- Коля обнял меня так сильно, словно бы мы шли на дно. – Мама закуривает сигарету, чего в моем присутствии никогда раньше не делала, она просто стреляет огнем из зажигалки и жадно втягивает дым в легкие. – Тогда мне казалось, что я должна больше всего радоваться. В ьсе, что мы сделали, вело к этому вот дельфину, лодке и колечку; ну что я должна была сделать, что? Ведь тогда, в тех Штатах мы имели лишь себя.

О Кеннеди

Мама просит, чтобы я на своем смартфоне запустил ей одну песню.

Осеннее солнце бьет нам прямо в лицо, золотятся каштановые деревья, всё несколько нереальное, как и всегда в это время года. Нахожу "Can't Help Falling in Lоve" Элвиса, хочу включить, только мама задерживает меня и говорит, что не таким образом.

Мы все так же сидим под больничным зданием, рядом в карете скорой помощи дремлет санитар. Передо мной вид на острый фасад больничной часовни, к которой, словно корнеплод, приклеился пункт оценки здоровья из отделения дневной химии. Вытаскиваю наушники, разделяю по одному для себя и мамы, мы слушаем музыку, словно детвора в городской электричке.

Элвис, как всегда Элвис, сладким голосом воспевает любовь, и вдруг мама поворачивает голову, так что наушник выпадает у меня из уха. Украдкой она стирает слезы со щеки.

- Это была наша песня, - говорит она, с трудом управляя голосом. – Ее должны были запустить на свадьбе.

Поженились они в церкви Святой Елизаветы в Крофтоне. По словам мамы, церковь походила, скорее, на теплицу, чем на святилище; священник ни о чем не спрашивал и нашел ближнюю дату.

Старик мог жениться, потому что получил от Фирмы новую личность, впрочем, да кому было какое дело до брошенной в Ленинграде жены.

- Твой папа должен был идти к алтарю под именем Стен Барский, - слышу я.

Таким вот образом, под каким-то больничным зданием, я узнал тайну собственной фамилии. Спасибо, мамочка.

Мама сняла итальянский ресторанчик и составила список гостей. В нем очутились Арнольд Блейк, пара приятелей отца, подружка с учебы. Как раз на пару столиков.

В Америке на невесте должно быть надето что-то новое, что-то старое, что-то голубое и что-то взятое на время[65]. Новым было платье. Нашла какие-то сережки с синеньким камешком и взяла напрокат деревянный браслет от той единственной соученицы по курсу, ну а старым был мой отец.

- А ведь все должно было быть так красиво! Во мне ожила наивная девочка, понимаешь? Я так радовалась, что пройду через церковь том платье, что нас обсыплют цветами, подгонят "кадиллак" и нам споет Элвис. К сожалению, именно тогда и кокнули Кеннеди.

Случилось это за пару часов до свадьбы. Маме косметичка выщипывала брови, в Далласе прозвучал выстрел, и президентская гонка на этом кончилась. Старику необходимо было тут же мчаться в Вашингтон, потому что он разбирался в коммунистах.

Извинился, поехал, и только его и видели.

Каждый час звонил, что его еще задерживают, и что скоро он вернется.

Мама дала знать священнику и в ресторан, впрочем, сейчас вся страна стояла на голове. По телевизору по кругу показывали, как отскакивает голова Кеннеди, а обезумевшая от страха Джеки ползет по крышке багажника. Камеры из разных городов снимали застывших на улицах людей. Мама плакала, вспоминала танец в отеле "Уиллард", раздумывала о том, а станет ли она вообще теперь оформлять брак, и ругала себя за то, что размышляет об этом, в то время как Кеннеди истекает кровью там, на заднем сидении автомобиля.

В конце концов, она поехала в тот ресторан и села сама за зарезервированным столиком. Люди из Фирмы и та ее подружка не пришли, прибыл лишь нанятый пианист, а поскольку уже взял тридцать баксов авансом, то сейчас все время лабал Элвиса и хлестал молодое вино.

Вместо свадьбы вышли поминки, так что мать затащила за стол каких-то итальянцев, молодняк в бусах и кого-то еще, кто попался под руку, наливала всем спиртное и подсовывала жратву, приготовленную для ее собственных гостей, и чем дольше все это продолжалось, тем сильнее старик не приходил, так что под конец, уже сильно подшофе, она поверила в то, что как только она покинет эту пивнуху, Кеннеди поднимется с катафалка, Вашингтон превратится в Гдыню, сама же она пройдет по улице 10 февраля на вокзал, там усядется в автобус и вернется домой.

И, наконец-то, появился мой старик, трезвый, словно бы и не он, и спросил, как там со свадьбой. Ответить она не успела, потому что отец уже нес ее на руках.

В церковь покатили всей бандой, кто только мог: итальянцы, хиппи, совершенно невменяемый пианист, вся остальная компашка. Священника разбудили автомобильными гудками.

Тот заявил, что в такое время никакую брачную церемонию проводить не станет, поскольку невеста едва держится на ногах. Старик махнул удостоверением Фирмы, дал священнику на лапу, и мама пошла через окутанную темнотой церковь. В свидетели они взяли ту парочку юных хиппи; итальянцы заливались слезами и распевали неаполитанские песни, священник зевал, а пианист аплодировал. Когда все завершилось, родители уселись в машину, над ними разгорались звезды, а мать по-настоящему верила, что проведет с отцом всю жизнь.

О радости жизни

Мама никогда не занималась каким-либо спортом. Повторяла, что пускай потеет свинья, когда ее тащат на бойню. Ну да, она играла со мной в бадминтон и футбол, но немедленно отказалась от всего, как только я пошел на карате.

Ей хотелось, чтобы у меня было много девушек, поэтому учила меня танцевать. По субботам мебель сдвигали к стенкам, и она мучила меня танго, твистами и фокстротами. При этом объясняла, как работают ноги, напоминала, чтобы я не тащил партнершу и удерживал визуальный контакт. Я же тогда размышлял об удалении жил и сухожилий из куска говядины.

В детстве я хуже всего переносил экскурсии. Мама вбила себе в голову, будто бы мир прекрасен, она бы и в Австралию полетела на крылышках, если бы не давние проблемы с бюджетом.

Каникулы наполняли меня страхом, поскольку мама считала, что каждый год мы обязаны ездить в новые места, опять же, в полной мере пользоваться свободным временем. Так что мы ездили в горы, на горячие источники в Чехословакии, и вот только, по странному стечению обстоятельств, не плавали на лодках.

Падение коммуны принес, к моему отчаянию, новые возможности.

Имеется фотография, сделанная под пирамидами. Мне шестнадцать лет, а рожа такая, словно бы я уксуса напился. А вот часовня черепов где-то под Прагой очень даже мне нравилась.

На уикенды мы на том чертовом "малыше" ездили в Куявы и в Хощно. Наконец я вырос, и мама пришла к заключению, что теперь мне придется шататься по миру самостоятельно, с приятелями. Дальше всего я добрался до Ополя, потому что там мы занимались кейтерингом на ярмарке по обустройству интерьеров или на чем-то подобном.

Ни разу она не привела домой мужчину, зато помню ее ночные выпады. Вечером она ставила мне сказки на видеомаге, подкрашивалась-подмазывалась под богиню, напевая песенки Водецкого, после чего исчезала из дома в своем красном плащике, окутанная душным запахом духов к ожидавшему под домом такси. Сынок, ежели чего, так в духовке стоит лазанья.

Утром я заставал ее на кухне, мама делала мне бутерброды в школу, и от нее пахло сигаретами. А когда я еще больше подрос, оставляла меня одного на одну или даже две ночи.

Знаю, что под начало девяностых годов при ней крутился один такой мужичок, который открывал очередные заведения с однорукими бандитами. По всему городу у него их было семь штук, и на Витомино заезжал на новеньком мерсе. В самом конце открыл пивнушку неподалеку от нас, на месте давней вулканизационной мастерской, и назвал пивнушку "Хеленой". Мать спросила, не поехала ли у него крыша, и любовь как рукой сняло.

Какое-то время она ходила с испанцем, с которым познакомилась на какой-то стоматологической конференции. Начала ездить куда-то под Барселону, объясняя это благотворным воздействием тамошнего климата. Ей было шестьдесят, испанцу чуточку побольше, а грудь у него была мохнатой, будто у барсука.

Мать погнала его, потому что ради нее ему нужно было развестись.

Еще ее полюбил некий экспедитор, у которого была большая квартира на Коперника. Она ездила к нему, знаю, потому что когда поздно возвращался, то заметил их у него на балконе, как они ворковали над бутылочкой вина.

Этот мужик как-то к нам зашел. Я открыл, а он стоял в костюме, что твой мормон, с букетом красных роз и дурацкой улыбочкой. Мать тут же запихнула меня вглубь помещения. Шепотом она обкладывала мужика, по какому это праву он сюда приперся. А в конце порекомендовала ему катиться колбаской.

Утром я застал эти розы в мусорном ящике возле дома.

Когда я был молодой, мне даже хотелось, чтобы мать с кем-нибудь связалась, чтобы такой тип приходил к нам ужинать и так далее. Мать была бы счастлива, а я обрел бы святой покой.

Потом она перебралась в виллу, я же остался на Витомине и утратил контакт с ее потрясающей личной жизнью. Знаю, что она ворковала по кафешкам с различными мужчинами, но, скорее уж слопала бы чашку, чем впустила кого-то из них к себе.

Сам я тоже весьма люблю свиданки. Наши с Кларой были полный вперед, в особенности, те поздние, уже в браке. Олаф засыпал, я готовил креветки с базиликом или даже самые обычные макароны с оливковым маслом и пармезаном, фрукты, заслонял окна, зажигал палочки с благовониями и красные свечи, мы одевались, словно бы шли в театр, лопали с тарелок, а потом – друг с друга – на постели оставались следы от клубники.

В теплые вечера я забирал ее на крыши домов, ставил там столик и два складных стульчика, а когда идей не хватало, брали жратву на вынос и шли к морю с бутылкой белого вина. А потом открыли "Фернандо", и все закончилось.


☼☼☼


Сегодня заезжаю на виллу, а там крутится какой-то дедуля в шерстяном пальто и в фуражке, надвинутой чуть ли не на нос. Он дергал дверь и тряс сеткой. Узнал меня и спрашивает, что там у пани Хелены, потому что до него доходят какие-то страшные известия. Он настолько взволнован, что я перестаю злиться.

Вру ему, что все хорошо, что вскоре она выздоровеет. Ведь так оно и будет, другого выхода нет, я не обдумываю его, не принимаю к сведению.

А мужик снимает фуражку, бросает тоскливый взгляд на темные окна и пожимает мою руку, как один развратник другому.

- Пан простит мне, что я так скажу, только ваша мать… ах, что за женщина! Какая женщина!

О "Фернандо" (2)

В "Фернандо" заскакиваю, уже опаздывая, и сразу же пробую на себя не злиться. Клара права, без меня они справятся, хотя ведь и не обязательно.

Ася, девочка хорошая, постоянно учится, иногда заходит к клиенту с правой стороны и фыркает, когда разозлится, издавая из себя звуки меленького, практически неслышимого кашля. На кухню заходит, перебирая ножками, словно ее били по пяткам. А люди, к сожалению, это ведь видят.

И по кругу что-то кончается, не хватает сахара в сахарницах и салфеток на столах, в углах на ножках стульев иногда пугает тонкий слой пыли. И кто-то обязан что-то донести, протереть, пополнить – и частенько это я, потому что больше некому, все мы загнаны, а мысль, что Куба, замечательный парень, мог бы перехватить мое мясо, заставляет меня трястись.

"Форд", как и обычно, я оставляю на подземном паркинге на Грюнвальдской площади, бегу с курткой в руке, рубашка клеится к спине.

В "Фернандо" меня приветствует знакомое, теплое добро: бык на кирпичной стене и забавная стрелка, томатный суп в кастрюле, живые цвета приправ в пластмассовых коробочках, мокрые салфетки, брошенные на крышку мусорной корзины, что меня должно, вроде как, разозлить, но не злит.

Йоася делает лимонад, Куба снимает с огня картофель; как раз такой он и есть: наделает его про запас, потому что потом не хватает времени, мы сердечно приветствуем друг друга, пахнет крахмалом, жидкостью для мытья окон, жиром.

Взгляды этих двоих тянутся за мной излишне долго, словно бы на мне была шапка из дерьма, а я об этом и не знал. Наверняка это Клара им наговорила. Такая она и есть: заботится и говорит слишком много и без необходимости. Им уже известно, что мать у меня в больнице, что я плохо себя чувствую и не сплю, возможно, что они услышали и про какие-то другие вещи, а мне просто-напросто, не по себе, мне не хочется, чтобы об этом говорилось, предпочитаю ненависть, а не жалость.

Устраиваюсь в служебных помещениях, ожидаю, когда поступит квитанция с заказом, выхожу на перекур и снова ожидаю, поглядывая на ножи.

Обожаемые ножи, никто, кроме меня, к ним не прикоснется, не вымоет, когда я отдаю их натачивать, чувствую себя на удивление потерянным, так зовет меня пустая магнитная панель.

Беру самый важный, заслуженный нож шефа кухни, покачиваю его на пальце, осторожно провожу кончиком пальца по лезвию, хватаю. Деревянная ручка за многие годы приспособилась к ладони и когда-нибудь врастет в нее, впрочем, нож до приятности тяжелый, даже жалко его отпускать, чего и не нужно делать, потому что поступает квитанция на заказ: два стейка.

Приготовление мяса – дело простое и монотонное, но требует чувства и неслыханного внимания, в принципе, в этом есть что-то от кулачного боя, когда ты за пару минут сконцентрированного усилия укладываешь противника на лопатки.

Я не размышляю, не сомневаюсь, просто делаю мясо, те самые порционные ломти мяса, кидаемые на сковороду, даже и не знаю, когда заканчивается дневная смена; в задней части головы колотится мать, ее рассказ и пьяный отец. Представляю себе перепуганные глаза верного Бурбона, ухоженные пальцы Едунова и бессонные ночи мамы, переполненные пьяным храпом отца. Потому-то работаю в мясе, в этих ломтях глубокого багрового цвета, прорезанных полосками белого жира, пускай мяса будет все больше, мяса, свободного от бульканья крови и застреленных вилорогих антилоп, пускай мясо никогда не кончается.

О преисподней

Не успел Кеннеди остыть, а старик выбросил приятеля в окно.

А точнее, попытался, поскольку работали они в полуподвальном помещении.

После покушения в отца вновь вернулась жизнь, ибо, в конце концов, когда-то он был советским офицером, а Освальд, прежде чем сделать свой выстрел, посетил Москву. Так что старик радостно принимал участие в секретных совещаниях, принимал массу телефонных звонков и исчезал из дома в самое странное время.

Очень скоро он снова перестал кого-либо интересовать, поэтому склепал отчаянный прогноз развития советского военно-морского флота и, наверняка, произвел еще больше подобного, вот только Арнольд Блейк объяснил ему, куда он может такую писанину засунуть.

Старик пришел к заключению, что приятель, с которым он работает стол в стол, торпедирует его рапорты. Мужик совершенно зря оправдывался, потому что отец так закинул его в окно, что посыпалось стекло. Люди их растащмли, а почтенный Блейк как-то все дело затушевал.

Мать насела на отца, и по делу: он ведь мог потерять работу или даже попасть на дурку. Решительный старик пояснил, что где-то ведь должен выпускать пар, на работе или дома. И спросил, какое место ей подходит больше.

Он погрузился в себя, а когда мама включала пылесос, орал, что пашет, как проклятый, и должен иметь спокойствие.

Мама таскала его на гонки и концерты, где не наливали скотч, так что он шел с ней, на месте выдумывал какие-нибудь бредни про важный звонок и мчал домой. За покупками мать ездила без него, и понятно почему. Тем не менее, после работы он заскакивал в магазин со спиртным, домой приезжал с бутылкой, надпитой на пару пальцев, наливал себе стаканчик и отправлялся на прогулку с Бурбоном.

В доме появились стаи рюмок, стаканов и кружек, а так же следы от них. Недопитые бутылки проживали под кроватью словно чудовища, а бывали и такие утренние часы, когда мама обнаруживала длинный светло-коричневый след, идущий через простыню, точнехонько в том месте, где старик проехал задницей. Сам же он сновал ночами по пустому дому, шептал, что это место сгорит, дергал себя за живот и просыпал жар из окурков на мебель и на ковер. Мать бродила за ним на четвереньках, давила те горящие комки рукавом или тряпкой, а старик блуждал где-то перед ней, бормотал и пердел, а однажды сам упал на колени, пополз к матери, схватил за шею. Прижал ее лоб к своему, словно бы хотел раздавить и одно, и другое.

- Ты это чувствуешь? Чувствуешь, как заебалась? – прошипел он.

И тут же мощно блеванул.

В ходе ссор он размахивал сжатым кулаком и буровил всякую чушь, что сам представлял жизнь по-другому. Если мама отвечала, он накручивался еще сильнее, совал случайные вещи в сумку, бездарно высыпал призрачные камни из обуви, желая выйти на мороз в майке и пиджаке. Он запросто мог бы вскочить в машину и покатить в лес, так что мать баррикадировала ему дорогу, закрывала двери, после чего убегала с ключами по всему дому. Старику догонялки быстро надоедали, в особенности, если мать сбегала на второй этаж. Он стоял внизу, угрожал, что выбьет окно и сбежит из этой тюряги, в которую дом превратился. Но тут же расстраивался, выпивал, что у него там было и засыпал на диване.

Извинения выглядели еще хуже. Старик приносил цветы, сумочки и сережки, падал на колени, целовал руки, клялся, что Хелена – это весь его мир, что сам он понятия не имеет, зачем так делает. Ему просто хотелось лучшей жизни для себя и для нее, в особенности – для нее, ну, опять же, и обещал, что никогда уже ее не обидит. Он забирал маму в кино, в магазины, на залив Чесапик, где сам пил слабенькое пиво и рассказывал одни и те же старые истории. И так оно все и крутилось.

- Иногда я все так же видела в нем того мужчину, которого полюбила, - слышу. – Я обманывала себя, что он там, бродит по скорлупе, которой сделался Коля, отчаянно ищет выхода, а я обязана ему помочь в этом. Кто тогда слышал о какой-то взаимозависимости?

По дому валялись заметки с расписаниями движения поездов и автобусов между штатами, планы эвакуации города на случай бомбардировки и список вещей, необходимых для выживания в лесу. Мать собирала их, укладывала по порядку, а старик кружил, будто безумный рыцарь в поисках ружейного ершика или телескопической стойки.

Наконец он заполз в подвал с биллиардным столом и там и остался.

Он снес вниз охотничье снаряжение, радиоприемник, лежанку с соседской распродажи и массу одеял. Внизу же он читал и слушал музыку в окружении стаканов, бутылок и пепельницы. Наконец мать спросила его, что он, бля, вытворяет.

Отец посадил ее себе на колени и поклялся, что вскоре все поменяется. Он только закончит одно крупное дело, над которым работает втайне от всех.

Тут я собираюсь с силами и спрашиваю, каким чудом она сносила все это. Взаимозависимость взаимозависимостью, но, ведь если бы я откалывал подобные номера, Клара пинками выгнала бы меня из дома.

Мама печально усмехается.

- В этом-то все, дорогой мой, и заключается. Когда ты живешь с алкоголиком, то массы вещей не замечаешь, опять же, вечно обманываешь самого себя. А кроме того, ведь у нас было и немного прекрасных мгновений. Каждое утро я делала ему кофе и гренки, потом ехала в институт. За это время Коля купил себе новый автомобиль, "студебеккер", крупный, нужный ему для охоты. А мне отдал "форд", я ездила на неем в Балтимор. Если дорога была пустой, я опускала стекла и кричала.

О вурдалаках

В детстве я ужасно боялся чудовищ.

Меня пугали Бука и черно-белый Носферату, которого как-то показали по телевизору. Мама разрешала мне смотреть все, что крутили. Гиперактивное воображение создало чудища, которые добывали себе пищу в парке между Витомином и центром города, и даже возле мусорных баков.

Никогда я не заходил в подъезд сам, ожидая, пока не появится какой-нибудь сосед, а когда однажды мать послала меня в подвал за елочными шариками, мне казалось, что я с ума сойду от перепуга. Одиночества в лифте я тоже не мог вынести, поскольку представлял себе демонические пальцы, всовывающиеся сквозь щель внизу, которые сразу же разорвут меня, лишь только лифт застрянет между этажами.

Так что за свое прекрасное, несмотря на курево, физическое состояние я должен благодарить многолетний подъем бегом на десятый этаж.

Под моей кроватью когда-то проживала громадная крыса с хвостом толщиной с силовой кабель. Дверцы шкафа злорадно вибрировали. Засыпал я исключительно при включенном свете и просил маму, чтобы та сидела рядом, пока я не засну, на что, ессно, охоты у нее не было. Наконец она спросила, чего я боюсь. Я ответил, что чудищ.

Ну и зря, заверила она меня. Чудищами являемся как раз мы, люди дрожат именно при виде нас. Они гасят свет, запирают двери на все запоры, тревога заглушает их дыхание.

Я сам нисколечки чудовищем себя не считал, так что спросил, кто же я, конкретно, такой. Мама очень красиво изобразила изумление и ответила, что вурдалак. Собственно говоря, мы оба вурдалаки. Я маленький волчонок, а она – грозная волчица.

На следующий день, когда я снова отказался, гасить свет, то услышал вой из-за дивана.

Мама сидела там на четвереньках и выла, поднимая голову, как будто бы лампа на потолке превратилась в луну. Я свалился на колени и ответил ей тем же самым. Потом мы возились на полу. Я скалил зубы, словно показывая клыки.

Так было каждый вечер. Мама выла в кухне, ванной или прихожей, вдобавок комично вращая глазами, и царапала ногтями паркет.

Довольно скоро наша забава распространилась на весь микрорайон. Вечерами мы выходили под дом и разбегались в разные стороны. Я бежал к костёлу, к лабиринту низеньких приходских домиков, где встречались анонимные алкоголики, на задворки гастронома и на мусорник, который неожиданно сделался знакомым и безопасным. Там я приседал на корточки и начинал выть.

Меня видели одноклассники и нашли еще одну, помимо имени, причину для издевок. Только все это я в заднице видел, потому что был вурдалаком.

Как-то раз, весной, в полнолуние, я бежал сломя голову в сторону низких панельных домов на улице Видной, потому что именно оттуда доносился мамин вой. Мы встречались под начальной школой и радостно скалили клыки, терлись носами. На нас наткнулся какой-то мрачный мужик в нейлоновой рубашке и спросил, а не ебанулись ли мы, потому что позорим весь микрорайон, и наше место в Коцборове[66].

Мама оскалила зубы и рыкнула, как будто бы хотела его укусить.

Тот был в этом совершенно уверен, потому что она со злостью поперла прямо на мужика.

Убегал он так, что сердце радовалось. Дома мама вытащила из холодильника кусок мяса с кровью и спросила в шутку, может мы его сырым слопаем.

О Битлах

Битлы выступили зимой в Вашингтоне.

Билет стоил четыре бакса, я сам его видел, так что знаю.

Похоже, что именно тем днем в матери что-то неотвратимо лопнуло, и она потеряла надежду. Хотя, это могло случиться и той замечательной ночью, когда папочка спрыгнул с крыши мотеля головой вниз.

Я размышляю над тем, что бы я сделал сам себе, если бы серьезно обидел Клару. В ней этот страх сидит совершенно напрасно. Иногда лишь, в особенности, когда готовлю мясо, когда стряхиваю капли масла на сковороду, когда выхожу из "Фернандо" с затуманенной усталостью, монотонностью и ярким светом головой, опасаюсь, что и вправду мог бы сделать что-нибудь нехорошее, понятное дело – случайно, и если бы верил в Бога, то свалился бы на колени и просил бы его, что бы он вынул из меня, из нас все гадкие вещи.

Он бы выскреб рак хирургической ложкой, словно больной плод, думаю, что это ясно.

Мне хочется выцарапать отца из себя. Те кусочки, которые мы совместно делим, упырей генома, я срывал бы, словно струпья, высасывал бы тот яд из свежих ран и плевался бы ним; я могу содрать с себя всю шкуру, выдеру ошметья отцовского сердца и циррозной печени, его следы на душе и двенадцатиперстной кишке, и я нассу на них, осчастливив тем самым жену.

Просто я ужасно боюсь того, что эта часть истории матери – правдива.

А не изнасиловал ли ее мой отец? Рак ее защищает, подсовывая всяческую хрень о пришельцах, маскируя ужасную правду. Кто-то ее раздавил, обидел, вывез на другую сторону Атлантики.

Из того, что она рассказывает, ей ужасно хотелось пойти на Битлов, отец сказал, что все билеты мигом разобрали, и ничего уже сделать нельзя, после чего вытащил пару из кармана пиджака. Радующееся, превратившееся в ребенка чудовище.

Мать утверждает, что в день концерта[67] снега нападало по пояс, по телевизору передавали посадку самолета с Битлами, а старик заправлялся с самого утра, как и всегда, когда у него были выходные. В конце концов, мать сказала ему, чтобы он перестал, ведь они идут на концерт, на что отец схватил фляжку, позвал Бурбона и каким-то чудом прошел в дверь.

Мама была уверена, что через часик он, пьяный, вернется и станет сильно извиняться.

Время шло. Мать ожидала в своем вечернем платье.

После наступления сумерек из-за заснеженных деревьев появился тролль в мокрых по пояс штанах, в компании веселого Бурбона. Пошатываясь, он пересек порог, снял сапоги, элегантно поставил их к стенке и начал свистеть.

Когда мать тащила его в кровать, он еще и напевал.

Она накрыла его одеяло, оставила воду, а сама поехала на Битлов.

Здание концертного зала было, вроде как, уродливым, словно бойня, чаще всего там устраивали боксерские поединки. Сейчас оно ходило ходуном от бабского визга. Мама приехала в самый последний момент, второй билет она отдала первой встречной девице.

Сами Битлы, якобы, были робкими, растерянными, они никак не могли справиться со звучанием инструментов. Только живот у мамы свернулся в горячий клубок, а ребята играли так, что удалось позабыть обо всем.

- Я разнюнилась, потому что страшно хотела, чтобы любовь выглядела, как в их песнях. Опять же, чего тут скрывать, Полу я бы позволила сделать с собой все, что угодно.

Домой она вернулась ночью. В ней звучала музыка, опять же, она думала про молоденького Маккартни.

Папочка протрезвел, приготовил ужин, опустился на колено и поклялся, что он прозрел и все исправит.

Я – не такой, как он. Напрасно боюсь.

О крыше

Старик хотел, чтобы мать его простила. Когда она сдала экзамены за семестр, они отправились в путешествие через всю Америку.

Мама рассказывает об этом с восхищением в голосе, но и с ноткой печали, как всегда с ней, она всегда празднует те вещи, которые никогда уже не повторятся снова.

Якобы, после скандала с Битлами отец практически не пил, то есть, пил три стакана в день, ведь Бог – он троицу любит.

Двинулись они на юг. Бурбон высовывал башку в заднее окно, у него трепетали уши и язык.

Начали с Нью-Орлеана и французского квартала, где молодые, в дупель пьяные говнюки бросали маме разноцветные кораллы, прося, чтобы она, взамен, показала им сиськи. Мать опасалась, что отец что-нибудь сделает с ними, но тот был нежен и чудесен; он вел ее в пивнушки, где люди слушали джаз в клубах дыма, а потом шли через истекающий жаром город. Они вдвоем садились в патио с бутылкой вина и парой свечек, а цикады громко играли для них. Мне самому ужасно хотелось бы быть с ними, увидеть их в тот момент.

Где-то в Техасе старик сцепился с молодыми людьми. Те угощали его слабым пивом и самокрутками с травкой; папа отказался, вместо того ввязался в дискуссию. Молодняк жаловался на войну во Вьетнаме и отсутствие выборных прав для афроамериканцев (это слово с трудом проходит у мамы сквозь горло), и вообще они утверждали, что в Америке просто ужасно. Так что старик насел на них и громко заявил, что в СССР уже только лишь за подобную болтовню сажают в лагерь, а они здесь стоят себе спокойненько, пивком накачиваются, курят какое-то дерьмо и не задумываются над тем, кто из них капает в безопасность.

- Те не понимали, о чем он вообще говорит, - смеется мама. – Я его оставила. Прямо за мотелем расстилалась пустыня, так что я пошла прямо перед собой, далеко за зону видимости огней. И только лишь в темноте задрала голову. Никогда я не видела столько звезд и таких ярких! Я бы, сынок, и дальше пошла в темноту, думала как раз об этом, но потом сказала сама себе, что Коля ведь хороший человек, и возвратилась в мотель.

А через два или три дня тот самый хороший человек сделал ласточку на самом краю Большого Каньона. Он и вправду верил, будто бы он бессмертный.

Что еще? Он ловил рыбу в Тихом океане и коптил ее потом по ночам, а головы выбрасывал в высокую траву, где уже следили за ним стаи котов. Вместе они шастали по холмам Голливуда, между похожих на космические корабли домов, а маленькая девочка в маме рассчитывала на то, что из какого-то из них выйдет Генри Фонда или Берт Ланкастер. Еще завернули в парк Йосемити, а на обратном пути, наверное, в Колорадо, после целодневной езды среди кукурузных полей, они попали в заплеванный бар, где шел турнир в "дартс", и никто нихрена не верил, что полька с русским едут через всю Америку, раз они, местные люди, не высовывали отсюда носа всю жизнь.

- Погляди, сынок.

Мама вынимает выцветший поляроидный снимок: на фотографии папочка в белой рубашке и она, со стаканами с выпивкой, на фоне мишени для "дартс", в окружении жирных теток и мужиков в джинсе.

- Они сделали две фотки, одну для нас, а вторую поцепили за баром, и, знаешь, если не считать концовки, это была по-настоящему классная поездка. Соберитесь как-нибудь. Возьми Клару с Олафом, и езжайте, как мы, от одного побережья до другого, заскочите и в ту самую пивнушку. Быть может, наш снимок до сих пор там и висит?

Мысль об отпуске столь же реальна, что и валящийся с неба человек. А раз уже речь идет о падениях, мама вспоминает особенную, последнюю ночь поездки. Провели они ее в мотеле, где-то в Виржинии. Там у них имелся бассейн. Старик уперся на том, что прыгнет в него с крыши вниз головой. Мать ему запретила.

В течение всей поездки он не пил, так что в качестве награды на последний день позволил себе бутылочку.

Он выдоил три стаканчика, остальное спрятал и занес под кровать.

Маму разбудил вой Бурбона.

Старик лежал в бассейне лицом вниз. Вода окрашивалась красным. У лежака стяла пустая бутылка.

Мать вскочила в бассейн, перевернула отца на спину и так отбуксировала к берегу. Отец не дышал. Она силой вдувала воздух ему в рот и нажимала на грудь в области сердца. Сбежались люди. Наконец старик очнулся и пялился по сторонам знакомым, ничего не понимающим вглядом. Мать обнимала его и била. Почему он хотел ее оставить? Кто-то обнял ее, окутал полотенцем, дал воды и бренди. А папочка спросил:

- Так что случилось?

О неграх

Как я понимаю, маму спасала учеба. Но она подходила к концу. Ее ожидали экзамены.

Старик надумал, что устроит маме кабинет в подвальном помещении, том самом, где раньше устраивался на лежку с бутылкой. Мама просила, чтобы он подождал до экзаменов, чтобы не сглазить. В ответ тот поехал в магазин, привез дисковую пилу, шлифовальную машинку, дрель и ящик с инструментами – вестники бардака.

Он сорвал полы, постоянно бегал выбрасывать мусор к контейнеру на подъезде и каждый вечер танцевал с тряпкой, потому что в доме было серо от пыли.

- Я любила следить за ним во время работы, - признает мать таким тоном, словно бы жалела себя. – Дело было даже не в том, что он был таким преданным и сосредоточенным, просто на время той работы он отставил бутылку. Я радовалась этому. Думала, дурочка, что мой старый Коля вернулся.

Не успела она оглянуться, как подвал был отремонтирован, а она лежала со стариком под одеялом, выбирая оборудование из каталога в "Dentistry Today". Мать рассчитывала на то, что все возьмет хором в кредит, но старик заявил, что за половину выложит и собственного кармана.

Это он, якобы, сэкономил на скотче.

На экзамене пахло дымом, сырой штукатуркой и уксусной кислотой. Ожидала комиссия, Ожидали пациенты, которые пришли вставить себе зубы задаром.

Маме достался чернокожий парень. Полиция выбила ему зубы на манифестации против расовой дискриминации.

Тот сидел спокойно, согласившись со своей судьбиной. Он сказал, что пришел сейчас, потому что в жизни не мог позволить себе потратиться на дантиста. Мама удалила остатки зубов, выгребла грануляцию, вставила тампон – словом, все прошло в наилучшем порядке.

Она поглядела на яркую кровь, кружащуюся в сливе, и вдруг у нее закружилась голова, в глазах потемнело, жар охватил легкие и поднялся выше, словно зола из костра, который пнули носком ботинка. Мать слышала приглушенные голоса, бешенные удары своего сердца, и на какой-то момент ей казалось, что вот-вот умрет, просто-напросто грохнется трупом перед экзаменационной комиссией.

Жар неожиданно прошел, вернулось зрение; пациент выплюнул вату и поблагодарил.

Мать вновь была врачом, а дома ожидал трезвый, что было на него не похоже, отец. В приемную зубоврачебного кабинета он поставил какие-то растения и длинную скамью, по стенам развесил фотографии лодок и альбатросов, так что мама и вправду поверила, будто бы все уже будет хорошо.

И она тут же сделала отцу зубы, ту недостающую половину верхней челюсти. Отец с разгону купил себе костюм и поклялся, что заинтересуется спортом.

После отца на зубоврачебном кресле очутились Арнольд Блей и пара дружков отца по Фирме. Даже тот, который чуть ли не вылетел в окно, тоже пришел. Мать дала объявление в "Балтимор Сан" и парочку других газет. Из того, что она сама говорит, бизнес раскрутился мигом.

- Я долго думала про того паренька, что был у меня на экзамене, потому поместила в газетах еще одно объявление. Коля говорил, что я головой стукнулась. А в этом объявлении я написала, что каждый негр, которому полиция повредит зубы, получит от меня лечение даром.

И вот, вроде как, после того, как убили Мартина Лютера Кинга, и начались беспорядки, под кабинетом матери выстроилось около сорока автомобилей.

Я спрашиваю, а как она проверяла, ведь не каждый без зубов во рту пострадал от полиции.

- Не проверяла, - слышу в ответ. – Теперь ты понимаешь, почему название виллы останется. Думаю, что мне это можно.

О снах

Удрученный отец, не говоря ни слова, выходил из дома или закрывался в гараже, где разговаривал сам с собой. Мать даже думала, что там он поставил второй телефон.

Раз уже речь о телефоне, то он звонил в самое неожиданное время. Папочка подскакивал к нему, поднимал трубку, в основном слушал, а если и говорил, то шепотом, прикрывая рот рукой. Он считал, что защищает мать от громадной опасности, постоянно клялся, что та великая штука, над которой работает, вот-вот будет сделана, и уже ничто не помешает их счастью.

Пока же до счастья было дьявольски далеко.

Отец начал выезжать посреди недели, якобы, на охоту. Когда он возвращался, охотничье снаряжение валялось в багажнике нетронутым.

И все время он чего-то рисовал. Мама заставала его в шесть утра, погруженным в бумаги, обложенным книжками. Ветер нес сожженные листочки к кронам деревьев.

Просыпался он в три-четыре часа утра и лежал неподвижно, чтобы мама спокойно спала. То есть, это он так утверждал, потому что тяжело дышал, хватался за живот и бормотал сам себе, что не следовало покидать СССР.

Мама пыталась прижать его. Что это с ним творится? Что это за таинственное поручение? Он же совсем другим человеком сделался.

Поначалу он пытался от нее отмахнуться. Вспоминал о том, что живут они хорошо, что он даже добыл деньги на кабинет. И неважно откуда, мама не обязана всего знать, а он, как и всякий настоящий мужик, сам борется со своими проблемами.

Каким-то образом, я его понимаю. А вот мама не понимала.

И тогда-то она стала угрожать, что уйдет, а точнее даже – выбросит его из дома, если отец не изменится. И тогда он рассказал ей про сны.

Мама вспоминает, что отец все время держался, но той ночью дрожал как ребенок, потел и сильно хватался за ее руки.

Он сказал, что его мучают кошмары, которых сам он не может понять. Начались они в Гдыне после того, как умер американец. А в Штатах усилились.

В этих кошмарах он брел через не кончающееся красное плоскогорье, где было полно гладких камней. Чужие солнца освещали планеты с множеством колец и рои метеоров. Еще он видел чужие города под стеклом, с огромными домами никогда не виданных им форм, которых он даже и назвать не мог; черные обелиски, выныривающие из моря, и достигающие звезд пирамиды. Он чувствовал холод и чуждость, от которой можно было умереть. Херня, короче.

Бывало такое, говорил он маме, что лежал в чем-то, что походило на стеклянный гроб, во всяком случае, он не мог пошевелиться и мчался, совершенно безоружный, среди туманностей. Он бил и пинал ту крышку, пытался ее прострелить, мог бы и себе в башку пульнуть, лишь бы проснуться.

В его снах звучали рычание машин и скрежет стали, а пахло фосфором.

Но самыми паршивыми, бредил он, были те сны, которых вообще невозможно было отличить от яви, например, будто бы он просыпался дома, в собственной кровати, и чувствовал, что обязан выйти наружу. Он останавливался на опушке и вдруг поднимался высоко-высоко в столбе белого света, так что видел отдаленные крыши и огни Вашингтона. После этого он приходил в себя в комнате без какой-либо мебели.

Там, в полумраке, вокруг него шастали фигуры, точь в точь похожие на американца на пляже в Редлоу. Они прикасались к нему, говорили разные вещи.

Сваливался он прямиком в свою кровать, просыпался и дергал свой живот.

И вот тут мы подходим к вопросу о натуре лжи.

Лгал ли старик матери об этих снах, поскольку желал пробудить жалость и сочувствие, чтобы потом спокойно накачиваться спиртным? Или, возможно, это врет мать, потому что, в противном случае, она выглядела бы полной идиоткой, вот и подклеивает к воспоминаниям эту космическую байду, поскольку таким вот образом она сохранит память о папе, как о добром человеке?

Продолжим… Еще имеется опция, что отца трахнула исключительно живописная "делириум тременс", вот он и пал жертвой собственной иллюзии, потому что в нем лгала водка.

И, наконец, я допускаю возможность миражей опухоли, разросшейся в маме: это она придумала отца с его иллюзиями, а снимки из письменного стола показывают кого-то другого.

Короче, приблизительно такие вот карты лежат на столе.

А под конец всей этой сказочной истории старик признался, что самое паршивое – это зов, который он слышит во снах как чистую, нечеловеческую волю, что-то болтающую в голове: иди со мной.

О поисках правды

Я исследую, что, собственно случилось.

Сижу в кухне и собираю масло от селедки на кусок багета.

До недавнего времени я считал, что мать и вправду пыталась сбежать с каким-то русским, только их перехватили в море.

Я видел фотографии из Америки, следовательно, это не может быть правдой.

А может так: не было никакого пришельца, мой старик не был капитаном, а только лишь кем-то вроде Платона. Свистнули лодку, свалили в Штаты, где отец до смерти упился. И, кто знает, а не мать ли его убила? Отец лежит под каким-то деревом в штате Мериленд. А ей он оставил неожиданность, то есть – меня. Поэтому мать и вернулась в Польшу.

Фотографии из Америки подделаны, имеются люди, которые делают подобные вещи: именно такая мысль приходит мне в голову, я же пытаюсь заткнуть ее какой-нибудь другой.

Ладно, возьмем по-другому: мать блядовала с кем-то могущественным, с каким-то советским дипломатом, тот возил ее по миру, вполне возможно, сам он немножечко шпионил, а потом мужик сплавил ее, отсюда фотки и огромная ложь. Никакая женщина не простит того, что ее бросили.

У меня нет брата Юрия, я сам Юрий, родился в Ленинграде, а мой отец умер еще до моего рождения, поскольку отец изменял маме с некоей Хеленой Крефт, и она, моя настоящая мать, застрелила отца, а сама повесилась в тюрьме. Я остался сам. Меня приютила Хелена, потому что ее мучила совесть, кроме того – я ведь единственное, что осталось у нее от старика. Таким вот образом я очутился в Польше; так и действительно могло быть, вот только даты плохо сходятся. Но все же…

Составляю анаграммы. Выписываю всех тех, кто только появлялся в этой истории, в том числе и отца с двумя фамилиями и именами, Платона и даже несчастного Зорро; оставляю выписанные на листочках инициалы, отбрасываю дубли, все оставшееся сопоставляю одно с другим, на это уходит куча времени, не все буквы склеиваются, играю, пока позволяет противник.

Результат отглагольный и беспокоящий.

Проверяю, не ошибся ли я. Курю у окна, одна сигарета на три крепких затяжки, и возвращаюсь. Ничего не изменилось.

Набей. Убей. Выпей. Псина. Так вышло и не желает выйти иначе: набей, убей, выпей, псина.

О Бурбоне

В некоторые ночи мать внезапно просыпалась, а Платон давил ей грудь костлявыми пальцами. Его глаза были ямами с дымящей негашеной известью.

Она дергала его мокрые щеки, хватала за скользкие запястья, а Платон склонялся вперед, громадная белая голова свисала у него между плеч, над самой мамой. И внезапно он исчезал.

Мать поднималась с кровати и кружила по дому, между кухней, спальней и диваном, на котором храпел наебенившийся старик, которого охранял перепуганный Бурбон.

И, собственно, по этому, по реакции пса, мама пришла к выводу, что дух реален. Платон существовал, потому что Бурбон тоже его видел.

Пес быстро постарел. Целыми днями он дрых под тем диваном. По полу разваливались его большие, седые уши. Он ссал на ковры, и у него выпадали зубы.

Зато под вечер он делался жизнерадостным, словно щенок, бегал и лаял, чтобы его выпустили. Старика это доводило до белого каления; как-то раз он схватил Бурбона за шею и схуярил по ступеням в самый низ.

С этими ступенями тоже была проблема, потому что Бурбон хотел по ним подняться, только уже не мог. Он вбегал, забрасывая задом, неожиданно останавливался и скатывался по ступеням. Старик его заносил наверх. При этом он ругался по-русски и бросал собаку, словно мешок картошки.

Только Бурбон и так его любил. Он ходил за хозяином и лизал ему руки.

Отец частенько выходил с ним. Прогулки были долгими, а поводок коротким. Еще он брал его на охоты в уик-энды и заверял всех, что Бурбон – первоклассный охотничий пес. И такие животные нуждаются в движении, говорил он.

- В общем, двигались так, что нечего и сказать, - вздыхает мама, бессознательно крутя зажигалку в пальцах.

Как-то раз старик загрузил в багажник палатку, контейнеры, баклаги и бутыль с газом, как будто бы собирался оставаться в том долбанном лесу навечно. Еще он забрал двустволку, штуцер и револьвер, который сунул в бардачок. Бурбон тяжело дышал под лестницей и не желал выходить, так что папочка поднял его и хряпнул на заднее сидение.

Мама помнит черный нос, приклеенный к стеклу и мордочку, словно бы обсыпанную снегом.

Старик возвратился уже без Бурбона, зато с охапкой мертвых птиц, сильнее обычного накачанный. Он выгрузил все барахло, а мама готовилась к большой стирке, так что прошло какое-то время, прежде чем до нее дошло, кого не хватает.

По словам отца, Бурбон помчался за кроликом. Отец, вроде бы, ждал его до рассвета, и вообще, сделав с, что только мог. Зверя как не было, так и не было. Если бы хотел вернуться, уже сто раз бы сделал, после чего попросил, чтобы мама выбросила подстилку и миски.

Она поплакала под мусорным баком. Минута шла за минутой, а она все плакала. Наконец привела себя в порядок и вернулась домой.

Отец прижал ее к себе и признал, что он и сам в отчаянии от этой неожиданной потери, после чего отправился закрыть оружие в сейфе.


О пришельце

Могу поспорить, что у мамы попутались годы. Она говорит, что в тот вечер, как разнеслась ужасная новость, Армстронг садился на Луне. Еще совсем недавно у нас было покушение на Кеннеди, ну да ладно, мамочка, пускай будет по-твоему. Мой старик как раз вошел в фазу поисков тепла. Прежде чем устроиться перед теликом, он приготовил морской коктейль, купил коробку мороженого с бакалеей, еще принес бутылку какого-то приличного виски, которое хранилось для особых случаев. А таковые случались, в среднем, каждую субботу.

Я же вновь спрашиваю маму, зачем же она торчала при нем все эти годы. У меня это никак не вмещается в башку.

- В другой раз я ответила бы тебе, что была дурой, но этот этап давно уже позади. В этой жизни я уже достаточно самобичевалась. Я любила его, что еще тебе сказать, - тихо говорит мама, очищая апельсин. – Он бывал заботливым и чертовски забавным, а кроме того, я ведь знала его всю свою взрослую жизнь. Я думала ним, дышала ним… Хотя в те последние годы все это выглядело уже по-другому, в принципе, я уже научилась жить без него. Впрочем, знаешь что? Если бы я ушла, у меня не было бы тебя.

Мне хотелось бы узнать, как такое возможно, что я родился в Швеции, в семьдесят четвертом – ведь не поехали они туда в отпуск. Впрочем, об этом я ее уже спрашивал. Мама говорит, что до этого мы еще дойдем.

С тех пор как не стало Бурбона, дни катились комьями грязного снега; родители сновали по дому будто привидения. В тот день телевизор показывал бугристую поверхность Луны и хрупкий посадочный модуль, из которого выскочил Армстронг. Ну, это мы и так все знаем.

А старику неожиданно припомнился американец. Вообще-то он редко к нему возвращался. Он заявил, что Армстронг и все остальные после этого подвига получат все, что только захотят, памятники, названные в их честь аэропорты и славу, которой нет даже у Роберта Редфорда.

Про американца из Редлова никто не помнит. Его коллеги сгорели в атмосфере, а сам он трахнулся в Землю, совершенно негостеприимную, словно Луна.

Отец говорило все больше и больше, рассуждая о судьбах космонавтов, летчиков, солдат вообще, и я уверен, что, по сути своей, он жаловался на свою судьбину: чужого в чужой стране.

Зато маме сделалось не по себе, как тогда на экзамене. Она говорит, что в комнате потемнело, у нее перехватило дыхание, и она сама чувствовала, как у нее во внутренностях открываются раны. Над этим она шутит так же, как над опухолью. Вот только опухоль сама не пройдет.

Папочка перенес ее с ковра на диван, дал воды и хотел было отвезти ее в больницу. Мама попросила, чтобы он просто посидел рядом. И вот тут-то зазвенел телефон.

Отец снял трубку, хотя мама была против. И вот теперь уже он сполз на пол. Сидел и бормотал в трубку простые слова. Разговор закончился, но отец и не пошевелился.

Звонил Арнольд Блейк.

Он сообщил, что в советском посольстве появился новый атташе по культуре. Якобы, охотник на баб и сам красивый сукин сын.

Одна рука у него не действовала и была прижата к телу.


О годах для себя

Вот про Едунова я никак не могу переварить.

Они его боялись. Курва, они были перепуганы, словно министрант на конклаве, тем временем, из того, что я сейчас слышу, мужик ничего не делал. Папочка охотился, мама лечила людям зубы, американцы продолжали летать в космос, а Едунов грел себе задницу в посольстве. Шли годы.

Старик пиздел, что работает над чем-то охуительно крупным и важным, он обещал маме, как очень скоро их жизнь изменится. В чем там было точно дело, он не упоминал, но давал понять, что вскоре вновь сделается важным и всемогущим человеком. Пока же он исчезал все чаще и на дольше, по ночам чего-то шептал в телефонную трубку. Он купил себе пишущую машинку и колотил по клавишам, грязным и липким от засохшего скотча.

У мамы после нескольких тощих лет кабинет разгулялся так, что случались дни, когда она пахала по двенадцать часов в день. Она охотно рассказывала о пациентах. К ней, к примеру, приходил старый, сумасшедший художник, утверждавший, что вскоре боги возвратятся на землю: индусские, китайские, те самые, что были у ацтеков и апачей. Он рисовал пестрые картины с Вишну и Зевсом, которые вручал матери, с наличкой у него было паршиво. В конце концов, он написал ее портрет как Елены Троянской на фоне горящей Трои. Маме такая концепция не слишком нравилась, но сам тип был в абсолютном порядке. Опять же, он напоминал ей Зорро.

Она сохранила контакт с той самой одногруппницей. Двица все так же верила в лучшее завтра, но заботилась и о добром сегодня. Иногда мама оставалась у нее в Балтиморе на уик-энд, где они играли в кегли и объедались китайской едой. Еще я слышу про пару старичков, которые напоминали ей про дедушку с бабушкой. Они жили неподалеку и относились к маме словно к дочери. Но, в конце концов, переехали во Флориду. Мама ходила на барбекю и приемы, уже без отца, а когда люди ей надоедали, ехала одна в Нью-Йорк или даже на ниагарский водопад.

Она читала массу книг, посещала автомобильные кинотеатры.

Она говорит, что ей хотелось другой жизни, но ту, что досталась ей в удел, считает удачной.

Едунова они встретили только раз, на каком-то приеме.

Старик обожал всяческие вечеринки. Он видел в них шанс для построения сети контактов и заявлял, что предложил матери шикарную судьбу в столице империи.

Тот вечер она запомнила хорошо, потому что в Вашингтоне продолжались антивоенные протесты. Студенты несли транспаранты с названиями своих учебных заведений, играли на флейтах и сжигали повестки на военную службу. Полиция валила в них из водяных пушечек, в ход шли дубинки, газ вгрызался в глаза, а мама, безопасно сидящая в своем автомобиле, подумала, что завтра у нее опять будет куча работы.

На вечеринке старик изображал из себя живописного чудака, одного из тех подвыпивших чудаков, что выдают из себя тысячи анекдотов. Он рассказывал о царских дворцах, перестроенных в мясные магазины, об очередях перед ними, в которых народ стоял по тридцать часов на холоде с термосом и зельцем; и о Москве, где среди небоскребов по мерке Нью-Йорка стоят избы из синих, словно кобальт, неошкуренных стволов.

Еще он придумал какого-то генерала, который держал дома сибирского тигра. Котик был потешным, пока не сбежал.

Под конец, он привлек всех к провозглашению тостов с последующим опорожнением стаканов, цитируя при этом по-русски Пушкина и Тургенева. Американцы нихрена из этого не понимали, но слушали ради самой пьяной мелодии, как вдруг кто-то ее подхватил, завершил и поднял рюмку.

И был это, а как же иначе, Едунов.

Он стоял, вбитый в черный смокинг, с брюнеткой при себе, подстриженной под пажа, и с левой рукой, скрытой за спиной, словно бы он сжимал в ней стилет.

И он даже не подмигнул, мой старик, впрочем, тоже, только у матери пробежали по спине мурашки.

Вокруг стояло полно народу, так что разговаривали они так, словно виделись впервые: некий Стен Барский, эмигрант из СССР, и атташе по культуре с фальшивой фамилией. Они даже провозгласили тост, а мама ждала, когда же все это закончится, и косилась на высокую брюнетку. Это она провряла, скрывает ли толстый слой грима подбитые глаза.

Мужчины попрощались, Едунов поцеловал руку моей мамы. Лицо у него было словно с портрета на кладбищенском памятнике.

- А ты выглядишь еще красивей, чем в Гдыне, - произнес он. – Только все хорошее быстро проходит. Помни об этом. До свидания.

Мать потащила отца к выходу.

По дороге спросила, что им следует делать с этой закавыкой, и даже предложила уехать куда-нибудь подальше, может быть, в Калифорнию. Старик, злой из-за того, что слишком рано уехал с вечеринки, ответил, что один раз он уже Едунова обыграл, вот и сейчас сделает то же самое, в конце концов, он же готовит нечто исключительное. Стиснутые кулаки выдавали страх.

- То был не особенно счастливый день, - вспоминает мама. – Ведь мы сбежали на другую сторону Атлантики, а он и там нас нашел. К делу он относился как к личной проблеме. Понятное дело, что в Штатах он не мог убить нас вот так запросто, как в Польше. Но я боялась, чтобы Коля не наделал каких-нибудь глупостей. Если говорить по делу, это я была в бешенстве. И все из-за того, что эти два идиота дрались на гарпунах. У Коли шрам был на роже, у Едунова – на гордости. Я могла ожидать, когда же прольется кровь.


О пище на шару

Что я наделал? И что мне теперь делать?

Размещение объявления про отца и американца поначалу мало чего дает, то есть, объявляются пары, желающие поесть нашармака: они приносят инфу из Интернета, я отсылаю их, уходят обиженные.

В электронной почте я обнаруживаю линки на страницы НЛО-шников и на сканы самиздата полувековой давности, посвященные неопознанным летающим объектам. Мужик, который все это подослал, в гробу видал дармовую жратву, он приглашает в группу в Фейсбуке и заклинает всем святым, чтобы я был поосторожнее.

Довольно скоро какая-то сошедшая с ума баба заваливает меня сведениями о гитлеровских экспериментах в Бабьих Долах и на горе Святого Миколая, скрывающей, якобы, пирамиду, созданную во времена Атлантиды, вместе со Священным Граалем и Ковчегом Завета, который, на самом деле, является ничем иным, как атомным реактором. Дама заверяет, что остается в контакте с обитателями того континента. Живут они где-то рядом с Сириусом, но собираются возвращаться с целью спасения человечества, а ведь это требует средств, отсюда номер счета и просьба о пожертвовании.

Отвечаю, что человечество поздно уже как угодно спасать, и переписка заканчивается.

Еще присылают снимки летающих тарелок из Бразилии, равно как сообщения о посадке космических пришельцев в Эмильчине[68].

В "Фернандо" заскакивают два типчика. Явно вчерашние, спрашивают обо мне. Один держит в руках папку, второй похож на помятого жизнью менеджера панк-групп, во всяком случае, они засыпают меня сведениями о расширении яхтенного бассейна в семидесятых годах и всякой другой фигней, оба они ужасно сердечны, а один утверждает, будто бы его дедушка слышал о моем отце, но боялся его больше самого Люцифера, а больше, к сожалению, он ничего не знает.

Эти сведения я оцениваю стоящими двух гамбургеров с пшеничным пивом. Мужички садятся за стол, я возвращаюсь на кухню, работа прямо кипит. Кручусь, словно ошпаренный, а около пяти вечера, когда Куба едва справляется с поступлением заказов, на меня нападает бессонная ночь, и я думаю себе, что Клара, как обычно, права, надо послать все это к черту и позаботиться о себе.

И я отложил бы ножи, щипцы и блендер, и заснул бы прямо на столе – словно рыцарь.

Пока же шкворчат стейки, ребрышки и бургеры.

Я едва дышу, так жарко, голова кружится, а в кухню забегает Йоася и говорит, что какой-то тип меня разыскивает и не собирается уходить.

Выхожу в зал. Незнакомец сидит в кожаной куртке и сапогах военного покроя. Лицо уже слегка обвисает, седые волосы острижены практически под ноль. Становлюсь над ним и спрашиваю, в чем дело.

Тот просит стейк из филея, средней прожарки, к этому салат и стакан воды без газа.

Я не официант. Голос с явным русским акцентом звучит монотонно, словно колеса поезда или шаги палача. Я слышу, что он желает мне помочь, потому что читал объявление на профиле "Фернандо", немного торгуется, я прошу какие-нибудь сведения, тот отказывает, потому что вначале желает поесть.

Неизвестно почему, я уступаю.

Я боюсь этого человека и хочу, чтобы он уже ушел.

Куба сервирует для него стейк. Я поглядываю из кухни. Мужик положил салфетку себе на колени, отрезает небольшие кусочки и долго жует, щуря при этом холодные глаза. Всякий раз, кода запивает водой, обтирает салфеткой край стакана.

Заканчивает, выпрямляется, ждет.

Подхожу вновь. Мужик, даже не поднимая глаз, вынимает из внутреннего кармана флешку, подталкивает ее в моем направлении и выходит из ресторана.

В заведении много народу, так что содержимого флешки не проверяю, нужно было писать, я думал о маме, об устах рака, что выплевывали ложь, так что открываю флешку только сейчас, дома, под утро. У меня жирные руки. И я удавился бы ними. Нужно забрать семью и уебывать, да хотя бы и в Америку.

На флешке фотографии Олафа, сделанные из укрытия под школой и по дороге к нам домой.


НОЧЬ ВОСЬМАЯ – 1973 ГОД

Четвертая среда октября 2017 года

Обо мне (2)

Хей, Барсук, это снова Клара. Да, я знаю, что писала здесь вчера, но сегодня ты не нашел времени, чтобы поговорить.

Ты можешь мне сказать, что творится?

До сих пор мы совместно решали любую проблему, и жизнь как-то действовала. И это было возможным, благодаря разговору. Вспомни, как оно было, когда тот пьяница ворвался на кухню, и ты дал ему в зубы. Или когда та официантка нас обворовывала, когда нам неожиданно повысили аренду, когда лопнула банка с жиром, и все было словно на катке; когда нам пришел тот чудовищный счет за электричество, или когда Олаф свалился с воспалением уха. Мы справились, потому что были вместе. Болезнь Хелены и ее история касаются нас всех.

Ты пишешь о фотографиях нашего сына, которые кто-то впарил тебе на флешке. Где они? Где эта флешка, Барсук?

Я спрашивала Кубу, тот заявил, что никакого пожилого русского не помнит, хотя может и ошибаться. В "Фернандо" свалилась масса народу по причине того идиотского объявления, которое ты разместил. Они приходили со своими историями, требовали, чтобы их кормили на шару; Куба сам оценивал, куму давать, а кому нет. Ты же сидел на кухне, в то время, как у него были полные руки работы, и да, он говорил мне, что ты пару раз выходил в зал и с кем-то разговаривал. Кто это был? Как выглядел? Вот этого он уже не сказал, потому что старался снять бремя с тебя и пахал, как только мог.

Зато Куба увидел кое-что другое, о чем сообщил, скрывая стыд. Вчера вечером ты выдал последние заказы, но работу с мясом не закончил. Заранее вытащил порции из морозилки, очистил и начал их обжаривать, сразу на всех горелках, словно к нам должна была прийти футбольная команда. Ты метался в кухне словно псих, и Куба силой оттаскивал тебя от стейков. В себя ты пришел только лишь во дворике и якобы сказал, что спутался в количествах, а мясо пригодится на завтра. Не пригодится, и ты прекрасно об этом знаешь.

Каждый день я просыпаюсь в четыре, охваченная страхом. Вижу свет из-под кухонных дверей, слышу сигаретную вонь, слышу, как ты кашляешь и стучишь по клавишам. И я боюсь войти к Тебе. Ты самый близкий мне человек. Сегодня утром я подумала, что все вы, кроме меня, очутились в какой-то иллюзии, в чудовищной зеркальной комнате: Хелена, Ты, наш сын.

Вернись ко мне, Барсук, потому что не знаю, сколько еще выдержу.

Я ужасно люблю Тебя.

Клара.

О часовне

Я уже все знаю. Мама закончила свою историю и, в соответствии с обещанием, пойдет на операцию, ее назначили на завтра.

Я совершенно сбит с толку и счастлив.

Запишу ее рассказ, как только смогу быстрее, одной ночи наверняка будет недостаточно, впрочем, Клара, любовь моя, ты немного права, у меня ужасно гудит в голове.

Мне нужно все это в себе уложить. Я и вправду не знаю. Столько произошло, но самое главное – та операция, мама будет здорова, кошмар закончится, и обо мне действительно не надо беспокоиться, теперь уже не надо.

Я реагирую рационально, неужели это сложно понять?

Моя мать тяжело заболела, поэтому я и нервничаю, печалюсь и пытаюсь реагировать на стресс. Не пью. Не дерусь в клетке. Закончу писать через день или два, и мы будем здоровы.

С утра идет дождь, так что мама предлагает посетить больничную часовню. "Инмедио" ей не нравится, слишком много народу, и она обещает, что откроет кое-какие секреты.

- Впрочем, в часовне очень красиво, говорю тебе! Так пусто! Если бы пришел Бог, так все бы испортил.

Внутри никого. Посредине стоит алтарь, прикрытый скатертью и большой крест, окруженный шарообразными лампами. Христа золотит точечное освещение. Напротив, полукругом, стоит несколько деревянных скамеек, только мама карабкается наверх, садится под витражом и точит желейные конфеты.

Выглядит она молодо, на этом сморщенном лице все еще горят глаза девушки, ладони у нее искривленные, но проворные, она непрерывно шевелит ступнями, на ней носочки с изображениями суши.

Она рассказывает о событиях в Вене, о гостинице "Бристоль", о ступенях Вотивкирхе[69] и о чудовищном дне, когда погасли огни, а я поглощал каждое слово, задерживая его в себе. Я понесу их домой, словно огонек Священной лампады, чтобы записать.

- Я должна тебе кое-что дать, что-то важное, потом, перед самой операцией, - слышу я в самом начале. – Возьмешь это и сохранишь для меня, когда отправлюсь под нож.

О моем брате

Несчастье началось с Юрия.

В течение этих лет мама забыла массу вещей, к примеру, по бабушке и дедушке она скучала мало или вообще о них не помнила, стерлись лица однокурсниц в Гданьске, и пальцы Вацека, копающиеся в сахарнице, запах соли и камфенола[70], расхераченная челюсть Зорро. Только лишь сейчас, под старость, все возвращается.

О первой жене отца и его сыне она не думала совершенно, да и зачем. Когда-то такие имелись. За водой. В другой жизни. Она не знала, ни как те выглядят, ни что делают, она выкинула из головы, как я выбросил бы раковую опухоль.

В те дни, когда все ебнуло, отец был таким хорошим, что хоть к ране приложи, он фантазировал об отпуске на корабле. Отец ходил трезвым, по ночам не шебуршил и даже вернулся к чтению книг, что матери весьма нравилось.

Ясный перец, она ожидала, когда хрупкое спокойствие пойдет прахом, самые тихие дни вибрировали.

Пока же что они сидели вдвоем, кресло к креслу, под общей лампой, на фоне мяукал джаз. Старик улыбался над книгой, вбивал ноготь в страницу и читал вслух фрагменты из Пушкина.

В один из таких вечеров он начал вертеться и постоянно глядел на часы. Мама считала, что это его взывает бутылка. Всегда взывала, он же, в конце концов, отвечал на этот зов. Наконец попрощался и вышел из дома. Он частенько так делал, как правило возвращался через два-три часа, на этот же раз вернулся среди ночи, все еще трезвый, и стащил мать с кровати.

Она не видела его таким, даже когда Блейк позвонил с сообщением про Едунова. Отец сидел на краю кровати, пялился прямо перед собой, охватив голову руками, в руке мял какой-то листик.

С ним связался Юрий.

Мой брат вырос и планировал поездку в Вену. И предложил встретиться.

О Платоне (٣)

Мама не хотела ехать в Вену и просила отца, чтобы они остались.

Телефон постоянно звонил, старик снимал трубку, бледнел и что-то мычал, прикрывая рот. Дома он вообще не желал вспоминать про Юрия, мама давила, так что, в конце концов, отец взял ее на прогулку. Они шли через Крофтон по обочине, через мокрый снег. Это отец так сильно боялся подслушки.

На этой прогулке он сообщил, что та великая вещь, над которой он работал, как раз подходит к завершению, и что он еще встретится с сыном. Мать спросила, а точно ли, что это Юрий отозвался, ведь Едунов мог кого-нибудь подставить, отец ведь знал сына только лишь маленьким мальчиком.

Старик на это громко заявил, что своего ребенка он бы узнал, а мать, как всегда, все затрудняет; на этом их разговор и закончился.

Тогда мать начала за отцом следить. Она видела, как он заезжает на пустую стоянку при бензоколонке и пересаживается в городской внедорожник, в котором его ожидала какая-то дамочка. Матери казалось, что они начнут целоваться или заниматься чем-нибудь подобным, и уже планировала, как прибьет обоих охотничьим биноклем. Но безропотный старик опустил голову, чего-то подписал и взял конверт, набитый наличкой, которую тут же и пересчитал.

Дамочка уехала, а папочка остался, полностью осовевший, с сигаретой, которая никак не желала догорать.

Мать пошла за советом к Арнольду Блейку, который, как она сама говорит, любил ее все эти годы.

К сожалению, Блейк нифига не знал, поскольку его держали подальше от этого дела, по-видимому, из-за этой его увлеченности. Он развел своими мохнатыми лапыами, а мать погрозила, что напоит отца в усмерть, засунет в багажник, и они поедут хрен знает куда, пускай даже и в Венесуэлу. Мужик, похоже, был взволнован этим, и успокоил, что вся операция пройдет под охраной людей из Фирмы, которых зовут Уолтер и Кейт.

И Кейт, рассказывает мать, была той женщиной, которая передала отцу деньги.

Еще раз мать попросила отца, чтобы они остались в Америке. Ей было страшно, и она напоминала ему, что до сих пор делала все, что он хотел. Сбежала в Америку, застряла в этом дурацком Мериленде и сидела с ним все эти годы, которые он радостно пропил, так что теперь мать имеет какое-то право получить что-нибудь взамен.

- Не хочешь, так и не едь, - ответил отец. – Ты уже второй раз пробуешь разделить меня и ребенка.

Когда она это услышала, то действительно планировала остаться, но ночью пришел Платон.

На этот раз на нем была моряцкая рубаха, белый мундир, пояс с золотой пряжкой и фуражка, а пальцы у него блестели от жира. Он толкнул спящего отца в плечо. Никогда раньше он ничего подобного не делал.

Старик проснулся, и он даже не был удивлен. Платон отдал ему салют, а мина у него была такая, словно принес ему рапорт о поражении.

Старик поднялся, надел высокие сапоги и черный мундир военно-морского флота, тот самый, который они затопили в Балтийском море. Мама даже пошевелиться не могла.

Под конец отец взял фуражку и припоясал кобуру. Платон открыл ему дверь. Они исчезли внизу. Мать пялилась на пустую половину кровати, а когда страх немного отпустил, бросилась к окну. Отец с Платоном уже добрались до деревьев за домом.

Мать выбежала в одной лишь ночной рубашке, босиком, на декабрьский снег. Там ожидали лысые деревья прогоревший мангал возле можжевельника, больше ничего.

Она долго бродила, зовя отца, пока тот наконец не появился. Он вышел из дома, сонный, в пижаме. Обнял ее. Спрашивал, что случилось, зачем бегает по опушке, ведь порежет себе ноги. Кто-то их преследует?

Мать ответила, что ей приснился страшный сон.

Отец вытер ей щеки и глаза, у него были теплые ладони, от него пахло сигаретами без фильтра, и он говорил, что все это глупости, потому что он любит ее больше всего на свете и никогда не бросит.


О лифте

До Вены летели больше десяти часов, потому что попали в снежную бурю, в крыло ударила молния. По плитам аэродрома они прошли, ослепленные декабрьским солнцем. Старик ожидал их багаж и бесился, а мать подумала, что они как-нибудь проживут эти дни: Юрий приедет и уедет, да и о чем им вообще говорить?

Посещение нового города, по мнению матери, похоже на раскрытие набитого вещами шкафа, когда всякий мусор падает на голову: двухголовые орлы, стерегущие ворота, десятки памятников императорам и генералам, мраморные Дианы и пухлые пушки.

Поехали на такси. Сквозь туман пробивались красные трамваи со снегом на крышах. Я слушаю про стены с дырами от пуль и неработающие фонтаны, о живописных падениях конькобежцев и об осаждаемых пивных, а еще о том, как мама приклеила нос к стеклу, и ей было хорошо.

К моему несчастью, она твердит, будто бы все пребывание в Вене помнит, словно это было только вчера. Опасаюсь монолога про шницели, но получаю вот такой вот о лифте.

Ночевали они в гостинице "Бристоль". Перед входом ожидал портье в котелке, с медного потолка свисали хрустальные люстры, бой внес чемоданы в лифт.

Он был выполнен из дерева, мрамора и искусственного золота.

Старик тут же свалился на кожаное кресло, мама стояла, потому что стояли лифтер и бой с багажом.

Лифтер нажал на тройку, и они тронулись, раздался звук, словно бы кашлял робот. Лифт тащился под стон натянутых тросов и бурчания стали, трясясь на каждом этаже. Трясся и мой старик, истосковавшийся по минибару

В номере мама застала стеклянную лавку, небольшой секретер, туалетный столик и маленький камин, обложенный книжками на немецком языке. На стенах висели портреты аристократов и охотничьи сценки. Еще в номере была вторая туалетная комната и вид на Оперу.

Мама утверждает, что роскошь противна только глупцам и сволочам.

Она долго стояла под душем, а когда вышла, закутавшись в халат, за столиком ожидал отец, тоже освеженный и успевший принять. Тут же охлаждалось шампанское, блины с икрой лежали на серебряной тарелке, огонь трещал в камине и в глазах старика. Он отодвинул стул маме и пустил Шопена.

Что произошло потом мне известно, но я умолчу.

Мне нужна правда, но без излишних подробностей.

Отец клялся, что никогда не поменял бы маму на другую женщину, и он благодарил за совместные годы, говорил страстно, как всегда он, а у меня в голове взорвалась память тела Клары, тех легких грудей и родинки на шее, равнины живота и красивых лопаток, которые сходятся одна с другой, когда я держу ее за волосы, вплоть до беленьких ступней, узких ладоней и наших различных тайн, которых никто у нас не отберет. Я обязан сейчас пойти в спальню, мы в этом нуждаемся, тут ты права, Клара, она всегда права, во мне страх и стыд, я не могу взять вот просто так и пойти, чувствую себя неполным и грязным, так что сую башку под кухонный кран, врубаю холодную воду, отряхиваюсь, вытираю руки и возвращаюсь к компьютеру.

Я думаю о маме в той гостинице и о том, что случилось потом. Когда она проснулась, свечи уже гасли. Она подошла к окну и поглядела на здание Оперы. Шел снег, дети бросались снежками в окна машин.

Гостиница укачивала теплом и тишиной.

Она почти что поверила, что несчастье пройдет стороной.


Об эскалаторе

Во время завтрака они встретили Уолтера и Кейт.

Уолтер был из тех мужчин, которые носят очки только лишь затем, чтобы прибавить себе серьезности; он постоянно осматривал свои ногти и отгибал мизинец всякий раз, когда поднимал чашку. Зато Кейт мама вспоминает как корову с обвисшим бюстом и на шпильках. Старик поглядывал в ее направлении, подавал ей огонь и быстро отстрелял свои самые лучшие шутки. Родители ели омлет, горький, крепкий кофе заставлял их строить рожи.

У противоположной стены стояло фортепиано, и старик, уже после коньячка ради разогрева, пожелал сыграть на этом инструменте, он вообще заявлял, что не имеет себе равных.

До этого дня мать не видела его хотя бы с детским ксилофоном.

Кейт рассказывала о покупках, о бутиках на Корльмаркт, а под конец переставила пепельницу на соседний стол, потому что в таких, якобы, монтируют подслушку.

Она сообщила, что встреча у старика назначена в пять вечера на лестнице Церкви Обета. Туда он обязан идти сам. Маме это крайне не понравилось.

Уолтер объяснил, что пока что никакого Юрия там не будет, только человек, который эту встречу устраивает, и что ему необходимо заплатить. После этого он передал отцу конверт с долларами. Мама все время пыталась узнать, что здесь происходит. Кто этот тип? Почему Юрий не придет сразу?

Кейт обещала, что заскочит вечером в гостиницу и все объяснит.

Эта вот встреча в одиночку висела над родителями в течение всего дня. Они пошли осмотреть картины Климта, выпили кофе в гондоле карусели. Время немилосердно тянулось. Папа практически не говорил. Над крышами домов торчала колокольня Вотивкирхе.

Старик попрощался в четыре, хотя дорога до места занимала пару минут.

- Любовь, которую переходил, сынок, на вкус, словно остывший обед, который ты ешь из чувства голода, - слышу я.

Мать немного походила по городу. Рождественские огни отражались в лужах, а люди несли бумажные пакеты с подарками. Мать купила какой-то долбанный костюмчик и грохнулась на эскалаторе торгового центра.

Нет, у нее не стучало молотом сердце, не потемнело в глазах, утверждает, что ее попросту придавила печаль.

Лично я считаю иначе. Я думаю о ее приступах дома и на экзамене, опухоль родилась именно тогда и только ожидала себе в голове, невинная, словно большой пальчик ребенка, пока не проснулась через десятки лет и раздолбала мать изнутри.

Люди ее подняли.

Вернулись воспоминания. Мать думала про Юрия, который прилетел из самого Советского Союза, и о находящихся относительно недалеко родителях, к которым она не могла поехать в гости. В отражении на магазинной витрине она увидела постаревшую сумасшедшую тетку.

Только что купленный костюм остался на ступенях, мама вернулась в гостиницу и там кружила между окном, кроватью и туалетным столиком. Проходили часы. Мать присушивалась к стальному кашлю лифта, пыталась не глядеть на часы, часы пялились на нее, и так вот оно и шло.

В конце концов, кто-то постучал. К сожалению, это была Кейт.

Она сообщила, что у нее важная информация для отца, и удивилась, что тот еще не вернулся. Так что они ожидали вдвоем: мать и та корова с губами, словно два склеившихся глиста.

Мне нравится, когда мама плохо говорит о других. Тогда я чувствую, сколько в ней жизни.

Старик вернулся около полуночи, находясь в ауре успеха и недавно переваренного алкоголя. Он схватил мать в объятия и закричал, что все прошло просто великолепно. Потом выпил рюмку рома, выразил не терпящее отлагательств желание переговорить с Кейт один на один, закрылся с ней в туалете и открыл краны в ванне.

Мама сидела в комнате одна, слушая шум воды, а почему не прорвалась к этому клопу вместе с дверью, и вправду сложно понять. Наконец они вышли, Кейт чухнула, а отец опустился на колени и положил голову маме в подол.

- Послезавтра я встречаюсь с Юрием, - шепнул он. – Через два дня все закончится.


О фортепиано

Мама поднялась рано и написала письмо дедушке с бабушкой. Старик в это время валялся навзничь и храпел.

Мать утверждает, что письмо содержало эмоциональную херню, и сегодня она не стала бы его писать вообще. Если уж ты сделаешь кому-то зло, то, по крайней мере, не извиняйся.

- Я писала, что приехала бы в Польшу, если бы это было можно, вот только Колю оставить не могла, потому что он был уже как старый бассет-хаунд, растерянный и злой, - расчувствовавшись, сообщает мать, конфета выпадает у нее из пальцев на пол часовни. – Меня печалило то страдание, которое я им принесла, так что написала еще и об этом, потом еще прибавила, что жизнь у меня хорошая и замечательный дом, это чтобы они не беспокоились. Тогда в Вене я бы все отдала, чтобы их увидеть. Написала адрес на конверте и сраз уже отдала почтовому служащему для отсылки, потому что могла бы и раздумать.

От родителей сбежать невозможно, говорит она еще. Мы желаем известной нам с детства любви без каких-либо условий. Родители – это не люди, а тотемы, слышу я; дождь хлещет в окно за витражом, а я представляю себе дедушку и бабушку, выструганных из букового дерева и обвешанных искусственными цветами, как они торчат посреди громадной площадки, между продовольственным магазином и пожарной частью, в кровавом ливне.

Во время завтрака Кейт спросила у матери, купила ли она себе что-нибудь. Уолтер передал отцу очередной конверт с долларами.

Родители отправились в город тратить бабки. Мать вспоминает экипажи, в которые были запряжены белые лошади, виадуки над крышами жилых домов и совершенно бесящее напряжение, которое они пытались переходить и заболтать. Юрий то, Юрий это, как будто бы это она сама волочилась по бесконечным ступеням Вотивкирхе.

Старик рассказывал, как выкрадывали немцев из-за линии фронта. Подкрадывались ночью, выбирали какого-нибудь урода, тащили к себе, обосравшийся говнюк выдавал все, что было нужно, а потом его расстреливали.

Дружки погибали часто, он перестал различать живых и мертвых, в конце концов сам посчитал себя трупом.

- А рядом с тобой я воскрес, - известил он.

Понятия не имею, что мать должна была с подобной новостью делать. Она просто потащила его в город, куда глаза глядят. Так они попали на разрушенную бензозаправку, где их застала темнота, и старик буквально дрожал от страха, пялясь на незнакомые дверные проемы.

- Здесь может случиться что-нибудь нехорошее, - буркнул он и стал выглядывать такси.

Вечером они пошли на "Летучую мышь", по словам мамы, в "Рыжем Коте" играли лучше, а старик не был бы самим собой, если бы не пропустил парочку стаканов в ресторане гостиницы. Мать села с ним. Отиец сыпал шутками и поглядывал на фортепиано.

Кроме них в ресторане находилась пожилая пара, какие-то шведы и еще пердун с внучкой. Старик же отодвинул рюмку, вытер губы и отправился сыграть для мамы Шопена.

Когда он усаживался за инструмент, мать опасалась, что им придется платить за разломанный инструмент. Папочка же поправил табурет под задницей, сгорбился и ударил по клавишам на пробу.

Рассказ мамы замедляется, ее голос становится более глубоким, ее пальцы сжимаются на моем предплечье.

- При первых же звуках, люди повернули головы и так уже и остались. Только вот та маленькая девочка тут же пошла танцевать, потому что в зале зазвучали мелодии, словно бы мой Коля, человек, которого я любила, несмотря на все его зло и скуку, не предупреждая, вытолкнул ее в небо из становящихся твердыми грозовых туч. Эти звуки временами терялись, гибли в басовых раскатах грома и возникали из них, неуверенно, словно я и мой единственный. Эти звуки вливались мне в живот, будто жидкое золото, а тяжелые капли расплавленного сердца стекали у меня по ребрам. Именно так я себя чувствовала, честное слово. Я увидела наши хорошие и нехорошие моменты в какой-то мозаике, которая внезапно обрела смысл, а Колю, которого знала пятнадцать лет, с которым занималась любовью под ярким солнцем на террасе виллы "Под негром", и которого годами скатывала с обоссанной постели, именно того самого моего мужа, я видела в совершенно новом свете. Он ласкал клавиши и подскакивал на табурете, словно бы собирался подняться в воздух вместе с инструментом, из которого он высекал всю печаль выжженной любви. Пускай летит в небо, там ждут, думала я. Быть может, для таких как он, места на земле нет? Быть может, и для нас тоже никогда не было?

Та маленькая девочка, что танцевала, вынула цветы из вазона и дала их отцу.

Сам я из той ночи. Выскочил из фортепиано.


Об электричестве

Старик договорился на три часа дня.

Все утро он просидел на краю кровати и пил игристое вино из минибара. Мама обняла его. Отец вздрогнул, словно бы сбрасывал кожу или ненужные крылья.

В номер они заказали омлет с фруктами и воду с лимоном. Воду старик тут же выдул. В отношении еды презрительно фыркнул.

Он долго стоял под душем, набрал мыло на кисточку из барсучьей шерсти, обмазал рожу от шеи до глаз, подождал немного, пока щетина чуточку размякнет и старательно снял мыло длинными движениями бритвы.

За это время я сделал бы обед из двух блюд, десерта и напитка, сегодня утром я молниеносно побреюсь одноразовым станком, одновременно подгоняя Олафа, чтобы тот почистил зубы.

Папочка в халате выглядел старик стариком, у него отвисла кожа под подбородком, кожа висела на гладких щеках. Он строил планы на вечер. Родители должны были идти на "Дон Кихота", на такой балет в Замковом Театре, и мама даже спросила, где же тут смысл, раз неизвестно, как пройдет встреча с Юрием.

Старик попросил ее не беспокоиться, день пройдет для нее быстро, а вечером они будут скучать на том "Дон Кихоте". После этого отец записал ей телефонные номера Кейт и Уолтера и попросил, чтобы она им без дела не названивала.

Мама гладила ему сорочку, а отец переключал радиостанции, пытался читать, пялился в окно и все ждал, пока не уберется молодняк, делающий ласточку на тротуарах. Наконец завел часы и надел их на руку. У него были красивые часы от Тиффани, золотые, которые мама подарила на сорок четвертый день рождения.

Он забрал с собой очки для чтения, портсигар, таблетки от повышенного давления, а еще отсыпал в коробочку несколько таблеток валиума.

Он надел пальто. Под стеной покорно ожидали блестящие туфли. Отец скривился, как будто бы у него закололо в сердце. Большим пальцем погладил маму по лицу, а мама этот большой палец лизнула.

Через окно она видела, как папочка ненадолго приостановился перед гостиницей, пытаясь закурить, но ветер сбивал пламя с зажигалки. Отец сдался и исчез за углом.

Мать слушала радио, не понимая ни слова, просматривала модные каталоги и учила напамять телефонные номера Уолтера и Кейт. Она думала про отца. Дошел ли он до церкви? Появился ли Юрий? Ничего ли с ними не случилось?

В пять вечера отца не было. Мать нарядилась для похода на балет и спустилась в бар.

Она сидела там одна и даже позволяла бармену ухаживать за собой, поскольку какое-то время это позволяло ей не думать о старике. Бармен расточал ей комплименты, и они говорили обо всяких глупостях, пока не погас свет.

Было семнадцать минут шестого, подчеркивает мама и повторяет: семнадцать минут шестого.

Перегорели лампы в люстрах и за баром, а так же праздничные гирлянды на здании Оперы. Кто-то, плененный в лифте, изо всех сил стучал в стенку. Остановились трамваи, водители дудели клаксонами и высаживались из авто, светофор на перекрестке только мигал желтым.

Бармен безрезультатно бился с неработающим телефоном, потом побежал успокоить человека в лифте. Вернулся он с информацией, что света нет и в "Мариотте", в паре кварталах отсюда. Получается, что электричества нет во всем районе.

Через полчаса электричество снова включили. Мама отправилась на "Дон Кихота".


Об ожидании

Мама вытаскивает откуда-то пачку тонких ментоловых "марльборо", стучит ею по коленке словно колодой карт в ритм собственных слов, дождь переходит в морось, на стеклах за крестом морщится вода.

Отец на Замковую площадь не пришел.

Мама стояла, опираясь на столб. Уличные фонари походили на вянущие цветы. Она выкручивала шею, поскольку папа мог выйти из трамвая или из такси, его мог подбросить Уолтер, имелась возможность, что он приплывет в компании потомка, оба пьяные в дымину, а глупый, проигравший папочка пустит молодого вперед и скажет: а это вот мой замечательный сынок, это вот – Юрий.

Почему не я, почему он не думал обо мне, не искал, почему никогда не позвонил, не пришел, не сказал: привет, Дастин, как оно, сын, я горжусь тобой, сын, у тебя замечательная жена, хороший сын и превосходный ресторан, так что и ты, наверняка, хоть немного хорош, то есть, менее калечный, и не думай о себе плохо, ты не должен думать о себе плохо. Вот только он так не сказал, не прилетел, не пришел, а все потому, что наверняка умер, родители – они ведь умирают, в какой-то момент у нас уже нет родителей, что вовсе не должно представлять собой помеху, папа, приди ко мне; Платон ведь пришел к маме.

На Замковой площади были окруженные черными решетками двери в каждом крыле; мама обежала их все, проходя мимо барельефов злорадных ангелов; ее пальто и костюм буквально парили. Отца не было ни снаружи, ни внутри, где все истекало золотом, а в громадных зеркалах пугала она сама, со стертым макияжем и взлохмаченными волосами. Кончилось тем, что на такси она поехала к Вотивкирхе.

Снаружи кирхи она никого не застала, ноги понесли ее к алтарю. Она расспрашивала про папу, разрывая руки, заклиненные в молитве, а в конце отправилась в ближайший парк. Там дремал пожилой бомж, закутанный в одеяла, вспоминает мама и начинает давить окурок о колено, покрытое пижамой и халатом.

Ее понесло в пивную, где вчера они сидели с отцом и бросали шиллинги в джук-бокс. В гостинице знакомый ей бармен спросил, чем ей помочь. Мать свернула к Дворцу и звала старика словно пса: Коля, Коля, Коля…

В театральном фойе она нашла себе красный стульчик и ожидала, когда спектакль кончится, но сама была привидением: невидимой, брошенной, перепуганной девочкой. Зрители покинули зал, она вошла вовнутрь. На сцене разбирали огромную ветряную мельницу из фанеры, что ассоциировалось у мамы с бессмысленностью всего окружающего.

Она так и стояла там, пока ее кто-то не выгнал.

Мать пытается шутить, сует незажженную сигарету в рот; а я думаю: закурит ли она в этой часовне.

В гостиницу мать вернулась в бестолковой надежде, что старик пришел, после чего стала названивать Уолтеру и Кейт. Никто из них не отвечал. Мать не знала, где те проживают, где вообще находятся. Встречались они только, когда завтракали.

Мать ожидала в темноте. Около полуночи пропали трамваи, утихли голоса гостиничных жильцов.

- А самым паршивым был тот долбанный лифт, - слышу я.

Он медленно полз вверх или вниз, кашляя на каждом этаже, мимо которого проезжал. Мать ожидала, будто с волыной у виска. Остановится на третьем или нет?

Если лифт останавливался, кашель сопровождался металлическим клекотом и шуршанием отпираемой двери, после чего раздавались шаги. Отца или не отца? Постоянно кого-то другого.

Около трех ночи лифт замолк, свою работу он возобновил около пяти; начали курсировать такси в аэропорт, гости выбирались из номеров, таща за собой сонных короедов. Лифт отскакивал от этажей, перегруженный настолько, что ужас.

- И я разговаривала с ним. Что, лифт, шуточки шутишь? Какого черта ты ездишь с этими людьми, лифт? Сорвись со своих тросов. Вот возьми и расхерачься со всеми этими типами в средине. На кой ляд они кому-то нужны? Ты забрал у меня Колю, лифт, а если и так, то куда? В тебе чавкает сталь, лифт? Ты мне мстишь, или как? Заткнись, лифт. Сорвись с тросов. Вот возьми и разбейся с этими фраерами в средине. Зачем ты мне делаешь это, лифт? – пересказывает мне мама театральным голосом, стыдясь своего отчаяния и безумия, и все же рассказывает об этом, потому что обязана. Но она ли? – думаю я, изумленный видением встречи раковой опухоли и лифта, их беседы через толстую стену гостиницы "Бристоль".

Мама заявляет, что хватит этого, дождь закончился, мы покидаем часовню. И вовремя: тут же здесь появляются Клара и Олаф, который желает обнять бабушку перед операцией.

Во дворе мать тут же закуривает сигарету и втягивает дым, в этой своей жадности она походит на утопающего, который в последний момент выплыл на поверхность. Она замечает, что я на нее гляжу, и последние затяжки делает нежно, чуть ли не лаская фильтр. При этом она делает вид, будто не затягивается.

- Да это я просто так, - объясняет она мна. – Просто, чтобы расслабиться.

Я бы и посмеялся, но сейчас собираюсь в клубок. Перед нами рисуется одноэтажное здание архива, где мы присаживаемся посидеть в теплые дни, дальше поликлиника, стоянка, лес, за который заворачивает дорога, и вот как раз там, между деревьями, появляется перепуганный мужчина в кожаной куртке, на девяносто процентов тот самый, что приходил в "Фернандо".

О Ланселотке

Я бы и помчался за мужиком, вот только из "юбера", со стороны улицы Январского восстания, высаживаются Клара с Олафом; он сразу же бежит к бабушке; Клара несет висящие на запястьях сетки, рюкзачок и огромную коробку, завернутую в черный мусорный пакет. Коробка легкая, и супруга несет ее в двух руках перед собой, словно живая реклама фирмы обеспечения переездов.

Я отрываюсь от матери, еще зыркаю в сторону деревьев, сквозь голову молнией пролетает нечто вроде тени плана, как я догоню этого типа и попрыгаю по его горлу. Обхожу мчащегося Олафа и забираю багаж у Клары, вынимая из ее рук ту странную коробку. Олаф добегает до моей матери, тормозит, целует и стоит, ничего толком не понимая: бабушка больна.

Клара обнимает мать так, что та начинает перебирать ногами. Все наше семейство устраивается в палате онкологического отделения. Мама садится на краешке кровати, беседует с Кларой, у Олафа горят уши: он чего-то приготовил.

Женщины, которых я люблю, обмениваются вежливыми замечаниями, причем, мать просто излучает прекрасное настроение, подшучивает над врачами, по ее словам, вся эта больница – просто цирк болезненно беспокоящихся за здоровье. Я знаю, что она строит хорошую мину к плохой игре.

Клара предлагает, что с удовольствием снимет с меня бремя, немножко поприходит, поможет, послушает. Мать хищно морщит нос.

- Да зачем это ты, мне это или вырежут, или им не удастся, так или иначе, кино кончится.

Каким-то чудом никто не смеется. Олаф начинает строительство какой-то инсталляции. Он забирает у нас стулья, устанавливает их на расстоянии в полметра один от другого и кладет на них громадную коробку, разрисованную всеми цветами радуги. Передняя стенка вырезана, чуть выше неровные буквы образуют слово "ТЕАТР". Ну, и что тут поделаешь? Садимся втроем на кровать и смотрим спектакль.

Главные роли играют фигурки из "Happy Meal", человечки из лего, дракон из сказки про викингов и картонная мама на длинной палочке. А ничего, даже похожая, только что в рыцарских доспехах и с мечом из зубочистки. Способный у меня сын!

В дне коробки вторая дыра, Олаф приседает под ней и манипулирует фигурками.

Фабула драматически сложна, впрочем, сам Олаф в ней теряется, он делает паузы, на ходу склеивает сюжеты, но речи всех персонажей выдает вслух и с огромным энтузиазмом. Короче, суть заключается в том, что моя рыцарственная мамочка выступает на бой с драконом.

Дракона зовут Гузек, и он отъедает у людей головы. После многочисленных сражений картонная мамочка перебивает шею чудища и кланяется публике. Олаф из-под ящика громко сообщает, что бабушка Ланселотка жила счастливо, но, прежде всего: долго, долго и очень долго.

Мы, словно придурки, хлопаем в ладоши. Женщина с соседней кровати кривится, потому что она одна и печальна, у мамы катятся слезы, а Олаф припадает к ней, прячет лицо в ее халат и просит, чтобы она никогда не умирала.

- Я никогда не умру, потому что никто уже никогда не умрет, - отвечает моя мама, которая объясняла мне когда-то, что ни в коем случае нельзя обманывать ребенка. – Мы попросту возвращаемся на звезды, откуда и пришли. Из них как раз, из звездных атомов, мы сделаны, и звезды иногда зовут нас к себе, когда приходит пора, нужно возвращаться к ним. И это еще не сейчас, еще долго не сейчас, - прибавляет восьмидесятилетняя женщина с раковой опухолью в голове. – Но когда-нибудь я полечу туда. Будет достаточно, если ты поднимешь глаза и увидишь меня, а я там будук. Кое-кто когда-то даже называл меня Звездочкой, так что все это должно быть правдой.

Олаф, пробитый этой метафизической стрелой, спрашивает, как он узнает звезду, в которую превратится бабуля.

- Я буду во всех понемножечку. Одна погаснет, зато другая вспыхнет. Эти звезды – они такие. Они никогда по-настоящему не умирают.

После этих слов Олаф начинает всхлипывать, а у меня самого слезы навернулись на глаза. Мать успокаивает внука сотней, я всегда на такое бесился, тем более – Клара, потому что говнюк потом идет в "Жабку" и приобретает v-баксы или попоняет счет Steam[71]. Сейчас же он машинально сует банкноты в карман на животе. Пора идти.

Мы собираемся, мама просит, чтобы я на минутку задержался, она желает передать мне кое-что важное. Клара берет ключи "форда", они подождут в машине. Но вот Олафа нет.

Я застаю его в коридоре. Он пытается сунуть эту сотню случайному врачу, чтобы тот постарался на операции, и чтобы бабуля была здорова.


О порядках

Уолтер ответил на звонок только утром. Про отца ни слова; встретиться внизу отказался, пообещал, что придет, как только сможет.

Мать убрала гостиничный номер, на всякий случай упаковала багаж, приняла быстрый душ и запрыгнула в чистые вещи. Уолтера она ожидала накрашенной, так как не желала, чтобы тот придурок застал ее врасплох.

Тот принес два кофе и рогалики с шоколадом. Он задал множество вопросов и не ответил ни на один мой. Еще он поинтересовался паспортом отца и спрашивал про личные вещи: бумажник, очки, часы, еще ему хотелось знать, что мама делала вчера, до какого времени они остаются в гостинице. До завтра. Потом собирались в Альпы, кататься на лыжах.

- Ага, - буркнул тот. – Значит, поедете.

Мама до сего дня не знает: он лгал, шутил или действительно верил в это.

Под конец Уолтер попросил, чтобы мать не выходила из гостиницы, и ушел – чудесный мужчина, нечего сказать.

Мать ждала, высматривала отца и считала трамваи. Ей снилась кружащая по Вене черная "варшава", а в средине старик и Платон с беломориной.

Уолтер вернулся вечером с охапкой бумаг из посольства, которые прочитал вслух. Когда родился отец? Где он проживал? Какой профессией занимался? Мать отвечала, в ней набухала злость, и наконец она взорвалась: да что он тут вытворяет, мужик пропал кучу времени тому назад, все от нее отмахиваются, никто ничего не говорит.

- Я спросила у него про Кейт. Что с ней? Почему ее здесь нет? Или они совместно смазали пятки? Ведь старик как-то раз уже сделал подобное, мог и в этот раз.

Услышав эти слова, Уолтер запечалился, попросил чуточку терпения и спокойствия; у матери же не было ни того, ни другого, потому что ей вспомнилось, что старика в Москве приговорили к высшей мере. Возможно ли такое, что его похитили русские?

- Возможно, - признал неоценимый Уолтер, - но маловероятно.

Мама же хотела лишь одного: чтобы отец вернулся.

До этого она иногда фантазировала, что отец исчезает, она же обретает покой. Теперь же ей хотелось, чтобы он вернулся, тот самый мужик, который по пьянке пытался застрелиться, мать вырвала у него оружие, а он ползал по кухне на четвереньках, собирая патроны, высыпавшиеся из барабана. Тот самый, который запирался в туалете, пил там, засыпал, а мама выбивала двери, поскольку считала, будто бы он там умер, и заставала отца храпящим в ванне.

.Она плакала по отцу, как будто бы уже не считалось, что он набрасывался с кулаками на самых крупных официантов, а уж если чего набедокуривал, то садился на диване словно надутая жаба, ожидая, когда же мать воспримет его внутреннее бурчание.

Короче, отец был истерик, гнида и хуй.

Тем не менее, ей хотелось, чтобы он вернулся, какой угодно, самый паскудный. Во всяком случае, той ночью, когда она глядела на прохожих и сморкалась в занавеску.


О руке

Мать проглотила таблетку валиума и пошла спать. Тени и огни на потолке складывались в волны, суда, индонезийцев.

Проснулась она, охваченная чувством, что она лишняя. Спустилась вниз, позавтракала, пила кофе и ожидала, когда кончится действие лекарства. Мать была отдохнувшей и отчаявшейся.

Она показывает мне очередной снимок отца, на сей раз – извлеченный из бумажника.

Ни на что не похожие бумажники матери образуют сюиту о безумии и щедрости, у нее их, по крайней мере, семь; этот конкретный достиг толщиной Библии, в нем мать держит удостоверение личности, кучу снимков, пачку банкнот по сто злотых, которой можно убить, и никаких кредитных карт.

Снимок, который она подсовывает мне под нос, представляет папу в возрасте уже лет пятидесяти, с зачесанной набок волной прореженных волос и выцветшим взглядом.

Если отец жив, это же сколько ему? Девяносто четыре, девяносто пять лет?

Мама двинулась по следам отца еще раз, только на спокойную голову. В голове у нее гудели слова шведского агента, сказанные много лет назад: "Американцы пожертвуют вами".

Из гостиницы до Вотивкирхе неспешным шагом было идти полчаса. По дороге она заглядывала в пивные и рестораны, показывала там фотографию, спрашивала: не заходил ли вчера такой вот великан, русский, медведь. Если бы она знала немецкий язык, наверняка дело пошло бы лучше.

Каменные дома слепили белизной, короли на цоколях дрожали от холода. Старик был везде, он протискивался за ней в узенькие проемы улиц, пугал в лицах проходящих мимо мужчин и жестах официантов. Ухваченный краем глаза, он тут же исчезал, лишь только мама поворачивала голову.

От самой гостиницы за ней ехал черный автомобиль. Где-то минут через десять он свернул в боковую улицу, а его заменил тип в подбитой ватой куртке. Мама исчезала в пивных, а он ожидал ее, делая вид, будто читает газету, совсем как в кино семидесятых годов.

Мать смеется, что хотела пригласить его на кофе, направилась в его сторону – и тот сбежал.

Обетная церковь походила на присыпанного снегом ящера. Верующие посетители знали об отце столько же, что и в предыдущий раз, так что мама свернула в парк, к собакам. Ей вспомнился Бурбон.

На лавке напротив церкви сидел тот же нищий, что дремал здесь и вчера. Он взял снимок двумя пальцами, нашел очки без дужки и долго вглядывался. Потом кивнул седой башкой: ну да, похожего он видел.

Мама засыпала его вопросами на всех известных ей языках. Еще раз, чисто для уверенности описала отца: седеющий мужик в пальто из ламы, очень высокий.

Дедок буркнул что-то по-немецки, собрал свое барахло и удрал.

Хотя мать языка и не знала, смысл высказывания поняла. Тот тип, которого нищий видел под церковью, был нормального роста. Но у него была больная рука.


О Кейт

Мама вернулась в гостиницу и стала раздумывать, что же дальше. Чувствовала она себя бессильной и напуганной. Если старика похитили русские, почему ей никто ничего не сказал? Еще она рассчитывала на то, что продолжаются какие-то переговоры, что кто-то там оценивает стоимость папы. И дергалась между страхом и надеждой.

Еще раз мать перебрала багаж отца в поисках какого-нибудь указания. Пролистала роман, который он читал, что-то там про типа, который пришел с холода[72], она даже прогревала странички зажигалкой в поисках тайных записей. Шпионы такие любят.

Мать немного посидела с романом в руках, взяла его и спустилась бегом к администратору.

Там она наврала, что-то по-английски, остальное языком жестов, что новый приятель, некий Уолтер или Вальтер, оставил эту книжку и вот сейчас, наверняка, ее разыскивает. Она и сама отнесла бы, вот только забыла, в каком тот проживает номере. Дежурная предложила свою помощь и сама пожелала пойти отдать книжку, на что мама притворилась дурочкой и дала понять, что Уолтер-Вальтер, похоже, специально оставил эту дурацкую книжку, так что они засмеялись, красавица-мама и красавица дежурная администраторша.

Уолтер жил этажом выше, и он здорово удивился, застав мать перед дверью своего номера. Он запутался в собственном халате, но вовнутрь впустил.

В номере работал бобинный магнитофон, на кровати валялись какие-то долота, кабеля, ключи-трещетки, коробки с рукоятками; у самого Уолтера на подбородке были кофейные пятна, а еще он размахивал блокнотом.

Мама не призналась, что знает про Едунова, а только лишь устроила скандал. Где отец? Почему никто ей ничего не говорит? Каким чудом они его потеряли, ведь это же мужик в два метра ростом, а не ключи от квартиры.

Непрерывно звонил телефон. Уолтер не поднимал трубку и постоянно повторял, что они пытаются защитить ее. Отца, по его словам, не было ни в какой больнице, морге или в полицейском участке. После этого Уолтер вытер рожу и и промычал, что ей купили билеты, завтра мама возвращается домой.

Та на это ответила, что не может быть и речи. Она останется здесь, пока старик не возвратится. Сама пойдет в полицию или даже в советское посольство. Обратится в газеты. Наймет частного детектива. Если возникнет такая необходимость, обклеит весь город фотографиями отца; и, скорее уж, покончит с собой, чем войдет на борт самолета.

По мнению Уолтера, они говорили именно о самоубийстве. Мать кричала, Уолтер пытался ее успокоить. Мужчина кинул ее на кровать, схватил за запястья. Просил, чтобы мать его выслушала. Наконец, вытащил откуда-то снимок, сделанный поляроидом, и сунул его матери под нос.

На снимке была Кейт под белой простынкой, в голове у нее была дыра.

- Ее уже убили. Хочешь быть следующей?


О надежде

На лице Кейт застыла ее вечная нервность, глаза у нее были открытыми, словно бы она готовилась закричать, в дыре на лбу остались волокна ваты.

Мать не дала себя запугать. Она найдет отца, или ее застрелят, так она думала. У администратора взяла почтовую бумагу с конвертами и у себя в номере написала письмо в советское посольство. В нем она кратко изложила, что случилось, начиная с американца и бегства из Гдыни, вплоть до катастрофической операции в Вене с исчезнувшим отцом и трупом агентессы, и тут же упомянула, что под Вотивкирхе крутился Игорь Иванович Едунов.

Мать потребовала встречи с ним и погрозила, что в случае отказа, она отправится на радио, в газеты и на телевидение. И люди узнают, что капитан советского военно-морского флота пропал бесследно, а всем на это насрать.

Да, да, тот самый капитан, которого в СССР приговорили к смертной казни, а вообще-то у него новая личность. Очень хитроумно, мамочка.

Стонал лифт, за стенкой гости занимались любовью, выпивали и гонялись с детьми по большим комнатам, а мать, попеременно, чувствовала себя то бессильной, то всемогущей.

Ночью она переписала письмо, чтобы оно звучало по-деловому и грозно. Мать опасалась, что ее посчитают истеричной дуррой. Как мне кажется, она выписала себе билет в желтый дом. К счастью, никто его не прочитал.

Утром Уолтер, который выглядел так, словно бы всю ночь отбивался от волчьей стаи, сунул маме билет в Вашингтон. Самолет взлетал в полдень.

- Я возвращаюсь или с Колей, или вообще никуда не лечу, - так я ему сказала. И еще попугала международным скандалом.

Уолтер на это даже не поднял глаз. Сделаешь так, как пожелаешь, так он сказал.

Мать вернулась к себе в номер, и до нее дошло, почему Уолтер был таким спокойным. Номер был выпотрошен. Все ящики были выдвинуты. Ковер свернули в рулон. Исчезло письмо в обеих версиях, паспорт, водительские права, все бабки и бижутерия – это на тот случай, если бы она хотела продать побрякушки. Мать снова сбежала бегом в ресторан.

- Я обязан тебя защищать, - сказал Уолтер.

Мать заметила, что с Кейт у него прошло великолепно. Злость не приносила облегчения, мне, кстати, она тоже не приносит, лично я делился бы переполняющей меня злостью, тогда я хочу пройти через город, где встречу тебя или тебя, и свалю на землю коротким прямым, кулаком, выстреленным из свертывающегося от злости тела, схвачу за шею, из уст в уста потечет кипящая желчь, именно так хочу я сделать, и как раз так и сделаю, раз работа уже не помогает, и даже на себя посматриваю со страхом, а ведь себе я всегда верил. Я только пытаюсь написать, что прекрасно чувствую опустошенность моей мамы, когда она собирала те вещи, которых у нее не отобрали, сброшенную от папочки кожу: второй костюм, белые майки, пояс с медной пряжкой, гребешок из сандалового дерева, ту кисточку для бритья из барсучьей шерсти.

Уолтер выписал маму из гостиницы и помог с вещами. Она пошла, потому что опасалась того, что погибнет, что ее сотрут, будто ошибку в фамилии, никогда не было никакой Хелены Барской, давным-давно нет уже Хелены Крефт. В зале ожидания она вновь получила свой паспорт и бижутерию. По конвейерам двигались чемоданы, набитые праздничными подарками. В самолете спиртное лилось рекой, все курили. Место рядом с матерью зияло пустотой.

В Штатах, в аэропорту маму перенял верный и влюбленный Арнольд Блейк. В объятиях он удерживал ее дольше необходимого. И еще он поклялся, что найдут старика вместе.


О вопле

Рассказ протекает сквозь пальцы, на ладони остается крик.

Все здесь вопят.

Возьмем, к примеру, Олафа, который, вообще-то, ребенок добрый и послушный, пока у него чего-нибудь не заберешь или запретишь. Тогда он начинает выть, будто ему ступню отрубили. Я выгоняю его к себе в комнату, ори, баран, там, а он не хочет и торчит в гостиной как раз тогда, когда мы желаем посмотреть Нетфликс, и воет. Он застывает, вытянув руки по швам, а пальцы при этом растопыривает так, будто это ракетные дюзы: проведет зажигание и ебанется лбом в потолок, несомый отчаянием, безграничным и свободным от заслон, как всегда бывает у детей.

Мать вопила на отца, это стопроцентно, как то, что наши гробы будут из досок.

Я прекрасно знаю, как она кричит, ведь на меня орала, когда, допустим, я приносил домой тритона или оставлял ключ в двери. Она задерживала воздух в легких, из-за чего немного походила на жабу, я же до сегодняшнего дня представляю себе коротенький бикфордов шнур, который обугливается возле ее интимных органов: голос матери гремел, словно рушащаяся Хиросима.

Именно так, наверняка, она орала и на отца, как будто бы тот вопль обладал силой превращения души; она громыхала, тряслась и бросалась предметами, а старик сидел в том своем подвале, на барном табурете, в зарослях за домом и цедил простые, жестокие слова в адрес мамы.

Для разнообразия, Клара предпочитает совершенно иной стиль вопля. Он кипит в ней словно бульон под крышкой, побулькивает, поначалу выражается последовательностью коротких лающих звуков, обещающих грозу. А потом я узнаю, что я совершенно пустое место. Квартира валится, Олаф заброшен, жизнь не стоит ни копейки, а ведь есть, вроде как, такие люди, которые не только пашут, но еще и развлекаются.

Я становлюсь строгим, говорю, что раз она и вправду так считает, то нам следует расстаться, а Клара делает глубокий вдох и заявляет, что я совершенно напрасно так серьезно воспринимаю все ее слова.

Я знаю, что ты все это читаешь, я же не дурак.

Еще я хочу, чтобы ты помнила, что я уже приближаюсь к гавани, рассказ приблизится к концу, и я весь буду принадлежать вам, мать выздоровеет, я прибью того мужика из "Фернандо", и ни о чем не беспокойся.

Я стараюсь не кричать, что иногда даже получается.

Раньше, когда я возвращался домой со сквера Костюшки через парк, то вопил на деревья: наклонившись, опирая ладони на бедрах, словно бы пытаясь высрать тот гнев.

Со мной случается, что остаюсь в "Фернандо" чуточку подольше, понятное дело, что не в последние дни; Куба и остальные выпивают, я не выпиваю, просто радуюсь их присутствию. Мы вовсе не друзья, но выстраиваем что-то совместно, как раз в этом я и отмечаю ценность сообщества. Я ожидаю, когда они кончат и выйдут в ночь, закрываю за ними, гашу свет и кричу на сливы, шкафы морозильника и конвекционную печь, и на свои ножи тоже.

Когда-нибудь я мог бы пойти на берег долбанного Балтийского моря, на тот хренов пляж, в то место, где тускнеют огни заведений с крафтовым пивом и где не живут духи никаких матерей, я встал бы там и вопил на черную воду, впрочем, все мы должны отправиться к морю и там кричать, и понятия не имею, почему до сих пор этого не сделал.

Я бы взял с собой вопящего Олафа, и мы бы орали вместе, наконец-то сблизившись, отец и сын.


О подарке

Клара просит прощения у врача и исчезает с Олафом, я же прошу у них еще пять минут и возвращаюсь в палату, в которой лежит мама. На ее кровати я застаю старушку.

На короткий миг все маски сваливаются. Мама бледная, мигают безумные глаза, мелкие жилистые ладони дергают простынь. Крепко обнимаю ее. Хрупкая словно хворост женщина дрожит у меня в ладонях Я, вроде, говорю, что все будет хорошо. Или что-то еще.

Правда иная, ее, однако, не выскажу.

Знаешь, мама, мы не улетаем к звездам.

Она рыдает мне в блузу, внезапно отодвигается, устыдившаяся, я вижу, что она пытается улыбнуться, только не может. Так что говорю я что только Бог на душу положит. Обещаю, что буду на операции, обожду в коридоре, пока она не придет в себя и так далее, а мама крутит головой. У меня своя жизнь, свои дела, их обязан держаться; не буду их держаться, говорю, ну и молчим.

Она беззащитна, не знаю, что с этим делать, хорошо, что она знает.

Мама вынимает из шкафчика сумочку, а из нее коричневый конверт, обклеенный липкой летой так, что бумага едва видна. Пальцами исследую содержимое. Один листочек, не больше. Мама просит, чтобы немедленно спрятал этот конверт и никому его не показывал. В другой ситуации ее напыщенная секретность была бы комичной.

Еще она просит, чтобы я пока что в конверт не заглядывал.

- Но береги его, сынок, как здоровье, как зеницу ока.

Мне разрешается открыть его лишь тогда, когда мама умрет.

Я такой возможности не допускаю. Мама смеется над моим упорством и дополнительно описывает свой замысел. Как только я вернусь, сразу же прячу конверт. И не говорю о нем ни Кларе, ни Олафу.

Открою его только в случае ее смерти, повторяет она, и не сразу, но только лишь тогда, когда почувствую себя паршиво.

Спрашиваю, что такого, собственно, могло бы произойти, а в памяти у меня русский, что пришел в "Фернандо", и собственный пост, который и начал эти неприятности. Она допытывается, я прошу ее не играть со мной таким вот образом. Она старая и напуганная.

Говорит, что содержимое конверта спасет меня и мою семью. Это в случае чего.

- Ну ладно, иди уже, семейство ждет. Будьте с Кларой добры друг к другу.

Я целую маму, засовываюсь в машину с конвертом во внутреннем кармане куртки и обещаю себе, что суну нос в средину, как только все дома заснут.

Вечером ложусь в кровать, жду, когда заснет Клара, встаю и начинаю писать.

Конверт лежит на письменном столе до рассвета. У меня нет сил его открыть.



НОЧЬ ДЕВЯТАЯ – 1973-1975 ГОДЫ

Четвертый четверг октября 2017 года

Обо мне (3)

Привет, Дастин.

Я знаю, что состояние Хелены серьезное, хотя, я так думаю, что Твоя мать дотянет до ста лет.

Я боюсь Тебя. Того, что ты говоришь и того, как ты себя ведешь.

Ожидаю, что завтра, независимо от результата операции, ты обратишься к психиатру. Пусть он остудит тебя лекарствами, предложит какую-нибудь тропку спасения, а Ты пойдешь по ней. Я тебе помогу. Если нам нужно будет пойти на терапию вдвоем, пускай так и будет.

К тому же возьмешь выходные в "Фернандо". Куба заменит Тебя, ответственность возьму на себя. С завтрашнего числа ты уже не будешь ездить к Хелене. Я поговорю с ней. Она поймет, ведь наверняка же видит, что с Тобой творится. Деньги на опеку у нее имеются. А если что, заплатим из наших.

Если говорить коротко, ты все бросаешь, идешь к врачу и делаешь все, что он Тебе пропишет. Если предложит лечение в закрытом заведении, Ты согласишься.

Если откажешься, я за себя не ручаюсь.

Ты часто упоминаешь, что в жизни любил только двух женщин: Хелену и меня.

Через мгновение ты можешь потерять одну их них.

Клара.

О компьютере

Я не сумасшедший.

Замученный, не выспавшийся, даже напуганный, но размышляю ясно и знаю, что делаю, знаю и то, что Клара волнуется от всего сердца.

Послушаю ее ради спокойствия. Мама выйдет из наркоза, я отправлюсь нормально поспать, а утром полечу к врачу. Тот даст мне какие-то прибацанные лекарства, так, на всякий случай. Он же увидит, что я здоров.

В свою очередь, каждый псих так говорит. Чувство юмора нас не спасет.

Слова жены я читаю утром, сразу после пробуждения, это значит, что лег я на рассвете, где-то на пару часиков, лежу свернувшись в клубок, держусь за живот и слушаю, как у меня колотится сердце. Встаю – а тут это письмо, вставленное в мой файл, чтобы я заметил.

Иногда нужно спасать семью вопреки этой же семье.

Надо будет этот мой файл закодировать.

Звоню Кубе и говорю, что сегодня не приду в "Фернандо", даже шучу, что прошлой ночью наделал мяса про запас, Куба реагирует, словно бы ожидал: и этого сообщения, и этой шутки.

Клара отвечает немедленно. Я соглашаюсь на ее условия, прошу, чтобы она записала меня к врачу, пусть выбирает такого, которому доверяет. Впрочем, я согласен на все. За компьютером ночь уже не проведу. Писать не буду. Люблю Тебя. Ее голос звучит так, слово бы она дышит с трудом.

Зато мама воспрянула духом, и можно подумать, будто готовится на каток. Она надела новую пижаму, коротко обрезала ногти, блестят вымытые волосы. Через минуту ей побреют голову.

Она сидит на краю кровати, выпрямившись, от нее пахнет мускусом и сигаретами. Говорит, что нужно передать мне парочку мелочей.

Для начала я получаю очередной конверт, один из тех толстых и желтых, которые я принес из виллы. Вскоре я их открою, сейчас еще нельзя, мать подгоняет меня.

Мы выходим из палаты, чтобы нас не слышала лежащая там же женщина. Мама шествует, окутанная халатом; падает холодный дождь.

Загрузка...