Не знаю, доводилось ли вам бывать в раздевалке под трибунами Центрального стадиона, но мне эта вообще-то удобная и хорошо оборудованная комната всегда казалась похожей на те подлестничные клетушки, где обычно хранятся бочки, ящики, матрацы, корыта и прочие предметы бытового обихода, в которых не часто бывает нужда, но которые еще не пришло время выбросить.
Потолок в раздевалке, как и во всяком помещении, расположенном под лестницей, покатый, окон — нет и свет дня никогда не проникает сюда. Конечно, это не прихоть строителей — так устроены раздевалки почти на всех стадионах, и, может быть, в этом есть своя целесообразность, но, по-моему, было бы куда естественнее и приятнее, если бы, входя в раздевалку, не надо было бы поворачивать выключатель, а достаточно было бы дернуть за шнурок портьеры, чтобы тотчас запрыгали по стенам легкомысленные желтые зайчики и ветерок, ворвавшись сквозь широко распахнутые окна, колыхнул бы занавески и скользнул по лицам, и донес бы гул кипящих трибун...
— Если в перерыве,— говорит Серб,— к нам опять набьются разные советчики...— проверив, достаточно ли плотно пригнаны к голени щитки, он заканчивает:— Я их пугану так, что они на всю жизнь забудут сюда дорогу.
Ему никто не отвечает. Все по опыту знают, к чему это приведет: потом от него не отвяжешься. Вообще сварливый по натуре Валентин Сербин, или, как его чаще называют, просто Серб, перед игрой становится совершенно невыносимым. Он уже не молод. Недавно я раскопал дома фотографию тридцать седьмого года, на которой наша команда снята после выигрыша кубка, и на этой фотографии Серб стоит возле меня — важный, с большим букетом цветов и букет закрывает его почти целиком, а рядом кокетливо улыбается в объектив Коля Ватников, центр защиты, мой закадычный приятель, кажется, единственный из одноклубников, с кем я переписывался, когда был на фронте.
Внешне Ватников не изменился за пять лет — такой же сухощавый, высокий, чуть сутуловатый, но внутренне он уже не тот. Появилась в нем то ли от возраста, то ли от непрерывного четырехлетнего капитанства приятная солидность, неторопливость в словах и движениях и подчеркнутая, хотя и не очень назойливая самоуверенность, знающего себе цену человека. Величают его теперь почти все, даже старожилы команды, по имени-отчеству — Николаем Андреевичем, но он нисколько не обижается, если к нему обращаются по-старому — Коля или Николаша.
Не дождавшись возражений, Серб говорит:
— Просто вытолкаю в шею. Без всяких церемоний...
И опять никто не обнаруживает желания вступить с ним в спор, чего он явно жаждет, и опять он принимается бубнить:
— Это я тебе говорю, Колмак. К тебе всегда таскаются разные знаменитости. Так вот имей в виду: вытолкаю в шею.
Никита Колмаков спрашивает, не поднимая головы:
— Кто же это ко мне таскается, скажи пожалуйста?
Никита всегда вежлив, всегда тщательно выбрит и модно одет и очень любит говорить о своих бесчисленных знакомых, среди которых великое множество писателей, композиторов, артистов, музыкантов и прочих людей из мира литературы и искусства.
— Как это кто?— возмущается Серб.— А длинный, носатый не приходил что ли?
— Во-первых, это было в прошлом году...
— В прошлом? Мало ли что в прошлом. Понравилось в прошлом, так и в нынешнем придет.
— А во-вторых,— спокойно продолжает Никита,— он приходил не ко мне, а вообще... писать о команде.— Будто ты не знаешь.
Не найдясь, что ответить, Серб с огорчением умолкает.
Я открываю чемоданчик. Сверху тускло поблескивают желтой кожей новенькие вратарские перчатки. Будапештская покупка. Вернее, не покупка, а подарок однополчан под демобилизацию. Ребят соблазнили заверения продавца, что в таких точно перчатках, купленных в этом же самом магазине, играл знаменитый венгерский вратарь Сцабо. Ребятам очень хотелось сделать мне приятное на прощанье, и они решили, что лучше подарка для меня не придумаешь.
«Ты только не вешай их как почетный приз над кроватью; в первом же матче попробуй и не снимай потом весь сезон».— Это. кажется, говорил мне комбат. Вот сегодня я их и попробую. Новые перчатки, новые бутцы, новая кепка. Только свитер прежний: латаный, вылинявший, пропахший нафталином. Пять лет пролежал он на дне материнского сундука, но для футболиста старая, видавшая виды спортивная амуниция — все равно, что испытанная, пристрелянная винтовка для бойца: к ней привыкаешь, она кажется удобной, надёжной и расставаться с ней, менять ее не хочется.
— Долго ковыряетесь, инсайды,— командирским тоном говорит вдруг Серб. —Вы что, и на поле так ковыряться будете?..
Инсайды не отвечают на вызов Серба. Инсайды заняты своим делом. Жорж Терентьев, недовольный тем, как он перебинтовал ступни ног, распускает бинты и, насвистывая, принимается свертывать их заново, а Гриша Мыльников роется в чемоданчике, отыскивая запасную шнуровку для бутц.
Жорж — предмет постоянной ненавести и презрения со стороны Серба. Он не нравится Сербу решительно всем: своей ленью и добродушием, страстью к живописи и тем, что, занимаясь живописью, он никогда не рисует футболистов, а вечно возится с какими-то нелепыми облаками и деревьями. Сколько раз на моих глазах, тыча в бедного Жоржа пальцем, он шипел: «Вот. У него спросите, почему проиграли. У художника спросите». Больше всего его бесило, что Жорж оставался при этом совершенно невозмутимым.
Гришу Мыльникова я почти не знаю, помню только, что до войны он играл в нашей детской команде. В раздевалке я с Мыльниковым первый раз. Я искоса наблюдаю за ним. Это очень красивый девятнадцатилетний мальчик, успевший (отчасти, должно быть, благодаря своей внешности) за один год стать любимцем трибун. Кончив одеваться, он достает из чемоданчика книгу (кажется, это «Королева Марго», Дюма), которую читал, не отрываясь, в автобусе по пути на стадион, а на ее место аккуратно укладывает щитки. Потом закрывает чемодан.
— Сегодня с хозяином по телефону говорил...— Ватников с чрезвычайно сосредоточенным видом топчется на одном месте — пробует, удобно ли ногам в бутцах. — Ничего,— бормочет он,— ничего... Да... Ну, как, спрашивает, ребятки, настроение? Я говорю: настроены выиграть, Семен Ефимыч. Доволен.
— На игре он будет?—спрашиваю я.
— Ну, куда там...
«Хозяин», он же Семен Ефимович — директор завода «Монолит», по имени которого и называется наша команда. Директорствует он на моей памяти бессменно лет пятнадцать. Ему за пятьдесят, и у него больное сердце, и врачи запретили ему не только бывать на играх с участием «Монолита», но даже слушать трансляцию матчей по радио, что не мешает ему, однако, исправно «болеть» за команду и принимать в делах ее самое горячее участие. Секретарша его Галя Протасова, тоже отчаянная болельщица и к тому же тайная (так думает она) поклонница нашего правого защитника Игоря Беспрозванного, знает, что футболисты — всегда желанные гости в директорском кабинете, и она никогда не чинит препятствий, если кому-либо из ребят надо попасть на прием к Семену Ефимовичу.
За стеной гулко топочут по деревянному полу шаги — это кто-то из футболистов, и он уже в бутцах,—а потом мягкой, почти неслышной походкой (мягкой по сравнению с тяжелой поступью футболиста) проходит навстречу еще кто-то.
— А-а, Владик, привет. Как жизнь?
Я поднимаю голову. Владик — это, наверно, Кравченко.
— Да как сказать: вот сезон снова. И сессия снова.
Да, это голос Кравченко. Вратаря и студента Кравченко. А кто второй?
— Чорт возьми, сессия у тебя не ко времени.
— М-да. Или сезон не ко времени. Одно из двух.
Они расходятся.
— Да,— говорит Ватников, будто разговор за стеной напомнил ему о чем-то. — Я и забыл совсем. Он и про тебя спрашивал. Ну, Семен Ефимович. А как, говорит, солдат наш с Кравченко дружно живет, не ссорится?
Я отворачиваюсь. Присущая Ватникову прямолинейность кажется мне на этот раз неуместной. Во всяком случае для такого разговора он мог выбрать время, когда мы останемся наедине.
— Ну и что же ты ответил?
— А что я мог ответить? Нет, говорю, пока не замечается.
Гм! Не ссорюсь ли я с Кравченко? Что ж, пожалуй, Ватников ответил правильно,— пока не ссорюсь. Дружно ли я с ним живу? Нет, не очень. Но ведь наши отношения вообще никогда не были дружескими. В ту пору, когда я уже «сторожил» ворота сборной Союза, Кравченко только пробовал свои силы в клубных командах «Монолита», и, хотя я старше его всего на пять лет, он был для меня тогда всего-навсего способным юнцом, которому надо иной раз по праву мастера кое-что посоветовать, кое-что показать, похвалить иногда, но с холодком, чтобы не зазнавался — и только. Позже, на фронте, проглядывая газеты, я встречал его имя в футбольных отчетах. Судя по этим отчетам, Кравченко быстро завоевывал себе признание. Коля Ватников в своих письмах отзывался о нем тоже весьма лестно, так что иногда мне начинало казаться, что Коля расточает свои похвалы с намерением заранее подготовить меня к тому, что по возвращении мне придется всерьез считаться с Кравченко.
Когда я вернулся с фронта, Кравченко встретил меня внешне приветливо и дружелюбно, как и полагается встречать фронтовиков, но мне показалось, что за этой внешней приветливостью скрывается настороженность и что ему хочется поскорее выяснить, с какими намерениями и планами я возвратился: рассчитываю ли вновь занять свое место, на котором он четыре года подряд достойно меня заменял, или не пожелаю сразу рисковать и предпочту осмотреться, выждать, а то и просто удовлетворюсь скамейкой за воротами в надежде, что когда-нибудь представится случай сыграть разок-другой за основной состав.
И хотя я вернулся в Москву поздней осенью, когда футбольный сезон уже кончился и я не мог видеть Кравченко на поле и оценить его игру, и хотя я сразу постарался дать ему понять, что все эти годы он был, так сказать, врио — временно исполнявшим мои обязанности, пока сам я делал своё дело на войне,— несмотря на всё это, я в первую же свою встречу с Кравченко почувствовал, что дистанция, некогда разделявшая нас, теперь заметно сократилась, и сократилась не только потому, что не ощущалась больше разница в возрасте.
«Здорово, Дюша!» — сказал мне Кравченко, и простое это обращение показалось мне тогда чрезмерно фамильярным, почти оскорбительным, и только позже я понял, что Кравченко вовсе не имел намерения обидеть меня или специально подчеркнуть, что времена переменились и мы теперь с ним равны.
— Здорово, здорово!— ответил я небрежно.— Читал про твои успехи, как же. Вижу — не оскудевает «Монолит» вратарями.
Я глядел на Кравченко с ощущением, какое бывает, вероятно, у человека, который, вернувшись после многолетней разлуки домой, с удивлением узнает вдруг в парне. открывшем ему дверь, соседского мальчишку, которого он раньше не замечал вовсе и о котором, наверно, и не вспомнил бы, если бы тот не попался ему на глаза. Раньше это был мальчишка. как мальчишка, вихрастый, непослушный, в неизменно запачканной после дворовых забав одежде, и ревевший благим матом, когда его за какую-либо провинность лупцовала мать, а теперь он разговаривал басом, курил, сам платил за электричество и флиртовал по телефону с девушками и был, небось, главой семьи.
Худощавый прежде, с неразвитой, неокрепшей фигурой, долговязый и тонкорукий юнец,— Кравченко сильно раздался в плечах и оттого не только не казался больше таким нескладно высоким, но, пожалуй, даже выглядел на первый взгляд (хотя он был ничуть не ниже меня) несколько малорослым для вратаря. На лице его не видно было теперь того неизменно конфузливого выражения, с каким он выходил, бывало, на игры, словно заранее испрашивая у ребят извинения в том, что ему, быть может, придется всё-таки пропустить гол.
Зимой мы с Кравченко почти не встречались, он играл в хоккей и на тренировках футбольной команды появлялся редко. И вот ведь странное дело — хотя откровенных стычек и ссор у нас не было и я знал точно, что Кравченко за глаза никогда не говорил обо мне ничего дурного, и понимал, что у него скорее, чем у меня, есть основания чувствовать себя обиженным, потому что и в разговорах вокруг будущего сезона и в отношении ко мне наших ребят и заводских болельщиков невольно ощущалось, что основным вратарем, как и прежде, считают меня,—все-таки я не мог побороть в себе чувства неприязни к Кравченко.
Я не пытался доискиваться до истинных причин этой растущей неприязни. Но, может быть, я скорее сблизился бы с Кравченко, если бы он вел себя, как обиженный. Однако этого нельзя было сказать про него. Я не мог сказать этого даже на юге, где мы готовились к сезону и где в пяти из шести тренировочных матчей я играл за основной состав. Я не мог сказать этого и сейчас, перед началом календаря, когда уже стало окончательно ясно, что Кравченко стал вратарем «номер два», вратарем «дубля». Нет, он никак не выглядел уязвленным и ничем не выдавал своей обиды, если только таил ее...
Скрип открываемой двери заставляет меня оторваться от размышлений и вернуться к тому, что происходит сейчас в раздевалке. На пороге стоит Игорь Беспрозванный..
— Пора итти, ребята,— говорит он.— Пятнадцать минут остается.
Пятнадцать минут? Неужели всего пятнадцать минут и затем...
— В самом деле, засиделись,— говорит Ватников.— Пойдем что ли, постучим по мячику.
Он идет к выходу, и ребята тянутся следом за ним. И Мыльников тоже... Но, может быть, он надевает щитки перед самой игрой?
— Ты щитки не забыл, Гриша?— нерешительно спрашиваю я.
— Почему забыл,— елейным голосом говорит Серб.— Вовсе не забыл, они ему просто не нужны. Он же на игрока всё равно не пойдет.
Мыльников, ничего не отвечая, выходит в коридор.
— Панцирь, панцирь не забудь одеть!— кричит ему вслед Серб.— Локтем в грудку могут толкнуть Ватников безнадежно машет рукой,— что, мол, с ним сделаешь.
— Панцирь, панцирь не забудь одеть! — кричит ему вслед Серб...
— Пошли, что ли...
— Я не пойду, Николай Андреевич, — спокойно говорю я. — Пусть Кравченко пока постоит. Я не готов еще. Перчатки вот вымочить надо. И потом хочется, по правде говоря, немного побыть одному, собраться с мыслями, подумать. Первая игра все-таки.
Ватников не удивлен.
— Ладно,— говорит он.
— С мыслями тебе собраться надо?— бурчит Серб. Он выходит последним.— Мыслитель какой нашелся Под выходной марш показаться перед публикой хочешь — вот и все твои мысли.
Ох, и хитрая бестия этот Серб: обмануть его в жизни так же трудно, как и на поле. Угадал он и на этот раз. Да, я хочу показаться перед публикой под выходной марш, когда стадион замирает в торжественной тишине, чтобы через мгновение — только мелькнет в тоннеле оранжевая или зеленая фуфайка — тишина эта раскололась громом аплодисментов. Да, я хочу узнать, как встретят меня после долгой разлуки трибуны, не команду нашу, а именно меня, меня, который шесть лет тому назад — чего тут скромничать — был вратарем «№ 1», самым популярным спортсменом страны. Я честолюбив, я тщеславен? — Что ж, пусть, я заслужил право быть таким если не трехлетним, как выразился один журналист, «бдением» в воротах сборной Союза, то, по крайней мере, четырьмя годами войны, от которой я не прятался и не берегся. И пускай себе иронизирует Серб, пускай иронизирует,— ему хорошо, он ни на один год не расставался ни со стадионом, ни с ребятами, он свыкся с гулом кипящих трибун, свыкся с тем, что после игры его непременно встречают у выхода восторженные мальчишки, а назавтра в газетных отчетах несколько строк посвящается и ему,—«как всегда полезно и старательно играл Сербин...», он свыкся с этим, а мне всё теперь в диковинку, всё в новинку. Пять лет — шутка сказать,— пять лет!— и после окопов, землянок, после изнурительных маршей и тяжелых боев — сюда, на зеленый простор стадиона, залитый щедрым весенним солнцем, а вокруг яркое цветение пестрых женских костюмов и гром орхестра, и полторы сотни тысяч глаз, устремленных на поле, и вместо резкого звука свистка, зажатого перед атакой в зубах ротного командира, мягкая, переливистая трель судейской сирены.
Я меряю шагами раздевалку и вспоминаю о том, как полтора года назад наш комбат вдруг вызвал меня под вечер к себе, в блиндаж. Он хорошо относился ко мне, наш комбат, и хотя я ни разу не давал ему повода сделать мою фронтовую жизнь более легкой и безопасной, чем у остальных бойцов, да и сам он никогда не пошел бы на это, все же он покровительствовал мне в каких-то мелочах, и в часы затишья, ночами, мы часто сидели с ним на батальонном КП и вспоминали о прошлом, о былых футбольных битвах, и он, выказывая хорошую память и неплохое знание игры, говорил мне: «Да, здорово ты — семь пенальти за один сезон взял, я, брат, помню. Вот погоди, если попадем на отдых или переформирование, я тебе тоже постукаю по воротам. Забью, ей-богу, забью...»
В тот вечер я пришел к нему на КП, в только что отбитый у немцев просторный, уютный блиндаж, и когда я, постучав, открыл дверь, комбат, сидевший на корточках у трофейного радиоприемника, раздраженно замахал на меня руками. Из приемника вырывалось какое-то шипение, хрип, страшно знакомый голос быстро говорил что-то, и комбат, жестом пригласив меня подсесть к нему, прошептал: «Поймал кубок. Два — один, ваши ведут. Слушай». Я присел рядом. «...Вы слышите, как реагируют на этот удар трибуны? Да, это был непростительный мазок, упущена верная возможность сравнять счет... Вот Кравченко разбегается... Мяч в воздухе, он опускается в центре поля, но кто-то из ленинградцев выбивает его за боковую линию... Сейчас будет вброшен аут. Напоминаю, что счет попрежнему 2:1 в пользу «Монолита». Вот мяч попадает к Сербину. Он хорошо проводит его по центру поля... Передача к Терентьеву. Терентьев входит с мячом в штрафную площадь, надо бить. Удар...» Страшный удар! Приемник замолк, блиндаж заходил ходуном, сверху сквозь щели в бревнах посыпалась земля. Опять удар, и опять! Еще удар! Я бросаюсь к двери, но комбат хватает меня за руку: «Куда? Артналет, не видишь. Сиди». И мы сидим и ждем с нервной дрожью следующего снаряда, и где-то далеко-далеко и Москва, и Центральный стадион, и матч, и диким, странным, немыслимым кажется, что только минуту назад нам рассказывали о том, что мяч попал в штангу, и это нас трогало и волновало...
Дверь приоткрывается, я останавливаюсь: не нужно, чтобы кто-нибудь понял, что я сильно нервничаю — ни свои, ни чужие...
— Ты что это, Андрей?— Павел Матвеевич, наш тренер, входит в комнату.— Почему на поле не вышел?—Он внимательно смотрит на меня.— Нервничаешь?
— Нервничаю, Паша,— говорю я.
Павел Матвеевич опытный футболист. Он не говорит мне нелепых утешительных фраз, вроде: «зря нервничаешь» или «возьми себя в руки». Он понимает, что нервничаю я не зря, а в руки себя я постараюсь взять и без чужих советов. Он говорит только:
— Я хотел напомнить тебе, чтобы ты внимательно следил за Шмелевым. Он опасен на прорывах, но мяч почти всегда отпускает далеко от себя. Поэтому, когда мяч у Шмелева, надо всегда быть готовым к выходу.
— Понятно,— говорю я.
— А Маркин наоборот. Он сразу обрабатывает мяч и бьет с ходу, не задерживаясь. Значит, если мяч у Маркина, следует немедленно ждать удара.
— Ясно, Паша.
У Павла Матвеевича нелегкое положение, и я очень хорошо понимаю его. До сорок первого года он сам играл в нашей команде полузащитником, играл хорошо, надёжно, и ребята и сейчас относятся к нему с уважением, но это не совсем то уважение, какое ему нужно. Его уважают больше как футболиста, как недавнего партнера по играм, чем как тренера. Вот почему я, да и другие «старики», называем его при молодых только Павлом Матвеевичем и никогда— Пашей. Но сейчас мы вдвоем..
— Народу много?—спрашиваю я.
— Полно! В раздевалку прямо-таки невозможно протиснуться. Штурмуют двери; каждому, видишь ли, обязательно надо повидать ребят, что-то такое посоветовать, подсказать...
— Наши заводские? .
— Ну, да. Старик Лебеденко, знаешь, мастер инструментального, так он смену кончил и прямо сюда— грязным, в спецовке, все от него так и шарахаются. Ко мне добраться не может, в толпе затерли, кричит: «Паша, чтобы три штуки, не меньше, три штуки». Вот старый чорт.
Он улыбается. Я пристально смотрю на него. Почему всё-таки он поставил меня на сегодняшнюю игру? Верит ли он, что после двухмесячной тренировки на юге я вернул себе прежнюю форму? Убежден ли в том, что я и после четырехлетнего перерыва все равно сильнее Кравченко? Как бы то ни было, а сейчас не время выяснять это.
— Надо итти, Андрей...— Павел Матвеевич поднимает руку с часами. — Без пяти... гонг был.
Я тщательно вымачиваю перчатки под краном. В мокрых перчатках играть удобнее, влага придает им цепкость, резина плотнее облегает руки.
Мы выходим в коридор. Ребята толпятся у входа в тоннель. Сиреневые фуфайки «Выстрела» перемешались с нашими — ярко-оранжевыми. Тренер «Выстрела» внимательно наблюдает за мной, ему хочется узнать — кто сегодня играет у нас в воротах — на тренировку выходил Кравченко.
— Давай, давай, ребята,— торопит Ватников.
Я становлюсь ему в спину. Отсюда виден кусочек трибун. Ага, уже объявляют составы команд. Так: «...левый крайний мастер спорта Андрей Шмелев, тренер команды...». Смотри-ка, оказывается, Шмелев—мой тезка? Я и забыл. «Фуфайки оранжевые, трусы черные». Ага, это про нас. «Вратарь — мастер спорта Андрей Балмашев...».
— Поаплодируем?
Голос сзади. Это, конечно, Серб.
Поаплодируем, поаплодируем. Я сам, своими ушами слышу аплодисменты, такие аплодисменты, что нельзя даже разобрать фамилии, названной второй. Нет, меня не забыли в Москве, и третью фамилию не разберешь, если не знал ее раньше. И четвертую. Только когда дело доходит до Колмакова, шум на трибунах несколько стихает. Ах, чорт! Помнят ведь, а? Помнят.
— Да-а, Кравченко не слыхал таких аплодисментов...
Кто это сказал? Кто-нибудь из «выстреловцев» что ли? Но некогда некогда уже гадать, кто это сказал. Вот она — сирена. И сразу радиомарш, знакомый до каждой ноты марш, тот самый, под звуки которого пять лет назад я последний раз выходил на поле. «...Эй, вратарь, готовься к бою, часовым ты поставлен у ворот!» И пластинка, может быть, та самая, и человек, что запускает ее перед микрофоном, тот же.
Коля, обернувшись ко мне, выразительно кивает головой. Мы выбегаем из тоннеля. Аплодисменты, крики, мальчишечий свист, то ли приветственный, то ли осуждающий — не понять. Я жадно верчу головой по сторонам. До чего же огромен, до чего красив этот стадион. Сколько лет я не видел его таким, только в сорок втором я приезжал в Москву после ранения, в отпуск, и пришел сюда, и меня долго не хотели пускать — здесь стоял зенитный дивизион и все вокруг было перекопано, а трибуны затянуты маскировочной сеткой — он был слишком хорошим ориентиром, наш Центральный стадион...
Мы останавливаемся на центре. Снова, как и в те прежние, довоенные годы, кидаются на нас фотокорреспонденты и — кто с колена, кто стоя — щелкают, щелкают без конца. Один подходит ко мне совсем вплотную, так что на снимке, наверно, получусь только я, — и щелк... Завтра, небось, в «Вечорке» дадут: «Андрей Балмашев—вратарь команды «Монолит», участник Великой Отечественной войны...» А может, и не дадут, все равно надо запомнить лицо этого фотографа, потом попрошу у него карточку.
Коля уже рядом с судьей, выбирает сторону. Какая-то запоздавшая девушка подбегает к нам, сует мне в руки букет цветов. Я неловко беру его, роняю — отвык я от цветов, — а когда поднимаю — девушка уже бежит прочь. Я только и успеваю заметить, что она в костюме светлошоколадного цвета.
Ага, надо занимать места. Мы играем против солнца. Что ж, сыграем и против солнца и против «Выстрела». Я почти спокоен. Прыгаю в воротах, стараясь коснуться рукой перекладины. Это немного провинциально и старомодно, но мне необходимо размяться, ведь на тренировку я не выходил. Свисток!
Мяч сразу переводится на нашу сторону, но Игорь Беспрозванный спокойно отбивает его на центр. Снова мяч идет к нам и снова возвращается в центр. Оранжевые и сиреневые фигурки мечутся в свежеочерченном мелом круге, как будто по правилам игры они не должны выходить за пределы этого круга. Вот наконец-то! Кажется, Мыльников,— я не вижу хорошо из-за солнца, — потащил мяч по левому краю к воротам «Выстрела». Да, так и есть — это Мыльников. Ого! Он неплохо финтует, этот малец. Обошел одного, другого, передал в центр. Ну же! Ленивой походкой, не спеша, игроки возвращаются на центр — верный признак того, что мяч пробит мимо. И теперь мне ясно, кем именно пробит. Серб, ожесточенно жестикулируя на ходу и мотая от злости головой, долго кого-то ругает. Ну, конечно же: смазал Жорж.
До конца тайма я взял только один трудный мяч. Беспрозванный промахнулся, и, пока он поворачивался, чтобы достать мяч, Шмелев успел выскочить вперед. Он мчался к воротам — черноголовый, кривоногий, с нелепо растопыренными руками, надвигаясь на меня, как танк на окоп, и я, уловив мгновение, когда Шмелев занес ногу для удара, упал и успел отвести мяч кончиками пальцев за лицевую линию.
Что тут делалось! Честное слово, ради одного такого мгновения стоит быть вратарем. Пусть самым неудачливым, несчастливым вратарем, но ради одного такого мгновения стоит: ощущать, как, покорный прикосновению твоих пальцев, мяч, пущенный в ворота всем весом вложенного в удар тела, уходит мимо ворот и обезвреженный, безопасный уже вертится на одном месте в песчаной яме для прыжков; слышать ликующий вопль трибун, довольных и тем, как ударил форвард, и тем, как парировал этот удар вратарь; видеть, поднявшись с земли, сконфуженную физиономию провинившегося защитника и утешить его взглядом, чуть-чуть укоризненным, чуть-чуть снисходительным, чуть-чуть торжествующим: «Ничего, дружок, с кем это не случаемся, видишь, я ведь исправил твою ошибку».
К перерыву мы уходим с поля при счете 0:0. Едва мы добираемся до раздевалки, как Серб тотчас же набрасывается — сначала на чай, а потом на своих партнеров: и такие, они, и сякие, и бить по воротам не умеют, и играть не хотят, и мяча ни одного путного за весь тайм ему не выкатили, и еще что-то, все в таком же роде. Жорж хладнокровно отмалчивается. Гриша Мыльников, сняв фуфайку и распустив шнуровку на бутцах, вытягивается на скамейке. Голову он кладет на чемодан, вернее, на книгу, лежащую поверх чемодана, и вид этой книги вызывает у Серба чрезвычайное возмущение.
— Книжечки читаешь? — ядовито спрашивает он. — Королевский быт изучаешь? А до команды тебе дела нет? Выиграет команда или проиграет — тебе все равно, да?
— Что тебе надо?—вспыхивает Мыльников. — Что ты ко мне пристал?
— Потому что играть нужно,— кричит Серб, — потому что тут тебе не парк культуры и отдыха, а футбольное поле. Тут не гулять, выигрывать надо, понятно тебе?
— Отвяжись ты...
Мыльников вскакивает. Лицо его красно, губы вздрагивают, руки сжаты в кулаки. Совсем, совсем мальчишка.
— Прекратите, ребята, — вмешивается Ватников. — Стыдно, честное слово: и сами нервничаете и другим отдохнуть не даете. — Он поворачивается к Сербу: — Прекрати, Валентин, сейчас же!
Серб быстро выходит из комнаты.
— А тебе, Гриша... — Ватников говорит медленно и спокойно.— тебе, Гриша, не мешало бы помнить, что, когда ты еще не знал, что такое футбол, — Серб уже играл в сборной Союза. И довольно разговоров, — заключает он, видя, что Мыльников порывается отвечать.
Входит Павел Матвеевич в сопровождении Васи Хлябича, нашего правого края. Ему тридцать один год, но у него лицо семнадцатилетнего юнца — румяное, пухлощекое, без всяких признаков растительности, — так что на вид он еще моложе Мыльникова. Эта не проходящая с годами моложавость приводит Хлябича в полное отчаяние. Он бы, кажется, все на свете отдал за пару морщин, но время относится к нему с поразительной деликатностью. Может быть, именно поэтому никто не зовет его иначе, как Васенька, Василек, Васюта. Но еще чаще его именуют «Картузом». Неизвестно точно — где и когда родилось это прозвище. Сам Васенька клянется, что он этого не помнит. Говорят, однако, что Картузом он стал много лет назад, когда и в самом деле был юнцом, и играл в хоккей, и выходил на лед в старой, выцветшей, непомерно большой отцовской фуражке, державшейся на оттопыренных Васенькиных ушах.
— Товарищи, — говорит Павел Матвеевич, — через пятнадцать минут я заменяю Хлябича Томилиным. Прошу всех, особенно Колмакова и Мыльникова, учесть, что Хлябич в эти пятнадцать минут выложится до конца.
Никто из ребят не удивляется, никто не выражает своего одобрения или порицания. Никита Колмаков кивает головой. Мыльников равнодушно оглядывает Васеньку, но не произносит ни слова.
— Вы только играть давайте,— уловив взгляд Мыльникова, говорит Васенька пискливым голосом.— Я-то уж себя не пожалею, вы только играть давайте—голишко сделаю.
— Договорились, — откликается Никита.
— Договорились, договорились, — ворчит Васенька. — За весь тайм два раза только и дали, и то я закрыт был. От вас дождешься...
— Ладно, ладно, Васюта, — успокаивает его Жорж. — Все будет в порядке.
Жорж, как и все остальные, прекрасно понимает, почему совсем не сварливый по характеру Васенька на этот раз ворчит: Васеньке обидно, что его заменяют.
— Играть будем по ветру, — напоминает Павел Васильевич, — но старайтесь вести игру низом, коротким пасом. Что еще? Защите не забывать о страховке вратаря, особенно, если мяч издалека навешивается на ворота. При таком порывистом ветре можно ожидать всего...