряне пусть не вмешиваются в дела церкви и не захватывают ни ее земель, ни ее должностей, ни ее людей ради собственной выгоды. Похоже, что собор в Ле Пюи хотел, чтобы люди каждой профессиональной категории свободно выполняли свои функции, не вмешиваясь в дела другой категории. Так, запрещается похищение крестьянина или крестьянки ради получения выкупа, но ничего не говорится о подобных действиях в отношении вооруженных мирян.
Отметим, наконец, что нигде в тексте не упоминается защита бедных, вдов, сирот; возможно, именно изза непрофессионального характера этих категорий? Можно отметить и отсутствие слова miles, а ведь он тогда в эти категории входил. Те, кто берет на службу, кто принимает решения, перечислены в начале текста: это присутствующие на соборе особы — episcopi, principes, nobiles.
В то же время в Ансе, в Маконне, состоялось собрание двух архиепископов и девяти епископов. Их беспокоил упадок власти в этом регионе, упадок, изза которого страдали церковные земли, в частности, земли аббатства Клюни. Они постановили, что впредь никто не вправе строить замки или другие укрепления.[496] Пусть ни один светский «чин» или военачальник не позволяют себе заниматься кражами, уводя в свои крепости как добычу быков, коров, свиней или даже лошадей и других животных. Мысль не нова, но лексикон заслуживает нашего внимания. Действительно, похоже, что здесь, как и в Лиможе, постановления метят в principes militiae, а не в самих milites. Тех principes, которые, судя по тексту, строят замки и крепости и уводят туда добычу. То есть выделенные нами выражения означают, как нам кажется, магнатов, светских сановников и князей. Силой своего оружия они скорее устраивают в Маконне беспорядок, чем наводят порядок.[497] Мы считаем, что упор здесь делается не столько на чин, «сан» или положение в светской или военной иерархии, сколько на военный аспект деятельности мирских высокопоставленных лиц, магнатов или «сановников». Текст критикует дурное употребление князьями их военной силы, вовсе не восхваляя при этом militia.
В 1016 г. в той же Бургундии участники собора, состоявшегося в Верденсюр Дубс, очень подробно уточнили, что впредь будет запрещено и в каких пределах.[498] Здесь мы снова встречаем важную тему установления «мира», который участники обязуются соблюдать. Это подразумевает:
— защиту церкви и ее имущества: запрещение вторгаться в церковь, кроме как в целях преследования нарушителя мира и при условии не уносить при этом из церкви других вещей, кроме снаряжения злоумышленника (снаряжение называется словом guarnimentum). Запрещение нападать на безоружного клирика или монаха;
— защита крестьян, их скота и их добра, скота и добра слуг (servientes) и торговцев (inercatores): участники обязуются не угонять скот, не обирать виллана, вилланки, купцов, не забирать ни их лошадей, ни их мулов, не обрезать виноградных лоз, не разрушать мельниц и не уносить находящийся в них урожай;
— защита безоружных всадников во время Пасхи — некое перемирие, к которому мы вернемся позже.[499]
Что бросается в глаза в тексте этого «мира», так это абсолютно негативный характер предписаний,[500] а особенно — множество мер предосторожности, принятых, чтобы не слишком стеснять воинов в их действиях. Большинство перечисленных запретов снабжено оговорками, ограничивающими их действие. Так, защита монахов и клириков распространяется лишь на тех, кто не носит оружия, а также на их безоружных спутников. Но при условии, что они не совершают никакого установленного преступления — в противном случае дающий клятву вправе вершить свой суд, однако в предписанных законом пределах.[501] Точно так же запрет отбирать скот снабжен оговоркой, относящейся к нападению соколов на домашнюю птицу — гуся, петуха, курицу. Дающий клятву обязуется оплатить их стоимость. Что касается коней, кобыл, мулов и их самок, то запрет на их угон распространяется лишь на неподкованных либо находящихся на пастбище животных. Благодаря этим уточнениям главные развлечения nobiles того времени, соколиная охота и частная война, не терпят никакого ущерба.[502] Еще лучше это видно по клятве не сжигать и не разрушать дом, кроме как если там находится вооруженный всадник из твоих врагов или вор.[503]
Таким образом, война не осуждается, но ее, очевидно, пытаются ограничить, оставив лишь определенным людям и на определенное время и оградив остальных неким подобием табу. Война становится занятием специалистов, которым дозволено вести свои военные действия, но только между собой и по определенным правилам. Так, мы видели, что можно разрушить дом, где укрылся вооруженный вражеский caballarius, но запрещено нападать на caballarius а, когда он идет за плугом, то есть занимается самым мирным из всех видов деятельности — обработкой своих земель.[504]
Значит ли это, что теперь можно атаковать лишь другого вооруженного всадника, готового к бою? Не совсем, потому что тот же текст уточняет: «A capite jejunii usque clausum Pascha, caballarium non portantem arma saecularia поп assaliam, nee substantiam quam secum duxerit per exfortium tollam (С начала поста вплоть до Пасхи не посягну на всадника, не носящего мирского оружия, и не заберу имущества, каковое будет при нем)»[505].
К тому же текст, имеющий пробелы, кончается новой оговоркой, касающейся верховой службы у короля, графа или епископа.[506]
Набор обязательств, принятых собором, оставляет впечатление взаимных уступок. Участники этого собора, по крайней мере, давшие клятву, графы, сеньоры, caballarii, обязуются кодифицировать каждую свою военную операцию, направлять насильственные действия лишь против определенных людей — против тех, кто, как и они сами, обычно носит arma militaria, на каком бы уровне они ни находились.
Этика здесь чисто негативная, как мы видели, и не включает ни одного из видов защиты, которые позже будут возложены на рыцарей. Здесь ставится задача только избежать худшего, заставив тех, кто обладает какойто вооруженной силой, дать клятву воздержаться от ее применения против тех, кто ею не обладает. Но тем самым собор способствовал выделению тех, кто обладает этой военной силой. Все более и более внутри сословия laid некая пропасть — пропасть вооруженной силы — начинала разделять тех, кто мог ею пользоваться (milites), от тех, кто мог быть лишь ее жертвой и кого следовало защищать: negociatores, упомянутых здесь еще раз, и особенно крестьян, названных villani.
Отметим, наконец, что оружие было «палкой о двух концах». Ведь те, кто не давал клятву, ни в коем случае не могли считаться нечестивцами и клятвопреступниками и, вероятно, не считали себя обязанными соблюдать эти ограничения.
Эти запреты распространились, как известно, на Арльскую епархию, на Нарбонне, на Каталонию, на Италию. После 1030 г. с ними все чаще соединялись предписания «Божьего перемирия», с которым мы встретимся позже. Мы полагаем, что больше нет ни одного нового из связанных с «миром» элемента, который стоило бы отметить, кроме одного. Анализ текстов Нарбоннского собора 1054 г. подтверждает сказанное нами в отношении Верденсюр Дубс: эти заповеди стремятся из массы мирян выделить всадников, которым они адресуются. Однако не настолько, чтобы не сделать и их объектами некой «защиты». В самом деле, после безоружных клириков и монахов (ст. 15), их имущества (ст. 16), земель епископов, каноников, аббатов (ст. 17–18), villani и их имущества (ст. 19), Нарбоннский собор велит, чтобы никто не посягал на caballarii и их имущество.[507]
То есть caballarii воспринимаются как специалисты по конным боям — некоему виду спорта, правила которого начинают уточняться. Таким образом, добавляет статья 22, никто не смеет забирать лошадь, если только она не принадлежит вооруженному человеку, способному ее защитить. Значит, посягать на боевых коней в поединках и сражениях разрешается.[508]
С 1010–1011 гг. идея «Божьего мира» пересекает Луару: один собор в Орлеане рассматривал эти вопросы в присутствии короля Роберта Благочестивого.[509] К 1023 г. большую часть мыслей, высказанных собором в Верденсюр Дубс, можно найти в формулах мирной присяги, составленных Гереном, епископом Бовезийским, и предложенных королю Роберту. Единственный новый элемент, фигурирующий здесь, касается защиты inennes, которая на сей раз распространяется на безоружную знать и, особенно, на женщин, которые до сих пор почти не упоминались; тем же правом защиты пользуются женщины, не сопровождаемые мужьями, вдовы и монахини. Поймем это правильно: дающие клятву обязуются не защищать их, а воздерживаться от нападения на них.[510] В остальном текст Герена Бовезийского почти дословно воспроизводит решения Верденского собора.[511] С 1024 по 1042 гг. декреты о «мире» до странного редки, в то время как многие тексты в северных регионах настаивают на «Божьем перемирии». Этот пробел связан, видимо, с усилением графской власти во Фландрии: граф сам обеспечивает порядок в обществе и косо смотрит на вмешательство церковных властей.
Итак, никакие данные в отношении «Божьего мира» по другим регионам не дают основание усомниться в выводах, сделанных нами для Аквитании. Повсюду мы встречаем то же стремление церкви както компенсировать ослабление власти короля или графа: она обращается к principes, обладателям sublimitas militaris (военного верховенства), с требованием ограничить свою военную активность, направляя ее лишь на тех, кто, как и они, в состоянии защищаться. Нигде не говорится, что церковь возлагает на рыцарей какуюто защиту слабых.
Назначением «Божьего мира» было спасти от войны некоторых лиц и тем самым защитить их имущество: прежде всего это касалось церковников, монахов, монахинь, клириков, паломников, а также крестьян, торговцев и иногда даже знатных женщин. «Божье перемирие» направлено на то, чтобы исключить войну на какието периоды в году. Чтобы дать возможность для богослужений, следует воздержаться от пролития крови и совершения насилий на время праздников Пасхи, отмечающих страсти, смерть и воскресенье Господа. Как здраво заметил Э. Семишон, в течение более чем века «церковь не совсем запрещала войны сеньорам, владельцам фьефов, для которых сражения были потребностью и представлялись правом, но она ограничивала длительность этих войн».[512]
Эта идея родилась, похоже, в Каталонии. Но уже отмечалось, что еще в 1016 г. собор в Верденсюр Дубс пытался запретить воинам нападать на безоружных всадников после начала поста и до конца пасхальных праздников. Задача состояла в том, чтобы побудить светских сановников благочестиво соблюдать главный церковный праздник. Это предписание — пока не перемирие как таковое, оно еще связывается с понятием «мира». Некоторые воины, соблюдая некую аскезу, на время поста воздерживались от использования своего оружия. И став безоружными, они включались в число тех, на кого церковь не разрешала «сильным» нападать.[513] Однако идея начала свой путь.
В 1027 г. в Тулузе, близ Перпиньяна, собравшиеся епископы утвердили «перемирие», обнародованное епископом Беренгаром и требовавшее от воинов воздержаться от любых нападений на врага с 9-го часа субботы до 1-го часа понедельника, и так каждую неделю. Это предписание явно связано с соблюдением воскресенья. Как представители всех прочих ремесел должны были прекращать работу, так и от всех воинов, каков бы ни был их ранг, требовалось не вести войну. В этот день работать по профессии нельзя.[514] Похоже, что собор в Вике 1033 г. расширил это запрет на срок до трех дней, с вечера четверга до утра понедельника, и что эта идея потом пошла дальше.[515] Действительно, перемирие распространялось и ширилось: оно добралось до долины Роны, где установилось благодаря совместным усилиям епископа Арльского Рембо и Вьеннского — Леже; именно оттуда, где, по свидетельствам современников, впервые водворился «Божий мир», перемирие проникло в Ломбардию, в Готию и, наконец, вернулось в области, где зародилась сама идея, — в Нарбонне, в Каталонию.[516] Его развитие закрепляет слабость центральной власти и рост могущества епископов. В самом деле, например, в Провансе на нарушителей «мира» жаловались епископу и каноникам. Чтобы принуждать и карать в отсутствие настоящей «светской руки», церковь создала новых виконтов, помощников епископа, получавших свою должность от него; за помощью обращались и к сеньорам, значение которых за полвека повысилось. Они, отмечает Ж. П. Поли, «получали в обмен за службу то, что другие брали силой».[517]
В решениях собора в Сен Жиль-дю-Гар 1042 г., как и почти на всех последующих соборах, «Божий мир» и «перемирие» были теснейшим образом связаны. Здесь встречается запрещение наносить вред церквям и духовенству, а также, в каноне III, очень интересное уточнение, касающееся «Божьего мира»: он ограничен во времени, но запрещает (что важно для нас) всем milites по какой бы то ни было причине браться за оружие в течение этого периода.[518]
На этот раз имеются в виду именно milites. Отметим, что их не рассматривают как однородный класс, а различают среди них majores и minores, не уточняя, к каким слоям общества относятся эти категории. В том же году новый собор в Тулуже расширяет право убежища, подтверждает защиту крестьян и возобновляет запрет на войну в воскресенье; а главное, и это ново, предписывает уже не только наказания духовного характера. Точно так же в Нарбонне в 1054 г. провинциальный собор тщательней, чем прежде, разрабатывает запреты, связанные с войной. Здесь собралось десять епископов, граф Рамон, виконт Беранже, аббаты, клирики и множество знатного и незнатного народа, которые и слышат заявление: «кто убивает христианина, тот проливает кровь Христа».[519] Перемирие на сей раз распространяется на многочисленные церковные праздники, охватывающие в целом 285 дней в году. Оно позволяет вести войну в течение всего 80 дней в году, разбитых на короткие периоды. Тут же предусмотрен и штраф для нарушителей: 40 су, не считая отлучения.[520]
В Нарбонне в 1054 г. дело в свои руки вновь взял граф. Отмечено, что во всем Лангедоке никогда не упоминается ни взятия присяг у «рыцарей», ни создания некоего воинства.[521]
Так кто же пытается сдержать хищнические наклонности аристократии? В самом деле церковь, как долго утверждали? По мнению некоторых, она, похоже, лишь присоединилась к этому движению. Исток же его, как считают многие авторы, — в народе. Так, П. Боннасье отмечает, что собрания всегда происходили на открытом воздухе, а не в церквах. Это, по его мнению, признак их народного происхождения. Церковь лишь присоединилась к этому движению и организационно оформила его, обратившись ради собственной защиты к крестьянству, выразив его мнение. Точно так же ради борьбы с грабителями-шателенами она вступила в союз с молодым классом купцов. Однако не принимая на себя обязательств крайнего характера, поскольку ставить под вопрос существующее общественное устройство она не хотела: ведь высшее духовенство и аристократия были связаны слишком многим. Следствием этого, по мнению автора, стал компромисс: крестьянам и купцам были даны какие-то гарантии, но сеньориальный бан остался в неприкосновенности.[522]
Полностью согласиться с этим тезисом мы не можем. Мы, конечно, отмечали, что первые мирные соборы, где собирались principes ecclesiae и principes saecularis, чаще всего происходящие из одних и тех же семейств, тем не менее были направлены против principes; разумеется, не графов и не главных представителей власти графства, обычно присутствовавших на соборах, a principes militiae, сил, которые как раз поднимались и натиск которых крупнейшие роды старой аристократии не всегда могли сдержать. Нам кажется, что именно против них церковь и некоторые «князья» и попытались возвести защитный барьер идеологии. Возможно, по этой причине в Каталонии, в Нормандии, в Нарбоннё, когда граф не присоединяется к движению за «мир», оно терпит полный провал;[523] отметим, наконец, что как в Вердене, так и в Теруанне предписания, ограничивающие войну, всегда оговаривают одно исключение — службу в войске короля, графа или епископа. В Каталонии, как и в Нормандии или во Фландрии, установления «мира» были использованы графами для укрепления своей власти. Конечно, простое население могло только приветствовать это движение. Возможно, такие движения зарождались и в нем, хотя мало что в текстах позволяет это утверждать. Но мы полагаем более правдоподобным, что это движение приобрело размах благодаря слиянию интересов высшего духовенства, земли которого слишком часто становились объектом нападений грабителей-шателенов, и высшей аристократии, обеспокоенной нарастанием хаоса, которого она не могла остановить, — хаоса, вызванного действиями беспокойного класса сеньоров. Класса, который повсюду демонстрирует свое могущество.
То есть, возможно, перед нами идеология, порожденная соглашением высшей аристократии и низших слоев народа, которое направлено против угроз или бесчинств мелкой и средней «знати», знати шателенов и их milites.
Факт тот, что на севере Франции начиная с первой четверти XI в. «мир» Асцелина Ланского запрещает кому бы то ни было во время перемирия вести конные походы, военные действия, кроме как за дело короля; а в этом случае участник похода не должен брать для себя и своей лошади больше, чем необходимо.[524] Тот же, идентичный текст можно найти в декрете Жерара I Камбрейского за 1036 г. А «мир» Дрогона Теруаннского от 1063 г., используя те же выражения, вместо короля упоминает графа Фландрского. Частные войны отныне запрещены. Право ведения войны оставлено лишь за графом.[525]
Тем временем этот текст был использован в Лилльбонне, между 1047 и 1066 годами. Здесь перемирие считалось обязательным для всех, кроме короля и графа.[526] На Лилльбоннском соборе 1080 г. был обнародован тот же текст. Тут светская власть взяла дело в свои руки: за преступления карал герцог. Герцогская власть еще опиралась на установления «мира». С 1090 г. их даже включили в кутюмы Нормандии. «Божий мир» становится «миром герцога».[527]
Таким образом, к концу XI в. герцоги Нормандские устанавливают свой мир, наследующий «Божьему», который они использовали, чтобы укрепить свою власть и выступить в роли блюстителей порядка.[528] То же самое и в те же времена происходит во Фландрии. В Каталонии с 1068 г. основания «мира» были внесены в обычаи Барселоны, и П. Боннасье вправе сказать: «Как в это же время в Нормандии, „Божий мир“ становится миром графа».[529] Ту же тенденцию можно было заметить и в других местах, при определенном запаздывании. Но почти везде principes для противодействия прочей знати опирались на установления «Божьего мира», благодаря которым они представали «источниками правосудия».[530]
Тем самым это установление способствовало укреплению власти князей. Нельзя, конечно, утверждать, что в этом и состояла искомая цель, когда в конце X и начале XI вв. несколько епископов и principes закладывали основы «мира». То время почти везде характеризовалась глубочайшим упадком княжеской власти, которой угрожали беспокойные феодалы. Характерно для него и ослабление власти епископов в пользу монахов. Однако было бы несколько рискованным делать из этого вывод, что возник добровольный или сознательный союз князей и епископов, нечто вроде защитного рефлекса класса, почувствовавшего над собой угрозу. Хотя верно, что светские князья и князья церкви обычно происходили из одних и тех же семейств, действовали они отнюдь не заодно. Епископы порой боролись против светских князей, чтобы освободиться от их опеки; последние, также, не колеблясь, вступали с церковными сановниками в словесные или вооруженные стычки.
С другой стороны, моральную и духовную роль епископов также нельзя не принимать в расчет. Эта роль побуждала их обличать, иногда страстно, поведение светских князей, хотя их связывали с последними общие материальные интересы и даже родственные узы. Установления «мира» по самой своей сути были вызваны беспокойством такого рода. Замечая упадок королевской власти — защитницы церквей и pauperes, церковники, епископы, попытались обуздать насилия власть имущих при помощи морали, грозя отлучением тем, кто нарушит их предписания, и иногда требуя присяги в их соблюдении.[531] Таким образом, роль церкви представляется нам существенной.
Зародившиеся в Аквитании в конце X века установления «мира», какими бы ни были их истоки, были направлены против главных виновников нарушений установленного порядка. К ним редко относятся «магнаты», которые как раз отвечали за это старый порядок и которым даже при необходимости не решились бы предъявить столь тяжелое и масштабное обвинение. Редко имеются в виду и milites: их чаще всего считали простыми исполнителями воли «сильных», и соборы их почти не упоминают. Главные лица, против кого направлены решения, в текстах называются nobiles, principes, principes majores и minores, principes militiae, как исключение — milites privati. Поэтому нам кажется, что установления «мира», во всяком случае, вначале, имели характер антисеньориальный, но не антиаристократический; возможно, они и родились в народе, но распространяла и объявляла их церковь, которая с целью утвердить их гораздо чаще прибегала к духовному оружию — к силе народа, хотя бывало и такое. Эффективности этого духовного оружия (интердикта — против вельмож, управляющих более или менее обширной территорией; личного отлучения — против сеньоров меньшего ранга, не следующих примеру высших) хватало не всегда, и тогда гражданские власти добавляли к ним уголовные наказания, за вынесение которых брали ответственность на себя, когда обладали реальной властью (в частности, во второй половине XI в.), оборачивая тем самым идеологию установлений «мира» в свою пользу.
Итак, можно говорить о настоящих соглашениях между церковными и гражданскими властями. Епископы указывают графам на виновников беспорядков, графы обращаются с последними как светская власть: арестовывают и судят сами, либо передают епископскому суду. Роль «народа» была простым отклонением. Погрешностью. Это движение «присваивает» аристократия. Один связанный с «миром» текст из Турени конца XI в. уточняет, что граф, ведя свои отряды на harones — нарушителей мира, сам при этом мира не нарушает, равно как в случае, когда он намерен арестовать нарушившего долг барона, дабы судить его.[532]
По сути, речь идет об использовании королевской идеологии, которую с XI в. стали относить к князьям: поддержание мира и порядка, защита церквей, бедных, вдов и сирот — о последних тексты «мира» напрочь забыли;[533] в начале века Адемар Шабаннский уже возлагал эту функцию на графа Аквитанского. Именно слабость князей побудила церковь взять на себя эту идеологию, которая некогда была общехристианской, а после — только идеологией королей, прежде чем перешла к князьям. Но на сей раз церковь не стала спускать дальше вниз по шкале общественной иерархии этику защиты церквей и xnerm. es, неправильно называемую «рыцарской». Она не обратилась ни к шателенам, ни к milites с просьбой прийти на смену ослабевшей власти. Как раз наоборот, она потребовала от principes militiae и, очень редко, от milites не выступать против мира короля и князя, ставшего миром церкви. Не нападать на церкви, а вовсе не покровительствовать им. Не грабить купцов, клириков, монахов, позже — даже знатных женщин, а вовсе не защищать их. А присягу нападать на нарушителей мира церковь брала с безоружного народа, а не с milites и не с «сеньоров», против которых как раз и призывала бороться. Когда во второй половине XI в., а порой и позже графам удавалось вновь укрепить свою власть, они самым естественным образом брали на вооружение идеологию «Божьего мира».[534] Не только его запреты, но и его утверждения, которые были составными частями старинной королевской идеологии. Ни на миг эта идеология во встреченных нами до сих пор текстах «мира» не стала «рыцарской».
Что касается «Божьего перемирия», более аристократического, то оно сначала требовало от nobiles и их воинов воздержаться от боев на время праздника Пасхи, потом — в день воскресенья, чтобы достойно отстоять воскресное богослужение, потом распространило это «табу» на срок с вечера четверга по воскресный вечер и на главные религиозные праздники; короче, оно требовало от них частично отказаться от их излюбленного занятия — частных войн. Те, кто боролся с нарушителями, избегали анафемы, провозглашаемой против последних. Позже из нее исключались и те, кому поручалось восстанавливать порядок, — войска короля или князей в их владениях.
Таким образом, деятельность воинов любого ранга запрещалась на время «Божьего перемирия» и ограничивалась, когда война вновь становилась дозволенной. Тем самым это «ремесло» кодифицировалось, и на всех воинов налагались одни и те же запреты. Воинская деятельность, а также бездействие «великих» и «малых» milites теперь сближались между собой.
«Божий мир» не создал рыцарской этики, но во многом способствовал формированию общей ментальности всех тех, кого все чаще и чаще в это время называют рыцарями.[535]
К предписаниям «Божьего мира» не всегда прислушивались. Обилие текстов, упоминающих эти предписания, — признак, что их необходимо было повторять. В свидетельствах о многочисленных бесчинствах шателенов или milites в течение всего XI века и позже тоже нет недостатка. Аймоин около 1005 г. упоминает их частые грабежи,[536] а повествование о чудесах Сент-Фуа, составленное в середине XI в., сообщает о похищении milites скота и корма.[537] В 1052 г. анонимный составитель хроники монастыря Сент Бенинь в Дижоне говорит о многочисленных захватах монастырских земель, в которых повинны milites.[538] В Нормандии, согласно Гильому Пуатевинскому, грабежи, похищения ради выкупа, опустошение земель были обычным делом, пока граф Гильом не восстановил порядок в своем домене.[539] Еще в 1088 г. Хариульф свидетельствует о растущем числе захватов церковных земель milites и шателенами — потомками тех, кто давным-давно подарил церкви эти земли.[540] Эта практика не прекращается и в начале XII века, судя по жалобам Хильдеберта, который в 1115 г. включает насилие и грабежи в число традиционных обычаев milites saecularis.[541] Рауль Тортер через два года рисует сходную картину.[542]
Мы видим, что многочисленные свидетельства жалоб на агрессивное, хищническое и грабительское поведение milites можно найти для всего века и для самых разных регионов.
Одной из основных жертв этих грабежей и захватов была церковь. Ее богатство вызывало зависть, тем более что вследствие медленного изменения религиозной психологии люди все меньше рассчитывали, что пожертвования и дарения земель обеспечат им спасение.[543] Возникают и развиваются новые формы религиозности, постепенно оттесняющие старые. В конце века в дарении видят уже не договор, не вид страхования загробной жизни и не средство искупления грехов, а разновидность лишения собственности, перехода ее в другие руки. Поэтому их делают все реже. Наследники дарителей былых времен пытаются оспаривать, справедливо или необоснованно, дарственные своих предков.[544] Финансовые трудности некоторых знатных семейств в соединении с развитием других форм набожности, таких, как паломничество, а позже — как священная война в Испании или крестовый поход в конце века, способствуют усилению этой тенденции.[545] Однако не следует переоценивать ни скорость развития, ни всеобщность этого процесса. Такие изменения религиозной психологии не могли не быть медленными и касались не всех. В течение всего века нет недостатка в примерах дарений, согласующихся со старинной религиозной ментальностью. По утверждению Ж. Дюби, до XII в. в огромных масштабах идет перевод недвижимости в собственность аббатств и епископских церквей.[546] Выступления против этой концепции спасения через благотворительность появляются лишь в конце XI века, даже в начале следующего. Вследствие такого перевода (во всяком случае, во Франции) владения мирян из средней аристократии после благочестивых дарений и наследственных разделов оказались под угрозой распада. Началась борьба против этого распада, которая в XII в. привела к уменьшению числа браков младших детей в семьях, к укреплению солидарности линьяжа и к сокращению земельных дарений, замененных другими формами религиозности, которые мы упомянули выше. Отсюда понятно, что многие сеньоры, оказавшиеся в затруднительных обстоятельствах, или не слишком благочестивые, или не слишком покладистые, могли оспаривать старинные дарения, пытаясь возвратить их, хотя бы частично.[547] В результате возникали частые конфликты между светскими и церковных властями, конфликты, способствовавшие появлению и распространению грегорианской идеи — сделать церковь независимой от светских властей.
Вообще весь XI век представляется нам веком стремления к независимости: феодальные князья пытаются (и чаще всего успешно) стать независимыми от центральной власти, аббаты — освободиться от опеки епископов, шателены и даже milites — выйти из-под власти principes, «еретики» — из-под власти церкви, церковь — из-под владычества мирян, горожане в коммунах — из-под власти территориальных сеньоров. Установившийся порядок везде трещит по швам и колеблется. Чтобы он мог восторжествовать, его «пропитывают» идеологией — во всем лагере «хранителей» старого порядка, которые силятся доказать, что он угоден Богу и что любое посягательство на него кощунственно.
Этот аспект особенно заметен в трудах двух епископов «консерваторов», Жерара Камбрейского и Адальберона. Свою идеологию они разрабатывают для противодействия многим силам, которые кажутся им угрожающими.
— Перед лицом ереси, грозящей распространиться на область Арраса, как лет двадцать назад это грозило и Орлеану, оба прелата превозносят авторитет церкви. Они напоминают о сакральном характере сана епископов, о важной роли клира и таинств, которые еретики отрицают. Они напрягают все силы и пускают в ход все свое красноречие, чтобы не допустить смешения сословий, функций и полов, которого домогается ересь. Они отвергают внедряемое еретиками социальное уравнивание: Бог хочет, чтобы существовало духовенство, призвание которого — молиться, быть необходимыми посредниками между землей и небом, Богом и мирянами.
— В ответ на действия сеньориальных властей, которые, порой опираясь на монахов, пытаются насадить эгалитарные обычаи «Божьего мира», заставляя великих и малых давать клятвы, и даже в ответ на действия некоторых епископов, не понимающих возможной тлетворности подобных присяг и выступающих в их защиту (например, епископов Герена Бовезийского и Беро Суассонского), они утверждают, что мир не может быть делом ни монахов, ни епископов, ни principes, а только короля… советники которого — епископы. Пусть же последние выполняют лишь свою службу и не никогда не берутся за оружие, даже ради доброго дела. Дело клира — молиться, советовать королям и давать им сведения; дело королей — сражаться и обеспечивать мир.[548]
— В ответ на действия монахов, добивающихся все большего значения в глазах королей, притом, что престиж их у князей растет, они объявляют, как это делал уже Геласий, что ответственность за руководство миром делят две власти — короли и епископы. Pugnatores и oratores. Хорошо понятно, что первое слово относится здесь, как и в прошлом веке, к воинской деятельности королей, а не простых воинов.
Аргументация Жерара Камбрейского, как показал Ж. Дюби, вся строится на этих посылках.[549] В трех торжественных речах — в Компьене, в Дуэ и, наконец, в своей аррасской проповеди — Жерар использует все идеологические ресурсы, чтобы оказать сопротивление шателену Готье Лансскому, который, опираясь на своих milites, оспаривает у него власть в Камбре; чтобы уменьшить авторитет графа Фландрского, поддерживающего Готье; чтобы возвеличить роль епископов — он подчеркивает ее сакральный характер и возложенную на них миссию давать советы королям; чтобы восславить миссию короля и отмести претензии князей, монахов, некоторых епископов на роль гарантов мира. Он (Жерар) хочет предстать истинным инициатором настоящего мира, такого, который запрещает вершить собственный суд и сражаться с вечера среды до утра понедельника — конечно, исключение делается для короля (отметим: но не для графа), который со своим войском идет умиротворять страну.[550] То есть. Жерар отвергает тот мир, который предлагают его соперники. Это мир кажется ему опасным как слишком эгалитарный. Он резко возражает Беро Суассонскому и Гарену Бовезийскому, которые, prae imbecillitate regis (ослабляя короля), смешивают функции и опрокидывают право и иерархию, желая связать всех людей одной присягой. Мимоходом отметим, что Жерар здесь расширяет, искажает идею противников, требовавших этой присяги лишь от рыцарей.[551] По его мнению, это чересчур. Подобная нивелировка ценностей кажется ему демагогической, опасной, потому что ставит на одну доску управляющих и управляемых, вождей и массу. Поэтому он осуждает этот «ложный», слишком рискованный мир. Этот мир, по мнению Жерара, обращен к слишком большому числу людей, не все из которых кажутся ему «ответственными». Последовав этому дурному совету, можно поставить этих людей перед фатальной дилеммой: отказаться давать клятву и быть подвергнутыми анафеме или поклясться и стать клятвопреступниками.[552] У Жерара нет повышенной оценки воинов, как раз наоборот. «Когда Жерар Камбрейский говорит об oratores и pugnatores, он вовсе не имеет в виду всех клириков и всех воинов. Он имеете виду епископов и королей».[553] Это не значит, что он принижает военную функцию — совсем наоборот. Он подчеркивает, что в ношении меча нет ничего дурного, и что сам Бог побудил Авраама, Иосифа Навина, Давида взять в руки оружие. Кроме того, напоминает он, sacerdotes actingunt reges.[554] Но это не дает основания этим священникам самим браться за означенный меч. А вот короли должны поддерживать мир, умерять насилия рыцарей, которые нередко бывают грабителями; епископы также обязаны защищать pauperes от последних.[555] Нигде у Жерара Камбрейского milites не предстают в ином качестве, кроме как виновников смут и беспорядков. Так же как еретики, они смущают и потрясают общество. Общество, которое Жерар хочет изобразить стабильным, неизменным, твердо стоящим на трех опорах, обеспечивающих его устойчивость. На трех функциях. Он заявляет перед собравшимися епископами: такое разделение угодно Богу и им установлено: genus humanum ab initio trifariam divisum esse monstravit, in oratoribus, agriculoribus, pugnatoribus (и определил Он, чтобы род человеческий изначально имел троякое разделение — на людей молитвы, земледельцев и воинов).[556] Каждая функция вносит свой вклад в ансамбль, каждая нуждается в других. Тем, кто молится, нужны покровительство со стороны pugnatores и пища, которой снабжают их agricultures. Последние, в свою очередь, пользуются молитвами oratores и защитой pugnatores, когда занимаются своими делами.
Рисуя эту идиллическую картину идеального общества, направляемого епископами и управляемого королем, способным обеспечить мир и порядок с помощью своих воинов, в то время как клирики предаются молитве, а крестьяне заняты своим дающим пропитание трудом, Жерар возражает всем своим противникам. Готье Лансскому и других сеньорам-властителям, желающим присвоить королевские прерогативы. Герену Бовезийскому и его друзьям, которые хотят участвовать и в мирских делах. А также еретикам, которые отрицают существующую структуру общества, оспаривают необходимость клира, хотят заставить работать всех, отвергают военную функцию, отрицают полезность таинств, короче, уничтожают всякое понятие об ordo, презирают общественную иерархию и церковные обряды. В своем выступлении на синоде в Аррасе Жерар основывает всю свою аргументацию на этом понятии — необходимости различия между сословиями, функциями.[557]
Как и milites, не желающие более подчиняться и намеренные вести себя независимо, как и монахи, уже не остающиеся у себя в монастырях, чтобы молиться, еретики представляются ему опасностью не только для христианского учения, но и для установленного порядка. Они возмущают сторонников общества ordines, которое отстаивают Жерар и Адальберон.[558]
Действительно, в то же время, между 1025 и 1030 гг., Адальберон выражает очень похожие мысли. Он тоже критикует ересь, посягающую на социальные различия. Именно ради борьбы с нею он описывает дом Божий, считающийся единым, но имеющий троичную (как божество) форму с точки зрения функций и двоичную (как человечество) по юридическим статусам. Общество, каким бы оно ни было, не эгалитарно, как говорят еретики: по воле Божьей оно полностью неэгалитарно, в нем есть два состояния (conditions). Он называет их так: состояние nobilis'a и состояние servus'a. Последний тип он описывает как низкий, презренный, отягощенный бедами; эти люди не получают ничего без мучений и предоставляют первым все, что тем необходимо, как пищу, так и одежду. Зато знать — это bellatores. Их функция состоит в том, чтобы покровительствовать церквам, защищать народную массу, малых и великих, и защищаться самим.[559]
Знать. Bellatores — это она. Не следует видеть в них рыцарей, еще слишком опутанных, по мнению епископа Ланского, узами сервильной или, по крайней мере, какойто зависимости, делающей их подчиненными. Bellatores — это не milites, а короли и князья, роль которых для Адальберона, как и для каролингских епископов, состоит в поддержании мира силой оружия, защите церквей и inerme vulgus (безоружного простонародья).[560] Как и Жерар, он возлагает на короля миссию принуждать к соблюдению закона, а на епископов — миссию давать советы королю. Только при этом условии угодный Богу порядок будет восстановлен: когда обнажать меч будут bellatores либо milites по их приказу, но не епископы. Когда крестьяне станут работать в поте лица, не жалуясь, чтобы кормить остальное «тело» общества; крестьяне, но не клирики и не знать, как хотят некоторые монахи, а также еретики. Когда монахи будут молиться за спасение всех, но не миряне; когда они не будут вмешиваться в мирские дела, желая давать советы королям или подстрекая мирских milites стать milites Christi, призывая, подобно еретикам, мирян жить целомудренно в подражание клирикам.
Тема поэмы Адальберона — прежде всего необходимость сохранения порядка. Пусть каждый остается на своем месте в земной иерархии, куда поместил его Бог, иерархия же эта — образ небесной иерархии: Distinctus disponitur ordo supernus, Cuius ad exemplar terrenus fertur haberi (Основа небесного порядка — неравенство, а земной, как сказано, создан по подобию небесного).[561]
Он черпает свои идеи из двух книг псевдо-Дионисия Ареопагита, посвященных небесной и церковной иерархии; а также из сочинений Григория Великого, которые, как мы видели, рассматривают тот же вопрос. Тема необходимости разделения функций видна и в «фантазии» Адальберона — причудливом описании перевернутого мира, где монахи в качестве milites Christi сражаются с неверными и обращены ими в бегство.[562] В этом мире для milites почти нет места! И, тем не менее, реальность того времени, когда Адальберон пишет свою поэму, уже не соответствует создаваемому им образу. Князья укрепили свою власть и, по крайней мере на юге Франции, признают за королем лишь условное верховенство, о чем свидетельствует уже упоминавшееся письмо Фульберта Шартрского к герцогу Аквитанскому. В северной части королевства авторитет короля тоже ослаб. Капетингской династии не удалось объединить всех членов аристократии, и магнаты покинули ее «совет»; это известно по исследованию Ж. Ф. Лемаринье — среди подписей под королевскими грамотами после 1028 г. все меньше имен графов и епископов и все больше — шателенов и рыцарей.[563]
Адальберон и Жерар Камбрейский стараются сохранить жизнь отжившей идеологии… или вернуть ее к жизни. Слишком поздно — или слишком рано. Время королей прошло, наступило время князей и шателенов; до воскрешения королевской власти в королевстве Капетингов еще далеко. Сейчас можно отметить разве что появление на своих местах, скромных и пока незначительных, творцов будущего ее возрождения — королевских чиновников. Адальберон и Жерар хорошо знают (даже если это приводит их в отчаяние), что капетингский король уже не может исполнять идеологическую роль, которую они возлагали на него. Они в этом не одиноки. Как отмечает Ж. Дюби, «Кто мог им поверить, когда они пишут, что король способен наказать знатных, совершивших преступление, что он один может защищать вдову и сироту, что у него есть возможности поставить хороших rectores, а значит, сместить недостойных князей, и взять в свои руки установление мира в обществе?»[564]
В это время, как мы говорили, происходит социальный подъем шателенов. Власть раздроблена, теперь ее граница — граница округа шателена. Об этом свидетельствует даже словарь: слово dominus, которым некогда называли Бога, потом — короля и епископов, короче, всех правящих именем Бога, с этих времен применяется и к сеньорам, к шателенам — по крайней мере, в некоторых регионах.[565] Это социальное возвышение не миновало и рыцарей. Но на идеологическом уровне это повышение роли пока не отразилось. Тем более в идеологии Жерара Камбрейского и Адальберона, однозначно консервативной.[566] В идеологии прошлого, адресованной королям, а к milites обращенной спиной.