— Надо жить проще! — уверял он её, и она соглашалась.

А потом посыпались звезды с августовских небес. Прекрасный Даниель заскучал. У него кончались деньги, полученные за рекламу, но он не предпринимал ничего, чтобы заработать.

— Само придет, — уверил он её. — Откуда-нибудь и подует теплый ветер.

Если раньше, когда она уходила на работу, он стонал от огорчения, ворочаясь в постели, то теперь как спал, итак и продолжал спать. А когда его родители, жившие на другом конце Москвы, звонили по телефону, он просил её капризно:

— Скажи, что жив. Чего еще?

И она покорно обманывала его мать и отца. И покорно стирала его грязные джинсы, рубашки и носки, потому что он стал неаккуратным донельзя, и на все про все отвечал:

— А на фига!

Как же тяжелы, нелепы, бестолковы становились теперь вечера и ночи рядом с этим суперкрасавцем! Он усаживал её напротив и принимался читать свои стихи и требовал от её немедленных эмоций, то есть она должна была восхищаться и восхищаться его творениями.

— Ну как? Ну говори! — ныл, кривя полные, изысканного рисунка губы. Почему молчишь? Или я пишу так плохо? Если плохо, то зачем мне жить? Зачем? Знаешь, я в обиде на родителей… Если бы они ещё в детстве заставили меня играть на пианино… Я не захотел, отлынивал… Но если бы они привязали меня к стулу веревками… Но ни у матери, ни у отца не было терпения. Я не стал пианистом, а мог бы… слух абсолютный… И вообще…

Как же ударило по ней то, что Даниель внезапно пропал! Ну нигде нет, ну никто не видел! Сумасшедшая тоска погнала её на поиски. Сначала упорно обзванивала всех, кто так или иначе знал его. Потом обегала все те места, где он мог, хоть случайно, находиться. Родители неизменно отвечали одно: «Найдется. Он сам выбрал эту жизнь». Она им не верила, ужасалась их равнодушию к судьбе собственного сына… И опять то трезвонила в его запертую дверь, то сидела далеко за полночь у его подъезда, не обращая внимания на осенний, холодный дождь…

Но на ловца, слава народной мудрости, рано или поздно зверь бежит! Чудо сотворилось! Она сыскала своего сверхвосхитительного Даниеля в метро. Он подыгрывал на гитаре молодому парню, который пел, и надо сказать, весьма прочувствованно, романс «Ночи безумные, ночи бессонные…» Увидел её улыбнулся, но задерживаться взглядом не стал. «Я работаю», — так это она поняла.

Для неё пребывание Даниеля с гитарой в переходе метро не было чем-то удивительным. Он обладал самыми разными способностями и был абсолютно, как истинный небожитель, равнодушен к общественному мнению. Его звали приятели дописать картину в авангардном стиле, и он дописывал. Или же вместе рисовать декорацию — он и это мог, если было настроение… А теперь вот помогает зарабатывать денежки певучему парню…

Она стала в сторонке и ждала. И дождалась. Парень-певец поднял с полу шляпу, полную бумажных денег, деньги сгреб и сунул в карман… Даниель подошел к ней и, сияя прекрасными глазами, осведомился:

— Все нормально? Ну я очень рад.

Они втроем сели в вагон. Она предполагала, что любимый возьмет её за руку и поведет, поведет, как в недавнем прошлом. И пойдут они, счастьем палимы…

Однако красавец, все так же улыбаясь, произнес, наклонясь:

— Ты меня прости. Я готов проводить тебя до дома, но… Видишь ли, у меня будет Гоша ночевать…

Казалось бы, тогда она могла все понять окончательно? Куда там! Помнится, только с неприязнью отметила, что у Гоши на шее чирей, залепленный пластырем…

— А когда же? — спросила, как девочка, обиженная тем, что в общую игру её не берут.

Даниель тряхнул кудрями, словно лошадь, которую донимает слепень:

— Посмотрим… время есть…

Как же она ревела в ту ночь! Как ревела, зажав лицо халатом, чтобы мать не слышала! Забралась в ванную, включила во всю силу душ и делала вид, что моется, моется, никак не намоется…

Но надежда, пуст крошечная, жила, билась у виска: придет, позвонит, не может быть, чтобы все так вдруг… Вот дуреха-раздуреха…

Он не позвонил.

Есть, стало быть, люди, которым следует так крепко ударить по башке, чтоб до звона. И только тогда они очнутся от сна наяву и наконец-то сообразят, что к чему.

Вероятно, и я принадлежу именно к этому подвиду. По первоначальному замыслу редактора Макарыча я должна была взять интервью у жены известного иллюзиониста, который, на наше газетно-сенсационное счастье, только что разошелся с ней… Внезапно замысел изменился. Макарыч сам притопал в мой кабинетишко:

— Никаких рыдающих баб! Срочно звони Эльдару Фоменко. Мои сыскари доложили — вчера вечером явился из Америки! Снялся там в трех фильмах! В самом зените славы! Я когда-то на него первую рецензюшку накропал. Он должен помнить. Привет передай! И учти! — Макарыч поднял палец вверх. Никаких вопросов про отношения с женщинами. Он — большой оригинал. Попробуй поднять темку «голубизны»… Вдруг расколется? Раскрепостится? От избытка славы? Такой бы мы вставили «фитиль» всем прочим газетенкам!

— Неужели он «голубой»? — подивилась я. — А с виду мачо и мачо…

— Здоровый интерес! Передай его читателям! Пущай ахают-охают! «Ну надо же, такой тореро по всем статьям, а «голубенький», вроде недоросточка Петюши Лукина! Что это все мужики с ума посходили, что ли?!»

Конечно, кто-то немедленно меня заклеймит позором, если я скажу, будто испытываю интерес к жизнедеятельности особей под названием «педерасты». И этот кто-то, конечно, ханжа и лицемер. Потому что, действительно, охота вызнать, отчего мужик способен пренебречь положенной ему Богом женщиной и возжелать другого мужика.

Конечно, кое-что на этот счет я знала, начиталась. Теперь кому в новинку похождения тех же чиновников из высших сфер, которые «оголубили» эти сферы весьма и весьма. Любой москвич в курсе, кто из известных адвокатов, телеведущих, продюсеров, певцов и так далее — педераст… Тем более, что один из них дал сверхоткровенное интервью, мол, да, я имею нескольких любовниц мужского пола, да, сплю с ними с удовольствием и счастлив новым, вполне демократическим подходом к этой моей нестандартной сексуальной ориентации и благодарю Президента за то, что он проявил широкие взгляды и, несмотря на мои педерастические наклонности, оставил меня во главе идеологического комитета и не изгнал с телеэкрана…

Ну, а ещё я видала эти самых «голубых» в ночных клубах… Меня и смешили и страшили их ужимки, особенно когда мужская особь изображала женщину… Бр-р-р…

Разумеется, в глазах продвинутых, то бишь, сверхсовременных, я со своим «бр-р-р» выгляжу анахронизмом. Но ничего с собой поделать не могу. И до сих пор всячески старалась обходить стороной контингент «геев», лесбиянок, брала интервью у нормальных мужчин и женщин. Клеймите меня клеймите, ихние сторонники и поклонники!

Однако в данном конкретном случае я не имела права привередничать. Ведь речь шла опять же об общественной пользе, а по существу, о способности выжить нашему редакционному коллективу в условиях рыночной экономики, будь мы все прокляты за свою всеядность и желтую желтизну во имя денежки!

То есть пошла я к Эльдару Фоменко с любопытством в кармане. И без обычного раздражения оттого, что очередная знаменитость с трудом, после долгих уговоров согласилась на встречу. Эльдар дал «добро» сразу. И что же он мне рискнет рассказать? Как будет отвечать на остренькие вопросы? Станет ли красоваться передо мной своей способностью плевать на общественное мнение? Или примется откровенно врать, притворяться, мол, да, конечно, женщина — это вершина мироздания и т. д. и п.?

Запомнилось: ярко светило осеннее солнце, гремели по асфальту роликовые коньки мальчишек, я грызла яблоко, купленное прямо из мешка у бабки на углу. А поверх всех этих примет жизни и обдумывания вопросов, которые следовало задать Эльдару Фоменко, все равно, тоненько, тоскливо попискивало: «Даниель… Даниель… где ты? Где ты?»

Преуспевающий актер встретил меня на редкость доброжелательно. В жизни он оказался не столь «габаритным», как на экране в роли удачливых искателей приключений, яхтсменов, полицейских, альпинистов и т. п. Но все равно впечатлял… Как и его квартира, где все сияло новизной, чистотой, демонстрировало удобство, комфорт, вкус…. Мне так не хотелось топтать белый пушистый ковер, но пришлось… Мы уселись в огромные кресла, обитые полосатым атласом нежнейшего голубого цвета. Хозяин, радушно поглядывая на меня из-под сросшихся на переносье породистых бровей, расставлял по круглому, прозрачному столу вазочки с печеньем-вафлями-конфетами. Потом принес кобальтовый кофейник, разлил по чашкам дымящийся кофе. Но почти не поседел. Так, отдельные белые волоски в темно-кудрявых волосах навалом, хотя лет ему было немало — сорок семь.

Помню еще, как невольно залюбовалась легкостью и грацией его движений. Мне даже стало обидно кровной женской обидой, что он, такой с виду доподлинный мужчина с этими атлетическими плечами предпочитает нам, девушкам-женщинам, какие-то порочные связи.

Диктофон я уже поставила на стол.

… Эльдар Фоменко оказался умен и проницателен. Стоило мне обвести взглядом картины на стенах и как бы призадуматься, — он тотчас же оформил мои смутные предположения в отчетливую каверзную мысль и спросил, лукаво прищурив один глаз:

— Обнаружили, что я собираю вполне определенные произведения искусства? Угадали. Меня интересует только мужская натура. Мне нравятся обнаженные мужские тела. Я нахожу в них особую красоту и совершенство. Вам, конечно же, известно, подобной привязанностью славился великий Микеланджело Буонаротти. Думаю, не прошло мимо вашего внимания и то, что великолепную коллекцию подобных картин и скульптур собрал гений балета Рудольф Нуриев! В Париже мне довелось побывать у него и увидеть все эти чудесные вещи собственными глазами. Почему вы не пьете кофе? Он же вне проблем «голубой» или «розовой» или ещё какой любви! Оно чисто, непорочно, как капля росы на цветке ландыша.

— Я могу включить диктофон? — спросила, невольно улыбаясь.

— Разумеется! — пожал он эксклюзивными плечами и потер указательным пальцем вертикально-сексуальную ямочку на подбородке. — Я же говорю достаточно неординарные вещи. Им ли бесследно кануть в Лету! Вообще, сознаюсь, приятно удивлять. Особенно таких безгрешных особ, как вы. Тут я понимаю Сальвадора Дали. Эпатаж — эликсир жизни! Тягучий, серый будень по правилам, доступным абсолютному законопослушному большинству, кладбищенская рутина, смерть через собственную дурость и отсутствие фантазии.

— Ваши взгляды вполне разделяют друзья, приятели? — вставила я аккуратно. — Можете назвать тех, кто вам особенно близок?

Он расхохотался, запрокинув голову, то есть искренне, от души наслаждаясь возможностью сбить с толку очутившееся перед ним законопослушное, стандартное существо женского пола, и произнес:

— Милая девушка! Дай Бог кому-то ещё иметь столько друзей и приятелей!

И тут же, не робея, принялся называть имена известных балерунов, правительственных чиновников, банкиров, продюсеров, спортсменов… Выходило, что лучшие люди периода разгула демократии — почти сплошь «голубые».

Но он, предвидя такой поворот моей мысли, оборвал перечень и предупредил, постучав себя в грудь кулаком, как в запертую дверь:

— «Голубая луна», замечу, не всех преследует из данного списка, не всех… Но есть, есть дружочки… с которыми мы вместе рискуем… Что поделаешь! Фредди Меркьюри тоже рисковал… потому что слишком любил жизнь в самом её экстремальном проявлении. Но зато как великолепен был!

— Если я вас правильно поняла, — вы не верите ни в Бога, ни в черта… Вам дороже дорогого наслаждение…

— Верно! — он вскочил со стула и бесшумно заходил по мягкому ковру, резко, изящно срезая движение вперед поворотом корпуса. — И нет в мире для человека ничего нужнее, чем наслаждение! Через наслаждение, через любовь, через красоту человек приобщается к вечности, стало быть, и к Богу. Да, да, я уверен, что Бог — это вовсе не старичок с бородкой, а нечто настолько мудрое, настолько пронзительное в своем знании и понимании человеческой природы, что и те, кто осуждаем «широкой общественностью» за свое пристрастие к «голубой луне», для него всего лишь дети… милые дети…

— Пожалуй, если вы встанете где-нибудь на площади и приметесь рекламировать… стиль жизни тех, кого объединяет «голубая луна», — немало окажется прельщенных…

— А почему? — он быстро вскинул голову, и его темные глаза вспыхнули азартом. — Потому, что правда привлекательна. Порицаемое заманчиво.

— И какова же, все-таки, основная правда, так сказать? Ну самая подноготная?

— Скажу! — он умолк, отпил из чашки, усмехнулся, не отводя от меня взгляда. — Ваша пытливость делает вам честь. Так вот, только не обижайтесь, не оскорбляйтесь, чувствуйте себя журналисткой, не более того. Так вот, женщины, их нежные, а точнее, вялые тела способны возбуждать только инертных, слабых духом и волей мужчин. Эти мужчины идут проторенными путями. Игра воображения им не свойственна. Но настоящие горячие мужчины с огнем в крови способны оценить себе подобных по достоинству. Подлинное безумие страсти там, где сходятся в любовном поединке два красивых, умных, талантливых поклонника «голубой луны».

— Но почему вы так откровенны со мной? Я же все записываю!

— Почему? — он пододвинул ко мне вазочку с миндальными орешками. — Ну хотя бы потому, что вы искренне хотите знать, понять… И вам так мало лет… Все ваши основные радости и горести впереди. Очень может быть, что вам не очень-то легко живется. Не очень удобно… Сейчас ведь далеко не многие могут позволить себе даже лишние туфли купить… Я же не совсем плохой человек. Счастливый человек на сегодня. А счастливые, как правило, щедрые, отзывчивые… Ну что я могу ещё сделать для вас, кроме как помочь вам с интервью? Чтоб его читали взахлеб? Есть ещё вопросы?

— Есть, конечно. О вашем детстве, юности, пожалуйста… Вам повезло с семьей или..?

— Или. Меня воспитывала бабушка. Родители разошлись. Отец попал в тюрьму. Мать спилась. Мы с бабушкой сажали картошку, капусту, лук, редиску. Я обязан был пасти козу Нюрку. Было скучно, когда сидишь на лугу, а вокруг одни козы и гуси… Я стал петь. За то, что пел, мне приносили кто яйца, кто носки шерстяные. Один старый слепой ветеран войны, дядя Федя, подарил гармошку… Когда бабушка умерла, меня вместе с гармошкой направили в детдом. Там били. Но меня не трогали. Когда начальство приезжало, я им играл и пел. Мы, мальчишки, очень любили по садам лазить, яблоки зеленые воровать, сочные такие, душистые. Раз меня поймали хозяева и железным прутом по ногам, по рукам, по голове… бросили в канаву помирать. А я выжил.

— Хотите, — подала голос, — у меня есть.

Вжикнула молнией на сумке, покидала на прозрачную гладь стола все, до одного купленные яблоки. «Не суди, да не судим будешь», — пришло в голову и застопорило все остальные суждения.

— О! — улыбнулся, демонстрируя великолепную голливудскую улыбку. Взял яблоко и, даже не обтерев салфеткой, сунул в рот.

Не знаю, не знаю, отчего вдруг жалость к нему, вполне, даже чересчур благополучному, стиснула мое сердце… Возможно, это у нас, женщин, инстинктивное. Нам положено сострадать всему роду человеческому и скорбеть за все, про все, и оплакивать вдогонку даже горестные детские воспоминания случайного мужчины…

— Ну а дальше меня отметили на конкурсе песни в области… — прожевав, сообщил он прежним своим тоном веселого победителя. — А дальше Щукинское… А дальше роль за ролью…

А дальше я уже почувствовала, что его нестандартная сексуальная ориентация меня больше не колышет. И впрямь великая мудрость есть в том, что судить другого мы не должны, потому хотя бы, что чужая душа — потемки, что нам всегда приоткрыт только кончик истины, а вся-то она — только Богу, только Провидению…

Более того, в ту светлую минуту, когда «гений экрана» грыз немытое зеленое яблоко, я чувствовала к нему такую близость, словно мы выросли в одном дворе. И уже за одно это он был мне симпатичен. Я забыла даже о своем Боге-Даниеле…

Но как же причудливы зигзаги судьбы! Через несколько секунд я ненавидела Эльдара Фоменко лютой ненавистью, но себя, свою придурковатость ещё больше. в дверном проеме возникла вдруг Она — моя безумная любовь, моя роковая потеря — Даниель собственной персоной. Я задеревенела от неожиданности…

… Он… оно было заспанное и в одних плавках изумрудного цвета. Солнце, бившее в широкие окна, тотчас словно набросилось на его плечи и озолотило стройный стан как единственно достойный объект. Чудесные витые кудри стали ещё чудеснее, ещё драгоценнее…

— О! Наконец-то! — снисходя, по-родственному заговорил Эльдар, встал из-за стола, подошел к писаному красавцу, крепко хлопнул его по бронзовому плечу. — Я-то решил — твоему сну не будет конца! Что поделаешь — юность любит спать! Танечка, — обратился ко мне с веселой беззаботностью, — не правда ли, этого мальчика следует увековечить в бронзе, мраморе и на полотне?

Забывшая дышать, окаменевшая каждым волоском и молекулой, я сумела только кивнуть. Актер рассмеялся, явно довольный тем, что предмет его гордости произвел мгновенное, оглушающее впечатление на журналисточку. И не заметил, что возникший красавец в плавках тоже на какое-то время замер, умер от изумления, увидев перед собой ее…

Так вот оно случилось… Чашечка с кофе дрогнула в моей руке и черная грязь обкапала белые брюки. И это был выход из положения — надо было суетиться, идти в ванную, кое-как замывать пятно, что-то отвечать Фоменко, предлагающему какие-то порошки, растворы… В моей голове царил ералаш, все серое вещество встало дыбом и воспламенилось, обжигая корешки волос. Я сошла с ума, попав в Зазеркалье. И окончательно меня сбила с толку внезапная благожелательная реплика актера:

— Моя жена пользовалась вот этим раствором в подобных случаях… Попробуйте!

Я оглянулась на него, и, видимо, в диком моем взгляде он легко прочел: «А разве у «голубых» бывают жены?»

Я отражалась во всех четырех зеркальных стенах с бутылочкой в одной руке и тряпочкой в другой.

— Кроме двух жен, у меня четверо детей, — сказал он. — Не забудьте внести это уточнение в интервью. Чтобы у наивного, малообразованного малосведущего читателя глаза вылезли на лоб и там и остались…

— Уточню! Как же! Спасибо за беседу… Я отняла у вас много времени… Приносить материал на подпись или…

— Зачем? Я вам полностью доверяю! — великодушно отозвался он откуда-то издалека-далека.

Меня теперь незнамо как тянуло вон из этой богатой, изысканной квартиренки, где в дальних покоях на чужих, «голубых» простынях отсыпался, наверняка, после бурной ночи мой ненаглядный…

Вот в каком качестве попала я в операционную к хирургу Алексею Емельянову. Вот чего и сколько скрыла от него и от себя на веки вечные…

А оно возьми и объявись! И выбеги из мрака забвения, как говорится! Да по той дорожке о существовании которой я знать не знала, слыхом не слыхивала! Надо же было Маринке забеременеть и отправиться на аборт не в обычную гинекологию, а в медучрежденьице, где убитые во чреве младенчики служат исходным материалом для чудодейственных уколов, предназначенных богатеньким импотентам!

Нечаянное удивленьице: «Неужели прекрасный Даниель так сильно ухайдакал свое основное боевое оружие?» «Плачьте, о Боги…» Как там дальше-то?

Не стерпела я тогда, после посещения «палаццо» Фоменко, где процветал Даниель, позвонила модельерше по летним платьям из хлопка Инге Селезневой:

— Почему не сказала, что…

— Солнышко! Я тебя предупредила! Но ты была невменяема. Успокойся: через это крутое разочарование десятки девиц прошли. Если бы собрать все их слезки в одно корыто — гору белья выстирать можно было б! Пусть тебя утешит исторический факт: старик барон Геккерн и Дантес, убийца Пушкина, находились в нежных отношениях. Пушкин, оказывается, пострадал на том, что старый развратник, педераст, ревновал Дантеса и поэтому хотел поссориться с семейством Пушкина. Кончилось дуэлью и смертью Пушкина. Лермонтов имел в виду игры педерастов, когда обвинял «наперсников разврата». Я решила создать вечернее платье из черного и серого шифона под девизом — «Тайные страсти». Уже набросала акварелькой… Анютины глазки, лиловые с желтым, прячутся в мягких складках, появляются лишь при движении… Сечешь?

— Секу.

— Видно, не очень. «Ах, ах, какой ужас — Даниель бисексуал!» Очнись! Когда живешь! Сейчас по Интернету можно вызвать проститутку двенадцати лет! Лолиточку!

Однако в ту ночь я не только окуналась в воспоминания и разглядывала усохшее дерьмо прошедших дней. И не только вдруг подумала об Алексее с его скальпелем наперевес со смиренной благодарностью. Он же спас меня тогда, в ту черную депрессуху, не только своим хирургическим вмешательством в мои внутренности… Видно, мой ангел подсуетился и подбросил мне его тогда во имя вселенской гармонии… Он, он содрал с меня черную кожу депрессухи… Он не давал мне жить самой по себе, прямо-таки с ожесточением навязывал свою веселую, насмешливую нежность…

Чего же мне ещё надо? Чего? Чтоб он сидел у меня под боком и периодически бухался передо мной на колени? И писал мне стихи, подобные апухтинским:

Будут ли дни мои ясны, унылы,

Скоро ли сгину я, жизнь загубя,

Знаю одно, что до самой могилы

Помыслы, чувства и песни и силы

Все для тебя!

Впрочем, обо всем этом, личном-различном, я думала как бы вкось, как бы между прочим в эту ночь после встречи с Маринкой. Думать-то думала, но уже жадно вглядывалась в лицо фактам, которые донесла до меня моя верная, несчастная подружка, уже выстраивала их в рядок в зависимости от значимости.

Получалось, что самое важное для меня, для моих последующих изысканий и выводов, — поездки Виктора Петровича Удодова, директора Дома ветеранов, получающего не зарплату, а зарплатишку, — в хитрый медотсек за чудо-уколами, которые стоят больших денег.

Вопрос: где он их берет? Откель нашел многие тысячи на иномарку? Не отрыл ли случаем клад знаменитого пирата на территории своего Дома? А если копнуть в его квартире? Что, кстати, представляет из себя эта его квартира? Не из тех ли, что нахваливает бесстыжая реклама и зовет немедленно «обеспечить себя необходимым каждому комфортабельным жильем в совершенном мире современнейшего дизайна»?

Во всяком случае, мне было совершенно ясно — Удодов попался. Я его могу прищучить. Путь небольшая, но победа! Для статьи уж точно подойдет… Если, конечно, найти документы в «медотсеке», доказывающие, что Виктор Петрович там свой человек и денег на борьбу с импотенцией не жалеет…

Если… если… Но ведь «курочка помалу клюет и то сыта бывает»…

Так ведь недооценила я хватки бывшего спортсмена и экстрасенса! Сама попалась ему в руки! Едва явилась в Дом, едва переоделась в своей кладовке, как меня вызвали к Удодову. Секретарша Валентина Алексеевна, пряча глазки, сообщила:

— К самому… иди… Не знаю, зачем… — и, кусая морковные губы, просительно: — Лишнего не говори… ну про… Сама знаешь. Меня он, конечно, выгонит. Куда денусь? Возраст… холецистит, ревматизм… Пожалей, Наташенька…

Мне было неприятно смотреть в глаза этой убогой женщины способной, оказывается, унижаться не знамо как. Но и грабить покойниц, однако!

— Прошу! Умоляю! — она цапнула меня за руку. Я руку инстинктивно отдернула, но пообещала:

— Постараюсь… лишнего не скажу…

Через некоторое время я переступила порожек кабинета Виктора Петровича и тотчас услышала суровое:

— Пришла? Садись!

Присела на краешек стула. Нас было двое. Джинсовая рубашка синего цвета шла ему и молодила. Он молчал долго. Молчал и молчал. И я поняла вдруг, что все, попалась. Дело вовсе не в том, о чем шептала мне только что его напуганная секретарша. Он каким-то путем узнал, что я вовсе не Наташа из Воркуты, а журналистка Татьяна Игнатьева, подосланный редакцией разоблачитель. И вот сейчас он с ухмылкой удачливого сыщика объявит мне, что все, попалась, голубушка, твой придуреж мне надоел… Ну и так далее. И я с позором буду выдворена вон из Дома, и понесу свой позор, как мочу на анализ, в редакцию, и…

Удодов, между тем, молчал и молчал, и вертел в пальцах с аккуратно округло подстриженными ногтями шариковую ручку в форме полосатого карандаша. Я успела сжать себя в кулак и в случае чего влепить ему пару-тройку неслабых, беспощадных вопросов. И первый из них: «Где денежки берете на чудо-укольчики? На иномарку с суперблондинкой впридачу?» то есть «раз пошла такая пьянка» — играем в открытую!

Однако не пришлось мне лезть на баррикаду… Моя фантазия, основанная на предположении его секретарши, оказалась очень убога, а знание жизни зашкалило на нуле. Хотя начало разговора, после длительного, многозначительного молчания, вполне соответствовало первоначальному прогнозу.

— Мне стало известно, — заговорил, наконец, Виктор Петрович, пробуя ручку на разлом, то есть демонстрируя высокую степень раздражения, а то и гнева, — мне стало известно, что вы участвовали в расхищении драгоценностей покойной актрисы Обнорской…

Я ничего не успела ответить, но на всякий случай опустила глаза и голову — поза крайнего смущения…

— Нечего корчить из себя! — рявкнул мой шеф. — Нечего изображать! Вот доказательства!

Он выхватил из стола конверт, наклонил. Из него с легчайшим звоном пролилась на темную полировку стола золотая цепочка с крестиком. Я невольно потрогала карман своего казенного халата. Там было пусто…

— Именно, именно! Именно оттуда её и изъяли! — подтвердил Виктор Петрович торопливо и как бы услужливо. — Что же не спрятала куда-нибудь подальше? Не отнесла домой, госпожа воровка? Я рассчитывал получить высококачественный товар, без изъяна. Все-таки престижный фотокор рекомендовал, сам Михаил Воронцов. Ты же его подвела! Ты наш коллектив в грязь лицом положила! Когда мне принесли эту цепочку — меня чуть инфаркт не хватил. Пожалел иногороднюю на свою голову! Теперь если об этом узнают в милиции… прокуратуре…

Я ещё ниже, ещё покаяннее наклонила голову, лицо мое залило краской стыда. Мне, «Наташе из Воркуты», было, известное дело, ужасно совестно.

— Не надо в милицию… — шептала я еле слышно. — Не надо! Я виноватая… Но я больше никогда… ни за что… Бес попутал…

— Ты хоть до конца понимаешь, чем это для тебя может кончиться? Сколько тебе лет тюрьмы-лагеря дадут? — не унимал свой праведный гнев раздухарившийся Виктор Петрович.

— Ой, не надо, не надо! — разревелась от страха и отчаяния то ли и впрямь «Наташа из Воркуты», то ли я сама, журналистка из газеты «Сегодня и завтра». — Бес попутал! Не хотела! Совсем не хотела! Я никогда до этого! Я бы и в этот раз отказалась, если бы…

И — дернула стоп-кран, заткнулась. Что-то подсказало мне, что не следует излишне откровенничать, вываливать подробности той гнусной сцены грабежа-дележа… Даже не из-за просьбы-жалобы секретарши…

Однако Виктор Петрович словно бы надеялся именно на то, что я расколюсь окончательно и перескажу ему, как там все происходило, кто участвовал в краже драгоценностей, принадлежавших Серафиме Андреевне. Он словно бы замер как перед прыжком, вытянув голову, опершись ладонями на стол. Он явно провоцировал меня на откровенность, доносительство.

Я не оправдала его надежд, вывернулась:

— … если бы уж очень ярко она… цепочка эта не блестела…

— Но у тебя же на шее есть цепочка! Вон она!

— Позолоченная только… а эта… эта блестит по-другому, золотая потому что…

— Вот ддурочка, — с облегчением Виктор Петрович откинулся на спинку стула.

— Ага, — покаянно согласилась я с ним.

— Тогда почему ты оставила её в кармане халата, Почему домой не отнесла? — он отнюдь не закончил допрос.

— Боялась… Вдруг Михаил Егорович найдет… Даже сама не понимаю… Я её хотела под белое платье надеть… я об белом платье мечтаю…

— Домечталась! Почти до тюрьмы! Мне сказали, ты одна позволила себе такое. Никто больше ничего не трогал. Или трогал? Воровал? В карман себе совал?

ОН неспроста задал этот свой вопрос. Ой, неспроста! И я ответила достойно, то есть обнадежила его и всех, кто в том был заинтересован:

— Прямо не знаю, как взяла… Я извиняюсь. Я никогда-никогда! Бес, бес попутал… запачкала коллектив. Только не прогоняйте! Я больше никогда-никогда… Мне знаете как нравится у вас здесь? Такие хорошие люди… К старикам и старушкам по-доброму… Я уже привыкла… Никогда, никогда больше!

— Надо бы тебя сейчас же, сей момент рассчитать и выгнать! — задумчиво произнес Удодов, но я уже знала — обойдется.

— Надо бы! Надо бы! — Виктор Петрович встал с вертящегося командирского кресла, походил по комнате, трогая пятерней седоватый ежик. Ладно уж… Придется простить. Умеешь держать язык за зубами. Ценишь доброе отношение. Но знай! — он остановился рядом со мной. Дальнейшие его слова как бы падали мне прямо на макушку. — Знай! В случае чего — отнесу соответствующее заявление в милицию. Есть свидетели, которые видели, как ты брала эту цепочку в комнате умершей Серафимы Андреевны, как ты таскала её в кармане халата. Не отвертишься! Но если будешь вести себя как надо…

— Буду, буду, Виктор Петрович! — я прижала к груди обе ладошки. — Я все поняла! Я вас не подведу! И Михаила… Он же, если узнает…

— Попробую поверить. Попробую. Уже большая, должна понимать: в любом коллективе случается всякое, но не всякий сор следует выметать из избы. Мы в се не ангелы, и ты в том числе. Время трудное. Это тоже надо понимать. Зачем нам, на коллектив, темное пятно? У нас грамот сколько, благодарностей, — он говорил и одновременно сливал цепочку в почтовый конверт. Кончилось тем, что ему приспичило именно при мне повернуть ручку сейфа, набрать код и сунуть внутрь этого угрюмого, страшненького ящика легонький конвертик с явным «вещественным доказательством», чтоб, значит, незадачливая в ситуации приватизации чужого Наташа из Воркуты всегда помнила, что она сидит на крючке. И не ворохнулась…

Разумеется, я высоко оценила способность Виктора Петровича бороться за честь коллектива. И поверила в совершенную его искренность насчет нежелания лишнего шума и «темного пятна». Но слишком высок оказался класс провокаторства, чтобы мне не пришло на ум признать его, именно его главным вдохновителем и организатором всех черных дел, что творятся в Доме ветеранов. Остальные — пешки.

Не знаю, сколько ещё времени Удодов продержал меня в своем кабинете, отчитывая и поучая, если бы не очередная, за раскрытым окном, перебранка между медсестрой Аллочкой и кондитершей Викторией.

Аллочка отбивалась высоким, полуплачущим голоском:

— Да нужен он мне! Медом, что ли, намазанный! Один он на всю Москву, что ли!

— Не ври! — певуче требовала красавица-кондитерша. — Не видела я, что ли, как ты к нему в гараж бегала! Не видела?

Меня опять удивило такое откровенное, прилюдное соперничество. Но, с другой стороны, женская ревность, как известно, не знает пределов. Родная сестра моей матери, о чем в семье говорилось не раз, била стекла в квартире разлучницы. Набрала кусков асфальта и пуляла по окнам на втором этаже. Все до одного осыпала. А подруга матери из её педагогического прошлого, историчка Ираида, подловила соперницу в туалете и, став на стульчак в соседней кабинке, облила её разведенным шампунем. А… Да сколько таких случаев, когда женское сердце вскипает от ревности и гнева… До убийства доходит! Вон же в газете рассказали про директрису магазина, как она в подсобке задавила соперницу мешком с мукой…

Короче, не придала я и на этот раз особого значения этой несимпатичной сцене. Тем более, что директор высунулся в окно и сердито крикнул:

— Замолчали! Разошлись по рабочим местам!

И мне:

— Иди и ты! Работай! Зачем только я набрал столько сволочных баб! Жалость проклятая!

Мне же хотелось догадаться, кто выдал мое «воровство» директору… Сестра-хозяйка тетя Аня? Секретарша? Сами замазаны. Медсестра Аллочка? Но ей и вовсе, вроде, ни к чему меня «топить»… Или испугалась, что я знаю, что «колется», что ненароком, или как, выдам ее?

Протирала пыль, чистила ванны-унитазы, пылесосила и все думала, думала и ни до чего не додумалась.

А зачем меня позвал к себе в квартиренку Парамонов? Я же у него уже убирала… Нашел предлог:

— Наташенька, я набезобразничал, бутылку в ванной разбил… осколки… с шампунем… Не сочти за труд… Пошла, убрала. Но когда взялась за ручку двери, позвал:

— Сядь, передохни.

Села. Он как бы кулем плюхнулся напротив в пиджаке с орденскими планками. Подвинул ко мне стакан в мельхиоровом подстаканнике с крепко заваренным чаем, а следом — распечатанную, но непочатую шоколадную плитку «Вдохновение». Он всегда надевал этот полупарадный пиджак из синего, стародавнего коверкота, когда ходил в ближний к Дому универсам, а ещё на встречи с однополчанами, в Александровский сад. Все удивлялись его прыти тучный, а не унимается, марширует, куда хочет.

— Попей, попей чайку! Какая проворная! Шустрая! Молодец! «Без труда не вынешь и рыбки из пруда». Ешь, ешь шоколад — он силы дает… Думаю — если бы тебя одеть, как артистку, — никто бы не поверил, что ты уборщица…

Я поперхнулась. Мне почудилось — старик как-то особо глянул прямо мне в глаза своими маленькими, остренькими.

— Правда-а? — спросила с идиотской улыбкой.

— Когда-то я гримером работал, — был ответ. — В молодости. Другой раз чуток подкрасишь актрису, паричок ей нацепишь — родная мать не узнает…

Мое сердце забыло биться.

А старик не умолкал, не спуская с меня тусклых, словно бы разжиженных, но упористых глаз:

— Одна актерка, помню, мужа своего захотела в измене уличить, попросила меня, чтоб загримировал. Пошел навстречу. Из блондинки брюнетку сделал, ну цыганка и цыганка. — Старик рассмеялся, его жидкий живот всколыхнулся.

— И что?

— Все как по маслу. Застукала муженька с посторонней дамочкой, устроила сцену, как полагается. Только хорошего все равно ничего не вышло. Она попала под машину.

— Как… под машину?

— А так… Всего в этой жизни не предусмотришь, — произнес назидательно. — Она, видно, хороший дебош устроила, как говорится, с музыкой. При всех позорила мужа. Дело было в театре, народищу кругом… А кончилось… Видно, очень довольная, выскочила на улицу, ничего не видела, а тут машина…

Что я должна была думать? К чему Парамонов вел разговор? Мне стоило труда изобразить добавочный идиотизм и провякать:

— Ну надо же… Ну я пойду, а то и так засиделась…

На что намекал Парамонов? Или не намекал, а это мне кажется, потому что начинаю бояться собственной тени?

В пустом коридоре второго этажа было тихо, солнечно и безлюдно. Так показалось мне вначале. Но тут я заметила сквозь оранжерейные резные листья маленькую сухонькую фигурку… Фигурка двигалась из глубины коридора, а остановилась возле двери квартирки, где до недавнего времени жил актер Козинцов. По белым волосам, затянутым на затылке в орешек, узнала Веру Николаевну. Она что-то делала, принаклонясь над дверной ручкой. У неё упал из рук небольшой голубой букетик. Она не без труда наклонилась, подняла его с ковровой дорожки и опять, как можно было догадаться, принялась прилаживать к ручке. И опять у неё ничего не получилось.

Я вышла из «засады»:

— Вера Николаевна, давайте помогу!

Она, было, вздрогнула, он, узнав меня, улыбнулась:

— А-а, Наташенька, душка…

Но во взгляде её зеленоватых глаз все ещё жила какая-то отрешенность от здешнего, сегодняшнего мира. Ей требовалось усилие, чтобы совсем вернуться из дальней дали в сегодняшний день, судя по всему…

— Ну, попробуй… у меня никак…

Я пристроила голубенькие цветочки неизвестного мне вида на ручку двери так, чтоб они не падали.

— Спасибо, — сказала Вера Николаевна и положила свою сухонькую ручку мне на рукав. — Там Козинцов… Доброты неимоверной. В войну мы с ним колесили по фронтам в одной бригаде. В бомбежку закрыл меня своим телом. Доверчивый, излишне доверчивый… Кому не лень, все этим пользовались. Поверьте, отдал другому первую свою квартиру в Москве! Ему после войны в новом доме выделили жилплощадь. Усовестился, потому, видите ли, что жил один, а у комика Гамова жена и двое детей. Он сыграл, и блестяще, героя в фильме «Морской десант»… Высокое звание получил… и эту квартиру.

Мы как-то незаметно дошли с Верой Николаевной до её апартаментов… Я помедлила на пороге, но она потянула меня за рукав:

— Входите, посидим… что ж…

Она налила себе и мне по чашке чая из китайского, верно, «сливкинского» термоса и продолжала:

— Нынешняя молодежь думает, что раньше и не жизнь вовсе была, а неизвестно что. Но это, душка, не так… Мы жили трудно, но в полную силу. В наше время ценилось целомудрие… Толику уже за то стоит сказать спасибо, что он создал на экране обаятельных, мужественных героев. Они учили несколько поколений любить Родину, ценить, а не проклинать свое прошлое, уважать верность долгу, способность сопереживать слабым, обиженным… Сейчас же что? Любой пакостник, которому дали возможность вылезти на телеэкран, может издеваться над честью и достоинством любого исторического деятеля. Охаивание прошлого стало хорошим тоном для того, чтобы закрывать глаза на сегодняшнее чудовищное положение общества, страны… Ах, да что я… — Вера Николаевна туго-натуго зажала под горлом края белой пушистой кофточки. — Бедный Толя! У него была слабость… Он хотел, как Фауст, вернуть себе молодость…

— А как? Это же нельзя…

— Но ему кто-то внушил, что можно, что он и сейчас молодец. Привечал он здешних девушек, привечал… Зачем он помчался в Петербург? Телеграмма, я слышала, была фальшивой… Я ходила к Виктору Петровичу, интересовалась, как, что… из-за чего сгорела его машина, и он вместе с ней… Говорит, «следствие идет»… Но это не ответ. Это на сегодняшний день отговорка. По телевизору то и дело: «Следствие идет…» Но редко, слишком редко есть итог, ответы на загадочные обстоятельства. Я сейчас должна приготовить свою травяную настойку… Хотя смешно, — Вера Николаевна мелкими шажками направилась к холодильнику, вынула оттуда стеклянную банку с коричневой жидкостью, отлила в чашку. — Пусть согреется… Хотя смешно заботиться о здоровье в моем возрасте. Вам так не кажется?

— Нет. Совсем нет. У каждого своя судьба, свой срок. Как Бог определил.

— Вы верующая?

— Да.

Вера Николаевна встала с кресла, прошлась до крохотной своей прихожей молчком, по уши залезши в белую кофточку, остановилась возле меня, словно затрудняясь что-то предпринять, и, наконец, сказала каким-то новым тоном, словно на пробу, без уверенности, что надо это говорить:

— Вы меня подбодрили. Я пишу воспоминания… решилась, наконец. В надежде, что меня поймут… хоть кто-то, кого-то сумею очаровать ароматом страшных, но по-своему прекрасных сороковых-пятидесятых… — Старушка дернула подбородком в сторону письменного стола, где лежала зеленая общая тетрадь, а поверх — синяя шариковая ручка. — Взгляните. И честно скажите, интересно читать или нет. Я хочу на вас проверить, поймет ли меня молодежь… Это же так важно — понять!..

Она открыла зеленую тетрадь не на первой странице, а где-то в середине и легонько надавила на мое плечо, чтоб я села к столу.

Читать оказалось легко, почерк был достаточно крупный и ясный. Но я поначалу удивилась, к чему была такая долгая подготовка, если мне предстояло узнать о том, что… «первая немецкая бомба, упавшая на Минск, потрясла меня, тогда молодую артистку местного театра. Вообще, нас всех, мирных жителей, война застала врасплох. Дороги войны стали и моими дорогами. Мне с моей двенадцатилетней доченькой пришлось пробираться к своим через линию фронта. У нас в Ленинграде была родня. Мы спешили туда. Я же не могла даже предположить, что Ленинград станет могилой моей доченьке. Она умрет от голода и болезней. Сейчас это трудно понять, почему дни и ночи проводила в госпитале, помогая выхаживать раненых, а не сидела со своей Нелличкой… Но мне казалось, как и всем, кто был воспитан в преданности идеалам гуманизма. Любви к Отечеству, — нельзя на первый план ставить личное… Ах, Боже мой! Сколько вокруг смертей!»

И вот что дальше, дальше-то! Я уже не читала, а словно глотала слово за словом в спешке и боязни, что кто-то помешает, оторвет, выхватит из рук тетрадку в клеточку: «Ах, Боже мой! Сколько вокруг смертей! Хотя понимаю не танцзал, богадельня, и все-таки… За каких-то полтора месяца Мордвинова, Обнорская, Козинцов… Кто следующий? Деточка, что-то в тебе есть такое милое, чистое… Неужели это осталось только на дальних окраинах нашего некогда великого государства? Может быть, я, конечно, ошибаюсь, но почему-то уверена — ты мои откровения мне во вред не употребишь…»

— Никогда! Ни за что! — сказала я вслух.

«Никак, — писала Вера Николаевна, — не могла встать с постели Томочка Мордвинова, пройти к противоположной стене и включить кипятильник! Темная история! Мрак! Ее убили! Ее перед смертью видела Фимочка Обнорская. Проскользнула к ней, когда там никого не было. Она всегда была девочкой с ветерком, веселушка, дегустатор мужчин, но жалостью обделена не была. Она знала, что Тамара больна и лежит. Ее удивляло, что к ней стараются никого не пускать. Объясняют её тяжелым состоянием. Но Фимочка прошла лагеря и улучила момент, когда у Мордвиновой никого не было. Тамара сказала ей кое-что… в сущности, последние слова перед смертью. Возраст их давно примирил. Отдельные вспышки неуемного Томочкиного правдолюбия Фимочка не принимала близко к сердцу. У них было много общих воспоминаний. У них у обеих погибли детки в войну. Они знали лагеря. Они знали и успех у зрителя. Им уже нечего было делить. Фимочка, видимо, сердцем почувствовала, что Томочке надо выговориться, и пришла к ней. Томочка произнесла с трудом странные слова: «Не хочу дарственную! Хочу на свою дачу! Там пионы, флоксы, солнце… У меня сломана нога… Сливкин?.. Боюсь! Врут! Убьют! Помоги! Я без ноги! Сломала!»

Фимочка решила, что это какой-то бред, что Тамара ерунду какую-то порет… Но когда на следующую ночь случился пожар и Тамара погибла… Фима перевозбудилась и решила посекретничать со своей приятельницей-монтажницей, позвонила в Москву, передала той, что говорила ей Мордвинова и про пожар… Я все слышала. Сидела в лоджии и слышала. У нас же теперь у всех окна-двери открыты. Теплынь. Но, видимо, не одна я слышала, а кто-то еще… Иначе же чем объяснить, что в скором времени умирает и вполне жизнедеятельная Серафима Андреевна? Она же только что закончила писать свои мемуары! Триста страниц убористого текста! Она многих тут, и меня в том числе, заразила писательством… Читала нам отрывки. Я несколько раз пыталась прорваться к ней, навестить, но меня не пустили… Сказали, что пока ей трудно общаться, но дело идет на поправку. Когда же она, по сути дела, погибла — распустили слух, будто она даже хвасталась, что убьет Мордвинову за то, что та ей давно ненавистна. Ложь! Выдумка! Тайная и мрачная история! Но как хороши были минуты затишья, когда Ленинград не бомбили! Как хотелось, чтобы эти минуточки длились, и небо не вздрагивало от разрывов, и не рушились дома… Я ещё ничего не рассказала о том, как мы с Томочкой таскали обледенелые ведра с Невы, как стирали кровавые бинты, как пели на два голоса в палатах «Вьется в тесной печурке огонь…» Вообще удивительно было это стремление больных, искалеченных голодающих людей к искусству. Надо было видеть, с каким блеском в глазах все мы, измученные войной, и сестрички, и нянечки, и раненые, слушали по радиотарелке голос незабвенной Ольги Берггольц:

В бомбоубежище, в подвале,

Нагие лампочки горят…

Быть может, нас сейчас завалит.

Кругом о бомбах говорят…

Я никогда с такою силой,

Как в эту осень, не жила.

Я никогда такой красивой,

Такой влюбленной не была…

Это — чистая правда. Берггольц сказала её за всех нас, блокадников…»

В дверь постучали и сразу же вошли. Аллочка, чистенькая, свеженькая, улыбчивая, как всегда.

— Ах, и ты, Наташа, здесь…

— Я её задержала… попросила прочесть страничку мемуаров.

От Аллочки не укрылось, что Вера Николаевна захлопнула зеленую тетрадь. Надо было как-то загасить Аллочкин интерес… Я схватила тетрадь со стола, пролистнула и, к счастью, открыла на той самой странице, где Вера Николаевна цитирует Ольгу Берггольц:

— Смотри, Аллочка, тут про Ленинградскую блокаду и стихи такие печальные: «В бомбоубежище, в подвале…»

— Ах, это, — Аллочка улыбнулась лучезарно, пошевелила пальчиками в кармашках белого халатика, произнесла просительно:

— Вера Николаевна! Миленькая! Вы забыли кое-что важное. Большую дату! Крупную!

— Что же? Какую? — старая женщина отпила из чашки травяной настой. Она явно не хотела смотреть на Аллочку.

— Ну как же! Вашему мужу исполняется девяносто три года!

— Да, конечно… только в следующем месяце…

— Правильно! Но Виктор Петрович сказал нам всем готовиться уже сейчас… Он велел спросить, какую картину вашего мужа надо заказывать, чтобы смотреть здесь.

— Я подумаю. Скажите Виктору Петровичу «спасибо».

В дверь опять постучали. Вошла сестра-хозяйка тетя Аня, положила свои крепкие руки поверх высокой груди локтями вверх:

— Верочка Николаевна, милая вы наша, какие цветочки-то ваш супруг особенно любил? Какой букет под его портрет поставить?

— Какие… — старая актриса пожала худыми плечами, острыми даже под мягкостью белой кофточки. — Флоксы. Именно флоксы.

— Но флоксов-то нет, рано ещё им, — сказала тетя Аня. — Надо что в начале июня цветет…

— Ну тогда… Очень любил сирень белую.

— Это можно. Это мы сделаем.

И ещё один стук раздался в дверь. И почти все комнатное, без того невеликое пространство, заняла крупная фигура бородатого искусствоведа-общественника.

— Что я вижу! — воскликнул он. — Сколько прекрасных женщин! Вера Николаевна, Виктор Петрович прислал меня, чтобы спросить, какое фото вашего мужа вы хотите, чтобы висело в комнате отдыха в связи с его юбилеем…

— Я подумаю…

— Подумайте, подумайте, голубушка… Время ещё есть. Но как же оно бежит, несется, проклятое!

— Да, это да, — отозвалась Вера Николаевна. — Остается только удивляться: сколько чего было и прошло…

Откуда ни возьмись — старушка-циркачка в шляпке-цилиндре Ава Пирелли:

— Вообразите! Время несется! Но событий не становится меньше! — она поигрывала стеком с обломанным кончиком: — Вообразите! В Америке устраивают конкурсы крошечных девочек! Их наряжают в платья баснословной цены! Матери сходят с ума! Они рыдают, если малышке отказывают в призе! Я никогда бы не позволила мучить свою Ларочку! Я любила её. Если бы она была жива подтвердила мои слова. Ей было всего тридцать лет, когда она получила это страшное воспаление от гриппа… Если бы она не умерла, она бы родила мальчика или девочку…

— Авочка, душка, — позвала её Вера Николаевна, зябко кутаясь в белую шерстяную кофточку, — вы ещё не видели кошечку, которая лежит на солнышке у самого входа в наш дом? Очаровательная кошечка! Можно погладить.

— О! Вообразите, я давным-давно не гладила кошечек! Хотя когда-то у меня их было целых три… Я сейчас же… сейчас же…

— Да, да, душенька, идите! Доставьте себе маленькое удовольствие!

Видимо, сообразив, что пора и честь знать, Георгий Степанович повелел:

— Все, все посторонние вон! Сколько нас понадобилось!

Он первым вышел в коридор, за ним тетя Аня и Аллочка. Меня Вера Николаевна задержала, сказав:

— Наташа, попрошу… надо вытащить с полки чемодан.

Когда мы остались одни, поманила меня пальчиком, сказала в ухо:

— Не верю им! Никому! — отодвинула ящик стола и сунула зеленую тетрадь вглубь. И опять громко: — Печальное это мероприятие — старость, глухая старость. Как сказал Феллини: «Я чувствую себя самолетом, у которого нет аэродрома. Мой зритель умер.» Восемьдесят пять! Разве я могла представить, что доживу до столь невероятного возраста!

И мне опять на ухо:

— Я должна что-то предпринять… Я одна осталась, деточка, одна за всех…

Мне захотелось взять ручку-лапку этой старой, одинокой женщины, потерянной в чуждом, чужом для неё времени, и согреть её, что ли…

Зазвенел маленький, на батарейках, будильник… Время ужина. Мы вышли с Верой Николаевной вместе. Но прежде она мне успела сказать:

— Я кое-что надумала. Вы мне в этом поможете. Завтра скажу, что и как…

«Завтра» встретило меня в Доме странными, косыми взглядами… Здоровались ссо мной молчком и сейчас же быстро проходили мимо. Я делала вид, будто ничего не замечаю.

Разъяснила случившееся Аллочка. Она вышла в мою кладовку, когда я там возилась с тряпками-порошками:

— У Веры Николаевны пропали её мемуары, зеленая тетрадь. Она тебе ещё показывала и нам. Куда делась? Кто такой любопытный? Может, ты случайно взяла?

— Да ты что!

— Ну вот я и говорю, что тебе она незачем, но кое-кто думает, что ты…

— С ума вы все, что ли, посходили?! Ну зачем, зачем мне сдалась тетрадь этой старухи? Я к ней из жалости… Из чистой жалости! Когда пропала-то эта?

— Вера Николаевна говорит, что видела её после ужина. У нас вчера Довженко показывали, чушь жуткая, а этим старикам нравится… «Земля». Там ещё убивают тракториста, а его невеста, вся голая, мечется, страдает… Старики не плачут.

— Да я ушла сразу после ужина! Я кино не смотрела.

— Ну все равно… Мало ли… Вера Николаевна слегла. Давление. Тебя вспоминала.

— Пойду к ней… Если она думает, что это я…

— Ты что! Там врач, «скорая»… Отходят — тогда можешь… Ты весь дневник прочитала? — спросила как бы между прочим. — Очень интересный он, что ли?

— Про войну, про блокаду и стихи…

Я с трудом сдерживалась, чтобы не помчаться в комнатку Веры Николаевны, чтобы не закричать: «Никакой чужой тетради я не брала! Вера Николаевна, неужели вы могли поверить, что я зачем-то украла вашу тетрадь?!»

Однако, свободившись от Аллочкиного присутствия, подумала уже спокойно и здраво: «Провокация. Кто-то из них украл мемуары. Может, сама Аллочка. Заподозрила что-то неладное и украла… и прочла. И не только она. Теперь они в курсе, что знает Вера Николаевна. Для неё это ой как опасно! Ой, как! Надо что-то сделать… предпринять… Но что?»

Я брела по коридору, таща пылесос и ведро с водой. Мимо промелькнул со своим чемоданчиком Мастер на все руки Володя. Кивнул мне на ходу. Опять, значит, у кого-то что-то сносилось и потекли краны?.. Что ж, обычное дело… Хотя…

Я убирала у сценариста Льва Ильича Путятина, когда в открытую дверь вошла Аллочка и сообщила:

— Нашлась тетрадка! Среди книг. Она её, Вера Николаевна, и засунула туда. Засунула и забыла. Теперь на тебя никто из персонала коситься не будет. У стариков с памятью сплошные проблемы. Дырки у них вместо памяти. Но скандал поднимут обязательно. Не переживай!

— Вера Николаевна рада?

— Ну… довольна… Лежит, правда… Ох, Наташка! — с неожиданным исступлением, хотя и тихо, проговорила она. — Как я устала! Как устала! Запри дверь! Быстро!

Я поспешила выполнить просьбу. Аллочка скрылась в ванной, заперлась там… Вышла почти сразу как ни в чем не бывало, но взгляд отуманился, растекся…

— Ой, привыкнешь, — посочувствовала. — Я вот хочу завязать…

— Не лезь не в свое дело! — обрубила она.

И ушла совсем, гордо, пряменько поставив головку в белом крахмальном колпачке.

Вернулся с прогулки Лев Ильич, устроил в кресле свое костлявое, угластое тело, заговорил о том, что я никак не могла принимать близко к сердцу после всего случившегося. Я не поверила, будто зеленая тетрадка вовсе не пропадала у Веры Николаевны, будто во всем виновата её стариковская забывчивость… Хотя кто знает, кто знает… И, все-таки, нет, при мне Вера Николаевна положила тетрадь в стол. Видно, там она и лежит у неё по обыкновению. И лежала, пока кто-то не взял. Что-то будет теперь? А будет обязательно. Или я накручиваю опять?

— … не надо слишком многого требовать от жизни, — говорил, между тем, Лев Ильич, вероятно, надеясь, что я слышу, внимаю, вбираю его ценные слова, потому что, кстати, он, действительно, известный кинодраматург и в свои сегодняшние восемьдесят три пишет на заказ сценарии, — надо быть благодарным Богу уже за одно то, что живешь. Сколько погибло мужчин, женщин, детей за те годы, что я, например, прожил! Сколько ухнуло в бездну несбывшихся желаний, упований! Терпеть не могу старческое дребезжание-брюзжание! С утра подойди к окну и скажи солнцу: «Здравствуй!» Я вышел целым из окопов второй мировой. Я видел Париж, Лондон, Нью-Йорк… Много! Я был знаком с прекрасными, талантливейшими людьми! Я убежден: войны затевают мужики-шизофреники, которых никто не любит. Любящий и любимый мужчина не способен гнать на убой себе подобных! Вот какие мысли лезут мне в голову! Вот с каким настроением я начинаю новый сценарий «Законы любви и ненависти». Надо все время работать — тогда ощущение себя, живого, ярко, приветливо. Есть живые люди, но покойники. Просто умерли они без обряда похорон, бедняги.

Он не требовал ответов. Он привык рассуждать вслух. Он голосом пробовал диалоги, проговаривая то за Машу, то за Мишу, то за комбата, то за солдата, то за приспособленца, то за рубаху-парня… Лев Ильич был самозаводной машиной, не способной тихонько посиживать на скамеечке и созерцать. Он работал, работал, работал, изредка принимая гостей студентов ВГИКа, будущих сценаристов. Его присутствие как-то особо облагораживало Дом ветеранов, придавало ему едва ли не всемирную значимость.

— Наташа! — подвал меня работяга-старик. — Я хотел бы услышать ваше мнение. Как, если мне придет в голову сделать сценарий о жизни обитателей этого нашего райского предбанника? — его рот растянула веселая и одновременно какая-то дьявольская улыбка. — Интересненькое кино может получиться?

— Ой, не знаю, Лев Ильич! Людей-то здесь интересных много.

— С перебором, — согласился он.

Я, было, подумала, что мы с ним имеем в виду одно — страсти-мордасти, происходящие здесь. Но Лев Ильич, задержав на лице дьявольскую улыбку, предупредил мои смутные надежды:

— Эдакую трагикомедийку… Одна «Вообразите!» чего стоит. Чисто феллиниевский персонаж!

Зыбь и хлябь ощущала я под своими ногами, неясные, полные затаенной угрозы слышались мне шорохи и шепоты в листве, колышимой ветром, когда возвращалась домой. Когда ныряла из света в тень, когда думала: «Ну зачем тебе все это было надо! Ну зачем?» А вокруг тьма народу — на остановках, в метро, на переходах через улицу… Но я-то одна… Не кинешься же к первому встречному: «Боюсь! За Веру Николаевну боюсь! Помогите!»

Спохватывалась, приструнивала себя: «Чего дергаешься? Нервы это, нервы! Надо взять себя руки. Никто на тебя не покушается. И с Верой Николаевной ничего не случится. Все утряслось. Никто не посмеет что-то с ней сделать. Во всяком случае сегодня-завтра. Совсем недавно похоронили Обнорскую… Сгорел Анатолий Козинцов… Не до бесконечности же! А Мордвинова!»

Пришло, пришло в голову: «А не позвонить ли мне по тому телефону, что оставил Михаил, записал на солонке? Не пора ли? Хотя что, что скажу? Что распутала? Да ничего! Мелочевка какая-то… А свидетели где?»

Но в голову лезло: вон на юге убили журналиста за то, что хотел отследить путь наркоты…

В ответ: «То же наркота! Там такие головорезы задействованы!»

Но вопрос: «А ты разве знаешь, почему в Доме гибнут и гибнут люди? Здесь разве не крутятся большие деньги?»

В ответ: «На мой, обывательский, взгляд большие».

Вопрос: «Тогда почему молчит следствие? Почему? Никого из жильцов не спрашивали, никаких показаний не брали и со служащих… Сколько ты уже работаешь, через неделю месяц будет, но ни из каких органов никто, тишь да гладь, да Божья благодать. Значит, это кому-нибудь нужно? Что тишина и мертвые с косами?»

И опять на перекрестке, перед мордой иномарки, заждавшейся сигнала к дальнейшей гонке за счастьем и сверхприбылями, надо полагать: «А в Саратове тоже убили журналиста… И в Оренбурге… И ещё где-то…»

Делала вид, что надо поправить босоножку, а сама оглядывалась исподтишка, не идет ли следом, не пристроился ли сбоку. Все положенные замки и засовы в Михаиловой квартире заперла стремительно. И пожалела, что его сосед околачивается где-то в другом месте. Я знала, знала, что совершила непростительную ошибку, рискнуть читать мемуары Веры Николаевны с теми опасными откровениями. Опасными и для неё и для меня.

Уставилась на желтый телефон. Так хотелось, чтобы позвонил Михаил! Но он не звонил больше. видно, залез далеко в горы, окунулся с головой в свои дела-задания… В который раз обвела взглядом стены, увешанные и красотками, и бабочками, и насекомыми, снятыми в цвете и свете. Эффектно, мастерски… Хотела понять здорового мужика, воевавшего в свое время в Афгане, имевшего, небось, десятки женщин и вдруг затащившегося от крылышек, глазок, грудок, ножек стрекоз, богомолов, кузнечиков и прочей мелочевки.

Телефон так и не позвонил. Вернее, Михаил мне не позвонил и не сообщил, как в тот раз, мол, тело просится к телу, тоска заела по сексуальным радостям! Какие-то звонки были, но просили Михаила. Не знали, что уехал. Пустые звонки.

Сильно, сильно я струсила. Тишина и ночная заоконная темень давили. От нечаянных звуков с улицы вздрагивала, сидя в постели, закутавшись в простыню. В половине третьего встала и, уже больше не путаясь в вопросах-ответах, пошла на кухню искать солонку, на которой, как помнила, Михаил написал спасительный номер.

Однако хоть сразу же увидала деревянную солонку в форме скворечника на столе, принадлежащем Михаилу, — никаких цифр на ней не было. Пошарила в навесном шкафчике и обнаружила ещё одну солонку, фарфорового петушка, но и на нем никаких надписей.

Озарило по пути в комнату. Он же фотокор, художник! Он имел в виду фото с солонкой!

Так оно и оказалось — лист желтой бумаги с прошлогодним календарем, висевший на стене, изображал накрытый праздничный стол и там красовалась среди прочих расписных хохломских сосудов, ложек, — солоночка в форме бочонка. На ней-то и обнаружила номер телефона какого-то Николая Федоровича.

Как толкнул в спину голос по телевизору: «Найден труп журналистки и её знакомого, который помогал ей выйти на след похитителей Игоря Калашникова… Журналистку, как нам кажется, подвела излишняя самоуверенность и плохое знание особенностей и законов криминального мира…» Схватила плащ, выскочила в кромешную темень, потому что ближние фонари почему-то не горели, продралась сквозь кусты к телефону-автомату, что висел на стене соседнего дома. Хрустнули под ногами стекла — какой-то лоботряс-варвар успел перебить боковые стенки. В украденном желтеньком свете дальнего фонаря с трудом различила циферблат. На миг засомневалась: «В такой поздний час… Нехорошо же». Но мысль о том, что там, на окраине Москвы, в Доме, где творится черт знает что, лежит в постели одинокая старая Вера Николаевна, блокадница, умная, стойкая женщина, талантливая актриса, верный друг и товарищ умершим близким людям. А с ней могут сотворить, что вздумается, те, кто уже отправил на тот свет подряд нескольких людей, — заставила меня решиться. Я набрала номер и замерла в ожидании. Через некоторое время отозвался женский голос:

— Слушаю.

— Можно… можно Николая Федоровича?

«Сейчас даст мне от ворот поворот», — предрекла с досадой и смущением.

Но, как ни странно, прозвучало тише, на сторону:

— Тебя. Слышишь?

Я замерла. Со всех сторон и в небесной выси шелестела листва, а оказалось — пошел дождь.

— Слушаю.

— Николай Федорович?

— Я.

Николай Федорович, это я, Татьяна Игнатьева, вам Михаил Воронцов… у меня в горле встал ком. Мне хотелось разрыдаться.

— Мой генерал, мы с вами хорошо знакомы. Белое море… Соловки…

— Николай Федорович! Это вы?!

— Так точно, мой генерал! Где? Когда?

— Сейчас… если можно… У…у… на углу, здесь кинотеатр «Енисей». Я в кустах буду стоять.

— Договорились. Через полчаса буду.

«Мой генерал! Мой генерал!» — повторяла про себя с детским упоением. У меня в запасе было целых полчаса и самое время удивиться в очередной раз причудам судьбы и вещей справедливости пословицы — «Гора с горой не сходится, а человек с человеком сходится…» Или как там точно-то?

В позапрошлом году, на Белом море, на одном пароходе плыли на Соловки. Он все снимал виды, переходя с борта на борт или утопывая на нос. Типичный пенсионер-удачник, который в наше кривое-косое время, стоящее к основной массе стариков задом, может позволить себе путешествие…

Впрочем, наш тур был из дешевеньких. И сам этот человек в пенсионерстве мог не признаваться, запросто сошел бы за пятидесятилетнего. Ну, за пятидесятипятилетнего. Ну хотя бы тем, что спину не гнул, ходил легко, посмеивался, глядя, как чайки ссорятся бросаясь за кормом, что им кидают путешественники-доброхоты.

В моей легковесной девичьей памяти этот седой человек с его присказкой «мой генерал» застрял ещё и потому, что не только снимал, глядел на чаек, но успевал подмечать мелкие сложности бытия неизвестных ему спутников. И когда я вскрикнула, напоровшись рукой на гвоздь, он сразу понял, что произошло, и сказал:

— Немедленно высасывайте кровь! Сосите, сосите! Грязь чтоб вышла! Теперь подавите. Теперь вот вам йод. Теперь идем попросим горячей воды с мылом, содой…

— Ах, да ерунда все это! Хватит йода!

— Нисколько не ерунда, мой генерал, — был ответ. — Есть такая зараза, по-народному костоеда, а по-ученому стафилококки противные. Если вцепятся палец съедят, не подавятся, до кости, а то и с костью. Это случается с хирургами, мясниками довольно часто. Они сейчас же пораненное место под горячую воду и моют, моют мылом. Если же поленишься, пренебрежешь — вот результат, — и он вытянул руку. От одного пальца, среднего, торчал обрубок. Утешил:

— Красиво, не правда ли? Молодой был, беспечный. Напоролся на ржавый гвоздь, обтер кровь лопухом… Вот и результат…

В нем было что-то от моего отца. Тот тоже, когда рассказывал, как его болото чуть не засосало, как медведица на него стоймя пошла, как со скалы летел вместе с камнепадом, как трепала его желтая лихорадка, — тоже словно бы все это повод для насмешки над собой, над собственной забавной неудачливостью.

— Вы военный? — спросила я его.

— В недавнем прошлом, мой генерал.

— Летчик? — почему-то попросилось на язык.

— В известной степени… Летал, много летал… с места на место.

Мне показалось, что я догадалась, кто он. А он догадался, что я догадалась. И мы немножко посмеялись, глядя друг на друга. И он мне протянул визитку. Я же не имела оной.

— В случае чего… Танечка… Мало ли! — сказал. — Вдруг ещё пригожусь.

— Спасибо, Николай Федорович.

И потеряла визитку. И забыла то, что было. Дела же, проблемы… Мало ли теряем мы всяких случайных знакомцев, когда несемся опрометью к счастью?

И вот вам номер! Вот вам ещё один «урок»: «Не плюй, не плюй в колодец!» Михаил, выходит, знает его хорошо… И целиком доверяет. Может, Николай Федорович и есть генерал?

Я его спросила об этом сходу, едва забралась в его машину.

— Да нет, полковник, Танечка. Сойдет… мой генерал? Полковник в отставке, консультирующий некие серьезные службы, призванные бороться с организованной преступностью.

— А Михаила откуда знаете?

— Оттуда же, Танечка. Все не очень плохие люди рано или поздно встречаются, чтобы давать отпор мрази.

Машину он вел, не торопясь, по пустынной улице, так же плавно завернул её в сторону и остановил, приладив к последней «ракушке», белевшей ребристым металлом в конце череды себе подобных.

— Слушаю вас, мой генерал! — он повернул ко мне свое худощавое седобровое лицо. — Прошу учесть, чистосердечное признание значительно облегчит вашу судьбу. — Он смотрел на меня, положив свой подбородок себе на плечо. — Если можно, с самого начала.

— Кто мне по телефону ответил у вас? — ни с того, ни с сего спросила я. — Жена?

— Дочь. Жена крепко спит… пять лет уже.

— Какая вежливая у вас дочь… Если бы мне кто посторонний позвонил глухой ночью, я бы…

— Привыкла. Работа у меня такая. Весь внимание.

— Я влезла не в свое дело. Сначала думала, что все будет просто, если прикинусь Наташей из Воркуты, и в Доме ветеранов меня ею и будут считать. Наверное, играла эту Наташу неплохо, ну такую провинциальную, вяловатую на сообразительность девицу. Мне хотелось добрать сведений, узнать, как живет этот Дом, почему в нем вдруг пожар, погибает старая актриса Мордвинова, но никакие правовые органы не раскручивают дело… Следователь вообще сказал: «Свидетелей нет. Если сами найдете…» Ну не дикость ли? Нет, нет, не так… Пойду с самого начала, чтобы вам стало все понятней.

И я принялась ворошить факты месячной давности, быстро, почти взахлеб, пользуясь благожелательным терпением Николая Федоровича, рассказывала ему, как мы сидели с моим хирургом, мечтающим о мировой славе, и выясняли отношения, когда раздался телефонный звонок от Маринки, и Маринка сказала, что получила наследство Мордвиновой. И как мы с нею обрадовались, потому что живет она, если прямо сказать, в нищете. А тут ей и дачу в подарок. И как мы ходили с ней в Госпожнадзор, в прокуратуру, милицию, в РУВД и всюду то нас спешили отделаться. Словно бы гибель старой женщины от кем-то включенного всухую кипятильника — ерунда. И как мы втроем, я в обличии экстравагантной девицы в чудовищной шляпе и таких же очках, Маринка и её муж Павел понесли в антикварный магазин вазу-конфетницу с клеймом Фаберже, потому что других ценных вещей у покойной не оказалось. И как Шахерезада-нотариус намекнула, что эта ваза, возможно, очень дорогая. И как во дворе антикварного магазина «Люпина» Павла убили. Кто? Неизвестно. Следователи даже не звонят Маринке.

И о том рассказала в стремительном темпе человека, наконец-то дорвавшегося до возможности выговориться подчистую, как вслед за Мордвиновой умирает актриса, её давняя знакомая Обнорская, как по фальшивой телеграмме уезжает на своей машине в Петербург актер Козинцов, но где-то в дороге сгорает вместе с машиной…

И о том, о том, что волоокая кондитерша Виктория делает торты «Триумф» к юбилейным датам стариков. И что-то с этими тортами явно не то, потому что когда погибла Мордвинова — у неё на тумбочке продолжал лежать треугольный кусочек этого торта с отщипанным кончиком. И перед смертью Обнорской ей медсестричка Аллочка принесла такой же. Еще радостно так сообщила, когда вышла из комнаты Обнорской в коридор: «Попробовала! Розочку слизала!»

И о том, что самое достоверное, что узнала, что увидела своими глазами, — умерших старух тотчас грабят бабы из обслуги: и сестра-хозяйка, и красавица «отдел кадров», похожая на Быстрицкую, и секретарша директора Валентина Алексеевна, и главврач участвует…

И о Сливкине Борисе Васильевиче, конечно, у которого фирма «Альфа-кофе» и который спонсирует Дом, не сильно, что что-то дает. Зачем-то он получил всего два месяца назад от Мордвиновой дарственную на дачу. И сейчас же передарил её шоферу Володе, беженцу из не знаю откуда. Он там живет с кондитершей Викторией и с её полусумасшедшей бабушкой. Виктория его жена, но нерасписанная, как говорят.

— Зачем Сливкину было связываться с этой дачей? Я-то думала… мы с Маринкой думали сначала, что это какое-то роскошное дорогое строение, но совсем нет — полуразвалюха. Можно чепуху скажу, которая мне вскочила в голову в связи с просмотром одного американского фильма про наркомафию?

— Преобязательно.

— Я видела, что Володя, шофер, приезжает на эту дачу и отливает из фляги в бидон молоко. Он ездит за молоком в совхоз. Видимо, этот совхоз где-то недалеко от этой дачи. Я не видела, как он отливает, он копошился с бидоном и флягой в глубине пикапа. Он вынес бидон из дому. Мне показалось, в нем было что-то… Чувствовалось — тяжелый бидон. А когда отдавал старухе уже с молоком — легкий стал. И еще…. Рядом с дачей гудит междугородное шоссе, а в нескольких километрах аэродром. В американском фильме наркоторговцы тоже пользовались убогой виллой, тоже неподалеку шло шоссе и находился аэродром. Правда, там ещё была граница… Я подумала, но вы не смейтесь, а ведь это очень удобно — серенький такой пикапчик от Дома ветеранов, который ездит то туда, то сюда, везет фляги с молоком, а их никто никогда на дороге не проверяет. Зачем проверять, если накладные на молоко и во флягах оно же? Но ведь в молоко можно опустить что угодно… Когда была компания по борьбе с алкоголизмом, в одном колхозе, мне рассказывали, шоферы в такие фляги клали бутылки с водкой, чтоб милиция не придиралась. Или полную чушь горожу?

— Дальше, дальше, мой генерал!

И я опять говорила, вспоминала, спохватывалась и возвращалась к только что рассказанному, чтобы дополнить его новыми деталями и своими догадками.

— Между прочим, директор предпочитает держать в штате иногородних. Наверное, потому, что они зависимые от него с головы до пят. Между прочим, медсестра Алла по-своему несчастная, она колется… Я так и не знаю, она ли донесла Виктору Петровичу на меня… ну, про золотую цепочку… И Георгий Степанович, ученый старик с бородой, говорил, что сам слышал, как Серафима Андреевна обещала убить Мордвинову. Но это вранье! Тут вранье на вранье! Что еще? Старик один, весь в орденах, может, намекал, а может, просто так сказал, что я на актрису похожа… Может, он догадался, кто я?

— Как его фамилия? — подал голос Николай Федорович.

— Парамонов. Живет на втором этаже. Думаю, в порядке исключения. Никаких дорогих вещей у него нет.

— Нет или не видела?

— Не видела… Грамоты, ордена, книги — это есть.

И о том, и о том, разумеется, сообщила, что обнаружила в книгах погибшего Козинцова вырезки из газет и журналов, где объясняется, как можно победить импотенцию с помощью чудесных уколов, какой-то субстанции, получаемой из мозга и других органов неродившихся младенцев, а также и выкидышей.

— Секретарша директора… она вообще противненькая особа, довольно убогая, носит в свои пятьдесят блузки как молоденькая, с большим декольте, — намекала, что здешние девицы… получается, медсестра Аллочка и «Быстрицкая»… бегают к старичкам… оказывают кое-какие услуги и, значит, одариваются. И, вроде, Удодов, директор, ни о чем таком не знает. Но он попался вот на чем. Маринкина знакомая утверждает, что не один раз видела его, правда, в усах, хотя он усы не носит, в этом медцентре, в отсеке, где делают чудо-уколы за очень большие деньги, за тысячи долларов. Спрашивается, откуда у него такие бешеные деньги? А ещё новенькая иномарка и суперблондинка впридачу. Она его в машине ждала, пока он кололся. Но что верно, то верно — здесь, в Доме, чистота, порядок и каждую субботу какое-нибудь мероприятие в столовой: либо концерт приглашенных артистов, либо кинокартину показывают. Директор за всем следит и, кстати, в обворовывании богатых покойниц участия не принимает. Только его секретарша, эта самая тетка с выщипанными бровями. Но она не скандальная, нет.

Николай Федорович полез в карман своей куртки, вытащил пачку сигарет, щелкнул зажигалкой. Проделал он это все машинально, задумавшись. Он уже прикуривал сигарету, когда вдруг спохватился:

— Что же это я… Никуда не годится. — И втер сигарету в ладонь.

— Можно, можно! — сказала я.

— Потом, — решил он. — Слушаю дальше.

Небо по-летнему быстро светлело. Вдали, на пустыре, объявился мужчина в тренировочном костюме с белыми лампасами, бежавши, добросовестно работая локтями. Сбоку от него неслась овчарка.

— Дальше… Дальше о вчерашнем. Старики там, хоть и знаменитые, но одинокие. Они все сдали свои квартиры и получили по квартиренке в этом Доме. У них нет, как правило, даже дальних родственников. Они — самая легкая добыча для мошенников, авантюристов и убийц. Я ведь сначала хотела написать скандальную статейку под названием «Тайна шагов смерти». Или «Ограбление покойницы». Или… Ну то есть только о том, как с мертвых старух снимают драгоценности, делят между собой все эти дамы и девицы в белых халатах, а вместо — пристраивают в уши мертвым дешевенькие сережки, вешают на шею позолоченные цепочки вместо золотых. Но почему погиб Козинцов? А теперь я боюсь за Веру Николаевну Коломийцеву… Помните, она играла разных самоотверженных героинь, которые хоть на Эльбрус взбираются, хоть во льдах тонут-не утонут? Еще в тридцатых-сороковых?

— Помню.

— Ну так вот что произошло вчера… И что она мне успела рассказать-показать… Она сама слышала, как Обнорская перед своей смертью говорила по телефону с подругой из Москвы, о том, что была у Мордвиновой, та лежала со сломанной ногой и сказала ей странные слова: «Хочу на дачу… украли… документ — фальшь… Сливкин… Боюсь… Смерть». То есть у Мордвиновой была сломана нога. У неё была тяжелая болезнь… это когда в организме не хватает кальция… и перелом шейки бедра. Она никак не могла встать, подойти к противоположной стене и сжечь себя! Никак! Вера Николаевна доверилась мне… Сыграл роль, вероятно, и крестик мой… Ей было важно узнать, что я верующая. И она дала мне почитать свои мемуары… Между строк, где рассказывала о ленинградской блокаде, она вписала сведения о Мордвиновой и звонке Обнорской… Вдруг пришла Аллочка… Вера Николаевна положила эту зеленую тетрадь в ящик письменного стола… Позже Алла скажет мне, что Вера Николаевна в панике, у неё пропала эта тетрадь. Алла спросила меня, не взяла ли случайно… Но к вечеру тетрадь нашлась, вроде, Коломийцева забыла, куда сама сунула… Меня к ней не пустили. Сказали, что у неё поднялось давление… потом…

— Выходит, они… кто ведет эти дела… знает, что вы знаете слишком много.

— Выходит. И боюсь за Веру Николаевну. Но кто там этот самый «ведущий»? Удодов? А может, Аллочка? Она всюду успевает… Или искусствовед-общественник Георгий Степанович? Или… вдруг красавица «Быстрицкая» с её отрешенным видом? Или кондитерша Виктория? Но не шофер же Володя! У него такой простоватый вид… Хотя парень интересный… Но, я думаю, «шестерка», не больше… Да, кстати, Виктория и Аллочка довольно часто скандалят при всех из-за Володи, они, вроде, оде в него влюблены… Но до неприличия орут друг на друга… Удодов их резко останавливает…

— Зря, — сказал Николай Федорович. — Очень зря.

— Что… зря?

— То, что ты, Танечка, не позвонила мне раньше.

Он вынул из кармана светлый радиотелефон. Его разговор с абонентом остался для меня за семью печатями:

— Юг… сороковой… шесть ноль-ноль… Пятый, седьмой, девятый…

И ещё несколько слов, ничего не говорящих постороннему.

Теперь мне:

— Не надо бы вам больше находиться в этом Доме… Хватит…

Он положил руки на руль, дал газ. Скоро машина выскочила на шоссе.

— Почему хватит?

— Риск.

— А как же вы? — во мне ожил азарт интервьюера.

— Мой генерал, — отозвался Николай Федорович сквозь сигарету, которую он держал незажженной в углу рта. — У нас с вами разные весовые категории. И возрастные тоже. Кроме того, я — мужик. Мне в свое время старый танкист… он в танке горел под Прохоровкой, так сказал: «Бейся, Колька, за свою честь до последнего, а честь это и есть жизнь». Этот танкист был моим отцом. Из того танка, из огня он один и выкарабкался. После Победы ещё пять годков на костылях попрыгал. Теперь вопрос: стоит ли вам, Танечка, идти завтра в этот Дом? Или…

— Пойду. Хочу знать, как там, что Вера Николаевна…И потом… будет все так, словно ничего не случилось, Наташа из Воркуты никуда не делась… Ведь лучше?

— Пожалуй, мой генерал. Одна просьба — вести себя ровно, ни к кому, ни к чему не проявлять любопытства. Мыть, пылесосить… Сейчас я остановлюсь вот тут, вы подниметесь к себе. Зажгите свет, я пойму, что все в порядке, и уеду.

Я не стала спрашивать его, почему он знает, где живет Михаил… И о том, что же дальше-то… Он сам сказал, когда протянул руку для прощания:

— Вы — умница. В случае какой-то особой неожиданности — звонок мне. В любой час дня и ночи.

Поднялась к себе, зажгла свет… Стоя под душем, думала: «А все-таки, я прирожденная авантюристка. По уши ведь влезла во всю эту путанную историю! По уши! Вот ведь какая рисковая я девица!» Однако мысль о том, что с Верой Николаевной уже случилась беда, обесценила все мои маленькие радости. Да и большие — тоже. Хотя, конечно, свидание с Николаем Федоровичем сняло, вроде, все проблемы…

Я только много позже открою для себя одну существенную истину: негодяи-хищники сегодняшнего образца тем и отличаются от прежних, что их сообщества не знают слова «нельзя», когда речь идет о «баксах». Это всем нам забил головы великий идеалист Достоевский своим Раскольниковым, который долго-предолго размышлял, убить ли ему старушку или как-то нехорошо это, а потом, убив, страдал и маялся незнамо как…

Грабители-убийцы нынешнего образца пощады не знают. Они спешат. Они словно бы дождались своего золотого часа. Беспомощные старухи им только в радость. Зря, очень преступно зря, как оказалось, я раньше не позвонила Николаю Федоровичу… Ну хотя бы на три часа раньше…

Однако, когда вошла утром в Дом, — едва не с порога мирная тишина раннего утра легла мне под ноги атласной полосой солнечного света. В глаза бросилась большая фотография молодого мужчины в кепке-букле, слегка прикрытая ветвями жасмина… Запах чувствовался издалека… И вот это «наглядное пособие» к теме «Душевное отношение к ветеранам…» — сбило меня с толку. Ведь это был портрет известного кинорежиссера В. Т. Коломийцева, мужа Веры Николаевны…

Я подошла поближе. В белых, крупных цветах ещё блестели капельки росы… Молодой мужчина на портрете, моривший когда-то во имя искусства молодую жену в горячих источниках и в ледяной воде, смотрел прямо мне в глаза огненным взором неутомимого первопроходца и озорника. Я успела подумать: «Такого нельзя было не любить…» И не заметила, когда ко мне подошла красавица «Быстрицкая»… Все дело в том, что кругом мягко, ковровые дорожки перетекают одна в другую. Она была одета в белый костюмчик с юбочкой до колен. Как говорится, простенько, но — со вкусом. Высокая прическа делала её ещё стройнее, чем она была. Мы с ней никогда не разговаривали, не было причин, и вдруг она грустно говорит, положив мне на плечо руку:

— У нас горе. Вера Николаевна погибла.

— К-как… погибла?

— Какой-то приступ… синильный психоз, кажется, называется. Вскочила ночью, разбила стекло… дверь была закрыта… порезалась осколками… Истекла кровью… Утром пришли — лежит на полу, мертвая… «Скорую» вызывать бесполезно.

— Ничего себе… ничего себе, — только и сказала я.

— С ней что-то происходило не то в последнее время. Она сама вчера куда-то сунула свой дневник, а сказала, что ты его взяла.

— Ты сама слышала, как она это сказала?

— Нет, но Аллочка да, слышала… С головой у этой старушки было уже не то… Вот и сквозь стекло захотела пробиться…

Я продолжала тупо, невидящими глазами смотреть на портрет мужа Веры Николаевны, а в душе кляла свою несообразительность, самоуверенность, похожую на идиотизм. Ну почему, почему сразу не позвонила Николаю Федоровичу Токареву, ещё когда жива была Серафима Андреевна Обнорская, ещё когда…

Но что теперь могли сделать эти мои проклятия? Кому помочь из тех, кто умер внезапно и странно?

— Пойду гляну, что там, может, помочь надо, — как можно равнодушнее сказала «Быстрицкой» и пошла на второй этаж…

В квартирке Веры Николаевны стекольщик вставлял выбитые стекла в дверь, ведущую в лоджию. Горестно подперев голову ладонью, сестра-хозяйка тетя Аня стояла неподалеку, задумчивая, прошептала:

— И что творится! Я у ней вчера с утра была, занавески меняла, здоровая, в кресле книжку читала. А ночью какой-то припадок. Вскочила и в лоджию кинулась. На стекло напоролась, вены перерезала. И кровью истекла. Припадок, говорят, есть такой старческий. Ох, не приведи Господи! Не приведи, Господи, в казенных стенах помирать, а не в своей квартире! Прибери. До тебя тут самую страшную кровь… спасибо скажи… поотмывали…

В комнате старой актрисы нехорошо пахло. Здесь, видимо, пытались навести порядок с помощью растворов. С пола успели снять серый палас. Он лежал, свернутый рулоном, в лоджии. Пол был мокрый. Вероятно, здесь лили воду, не жалея. В углу, как что-то вовсе ненужное, валялись намокшие книги и… зеленая тетрадь. Даже издалека было видно, что она разбухла от влаги.

— Ой, как жалко, тетя Анечка…

— Что поделаешь, что поделаешь, в таком месте служим. Старость одна беспросветная. Отсюда только на небо уходят. Всех старичков и старушек жалко! Ничего их не спасает, хоть какая знаменитость… Как простые людишки испаряются… Убирайся давай…

… Не успели мы с николаем Федоровичем, не успели. Я виновата, я… Если бы раньше связалась с ним. Если бы раньше!

Плюхала тряпку в ведро с водой, и туда же капали мои слезы. Подтирая пол, подняла книжку, зеленую тетрадь, сделала вид, что ничуть меня они не интересуют, хлам и ест хлам, снесла, бросила на пол ванной.

Меня удивило вот что: все вещи Веры Николаевны находились на своих обычных местах, ничто не было тронуто, все безделушки, сувениры… И оранжевый халат с черным драконом свисал сиротливо со спинки кресла. Даже золоченая чайная ложечка с витой ручкой лежала на виду, на столе, на блюдечке. Даже листок бумаги оставался прикнопленным к изголовью кровати, где Вера Николаевна записала часы приема травяного настоя…

Меня ударило, я приблизилась к этому листку и прочла: «11 вечера последний прием».

В комнате никого не было. Быстро подошла и открыла дверцу холодильника: банка с травяным коричневым настоем была на месте.

Чего я искала? Чего суетилась? Чувствов ины не давало мне покоя, заставляло работать мозг пусть на холостых, но оборотах, имитировать полезную сообразительность. Мне пришло в голову — «ее отравили её же собственным настоем, подсыпали в него чего-то, чтоб она стала невменяемой». Или есть, читала, ещё такой способ — передать отраву через прикосновение… может, через эту самую ложечку… ведь убили же когда-то банкира и его секретаршу таким способом…

Только ни на минуту я не сомневалась в том, что Вера Николаевна была убита, что убийцы действовали бесстрашно, изобретательно и наверняка. И я обрадовалась появлению медсестрички Аллочки. Я все больше, как мне казалось, понимала, что она не последняя скрипка в этом страшном оркестре… И тем удивительнее было то, что Аллочка, подойдя ко мне, сказала тихо:

— Темное это дело, темное.

— Это как? — прикинулась я полудурком. — О чем ты?

— О чем, о чем… Если бы ты знала, как я устала! Повеситься хочется!..

— Не дури! Глупости какие… Такая хорошенькая, миленькая…

Аллочка сейчас же и рассмеялась:

— А ты и поверила? Во — провинция глухая! Закрой дверь! Надо!

Я её просьбу выполнила. Аллочка проскользнула в ванную… Вышла оттуда довольно скоро с зеленой мокрой тетрадью в руках. Ее круглые серые глаза стали как бы серее, туманнее…

— Ты совсем не жалеешь себя, — сказала я.

— А ты себя?

— Да я помалу… слабенькое. Собираюсь совсем завязать.

— Я тоже все собираюсь, собираюсь… Да жизнь не дает! Тебе что вози тряпкой и все дела!

Мне очень хотелось спросить её, почему, все-таки, у Веры Николаевны возник этот приступ, как объясняет медицина, почему поздно спохватились и дали ей истечь кровью… Но я помнила наказ Николая Федоровича — «не проявлять излишнего любопытства».

Аллочка принялась листать размокшую тетрадь, положив её на стол, отклеивая один листок от другого и приговаривала с удовлетворением:

— Ничего не разобрать! Все расплылось! А человек писал, старался… Все, все размазалось.

И небрежно швырнула её опять на пол ванной. Я же подумала: «Случайно или нарочно листала при мне? Ее подослали, чтоб проверить, как я реагирую, что скажу в ответ?» Я сказала:

— Аллочка, а как же теперь с днем рождения её мужа… Веры Николаевны то есть? Отмечать не будут?

— Почему это? Раз уж наметили… Виктор Петрович сказал, что завтра отметим. В память и о Вере Николаевне. Картину… он её снимал, там Вера Николаевна среди льдов плавает… заказали уже… Я её видела по телеку. Там все такие смешные, идейные… Ну возись дальше давай.

… И она упорхнула. Я же раздумывала: «Почему это создание то и дело появляется возле меня? Почему она колется при мне, вроде, доверяет и, все-таки, зеленая тетрадь пропала у Веры Николаевны после того, как Аллочка увидела её у меня в руках… Кто она, хитрая бестия или игрушка в чьих-то опытных, злодейских руках?»

Убирая ванную, я, конечно же, нашла момент, когда поблизости не было ни души, и попробовала полистать зеленую тетрадь, найти те листы, где говорилось о Мордвиновой и Обнорской и проливался свет на подлинные причины их смерти. Однако именно эти листы оказались не просто мокрые, как и все другие, но разъеденные какой-то дрянью. От них остались одни грязные лохмотья… У меня уже никаких, ни малюсеньких сомнений не было в том, что Аллочка-Дюймовочка на остреньких каблучках — та ещё разбойница с большой дороги. И даже такие мысли зароились: «Почему бы ней, такой вот с виду простенькой, игрушечной, не быть главарем здешней шайки-лейки? Разве нет случаев, когда именно юные стервочки руководят бандами из мордоворотов?»

Но, видно, что-то я не поняла в этой труднодоступной жизненной вариации и не так, как следовало, истолковала, лишнего приписала Дюймовочке Аллочке, её умению появляться там и тогда, когда вовсе не обязательно и с её стороны попахивает нездоровым, опасным любопытством.

Я понесла ставить на место в свою кладовку пылесос, ведро и прочие хозяйственные принадлежности, а там Аллочка лежит в белом халате, скрючившись. Я в темноте чуть на неё не наступила. Когда зажгла свет поняла, что с Аллочкой дело плохо, очень плохо, не Аллочка это, а мертвое тело. Потрогала её руку — бессильная, холодная… Глаза совсем закрыты… От неожиданности и испуга едва не закричала в голос и уже хотела бежать, рассказывать про то, что такие вот дела… у меня в кладовке.

Но вдруг Аллочка застонала и приоткрыла глаза.

— Что, что с тобой? — зашептала я, встав перед ней на колени. — Врача позвать?

Она схватила мою руку своей рукой:

— Что ты! С ума сошла! Они не должны знать, что мне плохо…

— Кто они?

— Те, кто… Я устала! Я ужасно устала! — Аллочка приподнялась и ткнулась мне лицом в грудь. — Я больше не могу!

Она зарыдала. Я чувствовала, что моя одежда от её слез становится влажной. Я не знала, что подумать, как это все оценить.

— А ты чего лежала-то? — спросила осторожно. — Чего с тобой случилось?

Аллочка оторвалась от меня, вытащила носовой платок, принялась вытирать лицо, промокать глаза.

— Случилось… должно было случиться и случилось, — сквозь остатки всхлипов говорила она. — Ты что, ещё ничего не поняла, что ли?

Я насторожилась, промолчала.

— Чего молчишь? — обиделась медсестричка и горячо, быстро зашептала. ты что думаешь, я тут с ними, с теми, кто творит всякие гадости? Я влипла! Ох, как влипла! Кое-что узнала про них… Виктория тут главная, если хочешь знать. Я все, все теперь про них знаю! Они меня не оставят, убьют…

— Да за что? Ты такая маленькая, безобидная…

Аллочка уперлась указательным пальцем в пуговицу на моем казенном халате:

— Не бросай меня! Не смей! У меня не осталось нервов… Мне надо выбраться отсюда во что бы то ни стало.

— Как выбраться? Кто тебя держит? Встала и ушла… делов-то…

— Я потом все тебе расскажу… Ах, Наташка, Наташка… Мне остается сигануть с пятнадцатого этажа… Не оставляй меня одну, не оставляй! Аллочка прижалась ко мне лицом. — Будь со мной, будь со мной! Боюсь… боюсь… Знаю, много чего знаю…

Я ей и верила и не верила. Верила, что нервы у неё в раздрызге, что наркота — это не шуточки, что Аллочка, конечно же, должна многое знать из жизни этого непростого Дома…

Но почему я должна была идти у неё на поводу и думать, будто она только жертва обстоятельств, а не одно из звеньев в цепи преступлений? Почему я должна была доверять этим слезам и мольбам?

И, все-таки, Аллочка заставила меня поверить глубине собственных страданий и страха перед злыми силами, готовыми убить ее:

— Все ещё не доверяешь мне? — она оторвала лицо от моей груди и уставилась на меня со всей яростью в сверкающих глазах. — Тогда смотри! Смотри! — выхватила из кармашка белого халата ланцет и резанула себя по руке. Разрез тотчас набух кровью, темно-алые гроздья посыпались на пол.

Больше я не могла обижать Аллочку недоверием и рассудочно мыслить.

— Вот дурочка, вот дурочка, — приговаривала и туго стягивала рану на её тонком запястье своим чистым носовым платком. — Что теперь? Что?

— Пошли! — сказала она побелевшими губами. — Держись рядом… Мне бы только выбраться отсюда… Только бы схватить попутку… При тебе не посмеют… Все-таки, свидетель…

— Да кто «они»? Кто не посмеет-то?

— Потом, потом… Быстро пошли… я халат здесь брошу…

После такой подготовки мне казалось, что Аллочку кто-то непременно должен остановить, задержать… и, возможно, меня заодно.

Однако мы с ней беспрепятственно вышли на крыльцо Дома. Никто её не окликнул даже… Только старушка-циркачкка «Вообразите» успела сказать нам вдогонку:

— Девочки! Вообразите, австралийка Хельда Купер прыгнула с парашютом! В свои девяносто пят лет! Ее имя попало в книгу рекордов Гиннеса!

— Быстро, быстро! — Аллочка едва не вприпрыжку помчалась к калитке, уволакивая и меня следом за собой.

И надо же — сразу за калиткой, словно поджидая Аллочку, стоял Георгий Степанович и сейчас же шагнул к неей заодно со своей картинной бородой, развевающейся на ветру:

— Аллочка! Вы уже домой? А я так рассчитывал на массаж! У меня, к сожалению, разболелся позвоночник…

Аллочка умоляюще взглянула на меня и по-детски схватила за руку, потянула прочь, отговариваясь от Георгия Степановича:

— Сейчас не могу, мне самой неважно, потом, завтра, после… обязательно…

И мне, сквозь зубы:

— Скорее! Хватай машину! Вон она! Вон!

Невдалеке, действительно, стояла темно-синяя машина. Из не выбирался толстый мужчина с кейсом.

— Хватай, а то уедет! — почти в истерике кричала медсестра.

Машина тронулась, поехала в нашу сторону. Мы с Аллочкой вместе подняли руки…

Конечно, я не должна была этого делать, то есть раскатывать по Москве на «тачке». У меня, Наташи из Воркуты, не могло быть таких денег… Я сообразила это, когда машина уже остановилась возле нас. Хотела отойти в сторону, но не смогла. Аллочка схватила меня за рукав и втянула внутрь, увещевая:

— Я плачу! У меня есть! Только не бросай меня! Умоляю! Иначе меня убьют!

— Куда? — спросил шофер.

— Только не ко мне! — шепнула Аллочка мне на ухо. — Давай к тебе!

Что было делать? Я назвала адрес Михаиловой квартиры… Так подумала: «Все равно все в Доме, кому надо, знают, где я живу».

Одно смутило — что у меня там… не завалялся ли где на видном месте мой паричок… Виделось: любопытная истеричка Аллочка едва войдет в комнату — сейчас же примется все рассматривать, трогать, спрашивать «а это что?», «а это?» Во всяком случае, я решила, что желание медсестрички спрятаться у меня — какой-то её хитрый ход.

И ошиблась. На полдороге она вдруг вытащила из сумочки деньги, протянула шоферу:

— Остановите!

Мы вылезли. Машина отъехала.

— Боюсь, — сказала Аллочка, глядя ей вслед. — Вдруг это какая-нибудь подставная… Чересчур легко мы её поймали. Давай не к тебе, давай… здесь посидим, вон на той скамейке.

Она пошла вперед, я — за ней. Сели. Аллочка вынула из сумочки пачку сигарет, закурила, протянула пачку мне. Я наклонилась с сигареткой в губах к её зажигалке…

— Ты куришь?! — изумилась она. — Вроде, ни разу не видела…

— По настроению… Сейчас в самый раз.

Скамейка стояла среди кустов. Над нами нависали зеленые ветви, пронизанные солнцем. Скрипела галька под ногами медленно уходящей вдаль пары пожилых людей. Беспризорная собачонка с облезлой спиной смотрела мне в глаза и не могла насмотреться. Мимо проносилось стадо машин, разноцветных, разнокалиберных и словно обезумевших от возможности наконец-то с помощью скорости освободиться от навалившихся проблем и исчезнуть из этого скучного переулка.

Всякого я ждала в те минуты от Аллочки. Но только не этих слов, что вдруг пробились сквозь её поблекшие, ненакрашенные губы:

— Я не только себя спасала, но и тебя. Нас вычислили…

— Не понимаю…

— Не притворяйся, все понимаешь, — был ответ. — Ты, Танечка, корреспондент газетки, провалилась…

— Какой я тебе корреспондент? Какой газетки?

— Ой, не надо дальше-то танцевать… Мне-то хоть не ври. Я ведь от Николая Федоровича…

— От какого… Николая Федоровича?

— Таня, не надо, — ласково, горестно попросила медсестричка. — От прекрасного человека, старого разведчика… Ты решила, что он до тебя совсем ничего не знал про наш Дом? Ошибаешься… За этим Домом давно следили… Ох, как я устала, как устала… Не мое это дело — сыщиком быть. Уговорили… Или ты все ещё мне не веришь?

— Нет, — вырвалось у меня.

— Тогда… — Аллочка порылась в сумочке, вытащила полоску бумаги, протянула мне, — читай…

Я, к своему крайнему ужасу, удивлению, увидела номер домашнего телефона Николая Федоровича, написанным еле-еле заметно тонким серым карандашом.

— Пойди, позвони, спроси у него, если мне не веришь, — Аллочка тяжело, устало вздохнула. — Ох, не девичье это все дело, ох, не девичье…

Я не знала, что и думать, а что предпринять — тем более. В голосе медсестрички звучала такая будничная, убедительная уверенность в ясности ситуации… Мне показалось, что выход вдруг нашелся… Когда Аллочка настойчиво повторила:

— Ну позвони же Николаю Федоровичу! От тебя же не убудет! Корона с головы не упадет!

— Ладно, — сказала я. — Давай позвоню… спрошу, откуда меня знает этот Николай Федорович!

Мне мнилось, что я нашла самый удачный вариант ответа.

Телефон сыскался не сразу. Он прятался на задворках старого трехэтажного дома. Аллочка сама стала набирать номер Николая Федоровича, а когда набрала и услыхала ответ, радостным тоном ответила:

— Да, да, Николай Федорович! Мы обе! Не достанут! Таня все не верит… Дать ей трубку? Держи, Татьяна…

Я взяла теплую, нагретую солнцем трубку:

— Николай Федорович?

— Танечка, конечно же, я, — услыхала знакомый голос. — Очень рад, мой генерал, что вы обе вне зоны опасности. Теперь дело за нами… Как говорится, «наше дело правое — враг будет разбит». Устала? Очень?

— Очень, — вырвалось у меня.

Последнее, что увидела отчетливо, — дверь в подвал, обитая цинком, в ржавых шляпках гвоздей. Телефон примостился поблизости от нее. Эта дверь словно бы поехала на меня, потом понеслась… И прихлопнула. Меня убили. Я это отчетливо поняла, но это знание уже было ни к чему. Как и любое другое… Удар, боль — и ничего больше — ни света, ни тьмы, ни каких-либо, как пишут, непременных пульсирующих обрывков сознания, — ни рая, ни ада, в том числе.

Между прочим, и никакого тоннеля с ярким спасительным светом в конце, как опять же рассказывают о том некоторые счастливцы и счастливицы. Видно, ведающие распределением благ на том свете или в его сенцах почему-то не захотели скрасить мое пребывание там, в запределье. И я поныне не имею желания обижаться. Мало ли, какая была у них причина…

Кстати, теперь, имея опыт, считаю, что изо всех способов исчезновения из жизни — тот, что был применен ко мне, самый классный. Безо всяких проволочек, которые уж непременно вынудят к безумию, к жажде продолжения существования, заставят впадать и раз, и два в отчаяние от одной мысли, что вот-вот сейчас никогда-никогда больше не увидишь вон того листка подорожника в меридианных полосках, и шатающейся по траве сизой тени от клена, а черная крошечная мошка на желтке одуванчика ещё будет жить, а солнце — согревать её и нежить…

Но это потом, потом я задним числом закручусь в вихре сумасшествия, представив себе, что ещё чуть, ещё чуть-чуть, и меня могло не быть на этой привычной земле… Знаете ли, какая это жуть! И я вольно-невольно, до птичьего какого-то крика, сорвавшегося с губ, пожалела всех, всех, всех, кого когда-либо вели убивать. Да простит меня Бог, — но всех-всех-всех, безвинных и виноватых, потому что «жизнь отдать — не поле перейти», потому что а что ещё есть у человека самого дорогого, бесценного кроме? Он сам и есть Жизнь.

Конечно, конечно, я понимаю, что можно пойти на гибель ради какой-то высокой цели, когда от твоего поступка станет лучше другим и прочее… Ради спасения, к примеру, тонущего ребенка… Но я-то говорю о тех случаях, которых в России сегодня считать-не пересчитать, когда один человек вынимает нож… пистолет… гранату и, не дрогнув, убивает другого, то есть ворует у Бога его создание, то есть падает в черную бездну тягчайшего греха и последней степени растления…

Понимаю, после театрализованного, с «партером» для иностранных журналистов, с ликующим криком бандюг и грабителей, расстрела Белого Дома из танковых пушек, размышлять с рыданием о неправедной воле рядового человека-убийцы как-то несерьезно, забавно даже… И тем не менее, тем не менее — не могу удержаться. Потому что я сама побывала в шкуре того, у кого отняли жизнь.

Да, конечно, и после бойни в Чечне, и тысяч погибших в «зонах локальных конфликтов» призывать внимание к себе, к маленькой точечке, если смотреть с самолета, который ещё не набрал высоту, — кому-то и впрямь покажется занятием нелепым, пустопорожним…

И так посмотреть: в силах ли я запугать муками совести, карой Божьей молодых, здоровых, ухватистых мужиков, желающих жить на всю железку, хоть день да мой, и чтоб шампанское лилось Ниагарским водопадом и чтоб в этом самом водопаде купалась, зазывно посмеиваясь и тряся грудками, отборная суперкрасотка?

И все-таки, и все-таки… А вдруг?!

… Но к событиям, к делу. Очнулась я не знаю когда, не знаю где, не знаю почему… Какое-то время вообще не могла сообразить, зачем пришла в себя, если вместо меня — одна звенящая боль в голове… Темень и боль. И вдруг ещё одна — в бедре, короткая… Догадалась: укол… Значит, во всяком случае, не в раю, а если и в аду, то в земном…

Долго-долго боялась открывать глаза. Что увижу? Дыбу? Виселицу? Раскаленную подошву утюга, готового пытать? Все, все варианты измывательства над живой человеческой плотью, попавшие туда с кино-, телеэкранов, из рассказов очевидцев пронеслись в моей голове. И там же, среди этого хаоса ужасов, вопросик: «Кто меня так? Аллочка подставила или её тоже кто-то подставил?» И второй: «Николай Федорович… кто вы? Что значил ваш со мной последний телефонный разговор?»

Рука нащупала, как ни странно, не щербатый пол, а шелковистую гладь покрывала… Да ведь и тело явно не было брошено кое-как на ледяные каменные плиты темницы. Оно лежало на мягком… И наручники отсутствовали. С трудом, кое-как, стараясь обеими руками удержать на весу хрустальный звон в голове — я села и только тогда осмелилась открыть глаза.

Нет, не совсем так. Я ещё вспомнила, чему меня учил Родион Шагалов на курсах по самбо. Хотя я не отличалась упорством, последовательностью в достижении поставленной в понедельник цели, все-таки, кое-чего успела схватить и закрепить, чтобы в случае чего применить наизусть. В те уже далекие благостные дни студенческой жизни, где самая-то напряженка и великие страдания отмечали разве что сессии, — я и предположить не могла, что именно меня могут схватить, полуумертвить, засунуть туда, куда Им надо. Ясное дело, про заложников кому только нынче не известно в России! Даже груднички о том ведают! Но ведь каждый отдельно взятый человек то и дело что отмахивается от этих сведений: «Ну есть такое… Но чтобы со мной? Да не может этого быть!»

И лишь помнится, неутомимый крепыш Родион Шагалов впрямую, доверительно обещал нам, будущим самбистам-журналистам — пропагандистам нравственных начал:

— На тебя… вот на тебя лично… прется гора мускулов и обещает размазать по полу. Тебе страшно? Ножки в коленках бьет дрожь? Трусики мокрые? Сопля свисла с губы? Не смей! Увидь себя со стороны! Помни: побеждает не тело, а дух. Разъярись в три секунды! На свою трусость! И в бой! И хвать его, сволоча, за… И никаких гвоздей! И хвост морковкой!

Видимо, мой хвост и впрямь встал морковкой. Я открыла глаза. Надо мной наклонилась молодая женщина с белой повязкой вместо рта, словно боялась заразиться от меня ну, положим, гриппом.

— Болит еще? — спросила глухо, сквозь слои марли.

— Болит, — разлепила я губы.

— Тогда ещё один, — она наклонилась. — Не шевели рукой, — и вкатила мне ещё один укол, повернулась и ушла в узкую дверь справа.

Отметила: дверь эта единственная здесь, в небольшой комнате, и окон совсем нет. Подвал? Не подвал? Но на стенах висят присборенные занавеси, полосатые, белые с черным, из плотной материи, от потолка до пола.

Мне жутко захотелось пить. Во рту как в пустыне Сахаре жар и сушь. Звать? Просить «дайте»? А к чему это приведет?

Решила терпеть… Ведь сколько же народу терпело до меня, находясь в подобном положении!

У противоположной стены, можно сказать, в ногах кровати. Стояло кресло с высокой черной спинкой и блестящими металлическими подлокотниками. Такие продают в салонах мебели для офисов и пользуются ими всякие начальники нынешнего рыночно-беспредельного разлива.

Тишина. Ни шелеста, ни скрипа. Мертвый дом? Или дом для мертвых? Мои белые, побитые жизнью босоножки стоят, прислонившись друг к дружке, у самой постели.

Я рискнула встать. Тем более, что боль в голове как бы пошла вдаль, все скорее и скорее и исчезла совсем, оставив напоследок что-то вроде тишайшего, прерывистого гудочка! Мне удалось опереться на пол, покрытый ворсистым зеленым сукном, обеими ногами. Покачалась или покачало… Села на постель, не зная, что же дальше-то…

И тут в дверь быстро вошел высокий мужчина в черных джинсах, белой водолазке в рубчик и белых кроссовках высокого класса исполнения. На его запястье блеснули золотишком породистые часы.

Но это-то все ладно, все ничего. А вот только сердце мое остановилось и ни с места в тот момент, когда я взглянула на его лицо. Лица-то и не обнаружила, не было его. Вместо — эта жуткая черная шапчонка, что натягивается ниже подбородка, оставляя лишь прорези для глаз. В кино видеть этот маскарадный прибамбас даже забавно, а вот в жизни…

— Воды! — просипела я.

Мужчина, как ни странно, повторил это мое слово, только громко, чтоб слышали те, кому надо, и кто скрывался за этими стенами. Скоро вошла давешняя женщина с подносиком, а на нем большая пластмассовая бутылка «Веры» и высокий бокал. Все это было поставлено передо мной на журнальный столик.

Сладчайший глоток… потом второй… потом третий…

— Ну а теперь к проблеме, — позвал мой как бы сожитель, усаживаясь в кресло и слегка расставляя колени. — Теперь вы скажете, кто вас послал в Дом ветеранов, чье задание выполняли и в чем оно заключалось. Ответ должен быть прям, как… как ружейный ствол.

Придерживая руками все ещё гудящую голову, я ответила:

— Я сама.

— Наташа из Воркуты? — вкрадчиво-насмешливо поинтересовался мой интервьюер. — Бывшая воспитательница детского садика? Девица без в/о?

Сомнений быть не могло — он знал обо мне если не все, то многое. Притворяться Наташей не имело смысла.

— Хотите иметь прямой ответ — прямо и отвечаю. Я — журналистка газеты «Сегодня и завтра». Меня поразила смерть актрисы Тамары Мордвиновой и то, что какой-то Сливкин почти перед самой её смертью взял у неё дарственную и записал дачу на себя. Хотя завещано все моей подруге Марине, у которой маленький больной ребенок.

— Пробую поверить: из чистого гуманизма вы отправились в Дом выявлять причины и следствия случившегося. Я вас правильно понял?

— Абсолютно. Но есть ещё одна причина. И очень веская. У нас нет спонсора, мы его ищем. Газета «валится». Мне захотелось помочь как-то её сохранить. Для этого нужны сенсационные публикации, чтоб пахло скандалом. Я не лишена профессионального честолюбия. Мне показалось, что в Доме ветеранов случилось невероятное и из этого можно сделать сенсационный материал.

— И что же, — Маска положила ногу на ногу и принялась дергать мыском кроссовки, оказавшимся на весу, — вы считаете, что разобрались, как там и что?

— Нет, не считаю. Наоборот, запуталась.

— В чем?

— В… том, что ограбление Мордвиновой не единичный факт. Оказывается, обслуга запросто грабит покойных старух…

— Ах, это, — собеседник усмехнулся.

— А что еще? — я расширила глаза, эдак показательно демонстрируя недоумение. — Я не узнала до сих пор даже того, кто убил Павла, мужа Марины. Из-за вазы. Прямо во дворе антикварного на Арбате.

— Зря ты влезла во все это дело! — заявила Маска, переходя на ты. Зря! Очень зря! Думаю, что что-то скрываешь, какие-то дополнительные факты, наблюдения… Не надо бы. Надо рассказать все, до конца, как, что, зачем, почему.

То, что я услышала следом, — мигом освободило голову от гуда. Она стала заполняться словно бы раскаленным паром… И все последующие тары-бары моего невозмутимого собеседника, покачивающего и покачивающего мыском кроссовки, слышала еле-еле, сквозь плотные завесы этого самого густого пара. Он же говорил почти без смены интонаций, не повышая и не понижая голоса:

— Надо тебе рассказать все-все, потому что ты влезла куда тебя не просили и влипла… прошу прощения… как муха в липучку, намертво. Потому хотя бы, что твой замечательный Николай Федорович, бывший контрразведчик, брошенный властью в забвении и безденежье, нынче наш человек.

В голове замелькало каруселью: «Неужели? Неужели? Неужели?»

Маска встала с кресла, указала рукой на стену, где, если приглядеться, за фалдами занавески скрывалась ручка ещё одной двери:

— Виноват. Тебе же надо кое-куда. Иди, но думай.

Я не стала медлить, шатаясь, прошла туда, куда он указал. Испытала наслаждение и от вида прохладной, литой струи воды, ударившей в голубое дно умывальника. Вымылась как удалось, благо на стене висел рулон широкой полотеничной бумаги. Захотелось взглянуть на себя в зеркало, но его не было. «Взглянуть? В зеркало? Какие нежности при нашей-то бедности! — не утерпела, съехидничала. Ты где? Забыла? Что с тобой будет? А ведь будет, будет…»

И как же не хотелось мне думать о Николае Федоровиче! А точнее, о том, правду или неправду сказала Маска. Уже один этот вопрос автоматически превращал меня в предательницу и лишал опоры. В том числе и надежды на более-менее удачный для меня исход всей этой истории… Но надо было, надо было придти к какому-то определенному мнению. И держаться в зависимости от него. Так кто он, Николай Федорович? Неужели из тех, кто с потрохами продался криминалу? Или это всего лишь иезуитский ход мужика в маске, чтоб сбить меня с толку, кинуть в омут безысходности, лишить воли к сопротивлению?

Есть же ещё Аллочка… Она уверяла, что действует от Николая Федоровича и, значит, во имя вселенской справедливости…

Я очень, очень устыдилась, что так поздно вспомнила об этой маленькой девушке-женщине… Где-то она? Что с ней-то стало? Может быть, она уже мертва? Она же так боялась, что её убьют…

Вернулась в комнату, села на кровать. Вопрос прорвался сам:

— Где Аллочка? Мы же были с ней…

Маска не ответила. Ее кресло оказалось на роликах, она, подгребая ногой, подкатила к телевизору, глазеющему из своего угла на происходящее, нажала кнопку. На экране вскоре возникла знакомая телеблондинка, уже не девушка, но ещё и не женщина в силе, явно растерявшаяся перед выбором — кем быть и потому мудрящая с прической… Маска не дала ей права голоса.

— Где Аллочка? — повторила я свой вопрос.

Маска хмыкнула и разразилась тирадой:

— Вопросы, вопросы… И все для того, чтобы не ощущать себя песчинкой мироздания. Чтобы сохранить наивную веру в то, будто от твоих усилий в мире прибавится нравственности, благородства и прочее? Ведь так? Пустое заблуждение! В этом мире все зыбко, все неустойчиво! Давно ли мы все хором восславляли цареубийц? Теперь же тем же хором славим царя со свитою? Давно ли пели осанну социализму, равенству, братству? Теперь же поем ту же осанну капитализму?

— Где Аллочка?

— Там, где ей следует быть. Вернемся к истории развития человечества. Совсем недавно, лет пять назад, в наших журналах как оценивали события семнадцатого года? Цитирую: «Реакционеры полагали, что корень зла лежит в самой революции — она-де завела Россию в тупик. А посему и выход усматривался в возврате к «доброму старому времени». И когда бывшему либералу П. Струве напоминали о его восторгах в дни Февраля, он отвечал выразительной репликой: «Дурак был!» К стыду русской интеллигенции, даже такие её представители, как П. Милюков, считали, что без крови не обойтись и России нужна «хирургическая операция». И выход их кризиса все они усматривали в военной диктатуре. Что же касается самого кандидата в диктаторы — генерала Корнилова, то ради «спасения России от революции» он был готов «сжечь пол-России» или «залит кровью три её четверти». К октябрю ждать уже было нельзя. Все более определенные очертания приобретали действия крайне правых сил, направленные на установление кровавой военной диктатуры. Росла опасность и стихийного, свирепого взрыва в низах.»… «Волна настоящей анархии, — предупреждал Ленин, — может стать сильнее, чем мы…» И как итог: «… Выхода нет, объективно нет, не может быть, кроме диктатуры корниловцев или диктатуры пролетариата…» такова была реальная историческая альтернатива Октября 1917 года. Как же оцениваются эти события сегодня? С помощью цитат, свидетельств, но уже других, с другой стороны? Как чудовищное насилие отвратных большевиков над Россией, где все цвело и благоухало во славу царя и Отечества. Только и это не конец. Возникают и возникают уже совсем-совсем иные оценки тех же самых происшествий, внезапностей, катаклизмов.

— Я разговариваю с доктором наук?

— Почти.

— Неужели необходимо столько знаний, чтобы претендовать на роль…

— Дознавателя в криминальной структуре? Так ты хочешь сказать?

— Примерно…

— Видишь ли, я, как и ты, выполняю порученное мне дело. Каждый из нас выполняет свое дело. За что и получает соответствующее вознаграждение. Иными словами — возможность жить, содержать семью, помогать близким. За время советской власти я привык равняться на лозунг текущего момента. Сегодня он какой? Или забыла? «Каждый выживает в одиночку». Понимаю, твою ранимую душу он коробит. Ты никак не можешь примириться с тем, что его сняли с волчьего логова, где он более уместен. Но что есть, то есть. И я, учти, не имею права делать свою работу кое-как. Выводы за тобой. Или ты мне сейчас, взвесив все «за» и «против», скажешь, что хочешь говорить все откровенно, а значит, и жить… Или жить не будешь. Моя мысль ясна?

Загрузка...