Вилла находилось в ужасном состоянии. Мать не желала слышать ни о каких рабочих, так что мы вдвоем как-то справились с тем, что стены стали вертикальными, а полы – горизонтальными. В стенах заложена медь, так что мать, скорее всего, не сгорит от лажовой проводки; сквозь старые, помутневшие стекла мир выглядит даже красивее, а кран кашляет ржавчиной, самое большее, раз в неделю.

Тогда я пахал у Бульдога в сквере Костюшки по двенадцать часов в сутки, так что помогал, как мог, в основном – наскоками.

Мама сама выкрасила жилище и заменила замки. Еще повесила лампы, притащенные из "Комнаты Сокровищ" в Хилони. Жители Каменной Горы могли видеть мелкую, хрупкую даму, как она свисает с балкона в кедах, а кашемировый свитер лопочет на ветру.

Так мать монтировала спутниковую тарелку.

Таким вот образом она нашла себе пристань на осень жизни, а мы с Кларой переняли квартиру на улице Польского Красного Креста. Вообще-то вилла даже красивая, вот только надпись ее уродует.

И я постоянно повторяю: стыдно жить под такой.

А мать все время повторяет, что знает лучше, и что тут поделаешь.

Сегодня прихожу с самого утра, она стоит у окна, приоткрывает занавеску и пялится вдаль настолько изумленным взглядом, как будто бы соседские крыши, пляж и море видит впервые в жизни.

- Я жила здесь с твоим отцом, - говорит мать. – Мы были счастливы, но очень недолго.

Об исчезновении

Старик зализывал раны, а бабуля начала исчезать.

Она работала на три смены в рабочем общежитии на улице Парусных моряков, неподалеку от верфи. То был длинный дом с мрачными окнами. В средине имелись десятки помещений, стены облицованы панелями, и конторка – царство бабушки.

- Там она давилась среди стопок простыней, подушек, свитеров и халатов, за столиком, заставленным банками с чаем и пепельницами, - рассказывает мама.

Мне хочется знать, как оно было с этой виллой, но мама уперлась на своем, чтобы начать рассказ с бабушкиной работы. Хоть я ее и знаю, но разрешаю маме говорить.

- Ты только представь: ламповый приемник играл на всю катушку, а она болтала в телефонную трубку, ужасно побитую, словно старая кость, от постоянного стука ею по краю стола.

Общежитие, в основном, населяли докеры, сезонные рабочие и моряки. По теории, бабушка только выдавала постельное белье и ключи, а так же следила за книгой проживающих и гостей, на практике же постоянно скандалила с людьми и размахивала куском газовой трубы.

Пьяндылыга не мог попасть ключом в дырку, потому орал на бабушку, что двери никуда не годятся. Воду в совместных санузлах часто отключали. По полу бегали тараканы величиной с крыс и крысы величиной никто не знает с чего или кого, а толстые, накачанные спиртным бляди на шпильках падали с лестниц. Именно так эта общага и выглядела.

Бабка сидела на своем посту с куском газовой трубы. Та была длиной в полметра и замечательно лежала в руке.

- Как только лишь кто открывал хлебало, как только начинал выступать, она сразу же эту трубу и хватала, - вспоминает мама, вгрызаясь в пирожное. – Сначала она била ею по столу, это так, попугать, а если кто хавало не закрывал, получал трубой под коленку, а на это, сынок, никаких "помилуйте" уже не было, к придурку тут же возвращалось классовое сознание.

Бабуля меняла обосранное постельное белье и скандалила с пьяными уродами, чтобы хватило на учебу дочери. Сама она с трудом закончила начальную школу и большую часть жизни просидела на Пагеде.

- Иногда она возвращалась почти что в полночь, временами поднималась в четыре утра и шутила, что зимой бывают такие недели, когда она вообще не видит солнца, - вспоминает мама. – Шла она мимо насосной станции, а если было светло, то напрямик, через лес. И все это напрасно. Я же знала, что тот старый урод Шолль завалит мой экзамен.

Ночью дед просыпался, садился на краю кровати, пялился в окно и ел булку с сахаром. Когда бабушка возвращалась, он делал вид, будто спит, обсыпанный крошками. И так было до тех пор, пока бабушка не начала запаздывать.

Сначала на полчаса, потом уже на целый, а потом на два и больше. Объясняла она это тем, что неожиданно прибыли байдарочники из Болгарии, и ей пришлось готовить комнаты; то внезапно лопнула какая-то труба, и все залило; а то застрял ключ в замке ее конторки.

На все это дед ничего не говорил, только закусывал губы. Мать прекрасно понимает, что крутилось у него в голове.

Дед боялся, что бабушка пошла по следам мамы, что она нашла себе любовника, потому-то так исчезает. Или же доносит на нашу семью. Еще немного, и все мы очутимся в убекской пыточной на улице Пулаского, кричал он маме, и, конечно же, все из-за того ужасного русского.

А через какое-то время он пришел к заключению, что бабушка в жизни не устроила бы ему такой подлянки, значит, она скрывает что-то другое, скорее всего, ужасную, смертельную болезнь. И теперь шастает втайне от всех по коновалам, чтобы не беспокоить близких.

- Как раз по этому можно узнать порядочного человека. Он собой пожертвует, лишь бы только не беспокоить самых близких, - именно такой мудростью дедушка поделился с мамой. Та же взамен посоветовала ему пойти за бабушкой, вот и узнает, куда та исчезает, после чего настанет покой.

Той весной на спокойствие никто не рассчитывал, но дедушка послушал. Бабушка шла на вторую смену, так что он двинулся за ней. Поднял воротник пальто и надвинул фуражку на самый нос, словно бы планировал выслеживать военных преступников. Бесшумно он выскользнул на лестничную клетку. Мать видела, как он движется через Пагед, прячась в тени подворотен и деревьев.

И тут же вернулся. Мама тогда мало разговаривала с родителями, но тут спросила, почему он передумал.

- Я вернулся, - ответил дедушка, - потому что, а вдруг бы я узнал чего-нибудь плохого, и что тогда?

О вилле

После Сочельника мать с родителями не помирилась. Совместное сидение за столом сделалось совсем хмурым; они перестали играть в ремик. Дед все сводил к претензиям, бабушка – в отчаянную тоску, что превратилось просто в кошмар.

Мама же, как обычно, шаталась с отцом по гостиницам.

- Я завидовала его ленинградскому дому. Завидовала домашним обедам. Домашней постели. Я представляла, как он приходит, снимает сапоги в прихожей, обнимает сынка и целует ледяную жену. Было больно, но я не могла перестать о нем думать. И что с того, что он любил меня, а не ее?

По мнению матери, любовь до гроба – это глупости, разве что если кого-то быстро похоронят.

Она говорит, что люди, которые женятся молодыми, как мой отец, не знают, что делают. Папе было двадцать лет, и он обещал любить всю жизнь. Так ведь он же понятия не имел, что означает хотя бы десятилетие вместе, поэтому супружество до тридцати лет это ужасная ошибка, говорит она.

С Кларой мы познакомились, когда мне было двадцать три года, свадьбу сыграли, когда она вернулась из Штатов. Довольно скоро я буду жить с ней дольше, чем жил без нее.

- О, ты – это нечто другое, - слышу я.

Но вернемся к делу. Старик после ухода из госпиталя, вроде как, вел себя странно. Меньше разговаривал, часто опаздывал. Мать думала, что все это по причине случившегося или из-за смерти Кирилла.

Стояли первые дни апреля, мать по-старому спустилась в "варшаву", где, помимо Платона, ее ожидал папочка с бычком и хитрой усмешкой. Как правило, они встречались уже в кафе "Кашубское", "Морской Глаз" или в том самом "Интер-Клубе". У отца была такая мина, словно бы он выиграл золотые часы.

Он посадил маму на заднем сидении, завязал ей глаза черной тканью.

Она пробовала угадать, куда они едут, но быстро потеряла ориентацию.

На месте пахло солью и морем. Старик выволок маму из "варшавы", посчитал до пяти и снял повязку.

Они находились на Каменной Горе, перед "Домом под негром". У матери даже голова закружилась. Ведь целую жизнь она провела за одеялом, теснясь с родителями в одной комнате.

- Иногда кто-то дает тебе так много, что ты и не знаешь, что сказать, - признает она. - Чувствуешь тогда себя робким, виноватым, ну и плачешь.

Вилла стояла пустой с тех времен, когда на первом этаже мучили людей. Старик, осознавая это печальное прошлое, приготовил для матери второй этаж, с грязной кухней, светлой ванной и комнатой, откуда можно было выйти на террасу.

- Мы сидим как раз тут, - радуется мама.

На лестнице пахло пылью и животными. Кто-то недавно разводил здесь не то нутрий, не то енотов.

В спальне ожидал туалетный столик с хрустальным зеркалом и трехдверный шкаф, а внутри него больше вешалок, чем у мамы было платьев. А старик уже тащил ее дальше, в санузел, где над ванной блестели золоченые краны; через большую комнату, мимо пустых книжных полок, кресел с блохами и дырявого шезлонга на террасу, откуда открывался известный мне вид на волноломы.

На полу валялись бра, чемоданы, комоды и неработающий утюг.

А старик уже открыл шампанское.

Мать утверждает, что в его радости скрывалась некая неуступчивость, упорство воина. Он был способен загонять остальных к счастью бичом.

Мама тут же расплакалась. Старик тут же спросил, что он сделал не так. Он явно считал, что это все имеет связь именно с ним – уж если мать хнычет, значит сам он наверняка чего-то нахомутал, а если радуется, тоже по его причине. Вообще-то Клара тоже могла бы чего-нибудь сказать по этой теме.

Мама же плакала, потому что думала про бабушку, работающую в три смены, а еще о босых детях, которые гоняли по развалинам между бельем, развешанным на тылах улиц Авраама и Швентояньской, где люди кучковались в руинах без света и воды. Она думала о молочнике, толкающем свою тележку в четыре утра, о беззубом Зорро и других бедных людях, из-за печалей которых Гдыня почернела. А тут такая вилла!

- Молодая я тогда была, потому и впечатлительная, - смеется она сейчас.

Отец поднял ее на руки, целовал веки, вытирая слезы шершавым пальцем, и спрашивал, что еще он может для нее сделать. Мама поглядела на увядшие цветы, на линолеум и углы стен, почерневшие от дыма, на грязную кухню и заставленную ломаными вещами террасу. И спросила:

- Ты дашь мне на недельку Платона?

О каштане

В Гдыне теперь все шло хорошо. Вацек встречался с новой девушкой. Мать заставляла Платона пахать.

Вацек, похоже, был из тех людей, которым идет на пользу, когда их бросают. Он начал ходить выпрямившись, а на других глядел, словно бы хотел, чтобы те ему чистили обувь. На занятиях он красноречиво разглагольствовал, заявлял, что купит себе "сиренку" и кланялся только наиболее солидным преподавателям.

Себе он выискал деваху со второго кура, вроде как неприкаянную и внешне ничего, обрабатывал ее, выстругивая из блестяшки звезду. Та же, впрочем, пялилась на него, словно коза на ангельский отряд.

Вечера они просиживали в "Морской", где совали друг другу безе в рот. Она же ему даже руку под подбородок подставляла, чтобы мужику галстук не попачкать.

Осчастливленная мать рассчитывала на то, что Вацек о ней забыл, а с ним забыл и Шолль, в связи с чем как-то пропустит ее на экзамене.

- Скорее уж дьявол бы меня простил, - слышу я.

Мать вспоминает, пахала словно параноик, буквально заучивала учебники на память, абзац за абзацем, за тем своим одеялом, совершенно ухайдаканная после занятий и практики. Пока не настало время работ на Каменной Горе.

По мнению матери Платон был неуничтожимым. Такие ослы завоюют весь мир.

Начали они с того, что стали выбрасывать мебель, что занимала террасу, и дырявый шезлонг. Платон в этот шезлонг просто влюбился и спрашивал, можно ли его забрать. Матери хотелось знать, на кой ляд тот ему, раз он проживает в каюте. Платон заверил ее, что когда-нибудь получит двухкомнатную квартиру в Москве. И они поедут туда вместе: он сам и шезлонг.

- И стану лежать на нем, словно император, - сказал он и перепугался своих слов, ведь в его замечательной стране императора расстреляли.

А кроме того, он много фантазировал о жене, которую для себя найдет. Похоже, что он любил животных, потому что говорил, что такая жонка должна быть трудолюбивой, как вол, тихой, как летучая мышь, и охотной, словно мартовская кошка. Так он говорил, потом замолкал, смущенный какой-то тайной. Интересно, а что сегодня бы услышал на такие свои требования.

- Ты не верь ему, - повторял отец.

Работа продвигалась. Под сорванным линолеумом ждал красивый каменный пол, за обоями – довоенная лепнина. В стене обнаружилась коробочка с детскими сокровищами: там был солдатик, вагончик и кусочек свинца с вплавленной в него тряпочкой

- Что стало с тем мальчишкой? – размышляет моя сентиментальная мама. Она считает, что всякая память после человека раньше или позже пропадет, и ничего мы с этим не сделаем.

По мнению Клары, именно для того она эту историю и рассказывает: желая жить чуть подольше, вновь обретая молодость в своих собственных словах.

На чердаке они обнаружили диван в стиле Людовика, шахматный столик, идеальный под коньяк, и раскладной стульчик, на котором никто не желал сидеть. Мама выплескивает из себя все те названия, которые значат столько же, сколько кусок свинца с тряпочкой.

Всю мебель, включая и небольшой бар для отца, стащил с чердака сам Платон, хотя мать и хотела помочь. Он сказал, что это не занятие для девушки, и чуть ли не свалился с лестницы. Ноги ему запутывала водка.

За саженцами поехали под Городской Рынок. Перед входом там стояли подводы. С них продавали яйца, масло и молоко в жестяных флягах, а еще скатанные ковры и штаны з Америки. Беззубые бабы в укороченных куртках считали бабки, на веревках дергались туда-сюда поросята, стучали деревянные башмаки.

- Там у них были розы, гортензии, бегонии. К сожалению, с саженцами очень легко обмануть, - рассказывает мама, надевая мину знатока. – Нам подсовывали такие, у которых уже корешок засох, побегов было мало, вредители обгрызли так, чт листочки пожелтели, с этими саженцами нужен глаз да глаз.

В конце концов, все необходимое нашла. Торговка хотела очень дорого.

Мать, мастерица искусства отречений, попыталась понять то, что потратила половину дня, и теперь еще вернется без цветов. Старик бабок подбрасывал, но все поглотила вилла.

Она попросила Платона смотаться с ней на Пагед, на базар отвезла лимоны от старика, дала их бабе, и на Каменную Гору вернулась с саженцами. Наконец-то эти цитрусовые послужили чему-то большему, чем просто лакомству. За домом она вскопала и распушила землю и начала садить.

- Все это было весьма трогательно, - прибавляет она. – Впервые я строила дом, причем, для кого-то. Раньше я просто не знала, как это бывает. Мне так хотелось, чтобы Коля был у себя дома, летом сидел на террасе, выпивал, пялился на море и курил свои папиросы. Пускай это будет его место на земле, пускай ничего другого не ищет. Мы даже достали пляжный зонтик и два садовых кресла после немцев; короче, Платон уже собрался уходить, а я его еще послала в гастроном на Швентояньскую, чтобы он купил Коле ту водку, которую тот любил.

У старика же было иное мнение по данному вопросу, поэтому он злился. Он бурчал, ворчал и давал понять, что его мучит одиночество.

Мать училась, работала, отмывала террасу от ржавых следов от клеток и сражалась с запахом енотов, а он тащил ее на танцы или в гостиницу, даже пугал, что отберет Платона и громко жалел об аренде этой чертовой виллы. Из счастья несчастье вышло, так он говорил.

А мать на все это – а ничего. Сыпала чай в коробочки из-под конфет и смазывала замки, без слова и явной злости, так что из отца наконец-то выходил воздух, он садился и не знал, что с собой поделать, так по-дурацки он себя чувствовал.

- Он извинялся, как только русский умеет, - прибавляет мама и радостно излагает, как такие извинения выглядели.

Я даже привыкаю к ее непристойным рассказикам, но тут их не приведу.

Кухня сияла, в постели ожидало свежее белье, под вешалкой в прихожей старик мог ставить свои начищенные сапоги. В небольшом баре ожидали стаканы из толстого стекла. Мать вышла на террасу, упала на стульчик, поглядела на сад, на все те розы и гортензии. Поняла, чего-то не хватает.

Ей хотелось чего-то вечного, неуничтожимого, под размер их большой любви.

Она позвала Платона, и они поехали на рынок. Вернулись с деревцом.

Платон приготовил яму. Копал так, что ему даже захотелось заняться муштрой.

Мать влила туда удобрение из крапивы и посадила деревце. Подрезала ветки и культи покрасила известью. Каштан доставал ей почти что под подбородок. Теперь, через шестьдесят лет, я едва смогу охватить ствол, дерево выросло выше крыши, так что соседи злятся и просят подрезать ветки. В нем имеется глубокое дупло, наполненное паутиной и листьями, весной он буквально взрывается белизной, а осенью на нем взбухают колючие зеленые шарики, и все буквально вибрирует жизнью. В ветках чем-то занимаются белки, куницы, дрозды. Мать стучит пальцем по стеклу и говорит:

- Он выжил дольше, чем любовь. В принципе, ничего сложного.

О неожиданности

Я поспешаю за стариком, замечаю родство наших обычаев и смешных привычек. Шевелю ли я носом, когда злюсь? Не сажусь спиной к двери? Ем ли, так же, как и он, жадно и горблюсь над тарелкой, вбивая локти в столешницу? Мне бы хотелось, чтобы такого не было. Я хочу быть похожим на себя самого и ни на кого больше.

Клара, в свою очередь, считает, будто бы я злюсь, как мать. Якобы, когда я обижаюсь, становлюсь театрально вежливым. Вот это уже совершенная чушь, если меня что-то достает, я тут же сбрасываю это с печенки.

Можно сказать, что злюсь я, как старик.

И так паршиво, и так нехорошо. Я запутываюсь между рычанием призрачного отца и обманчивым энтузиазмом мамы. Да, кстати, в ее истории я нахожу массу глупых воплей.

По мнению матери, все всегда находится в порядке. Случается, что я иногда не позвоню, отменю визит к ней (в свою очередь, в последнее время так не случается), ведь у меня на шее Олаф, "Фернандо" и жена, работа горит в руках. Тогда я говорю маме, что не приду, что не могу, что в следующий раз.

Она никогда не выразила хотя бы малейшую претензию. Она только просит, чтобы я, не дай боже, сильно не уставал.

Сам я чувствую себя с этим ужасно, о чем она прекрасно знает.

Как-то раз ей задержали очки в ремонте. Забирая их, она от всего сердца благодарила, а под конец дала несчастному оптику понять, что тот нужен миру, как нашествие гуннов. Бедняга не знал, то ли она его хвалит, то ли, возможно, оскорбляет, и он наверняка кое-чего почитал в телефоне про Аттилу.

Когда ей плохо прибьют каблук в туфле, продадут подгнившую грушу, или таксист слишком резко затормозит и тут же извинится, мать говорит, более-менее, одно и то же: супер, превосходно, мне очень нравится, люди обязаны быть милыми в отношении к себе. Она осыпает комплиментами сапожника или там мужика из овощного магазина так долго, пока тот полностью не сломается. Еще она обожает хвалить идиотов и засовывает их еще дальше в ловушки собственных кретинизмов, а как-то раз таксист, вроде бы как в шутку, сказал ей, что место женщины при кастрюлях, так она предложила ему брак и не желала выйти из машины. При этом она утверждала, что такого героя ждала всю жизнь, так что мужик весь посерел, начал трястись и отпустил ее без оплаты за проезд: похоже, он посчитал, что от дьявола денег лучше не брать.

По мнению матери, половина проблем возникает от неправильных приоритетов.

Только я ведь не об этом собирался писать. И я размышляю: никак не пойму, это почему же такие вещи из меня высыпаются.

Мы с матерью ненавидим неожиданности. Эта стихийная ненависть спаивает и объединяет нашу близость.

Мать ненавидит, когда кто-то устраивает ей сюрпризы, и тут же слышу: - Твой отец их обожал и думал, что таким образом завоюет мое сердце. Оно и так уже было его, так зачем же было мучить?

Прискакивал с билетами на концерты и театральные спектакли. Прошло какое-то время, прежде чем до него дошло, что подобные выходы в свет необходимо спланировать заранее. Матери было необходимо внутренне настроиться на событие, опять же, обдумать внешний вид. А кроме того, на голове была учеба, практика и заброшенная по причине ремонта виллы подготовка к экзаменам.

Весной старик придумал новые поездки. Он был страшно голоден в познании мира. Сажал Платона за баранку и предлагал поехать в Лебу или даже в Торунь[44]. При этом он считал, что в своей спонтанности просто фантастичен.

Мать говорила, что с удовольствием бы поехала, но в следующую субботу. Старик пытался это проглотить и, похоже, опасался, что их любовь слабеет.

- Он любил меня словно животное, давал из себя, сколько мог, и даже больше, у него были полные горсти той дикой любви, - прибавляет мама, тонущая в одном из своих пушистых свитеров, с руками мумии, отягощенными браслетами.

Потому и считала, что конкурс, это какие-то его делишки.

Незадолго до ее переселения почтальон принес на Пагед конверт специально для мамы. Ей написали из газеты "Вечернее побережье". Мать думала, что речь об американце. Ан нет.

Ее приняли для участия в конкурсе "Разыскиваем Самую Милую Девушку", организованном этим изданием. Ее биография была рассмотрена позитивно, фотография им понравилась, и теперь маму приглашали на финал в гданьском кинотеатре "Ленинград".

Мама мигает, как будто до сих пор эта открытка у нее перед глазами, и вздыхает.

- Я и вправду думала, что это Коля меня туда заявил.

О конце света

Оба они ходили издерганными. Отец что-то скрывал. Матери нужно было сообщить родителям, что переезжает.

Смягчала она их осторожно и постепенно. Объявила, к несчастью, за обедом, что с нынешнего времени будет бывать на Пагеде все меньше. С собой заберет пару своих вещей. Попросту, станет чаще ночевать вне дома, но просто так бабушку с дедушкой не оставит. А ведь могла бы.

- Дом – это тебе не гостиница, - взъярился дед.

Бабушка, в свою очередь, набрала воды в рот.

Таким образом мать поняла, что идет дорогой, с которой возврата нет. На Пагеде вновь настали тихие дни. Кушали они все вместе молча.

- Ясное дело, что я задумывалась над тем, хорошо ли поступаю, - говорит мама. – Иногда мне хотелось ранить их как можно посильнее. Иногда же жалела, что так раню.

Паковалась она неспешно. В одежную комиссионку занесла старые платья. Учебники из средней школы отдала в лицей уршулинок.

Когда она шла через микрорайон, ее провожали свист и злые взгляды.

Кто-то кинул ей в лицо ком грязи. Еще кто-то кричал, что ей обреют голову, и останется она с башкой стервятника и порезами от бритвы.

Однажды вечером она, вроде бы как, разложила перед собой подарки от отца: то самое платьице, о котором так мечтала, брошки в виде бабочек, чулки с парижским швом и лодочки из свиной кожи. Она тупо глядела на все это, на чемодан и размышляла, а стоит ли. Вот только как вернуться к обычной жизни, когда все уже перекрутилось?

Бабушка застала ее в момент мрачных размышлений. Она влезла за одеяло, упала на раскладушку. Взяла лодочки. По ее мнению они были очень красивыми.

Бабушка попросила маму еще раз обдумать свое решение.

- Тот русский, может, и замечательный человек, но когда-нибудь он пропадет. Объединяет вас мало чего, а разделяет – все: возраст, положение, язык, семья.

Нельзя строить жизнь исключительно на чувстве, - сказала она еще. Мама повторяет эти слова с горьким пониманием.

Клара, в свою очередь, утверждает, что мы обязаны любить, ведь если бы не должны были, то и не любили бы друг друга.

Бабушка отметила, что просит не от своего имени, но, в основном, от дедушки. Он был слишком гордым, чтобы поговорить с дочкой, но рвалось его доброе, хоть и суровое сердце. Оно крошилось, словно, я бы сказал, любовь между народами.

Добрый, хотя и суровый человек лежал на кровати за одеялом и слушал. Потому мать громко сказала:

- На самом деле ничего плохого я не делаю.

На следующий день утром она вытащила чемодан на лестничную клетку и дальше, на улицу, где ожидал Платон. Ей не хотелось, чтобы он поднимался к их квартире. Я даже вижу, как она идет, с высоко поднятой головой, в платьице в горошек и в короткой курточке, стаскивая со ступеней тот самый большой чемодан с ржавеющими замками.

А за ней темнел маленький прошлый мир: раскладушка, часы, стопки журналов "Пшекруй" и "Пшияцюлка", и мать, что всхлипывает, давясь дымом сигареты "альбатрос".

- День, сынок, был такой красивый, наверное, первый по-настоящему весенний. Между домами сушилось белье, под крышами бесились синицы. Все в микрорайоне замерли: музыканты, рожи в окнах, возвращающиеся из гладильни бабы, докеры и выпивохи. Они чмокали губами, свистели. А я шла к машине с этим чемоданом.

Соседи советовали матери уматывать прямиком в Москву. Такой стыдобы на Пагеде еще не было.

Родители приседали возле своих детей и показывали им, как выглядит курва, пускай запоминают, это знание им еще пригодится.

- Мне хотелось наорать на них на всех. И посоветовать, чтобы закидали меня камнями, раз уж я так им не нравлюсь, но ведь для этого нужна смелость…

Платон взял у нее чемодан, посмотрел на соседей и очень вежливо так спросил:

- Морду кому-нибудь набить?

- Давай просто уедем отсюда, - попросила мама.

Ошеломленная, с грязью на лице, мама села в машину. Они тронулись. Камень грохнул по крыше, ком грязи плюхнул в задний бампер. Именно эти звуки сопровождали их, когда они выезжали с Пагеда.

О музыке

Мать вспоминает давние концерты и, похоже, считает, что музыку мы теперь не переживаем, как когда-то. Сама она находилась при началах Вселенной и, насколько я ее знаю, готова поклясться, что видела, как Бог лепит Солнце из искр.

Музыка, по ее мнению, способствует исчезновению, и вот это, и ничто иное, является в искусстве главным.

Они ходили на концерты, посвященные польско-советской дружбе; прослушали камерное выступление какого-то слепого пианиста из Венгрии. Потом старик распинался о гармониях и тональностях, сам он, музыкальный, как большинство русских, видел в музыке некие пейзажи, а мама вспоминала собственное исчезновение в звуках. По ее мнению, жизнь походит на танец – так быстро оно проходит.

При случае, я снова заловил ее на лжи.

Ее рассказ колышет и втягивает, а я же хочу знать про отца и о том, что она сама вытворяла, когда была молодой; я слушаю, бреду за ее словами, начинаю верить в старика, в американца и Платона, тону во всей этой байде, пока вдруг что-то не начинает колоть, давить и я возвращаюсь к действительности.

Мать утверждает, что была на первом рок-концерте в Польше, это когда группа Rythm & Blues выступил в кафе "Рыжий Кот".

Проверяю в Сети: да, нечто подобное случилось. Барак от этой пивнушки пугает в Гданьске до сих пор.

Попали они туда случайно. В газете было написано, что на концерте будет представлена музыка угнетенных крестьян и рабочих из Америки, только более современная. Скрипку заменила электрическая гитара, во всяком случае, вечер никак не ассоциировался с капиталистической эксплуатацией. Мать хотела пойти, старик после некоторого сопротивления сдался. Он плавал по свету, про рок-н-ролл кое-чего слышал, но пришел к выводу, что это только вопли.

Они поехали в Гданьск. Перед входом заведение ожидало немного бунтующей молодежи, и старик в своем черном костюме выделялся и даже пробуждал панику. Билеты тут же нашлись.

В средине гремел джаз. Невозможно было протолкаться к джук-боксу[45] или хотя бы к бару. Старик принял на себя это задание и с громадным трудом добился победы. Народ занял абсолютно все места, кто-то свисал с антресолей, так что мои родители уселись на полу с пепельницей, бутылкой вина и бокалами.

Группа настраивалась на сцене. У нее имелся саксофон, контрабас, две гитары, в том числе и электрическая[46]. Старик сразу же схватил бутылку и допытывался, когда же они заиграют.

- Ну, дорогой мой сынок, они и заиграли, и было это как самый настоящий удар молнии, - мама тронута воспоминаниями и макает губы в коньяке. – Я вообще понятия не имела, что так можно играть; все это слушалось ухом и животом, все тело рвалось танцевать, оно тянулось к этой музыке, веселой будто дождь и более могучей, чем шторм. Да, я танцевала так, что у меня в коленках выросли крылья, и я желала, по-настоящему хотела вынести эти звуки на улицу, чтобы все их услышали.

Девахи пищали, булькал контрабас, у ударника был сломанный нос, палочки он держал, словно колбасу, повсюду было много дыма, а мать размахивала пиджаком отца над головой, старик же постоянно терял ритм.

После концерта, совершенно пропотевшие, они отправились на осетра, и вот в это одно – в рыбу – я все-таки верю. Отец заглотал свою порцию в пару кусков и милостиво заявил, что концерт был даже сносный, вот только слишком хаотичным. Опять же, под такое молотилово трудно танцевать. Рок-н-ролл пройдет быстрее, чем буги-вуги, это он так заявил. Мать над ним смеялась.

Хотелось бы увидеть ее, молоденькую, в такую минуту. А еще сильнее – танцующую с тем пиджаком. И его, старика, тоже.

Жаль, что все это неправда, что ничего такого не случилось.

О мгновениях для себя

С Кларой разговариваю обо всей этой лжи уже вечером, значительно позже визита у матери. Мы закрыли "Фернандо" и возвращаемся на Витомино, жена сидит на пассажирском сидении, положив ноги на распределительную панель.

На кухне я работаю практически до конца, заказы мы принимаем за полчаса до закрытия, как правило, их делает подвыпивший, запоздавший клиент или умеренно влюбленная парочка, которой надо накушаться. Я реализую талончик заказа, сбрасываю вилки, кастрюли, орудия труда в мойку, чищу столешницы, разделочные доски, ящики и пол. Меня мог бы выручить и Куба, только он не сделает этого так хорошо, как я; мне не хочется делать ему неприятностей, и все же делаю это сам.

По-моему, об этом я уже писал; Клара управляет нашим рестораном, она следит за финансовыми расчетами, после обеда заказывает полуфабрикаты на следующий день, два раза в неделю – мясо, потому домой возвращается рано, но иногда остается. Ожидает за столиком, стучит в клавиши телефона, а я копаюсь. В это время Олаф, наверняка, играет без всякой меры, влезает на стул, снимает "нутеллу" с верхней полки и лопает ее пальцами, не отрывая глаз от стримеров. Тольлко на это несколько наплевать, потому что нас ожидает мгновение для себя.

Таких мгновений мало. В уик-энды я с самого утра в ресторане, по понедельникам и вторникам мы открываемся в два дня, но к восьми отправляем Олафа в школу, вечерами Клара садится за бумаги, ну и еще у нее имеется своя йога, от которой она не откажется, что бы там не случилось. Сам я тогда ловил минуты расслабухи, но сейчас пишу.

Клара просит, чтобы сегодня я позабыл о писанине, мы торгуемся, отираясь друг о друга, словно две притертые детали старой машины. Я обещаю, что в двенадцать буду в кровати, проверяю, уже начало второго ночи, так что вышло как обычно.

Я люблю те минуты, когда у Олафа каникулы или когда он простужен, так что утром в понедельник мы с Кларой валяемся в постели даже до девяти. Просыпаемся рядом с друг другом, занимаемся сексом, который, возможно, и не дикий, но уж наверняка радостный, просто болтаем, после чего я готовлю завтрак – только для нее, сам я по утрам не ем. Творожок, укропчик, кусочек лосося, булочки и кофе въезжают в спальню на деревянном подносе; Клара рубает, теряя расслабленность, делается сытой и нервной, напрягается перед приходящим днем.

На неделе даже мгновений у нас для себя немного, и все они какие-то дерганные: под душем, в лифте, на закупках, в автомобиле на короткой трассе между центром Гдыни и Витомином.

Когда-то было не так, но мы сделали ребенка, открыли ресторан, и жизнь нас догнала. Когда-нибудь я открою еще один ресторан, очередного ребенка делать мы уже не станем.

Так оно и будет, обещаю я жене: раскрутим "Фернандо" и откроем что-нибудь еще, быть может, настоящую итальянскую пивнушку в каком-нибудь микрорайоне в Труймясте, где сейчас подают только громадные студенческие пиццы на толстом тесте и карбонару, залитую ведром растопленного сыра. Мы же дадим людям настоящую еду, примем на работу женщину-менеджера, я приучу кого-нибудь к кухне, и тогда мы найдем побольше времени для себя. Возвратятся свиданки, спокойные вечера дома. Быть может, мы даже выберемся в настоящий отпуск.

Клара глотает все эти обещания, не переспрашивая, без радости и веры, просто кивает головой и соглашается. Надо же во что-нибудь верить, так что выберем курс на свет.

Пока же по дороге домой мы разговариваем о матери и тех глупостях, о которых та рассказывает. Я выражаю вслух свою озабоченность: боюсь, что с ней случится что-нибудь нехорошее, потому что у нее откажет второе бедро, или все свои средства она всадит в финансовую пирамиду.

- Соревнования уже закончились, - замечает Клара, все так же с ногами на распредпанели, уставив взгляд в красные огни, размазанные дождем по лобовому стеклу. – Ты гоняешь к ней каждую минуту, восхищаешься ею, обнимаешь Олафа, позволяешь ей глупить, слушаешь, записываешь. Хелена любит быть в центре внимания, и такая она из-за нас. Это мы позволили ей быть такой.


О полах

Я слушаю об этой звериной любви отца и думаю себе, что он был бы, скорее, вараном или ленивым котярой, никак не волком. Любил он безумно, но в определенных границах.

Мать, похоже, этого не видит.

Начну я, возможно, с того, что когда она приехала с чемоданом с Пагеда на Каменную Гору, отца там не было. У него были свои обязанности, что мать еще могла понять, потому что я и сам прекрасно знаю, какой труд важен. Платон помог матери распаковаться и тоже ушел.

Перспектива совместного проживания распалила великие надежды.

Мать понимала, что у отца имеется собственная каюта на судне, и там он проведет большую часть ночи. Виллу же он предназначил для нее. Но она рассчитывала на более долгие совместные утренние часы по субботам и воскресеньям, на ленивые вечера, чтение книг и слушание музыки с патефонных пластинок. И пускай проходят дни, месяцы, годы. Они нашли место на земле. Начали выстраивать жизнь.

Мыслями она забегала в будущее. Видела сморщенное море за окном и голого старика в постели. Когда человек планирует, Бог открывает шампанское.

В тот первый день совместной жизни она решила приготовить ужин. С этим была куча проблем. Платон привез ей мясо на зразы, хорошее, только жесткое. Его нужно было готовить три вечности, и мама боялась, что не успеет. Ведь папочка уже настропаливался к своей любимой девочке.

И тут до нее дошло, сколько еще вещей не хватает. У них не было винных бокалов. Голая лампочка резала глаза больничным светом. Тем не менее, мама приготовила те зразы и салат, прилепила свечки к воску на блюдцах, и настроение сделалось, словно в какой-нибудь Вероне. Все было просто замечательно, только старик так и не пришел.

Ей не хватало чего-то, что отвлекло бы внимание от забот и подавило беспокойство: книг, газет, бесед с родителями. Все это осталось на Пагеде.

Мать глядела на стынущую еду и ежеминутно выходила во двор перед виллой, считая, будто бы, благодаря таким действиям, папочка наконец-то вернется. Она думала о валящихся на голову камнях, о взрывах самолетов, и слезы стекали в ее декольте.

Старик опоздал на три часа. У него блестели глаза. Сообщил, что дружки затянули его в пивную. На такие слова мать подсунула ему холодные зразы под нос и напомнила, что если кто-то любит, то не идет к пьянчугам.

- Да ясное дело, что я тебя люблю, - выпалил папочка, способный еще шутить, но уж никак не каяться. – Если бы я тебя не любил, то вообще бы не пришел.

- Перед ним я была совершенно беззащитной, - вздыхает мама.

У отца, вроде как, была мохнатая грудь, пулевой шрам под пупком, крепкие плечи все в шрамах и множество родинок на спине. Именно эту спину, расширявшуюся наподобие щита, моя чувствительная родительница полюбила более всего, а я сейчас понимаю все лучше, что без некоторых сведений мог бы и обойтись.

Иду в ванную, беру маленькое зеркало Клары, становлюсь спиной к зеркалу и считаю свои родинки. Потом возвращаюсь к компьютеру.

Родители лежали под одеялом, мать надела фуражку старика, и они пальцами ели холодное мясо. Так вкуснее всего. Вокруг них горели свечки, валялись рюмки.

- Давай бежать отсюда, - сказал отец.

Это предложение упало неожиданно, словно американец. Пьяный отец глядел матери в глаза и гладил ее по бедру. Та поначалу не понимала, что тот конкретно имеет в виду, ведь когда-то она ему уже отказала. В Советском Союзе она жить не станет.

- Убежим на Запад. В Германию. Или в Швецию. Даже в Перу. Туда, где нас не достанут.

У каждого бы закружилось в голове, так что и у мамы тоже. Прошло какое-то время, прежде чем до нее дошло, что по-настоящему старик надумал. Что за бредовая идея? Ей что, все бросить?

А старик сказал, что в противном случае погибнет. С ним произойдет то же самое что и с Кириллом. И его выловят из моря. Вытащат из сожженной "варшавы". Мать подыскивала подходящие слова, в конце концов заметила, что папочка преувеличивает, ведь Платон тоже видел американца, а цветет, пахнет и постоянно смеется.

- Платон закладывает, - предупредил отец. – И на тебя тоже доносит.

Мир задрожал; все то, что они себе наколдовали, показалось хрупким. Я могу только догадываться, что все это, собственно, значит. Сижу себе в безопасности и пишу, у меня есть еда, сигареты и ночь. Ничто мне не грозит, я ничего не боюсь. А они лежали в отчищенной вилле. В саду рос молоденький каштан. Над матерью насмехалась отчищенная до глянца кухня, этот бар и письменный стол, который она стащила для отца с чердака. И спросила, а зачем же все это. Он дал ей дом только лишь для того, чтобы в первую же ночь отобрать – зачем?

Старик объяснил, что виллу он стал оформлять задолго перед американцем, отсюда и все замешательство. Он ни о чем не беспокоился, пока не убили Кирилла.

Матери хотелось знать, как он, собственно, представляет такое бегство, и что случится потом. Ведь там, ему не дадут корабля, чтобы он им командовал.

- Мне нужна только ты, - ответил на это он. – Все остальное оставляю без сожалений. Пока есть ты, я могу и навоз кидать.

Что же, он любил мать больше жизни и сделал бы ради нее все, разве что если вдруг с неба свалится военнослужащий враждебных сил или дружки позовут на выпивку.

Так они и лежали среди свечей, отец доверчиво глядел, а мать размышляла, во что же лезет в этот раз. Ведь он говорил о том, чтобы бросить учебу, родителей, оставить за собой всю жизнь.

Дед с бабушкой едва с ней разговаривали, но ей не хотелось ранить их еще сильнее. Она даже вспоминает, что те заслужили более порядочную дочь. Даже плохая дочка лучше утраченной. А помимо того, жизнь у нее была хорошая. И кто знает, что ждет ее там, за морем?

Отец терпеливо слушал, подчеркивая, что отнесется с уважением к любому решению.

В конце концов, она попросила дать ей время. Через два месяца, в июне, ей предстояло сдавать экзамены. Так тяжело она училась целых четыре года, из-за нее бабуля сидела с газовой трубой. Жалко ведь таких усилий. Она станет дантисткой и вот тогда подумает.

- Я знала, что Шолль меня никак не пропустит, - объясняет мать. – Я страшно боялась и дурацки рассчитывала на то, что дело притихнет, что Едунов забудет, сама уже не знаю. Сынок, ведь тогда мне исполнился всего двадцать один год.

Ночью она не могла заснуть. Рядом храпел мой до безумия храбрый отец. Она глядела на перевернутый стол, сбитую одежду и на догоревшие свечи. Все показалось ей ничего не стоящим. Она убралась, налила себе вина и вышла на террасу. Ночь была прохладная.

Тени под виллой сливались, промелькнул человек в плаще, возможно, что и автомобиль, четко она не вдела, потому что слезы, потому что голова гудела…

Перепуганная, она присела на краешке кровати и так ожидала рассвет.

- Я поняла, что решение уже принято, что мне нечего и говорить, - горбится она на кресле. – Что если я останусь в Гдыне, Коля сбежит сам.


О жемчуге

Мать считает, что когда-то люди были более счастливыми, чем теперь, и вспоминает весну.

Вот это мне нравится. Она умиляется немного как Олаф, которого радует любая птичка и лодочка. Мать наклоняется вперед, сплетает ладони и с лаской рассказывает о людях, которые давным-давно в могиле, и о потопленных кораблях.

- Весна в Гдыне – это самое распрекрасное время, и даже ее жители бывают милыми друг к другу, - слышу я.

С этим полнейшее согласие. Нет ничего прекраснее, чем мой город. Хотя мать, когда это говорит, производит впечатление, словно бы объездила весь мир: от Згожельца до Пернамбуко[47].

Под конец апреля в Гдыне появились странные звери: искусственный конь с бричкой, деревянные аисты величиной с корову и чудище из залитой воском бумажной массы, нечто вроде черта, скрещенного с медведем. Дети влезали на это чудище и умоляли родителей сделать фото.

У владельца этого "зоопарка" имелся фотоаппарат на треноге и грязные пальцы, созданные для умножения мелочи.

Раз уж мы упомянули о детях: по городу они гоняли целыми ватагами, чаще всего возле лавочек со сластями и кривых каруселей; все стада в беретах, в слишком коротких штанах на помочах и в застиранных рубашонках. Калоши застревали и терялись в грязи. Давным-давно сгоревшие автомашины и разграбленные виллы служили им бункерами, палки изображали винтовки.

- Повсюду звучало это их "та-та-та".

Мать показывает, как стрелять из палки, и печально прибавляет, что иногда прогнивший потолок заваливался под ребенком. Так случилось, к примеру, на вилле "Помоги, Боже", где, к тому же было полно невзорвавшихся боеприпасов.

Больше всего дети любили луна-парк возле моря. Они мчались к воздушным шарикам, соломенным лисам, к деревянным вагончикам, влезали в тяжелые гондолы чертова колеса, так что какому-то мужику под хмельком приходилось выгонять их оттуда. Кашляли винтовки-воздушки, орали чайки и пели глиняные петушки.

Мать все вспоминает с умилением, даже первомайские демонстрации.

Сам я помню такие с детства, когда никто уже в никакой коммунизм не верил. Печально свисали красные флаги, а скучающие харцеры декламировали стихи про революцию.

Мать выбралась в Гданьск, на Ягеллонские Валы, потому что ей хотелось увидеть старика на трибуне. Если бы только смогла, она бы встала там вместе с ним.

День был солнечный. Проехала колонна тракторов и странный автомобиль, весь обложенный сосновыми ветками. Из них торчала скалящаяся обезьянья голова в звездно-полосатом цилиндре. Ко лбу была прицеплена лента с надписью: ГОЛОС АМЕРИКИ – ВРАГ РАБОТАЮЩЕГОЧЕЛОВЕКА.

По улице промаршировали учащиеся в белых рубашках и с красными галстуками, за ними медсестры и моряки, цветастые крестьяне, работники верфи и гости из Лиги Друзей Солдата, а еще ормовцы, ученики спортивной школы и учащиеся профтехучилища по обработке кожи в Гдыне и другая босота. Старик благословлял всех их, словно святой отец.

Рядом выпирал грудь Едунов, даже более серьезный, чем могильщик, в офицерском мундире. Раздавленную руку он уже вылечил. Его сопровождали какие-то военные, партийные деятели, ректоры, тому подобные люди. Мама поднималась на цыпочки, задирала голову и восхищалась отцом, этим полубогом, вся восхищенная, одурманенная яркими красками и солнцем, в трепетании флажков и грохоте патриотических песен.

И не она одна. Рядом стояла девица Едунова, что была с ним на пьянке в гарнизонном клубе. Они обменялись взглядами, две любовницы женатых мужчин, смертельных врагов – мать почувствовала что-то вроде близости.

- Я ей сильно сочувствовала, но недолго, так будет здоровее всего.

На девице Едунова была нитка жемчуга, точь в точь, как у бабушки на Пагеде. Время от времени мать брала его поносить, так что знала.

- И это был тот же самый жемчуг, - подчеркнула она. – Не похожий.

Девица, похоже, поняла, что ей грозит, потому что запихнула жемчуг за декольте платья и исчезла в толпе.

- И правильно сделала, тряпка половая, - слышу я. – А не то я содрала бы с нее тот жемчуг и подбила бы и второй глаз.

Именно так выглядит мир моей пожилой матери. Службы безопасности воруют семейные сокровища из ящиков рабочих. Я и вправду уже не могу про это дерьмо, предпочитаю, когда мать рассказывает о прогулках.

Они, вроде как, много ходили. У старика ноги были, как у аиста, у мамы – коротенькие, так что ей приходилось спешить, а он радостно маршировал.

Как-то раз они, к примеру, выбрались в Реву через Кашубскую площадь, где блядушки сосали сигареты без фильтра и звали отца, чтобы тот оставил мать, и тогда они ему такое покажут…

В рыбацком поселке их ожидали фахверковые домики, хатки с вывернутыми крышами и крест, который благословлял отправляющихся на лов рыбаков. Старик купил копченую рыбу и потащил маму в сторону пляжа, вдоль деревянного палисада и железнодорожных путей. Рыбаки затаскивали на вершину холма тележки, наполненные треской и шпротами.

И я размышляю о родителях над морем, как они идут, держась за руки, о молоденькой маме, как она бродит в мокрой гальке, приподнимая подол платья.

На Бабьих Долах горел танк.

Имелся там такой, предназначенный для учебных целей; он стоял на ведущих в воду рельсах.

После обеда банда пьяных ныряльщиков забросала танк бутылками с коктейлем Молотова. Смылись они именно тогда, когда близился мой вцепившийся в маму старик.

Родители приостановились, продолжая держаться за руки, глядели на языки огня, пляшущие на ржавой броне, а над головами у них шастали реактивные самолеты.

Летом я сам выбрался туда с Олафом. Крест до сих пор стоял, рельсы ржавели, но вот рыбаков было бы напрасно искать, опять же, не было и никакого танка.

Недалеко от того танка у них было их волшебное местечко, полянка на опушке леса с видом на фабрику торпед. Эта фабрика – уничтоженный колосс, торчащий в километре от берега, бетонный цилиндр, обосранный чайками, но, кто знает, во времена моих родителей, она, возможно, еще на что-то и годилась.

Если бы только было можно, я бы поставил там гостиницу с рестораном.

Уставшие от прогулки родители присели, выпили пиво, съели шпроты, закопченные так, что ломались на языке. Мать вытирала жирные пальцы о лопухи, чтобы на платье не осталось пятен. В конце концов, они пошли по берегу дальше, на самый Ревский мыс, уставшие и чуточку пьяненькие, а перепуганные журавли, чомги и буревестники с криками вздымались в воздух. На месте их ожидал лыбящийся Платон в "варшаве".

- Я ему уже не верила, - подчеркивает мама.

Из виллы им было близко до Редловской Кемпы[48], чуточку дальше ожидал Грот Марысеньки с неплохим видом на Хель и залив. Они бродили по молу в Орлове, где пожилой художник клепал акварельки с яхтами. Отцу было по барабану и это, и даже развалины королевского владения у Колибковского Потока[49], зато долго осматривал районы бассейна на Редловской Поляне. Останавливался и пялился на пляж. Закуривал папиросу. Глаза у него делались стеклянистыми.

Именно здесь он встретил американца.

Тогда, в мае, пляж был теплым, и по нему никто не полз. Собаки гонялись за брошенными палками, рылись в песке. А вдруг среди них был и Лилипут?


О ее взгляде

Накладываю себе селедки на тарелку, пробило два часа ночи, я же ни сонный, ни уставший, работа до самого рассвета мне известна, и я прекрасно знаю, как все будет: под самое утро я пойду в кровать, не засну, покручусь с бешено колотящимся сердцем, встану, сделаю себе кофе и в первую половину дня даже не буду уставшим: вонючий пот, головокружения, паршивые мысли придут сазу же после обеда и так уже и останутся, вот тогда я буду злым и колючим.

Но писать должен, я даже чувствую, будто бы делаю что-то хорошее, словно бы, стуча по клавишам, я глядел дальше, размышлял яснее, а распыленные мысли нанизываются на веревочку.

Отец близко, он словно бы стоит рядом, будто привидение.

Тем временем, в кухне появляется кое-кто другой. Клара останавливается на пороге, на ней та самая ее любимая пижамка в полосочку, на лице сонные, хмурые глаза. Я уже сижу над компом, рядом тарелка с селедками; я уже не ем из банки, как просила жена, жирные пальцы застывают над клавиатурой.

Ее взгляд мне известен очень даже хорошо, он замыкает Клару в тишине. Жена редко говорит, что лежит у нее на сердце, считая, что я сам обязан догадаться – как правило, я не догадываюсь – но сейчас все по-другому. Я говорю, что скоро закончу и приду в кровать, как и обещал. Ну да, мы же договаривались, я должен был не торчать всю ночь, но материала, который необходимо записать, у меня много, отсюда и задержка, осталась парочка коротеньких фрагментов, и я к ней приду.

- Ты и не заметишь, как я приду. Спи, Клопсик[50], отдохни хорошенько.

Клара не отвечает, хотя знает, как сильно мне нужны ее слова. Она глядит на меня с древней супружеской претензией, знакомой, будто Балтийское море, еще мгновение стоит, после чего закрывает за собой дверь.

О пистолете

Старик брал маму на пикники, в том числе и на один особенный.

У него было два одеяла, подушка и ивовая корзинка, в которую он запретил заглядывать.

Они поехали на Крикулец, где цвел шиповник, и где пугали остатки деревянного домика лесника. Платона с "варшавой" они оставили перед каменным виадуком, а уже оттуда пешком отправились через темный перешеек, по обочине, а дальше – по лесной тропке.

Отец, более серьезный, чем обычно, и более мрачный, разложил одеяла на траве. Подушку пристроил на сосне, где-то на уровне маминой головы. Та стала размышлять, а в чем тут дело, а он, как будто бы в этом не было ничего серьезного, достал из корзинки бутылку, две рюмки, хлеб, зельц и масло.

Мать сидела на одеяле и пыталась расслабиться. А вместо отдыха отец подсунул ей под нос пистолет.

Точнее, он набожно извлек его из пахнущих смазкой тряпок. У пистолета был длинный ствол и рукоятка, изготовленная из дерева, в котором умело были вырезаны якорь и звезда.

- Это "балтиец", - произнес старик, словно бы речь шла о реликвии великого святого: палец там, перец или что-то еще. – Во всем свете всего пятнадцать таких.

По мнению матери, мужчины были бы менее смешными, если бы не их любовь к предметам. Речь идет об оружии, авторучках. В том числе и мои ножи.

Тогда на поляне старик хотел научить маму стрелять. Она спрашивала, зачем это, но он не хотел отвечать.

Мама осторожно взяла "балтийца" в руки. Старик сапогом раздвинул ей ступни и показал, как следует держать оружие обеими руками, с указательным пальцем на скобе спускового крючка и с большим пальцем чуть повыше. Она стала крепко, словно бы желала врасти в землю, и рванула за крючок, уверенная, что попадет в цель – если не она, то кто же?

Грохнуло! Мама очутилась на земле, выпустив волыну. Старик поднял ее, позаботился, чтобы она вновь заняла правильную позу, и обнял ее рукой, нежно охватывая ладонь с пистолетом. От него пахло папиросами, водкой и одеколоном "Пшемыславка"[51].

Пистолет колебался, мать через прорезь прицела выхватывала затуманенную цель.

Она отстреляла обойму и попросила дать следующую. И еще одну. У нее горели запястья. Трепетали листья, кора отскакивала от сосны, ствол разогрелся, словно чайник, так что таже старик начал просить, чтобы мама успокоилась, а то еще попортит пистолет.

В конце концов, в подушке появилась столь желанная дыра. С разгона мама сделала еще парочку. После этого гордо заявила отцу, что теперь она лучший стрелок, чем он.

В ответ старик вынул пистолет из ее болящих пальцев, прицелился и выстрелил в цветок шиповника, потом отправился в те кусты и вернулся с цветком.

Он всегда побеждал, таким уж был.

- Странно, но я предчувствовала, что эта стрелковая подготовка еще может пригодиться, - вспоминает мама.

Старик же, как он сам утверждал, поменял эту волыну за четыре картофелины.

Во время блокады Ленинграда он тайком провозил еду по льду замерзшего Ладожского озера. На него наседали сходящие с ума от голода люди, грозили смертью и целовали ему сапоги, а он отказывал им, потому что ему нечего было им дать.

Среди них оказалась женщина-токарь, молодая мать четверых детей, выглядящая словно старуха. Она говорила о тех детях так долго, что сердце у отца растаяло, и он отдал ей последние четыре картофелины. Взамен она предложила ему пистолет, бесценный "балтиец". Она вынесла его с завода. Кстати, за это она могла и пулю схлопотать.

Старик отказался от подарка, объясняя, что тот стоит гораздо больше, чем картошка, несколько расходясь с правдой. Женщина опустилась на колени и созналась, зачем ей было оружие.

Она хотела убить детей и себя; отец же дал ей картошку, и ей уже не нужно было этого делать, но, как она сама сказала, вскоре они вновь сделаются ужасно голодными, и тогда она уже колебаться не станет.

Ну а старик взял это оружие, потому что, что тут и говорить.

Может быть, именно потому он стрелял из него по цветам.



Об экзамене

Маму я люблю за разные вещи, в том числе – за ее отношение к Богу и святым.

Большая часть старушек пилит в костёл, как будто бы они все еще могут грешить. Мама считает, что осень жизни лучше провести в пивной и среди близких, и с ней трудно не согласиться.

Можно так сказать, что скорее уж солнце ослепит солнце, чем ее – сияние веры.

Она не борется с религией и не спорит с ксёндзами, оставаясь совершенно безразличной к проблемам духа. В этом плане она похожа на глухого, которого притащили на фестиваль духовых оркестров. Трубы гудят прямо в ухо, а он – ничего.

- От нас остаются только рассказы, - говорит мама, и в этом я с ней соглашаюсь, потому и пишу, хотя мама радует нас прекрасным здоровьем, несмотря на бедро и на возраст, а Олаф шутит, что бабушка еще станцует на его свадьбе.

Мы его не окрестили, и брак оформляли не в церкви, а все благодаря мамуле.

Когда она утратила веру? Возможно, что уже в лицее уршулинок? Только погляди на монашку, и ты уже усомнишься в милосердии божьем. Я не удивился бы, если бы это случилось чуточку позже, когда люди оплевывали ей обувь в костёле на Оксиве. Так или иначе, но вышло хорошо, потому что с Богом в сердце она была бы ужасной.

Клара говорит, что мать чтит саму себя, потому ей никакой Бог не нужен.

Но той весной она молилась святой Аполлонии, покровительнице дантистов, Иуде Фаддею[52] – покровителю самых безнадежных дел и самому дьяволу, лишь бы только сдать протезирование.

- От страха все у меня смешалось в голове, - признает она. – Я думала: раз уж Бог сбил несчастного американца с неба, то почему бы ему не помочь мне с экзаменом?

Она бы учила и больше, только ей не было где и когда, она даже жалела, что съехала с Пагеда. В вилле хозяйничал старик. Он приезжал, когда хотел, и буквально отгонял ее от учебников. Она же поглощала толстенные брошюры о болгарских хирургах и укоренении коренных зубов из фарфора, учила наизусть названия сплавов меди, серебра, золота и олова, а папочка желал, чтобы ему уделяли внимание, и отрывал ее от книг.

- Он постоянно желал заниматься любовью, - слышу. У меня же на кончике языка: перестань, мама. – Он все время повторял, что я наверняка сдам, потому что очень способная, и у старого дурака Шолля не будет никакого выхода.

На помощь ей пришел не кто иной, как Зорро. Он приходил вечерами в дни маминой практики, пропускал перед собой всех других пациентов, после чего они вдвоем закрывались, он в том своем нелепом костюме, она – в окровавленном халате. Мама занималась его зубами, а когда заканчивала, Зорро открывал "Вопросы консервативной стоматологии" и задавал маме вопросы, плюясь комками окровавленной ваты.

Как отстроить остов зуба? А как мы проектируем величину нижней полости со стороны языка? Что там происходит в мире композитных вкладышей, которые так любил Шолль? Они обсуждали все эти чудеса, мать повторяет вопросы слово в слово, как будто бы сдавала все это вчера; впрочем, она утверждает, что протезирование – великолепная штука, потому что заключается в возвращении красоты. Ты вставляешь зуб, и пациент сразу же тебя начинает любить.

Помимо того, они говорили про рак полости рта, когда отпадает вся нижняя челюсть, а еще плавили серебро. У матери имелось немного металла и формочки, Зорро подносил ацетиленовую горелку. В том слабом сиянии его лицо делалось старым и таинственным. Серебро плавилось на ложке, стекало в формочку и застывало уже в виде зуба.

Мать гамлетизировала, что не сдаст, несмотря даже на эту помощь, разочарует родителей, да и Зорро будет разочарован. Она опасалась того, что закончит как судомойка, и старик ее бросит, ибо, зачем ему иметь дело с замарашкой.

Перед самым экзаменом Зорро пришел совсем кислый. Потребовалось какое-то время, чтобы он признался, что его мучит. Он говорил про злобные тени и про людей в длинных пальто. Следом за его велосипедом ехала знакомая белая "победа". Мать сказала ему правду, что это ее вина. Еще посоветовала, чтобы он какое-то время посидел дома, даже чтобы поменял костюм.

- А ты сама когда успокоишься? – спросил тот у моей молодой, перепуганной мамы, впрочем, его и самого все это достало. – Проще всего: танцевать так, как эти глупые люди играют. Я другим уже не буду.

Зорро утверждал, что они оба исключительны, а мать победит любого врага и преодолеет всяческие помехи. Мама же, ради начала, решила ему помочь и спросила отца, не мог бы тот его спасти. Да, Зорро – это псих, но безвредный, пускай от него отстанут, направят ту "победу" в другую сторону, ведь этот тип не имеет с ней самой ничего общего.

Отец, всемогущий разрушитель стен, сообщил маме, что можно не беспокоиться, дело устроено, психа простили.

Мать поблагодарила и, полуживая, поплелась на экзамен.

Перед входом, на улице Ожешко, ожидал Вацек, в новехонькой "сиренке", окруженный студенточками. С мамой никто не заговорил. Из кабинета, время от времени, доносился отзвук брошенных зачеток. Здание покидали студенты с багровыми ушами и опущенными на квинту такими же носами. Ужас, совершенно естественный перед расстрелом.

Клара как-то рассказывала, что у нее тоже имелся один подобный уебок на ее социологии. Студентки от страха сознание теряли. Мне это непонятно; лично я бы, скорее, трахнул такого зачеткой просто по роже.

Но перед входом страх маму покинул. Что должно быть, того не миновать, подумала она.

Увидав ее, Шолль поднялся из-за стола и застыл, немного похожий на схваченного в силки ястреба-перепелятника, после чего свалился снова на стул. Спросил про развитие органа жевания после родов и про шлифовку зубов под мост; мать начала отвечать, а он прервал ее после пары предложений. Пальцем указал на зачетку.

Он вписал оценку и осторожно толкнул зачетку к маме. Она получила пятерку. Экзамен продолжался буквально пару минут; Шолль не сказал ни слова, а старик дома получил тряпкой по лицу.

Тряпка была мокрой, да еще и свернутой; охотно прибавлю, что старик защищался локтями, что мало чего дало. Мама била его изо всех сил, ведь она сдала бы экзамен и сама, без чьей-либо помощи.


О бабушке

Старая фотография: бабушка стоит на платформе чертова колеса в платье с зашитыми карманами, ногу поднимает высоко, на пальце покачивается башмачок. Ветер лохматит ее волосы, бабушка смеется, словно молодая девушка.

Чистейшая радость, свободная от страха перед неведомым будущим.

- Жалко, что я не знала ее такой, - говорит мама.

Та бабушка, которую мы оба знали, готовила обеды, молола кофе и пересыпала в банку, чтобы дедушка имел с утра свежий и не злился. Чаще всего ее видели с метлой, с тряпкой и с палкой, чтобы сбивать паутину. Колени у нее почернели от мытья полов и от натирания их пастой.

Я помню старушку с широким лицом и пальцами боксера.

- Я боялась, что у меня тоже будут такие же ладони, что я кончу, как она, - рассказывает мать, с явными претензиями к самой себе. Ладони у нее все такие же мелкие и узкие, даже странно, как она удержала пистолет.

После выезда мама посещала дедушку и бабушку где-то раз в неделю. То были короткие и малоприятные визиты. Мать проскальзывала через Пагед, будто вор. Разговоры с родителями шли трудно, топор, пускай и спрятанный, все так же висел в воздухе.

Например, как-то раз бабушка спросила, была ли мама на Пагеде во время их, дедушки и бабушки, отсутствия. Кто-то переколотил одежду в шкафу, напутал в стопках "Пшекруев" и "Пшияцюлек", а самое паршивое – пропала нитка жемчуга. Мать вспомнила Первое Мая. Она поклялась бабушке, что ничего не взяла. Та ответила недоверчивым взглядом и заметила, что у них, похоже, завелись духи.

Чтобы было еще интереснее, те же самые привидения посетили и Дом под Негром. Мать заставала бар открытым, обувь стоящей неровно. На полу в спальне появилось углубление, словно бы кто-то пытался передвинуть кровать. С этим она пришла к отцу. Тот заявил, что все это шутки сверхъестественных сил, только ему было не до смеха.

Бабуля все так же исчезала, иногда даже надолго. Никто не знал, куда она девается. В конце концов, дошло до скандала, когда дедушка столкнулся с соседом. Мужик как раз тащил кроликам в клетку мешок с сеном, он сбросил его со спины и заговорил:

- Что, сосед, не возвращается жонка по утрам и вечерам?

На это дедушка схватил урода за одежду и ебанул ним о стенку так, что даже стекла в окнах зазвенели. Мужик давился и болтал ногами в воздухе. Обувь свалилась на землю. Дед схватил ее и бросил в большую лужу перед домом. Сосед очень даже смешно выглядел, когда шел доставать, а это были элегантные туфли из свиной кожи, привезенные из самой Быдгощи.

Дед все предполагал какую-то тяжкую болезнь; он считал, что роман матери с русским открыл мешок с несчастьями; Бог проклял семью Крефтов и теперь насылает на них чуму; одумайся, дочка.

Матери вся эта болтовня была до одного места, но ей тоже хотелось знать, куда же ходит бабушка. Началось это в марте, а тут июнь заканчивался, вся весна прошла в этой тайне.

В конце концов, мать собралась и пошла через лес к общежитию. И чувствовала она себя просто фантастически, как какой-нибудь шпион, нормальный такой капитан Клосс с курносым носом и в платье в горошек.

Бабушка вышла из здания с сигаретой во рту и с сеткой в руке. Поплелась на автобусную остановку на улице Насыповэй. Мама поспешила за ней, прячась за базой смазочно-топливных материалов военно-морского флота, потом спряталась за будкой с пивом по другой стороне улицы. Она наблюдала за тем, как бабушка разговаривает сама с собой и сражается с ветром, который задувал горящие спички.

Они сели в автобус: одна спереди, другая сзади. Мать боялась, что бабушка ее заметит, и жаловалась на давку.

- Я, благодаря Коле, так отвыкла от толпы и вони.

В центре бабуля вскочила в эскаэмку и вышла только на Вржеще. Она пересекла деревянный перрон и встала возле стройки, застыв с задранной головой, глядя на подъемный кран.

Вечер. Над универмагом и рестораном "Морской" светились неоновые вывески; Анна Валентынович[53] в огромных очках ссорилась с ребенком перед магазином самообслуживания; малыш Янек топал ногами и пищал, что хочет кокосовый орех с пальмы, мать ему объясняла, что этот орех - говно, а не кокос. Бабушка прошла мимо них, не сказав ни слова. Она не знала, кто такая Анна, вспомнила ее позднее, уже в восьмидесятые годы.

Остановилась она чуть подальше, перед мастерской по ремонту радиоприемников; положила сетку на землю, застыла. Рядом стояло еще несколько очарованных типов.

В витрине мерцал округлый телевизор "Нептун". Передавали концерт симфонической музыки, только без звука. Бабушка, словно околдованная, не могла оторвать глаз. Только это она и спасла из мечтаний, из доброты мира.

Она прикладывала ладонь ко рту, и ее глаза вновь принадлежали той восхищенной девушке на чертовом колесе.

-Я хотела ее обнять, - шепчет мама, словно бы бабушка все еще стояла рядом. – Мы постояли бы вместе. До меня быстро дошло, что эти мгновения, этот кусочек мира – это исключительно для нее. А из-за меня ей сделалось бы стыдно, я испугала бы ее. И больше она сюда не приехала бы.


О сельдях

Я даже не знаю, сколько уже написал, я ведь не читаю, не возвращаюсь к началу, просто мчусь, чтобы сбросить эту историю с плеч и вновь жить нормально.

И селедки стали меркой моих усилий.

С тех пор, как я слушаю маму, сижу до утра и записываю ее бредни, сам закинул в рот приблизительно четыре килограмма селедки. Мужики умирают от водки, курева и красного мяса. Клара утверждает, что меня прикончит морская рыба.

И я ничего не могу сделать с тем, что так люблю селедку. Другие любят суши или морепродукты. Я же полюбил эту замечательную рыбку.

Селедка помогает мне думать, любить и работать.

Селедка в соусе "тартар", с яблоками, с лисичками и по-деревенски, селедка с манго, жареная селедка, селедка в масле, сельдь в сметане.

В детстве я тащил мать на пристань и высматривал рыбацкие шхуны. И вот какая-то такая причаливала, а рыбаки в блестящих куртках и глубоких капюшонах, в сапогах с отворотами и жестких от соли свитерах с огромным усилием вытаскивали на берег сети с трепещущим серебром. Селедки цеплялись за ячейки сетки, будто украшения, живые браслеты, более прекрасные, чем сказки Диснея, что мы смотрели на видеомагнитофоне.

Время от времени, как правило – по понедельникам, я еду на рыбный рынок в Первошино и отбираю селедки на следующие дни. Беру соленую и молодую селедку – матье, с большим содержанием жира, чтобы готовить ее в растительном масле и уксусе, копченую и маринованную, которую можно разделывать пальцами, а так же самую обыкновенную, сырую – светлые ломти мяса, оправленные в блестящие драгоценности чешуи.

И тут нужно следить, потому что на селедках частенько обманывают.

Испорченная селедка отдает аммиаком и серой, у свежей селедки мясо балансирует между белизной и желтизной, а кроме того, оно крепко держится костей.

Белизна селедки – это дом всяческих красок. Эта рыба, поданная по-кашубски, с луком и горчицей, восхищает смелым красным оттенком. С огурцом, залитая карри, ассоциируется с весной, когда из-под снега появляется трава. Грибы насыщают селедку коричневым тоном, греческий йогурт – мягким кремовым цветом; рыбка эта вечно меняется, крутится на сказочной карусели.

Селедку мы едим уже три тысячи лет; она старше, чем философия.

В средние века французы кроваво дрались за селедку с британцами. Это я понять могу, потому что сам воюю с Кларой.

В кухне и на балконе я постоянно расставляю кастрюли и миски, в которых отмачиваю свою селедку. Я слежу за ней все время, когда нахожусь дома, меняю воду, молоко или сыворотку. Селедка, приготовленная таким образом, делается более нежной. По мнению Клары и Олафа хата воняет, как будто бы под полом я держал кита, а если мне случается открыть баночку со шведской квашеной селедочкой, жена заявляет, что это насилие, и угрожает разводом.

И при этом блуждают, будто слепые. Запах селедки – это еще малая цена за раскачанное их чувство красоты.

Я бы и слова не написал, если бы не она. Сам колочу в клавиши компьютера, словно сумасшедший, обложившись баночками, тарелками, керамическими блюдцами и досками для нарезки хлеба. На столе засохшие пятна, клавиатура жирная, меня подгоняет зловредная сытость.

И даже сейчас возьму и съем. А вот что?

Давайте поглядим.

Передо мной на тарелке, поблескивая маслом и полукольцами лука, селедочки укладываются в форму солнца или щита храброго викинга. Головы и плавники уже попали в Валгаллу, все остальное задержалось в нашем мире, чтобы стать пищей повара, охваченного ебанутостью матери и собственной бессонницей.

С дрожью, но и с опасением, я погружаю нож в один кусок, открывается белое мясо, и сразу же у меня во рту расплывается тот неповторимый вкус, солоноватый, но и сладковатый, словно бы несчастный султан Балтики угас где-то в прибрежных водах, рядом с речным устьем. Я полностью погружаюсь в него, исчезают кухня и алое рассветное солнце, сейчас я радостно мчусь сквозь морские глубины, надо мной мрак, подо мной сгнившие мачты судов, вокруг блистающие братья и сестры. И все. Мой дружок, мой вкусовой щит, что защищает меня перед всем миром, пропал.

Тарелка – словно пустая коляска.

Прощай, мой приятель с серебряной чешуей!


О пустоте

Входит Олаф и спрашивает, нет ли у меня паразитов.

Он начал учиться в четвертом классе, у них имеется биология, так что он учит про солитеров и печеночных двуусток.

Я же и не заметил, что началось утро. Писал, писал, а тут сын стоит в двери, уже одетый в блузу из магазина "Кроп" и тренировочных штанах. Он глядит пронзительно темными глазами на пол-лица и начинает разговор о паразитах.

Курва-мать, я совершенно забыл о завтраке и чае, пропал наш утренний ритуал.

Извиняюсь и говорю, что ни про каких солитеров не знаю. Я здоровый бык, чувствую себя великолепно. Что ему вообще в голову стукнуло?

- Потому что я же вижу, папа, что тебя пожирает что-то изнутри, - отвечает он мне. – Снаружи ты такой же, как всегда, но вот внутри становишься пустым. Что-то там тебя съедает, и я боюсь, что вскоре ты станешь совершенно съеденным. Наверху останешься, а в средине не будет ничего. Ты проверь, папа, нет ли у тебя солитера, - просит он, серьезно, как умеют только дети.

Я делаю ему завтрак. Он идет в школу.


О мести

Эта история чего-то касается, мать путает правду и ложь, выдумывает всякую чушь, чтобы скрыть важные вещи. В конце концов, что-то должно быть для нее важным. Мне кажется, что речь идет про тот вечер в кинотеатре "Ленинград", где произошли выборы самой милой девушки.

Мама на всем серьезе считала, что это отец заявил ее туда. С ней он не пошел, потому что у него были полные руки дел, связанных с визитом датских кораблей. Пришло их три, с совершенно мирными намерениями, а замешательства наделали больше, чем броненосец "Шлезвиг-Гольштейн"[54].

Что было, а чего не было?

Мать насела на отца, что поначалу он записывает ее на какой-то дурацкий конкурс, а потом идет плясать танго со скандинавскими офицерами. Старик ужасно удивился, потому что ничего про какой-то конкурс не знал, после чего откупорил бутылку. Ладно, если он не записал ее, кто тогда?

- Мужчины исчезают всегда, когда они более всего нужны, - поучает меня мать. Я давно уже являюсь единственным мужчиной в ее жизни.

В кинотеатр "Ленинград" она поехала сама, скромно одетая в белую блузку и в юбку с бежевым пояском. У конкуренток волосы были зачесаны набок, брошки, колечки и тому подобная фигня.

Девушек было шестеро, в том числе и разъяренная мама. Парикмахерша взяла ее в оборот, по гардеробу крутились журналисты, а на сцене перед полным залом работал ни кто иной, как Януш Христа[55]. Он рисовал моряков на больших листах картона, стряхивая пепел с бычка себе на колени.

Зрители топали ногами и размахивали банкнотами, так хотели купить эти рисунки.

- Я поехала туда, чтобы выиграть. – Мать громко задвигает ящик стола. – В конце концов, никто ведь не столь мил, чем я.

Номеров среди участниц не раздавали, только цвета; матери достался красный. На сцену она вышла пятой, а там уже лицо у нее вытянулось, потому что мероприятие, помимо двух типов из театра "Бим-Бом" вел Збышек Цыбульский, тогда находящийся на вершине славы, нечто вроде Дороциньского сейчас[56]. Зал был полон, задние ряды терялись в темноте.

Эти два типа из "Бим-Бом" занялись мамой очень даже серьезно. У нее спрашивали про самые знаменитые оперные театры, про польские фильмы, про недостатки женщин и мужчин. Матери все это подходило, поскольку она ожидала, что ее сунут в купальник и заставят трясти сиськами.

- Ко мне отнеслись почти что как к человеку, - говорит она.

Но на этой сцене ей пришлось пожарить яичницу. Цыбульский тут же ее всю и заглотал. У матери подскочило давление.

Ребята из студенческого театра придумали актерское задание. Именно за этим они и привели Цыбульского. Другие девушки тоже получили свои роли. Они представляли, будто бы едут на трамвае или работают в магазине. Цыбульский же воплощался в роль пассажира-"зайца", покупателя или кого-нибудь еще.

Так вот, актеры придумали, что мать будет рядовым, а он – вредным капралом, устраивающим муштру.

В маме что-то вскипело, она предложила поменяться ролями: она будет капралом. Обожравшийся яичницей Цыбульский охотно согласился. На свою беду.

Он лег на сцене, делая вид, будто бы спит, а мать маршировала, заложив руки за спину. После того пихнула Цыбульского сапогом, рявкнула, чего это он тут имеет наглость дрыхнуть, раз враг готовится напасть на мирную социалистическую родину. Тот начал оправдываться, заикаться. шТогда она приказала ему делать приседания и отжимания, по десять раз подряд, так что у актера яичница встала колом в горле. Якобы, он умоляюще глядел на маму, очки сползали с покрытого потом лица.

Тогда она еще разик прогнала его вдоль сцены. Публика сорвалась с мест, чтобы лучше видеть, как студентка третирует Цыбульского. Что же касается матери, в этот короткий момент она была на вершине счастья и только жалела, что не умеет свистеть, сунув пальцы в рот.

В этот один-единственный раз я собираю всю свою смелость и очень осторожненько сомневаюсь в правдивости этой истории, ведь мать, скачущая по Цыбульскому, столь же правдоподобгна, что и НЛО над Гдыней.

- А ты знаешь, что я и с Кеннеди танцевала? – слышу я вответ.

Ну просто руки опадают.

Но тут все смешки заканчиваются. Цыбульский свалился на стул и пил так жадно, что вода стекала у него по подбородку, а мать стояла перед окутанной мраком публикой. Сердце внутри нее колотилось от счастья, она чувствовала, что победа у нее в кармане.

И тут с заднего ряда поднялся Вацек и заорал:

- Русская курва! Эта тряпка со всем советским гарнизоном переспала!

За ним поднимались следующие. Ее одногруппники и одногруппницы, их приятели, какие-то доценты и швейцары со стоматологии, даже жители Пагеда; Вацек притащил сюда всех, кого только мог. Все они присоединялись к хору. Топали, стучали руками по подлокотникам и спинкам стульев. Польская курва, русская курва – эти слова разносились по всему кинотеатру.

Теперь, по крайней мере, нам известно, кто заявил ее на конкурс.

Со своих мест поднялись даже те, которые раньше аплодировали. Теперь они вопили.

Моя мама все также стояла на краю сцены, словно облитая ведром крови. Русская курва, русская курва. В толпе и темноте каждый силен.

Какое-то время она еще постояла во всем этом балагане, повернулась и очень медленно, без тени страха, покинула сцену. Кинотеатр ходил ходуном, вопли публики доносились за занавес. Мама все так же шла, не спешила, с высоко поднятой головой. Она сталкивалась с людьми, которые бежали узнать, что происходит. Забрала собственные вещи из гардероба.

Только выйдя из кинотеатра, освободившись от взглядов, она побежала, куда глаза глядят.


О маске

На следующий день Зорро в кабинете на улице Дембовей не появился, хотя они и договаривались. Мать сделала вывод, что он в ней тоже увидел русскую курву, как и все остальные.

В течение этой весны она поставила ему мосты, коронки, вычистила каналы, к небу приклеила искусственную челюсть. Реконструкция зубной клавиатуры была практически закончена, а перед самым финишем Зорро исчез.

- Я с ним ужасно сжилась. В нем была какая-то мудрость, как и у многих сумасшедших. Опять же, он не оставил меня, когда все отвернулись. Он говорил, что надо бороться за свое, потому что остальные – это болваны и только завидуют.

В голосе мамы тепло и тоска, так что я почти что слышу бренчание велосипеда и вижу психа в пелерине.

Как мне кажется, никакой Зорро по Труймясту не шастал. Мама попросту получила передоз брошюрок о нем, которые издавались еще до войны. У дедушки с бабушкой в подвале лежала их целая гора.

А весь этот заскок случился у нее под влиянием людской ненависти. И вот сидит она теперь, восьмидесятилетняя, рассказывает про выдуманного приятеля, а я строю хорошую мину при плохой игре, потому что, когда слушаю ее вот так, по-другому не умею.

Короче, мать ожидала психа в пустом кабинете, уже после того, как поликлинику закрыли. Наверняка она курила, над гневным городом заходило солнце. В конце концов, она закрыла кабинет и пошла в сторону остановки городской электрички.

Неподалеку от поликлиники, в высокой, вытоптанной траве валялся поломанный велосипед, а рядом – избитый Зорро. Мать присела рядом с ним. Находящийся в бессознательном состоянии Зорро хлопал глазами из-за маски, он пытался подняться, опираясь на лдонь с разможженными пальцами.

Мама попросила его не подниматься, сейчас она позвонит в скорую, принесет из кабинета бинт и перекись водорода, и они обождут помощи, только пускай Зорро не шевелится, ведь у него может быть сотрясение мозга.

- Оставь меня, - прохрипел тот и отпихнул маму так, что та упала на траву.

Он поднялся – неуклюже и медленно – встал на окровавленных, опухших ногах. Одна рука беспомощно свисала, как у Едунова. Все время он повторял: оставь меня, оставь меня, а в его глазах нарастал дикий страх. Зорро сорвал маску, сбросил плащ, наплевал на них и стал топтать ногами.

У него было усталое лицо судостроителя с верфи, рабочего, совершенно обычное, только сейчас все в слюне, в грязи и в крови. Недавно поставленные коронки посыпались изо рта. Здоровой рукой Зорро махнул в сторону матери, отгоняя ее, словно корову, на прощание еще пнул велосипед и попер по улице Дембовой, лишь бы подальше.

Мама долго сидела возле искореженного велосипеда.

Именно такая она и есть. Что-то давит в себе, крутит и внезапно принимает решение.

На эскаэмке она поехала в Гдыню, там пошла под гору, как обычно, по улице Янка Красицкого, в вечернем солнце и криках чаек. Она видела крышу Дома Моряка и золотые паруса стоящих на рейде судов, размышляла об американце, который свалился неподалеку, а ведь мог и где-то в другом месте; о том, что земля ушла у нее из-под ног, и сама она может схватиться лишь за одного.

Старику, спасителю, надоело ожидать на вилле, так что сейчас он заливался водкой в баре "Под Канделябрами", совсем рядом. Мама знала, где его искать.

Пол был выложен кафельной плиткой, стену перекрывала большая батарея отопления. Женщина за стойкой зашивала рубашку, разливала пиво и ореховый ликер под селедочку, мужики что-то там бухтели, и только старик сидел один-одинешек, опираясь спиной о полки.

Мать его ужасно любила и, наверное, уже немного ненавидела за власть, которую он над нею обрел. И она приготовила речь, в которой собрала эту любовь, ненависть, судьбу Зорро, дедушки и бабушки, русскую курву и гораздо большее. Подойдя к отцу она выдавила из себя только это:

- Я убегу с тобой.



НОЧЬ ПЯТАЯ – 1959 ГОД

Третья пятница октября 2017 года

О воде

Матери нет, пропала, ноль. Раньше ничего подобного не случалось.

Приезжаю как всегда, к девяти утра, тютелька в тютельку, несмотря на ремонты и пробки, город послушен, мы изучили друг друга, а мать нагло видит пунктуальность в качестве одного из моих величайших достоинств; она считает, что за это я должен благодарить только ее и никого другого.

Она всегда ожидала с приготовленным угощением, и могу поспорить, что все эти эклерчики, хворост и бутербродики она готовила еще на рассвете.

А вот сейчас: ужас, отчаяние, страх.

Я приходил навьюченный сетками; она ожидала в двери; обувь я снимал на пороге. Быть может, это у меня от отца, потому что в обуви я ни за что бы в дом не попер. Даже в детстве, когда приходилось возвращаться за тетрадкой по математике, то снимал один кед и на босой ноге скакал к себе в комнату.

Обычно, я сажусь в салоне над вкусняшками, а мама крутится по кухне; я говорю, что и сам себя обслужу, пускай посидит, а она отвечает, что никогда в жизни, включает экспрессо, застывает над ним, словно бы делала исключительно долгую передышку, и тут же я вижу, как она покидает кухню, осторожно неся исходящую паром кружку из Болеславца.

А сегодня, хренушки, нихт, найн, нет. Звоню от калитки – и ничего. От передней двери – то же самое. Тишина, никаких шагов, в глазке никакого шевеления.

Мать превращает дом в крепость. У нее противовзломные жалюзи и шесть замков в двери – тоже противовзломных, они стоят больше, чем мой "форд". Когда их врезали, мама заставила, чтобы я стоял в прихожей и не пропускал мастеров дальше. Так что бедные мужики отливали под каштаном.

Связкой собственных ключей я мог бы и убить: от квартиры, от "Фернандо", от виллы. Они вываливаются из рук, я опасаюсь за маму, боюсь, что она лежит внутри неживая.

Заскакиваю в средину, обегаю весь второй этаж, даже на террасу залетаю. Кровать ровненько застелена, рядом с ней книжка, стакан с водой, очки для чтения Письменный стол завален бумагами, тут же открытый, но отключенный ноутбук. За окном полная пепельница.

Звоню, мать не отвечает. Над самым полом в розетке зарядка для ее "ноки".

По пару раз проверяю каждое помещение. Полотенце в ванной влажное. Исчезли мамины боты, пальто, прогулочные палки.

Я закрываю виллу и возвращаюсь к машине.

Делаю неспешный круг через улицы Легионов и Красицкого, останавливаюсь перед "Жабкой", где мама покупает курево, печеньки, "птичье молоко" и журналы "Форум" с "Агорой", ведь она же интересуется внешним миром.

Тех сигарет – сам видел пару раз, когда ей казалось, будто я не гляжу – она берет по три или четыре пачки тонких, платит с неслыханной серьезностью и тут же прячет по карманам. Только не сегодня. В "Жабке" ее не видели, продавец ужасно хотел бы помочь, просит оставить ему номер телефона и выражает надежду на то, что вице королева еще вернется.

Точно так же и в аптеке Святого Альберта, единственной в которую мать ходит. Она знакома с владельцем и верит, что там ее не отравят. Как правило, она стоит в очереди и злится про себя на старых баб, которые рассказывают свою жизнь при реализации самого простейшего рецепта. После того насмехается, фыркает и говорит, что в осени жизни человек теряет достоинство, как наш каштан теряет листья.

В аптеке ее тоже не было, равно как и в холле гостиницы "Розовая Роща", куда иногда заходит на чашечку кофе. "Панорама" открывается в полдень, но я и туда иду в дурацкой надежде, что застану ее там, с носом, приклеенным к стеклянной двери.

Нарезаю круги по городу. Проверяю ювелира на Хилони, того самого, что колупается у матери в кольцах, кафе "Шмарагдова" на улице Швентояньской, рынок, откуда шестьдесят лет назад она притарабанила каштан, спрашиваю теток, продающих сыры и помидоры, была ли она, может упала, так куда ее забрали.

Непрерывно звоню ей, разглядываюсь, светит яркое солнце, дети и их родители собирают каштаны.

Вспоминаю наши прогулки над морем предобеденные часы, когда мать выстаивала над водой, рядом с городским пляжем, впрочем, она ценит и те пивнушки, которые там открыли.

Паркуюсь, бегу, потею кофе, никотином, заправкой от следок.

По пляжу прогуливаются люди в куртках и фуражках, малышня гоняет только в свитерах, имеются и закопанные в песке влюбленные, чертово колесо, далекие танкеры и серая точка в нескольких десятках метров от берега.

Я сразу же ее узнаю; просто-напросто знаю, что это она.

Мать стоит в Балтийском море по пояс, серое пальтецо растеклось по воде. Никто на нее и не поглядит, люди заняты исключительно собой.

Только лишь когда я сбрасываю куртку и забегаю в воду, делается какое-то шевеление. Кричат, комментируют и снимают. Блин, я бы таким расхуярил смартфон на голове, но пока что бегу к матери. А она стоит, не двигаясь, и пялится в горизонт, как в маятник гипнотизера.

Меня она не узнает, на вопросы не отвечает, только лишь когда я веду ее к берегу, оттаивает и падает в мои объятия. Судорожно вцепляется в меня,, взгляд обретает резкость.

Я ору на тех людских блядей на берегу, пускай кто-то побежит за одеялами, за горячим чаем, а не снимают, блин, ролики. Они начинают двигаться, мы же падаем на пляж.

Это продолжается буквально миг, потому что мать встает, поправляет мокрое пальто и собирается идти домой, как будто бы ничего не случилось. Спрашиваю, что случилось. Она отвечает, что ничего, но не может и скрыть испуга.

Осторожно пою ее горячим чаем, снимаю мокрее пальто и окутываю одеялом. Мы шлепаем к машине. Загружаю ее вовнутрь, отъезжаю, а мать с заднего сидения спрашивает, куда это мы летим.

Да в Диснейленд, блин.

Мать поначалу протестует, ведь она же чувствует себя хорошо, и вообще ничего такого и не случилось. Я же давлю на газ и мчусь, как псих, а она начинает сходить с ума: кричит, стучит ладонями в окна, пытается выйти на ходу.

Под больницей на улице Редловской она и не собирается выходить, ведь не покажется она людям вся мокрая. Поздно, мамуля, ты уже в Интернете. На кой ляд ты лезла в воду?

Прошу, чтобы она с моего телефона позвонила кому-нибудь из своих врачей.

В конце концов, она уступает. Санитары ведут ее в здание, я иду за ними. Взгляд врача выдает, что, раньше или позже, они ее здесь ожидали.

Через пару часов, переодетая, обследованная и совершенно спокойная, мама устраивается в двухместной палате в отделении неврологии. Я тем временем возвращаюсь на виллу за одеждой и очками, покупаю в ломбарде бывшую в употреблении "нокию", потому что предыдущая намокла в море. Мать застаю меланхолично согласившуюся с судьбой. Она благодарит меня и просит не беспокоиться, ведь такие вещи, говоря попросту, случаются.

Мы ожидаем проведения томографии головы, потом диагноза. Звоню Кларе и Кубе. Сегодня до "Фернандо" я не доберусь.


Об автобусе

Поначалу исчез молодой ксёндз Эдек.

Мать, удобно усаженная на больничной кровати, рассказывает, что священник из него был о-го-го. Он провозглашал пламенные проповеди о грехе и стучал кулаком по амвону.

Его безвременная смерть потрясла Оксивем. Дед пришел к заключению, что его убили службы. Ведь ксёндзы, по его мнению, были головой народа. Отрубишь такую, и Польша начнет сходить с ума, как цыпленок с отбитой башкой.

Кондрашка хватила ксёндза перед вечерним богослужением. День был прекрасный. Между домами висели веревки с тряпками и накрахмаленным постельным бельем. Старички коптили табак и опирались на бочки с водой, вытащенные во дворы. В траве чего-то жужжало, летали бабочки, в баре "Дельфин" возле костёла разливали теплое пивко, дети играли в цвета и в бутылочные пробки.

На мессу, как оно в будний день и бывает, пришло всего с пару человек. Зато сам ксёндз не появился. Пономарь курсировал между входом и ризницей, а старые тетки смешно фыркали, будто бы кто-то, кто пытается кашлянуть при поносе.

Разошелся слух, что Эдека вызвали к умирающей. Якобы, его видели на улице Дикмана, как он бодро шел с освященными маслами.

Вдруг пономарь взвыл от ужаса, и прихожане высыпали из храма. Со стороны "Дельфина" подбегали мужики с кружками в руках, а с ними – хозяйка той пивнушки с жестяным ведром.

Все бежали в сторону остановки. Чем ближе, тем все медленнее. В конце концов, останавливались, крестились, кружки выпадали из рук.

Там стоял автобус с работающим двигателем, а его водитель жался в комочек, сжимая руками собственную голову, и лепетал, что он теперь на веки проклят и что осужден на преисподнюю.

Рядом, на тротуаре, лежал ксёндз Эдек в луже разбитых масел, и был он мертв. В толпе перешептывались; водитель начал выть.

Край сутаны торчал в двери автобуса.

Похоже было на то, что несчастный ксёндз вышел, водитель слишком быстро закрыл дверь, тронул с места и протащил мужика добрых несколько метров за собой, о чем свидетельствовал широкий кровавый след. Ничего удивительного, что водила выл теперь, что ужасно сожалеет, ведь он никак не хотел этого делать.

- Я тоже не хотела делать много чего, и что с того? – смеется мама и передразнивает водилу: - Я не хотел, не хотел. И что это вообще за оправдание?


О красивой одежде

Родители убегали тайком, никто не мог об этом знать.

Мать приготовила чемодан, тот самый, который притарабанила с Пагеда. Это был довольно-таки приличный, пускай и в возрасте предмет, сшитый вручную и укрепленный на углах полосами кожи, снабженный медными замками.

У этих замком изнутри были острые края, так что мать побаивалась, что они попортят ей платья. Она разложила тряпки по всей спальне и налила себе коньяку, чтобы успокоить трепет души.

От живота до горла у нее перемещался тяжелый, острый шар, словно тряпка, нашпигованная стеклом.

Она осматривала юбки, рубашки-платья, свитера и выбирала те, которые возьмет с собой. Наконец затолкала в чемодан шпильки, три платья, бордовый костюмчик, какие-то брюки и шляпу - откуда-то она слышала, что в Швеции дует ужасный ветер. Тут же пришлось выбрать еще раз, потому что чемодан не желал закрываться, хотя мать и залезла на него с ногами.

Я вижу, как она мостится на нем, бьет этот реликт кулаками, ругается, фыркает и плачет, убедившись, что никто ее не видит; чемодан достает ее будто сам Господь Бог, глухой ко всем молитвам.

Ко всему пришел отец, но помощи не предложил, а засел над военной картой Балтики, на которой были обозначены морские течения, заходы в порты, буи, маяки и потопленные суда. Он всматривался в нее, глухой и слепой ко всем усилиям мамы, наконец стукнул пальцем в остров Оланд неподалеку от Карлскроны.

Он сказал, что проверил радары и проложил безопасную трассу, хотя, говоря по правде, никакая трасса безопасной не будет. Если их задержат перед Хелем, скажет, что они выбрались на ночную рыбную ловлю, а потом уже им придется рассчитывать на себя и на удачу.

Испуганная мама спросила, а что будет, если их все-таки схватят. И она попадет в тюрьму, в камеру с фальшивой графиней? На это старик опустился перед ней на колени и вытер ей слезу.

- Скажи, что я тебя похитил. Терроризировал оружием и затащил на палубу. Так ты спасешь себя, а мне уже ничего не поможет. Да, чемодан остается здесь. Мы ничего с собой не берем.

Как мне кажется, старик был прав, и мать тоже это понимала, но немного еще давила, торгуясь о каких-то тряпках. Она оставляла своих- отца и мать, виллу, так что же, ей еще и свои замечательные платьица бросить? Иногда гнев помогает согласиться с неизбежным. Она говорила все меньше, все тише. На нее свалился страх, от которого может треснуть голова.

Ведь в Гдыне о беглецах говорили много.

Например, про мужика, который спрятался в дымовой трубе судна "Стефан Баторий" и пытался так добраться до Швеции. Обнаружили его уже неподалеку от Треллеборга. Другой мужик спрыгнул с "Гуго Коллонтая", когда тот входил в шлюз Кильского канала. Бездушные голландцы посадили его на то же самое судно. Об этих типах всякий слух пропал: вроде как они умерли в тюрьме или пали от пули, без суда и следствия.

До матери дошло, что бегство может стоить папе жизни.


О чертовом колесе

За день до побега мама забрала дедушку и бабушку на прогулку. Она не знала, как с ними попрощаться, и придумала именно это.

- Всяческая злость на них ушла, - объясняет она. – Я постоянно думала о том, что мы видимся в последний раз, а они об этом и не знают.

Охваченный смертельной усталостью дедушка поначалу не хотел идти. Бабушка, в свою очередь спросила, а не забеременела ли мать случаем, потому что в голове у нее странные фантазии.

Мама же на это ответила, что день прекрасный, вместе они никуда не ходят, а ведь они - семья. Дедушка издал болезненный вздох, напомадил усы, покрыл прическу шляпой и злился у дверей, что ему, как всегда, приходится всех ожидать.

На автобусе они поехали в центр, дедушка в костюме, в брюках, подтянутых чуть ли не под грудину, обе дамы в летних платьях, на маме огромные солнцезащитные очки. С вокзала они прошлись в кафе "Богема" на мороженое и пирожное, за что платил дедушка, поскольку русские деньги он презирал в той же мере, как и обожал безе.

- Сладости – они сладкие, - заметила бабушка.

Разговор клеился слабо, как и всегда, когда между людьми залегла печаль. Мать боролась сама с собой, чтобы не рассказать о побеге, и ожидала простых слов типа: мы тебя любим, несмотря на то, что ты наделала. А помимо того, она же получила высшее образование, первая из Крефтов, о чем они так мечтали. Ей хотелось услышать, что родители хоть немного гордятся ею, но они ели те безе, пили кофе с кучей сахара, говорили о том, что лето в этом году терпимое, что люди едят слишком мало яиц и птицы, что во Франции размножились крысы, а в Бразилии чудовищная жара[57], и вот только у нас превосходно.

- Любовь не упросишь, - вспоминает мать.

И сразу же после того спрашивает, когда ее выпишут, и принесут ли ей компьютер.

Возле пляжа расположился цирк, рядом с ним – луна-парк. Жители Гдыни переливались между одним и другим.

В цирковом шатре разносился запах мокрых опилок и сохнущей краски. Они уселись на длинных деревянных лавках, дедушка, бабушка и мама, каждый с бутылкой содовой воды.

Я слышу, что мама вовсе не любит цирк, никогда не любила, просто ей хотелось повести родителей куда угодно. На арене был вечно падающий клоун со штопором, пара акробатов прыгала на горбах смертельно уставших дромадеров. Впрочем, они могли бы на них и заснуть, люди и так аплодировали бы, ведь раньше подобного рода животных видели разве что в газетах.

А теперь имеются развлекухи получше, обезумевшие бабули в одежде в море лезут.

Но дедушка влюбился в тех акробатов, в особенности, когда они на трамплинах прыгали под самой вершиной шатра, под звук барабанной дроби, освещенные прожекторами. На них были платки, шелковые шали, и они буквально плавали в воздухе, касаясь один другого кончиками пальцев. И дедушка, жесткий мужик, сидел внизу, распахнув варежку.

Они еще сделали круг по луна-парку, где продавали сахарную вату, а моряки палили из духовых ружей в жестяных оленей. Мать затащила бабушку на чертово колесо. Дедушка остался на земле и стоял с руками в бока.

Дамы уселись друг напротив друга, тихие, в скрипе раскаченной гондолы. Сверху открывался вид на крышу клуба "Ривьера", на Каменную Гору и на мерцающее море, потом гондола повернулась в сторону тылов костёла, где народ пугал старый Радтке, на Южный мол и на дворик "Стильной". Мама выплевывает из себя эти детали, а я все удивляюсь, так как никогда не подозревал у нее подобных сантиментов.

Чертово колесо остановилось. Мать сошла первой.

Осчастливленная бабушка остановилась на платформе, расставила руки, на ноге, вытяутой к пополуденному солнцу, висел башмачок.

- Такой я ее помню, и по такой скучаю, - слышу я, и размышляю о неосознанных жестах, о том мусоре и бревнах, бросаемых под ноги, и которые мы принимаем за любовь.


О молчании

На город опускался вечер; отец завел моторную лодку в порт и вернулся на судно. Мать ждала.

Она боялась, что тот неожиданно передумает и сбежит сам. Было бы это самым худшим?

Родителям она сказала, что вместе с Колей они едут в Варшаву на шопеновский концерт, организованный в Лазенках под открытым небом, где музыкантов кусают осы, а Леон Немчик[58] читает Мицкевича и Норвида. Ей хотелось увидеть восстановленный город, современные районы и Дворец Культуры, говорила она долго и живописно, поскольку знала, что те повторят эту сказку безопасности.

Старик приехал уже в сумерках, в мундире. Он захлопнул двери "варшавы", приказал Платону оставить машину и отправил матроса на судно.

Он не заговорил с матерью, не прижал ее к себе, даже не налил себе водки, только кружил по вилле, как дьявол над епископом.

Он приготовил две канистры с бензином, двенадцать банок военной тушенки, проверил содержимое аптечки. Наконец спросил у матери, не забыла ли та диплом, единственную вещь, которую могла забрать с собой.

Завернул документ в брезент и отдал его маме.

- Если нас кто-нибудь задержит, если нас обстреляют, выбросишь его подальше за борт, - приказал он.

Мать кивнула, а старик рявкнул на нее и приказал повторить его указание, слово в слово. Так она и поступила. Погоди, что значит, что обстреляют?

Старик разложил на карте несколько гранат и два пистолета. Каждую гранату подержал в руках и спрятал в моряцкий мешок, "балтийца" же вручил матери.

- Держи его при себе. Стреляй, чтобы убить. В тело. Не в голову или в ноги. Поняла? Повтори.

Что же, она повторила, в основном, ради того, чтобы из старика вышел пар. Оружие направилось в ее сумочку, рядом с дипломом. Отец упаковал в чемоданчик консервы и аптечку. К этому прибавил свой черный костюм, ну и, а как еще, пару бутылок. Чемодан встал у входной двери рядом с канистрами, мешком с гранатами и бутылью с водой.

Мать подыскивала слова, но все они показались ей глупыми. Отец принес водки. Они сели рядом на краешке кровати, взявшись за руки. Они глядели друг на друга, а дом трещал, словно старый парусник. Так они долго сидели и молчали. Наконец отец поднялся, протянул руку и попросил:

- Иди со мной.


О страхе

Мать остается в больнице на ночь. Я делаю уже второй курс на Каменную Гору, откуда забираю тапочки, полотенце, халат, косметичку и тому подобные мелочи, еще обыскиваю всю виллу в поисках медицинской документации, необходимой для последующих обследований.

Документы лежат в ящике ночного столика, запихнутые лишь бы как в красную папку. Мне вспоминается мама из детства, из Витомина, которая до поздней ночи сидела с документами пациентов, трудолюбиво заполняя их, с колпачком авторучки во рту; все бумажки она трудолюбиво вкладывала в файлы, конверты и скоросшиватели. Похоже, что она заботилась о здоровье каждого человека, кроме своего собственного.

При случае обнаруживаю, что она полностью заполнила тот письменный стол из Икеи, который я втащил сюда месяц назад. В шкафчике и ящичках элегантно лежат старые фотографии, счета, карты и пожелтевшие ксерокопии писем, написанных на машинке по-английски; я их не читаю, потому что нет времени, только сравниваю этот элегантный порядок с бардаком в папке и знаю, что для матери важно, а что – нет.

В больнице мама просит, чтобы я от нее свалил.

Понятное дело, что таких слов она не употребляет.

Она настаивает, чтобы я теперь занялся собственной жизнью, у меня же ресторан, ребенок и жена; возможно, что истеричка, но, что ни говори, это же жена, тут и к бабке не ходи, так что ей и Олафу я обязан посвятить остаток этого дня.

Я пропускаю эту болтовню мимо ушей и спрашиваю доктора, что дальше. У совестливого доктора отношение к людям, похоже, как у меня к жратве, поэтому он просит проявить терпение. Я ожидаю слов: "все будет хорошо" и "не следует беспокоиться". Ожидаю напрасно.

В киоске "Инмедио" при больнице покупаю газеты, соки, воду в маленьких бутылочках и дрожжевые булочки, все это ставлю на тумбочке возле кровати, можно подумать, будто бы мама собирается на экскурсию.

Она снова приказывает мне сматываться, угрожая вмешательством охраны.

Перед больницей я еще раздумываю, стоит ли купить ей курево и вернуться.

По аллее Победы еду в сторону Витомина, дорога широкая и темная, я слежу за скоростью, хотя, охотнее всего, придавил бы педаль газа на всю катушку, чтобы вхренячиться в товарный состав, лишь бы в башке немного успокоилось.

Дома кратко излагаю Кларе весь этот безумный день, не прошу ни совета, ни разговора, на самом деле мне хочется усесться на кухне и писать. Писание помогает.

Клара морщит свое лицо радостной итальянки; она могла бы играть в романтических комедиях про любовь в Риме и Венеции, но на свет она появилась, к сожалению, в Вейхерове.

Она советует мне успокоиться, потому что я сделал все, что только мог, а больше ни на что влиять не могу. Как будто бы она не может понять, что именно в этом то и вся проблема. Я ненавижу беспомощность. Как только могу действовать – действую. Сражаюсь, я живой таран, преодолеваю препятствия, ведь именно так я все и создал: и "Фернандо", и нашу семью.

- Если что, поделимся обязанностями, - слышу я. Клара становится за спиной и обнимает меня: как я люблю, нежно, но решительно, она знает, что просто обнимашек я не люблю. – Ничего с ней не случится, вот увидишь. То есть, беспокойся, но не сильно. Мы со всем справимся.

О Платоне

Платон, вопреки приказам, до сих пор ожидал, опираясь о "варшаву", с бычком в мечтательной роже. Увидев родителей, он выстрелил окурком и бросился взять у них канистры. Старик посоветовал ему валить, причем, чем быстрее, тем лучше.

- К сожалению, это невозможно, ведь товарищ капитан понимает, - ответил Платон и открыл багажник. Туда всунули все, в том числе и мешок с гранатами. Содержимого он проверять не стал и хлопнул крышкой так, что у матери сердце екнуло, уселся за руль и спросил, куда они едут.

Старик показал на яхт-клуб, и "варшава" покатила по темной улице Корженёвского. На аллее Объединения, как и каждый год перед Днями Моря, были разожжены огни; с родителями прощались мрак и свет. Мать боялась, что Платон везет их на Швентояньскую, в пыточную убеков. Но нет.

У берега ожидала моторная лодка. Она была где-то метров семи в длину и с низенькой каюткой под палубой. Мать сразу же спустилась туда. На койках лежали спальники, спасательные жилеты и удочки, под рулевым колесом – газовый баллон, огнетушитель. Мама уселась и задумалась над тем, как эта скорлупка понесет их через Балтику.

Старик в это время ссорился с Платоном. Он говорил, что выплывает в романтический рейс, так что компания ему нужна, как собаке пятая нога.

Так они долго спорили, что от будки охраны на краю побережья к ним пришло два пограничника. Они отдали салют, а выглядели, будто бритые обезьяны. Руки держали на кобурах.

Погранцы спросили, что товарищ офицер здесь делает, и на кой ляд столько топлива в канистрах. Старик соврал про ночную рыбную ловлю; Платон не знал, что ему делать, а один из пограничников заинтересовался чемоданом. Еще минутка, и он стал бы проверять мешок с гранатами.

И тут в дело вмешалась мама – заядлый враг всяческого кавардака.

Она схватила с койки удочки, подсаку и босиком выскочила на палубу, вся такая решительная.

- Милый, ну куда же ты девался? – защебетала она по-русски. – Оставляешь меня со всем этим на голове, а я же в жизни со всем этим не справлюсь, ты должен мне помочь, вот гляди, тут запуталось, вот глянь же! – Она сделала вид, будто бы только что увидела тех двух пограничников, глупая и запутавшаяся трясогузка, которую любовник вытащил на рыбную ловлю. Она прикрыла рот ладонью. – Ой…

Те поглядели на нее одновременно презрительно и похотливо, как только эти тупые мужики и умеют, отдали салют и, пошатываясь, пошли дальше по берегу моря.

Платон снес канистры под палубу. Там уселся на койке подальше от рулевого колеса, положив свои лапища на колени. Траур буквально въелся ему под ногти. Грязь не вырвешь, Платона не пошевелишь. Он сидел с глупой усмешкой, опираясь спиной борт.

Мать все время считала, что старик каким-то макаром заставит его покинуть моторную лодку. А тот даже и не пытался, и хорошо, в противном случае Платон помчался бы к Едунову. И тогда их арестовали бы еще перед Хелем.

Ночь, казалось, была просто создана для прогулок и поцелуев. У берега на воде покачивались парусные лодки, дальше свои темные тени клали военные суда; слабые деревца вцепились в дюны, звезды дрожали на воде.

Старик пришел к заключению, что, раз Платон плывет с ними, то, по крайней мере, на что-то пригодится. Для начала выслал его стравить воздух из топливного бака и приказал перекачать туда топливо. Сам же проверил рулевое колесо. Двигатель заворчал, моторка затряслась.

Старик проверил переключатель скорости и отослал Платона на рулевое колесо.

Осчастливленный матрос схватил колесо, пусковой тросик с ключиком закрепил себе под коленом и заявил, что с его помощью они поплывут без забот и безопасно. Нормально так, как будто бы волк вел овец на жаркое.

Двигатель кашлянул, моторка скакнула вперед.

Они поплыли.


Об огнях

Мать нихрена не разбиралась в мореплавании, но ее накручивал морской волк.

- Я любила Колю, но не то, что любил Коля, - очень спокойно говорит она. Сейчас она сидит в кровати под ровненько разложенным одеялом, гордая, словно король в изгнании. Ежеминутно она косится в сторону двери, ей ужасно хочется курить.

Про себя она считала, что в Швецию помчат быстро и гладко, словно на коньках, она даже вспоминает импровизированный каток на замерзшей рыночной площади. Дедушка качал воду, чтобы повеселить ее. И именно этого она ожидала – гладкого скачка через Балтику, рейс влюбленных под счастливой звездой.

Зарычал двигатель, от носа выстрелили белые, вспененные усы, лодку затрясло. Раз за разом моторка выпрыгивала наверх, чтобы потом грохнуть в твердую, словно тот каток, воду.Чем быстрее, тем хуже. Верх и низ, три секунды, и все заново.

Мать упала, поднялась, потеряв при этом обувь, схватилась за борт и не собиралась отпускать. Мне и вправду хочется смеяться, потому что вижу ее, как она с трудом пытается сохранить вертикальное положение и остатки достоинства, а маленькие босые ступни скользят по палубе.

Старик тоже хохотал.

Мать рассказывает об этом, словно бы до сих пор ему не простила.

Всяческое напряжение из него ушло, отец одновременно курил, хлопал в ладоши и заходился смехом, что даже и не было слышно в грохоте двигателя. Матери хотелось его стукнуть, поэтому она бросила борт и пошла с поднятым кулаком, но тут моторная лодка вошла в крутой поворот, и родители свалились друг на друга, старик прижал мать, он все еще смеялся и обещал, что все будет хорошо, впрочем, уже поздно печалиться. Как только выплывут, он даст ей свитер, чтобы мать не замерзла. Лодку вновь занесло – это Платон ради шутки делал круги по заливу.

Они проплыли мимо Южного Мола с будкой пограничников на бетонном столбе. Никто ими не интересовался. Платон прибавил газа, ими колотило еще сильнее. От всего этого у мамы разболелся живот.

Так они добрались до буя, откуда расходились морские пути на Гданьск и назад – на Гдыню. Свет морского маяка на Хеле усиливался. Мать все так же висела на отце, размышляя, так ли будет трясти до самой Швеции, и глядела на светлое пятнышко маяка, чтобы не оглядываться на Гдыню.

- Поплыву, не оглядываясь назад, - вспоминает она. – Именно это я себе и обещала, еще до того, как мы поднялись на борт. Уж если что-то делаешь, то делаешь это без сомнений и сантиментов.

И, конечно же, оглянулась. Она не была бы собой. Мать пялилась, а отец ее держал.

От центра города до пляжа в Орлове тянулся темный берег. Исчезли перевернутые вверх дном лодки, рыбацкие сети и цирковой шатер, замерло чертово колесо, а холм Оксивя, где она провела всю жизнь, вздымался в тучах к самому небу, и вообще, все сливалось с собой и уменьшалось, как будто бы они падали в колодец.

- Я спрашивала саму себя: ну что я такого наделала. И я бы, да, спрыгнула в воду, вплавь вернулась бы домой, но Коля не отпустил.

Исчезли будки пограничников и огни на воде. Они проплыли мимо маяка. Под палубой прыгал чемодан.

Перед родителями открывалось море.

Вверх, вниз. Три секунды. И снова.


О штормах

Платон взял курс на открытое море и ни о чем не спрашивал. Мать, под палубой, спросила отца: и что дальше. Они ведь должны были убегать вдвоем, не с этим же предательским теленком за рулевым колесом.

Отец явно был из тех типов, которые ищут надежду даже в некрологах. Он заявил, что все идет по плану. Из залива они вышли, на патрули не наткнулись. Платон устанет, заснет, а разбудят они его уже у цели. Все нам удастся, убалтывал он, а мать притворялась, будто бы верит ему, и так они друг друга убеждали, пока не начал усиливаться шторм. Отец вышел на палубу, мать за ним.

- Больно бьющий по телу, ледяной дождь промочил меня в одну секунду, - возбужденно рассказывает мама. – В рулевой рубке вода стояла по щиколотку. Белые брызги выстреливали от носа в обезумевшее небо. Море превратилось в блоки темного гранита, каждый с белым султаном наверху, и я тут же надумала себе, что мы утонем, что я умру, до свидания Хеленка.

Моторка вскакивала на эту волну и спадала практически вертикально, так что палуба уходила из-под ног. А вокруг черные стены и ливень.

Старик глянул на барометр, раздал спасательные жилеты. Сам встал за рулевое колесо. Платон, что совершенно не было на него похоже, схватил какие-то полосы из ткани, закрепил канистры и спустился под палубу, где снова бился чемодан, опять же, звенели гранаты в моряцком мешке.

Сейчас он найдет их, и все кончится, размышляла мама.

И она пошла за Платоном. Черная вода пенилась на ступенях.

Моряк уже сражался с чемоданом; жилы выступили у него на предплечьях, мать впервые увидела, какие сильные руки у него были – словно у поднимающегося с колен великана – такой перехватит горло двумя пальцами и задушит.

Она собрала все, что могло летать по каюте – котелки, сачки, фонарь, какой-то багор и, наконец, тот несчастный мешок. Все барахло она сунула в матросский сундучок, уселась на него, и ей даже не нужно было изображать испуг. Шторм выл, волны били в моторку.

- Ты помнишь, что произошло на моле? – спрашивает она.

Понятно, что помню, это вообще одно из моих первых четких воспоминаний. Мне было тогда годика два, и мы приехали в Сопот на трубочки с кремом. Но я мечтал о прогулке по молу, лишь бы подальше, где глубокая вода.

Шумел шторм, ни про какой мол и речи не могло быть, тем не менее, я настоял на своем и сбежал от матери. Номер удался легко – мать засмотрелась на здание Гранд Отеля.

Волны заливали мол и били снизу в доски. Я, без страха, бежал в их направлении, что было сил, на своих маленьких ножках.

Помню грохот и соль во рту.

Перед самым помостом мать меня схватила, и когда я собирал шлепки своей попкой, громадная волна охватила мол рваным крылом, вода высоко выпрыснула между досок и окатила нас двоих.

Мать била меня по заду, плакала и спрашивала: неужели я хочу умереть.

В моей маленькой головке никак не вмещалось, что весь этот скандал, смерть, может касаться именно меня. А вот у мамы во время шторма посреди Балтики все это вмещалось без труда.

Смерть означает, что из головы исчезают воспоминания, а вкусы с языка. Она подтверждает фактическое состояние, являясь штампом уничтожения.

- В конце концов, у нас есть только прошлое, и мы сами им являемся, - философски замечает мать, с аппетитом поедая крекеры из киоска Инмедио. И тут же громко задумывается над тем, хватит ли ей газет, поскольку страшно боится скуки.

Тогда, на моторной лодке, скука ей никак не грозила.

Несколько минут она посидела в каюте и размышляла о той смерти и рыбах, которые съедят ее в глубине. Потом перепугалась, что шторм снес старика с палубы, а моторная лодка летит вперед, чтобы наткнуться на какой-нибудь танкер.

Но нет, старик стоял за рулевым колесом, направляя лодку прямо на волну.

Мать попросила возвращаться домой. Старик, совершенно спокойно, спросил, это она так шутит. За ними точно такой же шторм, как и перед ними, может статься, что они разобьются о берег. Когда безумствует шторм, в море безопаснее всего.

Загрузка...