В уставший от холодов и слякоти серый город победоносно вступила весна. С запада вдруг надвинулись низкие, тяжелые от пропитавшей их влаги облака и на неделю зависли над городом. Затяжной дождь смыл с улиц и мостов последние языки грязного снега, черные наледи окончательно растаяли и стекли в ливневую канализацию темными непрозрачными ручьями. Земля насквозь пропиталась влагой, воздух становился теплее с каждым днем, и, когда дождь наконец прекратился, вдруг стало заметно, что город подернут полупрозрачной зеленоватой дымкой – ежегодная великая битва завершилась, и зеленый цвет был цветом победителя. Вскоре этой нежной дымке предстояло сделаться густой и пышной, потом зелень потемнеет и запылится, а немного позже в ней появятся предательские желтые пятна, но все это было впереди, и думать в это утро об осени мог только законченный пессимист и мизантроп.
Вячеслав Андреевич Колыванов не был ни тем, ни другим.
Несмотря на уже солидный возраст и полную трудов и забот жизнь, Вячеслав Андреевич сохранял бодрость духа и немного наивную уверенность в том, что все движется к лучшему. Цикличность времен года для него была пустым звуком: осень и зиму он считал просто кратковременной неприятностью, в то время как весна означала постепенное возвращение к нормальному порядку вещей. Все это вовсе не означало, что Вячеслав Андреевич Колыванов являлся клиническим дебилом. Механизм сезонных изменений климата не был для него секретом, и он ни секунды не сомневался в том, что Земля вертится, просто жить так, как он жил, ему было удобнее. Земле удобно вертеться, а Вячеславу Андреевичу Колыванову было удобно считать, что все люди от природы добры и отзывчивы, только немного испорчены квартирным вопросом.
О квартирном вопросе пенсионер Колыванов знал все, поскольку проживал в коммуналке, причем не в какой-нибудь псевдокоммуналке, состоящей из трех комнат, в которых отравляют друг другу существование две семьи, а в настоящей, полновесной коммунальной квартире, на закопченных потолках и липких стенах которой ядовитой пленкой осели оглушительные скандалы и подспудные свары нескольких поколений жильцов.
В этой чудовищной квартире, до революции принадлежавшей какому-то стряпчему, было двенадцать комнат, в которых теснилось в разные исторические периоды от восьми до десяти семей, так что о квартирном вопросе и его пагубном влиянии на моральный облик человека пенсионер Колыванов действительно знал все. Эти знания были в основном весьма печального свойства, но Вячеслава Андреевича это нисколько не смущало, поскольку его оптимизм не был результатом логических размышлений, а являлся природной основой его характера.
Все, что он наблюдал за долгие годы своей жизни в коммуналке, было для него, так же как и непогода, просто временным отступлением от нормального порядка вещей. Поэтому, когда наступала весна, Вячеслав Андреевич всегда испытывал небывалый прилив энергии, и даже скрипучие сентенции своей вечно чем-нибудь раздраженной супруги воспринимал с философской улыбкой, что приводило его благоверную в совершеннейшую ярость.
Жена считала Колыванова просто блаженным, которого Господь навесил ей на шею в наказание за какие-то неведомые, но несомненно тяжкие прегрешения. Особенно бесила ее страсть мужа к рыбалке, которой тот посвящал львиную долю своего времени. И добро бы хоть рыбу приносил! Впрочем, какая рыба в Фонтанке… Налижутся с дружками, вот и вся рыба.
Выпить Вячеслав Андреевич действительно любил, хотя ни разу в жизни не напивался по-настоящему, до отключки, и никогда не имел по этому поводу проблем с милицией. Точнее говоря, проблем с милицией он не имел вообще, и его контакты с правоохранительными органами ограничивались тем, что он вежливо здоровался при встрече с участковым – со старым участковым, уже ушедшим на пенсию. Новый, бледный, как узник Петропавловской крепости, худосочный и вечно чем-то озабоченный лейтенант приветствий Вячеслава Андреевича попросту не замечал, занятый, надо думать, решением важных государственных проблем.
Колыванов проснулся в половине пятого и понял, что заснуть больше не удастся.
Сон в последнее время был редким гостем в постели Вячеслава Андреевича, хотя раньше Колыванов любил поспать. В этом усматривалась некая ирония судьбы.
Раньше выспаться удавалось редко, каждый день в шесть утра его поднимал с постели старенький жестяной будильник, напоминая о том, что пора начинать новый день; теперь же, когда времени сделалось предостаточно и можно было спать хоть круглые сутки, сон упорно бежал от него. Вячеслав Андреевич хорошо понимал, что к нему исподволь подкрадывается старость, но это обстоятельство его не слишком огорчало: таков был порядок вещей, да и на вечную жизнь он не претендовал. Говоря по совести, Вячеслав Андреевич уже порядком устал от жизни, и его несокрушимый оптимизм начал понемногу давать трещины, чему немало способствовала любимая супруга Елена Тихоновна, готовая заунывно скрипеть все двадцать четыре часа в сутки. Раньше спасала работа, теперь же укрыться от этой самоходной пилорамы можно было только на рыбалке, Вспомнив о рыбалке, Вячеслав Андреевич немного просветлел лицом и бесшумно покинул скрипучее супружеское ложе, опасаясь разбудить Елену Тихоновну, которая бесформенной горой громоздилась под одеялом.
Он тихо оделся под ее заливистый храп, взял за шкафом удочку в линялом брезентовом чехле и тенью выскользнул в коридор.
Это было длинное, загроможденное всевозможным хламом, беспросветно темное помещение, изобиловавшее поворотами и выступами, а также какими-то несуразными порожками и ступеньками. Двигаясь в кромешной темноте с выработанной годами бесшумной грацией лунатика, Вячеслав Андреевич преодолел коридор, ничего не задев и не опрокинув. Можно было, конечно, зажечь свет, но до выключателя было еще дальше, чем до ванной, да и лампочка, насколько мог припомнить Вячеслав Андреевич, перегорела еще вчера, и навряд ли кто-нибудь удосужился ее заменить, так что он не стал рисковать и через минуту уже был в ванной.
За долгие годы Колыванов настолько хорошо изучил каждый сантиметр бесконечного коридора, что не спотыкался даже тогда, когда соседские дети бросали посреди дороги свои мячи и велосипеды – он находил дорогу в темноте, как летучая мышь.
Справив малую нужду, умывшись и тщательно почистив то, что осталось от зубов, Вячеслав Андреевич сходил на кухню, прихватил заготовленный с вечера полиэтиленовый пакетик с наживкой и пару бутербродов, привычно взял пластмассовое ведерко для рыбы, которое обычно возвращалось домой пустым, снова преодолел полосу препятствий в коридоре и вышел в провонявшийся кошками подъезд, так никого и не разбудив.
На лестничной площадке он на минуту приостановился. Ему вдруг представилось, что однажды он вот так же бесшумно покинет дом с удочкой в руке и больше уже не вернется: в последнее время у него стало пошаливать сердце, и такая перспектива казалась ему вполне вероятной и даже, пожалуй, привлекательной: как-никак это будет получше, чем медленно умирать в тесной, похожей на пенал комнате под недовольное ворчание жены и неискренние вздохи соседей. Вячеслав Андреевич даже удивился – это уже был совершенно несвойственный ему ход мыслей. "Да, – подумал он, – старость – не радость."
Колыванов спустился по широкой лестнице с витыми чугунными перилами и, преодолев сопротивление массивной застекленной двери, выбрался на свежий воздух. Погода стояла чудесная, узкий газон, отделявший тротуар от проезжей части, за ночь сделался еще зеленее. Мимо, шурша водяными усами, неторопливо проехала оранжевая поливочная машина. Вячеслав Андреевич улыбнулся и бодро зашагал по тротуару.
Пройдя два квартала, он свернул за угол и вскоре оказался на набережной Фонтанки, где уже стояли, прислонившись животами к гранитному парапету, двое знакомых Вячеславу Андреевичу рыбаков – таких же, как и он, пенсионеров.
Сухонький и седенький старикан Гаврилыч радостно улыбнулся приятелю, блеснув желтыми от никотина вставными зубами, и, приподняв давно потерявшую форму и цвет соломенную шляпу, совершил ею некое сложное движение над покрытой редким белым пухом макушкой, приветствуя коллегу, а грузный, похожий на мрачного гиппопотама Иваныч, даже не оборачиваясь, неторопливо и солидно отсалютовал поднятой рукой, продолжая неотрывно следить за поплавком, совершенно бесполезно болтавшимся на поднятой легким утренним ветерком мелкой ряби. Клева, как обычно, не предвиделось. Вячеслав Андреевич занял свое обычное место и ритуальным жестом стянул чехол с удочки. Неторопливо размотав леску, он насадил на крючок наживку и забросил удочку, приготовившись к долгому ожиданию. Мимо пробежала стайка бегунов.
– Эй, деды, опять гондоны ловите? – на бегу спросил долговязый парень в белом спортивном костюме и разбитых кроссовках сорок пятого размера. Его длинные светлые волосы были стянуты в "конский хвост" на затылке и перехвачены коричневой кожаной тесемкой. – В аптеку идите, их там навалом!
Бежавшие рядом с ним длинноногие девицы захихикали.
– Засранец патлатый, – буркнул мрачный Иваныч. В его голосе не было раздражения: бегуны и их шуточки тоже были частью ритуала, повторявшегося каждый день вот уже много лет подряд.
– Девки хороши, – сказал Гаврилыч, снова приподнимая шляпу и скребя плешь корявым мизинцем. – Видал, задницы какие? Эх, мне б такую на часок!
Иваныч оторвал взгляд от поплавка и с некоторым удивлением уставился на Гаврилыча.
– :И что бы ты с ней делал? – спросил он.
– Как что? – изумился Гаврилыч и вдруг задумался. – Ну.., это.., того, как его…
– В ладушки бы играл, – не удержавшись, вставил Вячеслав Андреевич.
– Разве что, – снова отворачиваясь к воде, согласился Иваныч. – Да только его пенсии и на ладушки не хватит. Девок ему подавай… Пердун старый.
– Сам ты пердун, – задиристо ответил Гаврилыч и в запальчивости резко выдернул удочку из воды.
Крючок был голый. Некоторое время Гаврилыч озадаченно разглядывал его, словно силясь понять, куда подевалась наживка, а потом насадил новую и снова забросил удочку. – Вон, я недавно в газете читал про японца одного. Так он в девяносто восемь лет сына струганул, и хоть бы что.
– Так то японец, – не сдавался Иваныч. – У них, узкоглазых, перестройки не было. Пожил бы он на мою пенсию, я бы посмотрел, чего он там струганул бы.
Упоминание о пенсии перевело разговор в привычное русло: старики принялись без особенного энтузиазма ругать правительство, высокие цены, окопавшегося в Париже Собчака и водку, которую теперь стали гнать неизвестно из чего. Беседа понемногу становилась вполне конструктивной, и Вячеслав Андреевич невольно покосился на часы, интересуясь, сколько осталось до открытия гастронома. Увы, было только шесть утра – рановато вообще и для выпивки, в частности. Впрочем, все трое давно уже сошлись на том, что старая поговорка "с утра выпил – день свободен" целиком и полностью верна.
Востроглазый Гаврилыч засек движение Колыванова и сочувственно сказал:
– Что, Андреич, трубы горят?
– Трубы не трубы, а для бодрости не помешало бы, – ответил Вячеслав Андреевич.
– Алкаши, – сказал Иваныч, тяжело вздохнул и извлек из своей котомки полбутылки перцовки.
– Спаситель, – сказал Вячеслав Андреевич.
– Вылитый Иисус Христос, – авторитетно подтвердил Гаврилыч, энергично потирая сухие ладошки. – Ручки зябнуть, ножки зябнуть, не пора ли нам дерябнуть?
– Алкаши, – убежденно повторил Иваныч, ловко извлекая полиэтиленовую пробку с помощью карманного ножа. – Ну, по старшинству.
И он протянул бутылку Гаврилычу.
– Не ради пьянки окаянной, а токмо здоровья для, – скороговоркой пробормотал тот. – Ну, будем здоровы.
Он на глаз прикинул уровень жидкости в бутылке, для верности приложил к ее стенке желтый прокуренный ноготь и в три глотка отпил ровно треть.
– Снайпер, – похвалил его Иваныч.
Гаврилыч утер губы рукавом, привычно передернул плечами и передал бутылку Колыванову. Тот аккуратно обтер горлышко ладонью и не торопясь выпил. Перцовка на голодный желудок пошла хорошо, и мир моментально подернулся радужной дымкой. Захотелось говорить, рассказывая приятелям, какие они замечательные люди, но Вячеслав Андреевич сдержался: все, что он мог сказать, было сказано уже тысячу раз. Иваныч одним могучим глотком осушил бутылку и по-хозяйски упрятал ее в котомку. На лбу и на верхней губе у него выступили мелкие бисеринки пота.
– Хорошо, – сказал Вячеслав Андреевич.
– Еще как хорошо-то! – подхватил Гаврилыч. – Жалко, девки убежали. Я, само собой, не японец, но теперь они от меня ладушками не отделались бы.
– Ишь, распетушился, – сказал Иваныч. – Губу подбери, а то, чего доброго, наступишь.., донжуан пескоструйный.
– Ядовитый ты, Иваныч, как кобра, – немного обиженно сказал Гаврилыч, возвращаясь к своей удочке. – И с чего это, не пойму никак. Везде пишут, что толстые вроде бы, наоборот, добрее бывают.
– Правильно, – сказал Иваныч, – как бутылку достал, так Иисус Христос, а как водка кончилась, так сразу кобра. Козел ты старый, и больше ничего.
Вячеслав Андреевич слегка поморщился: он не любил свар. Впрочем, Гаврилыч, вопреки обыкновению, никак не отреагировал на последний эпитет. С опасностью для жизни перегнувшись через парапет, он внимательно разглядывал что-то в воде, на всякий случай придерживая рукой свою ветхую шляпчонку.
– Ты чего там увидал? – поинтересовался Иваныч. – Неужто клюет?
– Мать честная, – невпопад ответил Гаврилыч и, выпрямившись, отступил от парапета. Выглядел он, мягко говоря, растерянным.
– Ну, что там? – повторил свой вопрос Иваныч и тоже перегнулся через парапет, смешно задрав необъятный, туго обтянутый серыми в полосочку брюками зад.
Вячеслав Андреевич подошел к нему и посмотрел вниз. Сердце пропустило один удар, мучительно трепыхнулось в груди и вдруг застучало, как цирковой барабан перед исполнением смертельного трюка. Мир косо поплыл перед глазами Вячеслава Андреевича, но странное дело: плававший лицом вниз в грязной воде у самой гранитной стенки раздетый догола и уже тронутый нехорошей синевой мужик по-прежнему оставался в центре поля зрения, хотя все вокруг уже тошнотворно поворачивалось, словно набирающая обороты карусель. Вячеслав Андреевич крепко прижал разом вспотевшей ладонью бешено колотящееся сердце, смутно опасаясь, что изношенный моторчик может в одночасье заглохнуть. Выпитая перцовка вдруг подкатила к горлу тугим едким комом, и Колыванова вырвало прямо в реку с протяжным утробным звуком.
– Твоя правда, – сказал ему Иваныч, выпрямился и торопливо закурил, сломав четыре спички.
Вячеслав Андреевич взял у него папиросу, хотя бросил это дело уже десять лет назад, и тоже закурил, чтобы отбить стоявший во рту отвратительный вкус рвоты.
Поплавок на его удочке дрогнул, застыл на мгновение и косо, рывком, ушел под воду, сдернув с парапета забытую удочку, но этого никто не заметил.
Борис Иванович Рублев резко поднялся со скрипнувшего стула, в три огромных шага пересек комнату и со стуком распахнул форточку. В квартиру вместе с шумом проехавшего внизу автомобиля и пьяным чириканьем совершенно одуревших от тепла и солнца воробьев ворвалась струя пронзительно свежего весеннего воздуха. Казалось, что эта струя даже имеет цвет – прозрачно-голубой, спектрально чистый. Если существует на свете эликсир молодости, то это был именно он.
К сожалению, Комбат сейчас был не в состоянии по достоинству оценить всю прелесть весеннего дня. Мир внезапно сделался серым и скучным, заливистое воробьиное чириканье резало слух, как визг циркулярной пилы, вызывая противную дрожь нервных окончаний, очертания предметов выглядели зловеще-незнакомыми, таящими в себе угрозу, бороться с которой не было ни сил, ни желания. В груди клокотало глухое раздражение, хотелось крушить все подряд – всласть, с матерной руганью и слезливыми воплями. Хотелось жаловаться и требовать, хотелось схватить кого-нибудь за горло и стиснуть так, чтобы затрещала раздавленная гортань и хрустнули шейные позвонки… Хотелось убивать.
Хотелось дозу.
Рублев с треском, рассыпая по полу пуговицы, содрал с себя серую шерстяную рубашку и, оставшись в застиранных джинсах и десантном тельнике без рукавов, упал на пол и принялся отжиматься на кулаках с таким ожесточением, словно кого-то насиловал. На руках и плечах плавно играли выпуклые бугры мощной мускулатуры, на предплечьях проступила рельефная сетка вздувшихся от напряжения вен. Прямое, как доска, тело бывшего командира десантно-штурмового батальона раз за разом стремительно взлетало и снова падало вниз, почти касаясь грудью пола, взлетало и падало, взлетало и падало…
Казалось, этому не будет конца: Борис Рублев находился в отличной форме. В отличной физической форме, поправил себя он, продолжая отжиматься. Следы от уколов на локтевых сгибах обеих рук давно сошли, но шрамы, оставшиеся на психике, заживали куда медленнее. Из Комбата словно вынули половину души – ту самую, без которой невозможно было радоваться солнечному деньку или удачной шутке. Люди вокруг постоянно раздражали его тем, что не знали, не могли даже представить себе, каково это – обходиться без дозы, соскочить с иглы и продолжать жить, все время помня о минутах райского блаженства, презирая себя за это и все равно помня… Жизнь была тусклой и беспросветной, как генеральские погоны, и воспоминание о том, в какую хнычущую тварь всего за месяц превратили железного Комбата Грязнов и его подручные, отнюдь не добавляло ей радостных красок.
Желание уколоться было постоянным и неотвязным, как земное притяжение, но временами оно становилось просто нестерпимым, и тогда Рублев изнурял себя физическими упражнениями или ехал в тир к Подберезскому и расстреливал там обойму за обоймой, засыпая бетонный пол дымящимися гильзами и до хруста, стискивая зубы.
Это было все равно что жевать резинку, пытаясь обмануть голод, – сосущая пустота во всем теле оставалась, но тренировки, по крайней мере, помогали держать себя в руках. Настоящей отдушиной был сын.
Конечно, вслух Рублев никогда не называл Сергея Никитина сыном: парень отлично помнил своих погибших родителей и терпеть не мог фальши, но в мыслях Комбат давно усыновил подобранного им на вокзале подростка. Юридически это усыновление оформлено не было. Борис Иванович еще недостаточно пришел в себя для того, чтобы вступить в неравную схватку с отечественными крючкотворами. Он до сих пор внутренне содрогался, вспоминая, чего стоило ему просто устроить мальчишку в школу. У парня не было никаких документов, и сухопарая директриса, с холодным, лишенным возраста лицом, наотрез отказалась брать на себя ответственность за беспризорника. Под конец долгого и бесплодного разговора – пятого или шестого по счету – Комбат совершенно вышел из себя.
– Чтоб ты подавилась своей отчетностью, – сдерживаясь из последних сил, сказал он. – А если бы на его месте был твой сын?
– Мой сын погиб в Чечне, – сказала директриса.
В лице ее что-то дрогнуло. Рублев извинился и пошел к дверям, стараясь ступать бесшумно, но она остановила его.
– Приводите его завтра, – сказала она. – Но учтите, он сильно отстал, а поблажек ему давать я не намерена…
Потом был бой с Сергеем, которому идея снова усесться за парту казалась смехотворной. Впрочем, куда этому мальчишке было до директрисы…
Вспомнив о Сергее, Комбат посмотрел на часы и спохватился: парень вот-вот придет из школы, а в доме хоть шаром покати. Аппетит у пацана был отменный, он словно наверстывал упущенное и ел за троих: его организм рос и требовал топлива.
Наскоро одевшись и прихватив хозяйственную сумку, Рублев выскочил за дверь. Игнорируя лифт, он бегом спустился с шестого этажа и, пройдя дворами, очутился на параллельной улице, где стоял гастроном. Набив сумку продуктами и обменявшись парой слов со знакомой кассиршей, он направился обратно, привычным усилием воли подавив желание притормозить у табачного киоска. "Черт возьми, – подумалось ему, – ну что за жизнь! Этого нельзя, того не моги, сего не смей…
До чего же все-таки слаб человек! Сколько всего напридумал себе же на погибель… Однако рассуждаю я, как старушка на завалинке."
Все так же, бегом, поднявшись к себе на шестой, он отпер дверь, разделся и принялся готовить нехитрый обед.
Вскоре по кухне поползли дразнящие запахи, свидетельствовавшие о том, что можно садиться за стол. Словно по сигналу, в замке заворочался ключ, и в прихожую вошел Сергей, с шумом сбросив на пол ранец. Рублев не был опытным родителем и тем более педагогом, но зато кое-что понимал в кулачных драках. Окинув своего воспитанника оценивающим взглядом, он неопределенно хмыкнул и сказал:
– Красиво тебе кто-то в глаз засветил. Не синяк, а загляденье. Где достал такую роскошь?
Сергей покосился на него исподлобья и, поняв, что ругать его, похоже, не будут, проворчал:
– Да так.., поменялся с одним. Он мне фингал, а я ему два.
– Это правильно, – сказал Рублев. – Если, конечно, за дело.
– За дело… Нечего было языком болтать.
– И что же он болтал?
Сергей набычился и отвернулся.
– Какая разница, – упрямо сказал он.
– Разница большая, – ответил Комбат, подталкивая его в сторону ванной. – Руки мой, обед на столе. Если он, к примеру, отвечал урок, а ты встал и начистил ему физиономию, то это, поверь, никуда не годится.
– Глупости какие, – сдерживая улыбку, сердито проворчал Сергей. – Что я, бандит какой-нибудь?
– Никто и не говорит, что ты бандит, – уверил его Комбат.
– Ну да, как же…
– Ага, – сказал Рублев, – вот в чем дело. А что еще он говорил?
– Что я вор, беспризорник и…
– И?.. – внимательно глядя на парня, переспросил Рублев.
– И голубой, – едва слышно закончил Сергей. – Он сказал, что вы неспроста меня у себя поселили.
– Ага, – не меняя тона, повторил Комбат. – Но ты объяснил ему, что он ошибается?
– Еще как, – немного оживился Сергей. – Правда, вас теперь в школу вызывают… Ольга Николаевна сказала, что любой спор можно решить без помощи кулаков.
– Так то спор, – серьезно сказал Рублев, усаживаясь вместе с подростком за стол. – Тут, брат, важно понимать разницу между спором и оскорблением. Оскорблять себя ты никому не позволяй, ясно?
– Мне-то ясно, – берясь за ложку, кивнул Сергей, – а вот ей…
– Это Ольге Николаевне твоей, что ли? Так ей простительно, она – женщина. А женщины умеют языком так отделать, что никакие кулаки в сравнение не идут…
Некоторое время Сергей молча, сосредоточенно хлебал суп, орудуя ложкой, как гребец веслом на чемпионате мира. Комбат наблюдал за ним, сидя напротив.
Есть ему не хотелось – хотелось уколоться, вогнать в вену кончик иглы, надавить на поршень и почувствовать, как по всему телу разливается блаженный покой. Словно угадав его мысли, Сергей тревожно вскинул глаза и в упор взглянул на Рублева.
– Борис Иванович, – спросил он, – а вы много людей убили?
– Честно говоря, не считал, – прогоняя оцепенение, ответил Комбат. – А тебе это зачем?
– И руками? – гнул свое мальчишка.
– И руками, и ногами… Рано тебе, брат, такими вещами интересоваться. Ты вот рубай лучше, тебе расти надо.
– А почему вы мне приемы не показываете? – не отставал Сергей. – Не доверяете?
Комбат задумался.
– Дело не в приемах, – ответил он наконец. – Как бы тебе объяснить… Приемы всякие – это техника, вроде пистолета, и ее не каждому можно в руки давать.
Главное – голова. Не голова даже, а.., ну душа, что ли.
Понимаешь, можно знать миллион приемов, но так никогда и не отважиться ударить человека, по-настоящему ударить, а не синяк ему под глазом посадить. А можно отработать один коронный удар и убивать людей направо и налево. И то и другое – плохо. Надо уметь бить насмерть, но важнее уметь определить тот момент, когда без такого удара уже не обойтись. А вот до этого ты пока не дорос. До этого не каждый взрослый дорастает, между прочим, так что не расстраивайся. Но в чем-то ты прав. Пора мне тобой заняться, чтобы на улице мог за себя постоять. Но если узнаю, что ты нос начал задирать, то спущу всю шкуру с задницы, и никакие приемы тебе не помогут.
– А что, – рассмеялся Сергей, – это же идея!
Пойду в рэкетиры, заведу себе кожаную куртку, ковбойские сапоги и джип, крутым заделаюсь…
– – Ешь, крутой, – усмехнулся Комбат. – Тоже мне, крестный отец. Самого соплей перешибить можно, а туда же. Хлеба бери побольше, в нем вся сила.
Наблюдая за тем, как быстро, но без прежней жадности ест паренек, Комбат незаметно для себя самого улыбался в усы. Все-таки, пока рядом был мальчишка, жизнь не казалась такой пустой и серой. Желание ввести себе дозу героина отступило, и Борис Рублев понемногу начинал верить, что когда-нибудь оно уйдет навсегда.
– Ешь, солдат, – повторил он.