3.

На следующее утро мы встаем позднее обычного: сегодня воскресенье, тренировки не будет, и Павел Матвеевич несколько ослабляет вожжи режима. Но начинается день, как и всегда, с кроссов.

Официально утренние кроссы не включены в распорядок дня, но из обязательного в пору предсезонной тренировки элемента режима они стали для нас такой же привычной частью утреннего туалета, как умывание. Только Жорж Терентьев, вообще не склонный к излишней трате энергии и, как это ни странно для футболиста, ценящий выше всего на свете состояние покоя, не разделяет нашего увлечения кроссами. Вот и сегодня, пересекая бегом поляну, я застаю Жоржа в любимом его положении: лениво развалившись за кустом, чтобы не слишком быть на виду, он дремлет над газетой. Я останавливаюсь, и Жорж, очнувшись от сонливого забытья, взглядом приглашает меня сесть рядом с ним.

— Разморило на солнышке...—Он потягивается и зевает с таким видом, точно целые сутки не смыкал глаз, хотя совсем недавно поднялся с постели после крепкого восьмичасового она. — Читал? — спрашивает он, шелестя газетой.— Не читал? Что же ты... Тут и про тебя есть. Теперь, брат, держись. Для Серба — нож в сердце, если о нем в газете ни полслова, а другого хвалят. Ну, слушай, где это тут? Ага, вот: «...Этот матч был интересен не только тем, что встречались вечные соперники, но и тем еще, что ворота «Монолита» после долголетнего перерыва вновь защищал сильнейший в прошлом вратарь СССР Андрей Балмашев. Ни товарищи Балмашева по команде, ни многочисленные зрители не ошиблись в своих предположениях и надеждах: Балмашев ещё раз подтвердил свою репутацию лучшего вратаря страны и продемонстрировал высокий класс игры...» А вот еще: «...Только грубыми ошибками защиты «Монолита» объясняется то, что Балмашеву пришлось все-таки вынуть из сетки три мяча...» Видал? Еще твое счастье, что Серб в защите не играет...

Я слушаю Жоржа и чувствую, как довольная улыбка растягивает мое лицо. Я очень хочу скрыть ее, но ничего не могу поделать с собой. Беру из рук Жоржа газету и внимательно, упиваясь каждым словом. перечитываю отчет. Давненько, если не считать двух заметок в армейской газете, не писали обо мне в таком вот духе: «...доказал свою репутацию», «...продемонстрировал высокий класс». У меня мелькает мысль, что хорошо бы разыскать дома альбом, куда я вклеивал когда-то все газетные и журнальные статьи и заметки, в которых упоминалось мое имя (последняя заметка датирована, кажется, 17 июня 1941 года), и открыть его на новой странице, и вывести тушью «1946», и рядом с пожелтевшими от времени вырезками поместить вот эту, свежую, пахнущую еще типографской краской за подписью — кого? — Л. Алфимова.

— Кто это — Алфимов? — спрашиваю я.

— Есть такой, — отзывается Жорж, подмигивая мне. — Ты. я вижу, до того увлекся, что самого смешного не заметил. Дай-ка сюда. Ну, вот же — о Мыльникове: «...ответный мяч в ворота «Выстрела» отличным ударом забил футболист Мыльников...» Здорово, а? Как ты думаешь, почему он догадался, что Мыльников футболист?

Жорж хохочет, но я не поддерживаю его. Не могу же я смеяться над человеком, который так лестно отзывается обо мне.

— Ты уже бегал?— спрашиваю я. Жорж воровато отводит глаза.

— Размялся немножко,— говорит он зевая. — Пойдем завтракать что ли? Погодка-то хороша, а?

Погода и в самом деле великолепная. Солнце начинает припекать, небо становится дымным от жары, а в лесу воздух прозрачный, не душный — и шагать, и разговаривать, и думать легко.

За завтраком мы не говорим о вчерашнем матче. Даже Серб, и тот не пристает к Жоржу с обычными своими попреками: «Почему не бил?», или «Почему не отдал?». Хорошее утро настроило его на мирный лад. Он с аппетитом уничтожает яичницу и изредка только вставляет свои замечания в общий разговор, который вертится вокруг стихотворных упражнений Игоря Беспрозванного.

— Игорек,— говорит Жорж,— ты бы в газету стихи свои пристроил, а? Вот Глассон приедет сегодня, давай ему сунем. Отдаст куда-нибудь.

— Куда он отдаст? — смущенно бормочет Игорь.

— Ну, в журнал, что-ли. Или в газету. Вот эти, как там у тебя — «Центр нападения»...


Удар, еще удар! И, словно птица,

Несется мяч стремительно в ворота.

И не прервать теперь его полета.

И вот на башне, на восточной — единица!


Игорь— в прошлом неудавшийся правый край. И хотя он уже восемь лет подряд играет в защите, но сердце его осталось там, впереди, у ворот противника, и стихи свои он посвящает только форвардам.

Ребятам стихи нравятся. Сербу— тоже. Но он считает все-таки своим долгом задеть мимоходом Жоржа.

— Ты-то, художник, чего стараешься? Это же стихи о хорошем центрфорварде, а не о бездельнике инсайде.

— О хорошем центрфорварде. Это ты верно заметил,— немедленно парирует Жорж, делая ударение на слове «хорошем».

Серб открывает рот, чтобы ответить, и, кажется, быть нам сейчас секундантами традиционной словесной дуэли, но резкие автомобильные гудки за окном отвлекают внимание Серба.

— Гости,— выглянув в окно, кричит Никита Колмаков. — Глассон и Семен Ефимыч с Галкой, ну, конечно. Ну, ребята, пожалуйте на расправу. Хозяин идет.

Мы выходим на крыльцо. Семен Ефимыч с Галей Протасовой поднимаются по ступенькам нам навстречу. Семен Ефимыч внешностью своей похож на Емельяна Ярославского: густая шевелюра с проседью над высоким лбом, усы, тоже тронутые сединой, добрые, умные глаза за толстыми стеклами очков. Галя—веснущатая, курносенькая, веселая и страшно экспансивная девушка. Изумляется она беспрерывно. Любимые ее фразы: «Да не может быть!» и «Да что ты говоришь!»

— Обидели, обидели старика,— говорит Семен Ефимыч, пожимая ребятам руки. — Не стану скрывать — обидели. Как же это так, а? Первая игра, да еще с вечным соперником и вдруг...

— Ничего, Семен Ефимыч,— говорит Жорж. — Еще второй круг есть.

— Второй-то круг, вторым кругом... — Семен Ефимыч берет Ватникова под руку. — Ну. пойдем, капитан, хочу с тобой да с тренером потолковать. Где это он, кстати, скрывается?

Жорж удерживает Глассона за рукав.

— Погоди, куда тебе с ними Ты вот послушай лучше стихи, тут твой совет и помощь требуются.

— Чьи стихи? — спрашивает Галя.

— Игорька. Беспрозванного.

— Игорька? Да не может быть! — изумляется Галя.

Жорж читает с чувством: «Удар, еще удар...» Галя слушает, раскрыв рот, и по выражению ее лица легко догадаться, что от стихов она в восторге и что, как только Жорж кончит читать, она непременно зааплодирует.

— Замечательные стихи!—Галя хлопает в ладоши. — Неужели это Игорек написал? Не может быть!

— Он еще и лирические стихи пишет,— многозначительно говорит Жорж.

— И лирические? Что ты говоришь!

— «Удар, еще удар. И словно птица...»,— шепчет Глассон, проглядывая стихи.— А что неплохо ведь, верно? Ладно, я постараюсь устроить куда-нибудь. Так и подпишем: «Мастер спорта И. Беспрозванный». Согласен, Игорек?

Игорь, краснея от удовольствия, кивает головой, а Галя снова хлопает в ладоши и кричит:

— Поэт! Игорек — поэт! Ну, не может этого быть!..

В середине дня приезжает та девушка в светлошоколадном костюме, и Петька Томилин немедленно тащит меня знакомиться.

— Вот. Андрей Балмашев — краса и гордость советского футбола. Моя сестра Люся — краса и гордость семейства Томилиных. Беседуйте.

И отходит, оставляя нас вдвоем.

Я долго собираюсь с мыслями. С чего начинать разговор?

— Что же вы тогда так быстро убежали? — глупо опрашиваю я.

— Когда?

— Ну вот тогда... Когда с цветами.

— По-вашему, мне нужно было принять участие в игре?— улыбаясь, говорит она.

Я кашляю от смущения и задаю еще более идиотский вопрос:

— Вы что, сестра Петькина, да?

— Сестра. По-моему, он только что вам сказал об этом.

— А-а...— мычу я. И продолжаю валиться в бездну: — Вы разве «болеете»?

— «Болею»,— говорит она, и на лице ее написано: «Вот уж не думала, что ты так глуп».

— Может, в волейбол пойдем поиграем? Вы играете в волейбол?

— Играю. Но больше люблю теннис.

— Можно и в теннис,— соглашаюсь я. — Пойдемте. Только я плохо играю.

— Я тоже не Озеров.

Мы идем к теннисным площадкам, но они все заняты. Я минутку соображаю, как быть, и вдруг выпаливаю:

— Что же это брат вас бросил, а?

— Да, вы правы,— холодно говорит она. — Я пойду поищу его.

И быстрым шагом уходит.

Я в растерянности топчусь на месте, но итти за нею не решаюсь. Несколько минут наблюдаю, как Глассон перекидывается мячиком с Никитой Колмаковым. Играет Глассон плохо, но зато очень темпераментно и все время комментирует свои удары.— «Вот это так хавболей», «Получайте бэкхэнд», «Ешьте драйв»,— хотя ни хавболеи, ни бэкхэнды», ни драйвы у него не получаются.

Потом я отправляюсь бродить по стадиону. В укромном уголке, у забора, под двумя соснами натыкаюсь на Жоржа. Он, конечно, рисует очередной пейзаж. Поодаль, расстелив на траве одеяло, расположился Кравченко. Чего это он в воскресенье, с утра пораньше взялся за книгу? Ах, да, у него же сессия на носу. Тяжеленько, должно быть, приходится парню, не очень-то в этакий вот майский полдень лезут в голову формулы.

Ни Жорж, ни Кравченко не обращают на меня ни малейшего внимания, и я плетусь дальше. Встречаю Серба. С женой и детьми он отправляется на прогулку. Глядя, как ведет он за руку свою дочку, и слушая, как покрикивает на сына («Геннадий, не ковыряй в носу»), трудно поверить, что вчера этот заботливый палаша, точно мальчишка, носился по полю за мячом.

— В лес, Валя?

— Угу!

Я провожаю его взглядом. Что за нелепое у меня состояние: не знаешь, куда приткнуться. Может, и в самом деле пойти поиграть в волейбол, всё равно ведь лучше ничего не придумаешь...

Так: Игорь Беспрозванный, Галя Протасова, Картуз, Томилин и Люся играют против легкоатлетов. Легкоатлетов четверо, и они зовут меня в свою команду, они знают, что я сильный волейболист. Это и понятно — я был бы плохим вратарем, если бы не играл хорошо в волейбол. С удовольствием занимаю место на площадке. С удовольствием не потому, что мне так уж безумно хочется поиграть в волейбол, а потому главным образом. что по ту сторону сетки я вижу против себя Люсю.

Мы играем шесть сэтов подряд и все шесть выигрываем. Люся кричит:

— Еще партию! Реванш.

— Хватит с вас, — говорю я.— На всё лето вперед хватит отыгрываться.

Может быть потому, что соревнование — моя стихия, я не чувствую больше смущения. Вместе с Люсей мы выходим с площадки.

Она говорит с вызовом:

— А вы играете в волейбол намного лучше, чем в футбол. Может, вам стоит переменить профессию?

Я отвечаю, усмехаясь:

— Я за свою жизнь достаточно профессий сменил. Рабочим был, солдатом был, а теперь вот думаю в институт . поступать. Так что, как видите, мне не привыкать.

— Вы здесь на заводе работали?

— Да, сменным мастером на «Монолите» был. Если хотите знать, так и в газету я первый раз попал как стахановец, а не как футболист. Был такой портрет в «Комсомолке» лет десять назад. Даже одиннадцать. И заметка была. Не читали?

— Нет, знаете ли, я тогда только «Пионерскую правду» читала,— смеется она.

— Да? — Я мысленно прикидываю, сколько ей может быть лет: двадцать один, должно быть, двадцать два — от силы.

—А вы где работаете? — спрашиваю я.

— Я не работаю. Я учусь.

— Учитесь? В инфизкульте, да?

Она улыбается:

— Вы считаете, что сестра футболиста должна непременно учиться в инфизкульте? Нет, я учусь в консерватории.

У меня вытягивается лицо.

— В консерватории?

Она опять улыбается.

— Да, по классу фортепиано.

Я говорю:

— Петька, между прочим, тоже неплохой слух имеет. Музыкальный парень.

— Ну, что вы — музыкальный. Кроме оперетты и джаза, ничего признавать не хочет. Представляете: как-то разучиваю дома сонату Шопена, а он говорит — слушай, ты не можешь переделать эту похоронщину на румбу?

Сонату Шопена? Гм! Надо, пожалуй, переводить разговор.

— А как это вышло, что вы стали болельщицей? — спрашиваю я.— Вас, что, Петька на стадион затащил, да?

— Нет — отец. У меня отец, знаете, какой? Потомственный болельщик «Монолита». И меня с малолетства к футболу приучил. Я ведь вам цветы еще до войны подносила, не помните? Смешная такая девчонка была, с косичками. Не помните? А я хорошо помню. Скажите,— вдруг говорит она, — почему вас все приятели называют Дюшей?

Немного ошарашенный вопросом, я отвечаю, запинаясь:

— Н-не знаю. Меня так давно зовут, с детства. Андрей, Андрюша, Дюша... Чему вы улыбаетесь?

— Так. Смешно, знаете, когда взрослых людей чуть не до старости зовут, как в детстве: Зая, Кока, Дюша...

Что такое? Что там хрипит радио? «Мастерам футбольной команды «Монолит» срочно явиться в павильон. Повторяю: мастерам футбольной команды «Монолит»... По голосу — Павел Матвеевич. Эх, досада какая: только беседа начала налаживаться, и вот, пожалуйста...

— Вы ведь не торопитесь? — спрашиваю я. — Подождите, это быстро кончится. Подождете, да?

— Хорошо, — говорит она. — Приходите на теннисные корты.

Я бегу в павильон По пути встречаю Мыльникова. У него подмышкой все та же «Королева Марго».

— А-а футболист Мыльников. Что там стряслось такое,— не знаете?

Мыльников не принимает моего тона; он, видно, не расположен шутить.

— Откуда я знаю...

В павильоне уже все ребята. Семен Ефимович тоже здесь. Он сидит за столом рядом с Колей Ватниковым, который рассеянно чертит что-то на листке бумаги.

Павел Матвеевич встает.

— Товарищи, мы решили провести это маленькое собрание, чтобы обсудить один случай, который произошел вчера (все поворачиваются в сторону Мыльникова; бедняга, он краснеет так, что кожа у него становится даже не пунцовой, а бурой). Дело заключается в следующем: во втором тайме, когда команда прилагала все силы, чтобы сравнять счет, заслуженный мастер спорта капитан команды Николай Андреевич Ватников сделал замечание молодому игроку Мыльникову. Суть не в этом замечании. Суть в том, что на замечание своего старшего товарища и капитана Мыльников ответил грубой бранью. И капитан, на мой взгляд, поступил совершенно правильно, удалив Мыльникова с поля. Подумайте, товарищи: не судья, а капитан команды удаляет игрока с поля.

Мы молчим: тут действительно ничего не скажешь.

— И вот мне хотелось бы, — продолжает Павел Матвеевич,— чтобы члены коллектива высказали свое мнение по этому поводу. Я хотел бы, чтобы все поняли и осудили это зазнайство, это нетерпимое чванство, это, я бы сказал, хулиганство...— Павел Матвеевич заметно волнуется...— Мыльников оскорбил не только Ватникова, он оскорбил и меня, потому что он мой ученик, и я не могу не принять на себя, товарищи, большую часть вины. Я научил его финтовать и бить с обеих ног, но я не научил его корректности, выдержанности, такту.

Я быстро взглядываю на Мыльникова: голова его низко опущена, шея залита багровым румянцем. Мне его жаль, но я понимаю: это для него хорошая наука.

— Я хотел бы сказать несколько слов... — Семен Ефимыч взглядом испрашивает разрешения у Павла Матвеевича, тот наклоняет голову. — Случай этот действительно необычный, но мне кажется, что Павел Матвеевич зря берет всю вину на себя, хотя ответственности за воспитание игроков никто с него не снимает. Я хочу спросить остальных: где же был коллектив? Как коллектив проглядел, что молодой мастер спорта Мыльников превратился в зазнайку и — да простится мне резкое, но справедливое слово, — хама? Откуда у него такие замашки? Где учился этому Мыльников?

— У королевы Марго, — быстро вставляет Серб. — Знаешь, как у них там во дворцах друг друга кроют. Монархи!

Слова Серба встречаются общим хохотом, только Мыльников еще ниже опускает голову.

— И вот (Семен Ефимыч подавляет улыбку), если бы меня попросили ответить на этот вопрос, я ответил бы так: виноват не только Павел Матвеевич. Виноват, на мой взгляд, и товарищ Сербин (Серб возмущенно вскакивает со стула)... Садитесь. Виноват товарищ Ватников, виноваты все остальные игроки. Они обязаны были следить не только за тем, как Мыльников пасует и бьет по воротам, но и как он ведет себя в общежитии, в быту, чем занимается, чем интересуется. И ведь Мыльников, насколько я знаю, не только мастер спорта. Мыльников еще и комсомолец. Может быть, он забыл об этом? Тогда мы попросим комсомольскую организацию напомнить ему. Обязательно попросим.

Семен Ефимыч делает небольшую паузу.

— Тут мы советовались предварительно, и были предложения лишить Мыльникова права участвовать в нескольких играх первенства. Я думаю, что это неправильно. Футбол для Мыльникова не сладкое блюдо, без которого оставляют непослушного мальчика. По-моему, нам совсем необязательно делать, что называется, оргвыводы... А теперь, может быть, Мыльников хочет что-нибудь сказать?

— Я бы хотел сначала, если позволите...

Кравченко? Ему-то что надо?

— Пожалуйста...

— Мне бы хотелось знать поточнее, — медленно говорит Кравченко, — по какому поводу Ватников сделал ему замечание.

— Это ничего не меняет,— вмешиваюсь я. — Что бы он ему ни сказал, Мыльников не имел права так отвечать.

В сущности, мне и самому интересно узнать, в чем именно провинился Мыльников, но мне также хочется, чтобы собрание кончилось поскорее — я все время помню, что меня ждет Люся.

— Не спорю, — упрямо говорит Кравченко. — Но мне все же хотелось бы услышать. Если руководство команды не считает возможным обнародовать эту тайну, тогда я снимаю вопрос.

— Не говорите ерунду, Кравченко, — сердится Семен Ефимыч. — Какая может быть тайна! Пожалуйста, Николай Андреевич, вам слово.

Ватников коротко излагает существо дела: по его мнению, Мыльников играл слишком осторожно, вяло, пожалуй, даже трусовато, и он предложил ему действовать энергичнее. Он так и сказал ему: «Энергичней, энергичней, Гриша». Мыльников огрызнулся, и Ватников снова повторил: «Иди вперед!». Мыльников ответил руганью, и тогда Ватников приказал ему уйти с поля. Вот и все.

— Вы удовлетворены? — спрашивает Семен Ефимыч и, не дожидаясь ответа Кравченко, вдруг обращается ко мне: — Вот вы, Балмашев, — недавний солдат, фронтовик, скажите, как у вас, на фронте, решили бы это дело. Я конечно, имею в виду солдатский коллектив, — поспешно добавляет он, — потому что командование, несомненно, располагало своими, достаточно эффективными средствами воздействия.

— На фронте? — Я почему-то встаю, будто вновь на мне солдатская форма и будто ко мне обращается офицер. — На фронте? Что ж, на фронте... Был у нас такой заносчивый мальчик: наградили его за танковый десант орденом, в армейской газете портрет поместили — ну, и занесся парень, решил, что он кругом первый и никто ему не указ. Ну, быстро привели в чувство; понял, что на войне нельзя одному, один — пропадешь.

Я внезапно умолкаю, потому что на лице Семена Ефимыча, слушающего меня со вниманием, мне чудится легкая ирония, не очень даже тщательно скрытая улыбка, недоговоренный вопрос, словно он не без умысла, не потому только, что я фронтовик, обратился ко мне и словно он не успел или не захотел досказать еще что-то, быть может, не имеющее прямого отношения к тому, что здесь обсуждают, но не менее важное. Я чувствую, что невольно краснею, и, понимая, что смущение мое может быть истолковано ребятами неправильно, тушуюсь еще больше и, так и не прибавив ни одного слова, в полном замешательстве сажусь на свое место.

— Хорошие слова, — говорит Семен Ефимыч. — Все за одного, один за всех — так ведь это понимать надо, правда? Думается, что это заповедь не только фронтовая, но и всех нас с вами... — он обводит рукой вокруг... — советских спортсменов, советских людей вообще.

— И вот потому-то, — опять начинает Кравченко, — вот потому-то я и считаю, что ставить Мыльникова на следующую игру не следует. Мыльников сам противопоставил себя коллективу. Поглядим — кто сильнее.

— Ну, что ж...— Семен Ефимыч одобрительно кивает головой.— Ну, что ж. Надо только помнить, Кравченко, что вопрос состава команды решает не собрание, а тренер. А Мыльников все-таки скажет нам что-нибудь?

Мыльников долго собирается с ответом.

— Я делал всё, что мог, — говорит он сдавленным голосом.

— Здесь не идет речь о том, что вы делали и как вы делали, — резко говорит Семен Ефимыч. — Об этом разговор будет завтра, на разборе. Здесь речь идет о том, уяснили ли вы себе сущность своего безобразного поступка и как вы намереваетесь поступать дальше. Вот о чем здесь идет речь.

Мыльников молчит. Семен Ефимыч минуту выжидает.

— У вас есть что-нибудь, Николай Андреевич?

— Нет. Я думаю, на этом мы и закончим, — отвечает Ватников.

— Одну минуту. — Семен Ефимыч теперь улыбается. — Одну минуту, ребятки. Вот что я еще хочу сказать: спорт есть спорт, и проигрыши в спорте неизбежны, но вы вчера сильно огорчили весь ваш заводской коллектив. И вот вам наказ от этого коллектива: постараться, чтобы в будущем таких огорчений у нас было поменьше. И не забывайте, что следующая игра с «Южной звездой» имеет для нас решающее значение. Вот и все.

...Вечером я провожаю Люсю на станцию. Она не захотела уехать с Глассоном, хотя он сам предлагал ей это, и предпочла просторному, комфортабельному «Опелю» душную, переполненную дачниками электричку. Может быть, потому именно и предпочла, что надеялась и ждала, что я пойду ее провожать.

Мы останавливаемся на перроне.

— Когда же мы с вами еще увидимся? — спрашиваю я.

— Ну, когда? На стадионе, должно быть. В центре поля. Слушайте, а это оригинально, правда — свидание в центре поля, перед игрой? — Она смеется. — До этого еще никто не додумался. И предлог есть — цветы. Большущий букет, чтобы вам не так страшны были южане. Вы ведь их побаиваетесь?

— Есть немножко, — соглашаюсь я. — Особенно за Арчилом Элианой придется следить. Я против него пять лет не играл, а, говорят, он все такой же. Ничего— сыграю.

— Конечно,— говорит она ,— не сомневаюсь.

— А вы не пойдете со мной на стадион в субботу? — говорю я, вспомнив о своем уговоре с Глассоном. — Мне как раз нужно отчет писать и вот...

— В субботу? — Она морщит лоб. — В субботу? Нет, не могу, в субботу у меня как раз зачетный концерт.

— Как хотите, — хмуро говорю я.

— Только не дуйтесь. Я бы с удовольствием пошла, но что же делать? Вот если бы вы могли позвонить мне домой после матча... Вечером. Согласны? Ну — пишите телефон. Скорее же, поезд идет. Миусы, один, двадцать...

Я растерянно шарю по карманам: как на зло — ни карандаша, ни бумаги.

— Ну что же вы (электричка, громыхая, останавливается у перрона)? Не на чем записать? Фу, какая я глупая. — Люся бежит к вагону. — Петя же может сказать вам...

И уже из вагона, смеясь, кричит мне:

— До свидания, Дюша-а...

Загрузка...