Лилия Беляева ИГРА «В ДУРОЧКУ»

Что может толкнуть молодую девушку-женщину на дикий, абсурдный поступок — изувечить прическу, которая ей идет? Только экстремальное, безвыходное положение. И отчасти — дурь.

Я дожевала бутерброд с сыром, допила чай, глянула в окно, где сияло чистотой и невинностью бирюзовое майское небо, почикала ножницами без последствий для воздуха, вздохнула и резанула… К моим ногам бесшумно слетела длинная светлая прядь, а на моем лбу, прикрывая его до бровей, появилась дурацкая челка. Теперь было поздно жалеть, сокрушаться, ругать себя «идиоткой». Следовало забрать все оставшиеся пряди в пучок на затылке под синюю бархатку с резинкой внутри, чтоб в целости сохранить Наташин фасон, который сто лет назад называли «конский хвост».

Далее следовало вдеть в уши позолоченные сережки с голубыми камешками, неинтересные, безвкусные, надо признать, и позолоченной цепочкой украсить шею. «Воркутинские» же кофта с юбкой турецкого происхождения тоже гляделись отнюдь не изделиями от Версаче… Особенно убогонька была серая плиссированная юбчонка из искусственного шелка со стеклянным блеском.

Михаил, как ему и было велено, сидел на кухне, допивал кофе и считал мою затею по меньшей мере необдуманной. У двери в прихожую уже стояла его командировочная сумища, где основное место занимали фотопринадлежности, включая три фотоаппарата и фоторужье.

— Вхожу на подиум! Музыка! Гляди! — позвала я и встала посреди комнаты, скромно развесив руки по бокам, смущенно исподлобья глядючи…

— Мать честная! — воскликнул он то ли в восхищении, то ли в досаде. Во что себя превратила! Глухая провинция! И не жалко волос-то?

— Не-а, — отозвалась застенчивым шепотом. — Немножко.

— Ох, Татьяна, Татьяна… И куда лезешь на свою голову! Больно самоуверенная! Да и не женское это дело…

— Ага! — подтвердила с охотой. — Женщине пристало прозябать лишь на задворках жизни. Даже если она выбрала себе лихую профессию журналиста… И ты, Михаил, выходит, туда же! А я-то надеялась, что без предрассудков…

Он поднял обе руки, сдаваясь. При его росте этого делать не следовало — чуть не разбил люстру:

— Подсекла! Вогнала в краску!

Ткнул в меня пальцем:

— В последний раз спрашиваю: ты хоть понимаешь, что лезешь на рожон? Что там целых два трупа… Нехорошо пахнут. Убийство вообще пахнет скверно! Ты тоже, между нами, не из каррарского мрамора…

— Не каркай! И не считай себя первооткрывателем. Я же тебе и сказала, что убийством шибко пахнет в этом Доме ветеранов от искусства. Но если я уже и волосы изуродовала — значит, ходу мне назад нет. Лучше скажи — очень я похожа на воркутинку Наташу? Ты же профессионал, у тебя глаз — алмаз…

Михаил, будучи человеком добросовестным и отзывчивым, взял в руку раскрытый паспорт моей сводной сестры, вгляделся в фото, перевел взгляд на меня, признал:

— Похожа. Надо же… сводные сестры, а словно двойняшки!

— Отцу надо сказать спасибо. Должно быть, много страсти вкладывал не только в свою геологию, но и в женщин… А ещё говорили, что в период развитого или какого-то там ещё социализма не было секса! Вот же ярчайший пример!

Михаил рассмеялся:

— Лови ещё один! Тоже нетусклый! Я посвятил директора Дома Виктора Петровича Удодова в наши с тобой интимные отношения, сказал, что ты не только квартируешь у меня, но и живешь со мной. Шокирована?

— Нисколько! Врать так врать! Очень убедительно: мол, бедной девке некуда было податься, а мужик и воспользовался…

— Во-во! Именно этот кадр! Как мужик мужика мы поняли друг дружку и хохотнули. Он мне приоткрылся: «Беру на работу неустроенных бабеночек, они это ценят и отвечают взаимностью, то есть работают на совесть». Возьми на заметочку. Авось пригодится. Ну что ж… Удачи!

Он поднял с пола свою сумищу, постоял, широко расставив ноги в кроссовках сорок пятого размера, не хиляк мальчик, отнюдь, усмехнулся в бороду:

— Хочешь резану последнюю правду-матку?

— Валяй.

— Знаешь, почему ты затеяла это? Потому, что без любви живешь, без настоящей кондовой любви, чтоб до скрежета костей и поломки челюстей.

— Золотые слова роняешь, Михаил. Но дороже всего была бы подсказочка: где сыскать такого мужичка, чтоб он к тебе и ты к нему со всей искрометной страстью, чтоб вас друг от друга автокраном не отодрали? Где? Сам-то куда, между прочим, помчался? В Таджикистан, на границу, где пульки не только соловьями свистят, но и жалят. Чего тебе-то в Москве-то не хватает?

— А может, тоже любви? — отбился он, перекачиваясь с пятки на мысок, с мыска на пятку. — Надо подумать. Так или иначе, хочу встретить тебя здоровой и невредимой. И веселой впридачу!

— А я — тебя. Два дур… то бишь сапога — пара.

И мы расстались. Он открыл дверь, шагнул вон, но в последний момент обернулся:

— На деревянной солонке записан телефончик. В случае чего — звони. Зовут Николай Федорович, ветеран одной неслабой службы. Он мне обязан — я его портрет когда-то выставил, многие издания перепечатали. Ну, помчался за бабочками, жучками-паучками.

Он сильно захлопнул за собой дверь. А я осталась одна одинешенька в чужой однокомнатной, с чуждой мне челкой, разлученная «легендой» с родными и близкими, и тишина неприкаянности придавила все мои дерзновенные помыслы… Хорошо, Михаил включил перед уходом магнитофон, который журчал-утешал: «Пой, ласточка, пой, пой, не умолкай, песню блаженства любви неземной… пой, ласточка, пой…» Я дала полный звук, от которого аж стекла вздрогнули. Но гулять — так гулять! Раз пошла такая пьянка — режь последний огурец!

… На следующее утро, как и оговорился Михаил с директором Дома ветеранов работников искусств, молодая женщина-девушка с челкой, весьма и весьма провинциального вида, робко переступила невысокий порожек кабинета Виктора Петровича Удодова… Было это 17 мая 199… года. В открытое окно пахло свежим тополиным листом и черемухой.

Однако самое-то начало всей это весьма непростой, достаточно чудовищной и, на первый взгляд, неправдоподобной истории, положил телефонный звонок, прозвеневший в моей квартире девять дней тому назад.

В то позднее утро мы с Алексеем лежали на моей постели, прости нас, Господи, — совсем голенькие, и выясняли отношения, когда зазвучала эта настойчивая, долгая трель. Алексей схватил мою руку на лету:

— Кто это там такой упорный? Перебьется! Небось, не Москва горит! Я же тебе ещё и ещё раз говорю: кончай свои игры, тем более с огнем. Муж я тебе или не муж?

Вытерпев минуту, не больше, телефон опять затрезвонил не переставая.

— Ну и выдержка у тебя! — ехидно похвалила я. — Слава, слава Богу, что ты ещё пока не полный мой муж!

— И выдержка, и резвость суждений! — отозвался он тотчас. — Ну посмотри на себя! Чудовище! А ещё собралась замуж за такого супермена, как я.

— Ну и хвальба! Ну и пижон дешевый! — огрызнулась, но все-таки пожелание его выполнила — глянула в зеркало. Ужас и ужас! Лицо опухло так, что ушей не видать, глазки утопли, словно изюм в тесте.

— Ты прав абсолютно, — сказала. — Никакого смысла тебе, такому полноценному, хорошо побритому, брать эту уродину в жены… — И пригорюнилась, поникнув головой… Но едва опять забился в легкой истерике мой алый, как неувядающая роза, телефон, — мигом схватила трубку.

— Татьяна! — услыхала восторженный крик Маринки. — Вообрази! Я наследство получила! Не веришь? Самое настоящее!

— Откуда?

— От верблюда! Вообрази — сижу, думаю, как жить дальше с моим охламоном, у Олежки ножка выросла, а обувь сейчас сама знаешь, какая дорогая, сижу и думаю — вот бы чудо случилось, чтобы денежку найти! Наши картинки в последнее время почти не продаются. И вдруг… полкило мяса не на что купить. И вдруг!

— И сколько же ты получила замков-дворцов? Изумрудных ожерелий и бриллиантовых диадем?

— Да не знаю ещё ничего! Секретарша директора позвонила, сказала, что мне дача завещана, кроме всего… Вообрази! Мне все-все завещала Мордвинова-Табидзе, помнишь, знаменитая киноактриса? Прибегай! Все-все расскажу!

— Она что, твоя родня? Ты никогда мне не говорила…

— Нисколько не родня. Но вот же… Ей знаешь сколько было? Девяносто! Между нами — пропасть. Но завещание именно на меня. Фантастика!

— А что твой ненаглядный? На него б и вылила первый ушат восторгов-удивлений, — посоветовала я.

— Где, где… в отключке, в запое, известное дело… «зеленый период», «никто меня не понимает»… Придешь?

— Подумаю, — и положила трубку, а Алексею сказала назидательно: — Не мни, все-таки, из себя уж очень-то. Жизнь переменчива. Вон у Маринки не было ни гроша и вдруг наследство на голову свалилось. Значит, вполне может случиться и так: выйду я сейчас со своим раздутым лицом под кленовую сень и встретит меня принц Чарлз с белым «линкольном» и скажет: «Люблю тебя безумно!» И останешься ты ни при чем со своим скальпелем и «жигуленком» доисторической модели.

— Тебя, выходит, мой старикашка-«жигуленок» напрягает? поинтересовался с железом в голосе, прищурив синие глаза.

— Ну извелась прямо! И что ты не Киркоров! И не какой-либо хоть завалящий Копперфильд!

— Мы что, вот-вот поссоримся? — его темные брови сошлись в одну литую полосу.

— А чего нет! — понеслась я через кочки куда глаза глядят. — Еще в загс не сбегали, а ты уже готов посадить меня в банку с формалином, от жизни отгородить!

— Дурочка! — начал, было, он восславлять по новой роль мужского рассудка в жизни женщины. — Надо же кому-то из двоих не витать в облаках…

И тут опять телефон, и опять я схватила трубку, и опять голос Маринки, но уже растерянный:

— Оказывается, эта Мордвинова-Табидзе не сама по себе умерла, она задохнулась при пожаре…

— Кто тебе это сказал?

— Позвонил какой-то Борис Владимирович Сливкин. И сказал, что она сгорела.

— Как? — не поверила я. — В Доме ветеранов работников искусств? Что, весь Дом сгорел?

— Он только сказал, что она сгорела, задохнулась, и что она ему дачу свою подарила, а он её передарил… И что он улетает по делам в Бразилию. Месяц назад подарила.

— Сколько событий стразу! Чепуха какая-то… Зачем, интересно, девяностолетней старухе продавать дачу? И как он узнал твой телефон?

— Не знаю. Он знает, что завещание написано на меня.

— Может, он её родственник?

— Говорит, нет. А сгорела она ещё две недели назад.

— И только сегодня тебе сообщили про завещание? И объявился это Сливкин? Темное дело, Маринка… темноватое…

— Вот я и говорю — приходи, у меня Олежек приболел, а то бы я сама примчалась. Вот ещё что: Мордвинову уже похоронили. Говорят, морг распорядился… Еще он, этот Сливкин, сказал, что у Мордвиновой есть ценные вещи. Так я тебя жду!

— Через час буду.

— Еще во что-то решила ввязаться? — спросил Алексей и поглядел на меня сквозь дым сигареты.

— Ох! — вздохнула я от всего сердца. — Ну что поделаешь, если так складывается жизнь! Ну ты у меня на сегодня здоровенький, бодренький, а там молодая женщина с больным ребенком, с мужем в запое, с какой-то дикой историей… Представь — ей позвонили из Дома ветеранов работников искусств, сказали, что умерла актриса Мордвинова и оставила по завещанию все ей, все имущество, и даже какие-то драгоценности. А через несколько минут ей звонит некто Сливкин и сообщает, что актриса не своей смертью умерла, что она сгорела прямо там, в этом Доме… Согласись, странная история. Уголовщиной пахнет даже на мой дилетантский взгляд. А вдруг и Маринке чем-то это все грозит? Сам знаешь, какое время и почем человеческая жизнь… Между прочим, мне очень нравится цвет своего «жигуленка»… Я разве тебе об этом не успела сказать? И разве бы он стоял сейчас так терпеливо под моим окном, если бы я была другая? Не думаю. Учти, умник-разумник, я и храбрая, ко всему прочему, и отзывчивая. Ты только сказал: «Хочу видеть!» — я сейчас же: «Давай!» Хотя брат мой Митька мог заявиться в самый ответственный момент. И мать могла… Ну Митька-то ладно, сам ещё молодой и потому снисходительный. Но мать вряд ли одобрила бы моральное падение своей дочери, которая без загсовой печати занимается любовью. Да прямо в своей девичьей постели!

— Все ясно, — отозвался Алексей, ткнул недокуренную сигарету в пепельницу, отхлебнул чаю из любимой своей большой кружки, сиреневой в белый горошек. — Все ясно. Завелась. Теперь не остановить. Авантюристка ты, Татьяна… Из одной сомнительной истории — в другую. Про бюллетень забыла? Тебе его ведь не зря дали. Чтоб отсиделась, отлежалась… Простудиться можешь, а это тебе совсем ни к чему.

— Так ведь тепло! Солнышко светит!

— Что не помешало тебе, однако, подцепить на рынке какую-то заразу.

— Зато моя статья об этом самом рынке гремит и грохочет! Сколько звонков от разных людей! И от своих собратьев-журналистов! И городские власти получили свое… Между прочим, а кто тебя в Чечню гнал? Я, что ли? Ты забыл, сколько мне пришлось перемучиться, пока ты там был?

Опять зазвонил телефон.

— Спорим — это звонок от тех, кто в восторге от моей статьи? Спорим?

Но звонок был опять от Маринки:

— Я забыла тебе сказать ещё вот что — я вдруг поняла, какая я одинокая, совсем… в случае чего кто заступится?

— Неправда! Врешь! — осадила я её. — У тебя есть некая Татьяна Игнатьева. Живая! А это что-то! Могли меня прирезать на этом чертовом рынке те же азеры, что всех там в рабстве держат? Могли. Но — не вышло. А теперь поздно. Теперь ими органы занялись. И даже, может быть, кое-кого посадят… на два часа тридцать семь минут девять секунд… Я же сказала тебе — жди, скоро буду!

— Хвальбушка! — сказал Алексей. — Связался на свою голову… — и пошел под душ в ванную. Вернулся, скомандовал: — Снимай трусы! Ложись на бок!

Исполнила. Боль от укола обожгла, вроде, сильнее обычного. Поскулила. Но он был строг и принципиален:

— За дело! Я же тебя предупреждал, чтоб не ела на этом рынке все, что ни попадя! Теперь — терпи. Приду после дежурства и сделаю предпоследний укол. На глазах твоей матери. Очень может быть, что этот мой благородный поступок заставит её обратиться к тебе, глупой, с речью: «Танечка! Где твои глаза? Сколько можно пренебрегать столь замечательным человеком? Надень немедленно фату и беги с ним в загс!»

— Леша! — сказала я. — Ах, Леша-Лешка-Алексей!

А потом мы обнялись и больше ничего-ничегошеньки не говорили друг другу, пригрелись и словно впали в сладкий-сладкий сон… Ради одного вот такого мгновения, может, и стоит жить потом смутно, кое-как? Кто знает, кто знает… Или лучше вовсе не знать таких мгновений, чтоб не тянуться к повторению всю жизнь и тосковать от невозможности окунуться в эту сладость по новой?

Однако это только со стороны могло показаться, что у нас с Алексеем все распрекрасно. Ну раз вместе уже почти два года… На самом же деле мы боялись рисковать… Так боялись промахнуться…

Он высадил меня из своего «жигуленка» как раз у Марининого подъезда. Тронулся с места не сразу, посмотрел, как я вхожу в четырехугольную черноту из ясного, солнечного утра. Я помахала ему рукой.

Что меня ждало в однокомнатной квартирке мой давней-предавней, ещё школьной подруги? Быт во всем своем устрашающем, угнетающем великолепии: на продавленной кухонной тахте прямо в брюках, носках дрыхнет её некогда страстно любимый муженек Павлуша, уткнувшись лицом в горушку стиранного, сухого белья. Его темные кудри художника-«передвижника» эффектно змеятся по белому фону простыней-пододеяльников. Одиннадцать утра — самое время валяться в таком виде.

Должно, притащился ещё ночью и завалился и до сих пор не опамятуется. От него несет и сейчас кислотой перегара, и храпит он будь здоров! В раковине навалом грязная посуда. На столе — ящички с красками, пучок кистей в опрокинутом глиняном кувшине.

В комнате, в кровати лежит с книжкой в руке розовощекий от температуры Олежек, мальчишечка шести лет, и шевелит губешками. Это то самое дите, которое родилось как панацея. То есть по шаблону, в соответствии с распространенным женским заблуждением: стоит родить ребенка, особенно мальчика, — и муж прекратит пить, потому что будет рад несказанно родному сынишке, тотчас примется лелеять его и золить, учить и воспитывать, чтобы стал он со временем достойным членом общества, опорой родителям, ну и так далее.

Итог? Весь налицо. И уже не знаешь, кого больше жалеть — ребенка, который уже знает, что пьяный отец — скандальный отец, или романтичную, заблудшую Маринку в вечно стареньком халатике, замаранном красками, с выражением неизбывной тоски и загнанности в серых глазах…

Одно всегда приятно в сих апартаментах — маленькие, величиной с тетрадный листок, картинки, где изображены белые церковки на зеленой траве при ясных лазоревых небесах, извилистые речки с бирюзовой водой средь березок, тонких и стройнехоньких, букеты васильков и ромашек в глиняных кувшинчиках… Когда-то её любимый Павлуша подавал большие надежды, писал пространные картины и даже участвовал в престижных выставках. Но объявилась сумасбродная, лихая «перестройка», все полетело кувырком, а вовсе не так, как мечталось отдельно взятым творцам. Павел оказался из тех, кто растерялся под напором ловкачей-ремесленников, их «критицких» взглядов на традиционное, то есть реалистическое искусство. А Павел был приверженцем именно этой формы диалога с окружающей действительностью, ему любы были беломорские рыбаки дяди Феди с обветренными до красноты лицами и доярки тети Маши с наивно-растерянными глазами цвета увядшего осеннего листа.

А чтобы заработать копеечку — следовало сломать себя. Он и попробовал, и выспросил у рыночных торгашей-малевальщиков, что в ходу. И пошел «передвигаться» со своими картинками с рынка на рынок, с угла на угол… И забренчали в кармане денежки. Только даром ему эта метаморфоза не прошла. Не сумел, сердешный, окончательно смириться под напором пусть святой, но необходимости. И тут ему очень как-то вовремя подмигнула бутылка: мол, айда за мной и никаких тебе проблем…

И вот что ещё интересно — выпьет и пошел мораль читать Маринке:

— Чем ты занимаешься? Базарная мазила! Только краску изводишь! Ни совести, ни принципов, ни таланта! Из библиотекарш — в Сальвадоры Дали! Не смеши! Тошнит глядеть на все это убожество!

Хотя Маринка уж вовсе не претендовала на высокое звание члена Академии художеств и чтоб сидеть впритирку к Церетели-Глазунову. Она поневоле, под грузом ответственности за болезненного своего детеныша, стала по ночам, после всех работ, писать маслом маленькие картинки-пейзажи и продавать их. Набралась же кое-чего от Павлуши! Когда детеныш есть просит, а муженек пьянствует — женщина поневоле станет талантливой. Плевое дело!

То есть вот такая вот жизнь-житуха… Хотя на выпускном вечере именно её, Маринку, заметил знаменитый фотограф, снял и поместил её смеющееся личико на обложку журнала — такая она была милая, радостная, так и светилась вся… И казалось — нет сносу этой Маринкиной способности любить жизнь и доверять ей.

… Мы сели друг против друга. Она пододвинула к стене коробку с красками, поставила передо мной чашку с растворимым кофе, виновато кивнула на тарелку с тремя кусками хлеба, пододвинула блюдце с куском маргарина, выдающего себя за масло.

— Ешь… Больше нет ничего.

— Ты же картины продаешь…

— Плохо берут. Многие это дело освоили. Да и милиция гоняет. И Рэкетиры. Когда Павел пишет — лучше берут.

— Но ведь он же закодирован!

— Раскодировался втихаря.

— Давай тогда забудем обо всем этом, а возьмем на прицел твою сказочную историю с завещанием Мордвиновой-Табидзе. Где оно?

— У матери, оказывается, лежало уже лет десять. Она порвала его заодно со всеми письмами моего отца, когда была в пике депрессии. Мне сказали, что дубликат в нотариальной конторе, на Юго-Западе…

— Тогда так, — распорядилась я. — Едешь сейчас же в эту контору, а я посижу с Олежкой.

— Ой, я без тебя не хочу… Я же в этом ничего не понимаю…

— Да ты погляди на меня! У меня же не лицо, а подушка!

— Ой, и правда… А я и не заметила… Что это такое?

— «Журналист меняет профессию». Чтоб написать статью, стала торговать на рынке, есть захотела и купила какие-то чебуреки… Аллергия. Поэтому давай действуй!

— А дальше что?

— А дальше пойдешь в этот Дом… Ну хотя бы потому, что у тебя даже масла для Олежки нет…

Вот так вот легко, сходу я распорядилась Маринкой. И она пошла у меня на поводу… Разве могла я даже предположить, куда это нас с ней заведет, чем все обернется?!

Но механизм был запущен. Огонь побежал по бикфордову шнуру именно тогда, когда я послала её в нотариальную контору.

Она вернулась довольно быстро. В дверь позвонили, я услыхала жалобный голос:

— Это я! Ой, что случилось!

Открыла. Маринка стояла, поджав ногу, как цапля, и кривилась от боли.

— Что такое?

— В этой конторе какой-то мужчина из очереди случайно уронил мне на ногу портфель. А в нем словно кирпичи.

— Случайно? — усомнилась я.

— А ты думаешь… Но зато меня пропустили с этой ногой без очереди и выдали дубликат! Вот, смотри! Я на радостях взяла такси…

— Сейчас сделаю повязку. У тебя есть хоть лед в холодильнике? Какой из себя мужик-то был?

Может быть, потому, что я начиталась детективных историй, мне пришло в голову, что мужик не случайный со своим чугунным портфелем, что может быть, ему надо было как-то вывести, хоть на время, Маринку из строя, чтоб успеть обделать какие-то черные делишки, связанные все с тем же злополучным завещанием. Теперь я поняла окончательно, что не имею, так сказать, морального права бросать Маринку на пути к тем средствам, которые, вероятно же, ждут её согласно казенной бумаге…

Признаться, в те минуты, затягивая бинтом Маринкину ногу, слушая слабенький голос мальчика, который вслух произносил каждое слово, пойманное с книжки, — я менее всего думала об умершей престарелой актрисе, о её таком страшном конце… Храп беспамятного пьянчужки тоже не способствовал расцвету широкомасштабных мыслей о гуманизме без берегов. Я позвонила Алексею и рассказала о случившемся. Он пообещал приехать к Маринке, профессионально исследовать её ногу и сделать соответствующее заключение. Но добавил:

— Девушки, вы легкомысленны. Надо бы вам наведаться в травмпункт. Вдруг перелом?

Но мы дождались его, и он нам уверенно сказал, что это ушиб, что меры, принятые мной, были профессиональны, но что ему тоже не очень нравится тот мужик с тяжелым портфелем.

— Хотя, впрочем, — заметил тут же, — вполне возможно, это разыгрывается наше воображение…

На следующее утро Маринка позвонила директору Дома ветеранов Удодову Виктору Петровичу и сказала, что она готова прийти и будет на месте примерно через полтора часа. Ей показалось, что директор несколько удивился её звонку, хотя это ведь его секретарша звонила ей накануне насчет завещания и говорила по-хорошему.

— Неужели ты отправишь меня одну? — спросила так, словно собиралась в геенну огненную.

— Ладно. Куда тебя… Вместе поедем, — сжалилась я.

Хотя, по правде, большого желания впутываться в эту историю у меня не было. Но и отказаться — как? Маринка была в курсе, что у меня больничный, и знала, что я тем не менее вполне ходячая, хоть и без товарного вида.

… Однако и самые благие намерения способны разбиваться в прах под давлением обстоятельств. Вдруг раным-рано звонок в дверь. Мне так не хотелось вылезать из-под одеяла! Я подождала, подождала и, — вот негодяйка, дождалась, пока зашлепал по коридорчику мой замечательный босой брат Митя. Далее раздался скрежет замка и многие-многие разноголосые крики радостного происхождения. И только тут я вспомнила, что нам из Воркуты пришло письмо от тети Зои и моей сводной сестры Натальи, что вот, мол собрались в Москву, потому что в Воркуте сами знаете как медово нынче жить, что есть желание осесть в столице и есть кое-какие наметки, как и за что зацепиться. А так как вы, наши нечаянные родственники, к нам всегда с добром, — не обессудьте, на пару денечков примите нас.

Возможно, наша семья единственная в округе, мыслящая совсем не стандартно. От отца пошло. Уж такой он был человек. Он все любил: тайгу, тундру, пески, болота, и женщин — как рыжеватых, так и черноватых.

Моя мать в недавнем прошлом была той ещё женщиной… И когда погиб отец — она не стала мелочиться, позвала на похороны и тетю Зою, и мою сводную сестру Наташу. Отец закрутил свой первый роман там, в тайге, с в геологоразведочной партии, где с женщинами была напряженка и повариха на вес золота. А когда вернулся в Москву, буквально через неделю влюбился намертво в мою мать — прямо на трамвайной остановке — и тут же предложил ей пойти с ним, и она, как ни странно, пошла, а он привел её уже в сумраке к речке, и там, под крутым бережком, под августовским звездопадом, она и отдалась ему насовсем, чтобы родить меня.

Ну, про отца, какой он был и почему так легко совратил красивую девчонку, — говорить не переговорить. Только тогда станет понятно, что случилось с мое матерью после его смерти и почему она впала в такую глубокую депрессию, что её отправили в знаменитую клинику неврозов, которая попросту зовется Соловьевкой. Почти лысую к тому же… У неё на нервной почве как пошли лезть её темные, густые волосы, как пошли…

Так или иначе, наша родственная встреча прошла на высшем уровне, то есть гости рассупонились, чемоданы-сумки затолкали на антресоли, потому что иначе в нашем коридоришке величиной с трамвайную подножку, не пройти, и все вместе мы сели в кухне у стола, чтобы чаю попить и обговорить кое-какие детали.

Впрочем, говорила больше всех тетя Зоя да я. Потому что мать моя только смотрела на всех большими прозрачными глазами да изредка с силой нажимала указательным пальцем на свой худой подбородок, на щеку, словно пыталась убедиться в наличии собственной телесной оболочки. А брат мой Митя почти сразу отправился досыпать.

В конце концов разговор наш поехал в нужном, сугубо практическом направлении: полногрудая, тяжеловатая тетя Зоя вовсе не собиралась утеснять кубатурой собственного тела наше весьма и весьма малогабаритное пространство, состоящее из трех комнатенок. Она уже, через воркутинских знакомых-переселенцев, знает, кому тут дать на лапу, чтобы пристроиться в столице нашей Родины почти на законных основаниях и далее «челночить», чтоб в дальнейшем обзавестись пусть маленькой, но своей квартиркой. И, значит, вот как разгорится настоящее утро — она и позвонит по заветному адресу и перестанут они с Наташкой путаться у нас под ногами.

— Да ладно, чего уж там, — опрятно вставила я, чтоб поддержать бодрое настроение этих очередных жертв великого постперестроечного переселения нардов… А тетя Зоя вдруг как охнет:

— Глядите! Они же теперь ну почти как две капли! Все в отца! И волосы, и нос, и глаза!

Мыть повела взглядом в мою сторону, потом в Наташкину и кивнула.

— Все ещё болит? — сердобольно промолвила повариха, глядя на нас. — Ну надо же! Ведь пять лет прошло! Мог бы и отпустить… Нет же, держит, окаянный… Да и то… как на гитаре играл, как пел и ни черта не боялся! Другого такого не сыскать… Я ведь два раза после пробовала замуж выскочить, да куда там… без интереса, одна маета…

А время шло. И мне надо было быть в девять часов у станции метро «Юго-Западная», как договорились с Маринкой. Но тетя Зоя попросила вдруг:

— Своди Наташу к зубному. У неё зуб дергает с вечера. Она молчит, потому что терпеливая. Или тебе нельзя из-за твоей аллергии на улицу выходить?

Делать нечего, люди же эвон откуда ехали!

— Собирайся! Быстро! — сказала Наташе. — И бегом!

— Ох, шустрая ты, Татьянка! Вся в отца! — восхитилась тетя Зоя. — Тот тоже — все бегом, все бегом…

Мать стояла у окна, спиной к нам, как каменная…

Я подумала, засовывая ноги в туфли без каблуков: «Дура! Ну совсем без мозгов! Скорее бы выметалась вон!»

Посмотрела на себя в зеркало, что в прихожей, признала, что опухоль спала немного, но все-таки это было пока не мое лицо, а подушка. Решила повязать голову цветастой косынкой чтоб хоть часть раздувшихся щек запрятать. Чтоб людей не пугать. И ещё надела большие черные очки.

И поступила, как окажется потом, весьма предусмотрительно.

С Наташкой разделалась довольно скоро — почти бегом доставила её в стоматологическую поликлинику к знакомой врачице, с которой когда-то вместе ходили в хореографический кружок при Доме пионеров. И быстренько — к метро.

И все-таки, конечно, опоздала. Маринка нетерпеливо переминалась с ноги на ногу у киоска с газетами и полуиспуганно перебирала глазами всех, кто выходил из метро. И мне показалось очень забавным и очень, так сказать, «детективным», что меня она не узнала. Даже тогда не узнала, когда я приблизилась к ней на расстояние вытянутой руки.

— Как нога-то? — спросила.

— Что? Какая нога? Ах, это ты, Татьяна! Не узнать… в очках. Нормально нога. Почти не болит, если не наступать на неё сильно. Нам на автобус, он вот тут, недалеко, за углом…

— Как твой-то ненаглядный «неподвижник»?

— Очухался. Написал за полчаса две картинки. Нашло на него, значит, вдохновение… Может, до вечера посидит без бутылки…

— Ты ему сказала про завещание?

— Нет.

— Ну и правильно, а то все у тебя выцыганит и пропьет.

— Ой, Таня-Таня, может, там и ничего нет! Может, мы зря идем… вздохнула мне на ухо уже в автобусе, и я лишний раз пожалела её, такую растерзанную жизнью, не верящую уже ни в какие подарки судьбы… Но чтобы она не почуяла эту мою снисходительно-покровительственую жалость, сказала:

— Я тоже матери ни полслова… Чего ей ещё про спаленную старуху думать… Тем более актрису… Сама понимаешь… Одно я никак в толк не возьму: почему эта старая Мордвинова-Табидзе именно тебе оставила все. Кто ты ей? Никто. И вдруг… Вот интересно…

— И что за пожар? И почему мне позвонили не сразу после смерти, а только через две недели? Почему она подарила дачу какому-то Сливкину за месяц до пожара? Вон у нас с тобой сколько вопросов!

Мы уже сошли с автобуса на нужной остановке и шагали по тропинке среди нарядной майской зелени березово-осинового леска.

— Действительно, откуда взялся некий Сливкин? — говорила я в спину Маринке. — И почему ему вдруг старая старуха отдала дачу? И кому он её передарил? Во история! И что это такое за Дом ветеранов, где люди сгорают за здорово живешь?

Вот в эту-то минуту и открылся вид на аккуратный трехэтажный коттедж из светлого кирпича, опоясанный по фасаду лоджиями. Железная фигурная ограда брала его в широкие объятия вместе с хозяйственными постройками на отлете и хороводом берез у левого крыла. Ровнехонькая асфальтовая дорожка начиналась сразу за высокой железной калиткой, выкрашенной зеленой краской, и вела прямо к крыльцу центрального входа. Еще одна дорожка, посыпанная песком, кружила как раз по периметру ограды внутри территории и, видимо, предназначалась для желающих побегать или походить-подышать. И точно скоро вдали появился сильно пожилой человек в темном тренировочном костюме. Он, поджав руки в локтях, полубежал, равномерно покачиваясь из стороны в сторону. Густые седые волосы на его голове блестели под солнцем и то взлетали, то опадали.

— Господи! — тихо воскликнула Маринка. — Это же Анатолий Козинцов! Сам Козинцов! Помнишь?

Ну кто же не знал, не помнил Анатолия Козинцова, отъявленного сердцееда пятидесятых-шестидесятых, заслуженного-перезаслуженного артиста, плейбоя советского периода, который играл только героев и непременно веселых, способных петь, плясать, боксировать, туманным взором глядеть на героинь в момент поцелуя.

При ближайшем рассмотрении нынешний Козинцов сохранил от прежнего разве что свой высокий рост. Но его морщинистое лицо казалось совсем незнакомым и становилось обидно, что оно вот такое и уже ничего не изменить…

Однако сам бывший орел успел кинуть на нас, пробегая мимо, в какой-то степени орлиный, смелый взгляд с высоты своего роста…

А далее, среди березок, мы разглядели беседку и в ней двух старых дам в шляпках. Они сидели рядышком, чуть закинув головы навстречу солнышку и что-то тихо, не спеша, шелестели друг другу… Словом, ничего не напоминало о каком-то странном здешнем пожаре, в котором задохнулась старая-старая актриса… Тихая благодать веяла и реяла вокруг, и пахло черемухой с ближних кустов. А на кирпичном выступе крыльца играла в солнечных лучах бордовая с золотом табличка: «Дом отличного содержания».

Мы переглянулись и отворили легкую стеклянную дверь. И заметили разом, что при сем присутствует и цельнометаллическая. Только на отшибе, распахнутая до самой кирпичной стены.

После солнечного света, голубых небес, в вестибюле, куда попали, показалось серо и уныло, как в нежилом помещении. Но пригляделась — справа блестит полировка барьера перед вешалками гардероба, слева сияют светлые озерца тоже полированных круглых столиков у широкого кожаного дивана приятного горчичного цвета. А на тумбочке, чуть вдали, под картиной, изображающей море и скалы в голубой полдневной дымке, тоже очень впечатляюще смотрится букет белой черемухи в пронзительно синей, кобальтовой вазе. Невольно возникло, по крайней мере, у меня, чувство некоторого малоприятного смущения ото всей этой удобной, выверенной обстановки, предназначенной другим… Да, собственно, я ведь уж точно явилась туда, куда меня не звали…

И очень как-то правильно, своевременно прозвучал чуть сбоку строгий вопрос, произнесенный женским голосом:

— А вы, гражданочки, куда, к кому?

Маринка принялась объяснять, что её, то есть нас, ждет директор Удодов Виктор Петрович…

— Ваши документы! — тетя в белом халате, в белой косынке, из-под краев которой выбились рыжие, явно крашеные кудри, протянула к нам требовательную руку с маникюром на широких ногтях коротких пальцев. Маринка положила в неё свой паспорт, а я… я порылась в сумке и ничего не обнаружила, кроме редакционного удостоверения. И в тот миг, уж не знаю почему, сообразила удостоверение не вынимать, сохранить свое инкогнито. И как же опять правильно я удержалась от саморекламы! И как же замечательно, что эта несгибаемая тетка-дежурная оказалась крепче стали и не поступилась принципами! Маринка вынуждена была идти на встречу с директором одна. Я же села в вестибюле и уставилась в широкое низкое окно, зарешеченное, как и все подобные окна, аккурат после исторического решения идти нам всем победным шагом в светлое капиталистическое будущее. Но тетке, видно, затосковалось в одиночестве среди крюков для одежды, и она произнесла, вроде, вовсе не обращаясь ко мне:

— Всякие люди бывают. Всякого от них ждать можно, чего и не ждешь вовсе.

Я почувствовала, что моментик весьма подходящий для рекогносцировки местности, что поддельно-рыжую блюстительницу распирает от желания высказать нечто заветное, и равнодушным тоном произнесла:

— Как же это так у вас… красота кругом, порядок, а пожар случился?

— А так и случился, — тихонько пробормотала враз посмирневшая женщина. — Где и случаться, как не у нас… А только если кто за правдой придет, тот эту правду ни в жизнь не найдет…

— Какую правду? О чем вы?

— Какую-какую… Правда всегда одна. Остальное — лузга, сор… Маленький человек нынче и стоит копейку. Да и всегда так было. А кто в силе, тот любой закон в свою сторону повернет…

Она умолкла, потому что мимо, от лифта прошли три старые дамы в почти одинаковых серо-бежевых плащах давно исчезнувшей моды, но, я заметила, при серьгах в дряблых мочках ушей, при кольцах-бусах.

— Хорошо, должно быть, тут живется старым людям, — сказала я. — Правда ведь?

— Охо-хошеньки, — отозвалась дежурная, — они же, бедолаги, не от хорошей жизни тут. У кого родня вся повымерла, у кого лета огромные… Вот и отдали свои квартиры, променяли на здешнее местечко, где их кормят, обмывают. От добра в приют не идут! Я вот тоже как здесь очутилась? Теснят нас, русских, в Казахстане. Москвой прельстилась, а и в Москве… всякого навалом. И тут самое первое — чего ни увидишь, про то молчи. Тогда, может, и выживешь… А так-то тут все по-культурному. По-культурному. Вон даже мне надо маникюриться и лицо в порядке держать… Тишина, покой…

— Какая же тишина? Какой покой, если сгорел человек? — настырничала я.

— Сама себя сожгла эта старуха, у нас тут всем известно, что сама себя!

Мне показалось, в её глазах мелькнула усмешка. Ключом, который держала в руке, почесала свою подкрашенную бровь. И тихо спросила:

— А вы кто? Родственники этой сгоревшей?

— Дальние, — соврала я.

— Все равно одна кровь… А тут говорили, никого у неё нет… И вышла старушка нипочем…

— Как, как?

— Нипочем. Для тех, кто в Бога не верует… Кто греха не боится, а Господь-то…

И умолкла, жестко поджав губы. Мимо нас мелькнула женщина в белом халате, с легким звоном отворила входную дверь, крикнула:

— Анатолий Евгеньевич! Вас к телефону!

Обратно она шла медленно, дав разглядеть свою стройную фигуру, яркое лицо с темными, так называемыми бархатными глазами, маленьким, изящным носиком. В ней было много от Элины Быстрицкой…

— Думаешь, сколько ей лет? — спросила гардеробщица-дежурная.

— Ну, двадцать семь…

— Прибавь ещё шестнадцать…

— Да вы что! И на Быстрицкую как похожа, на актрису.

— Ее и зовут у нас Быстрицкая. Когда какое начальство приезжает — её сейчас же на первый план.

— Кем же она тут у вас?

— Отделом кадров заведует. Тоже приезжая, не москвичка.

Крупным шагом, несколько запыхавшись, прошел внутрь вестибюля Анатолий Козинцов. Подниматься по лестнице не стал, нажал кнопку лифта.

С лестницы, по ковровой дорожке сбежала Маринка.

— Пошли! — произнесла она так, что я сразу поняла, как ей не терпится рассказать о своем разговоре с неизвестным мне Удодовым, хозяином и повелителем всей окружающей флоры и фауны.

Мы вышли из помещения на тот же яркий свет майского молодого солнца, домаршировали до калитки, открыли и закрыли её за собой. И только после этого Маринка выдохнула:

— Ничего нельзя понять! Кроме одного — директор удивился, что я такая молодая. Он, наверное, думал, что я старинная подружка Мордвиновой… ОН так и спросил: «Вам же, вроде, много лет? Или вы… не вы?!» Еще он сказал, что скорее всего Мордвинова сама себя сожгла. Пожар возник оттого, что кто-то включил всухую кипятильник и повесил на шкаф… Кипятильник раскалился… Вот и пожар. Это вполне могла сделать сама Мордвинова. Он так говорит. Все-таки хотя и ясная у неё была голова, но от минутной забывчивости никто не застрахован. Логично?

— Логично.

— О Сливкине и даче сказал, что в те дни, когда Мордвинова и Сливкин обо всем этом договаривались, его здесь, в Доме, не было. Лежал в больнице с язвой. Но Сливкин, говорит, их спонсор. Он ни в чем не нуждается, тем более в старой даче. Сам помогает.

— Выходит, никакой уголовщиной не пахнет?

Маринка ничего не успела мне ответить. Мимо прошла женская фигура. От неё осталось пять быстро, глухо сказанных слов:

— Старуху убили. Жить здесь страшно.

Мы с Маринкой переглянулись. У нас возникло одно и то же желание догнать обронившую тяжелые слова, но она уже торопливо миновала калитку и семенила по асфальтовой дорожке к Дому. Это была давешняя гардеробщица-дежурная. Она остановилась у ларька, громко сказала в четырехугольную темную амбразуру, где еле светилось лицо девицы-продавщицы:

— Пачку «явы явской».

Взяла, что дали, сунула в карман халата и пошла к калитке Дома ветеранов…

Мы с Маринкой не стали смотреть ей вслед. Тут как раз подошел автобус…

— Ты слышала?!

— Ничего себе…

— И что же дальше?

В пустом автобусе на заднем сиденье нас качало и подбрасывало, но мы не делали попытки перейти вперед, сесть удобнее — нас качали и подбрасывали пугающие факты самой жизни. Как же так? Ясный, солнечный, майский день… все окна настежь… цветет черемуха… продают сигареты… убили знаменитую актрису… пусть ей девяносто лет, но убили… неужели это возможно, если там прекрасные диваны, букет черемухи в синей вазе… А говорят, что не убили… сама сгорела…

Маринкина информация пробивалась ко мне сквозь все эти помехи, как что-то почти уже необязательное:

— Дальше, то есть завтра в двенадцать явится нотариус, и мы с тобой я сказала, что приду с родственницей, — войдем в квартиру Мордвиновой. Пока Удодов дал мне вот эти записи Мордвиновой, где говорится, почему она все свое имущество решила завещать мне.

Маринка протянула потрепанную тетрадку в клеточку. На васильковой обложке черным: «1986 год», и здесь же «Мое последнее желание» — крупным, округлым почерком.

… Алексей позвонил где-то в пять вечера, сообщил, что хотел бы сходить со мной на «Титаник», суперамериканскую картину, получившую немыслимое количество «Оскаров».

— Там, говорят, до того впечатляюще показана катастрофа, самый натуральный конец света! Столько эффектов! — завлекал он меня. — Всемирный потоп без малейшего права на спасение!

Откуда ему было знать, что я сама уже, как пришла домой, как стала читать васильковую тетрадь, так и сомкнулись надо мной волны забвения… Маринка ещё в автобусе-метро наспех проглядела эти исписанные плотно страницы и сказала:

— Теперь ясно, почему вдруг я пришла ей на память… теперь ясно… с этим завещанием.

Вспомнила, что Олежек там, дома, без нее, и вполне возможно, до сих пор некормленый, потому что вполне возможно, этот беспечный её муженек забыл дать ребенку супу и сам мог уйти со двора. Углядела, приметливая, каким взглядом впилась я в тетрадь, и великодушно решила:

— Бери. Читай. Может, пригодится, если когда-нибудь станешь романы писать…

И вот я сижу в своей комнатенке, забравшись с ногами на диван-кровать, по сути, съевшую все остальное полезное пространство, но такую удобную с этим узористым, темно-бордовым, поистертым туркменским ковром, который добрел до меня ещё из детства, от тех времен, когда отец шагал то по тундре, то по пескам и привозил издалека-далека разные полезные и бесполезные вещи… Сижу в растерянности и тоске и едва не реву.

Алексей там, на другом конце провода, ждет от меня ответа про «Титаник». Но я уже и впрямь реву и сквозь всхлипывания прошу, умоляю:

— Не сердись… Я сейчас такое прочла, такое…

— А что если я приду, и мы погуляем под каштанами, которые вот-вот зацветут?

— Нет. Не то настроение. Да и каштаны цветут после сирени. Я потом тебе все расскажу… А ты отдохни от меня… Кстати, спасибо за уколы. Опухоль почти спала…

На том и расстались. Я положила трубку на место. И вдруг услышала мамин голос:

— Нет, не любишь ты его.

Оказывается, она вошла в комнату, а я и не заметила.

— Почему ты так думаешь?

Они пожала худыми плечами, прикрытыми серым пушистым оренбургским платком… Тоже, между прочим, из тех, давних «папиных» лет…

Возможно, я бы с ней поспорила, если бы она не ушла на работу. Она с некоторых пор сидит в комнатушке консьержки по предложению своего благодарного ученика, выбившегося в фирмачи. Оберегает покой этих избранных жильцов. За сумму, между прочим, вдвое большую, чем зарплатишка учительницы биологии. И никакие дебилы с задних парт тебе нервы не портят, не выдирают перья из хвоста и без того плешивого ворона на деревянной подставке, не кривляются, подражая обезьянам на картинке… А богатенькие детки из золотой клетки не окидывают твою примитивную, дешевенькую одежонку презрительным взглядом властителей Вселенной со всеми её сырьевыми ресурсами…

Возможно, я бы с ней поспорила, если бы не тетрадь василькового цвета, потертая слегка до шершавости. Если бы сгоревшая актриса не увела меня далеко-далеко от текущего дня… Если бы я не рассчитывала найти в её дневнике то, а получила совсем другое. Не то, что ожидала от давней, давно угасшей звезды экрана, впрочем, заранее снисходя и прощая. Ну, конечно же, описание многих и многих её триумфов, когда в её честь зажигались все люстры в больших залах и сонм знаменитостей изливал на неё свои похвалы и восторги. И какие роскошные букеты бросали к её ногам поклонники. И какой фурор производило её появление на кинофестивалях! И с каким воодушевлением встречали их блистательную пару не только Киев, Минск, Алма-Ата, но и Вена, и Нью-Йорк, и Лондон, и Париж…

А ещё зведза экрана, доживающая свой век в богадельне, просто обязана была жаловаться на одиночество, заброшенность… Почему же нет?

Однако Тамара Мордвинова почти сразу перечеркнула мои предположения и домыслы. Эта престарелая дама оказалась как бы даже моложе меня. И пока старая дама исписывала тетрадь, солнце, не сдвигаясь, стояло в зените и каждая травинка, каждый зеленый прутик, — звенели от радости жить, быть…

«… Ну конечно, конечно, были в моей жизни большие горести. Я знаю страшное. Мой десятилетний сын погиб под бомбежкой. Я убедилась в невероятном: человек с голоду может есть другого, если тот умер прежде, резать на мелкие кусочки и жевать, жевать… Я видела… Ленинградская блокада — это, пожалуй, самая основная часть моей жизни. Я видела, как у голодных-холодных людей за кусочек черного хлеба отнимались шедевры живописи, скульптуры. Там, там, в блокадном Ленинграде, ходили спекулянты, сытые и наглые, обеспечивали свое будущее и своих детей, внуков-правнуков. Но в госпитале, где я работала медсестрой и где вечерами перед ранеными пела русские романсы, — сколько было чистых, светлых душ… И я знаю, какая это радость — вдруг увидеть на обочине пробившийся сквозь асфальт одуванчик…И я знаю, какое это счастье — помочь любимому стать тем, кем его задумал Господь. В тридцать пятом я сказала себе: «Сделаю из Георгия режиссера! Превосходного режиссера!» И это мне удалось. Какой же это подарок судьбы — изо дня в день, и целых сорок шесть лет жит рядом с талантливейшим человеком, который мог спеть десятка два опер от и до, сыграть на аккордеоне, на баяне, затянуть с казаками их песню и присвистнуть в нужном месте звонче всех! А как он танцевал вальс! Я летала в его руках по воздуху…

Бог отнял у нас единственного сына. Возможно, таков промысел Божий. Дети ведь требуют столько забот, любви… Как их совместить с беспамятным, рыцарским служением искусству?

За все, за все благодарю я тебя, жизнь! За мои свершения и несвершения! За то, что и печаль утрат не обошла меня стороной, что я пережила со всеми вместе, со всей страной столько всего, столько всего… Что я слышала грозный рокот житейского моря, меня накрывали подчас с головой его ледяные валы… Но оттого, что мне никогда не хотелось лишь маленького приватного личного удовольствия за атласными шторами, среди плюшевых банкеточек, — я, наверное, и сумела устоять… Никакой душевной опустошенности, никакого ледяного ощущения бессмысленности прожитых лет. Бог подарил мне такую длинную, разноцветную жизнь! Я могу теперь безо всякой суеты перелистать все её страницы, заново пережить как радостные, так и горестные моменты, вспомнить себя, молодую, в огромной белой шляпе, в бальном шифоне, а следом — в кирзе, ватнике, прожженном у костра…

Ну и что же из того, что болезнь моя прогрессирует? Что я попала волею судьбы в Дом ветеранов, где столько старости в ассортименте? Я ещё могу бродить по ближайшему лесу, нюхать цветы, помнить добро…»

Отчего заплакала? Оттого, что она вдруг написала: «Никогда, никогда…»

«… Я знаю, чего не смогу уже никогда: нажать ногой на лопату и в отрытую ямку, где жирно, сочно блестит добротная земля, приладить луковицу лилии регале… Никогда, никогда не распахну обе створки высокого окна прямо в сирень на своей даче… Никогда, никогда не надену белое воздушное платье и туфли-лодочки на тонком каблуке, чтобы войти, сияя, в зал, где, медля каждым следующим тактом, словно приседая в нерешительности, раздаются первые звуки вальса «Голубой Дунай»… Никогда, никогда никто не позовет меня больше издалека голосом мамы, отца, брата, Георгия: «Томочка! Тамарик!» Какая уж я Томочка, со вставной челюстью… Это-то все я понимаю, понимаю, но… Оказывается, тело стареет, а душа никак не поспевает за ним, никак…»

А в самом конце из Тютчева:

«Когда сочувственно на наше слово

Одна душа отозвалась

Не нужно нам возмездия иного,

Довольно с нас, довольно с нас…»

Вот тут я и залилась. Почему? Потому что потому… вспомнила, каких милых девушек играла эта женщина в фильмах тридцатых, сороковых годов, как великолепна она была в образе Нины Арбениной из лермонтовского «Маскарада»… Чтоб уже никогда, никогда…

И моя бедная мать, сидя там, в комнатенке консьержки, не может не думать так: «Никто-никто, никогда-никогда не позовет меня светлым майским вечером: «Настенька! Пора спать!» Никогда-никогда я уже не буду шлепать ладошкой по мячу… Никогда-никогда мой лихой, ни на кого не похожий Ванечка не поднимет меня на руки, не расцелует и не бросит, смеясь, в реку… Никогда, никогда…»

И я, я тоже могу уже нанизать на нить ностальгии немало собственных «никогда»…

Разбередила душу умершая… погибшая актриса. У меня было такое ощущение, что она вот только что сидела здесь, со мной говорила… Чудился запах её духов и шелест её нарядного платья… Мне вспомнилось, что когда-то мой дед, строитель железнодорожных мостов и киноман, сказал взволнованно:

— Настенька, твоя Татьянка очень похожа на Тамару Мордвинову-Табидзе. Глаза, нос… общее выражение…

Что же получается? Правы те, кто во всем видит Божий промысел, а не столкновение случайностей? Недаром я и Мордвинова вдруг нашли друг друга?

… В самом конце васильковой тетради крупным, округлым почерком было написано следующее:

«Марине Васильевне Пиотровской. Милая девочка Марина! Я никогда не видела тебя, но знаю, что ты есть, что бы внучка своего чудесного дедушки Василия Васильевича Пиотровского, которого я никогда-никогда не забуду. В сорок шестом по доносу я была репрессирована и попала в Магаданский лагерь. И там я должна была умереть либо от голода, либо от туберкулеза, либо от того и другого вместе. Он дал мне шанс остаться в живых. Он врачевал в тамошней больничке и взял меня медсестрой. Вот где пригодилась мне моя практика в Ленинградском госпитале во время блокады! Это был поступок! И он, твой добрый-добрый дедушка, остался там, в магаданских снегах, под железным крестом с бирочкой, на которой только номер… А мне он подарил столько лет жизни!

Теперь понятно, почему я все свое имущество завещаю тебе?

Ах, ты хотела бы узнать, почему ни разу не напомнила тебе о себе, не позвала тебя в этот Дом ветеранов? Очень просто, деточка моя: не хочу, чтобы ты увидела меня в жалком состоянии и вдруг да побрезговала или испугалась… Старость и молодость так далеки друг от друга, увы!

Но я надеюсь, что мое завещание пойдет тебе впрок. Заранее знаю, потомки Василия Васильевича не умеют, как и он сам, жить рассудочно, эгоистично и, стало быть, преуспевать, как говорится. Вряд ли, вряд ли… Да поможет тебе Бог! И всем твоим родным и близким людям».

На меня так и пахнуло теплом. Тамара Сергеевна Мордвинова-Табидзе взяла меня в полон. Я почувствовала себя обязанной ей, этой уже несуществующей даме старинного образца, за то хотя бы, что мир после прочтения её записок показался мне разумнее, устойчивее, волшебнее, чем до того.

И если бы не внезапный, ночной звонок Маринки, мне бы, вероятно, довелось ещё какое-то время пребывать в мечтательно-философском, расслабленном состоянии.

Маринка позвонила мне в час ночи, и от этого её звонка опять все зашаталось, заскрипело, заухало по-совиному.

— Тань! Ты только послушай, Тань! Мне только что позвонили. Голос не мужской, не женский, а какой-то средний. Сказал: «Не копай! Сиди, где сидишь! Бери, что дают!»

— И все? — задала я идиотский вопрос.

— Все.

— Так вот попросту? Открыто?

— Я слово в слово запомнила.

— То есть грозит… грозят? Это же угроза!

Конечно, мои вопросы были до смешного нелепы. Конечно, я знала из тех же газет, телепередач, что нынешние бандюги всех рангов не стесняются в добывании средств и убивают почем зря…Но одно дело слышать обо всем таком со стороны и совсем другое — когда темнота-чернота подступает к тебе самой, когда угроза нависает над ближайшей подружкой.

И, все-таки, как же оказалась велика моя и Маринкина тоже кондовая вера в то, что убить человека не так-то просто даже и в наше «бандитско-мафиозное время», в то, что настоящие убийцы не будут звонить по телефону и предупреждать. Ну не может, не может происходить все это в открытую! Я так и сказала ей. И она со мной согласилась. Ну хотя бы потому, что мы одни и те же книжки Конан Дойла читали, и Сименона, про Мегрэ. В конце концов решили, что не следует придавать уж очень большого значения ночному звонку. Возможно, это звонил тот самый Сливкин, который заполучил дачку от Мордвиновой при невыясненных сомнительных обстоятельствах за месяц до её гибели и теперь психует. Понимает, что правда вот-вот всплывет. Небось, врет, что в Бразилию уехал.

— Давай спать. Утро вечера мудренее, — сказала я Маринке. Разберемся! Как Олежек?

— Лучше, температура спала. Вечером навернул целую тарелку тушеной капусты с сосиской.

— Ну и прекрасно. Спи.

— Ладно. Я так устала-а… Павлуха, слава Богу, трезвенький… «розовый период»… Весь вечер Библию читал: «И оглянулся я на все дела мои, которые сделали руки мои, и на труд, которым трудился я, делая их; и вот, все — суета и томление духа, и нет от них пользы под солнцем.»

— Опять депрессия у него?

— Наоборот, как ни странно! Нравится ему знать, что все суета сует, и не суетиться особенно. Это мое предназначение. Ну жалко мне его, выбила жизнь из колеи. А разве его одного? Это я уже так утешаюсь… Ладно, ложусь, завтра мы с тобой, не забыла? — будем вместе с нотариусом открывать квартиру Мордвиновой… Вот чудеса! Мир приключений! Черная магия! И не снилось даже, чем придется заниматься… Пожар, смерть, и мы с тобой входим в обгорелую квартиру…

Не успела ничего ответить. Меня схватили и поставили с ванную прямо в тапках. И ещё включили душ, чтоб я намокла прямо в халате. Такие у братца Митьки шуточки. Ему девятнадцать. Он живет в мире больших волнений в связи с летней сессией, необходимостью совместить её с подработкой в ночной лавчонке или грузчиком в речном порту. Он умеет, воткнув в уши штучки от плеера, учить математику-физику, ходить по улицам, ездить в метро… Я стараюсь даже не намекать ему о каких-то своих сложностях, неприятностях… Пусть живет своей жизнью. Пуст радуется, сколько может. Так я вот рассудила после того, как насмотрелась на вчерашних мальчишек, вернее, на то, что осталось от них после Чечни. Теперь вот ученые дяди по черепам пробуют установить который из них Иванов, а который Сидоров…

Я, было, прилегла и выключила свет, приготовилась спать. Но — не вышло. Может, отчасти и потому, что заныла-загудела сирена на чьей-то потревоженной машине… Пока-пока стихло… Но сон так и не пришел. Вместо него возникло решение — посоветоваться с Одинцовой, Шайбой по-школьному. Почему «Шайба»? уже не помню. Но девочка была и впрямь крепенькая что с виду, что в деле. Жила и училась строго по расписанию. Возможно, всем процессом созидания из девочки классного специалиста руководил отец, хоккейный тренер. Она сразу после школы поступила на юрфак. Рассказывали, охотно консультирует своих друзей и подруг. Разумеется, бесплатно. Считается хорошим адвокатом.

Мне прямо приспичило немедленно набрать её номер и позвонить, и спросить, как, что за мутное дело с гибелью в огне старой актрисы Мордвиновой, и есть ли хоть какая-то угроза Маринке… Я нашла номер телефона Одинцовой в своей старой записной книжке и уже, было, сняла телефонную трубку…

Однако усовестилась: стрелки часов черным по белому урезонивали: «Третий час ночи! Нельзя звонить в такое время! Стыдно!»

Я их послушалась, рассудив, что уж в семь точно можно. То есть остается четыре часа всего-навсего. Почти столько летит, кстати, самолет до Новосибирска, где бастующие ученые несут забавный такой плакатик: «Рыжий, рыжий, конопатый, подавись моей зарплатой!» А рыжий-конопатый хоть бы хны… Ох и в интересное время мы, однако, живем… Рыжие чужестранные коровы ходят по голубому телеэкрану, тянут морды, мычат с рекламной навязчивостью — «Му-у!» Чтоб какой-то «Милки Уэй» мы немедленно неслись всем стадом хватать-покупать и совать в рот…

Все-таки, я, прижавшись к теплому коровьему боку, уснула… А проснулась, когда на часах было половина восьмого. Ругая себя на чем свет стоит, схватилась за телефон… Мне сразу повезло — трубку взяла Шайба.

— Мила! Милочка! Мне обязательно надо с тобой переговорить! Прямо сразу! Где скажешь, туда и прибегу. Ты же от меня где-то близко? Верно?

Она, великолепная, замечательная, согласилась сразу же. Через полчаса мы сидели с ней на скамейке заднего двора нашей школы, где в этот час было пусто, только легкий ветерок гонял желтую обертку от жвачки.

— Мила! Милочка! — моя радость так и лезла из меня. — Я на тебя так надеюсь… Я…

— Давай ближе к делу, — посоветовала мне полноватая, хорошо одетая Шайба с прекрасной кожаной сумкой в руках, в фирмовых изящных босоножках на платформочке. — Время!

Я не посмела ослушаться и в быстром темпе рассказала ей всю историю с Маринкиным наследством.

— Все ясно, — сказала Одинцова. — Дело путаное. Пахнет. У меня на руках двое детей, больная мать. Я не имею возможности тратить свое время как хочу. Говорю прямо и не стыжусь. Сама знаешь, сейчас время юриста деньги. Поэтому я бесплатно не работаю, советов больше не даю. Но вам с Маринкой сделаю исключение. Первое: отправляйтесь в отделение милиции, которое курирует этот Дом ветеранов. Узнайте у них, есть ли, завели дело по факту… Отзвони мне. Запиши мой рабочий телефон… Диктую заявление от имени Маринки. Вот тебе ручка, вот бумага… В правом углу пиши: «Начальнику… имя рек…» И все, что требуется.

Какую уж мы скорость сыскали и включили в собственном организме, но уже в девять часов оказались с Маринкой на другом конце Москвы, в отделении милиции, и через самое непродолжительное время получили ответ от самого зама, чистенького, розовощекого человека лет тридцати пяти с лаковой плешинкой на самой макушке. Он поерзал в кресле, выслушав нас, собрал во взгляде никак всю вековую усталость своего чернявенького рода, тяготеющего к ранней полноте, и спросил:

— Дело по факту гибели при пожаре Мордвиновой-Табидзе? Такого у нас нет. Мы этим не занимаемся.

— Кто же тогда этим занимается? — спросила я, бестрепетно глядя ему в очи сквозь свои темные очки.

— Этим? По факту гибели? При пожаре?

Он мне начинал нравиться. Мои чувства были сродни восторгу. Где ещё сыскать такого талантливого партнера да в столь ранний час?

— По факту. Гибели. При пожаре, — ответила ему в тон.

— Дело по факту гибели при пожаре, — отозвался он все так же не торопясь, придавая каждому своему слову-словечку невероятный вес и значение, — находится, надо думать, в Госпожнадзоре. Они такими делами занимаются.

— А как же наше заявление? Мы же его вам написали, на ваше отделение, — ввязалась Маринка.

— Зачем? — посуровел и без того строгий человек за строгим милицейским столом. — Нам это не надо.

— Но ведь вам же нужны показания! — попробовала я уверить его. — Мы готовы кое-что рассказать.

— Не надо! — стоял он на своем. — Не наше это дело. Идите, говорю, в пожнадзор! Раз пожар — пожнадзор. Мы тут ни при чем. Туда и пишите заявление.

Позже Одинцова объяснит, что заявление в милиции обязаны были взять и зарегистрировать. Согласно законодательству. Только чихал тот служилый на законодательство, если увидел перед собой юридически неподкованных гражданок. А уж почему он так решительно отказался брать заявление… Тут может быть два ответа: либо не хотел взваливать на свое отделение лишнее тяжкое дело, либо был в курсе — в историю с пожаром не влезать, кто-то крайне заинтересован, чтобы ни один винтик не раскрутился, и чья заинтересованность, конечно же, проплачена.

— То есть кто-то получил взятку? — проблеяла я в телефонную трубку, ибо уже во всей полноте ощущала себя дурой-овечкой.

— Само собой, — был ответ. — Сегодня деньги решают все. Неужели для тебя это открытие? Ты же в газете работаешь! Про рынок написала лихо!

— А хоронить они её без Маринки имели или не имели права?

— Как тебе сказать… Опричинить, и правдоподобно, что то, что иное, всегда можно. Дай взятку нужным людям и появится убедительны, пусть и на первый взгляд, аргумент. Ну что же я тебе объясняю, сколько будет два плюс один? Смешно же…

Действительно, смешно… Действительно, ну как же не знать, не ведать, что все нынче можно купить за деньги! Либо за маленькие, если дело за малым, либо за большие или за очень большие. Азбука!

Но, опять же, одно дело — знать теоретически и совсем другое столкнуться с этим в жизни, на практике, носом к носу! Когда первая твоя живая реакция: «Да не может этого быть!»

Ах, какая мы, однако, бестолочь, какой наивняк, эти самые простые, не способные воровать-убивать люди! Как ничтожно мал оказался и мой трехлетний журналистский опыт! И совсем ни к чему непреложные слова матери, которыми она встретила меня, пятилетнюю, когда я явилась в дом с мячом, найденным в кустах:

— Немедленно шагай назад! Положи мяч туда, где взяла! И запомни никогда не бери чужого! Никогда! Это — стыдно!

Смехота! Когда простые-рядовые, никак, ни при какой власти не умеющие грабить ближних и грести под себя, под свой зад, с горячим желанием правды в очах требуют её от тех, кто когда-то раз-навсегда понял, что благ в России не так уж и много, чтобы их хватило на всех, а следовательно, пошла ты, правда-истина, куда подальше, от тебя не прокормишься и не обогатишься, гроша ты ломаного не стоишь. А кто за эту правду дурацкую стоит? Недоумки, недотыкомки всякие, кретины скандальные! Гоняй их из кабинета в кабинет, пока их мозги окончательно от бега и тряски измочалятся, замутятся, перемешаются в кашу…

Но для того, чтобы ухватиться за хвост, оценить по достоинству этот непреложный закон нашего сегодняшнего бытия, нам в Маринкой потребовалось обойти в темпе череду всякого рода кабинетов и выслушать сидящих за столами, ответственных будто бы за право на правду, мужиков в форме и без, худых и толстых, лысых и кудрявых.

Очень, очень вежливо принял нас таинственный Госпожнадзор, молодой человек по фамилии Волков, с широкими плечами, крепкой красноватой шеей, немигающими выпуклыми глазами цвета асфальта.

— Пожалуйста, садитесь. Слушаю вас внимательно. По какому делу? Да, мы выезжали. Да, три наших сотрудника. Да, был пожар. — Он вертел в пальцах розовую шариковую ручку. На одном из них поблескивало обручальное колечко. — Нет, нет, никаких показаний от вас, Марина Васильевна, нам не требуется. Дело находится в УВД.

— Ах! — выдохнули мы радостно в два голоса. — Значит, дело все-таки заведено! Где оно? У кого?

— Не знаю, — был ответ.

— Ну как же…

— Не знаю, — повторил «пожнадзор».

— Но телефон-то какой там, все-таки, знаете?

— Не знаю. Вот вам справочник, ищите.

Мы нашли.

— Можно от вас позвонить?

— Нет. Из соседнего кабинета. Там пока никого нет.

Звоним. Дозваниваемся. Слышим:

— Никакого дела по Мордвиновой у нас нет.

— Как же так?

— Откуда я знаю.

— Точно нет?

— Точно.

Мы постучали в кабинет к Волкову. Молчание. Дернули за ручку. Заперто. Ушел, значит… удрал от нас. Или как это понимать?

Выскочили на улицу. Что дальше? Звоним с первого попавшегося телефона Одинцовой:

— Как все это понять-то?

— Решили идти до конца?

— Да ведь все они нас за каких-то дур держат! «Гоняют» и все!

— Правды захотели! Ишь вы какие настырные! Ну, скачите в райпрокуратуру, к прокурору.

И мы «поскакали». На наше счастье, перед дверью прокурора не было никаких очередников, а в приемной отсутствовала секретарша. Мы, не медля, постучали и вошли в очередной кабинет. Худощавый, бритый, прокурор Ильин выслушал нас, не перебивая, не пошевелив на бровью, ни губой, ни пальцем. Мертвым грузом, так показалось мне, лежали на его столе книги, папки, ручка и красный фломастер, словно украшения надгробья.

— Дело по факту смерти Мордвиновой, — наконец, зашевелились его сухие бесцветные губы, — возбуждено 18 мая и находилось у нас. Но нам ваши показания не нужны. Мы направили его в РУВД для дальнейшего расследования.

— Уголовное дело… ваша честь? — спросила я, уставившись в него черными очками.

— Кто вы? Почему я вам должен отвечать? — холодно поинтересовался осмотрительный прокурор.

— Да это моя… родственница, — нашлась Маринка. — А то мне плохо было… а с ней мне лучше…

— Повторяю, — произнес прокурор, глядя на Маринку, исключительно на нее. — Уголовное дело по факту… направили для дальнейшего расследования в РУВД. Но это ещё не значит, что Мордвинову кто-то сжег. Это все ещё надо доказать. Или опровергнуть. Она могла сама себя сжечь.

— Ради интереса? — сорвалось у меня.

— Зачем ты уж так, очень? — спросила меня Маринка на бегу, когда мы неслись к автобусной остановке, потому что опаздывали в Дом ветеранов. Вроде, ничего мужик…

— Тогда, если он такой хороший, праведный, почему держит дело Мордвиновой где-то в углу, без расследования? Младенцу известно — искать преступника или преступников, если, конечно, хочешь их найти, надо в первые же часы после того, как совершилось преступление. А Мордвинова умерла больше двух недель назад! Что все это значит?

Позже Одинцова подтвердит:

— Обращают внимание его слова «для дальнейшего расследования». Интересно, а что они, в прокуратуре, выяснили за все предыдущее расследование? Сумели ли с точностью установить хотя бы то, что смерть наступила именно в результате пожара? А пожар, в свою очередь, — от кипятильника? Нет и нет. И почему уголовное дело возбуждено только 18 мая, то есть спустя пятнадцать дней после трагедии? Дети мои! Черная история! Подумайте хорошенько прежде, чем за правдой скакать… Кому-то явно не хочется, чтобы эта самая правда оказалась на свету. Возможно, он не один, а в шеренге, в связке, где «один за всех и все за одного»?

Но мы с Маринкой решили действовать и действовали — отправились ещё в один «Дворец правосудия», называемый Районное управление внутренних дел. И здесь нас добил окончательно своим искренним наплевательством ко всей нашей истории следователь Малофеенко Рудольф Владиленович, молодой, лет двадцати шести, при галстуке, источающий юморок и запах одеколона.

Выслушав нас, ответил с энтузиазмом человека рискового, веселого, а точнее, раздолбаистого:

— Да что вы привязались ко мне со своей девяностолетней старухой! Тут молодых почем зря убивают… Ну хотя бы и убили! Ну и что? Мне сейчас все свои дела бросать и бежать разыскивать убийц этой вашей древней старухи? Да у меня двенадцать готовых убийц по курсу!

— К-как? Г-готовых? — я становилась заикой.

— Ну тех, кого взяли прямо с орудием убийства! С топором, с ножом! И свидетели — вот они, соседи! И все эти убийцы в Бутырках сидят. А ещё два «висяка» болтается… Мне что, надо ещё третий себе подарить? Гляньте в угол, вон в тот. Видите?

Мы глянули. Но ничего толком не разглядели.

— Да вы получше гляньте! Видите? Нож? Топор? Одежда в крови? Это вещдоки. Их уже столько, что складывать негде. Вот и носятся со своей старухой… А известно ли вам, что холодильник номер один под завязку набит неопознанными трупами? Не справляется морозилка, трупы тухнут. Куда их? В крематорий! Мордвинова протухла, и её в пепел. Элементарно! Знаете ли вы, что в Москве почти каждый день три человека пропадают, потом ищи их… Мало кого находят… Подростки, парни, девушки — тю-тю… А вы со своей старухой мир на дыбы хотите поднять! Не смешите! Надо на жизнь смотреть трезво. Вот если бы вы нашли свидетелей… Сами.

— Как сами? Мы же не сыщики…

— Вижу. Я вам только говорю — нашли бы свидетелей, и я бы подключился… Некогда, повторяю, мне искать. Неужели непонятно? Навал дел! Навал убийств, изнасилований и всякого такого! А я что? Шерлок Холмс? У меня три курса юрфака. Мне надо ещё сессию сдавать. Если б следователей хватало… Не хватает! Неоткуда брать! Самые умные юристы давно нырнули в разные коммерческие структуры. разве их теперешнюю зарплату сравнить с нашими дохлыми окладишками? Я все понятно объяснил? Есть ещё вопросы?

Вопросов не было.

Мы вышли от разговорчивого молодцеватого следователя-честняги и поразительного правдолюбца, едва не шатаясь под грузом свалившихся знаний. И я лично остановилась под ближайшим тополем, чем-то, возможно, выправкой и блеском похожего на только что утраченного Малофеенко Р. В., и захохотала. И над собой, и над Мариной, и над миллионами доверчиво-снисходительных дураков и дур, что давно несут с базаров отнюдь не Белинского и Гоголя, а болтовню-ремеслуху всякого рода стряпателей «крутых детективов», где непременно, чуть только убили какую дворничиху (экономиста, шлюху, финансиста, актрису и т. д.), так тотчас по зловещему следу убийц побежала целая рота суперследователей, готовых ночей не спать, от любовниц отказаться, но настичь убийцу или убийц. И, развесив уши, пуская сладкую слюну умиления, упиваясь наркотическим благородством наших доблестных милицейских и прочих работников, обыватель за милую душу всасывает в себя сказочно-романтические подробности о том, как некий полковник, он же отец-одиночка, бросив ночью малую дочь с температурой в сорок градусов, мчится собирать компромат на возможного злодея или злодейку, а другой при этом до того урабатывается, что уж и спать разучился, потому что мозг у него все работает, все пылает жаждой истины и сердце колотится, и волосы на голове и в паху шевелятся… Мать честная! Сколько брехни и дребедени, сварганенной на скорую руку, проглатывает наш среднестатистический читатель, которому вопреки очевидному, так хочется верить, будто нельзя в нашей стране безнаказанно, за здорово живешь, убивать живых людей!..

Ухватившись друг за друга, мы с Маринкой хохотали, как ненормальные, потому что нам все ещё происходящее казалось чем-то ненатуральным, надуманным, ну словно попали на спектакль вроде «Ревизора» или «Горе от ума». Мы и над собой хохотали, над собственной беспросветной наивностью. И это-то в двадцать пять лет! Но более всего, однако, — над деловым предложением Малофеенко: «Вот если бы вы нашли свидетелей!»

Нет, в те минуты я ещё не приняла окончательного, в чем-то сумасшедшего решения внедриться под чужим именем в жизнь и быт Дома ветеранов работников искусств. Тогда я еще, так сказать, порхала по верхам. Тогда я вовсе не чувствовала себя сильно обязанной Маринке. Наоборот, она считала, что обязана мне, потому что хожу с ней по кабинетам, пытаюсь, стараюсь вызнать, как это так получилось, что Маринка не имеет права на дачу, хотя в завещании Мордвиновой сказано, что эту дачу она отдает, как и все, ей? Почему, под чьим давлением, девяностолетняя дама вдруг вручает некоему Сливкину дарственную?

Мы с Маринкой в те дни как бы ещё играли пусть в опасную, но все-таки игру, где надеялись выиграть, потому что слишком очевидно было произошедшее с Мордвиновой, слишком мы чувствовали свои позиции неуязвимыми.

Тем более, что моя адвокатша Одинцова сказала:

— Кто подписывал дарственную, какой нотариус? Кроме того, в домах престарелых при таких сделках обязан присутствовать главный врач. Он присутствовал? Он подтвердил, что Мордвинова была в ясном уме и твердой памяти?

На все эти вопросы, нам казалось, ответы будет получить несложно. Вот разделаемся сейчас с… Ну, заберет Маринка какие-то полезные ей предметы из погорелой квартиры Мордвиновой…

Меня, признаюсь, интересовал процесс, как вскрывают дверь в помещение, где был пожар, где остались какие-то вещи погибшей… И как поведут себя сотрудники Дома? И какие действия производит при этом нотариус… И что достанется Маринке в конечном итоге, хотелось знать. И чтоб досталось так, чтобы она хоть на время забыла о нужде, подлатала дыры, как красиво говорится, «в своем бюджете», который и состоит из одних дыр.

Мы с ней опаздывали в Дом ветеранов уже на целых пятнадцать минут, влетели на крыльцо, запыхавшись, Маринка приготовила слова извинения, которые скажет директору Удодову, едва увидит его…

И увидела в глубине вестибюля и ринулась к нему:

— Виктор Петрович!

Он узнал и перебил:

— Не торопитесь. У нас случилось несчастье. Только что.

Это был крепко сбитый мужчина лет пятидесяти, выше среднего роста, подтянутый, волосы седым ежиком, одетый в светлые брюки и клетчатый пиджак похож на спортивного телекомментатора или отыгравшего свое спортсмена. Прямой нос, широкие скулы, зарубка на подбородке. Одно ухо, левое, вдавлено в кости черепа и без мочки, — видимо, травма, борьбой занимался в молодости. Митьку тоже слегка покорежила эта самая борьба… Были с ухом сложности. Но теперь не заметно. Невольный вопрос: «Как он, такой бравый, очутился в этом Доме, где столько старости?» Впрочем, довольно бестолковый вопрос в наше время, когда физики-ядерщики вынуждены торговать чайниками и колготками.

На меня он кинул быстрый, небрежный взгляд. И то сказать: стоит какое-то непонятно что — голова замотана в косынку, даже щек почти не видать, черные очки устарелой модели, платьишко безо всяких претензий, кроссовки ношеные-переношенные ни к селу, ни к городу…

Если честно, я и сама толком не поняла, почему оделась, когда пошла «на дело», хуже некуда. Но, видно, чутье побежало впереди разума и, как потом выяснится, оказало мне полезную услугу…

— Несчастье, настоящее несчастье, — повторил он. — Наша сотрудница попала под машину.

Я невольно оглянулась на гардеробную. Давешней тети там не было.

— Такая славная женщина, — продолжал Виктор Петрович. — Такая славная… Из Казахстана приехала, мы ей старались приплачивать… Аккуратная, обходительная. Ждем «скорую».

— Что, насмерть? — спросила Маринка.

— Нет, но, видимо, сотрясение мозга. И что-то с ногами. Вряд ли скоро поправится. Сколько раз я говорил своим сотрудникам — не бегите через дорогу, мало ли, что здесь мало транспорта. Есть лихачи, они из-за угла выскакивают… Говорил? — обратился он к «Быстрицкой», что стояла поблизости на высоких тонких каблуках, в облегающей длинной юбке с разрезом на боку.

Красавица кивнула. Мне показалось, они с директором обменялись слишком продолжительным, не по условиям задачи, заинтересованным взглядом.

В открытую дверь комнаты, что возле гардеробной, было видно женское тело, навзничь лежащее на диване с откинутыми подушками. Бросались в глаза босые ноги пальцами вверх… Молоденькая девушка в белом осторожно вытягивала иголку из руки женщины, сострадательно сморщив пухлые губешки. Использованный шприц завернула в бумажку, понесла выбрасывать.

— Как, Алла? Как она? — спросил её директор. — Не так, чтоб или…

— Состояние тяжелое, но… Что это «скорая» все не едет? Прямо безобразие…

На её курносеньком, глазастеньком, чисто кукольном личике выстроилась из бровок и губешек гримаса обиды.

— Мы опять звонили. Сказали — скоро, — словно повинился перед ней Виктор Петрович, явно расстроенный всем случившимся и оттого крепко сжимающий в кулаке связку ключей.

— Что же мне… нам? — неуверенно обратилась к нему Маринка.

— К сожалению, сегодня не получится, — ответил он. — Видите, что произошло? Я уже позвонил нотариусу, чтоб не приезжала. Перенесем все это дело на завтра. Что изменится? Пломба на двери никуда не денется, можете мне поверить.

На меня он опять посмотрел рассеянно, как на пустое место. Ну ясно, я не в его вкусе. Даже смешно об этом и подумать-то…

Мы с Маринкой выбрались молчком с территории Дома, завернули в сторону леска, чтоб выйти прямо к автобусу-экспрессу, и там почти в лад сообщили друг другу:

— Очень похоже на убийство.

— Но, может, и случайность, — отступила моя мягкотелая подружка. — Мы уж во всем видим одно вранье.

— Может быть, ты и права, — сказала я без нажима.

Мы набегались и устали, молчком доехали до метро, а там разошлись в разные стороны. Впрочем, Маринка успела предупредить:

— Не забудь, опять к двенадцати.

Когда я уже легла — позвонил Алексей:

— У меня потрясающая новость!

— Потрясающая одного тебя или все человечество?

— И так, и так. Рассчитываю, и ты от изумления забудешь ехидничать.

— Алешка, давай завтра, в любое удобное для тебя время, я ужасно устала, ужасно…

— Где же? Кирпичи таскала, что ли?

— Хуже… Завтра, завтра расскажу… Положим, в семь буду у тебя. Ты уже вернешься из больницы?

— Жду и надеюсь! С половины седьмого!

Но я его обманула. Не пришла. Почему? Все по порядку…

Ночью над Москвой пронесся ураган. Ветер гудел в кронах деревьев со страшной силой и гнул эти самые кроны до земли. В магниевых вспышках молний отчетливо белели обломки стволов, горестно, убого торчащие в небо. Под моим окном березы и тополя лежали навалом, вывороченные с корнями. И лишь один-единственный тоненький, длинный кленок сумел победить стихию, хотя его шарахало о соседние деревья по-всякому. Могучее дыхание смерча враз распахнуло плохо закрытое окно моей комнаты. Стихия ворвалась и словно подняла на дыбы все вокруг: книги, бумаги, газеты, в момент сдернула занавески… С невероятным трудом, со страхом в душе, что меня этот одичавший вихревой ветер оторвет от пола, вытянет наружу и подбросит в небо, я притянула половинки окна друг к другу, зажала шпингалетами. И вдруг почувствовала себя счастливой. Как если бы одолела намеченные десять километров и пробежала их, к своему удивлению, первой. Азарт, не истраченный до конца, горел в моем взгляде, когда я сквозь стекло наблюдала за бушующим ураганом, который лично мне оказался подвластен… Тут и пришло в голову интересное, как показалось, решение завтрашней мизансцены, когда мы с Маринкой и какой-то там вовсе неведомый нам нотариус будем вскрывать обгорелую квартиру Мордвиновой. Мне показалось, что самое время поиграть с огнем: забить свой вчерашний, тусклый, невнятный образ необыкновенной яркостью, экстравагантностью, эпатажностью… потому что… вот именно, возможно, та бесцветная, никакая девица в блеклом платьишке, на которую бросил небрежный взгляд импозантный директор Дома Удодов, может ещё пригодиться… Очень, очень может быть!

Мне не терпелось узнать, что главный предмет для предстоящей авантюры сохранился, лежит на шкафу в Митькиной комнатенке. Не церемонясь, пробралась к нему, подставила стул, полезла за коробкой. Митька спал и проспал шквал, и не услыхал, как я уронила стул. На шум непременно явилась бы мама, но её дома не было — дежурила в консьержной, хранила сны богатеньких жильцов… Я порадовалась тому, какой богатырский сон у моего родного брата и как это правильно — мало ли что ему предстоит, кроме сдачи сессий.

Однако мое братолюбие на этот раз оказалось довольно фальшивым. Я обнаружила в коробке свой старый темно-каштановый паричок. В нем я ещё в школе изображала пажа в «Севильском цирюльнике». Когда же у моей матери на нервной почве вылезли почти все волосы — она носила этот волосяной покров и была похожа на Марину Цветаеву. Потом хотела выбросить, но сама же, умница, раздумала: «Вдруг пригодится… Старые вещи опасно швырять на помойку…»

Так вот, я навертела на бедра большое махровое полотенце, надела алый пиджак, белые брюки, лакированные на высоченной платформе босоножки подарок Алексея, вывезенный ещё два года назад из Англии как крик последней моды, — а сверху напялила парик, на парик косенько, с намеком на суперэлегантность, приладила черную широкополую шляпу с вуалью — отцовский подарок моей матери году эдак в семнадцатом, — и, покрутившись возле зеркала, такая-сякая разбудила Митьку.

Спросонья он таращил глаза, ничего не понимал, только спрашивал:

— Вы кто? Вы зачем?

— Санэпиднадзор. Травим клопов, тараканов и других животных по умеренным ценам.

— Татьяна! Ты, что ли? — он сел, стукнул пятками об пол.

— Узнал, все-таки, — огорчилась я. — А так? — и нацепила черные очки с огромными «окошками» и широкими, в палец, дужками.

— Кошмар! — честно признал он. — Какое-то исчадие!

— Никто не узнает? Точно?

— Ни за что! Ну даешь! Ну даешь! Что-то опять придумала? Еще один турецко-азербайджанский рынок?

— Круче, юноша, круче.

— Прибить могут?

— Кто его знает… Тебя же вон резанули слегка ни за что.

— За что! — оскорбился Митька. — Я им сигарет не дал, а в морду пожалуйста! Смотри, Танька, нынче народ жуть какой крутой пошел!

Я пошла, было, вон, но он успел схватить меня за подол и сурово произнес:

— Мной-то особенно не пренебрегай. Я, между прочим, чемпион института по боксу… если не забыла. В случае чего… мало ли…

— Помню! Всегда помню! Как увижу твой перебитый нос, сплющенное ухо… Нет, чтоб в балет на льду пойти, танцевал бы весь в блестках.

— А тебе бы в библиотекарши. Сидела бы тихо, как в банке с тальком… Ух ты! А зад-то какой себе приделала! Ну Танька!

— И зад одобряешь?

Он показал большой палец.

— А ежели таким манером?

Я повертела перед ним объемным своим-не своим задом в стиле, положим, проституток из первых картин итальянского неореализма.

Митька расхохотался:

— Ну даешь! Ну прямо как путанка с Тверской!

— Смотри, Митька, если провалюсь — ты и будешь виноват!

— Перчатки надень, перчатки тут самое оно! — посоветовал со знанием дела. — Черные! Длинные! У матери были, вроде…

— Умница! Кружевные! Самое оно!

Вот такой-рассякой и я вышла в положенный час за дверь своей квартиры. Ну, шлюшка и шлюшка… Или, что тоже могло прийти в голову посторонним наблюдателям, — молодайка с приветом.

Триумф ощутила, когда Маринка засекла мою фигуру удивленным, неузнающим взглядом, когда я подошла к ней вплотную и кокетливо-мяукающим голосом принялась расспрашивать, как лучше всего проехать к Сокольникам и можно ли где-то здесь, поблизости, найти нотариальную контору… Когда же я вдруг спросила её своим натуральным голосом:

— И тебе не стыдно? — она все равно не решилась признать в развязной дамочке, одетой дико, свою вековечную подружку.

— У тебя же стопроцентное зрение! — укорила я её. — Да я это, Татьяна, которую ты знаешь тысячу лет! Но с этой минуты — Ольга. Как в «Евгении Онегине», как мы с тобой в школе еще… Я — Ольга, ты — Татьяна Вспомнила?

— Еще бы! Как нам хлопали! Какой был Алик Филимонов, он же Ленский! В кудрях! Как ему шел цилиндр!

— А Юрчик Пономарев? Стройненький, горделивый… Нам ещё девчонки завидовали, что мы с ними на сцене. И в «Севильском цирюльнике»…

— И в «Горе от ума». Юрчик — Чацкий, это же блеск! «Карету мне, карету!»

— Хватит воспоминаний! — осадила я Маринку. — Главное набраться нахальства, вспомнить, так сказать, молодость.

— Ты набралась! — заявила Маринка ехидно. — Чего только на себя не нацепила! Прямо какая-то сумасшедшая примадонна! И вся в духах! Ах, ах!

— Значит, вызываю абсолютное восхищение?

— Но чуть-чуть и сомнение в качестве своего разума, — ввернула подружка. — Но почему б и не поприкалываться? Сыгранем! А то будень, будень серый, длинный и противный. Сыгранем, Ольга! Отколем номерок!

Мы сбежали по каменным ступенькам в глубины метро.

На лесной тропинке, в безлюдье, я повторила Маринке:

— Ольга я, Ольга! Говорим друг с другом мало. Мне хочется понаблюдать за всеми, кто войдет в комнату Мордвиновой. Пригодится. Ты же не стесняйся — забирай все мало-мальски ценное. Стесняться нечего. Тебе жить на что-то надо, Олежку тянуть заодно с Пабло Пикассо, пока он не выберется из своего «зеленого» периода с помощью Библии.

… Как я и рассчитывала, наша парочка тотчас привлекла внимание всех, кто в этот момент находился на территории Дома. С большим, серьезным интересом уставились на нас интеллигентные старушечки, сидевшие в своих лоджиях и гревшиеся на солнышке. Повернулся к нам лицом и молодой, чернобровый парень, стоявший возле серого пикапчика с синей надписью на боку «ДВРИ», видимо, шофер, засмотрелся, естественно, на меня, даже рот приоткрыл. А новенькая тетя-дежурная, кудрявенькая, пухловатая, приторно любезно спросила на входе:

— Вы к кому же, гражданочки? Будьте добреньки, скажите.

Первое мое предположение сбылось почти сразу, едва мы вошли в кабинет директора. Он глянул на меня и не смог сдержать любопытства, сразу спросил:

— Марина Васильевна, это…

— Двоюродная сестра… приехала утром из Петербурга.

— И хочу спра-асить, — в растяжку, чуть в нос, вклинилась я, барабаня пальцами, обтянутыми черным кружевом по своему высоко поднятому колену, почему вы похоронили Мордвинову, не дожидаясь нас?

— Понимаете ли, вас как зовут? Ольга Владимировна? Видите ли, Ольга Владимировна, — Виктор Петрович явно смутился, затоптался на месте, пытаясь это смущение скрыть, — мы поздновато нашли завещание… А в морге отказались держать. Видите ли, май, жарко… неполадки с подачей электроэнергии… Пришлось поторопиться… конечно, конечно, лучше бы было, если бы, — он крепко сжал пальцами обеих рук края полированной столешницы, костяшки пальцев от ненужного усилия заметно побелели, — лучше было бы… Но в отделе кадров был ремонт, снесли всю документацию в подвал… Вы уж извините нас! Но, признаюсь, лучше вам было бы и не видеть… то, что осталось. Все-таки, девяносто лет, все-таки, огонь, дым, синтетика выделяет яд.

— Какая синтетика, позвольте узнать? — прикидывалась я дотошной и в своей дотошности препротивной.

— Ну… понимаете ли… сгорели занавески… синтетические.

— Зачем же вы вешаете эти опасные занавески?

— Кто же знал… ничего подобного не происходило до сих пор. Где сейчас нет синтетики? Всюду.

На меня он старался не смотреть.

В кабинет постучали. Вошла тетенька, которую я мимоходом заметила в приемной. Там она сидела за машинкой и отстукивала нечто, косясь, в бумажку. От неё на нас никакой вредностью не пахнуло — сразу позволила нам войти в кабинет, а сама пошла стучать дальше.

Сейчас же, когда она появилась, стало очевидно — нелепое это существо, как забавна и нелепа женщина, чей возраст близок к половине столетия, а она словно бы не догадывается. Или не хочет догадываться. Натянула желтые узкие брюки и все ещё мнит себя в обольстительницах. Оттого и кофточку носит изумрудного шелка с широким, глубоким вырезом, не догадываясь, что таким вот образом дает возможность уже никому не сомневаться в том, что кожа у неё отнюдь не первой свежести.

Впрочем, я недолго разглядывала эту кудреватую дамочку с выщипанными и наново нарисованными бровками.

— Что вам? — раздраженно спросил её Удодов.

— Я тут отпечатала, где прах… какое кладбище, в каком секторе могила, — неуверенно, сбиваясь, ответила она, глядя то на директора, то на Маринку с неуверенностью зависимого человека и смирившегося с этим своим положением.

— Оставьте бумагу, разберемся! — все так же недовольно оборвал её Удодов. — Идите занимайтесь своими делами, Валентина Алексеевна!

Маринка успела сказать ей «спасибо», пока она не скрылась за дверь. Сложила, спрятала бумажку в сумку. А я успела удивиться: такой интересный, в соку мужчина и держит в приемной не броскую девицу, что было бы как-то логичней, а почти что бабульку… Видно, на стороне погуливает, здесь, на рабочем месте, не позволяет-с…

— Держу, — как-то же догадался Виктор Петрович о моих тайных мыслях. Жалко. Беженка. Со странностями… Но старается. — Посетовал: — Очень, очень подвела нас Ангелина Борисовна Вознюк, наш отдел кадров. Свалила весь архив в подвале во время ремонта. Еле-еле отыскали дело Мордвиновой с завещанием. Я вам говорил уже… Но в порядке борьбы за дисциплину, я хотел бы в вашем присутствии сказать несколько крепких слов этой Вознюк. Чтоб в дальнейшем она не допускала подобных оплошностей.

Он нажал кнопку. В дверь просунулась кудреватая голова секретарши с выражением испуга в глазах, в подскочивших бровках:

— Слушаю, Виктор Петрович!

— Ангелину Борисовну! Пусть поторопится!

— Сейчас, сейчас… Я быстренько… — заискивающе, видимо, чувствуя свою второсортность, пообещала она.

Зато красавица «Быстрицкая» не дала ему повода сомневаться в своей принадлежности к избранным, элитным представителям общества. Она вошла в начальственный кабинет легким шагом, выбрасывая ноги «от бедра», как требуется от каждой настоящей женщины, желающей произвести впечатление на мужчин. Темно-синее шелковое платье в обтяжку отчетливо прорисовывало изящный контур её совершенного тела. От неё пахнуло хорошими духами.

Удодов предложил ей сесть. Она села, положив одну длинную ногу на другую, ни на миг не преклонив голову, коронованную высокой прической. Ее большие глаза со вниманием устремились точно к глазам начальствующего мужчины.

— Нехорошо получилось, Ангелина Борисовна, — сказал Удодов. Нехорошо. Имею в виду папки с делами… с завещанием Мордвиновой-Табидзе… Я бы на вашем месте извинился перед родственниками, имею в виду наследницей.

«Быстрицкая» дернула плечиком, тяжко вздохнула, словно сбросила с себя груз, произнесла, покосившись на Маринку:

— Извиняюсь… Но сами знаете, эти маляры спешили ужасно, я еле уберегла эти самые папки, а то бы они все их белилами заляпали. Хорошо, Володя помог…

— Володя, Володя… дыхнуть парню не даете, все пользуетесь, раз он отказать не умеет, — проворчал Удодов. — Хорошо. Идите.

Мысль: «Чем сладок труд в Доме престарелых для такой ягодки? Здесь же и оплата убогая… Во всяком случае, если бы на выставке работала — уже бы получала прилично».

И опять Удодов ухватил за хвост мою мысль, едва «Быстрицкая» удалилась.

— Уходить собралась от нас. И уйдет, к сожалению. Чем мы особенно можем удержать? Мы, признаюсь, эксплуатируем её внешность. Я лично брал её с собой в те органы, где надо было что-то выбивать для Дома, к предположительным спонсорам тоже… Чтоб черствые души смягчала. Приходится, приходится всячески изворачиваться, в такое время живем… Где же, однако, нотариус? — поднес ближе к глазам запястье с часами. — Пора ей…

Дверь распахнулась, и, шурша какими-то развевающимися хламидами болотного цвета, в кабинет ворвалась дама лет тридцати трех с сумкой-портфелем через плечо. Дверь она оставила открытой.

— Здравствуйте. Готовы? Пошли! Где понятые?

— Сейчас, сейчас, — заторопился Удодов. — Валентина Алексеевна! Ко мне опять Ангелину Борисовну и сестру-хозяйку!

Удодов встал. Было ясно, что дама с сумкой-портфелем — нотариус, но он уточнил:

— Марина Васильевна… Ольга Владимировна, знакомьтесь, это нотариус…

— Айвазова Лия Марковна, — четко отрекомендовалась деловая дама с мясистым носом и большими, темно-карими глазами.

Удодов пригладил ладошкой полировку стола и счел необходимым сообщить:

— Все произошло… имею в виду пожар… внезапно, никто не ожидал. Меня сразу вызвали по телефону. Я был в театре на Леонтьеве, меня там нашли, я сразу же на машину… Концерт не дослушал… сразу сюда. Сам уже вызвал пожарных.

— Получается, — подала голос Маринка, — все горело и все здесь ждали вас? Почему же сотрудники не вызвали пожарных?

— Видите ли, — Удодов открыл ящик стола, вынул оттуда и надел очки в золоченой оправе, — видите ли, они не решились делать что-либо без меня… Я же приехал очень быстро.

— Странно, — сказала Маринка.

— Видите ли, — Удодов очки снял и аккуратно сложил дужку к дужке, видите ли, сотрудники сами сначала пытались потушить… я тоже попытался… Мы были в шоке. Этим можно объяснить. Многие сотрудники проявили себя при тушении самоотверженно. Шофер Володя опалил волосы, секретарь обожгла руку, уборщица Лида надышалась дыму и никак не могла прокашляться. Я всем им объявил благодарность. Пожарных мы вызвали… ну минут через десять, не позже, я вызвал, они приехали, залили… Как, как вас зовут? — обратился к нотариусу. — Лия…

— Марковна, — подсказала та без обиды.

— Хочу проинформировать вас, уважаемая Лия Марковна… когда пожар был потушен, мы, то есть медсестра наша дежурная, мой шофер Владимир и я, вместе с инспектором госпожнадзора вошли в квартиру Мордвиновой-Табидзе и изъяли все ценное… На всякий случай, то, что попалось на глаза… Я взял все это… ну, кольца там, бусы… и положил в коробку, а коробку спрятал в сейф. — Удодов показал рукой на металлический ящик в углу. — Я, конечно, не знаю, не разбираюсь, действительно ли это ценное и насколько, но собрал, собрал… Все-таки в сейфе надежнее. Может быть, с этих вещей и начнем?

— Не совсем понимаю, зачем вы собирали эти вещи… но, разумеется, если…

— Это же второй этаж! Кто-нибудь проговорится, и кто мне мог дать гарантию, что воры не влезут? Решеток же нет!

— Резонно. Вынимайте! — приказала Лия Марковна, присаживаясь к столу и вытащила из сумки-портфеля свои бумаги. Одну из них положила перед собой. На ней сверху чернела типографская надпись «Акт описи».

Я ещё ни разу не видела, как происходит вся эта процедура по передаче имущества согласно завещанию. Мне было интересно и это. Я встала, чтобы лучше видеть, что там пишется.

— Мне ждать? — просунулась в дверь голова в белой косынке.

— Подождите пока, Анна Романовна, — сказал Удодов, повернувшись от сейфа, откуда уже извлек деревянную коробку.

Рука Лии Марковны, маленькая, но энергичная, стремительно вписывала в «Акт…»: «Мною, государственным нотариусом 1-й Московской государственной нотариальной конторы Айвазовой Лией Марковной… при участи… представителя отдела государственного пожарного надзора Гуляева Владимира Ивановича…»

— А где же? — вырвалось у меня.

— В коридоре ждет, — не отрывая ручки от листа бумаги, отозвалась Шахерезада.

«… умершая умерла дома в связи с пожаром, возникшим в комнате… Поскольку комната была сильно обгоревшей, то при тушении пожара комиссией были извлечены ценности и составлен акт. Ценности хранились в сейфе…»

Далее Лия Марковна ухватывала двумя пальцами из коробки то брошь, то перстень, то бусы и стремглав записывала:

«1. Серьги белого металла, с желтым покрытием, в виде цветка, в центре камушек, красный, прозрачный, граненый.

2. Часы наручные женские желтого металла, квадратные.

3. Серьги белого металла… 284 пробы…

4. Бусы янтарные…

5. Перстень белого металла 284 пробы с камушком желтого цвета…»

Ну и так далее. То есть для меня стало ясно одно — никаких особых ценностей тут, в коробке, нет, хотя нотариус тщательно описывала каждый предмет…

Но и она скоро бросила словно в сердцах:

— Остальное бижутерия!

Коробку со всем этим хламом Удодов протянул Маринке. Она взяла, беспомощно глянув на меня. Я молчала.

— Теперь идем вскрывать, — сказала Лия Марковна и уже была в дверях, легкая, как вихрь. Все прочие двинулись следом. В их числе оказался и представитель Госпожнадзора в форме, и «Быстрицкая», и секретарша Валентина Алексеевна, и сестра-хозяйка Анна Романовна, полная, степенная женщина в белом халате, в белой косынке поверх темных волос. На её руке поблескивало целых три обручальных кольца.

Процессия наша почти бесшумно продвигалась по ковровой дорожке темно-зеленого цвета, расстеленной во всю длину коридора. Слева от нас, как в гостинице, шли двери, деревянные, с ручками под бронзу, справа тянулась сплошная стеклянная стена — откуда лился щедрый солнечный свет на кадки и горшки с разнообразными растениями, включая пальмы и фикусы. Все они выглядели превосходно — ярко-зеленые, свежие. Здесь приятно пахло оранжереей, мокрой землей.

Но вскоре этот живой запах исчез совершенно под напором отвратительной вони. Лия Марковна уже сорвала пломбу и отворила дверь в квартиру Мордвиновой.

Горький, приторно-тошнотворный запах гари ударил густой волной. Мы с Маринкой вошли внутрь, невольно схватившись за руки. Вонь пожарища словно налипла тотчас на лицо, забила ноздри, почти удушила.

— Грязища-то! — воскликнула за моей спиной какая-то из понятых.

Я обернулась — сестра-хозяйка, Анна Романовна… Она поймала мой взгляд:

— Неосмотрительно вы… В таком-то костюмчике…

Может быть, она и впрямь пожалела мой прикид? С хрипотцой будто бы закоренелой курильщицы я сказала в обмен:

— Так и вы в белом халате!

Она улыбнулась мне, рассекретив золотой клычок.

— Ой, жуть-то какая! — тоненько пролепетала секретарша Валентина Алексеевна. И вдруг расплакалась, приговаривая: — Надо же… прямо в пожаре… А была-то какая красавица! Сколько за ней ухаживало интересных мужчин!

— Нельзя сильно заживаться на этом свете, — молвила «Быстрицкая». Лучше прожить мало, но ярко.

— Глупости какие, — рассердилась Анна Романовна. — Живешь столько, сколько на роду у тебя написано жить. Господь один знает, кто зажился, кто нет.

— Хватит, хватит, бабоньки, на эту тему, — подал голос Удодов. — Нам надо поскорее все это… дел много. Жалко человека, конечно, а что поделаешь?

— Горят, горят людишки, — подал голос «госпожнадзор». — Всегда горели и гореть будут. Сначала каждого жалеешь, потом привыкаешь.

— Правильно! — подхватил Удодов. — Жизнь продолжается! О живых надо думать… заботиться. Это у кого дел нет, тому можно все удивляться, ужасаться без толку.

Вероятно, я и была здесь, среди этих людей, самой никчемной, если продолжала и ужасаться, и удивляться обгорелому до головешек книжному шкафу, стоящему справа, черной спирали того, что осталось от занавесок и скрючилось под самым потолком, закопченному окну, осыпанному черным пеплом письменному столу, кожаному креслу, из спинки которого торчат клочья паленой ваты, разбросанным по всему полу почерневшим книгам…

Но сильнее всего потрясла меня постель, последнее прибежище старой-старой женщины. Она вся была разворочена, словно кто-то рылся под матрасом, под подушкой, под простыней. Все эти вещи, сбитые с мест, перекрученные, валяющиеся кое-как, словно бы вопили о своей неприкаянности, о многих тайнах, которые вынуждены скрывать.

Или все это чудилось мне? Только ведь и где, как не здесь, не на этом пожарище, могли лезть в голову сумбурные, сумасшедшие мысли? Ведь именно тут был кем-то повешен «всухую» кипятильник, от которого и вспыхнули бумаги вон на том шкафу, бумаги, книги, а потом и сам шкаф… Ведь следователь Малофеенко вместо того, чтобы самому работать с уголовным делом по факту смерти во время пожара Мордвиновой-Табидзе, разрешил себе плюнуть на него, потому что «подумаешь, старуху убили…» Или почему-то еще… И это следователь Малофеенко, не боясь никаких санкций, ни Бога, ни черта, подсказал нам с Маринкой самый верный путь к решению задачи «Кто убил Мордвинову-Табидзе или она себя сама сожгла?» — «Ищите свидетелей сами…»

Я оглянулась с явным намерением определить, кто же из присутствующих здесь и есть тот свидетель, который точно знает убийцу… Кто? Или, если это не убийство видел, как несчастная, полоумная старуха вешала на шкаф тот самый роковой кипятильник…

Однако скорбные лица окружающих были немы и чисты от примет порока. Я не могла представить себе в качестве убийцы ни красавицу «Быстрицкую», ни забавную секретаршу в желтых брючках на толстоватой попке, ни большегрудую, всю такую мягкую, уютную сестру-хозяйку Анну Романовну, ни Виктора Петровича Удодова, подтянутого, интересного мужчину, набравшего в штат столько бабеночек с незадавшейся судьбой…

Мы все, кстати, особенно долго и пристально смотрели на стену над взбаламученной кроватью покойницы. Там продолжала висеть большая фотография под стеклом, изображающая молодого мужчину в мялкой шляпе. Он в упор, с улыбкой, глядел на нас сквозь веер трещин на стекле. Было удивительно, как эта вещь вообще сохранилась, несмотря на пожар, хотя огонь подъел её снизу, уничтожив часть полосатого галстука и оставив лишь намек от пиджака.

— Муж! — почтительно произнесла секретарша Валентина Алексеевна. Интересный мужчина…

— Знаменитый режиссер… в свое время! — поправил Виктор Петрович.

— Вот я и говорю, — сказала «Быстрицкая». — Надо вовремя умирать! Вон он какой красавчик. А то живут, живут, изо всех сил своими костлявыми ручонками хватаются за жизнь. Смотреть тошно!

— Не надо так, девочка, — попросила Валентина Алексеевна, приложив ладонь к своей ядовито-изумрудной кофточке, приобретенной, естественно, все на том же дешевом «турецком» рынке. — Нехорошо это.

— Зато честно! — ответила тотчас упрямая красоточка, поднявшая себя на высоченные каблучки и — хоть бы что, ходит не падает.

— Хватит лишних разговоров! — приказала Лия Марковна. — Сотрите со стола, мне сесть негде!

Анна Романовна сейчас же бросилась в ванную, вернулась с тряпкой и тазиком, полным воды, быстро, ловко отмыла столешницу, расстелила на ней газету:

— Пожалуйста, пожалуйста…

— Начнем с тумбочки. Марина Васильевна, открывайте, вынимайте, что там есть.

Марина открыла и вынула альбом с фотографиями, посмотрела на меня.

— Берем, — сказала я и распахнула большую сумку. — Клади.

Оттуда, из тумбочки, она достала записную книжку.

— Клади, — сказала я.

Потом в её руках очутился металлический кофейник.

— Дайте мне! — потребовала Лия Марковна, оглядела изделие, заключила: — Серебряный. — Быстро написала, что было надо, в свой листок…

— Больше тут ничего нет, — сказала Марина.

— Сверху, сверху что! — потребовала от неё дальнейших решительных действий Лия Марковна. — Снимите эту бумагу. Что под ней?

Марина сдернула голубоватую плотную бумагу, что словно бы ни для чего прикрывала тумбочку, вернее, стояла колом, а когда это произошло — я едва не вслух ахнула — там оказалась тарелочка с резными позолоченными краями, а на ней треугольный кусочек торта. Рядом лежала на боку стеклянная вазочка в форме кувшинчика, из вазочки тянулись стебли трех белых роз. Их прелестные головки понуро свесились с края тумбочки, словно в знак скорби…

— Надо же… надо же… живые! — робко порадовалась секретарша.

— И тортик… кусочек сохранился, — в тон ей отозвалась сестра-хозяйка. — Красиво-то до чего было-то! Все как надо — розы, торт… Хотели по-хорошему… День рождения, все-таки…

— Чей? — не утерпела я, хотя высовываться не следовало.

— Да мужа ее… — охотно ответила Анна Романовна. — Очень, говорят, она его любила.

— Дело в том, — вмешался Виктор Петрович, — что у нас в Доме принято отмечать дни рождения наших подопечных, дни ангела, юбилеи, связанные с жизнь. И деятельностью их мужей или жен… У нас отличный повар-кондитерша. Она печет торт «Триумф», мы покупаем цветы… Стараемся как-то разнообразить жизнь старых, но заслуженных людей. Мы приглашаем известные ансамбли, действующих артистов, показываем картины… К сожалению, в тот вечер, когда случился пожар, у нас в столовой собрались все, кто не лежал в постели с давлением, абсолютно все. У нас выступал популярный ансамбль «Водопад». Столько было шума-грома… Пел сам Андрей Кучеров. К сожалению, наша дежурная медсестра не утерпела, пришла послушать… У нас ведь, прямо скажем, не воинская часть, сотрудники не обременены железной дисциплиной. Зарплатишка не ахти… Замену найти трудно.

— Там, значит, музыка играла, — проговорила Марина, — а здесь погибала в огне, задыхалась от ядовитой гари беспомощная старуха…

— К делу, к делу! — призвала Лия Марковна и постучала ручкой по металлическому остову лампы, абажур которой сгорел дотла. — Вон там, видите, какая-то металлическая ваза… Дайте мне её сюда!

Маринка выполнила указание, сняла то, что называлось вазой, с верха старинного комода, почти не тронутого огнем. Лия Марковна повертела предмет и так, и эдак, признала:

— Скорее, это конфетница, а не ваза. Скорее всего, вещь это антикварная… Скорее всего, дорогая… Забирайте!

Марина положила вазу-конфетницу в сумку.

— Что-то из книг возьмете? — спросила Лия Марковна. — Тогда я тоже запишу. Что? Блок в восьми томах… Шекспир в десяти… Советую, — она отвлеклась от писанины, — показать эту вазу антикварам. Может быть, она стоит очень больших денег.

— А как быть с дачей? — спросила Маринка, явно уверенная, что раз нотариус — представитель государства, значит — заинтересован в поиске и поимке правды-Истины.

— Дача? Какая дача? — не поняла Лия Марковна. — Ах, та, что в завещании… А в чем сомнение?

— В том, что какой-то Сливкин получил дарственную. За месяц дол смерти Мордвиновой.

— И есть соответствующие документы?

— Он сам позвонил и сказал.

— Видите ли, — перебил Виктор Петрович, — меня в те дни не было, я лежал в больнице. Но Сливкин не какой-то, он — президент фирмы «Альфа-кофе» и в известной мере наш спонсор. Ему лично эта дача не была нужна, насколько я понимаю. Он подарил её нашему сотруднику Владимиру Новикову. Владимир Новиков — беженец, безотказнейший работник, мастер на все руки.

— Ну, в общем, — Лия Марковна спешила, — если вы захотите со всем этим разбираться… — Она не глядела на Маринку, но явно обращалась к ней, — то надо искать документы, писать заявление и в суд. Теперь разберем вот эти бумаги. Держите сберегательную книжку. На ней пятнадцать тысяч старыми, обесцененными. Записываю. И исчезаю. Всего вам всем хорошего. Будут вопросы — звоните.

Энергичная дама испарилась. Я задержала взгляд на портрете мужа Тамары Мордвиновой — Георгия Табидзе. Он продолжал с улыбкой всезнания глядеть на все происходящее в комнате чуть вкось, из позиции полуанфас, огромным выпуклым глазом какого-то особо породистого черноокого коня, и столько было в этом его взгляде завораживающей силы ума, догадливости, иронии, что хотелось повиниться и сказать вслух:

— Простите, простите… но так уж получилось…

За себя и за Маринку. Вспомнилось некстати, что в его фильмах герои непременно совершают мужественные поступки, а по отношению к девушкам ведут себя как истинные рыцари. Что, в сущности, он — романтик и фантазер…

Я и разозлиться на него успела: за то, что эти их романтические ленты по сути требуют от простых-рядовых людей невозможного — не жалеть жизни ради высокой идеи, ради дружбы и любви, говорить только правду и терпеть за нее… Разве ж это не смешно? Не вредоносно для простодушных? Излишне доверчивых?

Это я ему платила за то, что он видел, как я тут вместе с Маринкой суетилась в связи с возможностью обогатиться за счет его несчастной, погибшей при пожаре жены…

— Сам умер ещё в семидесятых, — услыхала голос Виктора Петровича. — От инсульта. Хотел делать какую-то картину, а власть не разрешила. Не пережил… Про свою жену, как она в лагере сидела ни за что…

Мне захотелось поднять упавшую вазочку, налить в неё воды… Молча прошла в ванную, сохранившуюся после пожара в целости… Когда опускала в воду три белые розы, заметила, что кончик торта отщиплен… Значит, Тамара Сергеевна успела его попробовать перед тем, как погибнуть?

Мы с Маринкой ходили, отягощенные двумя сумками. Маринка стала владелицей также остова старинной настольной лампы с бронзовым постаментом и фарфоровой дутой ножкой, на которой изображены сцены из жизни голых античных женщин, принимающих разные пленительные для мужского взгляда позы средь пышной растительности и цветов, двух десятков хороших книг, если говорить о крупных вещах.

Мы уже спустились с крыльца, как мне вдруг что-то стукнуло в голову.

— Жди! — бросила Маринке.

Почти бегом — через вестибюль, по лестнице… Рванула на себя ручку двери сгоревшей комнаты и… и не сразу смогла произнести заготовленную фразу. Потому что в комнате творилось что-то малопонятное на первый взгляд, чудовищное, кипела какая-то адова работа. И «Быстрицкая», и секретарша, и сестра-хозяйка ползали-лазали по полу, двигали остатки мебели, шарили за плинтусами, переворачивали матрас на постели умершей, лихорадочно перещупывали подушки, одеяла и периодически оповещали друг друга:

— Это мое! Я нашла!

И время от времени хвастались друг перед другом:

— Глядите, ложка серебряная!

— Ой, а я нашла шифоновый шарф!

— Ой, а я этот термос заберу!

Они были вне себя, как грибники в лесу, наткнувшиеся на россыпь белых. Они измазали пеплом и прочей грязью пожарища не только руки, но и одежду, и лица. Они настолько были увлечены своим варварским, убогим занятием, что не замечали меня, хотя я стояла в дверях уже минут десять, не меньше, как вкопанная и очумелая. Особенно меня поразила красавица «Быстрицкая», недавно столь высокомерная, томная девица… И секретарша Валентина Алексеевна удивила немало. После почти слезливых причитаний и такая резвость в поиске чужих вещей в комнате-могиле, такое усердие в выковыривании ножичком чего-то там, возможно, завалившегося в щель за плинтусом… Да и сестра-хозяйка была хороша… Презрев свою дородность, грязь на полу, она просеивала руками мусор, что подгребла веником на середину комнаты.

— Вы меня простите, — громко сказала я в расчете на то, что бабенки спохватятся и как-то усовестятся.

Но ничего подобного не произошло. Они уставились на меня равно враждебным взглядом, и «Быстрицкая» сказала за всех:

— Вы все забрали, что хотели. Остатки — нам. Мы всегда берем после.

— Я не за тем… я портрет забрать.

— Берите, берите! — радостным хором, и сами же сняли со стены обгорелую раму с полупортретом Георгия Табидзе. Этим самым они как бы уравнивали меня с собой, принимали в свою забубенную компанию. В пальчиках с лакированными длинными ноготками блестело лезвие ножа… Видимо, «Быстрицкая» с его помощью выискивала особо искусно упрятанные сокровища в самых труднодоступных щелях и дырах. Мне стало страшно. Меня охватило ощущение какой-то общей, зловещей тайны, сцепившей этих лихих бабенок накрепко, на веки веков… А я-то им зачем? Тем более, что Анна Романовна, прижимая к высокой груди большой розовый китайский термос, сердито выговорила «Быстрицкой»:

— Дверь-то почему забыла запереть?

И нож, ножик-то ишь как посверкивает… И вот-вот, сейчас-сейчас начнется что-то жуткое, где этот ножик будет задействован… Это же хищная стая… вряд ли меня спасет бумажный, полуобгорелый Табидзе…

Пришлось силой воли подавить в себе нелепый в сущности страх: ведь это, все-таки, не джунгли, не Берег Слоновой Кости, а Москва, и за прокопченным окном сияет майское солнце… И как хорошо, что у ног сестры-хозяйки я углядела клочок фотографии, видимо, отброшенный ею за ненадобностью — три головы: две женские, а в середине — мужская. Узнала Табидзе, а женщины неизвестны.

Загрузка...