На меня она посмотрела с доброжелательным интересом:

— Новенькая? Будем знакомы — Алла. А вас? Георгий Степанович, наверное, вас немного заговорил? Ничего не поделаешь — у нас удивительно интересный народ, все таланты, у всех потрясающие биографии. Георгий Степанович, ну как бы я без вас! Володя уехал… Не лежать же Серафиме Андреевне на грязных простынях… Огромное вам спасибо!

— Что вы. Что вы! — явно польщенный, Георгий Степанович развел руки так, словно собрался Аллочку обнять, если, конечно, она захочет того.

— Какая досада! — прихмурила темные бровки эта не то чтобы красивая, но миловидная девушка. — Завтра у Серафимы Андреевны юбилей.

— День рождения? Разве? — подал голос старик.

— Нет. Но тоже дата. Шестьдесят лет её творческой деятельности. Если бы она была в силах… Спит и спит. Виктор Петрович заказал торт «Триумф». На всякий случай… Вдруг ей полегче станет, а тут как раз розы, торт… Приятно же! Чего думать о худшем? Правда ведь?

Мне показалось, что мое присутствие уже совсем не обязательно, и я вышла в коридор, утаскивая ведро, тазики, тряпки и пылесос. Вслед мне раздалось:

— Девушка! Наташа! Я даже вас конфетами не угостил! Вернитесь!

Я приоткрыла дверь, отозвалась:

— Спасибо! Не надо! В другой раз!

Там, в коридоре, в это самое время разыгрывалась громкая, величавая сцена. В раскрытую дверь одной из квартирок грузчики вносили старинный шкаф, блестевший медными загогулинами. Затем последовала широченная двуспальная кровать, два мягких кресла сиреневой кожи, круглый стол на одной толстой ножке… А когда были внесены большие и маленькие коробки появилась, наконец, и хозяйка всего этого добра в сопровождении Виктора Петровича, который любезно поддерживал её за локоть и уверял:

— Тишина обеспечена, Софья Борисовна. Окна выходят в зелень.

— Стало быть, солнца не будет? — старая дама в длинном темно-лиловом платье с вырезом каре произнесла этот вопрос надменно и неподкупно.

— Что вы, что вы, и солнце, и зелень… там сирень… второй этаж, наш лучший этаж, где все примерно одного возраста… воспоминаний… привычек… цвет интеллигенции, — семенил голосом Виктор Петрович. — Будьте любезны… Не знаю, насколько удачно… с двуспальной кроватью… не тесновато ли будет…

— Нет. Я скорее лишусь части окружающего пространства, чем возможности спать на широком… Привычка, знаете ли…

«Боже мой! — подумала я. — Сколько на вас, мадам, драгоценностей! И вы даже не догадываетесь, куда рискнули прийти…»

Голос старой дамы в высокой прическе из легких, взбитых словно сливки, седых волос, оставался величественным:

— Голубчик! Разве я могла когда-нибудь помыслить, что буду жить в казенном доме! Моя доверчивость меня и доконала… Я поверила этому супержулику Мавроди… Он разорил меня, я отнесла в его жульническую контору все свои накопления! Все, все, что имела! Это теперь я стала умная. Но поздно!

«Боже! — подумала я. — Боже!»

И ещё о том, как же это печально, когда люди на старости лет остаются совсем одинокими, совсем как бы ни для чего… А вокруг них начинают роиться всякого рода щипачи, прохвосты. Я только на миг представила себя в образе старой дамы в лиловом с её смешным здесь, в этих стенах, гонором, с её почти окончательной зависимостью от здешних служителей, с её полным неумением ориентироваться в жизни, где с каждым днем набирает силу цинизм и рвачество… Только на миг представила я себе, что совершенно посторонний человек уводит меня в квартиренку, где совсем недавно кто-то умер. А как умер-то? Своей ли смертью?

Мои мысли словно подслушала Алла, сказала мне на ухо:

— Страшно? И мне… Вот и подумаешь — надо ли всю жизнь мечтать об одном-единственном, не лучше ли кого-нибудь, но что рядом и теплый? Согласна?

— Без любви? Просто так?

— Любовь — отрава! — зло бросила Аллочка. — Любовь — болезнь! — и потопала прочь, постукивая тонкими, высокими каблучками хорошеньких изумрудных туфелек.

— Наташа! — позвал меня Виктор Петрович. — Уберись у Софьи Борисовны!

Я вошла к ней в комнату. Дама сидела в кресле, не шевелясь. Увидев меня, неожиданно кротко спросила:

— Голубушка! Куда я попала?

— В Дом ветеранов работников искусств.

— Голубушка! — укорила она меня на более высокой ноте. — И в этой клетушке мне предстоит жить и умереть? И все потому, что в свое время я отказалась иметь детей! Вся, целиком, отдалась искусству! Сцена была для меня все! Делала аборты, не раздумывая! Наслаждалась аплодисментами, восторженными криками «браво!»… Но теперь боюсь… боюсь… не справляюсь… Как представлю убитых младенчиков!.. Тебе этого еще, надеюсь, не понять. Не делала абортов?

— Нет.

— Вот умница! Солнышко! Одуванчик! И не делай! Не смей! Нельзя! Грех! Великий грех! И не верь бездетным женщинам, которые болтают, будто бы карьера — все, а дети — ничто. Вот она я… Кому нужна? Кто особенно ждет звонка от восьмидесятилетней старухи? Кому интересны сны, размышления, тоска бывшей балерины?

— Софья Борисовна! Все-таки, вы были балериной… Вас любили, ценили… А сколько женщин в возрасте остаются совсем одни, хотя и детей имели? Дети плевали на них! Даже не позвонят, не поинтересуются! И они ничего в жизни не добились…

Софья Борисовна провела по глазам белым носовым платком и посмотрела на меня, лукаво прищурив один глаз, подведенный голубеньким:

— А ты с умишком! Спасибо за утешение. Галина Уланова тоже призналась в конце жизни, что предпочла успех, карьеру детям… Тоже грехи имела… Тоже узнала горький вкус одиночества… Спасибо, спасибо, девочка… Мне уже легче… Если будешь так любезна — помоги мне развязать вон ту коробку. Там мои сувениры… памятные вещицы… награды… Пусть стоят на полках. С ними мне как-то уютнее…

Я выполнила просьбу, развязала веревки на большом картонном ящике, вынула, обтерла и расставила на полках разные вещицы. Среди статуэток больше всего было балерин: белых, из фарфора, черных, каслинского литья, хрустальных, выточенных из дерева, стеклянных, мраморных…

— Я танцевала Одетту! Я танцевала Жизель! Я танцевала «Шопениану»! Я танцевала Джульетту! — перечисляла Софья Борисовна. — Меня знала вся Москва! Но для вас, молодых, моя фамилия уже звук пустой… Время подуло и я как облачко растаяла… Девочка, голубушка, тебя как зовут? Наташей? Прелестное имя…

Не знаю, сколько бы и чего я услышала ещё от этой новоприбывшей растерянной дамы, если бы не крики за окном. Я выскочила в лоджию. О Боже! За забором, у входа на территорию Дома, шофер Володя требовал у черноволосой женщины в белом халате не распускать язык. Она же размахивала цветастой косынкой и требовала от Володи не пялить глаза на всякую юбку. Продолжалось это, правда, недолго. Голос Виктора Петровича пресек скандальчик.

— Виктория! Владимир! Разочту! Совсем стыд потеряли! — выкрикнул Виктор Петрович, видимо, из окна своего директорского кабинета.

Парочка разошлась в разные стороны.

Я ждала, что моя респектабельная старушка-балерина возмутится, разбранится, выразит свое крайнее недоумение тем, что и в Доме ветеранов, хоть он и показательный, не пахнет тишиной и покоем…

Однако она неожиданно развеселилась:

— Всюду жизнь! Сцены на почве любви и ревности! Ах, какая, однако, красоточка эта молодая темноволосая женщина! Ну подлинна «Шоколадница» Лиотара! Был такой французский художник в восемнадцатом веке! Мила, очень мила… Розовые щечки, темные глазки! Чудо какое! Паренек тоже неплох. Но она, она… Я долго стояла в Дрезденской галерее, смотрела на эту прелестницу… Но ты, голубушка, вряд ли знаешь, чем она кончила? И какой была на самом деле? Ее звали Надль. Она была камеристкой у эрцгерцогини… не помню фамилии… Робкая, стыдливая на полотне у Лиотара, она оказалась в жизни весьма пройдошливой. Много-много лет была любовницей в гареме любвеобильного герцога и сумела его забрать себе целиком. Жениться заставила! И превратилась в принцессу! Я совсем тебя заговорила? Но ты, голубушка, облегчила мое весьма непростое переселение в этот… колумбарный рай, и Бог тебе за это воздаст…

Я ушла, унося в глазах блеск дорогих сережек некогда прославленной балерины, страшно обольстительный для тех, кто, вероятно, сходу определяет, что почем…

Как потом оказалось — Дом решительно разделился на тех, кто признает за любовью право на ревность, и тех, кто считает последнюю проявлением элементарного эгоизма. Судачила как обслуга, так и заслуженные и не очень работники искусств.

… Еще в одной квартирке меня встретила сухонькая, невысокая старушечка с белейшими волосами, собранными сзади в пучок величиной с грецкий орех, и удивительно темной, почти как у индианки кожей, хотя глаза имела светлые. Она была в оранжевом халате с черным драконом на спине, в теплых на меху, тапочках. Оказалось — актриса давних лет, знакомая мне по приключенческо-героическим фильмам, жена известного кинорежиссера. С живой радостью заложницы, только что дорвавшейся до свободы, она набросилась на свежего человека, предложив для начала съесть апельсин. Но я уже поняла, что если буду чересчур долго торчком слушать исповеди — не успею убрать всю положенную территорию. Поэтому убирала и слушала разом. Из этого разговора уяснила следующее: знаменитый муж Веры Николаевны любил её пылко, истово, преданно. О такой любви тысячи женщин могли бы только мечтать. Но когда дело доходило до самого-самого… он становился суров и почти безжалостен.

Слушая, делая свое дело, я попутно отмечала наличие в квартирке Веры Николаевны серванта с зеркалом, плотно заставленного кофейными и чайными сервизами, а также сувенирными куклами в костюмах самых разных национальностей. Большая прекрасная картина на стене, изображавшая море на закате, была подписана Айвазовским… Вторая, тоже большая, сверкала ярчайшими красками пурпурных, белых, розовых гладиолусов, брошенных на мокрый после дождя деревянный столик…

— Буду честна черед фактами, — теснее, обеими руками затягиваясь у горла в халат, решала Вера Николаевна. — Он превращался в садиста! Но с лучшими побуждениями! Он заставил меня в картине «Праздник в ноябре» лезть в ледяную воду, в буквальном смысле ледяную! По сценарию, героиня тонет в полынье как раз посреди реки. Я не смела противоречить. Мы ведь с ним равно высоко ценили правду жизни. Результат? Двустороннее воспаление легких у меня! А фильм — в Золотой фонд советского киноискусства! — торжествующе произнесла старушка, улыбаясь и показывая крупные, сплошь стоматологические зубы.

Мне же так не хотелось признать в ней, с этой её дрябло обвисшей темной кожей под подбородком — некогда весьма симпатичную круглолицую красотку с соболиными бровями. Не хотелось и все… Скорее всего, из сугубо эгоистических соображений. Жуть как не хочется думать, что и ты когда-нибудь, согласно непреложным законам развития, превратишься в нечто заношенное, облезлое.

Еще я узнала, чистя унитаз, пылесося сукно на полу, обтирая влажной тряпкой, полки с книгами, тумбочку и прочее, что самое ужасное в её жизни и самое необыкновенное — было сидение в черном горячем источнике. Поначалу ей это очень понравилось, потому что в воздухе пахло ледяным дыханием зимы, а в воде — чудо и чудо! Однако и первый, и второй, и третий дубль не получился, как хотелось мужу. А вышло все лишь с десятого раза. Потом выяснится, что нельзя было так долго держать тело в этом источнике, сдали надпочечники, пришлось лечиться и лечиться. Но винить мужа она не могла он жил не на земле, а где-то над! Такой, знаете ли, небожитель, с утра до ночи пребывающий в отчаянии оттого, что как хотел, как задумал — опять не вышло, а получилось лишь нечто приблизительное.

— Нет, нет, я на него не могла, не смела сердиться! Он был бог в своем деле! — восклицала Вера Николаевна и подбородок её дрожал от еле сдерживаемых рыданий. — Он жаждал совершенства!

И тут я услыхала то, что заставило меня насторожиться:

— В конце концов я перестала доверять врачам. Я стала доверять исключительно себе и травам. Я научилась делать фантастические настойки из трав. Благодаря им я выжила и живу. И если бы мой муж слушался меня, уверена — сидел бы со мной рядом, а не лежал под глыбой гранита… Но курил, немыслимо много курил… Никаких отваров из трав не признавал. Хотя нет ничего целебнее той же самой трехцветной фиалки, морской капусты, зверобоя… В мою аптеку поверила Томочка Мордвинова-Табидзе и, несмотря на свое тяжелейшее заболевание…

— А какое?

— Видите ли, её заболевание связано с кальцием. Совсем не задерживался кальций в организме. Невероятная хрупкость костей.

— Да-а-а?! — поразилась «Наташа из Воркуты». — Такое бывает?

— Бывает, деточка. Человеку нельзя даже двигаться как-то неосторожно. Тамарочка очень-очень любила своего покойного мужа. Она соорудила ему изумительный памятник. Но в последние восемь лет не имела возомжности ездить на кладбище. Она давно даже в коридор не выходила, даже в мягком, даже в такси — в любую минуту её позвоночник мог не выдержать… Спасалась травами. Учтите на будущее — трехцветная фиалка — панацея из панацей… У Тамарочки был характер. Она престрого соблюдала диету. И, все-таки, сломала ногу…

— Но, говорят, она все-таки могла ходить… могла включить кипятильник, — осторожно вставила я.

— Кто вам мог сказать эту глупость?! — от возмущения старушка так резко дернулась в кресле, что зазвенели её серьги с длинными подвесками. Она никуда уже пять лет не выходила из комнаты! Гуляла только по лоджии! Берегла себя. Но не уберегла. С месяц назад встала с постели как-то резко, что ли… сама не помнила, как упала — перелом шейки бедра.

— Она вам сама об этом сказала?

— Нет, но Фимочка… Серафима Андреевна…

В комнату без стука вошла куколка Аллочка.

Старушка поджала губы, бросив на меня выразительный взгляд заговорщицы.

— Хрустнуло… у меня, в позвоночнике, — произнесла отчужденно.

— Хорошо, что травы вам помогают, — отозвалась я. — Хорошо, что здесь у вас вон как хорошо кругом, зелень, тихо… Можно жить…

— Жить? — Вера Николаевна усмехнулась, крепче затягивая халат у горла. — Жизнь, дорогая, осталась там, далеко-предалеко. Нынешнее мое положение называется иначе — доживание. При всех удобствах… Только что виделась с человеком, говорила, а его уже нет, унесли, увезли. Месяца не проходит, чтобы не возникла у подъезда «скорая помощь» или «перевозка». Наши активисты… представьте себе, у нас есть активисты в возрасте восьмидесяти и более лет… сейчас же вывешивают портрет в комнате отдыха, с траурной ленточкой, в цветах… Конечно, можно утешаться тем, что нас здесь около ста человек. И все мы не девочки-мальчики. Но все равно, все равно… Жить — совсем другое.

— Ах, не гневите судьбу, Вера Николаевна! — сказала Аллочка. — Это же счастье — жить, жить! Сколько умирает в двадцать лет! Особенно парней! Особенно сейчас, когда кругом стреляют, убивают, в заложники берут!

— Голубушка, вы правы, конечно, — согласилась Вера Николаевна. — В нынешнее время, когда столько стариков вынуждены побираться… Мы же в комфорте… Но зажились, сколько ж можно…

— У вас сегодня слишком плохое настроение, — укорила Аллочка. — Вы бы на воздух вышли… тепло, солнце, черемуха доцветает, но ещё пахнет хорошо-хорошо…

Мы вышли с Аллочкой в коридор. Она свойски шепнула мне:

— Из нее, из этой старушонки, уже пыль сыплется, а ядовитенькая… Смотри, не очень-то доверяй тому, что они плетут! Актрисы! Интриганки! Склочницы! Не все, конечно, но много их, таких… Им скучно, вот и сочиняют всякую ерунду…

— А я и не слушаю. Нет, слушаю, но как радио — говорят и пусть говорят… Мне-то какое дело!

— Ну и правильно! — похвалила медсестричка и только тогда отвела от меня придирчивый, цепкий взгляд круглых глаз. Или он мне показался таким? Потому что я же пришла сюда затем, чтобы не доверять, а дознаваться, проверять-перепроверять…

— Все старики такие… болтливые, — заверила я Аллочку, эту девочку-девушку с кукольным личиком святой невинности, которую мне тоже предстояло раскусить. — У меня вон тоже дед был… С ума сойдешь, пока слушаешь, что он городит. И все о прошлом, как было, как жили, что ели…

— Терпи! — с веселым облегчением посоветовала медсестричка. — Иди теперь к Парамонову. Он не такой трепливый, отдохнешь.

Квартирка Парамонова в отличие от тех, что видела прежде, отличалась аскетизмом. В ней стояла явно казенная деревянная кровать, двухтумбовый стол с задвинутым под него стулом. За стеклом книжного шкафа поблескивали корешки солидных томов энциклопедий сочинений Маркса-Энгельса, Ленина и Сталина. На стене распахнули крылья почетные грамоты за трудовые достижения и общественную деятельность, датированные пятидесятыми-шестидесятыми годами. На столе, вставленный в горлышко флакона из-под какого-то лекарства, торчал красный флажок.

Еще я успела заметить в прихожей справа, за полуотодвинутой «ходячей» дверцей шкафа — аккуратно распяленный на плечиках темный пиджак в блеске орденов, медалей и значков, свидетельствующих о том, что хозяин заслуженный человек, ветеран Великой Отечественной войны.

Убрать такую полупустую комнату с дешевеньким будильником на тумбочке не составляло труда. Изредка я ловила краем глаза, как мерно прохаживающийся по лоджии лысый округлый старик приостанавливался у открытой двери и смотрел на мою суету. И только тогда, когда я, захватив все свои причиндалы, собралась уходить — он появился вдруг, словно выкатился, до того внушителен был его живот, и ноги под ним скорее угадывались, чем виделись.

— Новенькая? — прихмурил черные, широкие, истинно брежневские брови.

— Ага…

— На трудовую вахту, значит?

— Ага…

— Замужем?

— Была.

— Что ж за причина, что одна?

— Пил.

— Беда с мужиками, беда! Сама-то московская?

— Нет, из Воркуты…

— Опять, значит, Виктор Петрович ослаб сердцем и пригрел… Мы, актив, поддерживаем такую его инициативу.

Я отворила дверь, чтобы выйти. Но старик, как комиссар Коломбо, поднял вверх ладонь, позвал:

— Погодите! Почему не учитесь? Уборщицей быть — последнее дело в молодые-то годы.

— Осмотрюсь когда… потом… надо сначала к Москве хоть краешком прилепиться… А вы москвич? — дернуло меня поинтересоваться.

— Нет. А что? — толстячок вскинул голову с неким горделивым вызовом. Мне сделано исключение. Я проработал сорок лет на руководящей работе в провинции!

— Тоже на северах? — спросила по-овечьи кротко.

— Нет, на Дальнем Востоке. Радиокомитет… студия документальных фильмов… телевидение… Куда направляла партия, туда и шел. Где требовалось преодолевать трудности, там и годился. Не роптал. Наше поколение не умело роптать. Это теперь нас принято выставлять в самом черном или смешном свете. Но мы родину не предавали, как эти… нынешние… Прямо говорю, по-солдатски! Помню, надо было брать сопку на Сахалине, а японцы…

Он мог говорить только о себе. Он хотел целиком находиться в прошлом и не позволял себе из него выпасть. Он как носитель информации был для меня бесполезен. Так я решила, убираясь прочь из его квартирки, где пахло кабинетом, а не жильем, а в пепельнице-ракушке скрючилась докуренная до основания «беломорина».

— Позволяю себе две папиросы в день, утром и вечером, — ввел меня в курс Парамонов. — Но больше — ни-ни. Надо поберечь здоровьишко — сел за мемуары. Ест что сказать, есть… будущим поколениям!

Я успела в срок убрать все пятнадцать комнат. Мне встретились в них и такие старушки-старички, что вовсе не были расположены к разговорам. Они, видимо, совсем смирились с собственным одиночеством и приноровились отмахиваться от мыслей о нем кто книгой кто газетой или журналом. Сидели, шуршали сухими листочками. От них мне никакого проку не было.

Но вот что я обнаружила и засекла в памяти, побывав у пятнадцати жильцов: все они, кроме Парамонова, и актеры, и актрисы, и режиссеры, певцы и певицы, пришли в Дом из хорошо, достойно обеспеченного прошлого. Оттуда они привезли-принесли старинную, антикварную мебель, статуэтки, настольние, надкаминные часы, лаковые шкатулки, картины прославленных художников и т. д. и т. п.

Даже мне, профану в области антиквариата и ювелирных изделий, было очевидно, что актер-разговорник Осип Гадай, умерший для общественности давным-давно, скрепляет галстук золотой пластинкой, что дамочки-старушки надевают поутру не дешевые побрякушки, а изысканные, драгоценные перстни-кольца, бусы-ожерелья, сережки-подвески. Вероятно, с помощью этих примет былого своего величия они длят ощущение своей причастности к миру, своей необходимости ему и неповторимости. Поэтому-то многие из них не пожелали снизойти до беседы с новой девицей-уборщицей, отделавшись от меня коротким, небрежным: «Здравствуйте. Как вас зовут? Очень приятно!»

Лишь одна из старух, последняя, Одетта Робертовна, ради которой я возила хоботом пылесоса по серому сукну, вдруг повторила словоохотливость Веры Николаевны. Это была грузная дама, похожая на отставницу из цыганского хора. Тот же горбатый нос, черные глаза и крупные янтарные бусы в три ряда по серо-коричневому пергаменту кожи чуть ниже тройного подбородка. Она сидела за круглым столом, закрытым до пола желтой плюшевой скатертью, и писала, когда я вошла. В мою сторону сверкнули, как фары, круглые, большие очки. Кстати, и на окнах у неё чуть колыхались под теплым ветром ярко-желтые шторы. И покрывало на кровати было цвета одуванчика.

— Новенькая? — прогудела нутром. — Тебя что, все мое желтое удивляет? Зря. Этот цвет радость дарит. Он мне солнце заменяет. В дождь и хмарь у меня все равно словно ясный день!

— Вы актриса? — спросила я робко.

— Да ни в жизнь! — отозвалась эта густоголосая и, как оказалось, ужасно жизнедеятельная гора мяса и сала. — я в проститутках не числилась! Я с режиссерами не спала! У меня муж весь век был директором картин. Всяких. С Одессы еще. Директор — это по-нынешнему предприниматель. Никем он был, пока меня не встретил! Я его сделала незаменимым для нашего кинематографа! Я успела побывать кое-где… Ну меня и отправили в Среднюю Азию. В начале тридцатых. Перевоспитываться. Я, золотце, одно время на всю Одессу гремела! В свои семнадцать! Ходила на дело! Что? Не веришь? Ходила! Только «мокруха» не моя роль. Грабить? Пожалуйста! У меня же мать Сара, а отец грек, тоже с Привоза. Како я могла там стать? Если б не Советская власть! Меня обучали на «ундервуде» стучать, в ГПУ направили… Это сейчас пугают — «ГПУ, ГПУ»! А что, сейчас в милиции бандитов не хватает? Я перед войной уже на Лубянке стучала на «ундервуде» я имела возможность маникюр через день делать… А когда меня с дочкой эвакуировали в Алма-Ату, мне товарищи по службе сунули в окно целый мешок с банками. Там шпроты и крабы. Ой, как ни выручили! Муж мой при мне как теленок при корове — никакого лиха не знал. Я его и от войны спасла. Он страшенно боялся попасть на фронт! Его бы там сразу убили! А знакомый врач нашел у него туберкулез! Он до семидесяти дожил. Я его сначала на Ново-Кунцевское похоронила, а потом на Ваганьковское перенесла. Все-таки, Ваганьковское солиднее. Я по чиновникам как пошла… А какое надгробье сделала! Чудо, а не надгробье! Из белого мрамора и черного лабрадора! Все идут и смотрят-не насмотрятся! Сама встречала вагоны с мрамором и гранитом, искала, чтоб на глыбе ни трещинки! Мне знакомый скульптор, тоже известный, Мереджинский, выбил барельеф… вон такой! толстая старуха, обладательница баса и оптимизма, указала пальцем в сторону своей кровати на то, что я приняла, было, за некое абстрактное произведение искусства, висящее на стене…

— Вот такой барельеф! — Мой Макс в профиль. А это заготовка гипсовая… Мереджинский долго не соглашался, говорил, что завален работой выше головы, но я сумела его убедить. Я вообще, если что задумаю, то и выполню! Это у меня кровь такая, не течет по жилам, а гудит! Даже Мордвинова своего мужа на Ново-Кунцевском похоронила, а я вот своего, который ни разу никаким лауреатом не был, — в центре Москвы, на Ваганьковском, через несколько могил от Есенина! В мою честь по этому случаю Виктор Петрович дал приказ на кухню кондитеру Виктории торт «Триумф» испечь. И она испекла! Такая прелесть!

«Торт «Триумф»… торт «Триумф», — перекладывалось в моем мозгу с боку на бок, ещё не находя себе точного места в системе свидетельских показаний, но явно не лишний во всей истории со смертью Мордвиновой. Тем более, что когда я пылесосила ковровую дорожку в коридоре, ко мне подошла Аллочка-Дюймовочка и как бы утешила:

— «Триумф» испекут для Серафимы Андреевны! Ей полегче стало…

— Да-а? — протянула я неопределенно.

— Не умеешь радоваться, когда другим хорошо, — укорила она меня.

— Да не, я устала…

— Ну это да, — согласилась. — Один пылесос потаскать чего стоит.

Когда уходила из этого Дома, полного загадок бытия, слышала, как в очередной раз хлопали двери и, поскрипывая дверью, шурша одеждами, позвенивая непременными серьгами-браслетами, старики-старушки струились по направлению к столовой — там их ждал ужин.

Я устала настолько, что еле брела. Ко мне пристроилась Зиночка, уборщица, та самая, которую тоже взяли из милости и которая приехала в Москву с окраины нашей развалившейся империи, чтоб перебиться, присмотреться, пристроиться. Голос у неё тихий, словно она всю жизнь прожила в палате с тяжелобольными. Она поведала мне:

— Тут хорошо, обед дают, ты чего не обедала?

— Мне никто не сказал.

— В другой раз иди к четырем. Все старики уже поедят, уйдут. Вычитают за обед, но немного. Выгода есть.

— Ой, я знаешь чего боюсь? Покойников. В этом доме столько старых-престарых, небось, часто умирают…

— А чего покойников бояться? Они тихие. Умрет кто, его накроют и унесут, — рассудительно ответила девочка крепенькая, щекастенькая, твердо ступающая по земле своими коротковатыми ножками. — Бояться надо знаешь кого? Кондитершу нашу, Викторию. Она знаешь какая ревнивая! Ей кажется, что её Володю все хотят отбить. Она знаешь как кричит на медсестру Аллочку! Весь Дом слышит! Володя тоже хорош — не расписывается с ней, тянет… И чего? Вместе же живут… Не понять мужиков…Прямо при всех скандалит! При актрисах и певцах!

— И часто?

— Очень.

— И никто из ветеранов не выступает?

— Есть которые начинают её воспитывать, объяснять, что не надо так… Другую давно бы выгнали. Виктория — ценный кадр, она здорово пирожки печет и торты. Терпят. А которым и не нравится.

Мне захотелось спросить её, как она тушила пожар в комнате Мордвиновой, но удержалась. Мало ли… Может, как-нибудь потом…

До Михаиловой квартиры-комнаты еле добрела, лишний раз порадовавшись, что его сосед отсутствует, дышит свежим воздухом на своем садово-огородном участке, и можно ходить голяком и пользоваться ванной сколько душе угодно.

Вымылась, простирнула кое-что, развесила, посмотрела по телевизору последние известия и со сладким стоном залезла в постель под простыню, выключила лампу. Лунный свет лег голубоватым мягко скособоченным квадратом поверх сумки, брошенной посреди комнаты.

И тут зазвонил телефон. Сняла трубку. Мужской веселый голос сквозь трески и разряды, возможно, электрические:

— Танечка, ты спишь? Подай голосок… Уже истомился, уже тело жаждет тела…

— Михаил!

— Он самый! Жажду обладать тобой, жажду поцелуя…

Хотела спросить:

— Ты что городишь-то?

Но вовремя спохватилась, догадалась — он проверил, жива ли, в тон отозвалась, почти рыдательно:

— Где ты? Где ты? Без тебя постель такая холодная…

Алексей? Можно было, конечно, углубиться в исследование этого вопроса… Но требовалось другое настроение. Меня хватило лишь на то. Чтобы уже сквозь навалившийся сон подбить кредит-дебет:

1. Мордвинова не могла сама встать и прошагать к противоположной стене, где стол с чайником, и включить кипятильник, висевший на стене, потому что, как сказала Вера Николаевна, поклонница лечения травами, у нее, у Тамары Сергеевны, было тяжелое заболевание — хрупкость костей, она пять лет не выходила из комнаты и в конце концов встала неудачно и сломала ногу.

2. Серафима Андреевна Обнорская, стародавняя соперница Мордвиновой, даже сумевшая отбить у неё мужа на год, обещала, если верит ученому бородачу Георгию Степановичу, убить Мордвинову, отомстить, стало быть, за то, что та разоблачила поддельность самых трогательных мест в её мемуарах под названием «Осенние думы».

3. Если «Быстрицкая», секретарша Удодова Валентина Алексеевна и сестра-хозяйка тетя Аня активно участвовали в дограбеже квартиренки погибшей Мордвиновой, то ни главврач Нина Викторовна, ни медсестричка Аллочка, ни Удодов не позволяют себе опуститься столь низко.

4. Володя, шофер… Ревнивая нерасписанная его жена Виктория. Володя мастер на все руки. Он объявился в квартирке эстетствующего Георгия Степановича именно в тот момент, когда я возилась в ванной, и глянул мне в глаза с немалым интересом. Можно принять это за обычную заморочку парня, который привык нравиться, можно счесть, что он по каким-то особым своим соображениям решил явочным порядком осмотреть новую уборщицу…

5. Удодов уверяет, что в те дни, когда Мордвинова оформляла ему дарственную, он находился в больнице… Проверить бы… Но одно ясно: Удодов лгал, когда говорил, что Мордвинова могла сама встать и включить кипятильник. Он не мог не знать, что последний месяц перед смертью она лежала со сломанной ногой. Не могла не знать этого и главврач, вся такая из себя аккуратненькая, с весьма продуманным макияжем и веткой белой ранней сирени в вазочке… Кто ещё мог знать об этом? Медсестричка Аллочка? А как без нее?

Из странностей увиденного-услышанного: почему Удодов терпит скандальные сцены ревности, что устраивает неведомая мне кондитерша? В Доме, где более всего должна цениться респектабельная тишина… Неужели эта Виктория вовсе незаменима? Или что? Удодов сам ухлестывет за ней?

Себе в плюс записала золотыми буквами на голубой лазури небес: вела себя точно по разработанной роли «Наташи из Воркуты» с её замедленной реакцией, вялотекущим интересом к окружающей действительности, несомненным трудовым энтузиазмом.

Понимала: с точки зрения любого здравомыслящего человека я кажусь совсем полоумной, ибо занялась каким-то путанным, неподъемным делом. Во имя некоей Правды забросила простые, приятные радости жизни, как-то: одеться с умом, покраситься, встать на высокие каблучки и пройти по весенней улице, и объявиться в компании друзей-однокурсников, которые именно в эти дни обычно собираются вместе, чтоб повеселиться, повспоминать былое и прочее…

И ещё я успела подумать вот о чем: может, для того, чтобы не разбираться в себе, в собственном мире, я с такой жадностью хватаюсь за чужие жизни, страсти, обиды и прочее? Как другие хватаются за рюмку? Сигарету? Наркотик?

Наверное, если бы не усталость, потянувшая мое тело куда-то на дно темного, бархатного колодца, я бы додумалась до чего-то существенного…

… Утро следующего дня в Доме ветеранов началось с «урока ревности». «Дюймовочка» Аллочка ссорилась с высокой, полногрудой, черноокой молодой женщиной прямо в вестибюле, у всех на виду.

— Думаешь, я ничего не вижу? Думаешь, это тебе все сойдет? — низким, вязким, красивым голосом интересовалась черноокая, тоже в белом халате, белом высоком поварском колпаке, до самых темных бровей. — Лезть к чужому мужику! Клеиться! И не стыдно? Драться мне с тобой, что ли?

— Боишься, не удержишь? А? — ехидничала медсестричка, посверкивая зубками в коварной улыбке. — Думаешь, пирожными да пирожками его навсегда приворожила? Да ты фригидная! Без вкуса и запаха! Вот и заводишься с пол-оборота!

Дежурная тетя при вешалке только всплескивала руками и пучила в испуге глаза, увещевала шепотом:

— Кончайте, девки! Как вам только не совестно! Народ кругом! Стыдоба-то какая!

Но молодые женщины не унимались, и уже дошло до прямых оскорблений. Медсестричка Алла обозвала кондитершу, специалистку по торту «Триумф», как я успела о том догадаться, — «липучкой», «грудастой нахалкой». В обмен же получила «тихую стерву» и ещё кое-что похлеще… И их опять ничуть не смущало, что пробегающие мимо сотрудницы все слышат. И лишь внезапное появление директора Дома в светлом костюме, пахнущего свежим одеколоном, оборвало перебранку. Он же посмотрел на одну, другую жестким взглядом и насмешливо спросил:

— Опять Владимира делите?! Грязных слов друг для друга не жалеете? Стыдитесь! Вы же обе с головой! И красотой не обделены! В Москве разве мало мужиков? А ну выйдем за территорию! Я вам там все скажу, что о вас думаю! Нечего здесь людей смешить! Забыли, где работаете? Бесстыдницы!

Обе женщины покорно потопали следом за быстро шагающими ногами Виктора Петровича Удодова в светлых мягких брюках в коричневых, с блеском, сандалиях. И та, и другая опустили головы, глядели себе в землю, словно нашкодившие и пойманные с поличным школьницы.

— Он им сейчас даст прикурить! — удовлетворенно произнесла дежурная, наблюдая вместе со мной, как три фигуры скрываются за зеленью лесочка, подступающего к Дому. В это же время на хоздворе возился возле серого пикапа сам предмет столь крутой разборки — чернобровый шофер Володя в стираных-перестиранных джинсах на стройном худом теле.

Я шла по коридору, несла пылесос, когда неслышно по ковровой дорожке ко мне приблизился ученый старик Георгий Степанович и поманил меня пальцем, указывая путь в открытую дверь своей квартиры. Я послушно последовала за ним.

— Дорогая Наташа, — тихо сказал он мне, оглянувшись на закрытую дверь, — я вчера наговорил вам лишнего. Надеюсь, вы ни с кем из здешних не успели обменяться этими сведениями?

— Ой! Что вы! Зачем?

— Вот именно. Пусть это будет нашей с вами тайной… о Серафиме Андреевне, которая грозила убить Мордвинову… Но это факт! Грозила! Я слышал собственными ушами! Но Мордвинову не вернуть… И сама Серафима в тяжелом состоянии… Зачем поднимать крик? Тем более, что, как мне известно, следствие буксует, нет свидетелей самого факта… даже если это было убийство. Пусть судит Бог! А мы, грешные, отойдем в сторонку… Согласны?

— Ала, ага! — с готовностью отозвалась «Наташа из Воркуты». — А как от вас хорошо пахнет!

— Верно? — старик улыбнулся. — Настоящая французская вода! Подарок Дома как общественнику! Я ведь организую культурные мероприятия, приглашаю кинодеятелей, артистов, поэтов… Разумеется, не один, нас несколько активистов…

С моего языка едва не сорвалось: «Значит, вы организовывали и тот вечер, когда гремел-звенел молодежный ансамбль «Водопад», а в это время в дыму и пламени задыхалась старуха Мордвинова?» Но я удержалась. Мне почему-то окончательно разонравился этот крепкий, костистый старик, чья борода пахла французской туалетной водой. Я вообще подозрительно отношусь к активистам, которые частенько не столько пекутся об общем благе, сколько наслаждаются пусть микроскопической, но властью над доверчивыми людьми.

— Артистов приглашать, небось, нынче, больших денег стоит, Георгий Степанович? — посочувствовала наудачу.

— Безусловно, Наташенька. Если бы не наш спонсор Борис Владимирович Сливкин, ничего подобного мы не могли бы себе позволить. Правда, и он балует нас не часто, денежки считает, как всякий истинный капиталист. Но тем не менее кое-чего подбрасывет, жалеет нас, стариков, уважительный человек. Его отчим в верхах, культурой ведает, а когда-то сам кино снимал, режиссировал…

Я протирала влажной тряпкой широкие листья разных тропических растений в коридоре, когда ко мне пришло решение во что бы то ни стало подружиться с медсестричкой Аллочкой, которая дежурила на этаже именно в тот страшный вечер пожара и, как объяснял Виктор Петрович, — не удержалась, ушла с поста в столовую, где все дрожало и звенело от музыки… «Она, конечно, виновата, но ведь если все там, как не поддаться искушению? — совершенно справедливо заметил он. — У нас ведь не воинская часть, сотрудники не обременены железной дисциплиной, зарплатишка не ахти… Замену найти трудно».

Что на это возразишь? Сколько лет Аллочке? Ну от силы двадцать два.

Мне казалось, что Алла готова будет выслушать мои слова сочувствия. А там уж посмотрим… В окно я увидела, как она, кондитерша и Виктор Петрович возвращаются на территорию Дома. Женщины понурые, а мужчина с видом победителя. Невольно подумалось: «Какой мудрый директор! Провел воспитательную работу там, где никого, одни березки…»

Когда чего-то очень-очень хочешь, рано или поздно обстоятельства начинают складываться так, что удача словно выбегает тебе навстречу. Я понесла в кладовку пылесос, но едва отворила дверь — увидела, что там, в темноте, уткнувшись лицом в ладони, плачет медсестра Алла… Я тотчас же затворила дверь за собой, щелкнула выключателем… Алла повернула ко мне мокрое от слез лицо, спросила капризно:

— Это ты? Чего ты?

— А пылесос на место… Ой, да чего тебе плакать-то! — затараторила, не давая Алле и полслова вставить. — Ты же вся такая красивая, тоненькая, прямо с картинки, прямо как актриса, а эта… которая ругалась… ну как самосвал… или бензовоз… У нас в Воркуте таких и звали прямо так… ну у которых чересчур много тела… «бензовозами»… Правда, правда! И чего ты на этого шофера глаз положила? Тебе бы за миллионера выйти! И ножки у тебя, и ручки… ну как статуя в музее. Сама себе цены не знаешь! У тебя ещё все так повернется, так хорошо повернется — вот увидишь!

— Правда? — Алла посмотрела на меня с симпатией, чуть всхлипывая, но слезы уже не лились из её серых, круглых глазок.

— Ой! — тараторила я, как идиотка, сорвавшаяся с привязи, чтоб только не дать ей бросить меня, уйти, ускользнуть… — Я тут на скамейке… Шла, значит, мимо и вижу — красивый такой журнал лежит для женщин… В нем столько картинок! И там советы, как стать женой миллионера. Знаешь, как? Надо и красивой быть и такой… ну чтоб веселая и не очень покладистая, ну чтоб он побегал, чтоб как кот за мышкой, миллионерам это нравится… Ой, а кто ты по знаку Зодиака?

— Овен.

— Ой, я там про этих Овнов узнала… они как магнит для мужчин… их спортсмены очень любят, чемпионы, всякие настоящие такие… с бицепсами. И у них в жизни обязательно все хорошо кончается… Правда, правда! Овнам на счастье везет!

Алла положила мне руку на плечо и грустно проговорила:

— А ты ничего… добрая… Только про настоящую жизнь мало знаешь. Это хорошо. Кто мало знает, того не тронут! — и она первой вышла из кладовой.

«Эге! — подумала я. — Очень-очень непростенькая эта особа». Но собой осталась довольна, так как контакт наладила. Правда, не такой, чтоб сильно гордиться, но все-таки…

— Иди в столовую! — сказала мне сестра-хозяйка тетя Аня, когда на часах было около пяти. — Там торжество начинается.

— Какое торжество?

— Как всегда — даты празднуем. У Серафимы Андреевны сколько-то лет, как она была на сцене и в кино.

— Но ведь Серафима Андреевна больна, лежит…

— Полегчало, говорят. Вот ей и отнесут, как положено, кусок «Триумфа», торт так называется у нас. Пусть порадуется.

… В столовой за всеми столами сидели жильцы Дома, приодетые по случаю праздника. От старушек пахло духами. Некоторые из них держали в руках элегантные сумочки, а две полноватые подружки, которым вместе лет за сто шестьдесят — бывшие исполнительницы народных песен, отчетливо нарумянились и, видимо, из-за плохого зрения навели брови слишком черным, а губы слишком алым. На них не хватало Тулуз-Лотрека, чтобы запечатлеть на века. Но так и не сообразить — плакать или смеяться над ними и над собой, будущей…

Грустью и тоской веяло от их изношенных, сутуловатых тел, где прикрытых шелком, где бархатом, где цветастой цыганской шалью. Немыслимо крупная тряпичная алая хризантема торчала поверх плеча цыганистой, расплывчатой Одетты Робертовны, что сумела с триумфом перезахоронить своего мужа… Но и эта роза, и белоснежные манжеты с запонками, обрамляющие костлявые руки стариков, — все меня угнетало и пугало, все выглядело каким-то ненастоящим, необязательным, карнавальным.

Поневоле хотелось встать и сказать речь: вот вы, нынешние преуспевающие работники искусств, молодые актеры, актрисы, певцы, гитаристы, циркачи, полные задора и огня, знали бы, что вас ждет… какая зависимость от чужой воли. И только видимость свободы.

… За двумя сдвинутыми столами, лицом к залу сидели Виктор Петрович, как всегда, прекрасно выбритый, в кремовой рубашке, главврач Нина Викторовна с аккуратно крашеными поджатыми губками и умело прорисованными бровками, активист, он же бородатый эстет и как бы уже мой приятель Георгий Степанович. Именно он, посверкивая золотыми или золочеными запонками на голубоватых манжетах, в торжественной тишине разрезал большой высокий торт, а кондитерша Виктория раскладывала кусочки по тарелкам.

— Самый красивый, с розочкой, Серафиме Андреевне! — объявила она певучим контральто.

— Безусловно, безусловно! — подтвердил Георгий Степанович, расправляя переломленную наклоном бороду. — Непосредственно в её комнату!

— Долгие лета нашей многоуважаемой Серафиме Андреевне Обнорской, прекрасной актрисе, которая к тому же казалась и прекрасным литератором! Почти закончила писать свои мемуары! — провозгласил Виктор Петрович и поднял со стола букет белых и пурпурных роз. — Мы — единая семья. Мы всегда должны помнить об этом! Наша сила — в доброжелательном отношении друг к другу!

Щелкнуло, вспыхнуло. Оказалось, здесь присутствовал фотокор из какого-то издания. Виктор Петрович счел нужным уточнить:

— «Подмосковные вести». Как видите, интерес к нашему Дому у прессы не пропадает!

Присутствующие зааплодировали. Всем, конечно не могло достаться даже по кусочку торта. На столах в вазах лежали пирожные эклер. Впрочем, Георгий Степанович объявил:

— Торт делим, как всегда, между теми, кто особенно дружен с нашей юбиляршей.

Голубые тарелочки понесла в зал, играя крутыми бедрами, волоокая Виктория.

Нет, нет, я не забыла про треугольный кусочек коричневого торта с розовой розочкой, что лежал на тумбочке после пожара в комнате Мордвиновой. Но не такой аккуратный, как тот, что кондитерша собственноручно перенесла с подноса на голубенькую тарелочку для Обнорской. У того был отщиплен острый кончик…

И вот процессия из директора, грузной Одетты Робертовны, энергичного Георгия Степановича направилась к лифту… Впереди, держа тарелочку на весу, шла, как ни странно, вовсе не кондитерша, а медсестра Алла. Что-то меня сдернуло с места, и я пристроилась следом за нею. Никто меня не остановил. Может быть, потому что в столовой забренчала посуда — там разливали чай и разбирали эклеры.

Мне удалось благополучно дойти почти до двери квартирки юбилярши, когда вдруг Алла обернулась ко мне и холодно произнесла:

— Гуляй, Наташа! Нельзя всем…

— А может, помочь тем? — успела отозваться с наивной растерянностью.

— Позову, если надо, — был ответ.

Депутация-делегация скрылась вся без остатка за коричневой дверью. Я же, оглянувши пустой коридор, юркнула в кладовку. Плотно дверь не прикрыла, оставила щель для наблюдения… У меня, в случае чего, уже было готово вполне убедительное объяснение такого своего странного местонахождения: «Женские дела… ну это самое…» Попробуй не поверь! Тем более, что по телеку только и талдычат, что про прокладки…

Минут через пять из комнаты Обнорской вышел директор, за ним — Георгий Степанович и, наконец, Одетта Робертовна. А вместо медсестры Аллы раздался её голос вослед:

— Розочку попробовала! Вот прямо сейчас! Слизала с ложечки!

— Ну хоть это! — обернулся Виктор Петрович. — Уже надежда…

Когда они ушли, я, упрямая, рискнула отворит дверь в квартирку Обнорской. Алла заметила меня не сразу. Она низко наклонилась над лежащей навзничь старой женщиной. Та с расстановкой очень слабого человека выдавливала из себя одно и то же:

— Лекарства… не хочу… лекарства… не хочу…

— И не надо! — громко отзывалась Алла. — Никаких лекарств! Это крем был, розочка, в честь вашего юбилея…

— Какого… юбилея? — хрипела Обнорская. — Какого…

В её ушах поблескивали бриллиантовые сережки, на иссохшей желтоватой шее мерцала золотая цепочка.

— Ну как же! Ну как же! — ворковала Алла, точно баюкала непонятливую старуху. И тут подняла глаза, увидела её, «Наташу из Воркуты» и грубо спросила:

— Такую твою мать, что ты тут потеряла?

— Я… я… может, помочь…

— Дура! Вот дура навязалась! — почти орала медсестра над телом полуживой старухи. И вдруг неловким резким движением сбила голубую тарелочку с кусочком торта. Тарелочка раскололась, торт влип в сукно на полу…

— Ладно, — смиловалась Алла. — Убирай.

Она дрожала, эта хрупкая, миловидная медсестра. Дрожали даже её веки, дрожали губы, дрожали руки. И зрачок её глядел дико…

Я собрала осколки с пола и взяла, было, чайную ложечку с тумбочки, чтобы в остатки от тарелочки соскрести липкую коричневую массу. Но Аллочка рысьим движением вырвала из моей руки эту ничем не примечательную, металлическую чайную ложку. Мне потребовалось мгновение, чтобы не изумиться даже взглядом, а тотчас, как ни в чем не бывало, подхватить грязь осколком тарелки и пообещать:

— Я сейчас тряпочкой с содой протру.

Алла смотрела на меня с ненавистью, замерев в одной позе, но чайная ложка в её руке дрожала, как осиновый лист на ветру. Вдруг она сорвалась со стула и едва не свалив меня, с уширенными пустыми глазами бросилась в ванную и уже оттуда приказала мне:

— Закрой входную дверь! Слышишь?

Я выполнила её просьбу. Но ведь следовало сообщить ей о том? Не правда ли? И я рванула на себя дверь ванной… И то, что я увидела там…

— Скажешь кому — убью! — пробормотала медсестра, выдернула иглу из вены и, закрыв глаза, привалилась плечом к стене… Она сидела на крышке стульчака, шприц и пустую ампулу зажала в кулаке. Я голову могла дать на отсечение что при ней, когда она, если можно так сказать, разговаривала с полуживой Обнорской, не было этих предметов. Неужели она прятала их где-то здесь, в этой ванной комнате? Неужели она законченная наркоманка? Неужели никто из её сослуживцев не знает об этой её страсти, даже не догадывается?

Опять вопросы. И ни одного ответа. Но я ведь понимала, что этот-то раз влипла по-крупному. Ни одному наркоману не нужны свидетели. Значит… меня ждут крупные неприятности. Самое простое — мне укажут на дверь, и все мои старания разобраться в деле Мордвиновой пойдет прахом… Значит, надо срочно как-то опять убедить Аллу в моей совершенной к ней симпатии и преданности. Решение созрело с той же быстротой, с какой однажды в деревне вскочила на высокий забор, когда за мной погнался разъяренный бык Филька.

— Аллочка… я ведь и сама… ты тоже никому… ладно? — и с этими словами я полезла в карман, где лежала… белая пуговичка и, не моргнув глазом, проглотила ее… Пуговичку эту я подняла на ковровой дорожке, хотела швырнуть в окно, да чего-то пожалела, уж такая она одинокая и милая, сунула в карман, мол, пусть лежит… И, стало быть, убедилась в правоте запасливых людей, которые считают, что ничего ненужного не бывает, любая ерунда может пригодиться, всякой чепуховине свой час…

— Синтетика? — спросила Алла.

— Ага, — ответила я.

— Да-е-ешь, — протянула она, веселея. — Вот тебе и Воркута! А теперь разбежались!

— Может, ложечку помыть?

— Какую?

— Да чайную…

— Не тронь! Я сама!

Тут и последнему дураку станет ясно, что ложечка-то та не простая… И мне хотелось заполучить её в руки ужасно. Но — не судьба. Аллочка пошла в ванную и вымыла ложечку и сунула её себе в карман.

К чему такая забота о ложечке? На ум пришло единственно объяснение «яд»… А если так, то… Обнорская скоро умрет…

Мне, конечно же, вовсе не хотелось, чтобы мое пророчество сбылось. Однако где-то на задворках сознания остренькой гранью сверкнула гаденькая честолюбивая мыслишка: «Если я догадалась верно — насчет яда сегодня-завтра будет труп».

Ничего подобного! На следующий день я видела своими глазами, как медсестра Алла самолично отнесла ей поднос с завтраком, а спустя полчаса вышла уже с остатками еды на тарелках.

— Старушка идет на поправку! — возвестила громко и подмигнула мне свойски.

Старая актриса, если верить Аллочке, умерла в обед.

Аллочка шла по коридору вместе с директором, главврачом, общественником Георгием Степановичем и недоумевала вслух:

— Ну надо же… ну надо же… даже супу поела… успела… И вдруг…

— Жаль, конечно, — отзывалась главврач Нина Викторовна. — Жаль… Но ничего не поделаешь, сердечно-сосудистая недостаточность. С сердцем у неё давно были серьезные проблемы…

Мне, я чувствовала это, необходимо было теперь проследить за всем процессом, связанным с мертвым телом. Значит, надо было придумать себе какое-то дело неподалеку от двери, что вела в квартирку покойной Серафимы Андреевны. И я его придумала — принялась мыть окна в коридоре. Я становилась как бы малой подробностью коридорной перспективы. На меня не стоило обращать внимание.

И такое мое решение оправдалось. В своей позиции я увидела, как из квартирки Обнорской вышел директор, потом — медсестра, потом общественники, Георгий Степанович и Одетта Робертовна… Но почти сразу туда вошла сестра-хозяйка и секретарша Виктора Степановича. Стало быть, их там было трое, включая главврача. Чем они занимаются? Мне послышался как бы звук ключа, проворачиваемого в своем гнезде… Не бросая тряпку, я кинулась к двери, рванула её на себя… и очутилась лицом к лицу с тетей Аней…

— Ты чего? — испуганно спросила она.

— Я? Может, помочь чем?..

Она с шумом выдохнула воздух, как это делает бегун, одолевший дистанцию, то есть первый страх с неё сошел, но что со мной делать дальше она не знала.

Ей на помощь пришла Валентина Алексеевна, секретарша директора, эта рыжеватая дама в желтых брючках, с бровками в ниточку:

— Благодарим тебя, Наташенька, но помощь нам не нужна… Какая помощь? Мы ждем «перевозку»…

Я вышла и спряталась в своей кладовой. И видела, как примерно через двадцать минут из комнаты вышла главврач. Лицо её было в пятнах. Она покусывала губы.

Нет, мне надо было прорваться в квартирку Обнорской, где явно что-то происходило. Набралась нахальства и постучала в дверь и, едва мне открыли, повернув ключ, рванула внутрь…

И не зря, не зря… Покойница лежала голенькая… То есть без своих бриллиантовых серег, без золотой цепочки… А на столе в беспорядке валялись бусы, колье, цепочки, кольца и прочее… Здесь явно шел дележ.

— Чего тебе надо-то? — грубо спросила меня недавно столь деликатная секретарша директора. — Сдурела, что ли?

Ее маленькая лапка с коготками вцепилась в кучу ювелирных предметов с откровенным бесстыдством, размазанная помада превратила её рот в одну уродскую кляксу, и эта клякса шевелилась, шипела:

— Лезет куда не просят! Воркута и есть Воркута! Тебя надо предупреждать, чтоб молчала и директору ни слова?

— Не надо. Никому ни слова! — пообещала я как бы крайне смущенно и клятвенно.

— Ну смотри! — шевельнулся смазанный роток и вдруг растянулся в улыбке, показав ненадолго рядок белых, стройных зубов. — Плохо, плохо мы поступаем, девушка. Но не от хорошей жизни. Все беженки, все голые, босые в Москву заявились. Нужда! На зарплату не проживешь. На панель идти нам поздно.

— Я понимаю! — ответила ей почти заискивающе, презирая в душе эту, в сущности убогую, но такую, выходит, наглую особь и отмечая заодно: «Директора они, все-таки, боятся. Он что, не знает, что ли, про эти ограбления покойниц? И про то, что Аллочка колется?» внезапно незаурядную тонкость в обращении проявила сестра-хозяйка тетя Аня.

— Да это же Наташенька… хорошая девочка… не склочная… убирается на совесть, аккуратная… Она знает, что язык надо крепко за зубами-то держать… На, девочка, возьми, Наташенька, вот эту цепочку… чистое золото… на память о покойной старушке… У ней все равно родни никакой нет… Она не в обиде будет… В морге все равно уворуют.

Тетя Аня ткнула меня в грудь рукой, которая держала болтающуюся цепочку с крестиком… Я медлила. Я не знала, что можно столь легко стать соучастницей элементарного ограбления… Но если я откажусь…

— Ой, не надо! Ой, я её боюсь! — завопила я, изображая придурка из придурков, и бросилась из комнаты, забилась в кладовку. Там меня и нашла Алла. Уже не стесняясь, сделала себе привычный укол в вену на руке, спустила рукав белоснежного халата и насмешливо спросила:

— Чего от цепочки отказалась? Неужели так покойников боишься?

— Ужас и ужас! — для убедительности я перекрестилась.

— Выпрут тебя отсюда, если не будешь со всеми, — предрекла шепотом же. — Тут надо в одном котле… иначе… Иди, возьми цепочку… Быстро!

Если ты говоришь, — покорилась и вышла. Там, в комнате, рядом с покойной, находилась уже одна тетя Аня.

— А, — понятливо произнесла она, — за подарком вернулась… Ну то-то же… Бери, — и вытащила из кармана эту самую злополучную цепочку.

На покойную актрису я старалась не смотреть. Я и впрямь боялась её застывшего строгого лица, словно уже на веки вечные осудившего своих грабителей…

Самое удивительное — тетя Аня тоже смотрела на покойницу, и слезы жалости текли из её глаз, хотя карман её отдувался от уворованных вещиц. Мне следовало чмокнуть сентиментальную разбойницу в пухлую щеку, что я и сделала. Да ещё сказала:

— Миленькая тетечка Анечка, да не переживайте вы уж очень… Эта бабушка совсем старенькая была…

И почти без паузы, прямо на ушко:

— А чегой-то главврач-то такая вся нервная вышла? Прямо в пятнах красных?

Рассиропленная лаской и оттого утерявшая бдительность женщина произнесла поучительно:

— Жадность все! Хотела бриллиантовые серьги, а ей досталось кольцо с бриллиантом. Секретарша сама серьги снимала и себе же в бюстгальтер поклала, успела. Ой, бабы! Окороту в жадности не знают!

— Тетя Анечка, а как же, как же дальше-то? — строила я уж такую наивность. — Ведь люди знают, что у этой актрисы были драгоценности, а увидят, что нет…

— А как всегда, — отшепталась женщина, которой доставляло удовольствие чувствовать себя очень сведущей перед глуповатой девицей. — Счас секретарша принесет подделки и положит на стол! В морг-то кто везет в золоте и каменьях?

— А если родственники какие заявятся?

— Откуда? Она бездетная. К ней уж лет десять никто не ходит. Одна редакторша была какая-то чужая.

— Но… Георгий Степанович и Одетта Робертовна видели на ней дорогое…

— Эти-то! — усмехнулась тетя Аня. — Смолчат! Им с начальством хочется в мире жить. Эти понятливые…

Мне казалось, что самое удивительное уже случилось в этот день. О нем напоминала мне цепочка в кармане казенного халата. Однако дальше на сцену неожиданно вышел Мастер на все руки Володя. Он появился в квартирке покойной Обнорской, когда там уже никого не было. В руках он держал все тот же обшарпанный чемоданишко, из тех, с которыми ходят по вызову сантехники.

Впрочем, он явился по необходимости, так как медсестра Алла, заглянув в квартирку, оповестила вслух, выйдя из неё в коридор:

— Опять течет! Опят кран сломался!

А через минут десять Володя с чемоданчиком тут как тут. А ещё через полчаса можно было наблюдать в окно, как к «черному ходу» подъехала синяя «перевозка» и из неё два парня-санитара вытащили брезентовые носилки… Как водится, все, свободные и не очень от дел, припали к окнам… Володя вообще из квартирки не выходил. А когда носилки с телом поплыли по коридору, — он, Володя, помогал санитарам… Директор еле поспевал за процессией. Последним его указанием, когда носилки уже вдвигали в машину, было:

— Володя, не забудь забрать одеяло!

— Не забуду, — пообещал Мастер на все руки и залез в машину вслед за носилками.

Рядом со мной все это время стояла грузная Одетта Робертовна, дышала тяжело и всхлипывала. Но когда машина тронулась, спросила в воздух:

— Зачем они на неё шерстяное одеяло накинули? Лето же, теплынь…

«Верно, — её недоумение передалось и мне, — чего это покойница с головы до ног закрыта казенным шерстяным одеялом коричневого цвета в оранжевых разводах».

— Хотя, — произнесла раздумчиво жизнедеятельная дама, — так эстетичнее… все-таки, в узорах… и тела не видно.

Но мне такое объяснение показалось неубедительным.

— А тут всех хоронят с одеялом? — обернулась к Одетте Робертовне.

— Сейчас подумаю… Вроде, всех. Да, да, вон и Мордвинову… Тоже Володя уезжал на «перевозке», чтобы вернуть одеяло… Видимо, это традиция…

Я не осилила забрать золотую цепочку к себе домой, так и оставила в кармане халата. А в Михаиловом душе мылась и мылась, словно грязь на мне лежала липким слоем, и ничто её не брало. Чувствовала я себя так, словно окончательно заблудилась в дебрях. К прежним вопросам без ответов пристроились новые: случайное совпадение или нет смерть Обнорской вскоре после того, как ей скормили кусочек торта? Почему сестричка Алла не участвует в традиционном грабеже мертвых старух? Брезгует? Или без того богата, но скрывает? Действительно ли случилась протечка в ванной в квартирке Обнорской и необходимо было вызвать этого самого Володю, мастера на все руки? Зачем покойниц кутать в шерстяное одеяло, если нет в этом никакого смысла, ведь обычно достаточно лишней простыни? Традиция или и тут некая тайна, стерегущая преступление? Или мне уже всюду чудится одно злодейство, потому что мозги набекрень, и вместо того, чтобы заниматься живописанием всякого рода светских событий, употреблять всякого рода красивые слова вроде «фужер», «бокал», «вокализ», «интерьер» и прочее, я влезла уж в такую слякотную бытовуху…

Конечно, мысль быстренько настукать на машинке материалец с жутко интригующим заголовком «Грабеж покойницы» мелькала в моей голове. И я уже видела нечто вроде суровой радости на плохо выбрито лице моего старенького бедолаги-редактора. Однако следом за этой парадной мыслью выскакивала другая и как бы с дубинкой наперевес: «Сама все видела, говоришь? А кто подтвердит? Сами воровки, что ли? Так что продолжай сидеть в засаде, собирай факты, а там видно будет».

Три следующие дня, где я исправно в образе безотказной «Наташи из Воркуты» исполняла роль уборщицы, прошли удивительно тихо, без событий, если не считать того, что за мной вдруг стал ухаживать былой красавец и киногерой Анатолий Козинцов. Когда я убирала в его квартирке, где в изобилии стояли всякого рода призы-статуэтки, а в ванной комнате — всякие флаконы и коробочки с кремами, духами, туалетной водой, тальком, ну как у дамы, — он вдруг обратился ко мне:

— Очаровательная Наташа! Одно удовольствие наблюдать за тем, как легко, грациозно вы двигаетесь, как быстро, ловко работают ваши руки! Поверьте, я давно не испытывал такого наслаждения… Как много значит присутствие молодого, прелестного существа в комнате одинокого человека! Разрешите подарить вам вот эти духи.

Я изобразила крайнюю степень смущения:

— Да что вы… не надо… я и так…

Но он вынудил меня принять подарок, и когда взял за руку — я почувствовала нешуточную силу этого «суперстара» с блистательным прошлым, который, как я отметила, с поразительным упорством каждое утро пробегает по три больших круга и при солнце, и при дожде.

— Клеился? — спросила меня подвернувшаяся Алла и ухмыльнулась. — Он такой! Не смотри что семьдесят шесть!

Недальновидно было упускать момент Аллиного ко мне расположения. Я вытащила из кармана коробочку с духами и призналась:

— Вот… подарил… прям всунул. Может, назад отдать? Неловко как-то…

— Дурочка! Мелочевка все это… Подумаешь — духи. Но учти — он действующий мужик. Девочек молоденьких обожает.

— Он же старый совсем!

— Да ты глупая какая! — укорила благодушно. — Есть способы…

И тут же умолкла, словно споткнулась.

— Аллочка, — я потянула её за рукав. — Я ещё хочу спросит у тебя… Даже не знаю, как…

Мы с ней стояли в конце коридора, у окна. За окном у серого пикапа возился шофер Володя. Алла наблюдала за ним. Я держала в руках кишку пылесоса.

— Тайна какая? — не сводя с Володи взгляда, спросила она.

— Ага.

— Ну… давай сюда, — она шагнула к двери комнаты отдыха. Здесь стоял большой телевизор, на стенах висели пейзажи и на специальной голубой доске — фотографии из жизни и быта обитателей Дома, сделанные Михаилом. А в одном из мягких, рассиженных кожаных кресел, как птенец в дупле, — скрючился, согнулся добрейший старикашка, маленький, с кулачок Генрих Генрихович Витали, в прошлом эстрадный артист-разговорик, и спал с газетой на коленях. Его большая лобастая голова в остатках седых кудряшек все ниже клонилась к коленям, и вот-вот он мог, так мне показалось, упасть на пол. Что с ним и случалось. Вообще Витали был достопримечательностью здешних мест. Давно и бесперспективно склерозированный мозг этого старца при взгляде на любую женщину, девушку выдавал один и тот же текст. Что и произошло, когда Алла, подломив свой тонкий стан, наклонилась над ним, подняла его руку, тряхнула её и громко крикнула в большое дряболе ухо, в котором желтела улитка слухового аппарата:

— Генрих Генрихович!

— Восьмидесятидевятилетний старик встрепенулся, выпрямился по силе возможности, сквозь толстенные стекла очков углядел Аллу и радостно возвестил:

— Красавица! Солнце! Как жаль, что теперь я не могу… Но прежде! Сколько молоденьких девиц сами прыгали в мою постель! Помню, одна пришла и говорит: «Бери меня! Ты же всех окружающих баб то-се… И я хочу!» Раз! — и разделась и такая получилась «а натюрель»… И уж я ее…

Он не стеснялся в выражениях и был настолько упоен своим славным прошлым, что глаза его наполнились слезами счастья…

Мы с Аллой переглянулись, она крикнула ему в ухо с аппаратом:

— Вам лучше полежать на кровати! Вас довести до нее?

— Довести, довести! — мягко, послушно согласился забавный старичок.

Мы взяли его под руки и повели к лифту. Он жил на третьем этаже, там, где, как я уже успела сопоставить обитали бывшие творцы попроще, без особых регалий и наград, по двое в комнате, как в обыкновенном доме для престарелых.

Мы уложили Генриха Генриховича на принадлежащую ему постель, но он приподнялся, обвел нас изумленно-восторженным взглядом сильно, сквозь очки, увеличенных глаз и сообщил свою вечную новость:

— Когда я был молодой и темпераментный, сколько же молоденьких девиц сами прыгали ко мне в постель!

Ну и так далее. Мы с Аллой вышли, добрались до пустой комнаты отдыха…

— От мужики! Все на одно лицо. Никак не хотят без секса! Он уже сморчок сморчком, а туда же, — осудила Аллочка и восхитилась следом. Природа! От неё не убежишь! Им без нас никак! Мы ими вертим, а не они нами! Хотим — дадим, хотим — нет. Ну, что хотела рассказать? Не тяни!

— Боюсь, — робко отозвалась я. — Вдруг узнают, что у меня цепочка Обнорской, и меня в тюрьму… Вот она, в кармане ношу…

Я вытащила злополучную вещицу.

— Все? — спросила Алла. — А я-то думала… — она вздохнула облегченно. — Брось, не спотыкайся на ерунде. Надень и носи. У тебя же нет ничего такого. Чем государству отдавать… Да какому государству! И государство наше воровское, не знаешь, что ли? Ну и не лезь в бутылку! Глядите, испереживалась вся! Смех!

— А ты, — я потупилась, так как «Наташа из Воркуты» очень-очень стеснялась задать свой вопрос, — а ты… почему ничего не взяла? Побрезговала?

— Я?! — круглые Аллины глаза уставились на меня с неподдельным интересом. — Почему я? — она словно бы никогда и не предполагала, что кто-то ей задаст такой вопрос. Но её замешательство длилось недолго. — Да зачем мне? У меня любовник богатенький! Он мне уже и квартирку купил. Однокомнатную, правда, но почти в центре, после евроремонта.

— Целую квартиру?!

— Ну не половину же… Зовет жениться, да я думаю.

Алла надавила пальцем на кнопку телевизора, и тотчас в комнату ворвались звуки стрельбы, на экране замелькали парни в пятнистом камуфляже, в черных «чулках» с прорезями для глаз, с автоматами, кого-то преследовали, потом кого-то валили на землю… Диктор оповестил:

— Так началась операция по обезвреживанию наркобанды, в которую, как выяснилось, входило одиннадцать человек. Двое оказали вооруженное сопротивление и убиты на месте. В квартире, где брали четверых, найдено много золотых цепей, дорогих ювелирных украшений и триста семьдесят тысяч долларов. Эти молодые люди думали, что конца их грязному бизнесу не будет, потому что их снабжали полезными сведениями продажные работники правоохранительных органов. Но сколько веревочка не вьется…

Алла резко выключила телевизор:

— Вот и болтают! Идиоты! Сволочи! Гады!

Я оглянулась. Поразила бледность лица медсестры, ну ни кровинки…

— Ломает? — понятливо погладила по рукаву её халата.

Она продолжала смотреть на потухший экран бессмысленным, остановившимся взглядом, потом вдруг опять нажала кнопку, где показывали какую-то кучу малу из человеческих тел, а после двое в белом бесцеремонно стаскивали с негра черные штаны, потом усаживали его на стульчак, а в следующее мгновение демонстрировали черные шарики, как оказалось, набитые героином, сначала среди дерьма в белой емкости, потом отдельно на белой бумаге…

Алла, казалось, забыла про мое существование. Она повернулась и пошла как заводная кукла, свесив руки, как что-то ненужное. Мне показалось, что сейчас она способна совершить что-то из ряда вон, и я направилась за ней.

Оказалось, она знала, что ей надо. Мы дошли до «моей» кладовки. Она огляделась. В коридоре было пусто… Я нащупала выключатель, включила свет.

— Держи дверь! — приказала, протянула руку к полке, где стояли коробки с порошками, вытащила одну, а из неё извлекла шприц и ампулу, быстро всадила иглу в вену на своей руке…

— Теперь бери таз и тряпку! — распорядилась мной. — Идем… да хотя бы к… Генриху Генриховичу…

— Но я убираюсь на втором…

— А Генрих Генрихович залил водой ванную комнату! — солгала она, ничуть не смутившись. — Искать мне, что ли, ещё кого, раз ты под рукой!

При нашем появлении полусонный старик-склеротик расцвел и залепетал свой излюбленный текст, каким, значит, он был прежде орлом… Я для видимости повозилась в ванной…

Когда же мы спускались вдвоем по лестнице, нам навстречу легко, пружинисто шагал Виктор Петрович.

— Алла, зайди ко мне! — сказал он, вроде, вовсе не обращая на меня внимания. Мне показалось, он был на неё сердит. Действительно, из-за плохо прикрытой двери директорского кабинета сразу же донеслось:

— … отсутствие бинта в аптечке на третьем этаже! Элементарная небрежность! Перед приходом комиссии из райздрава! Безобразие! Вопиющая безответственность!

Не ожидала я, признаться, от вежливого Виктора Петровича такого ора! Да, по сути, из-за пустяка. Тут богатеньких старух грабят почем зря, а он из-за бинтика шум поднял!

Я принялась поливать коридорные цветы из розовой пластмассовой лейки, надеясь на скорую встречу с Аллой. Надо будет её, бедолагу, утешить… Надо крепить и крепить с ней связь…

На воле, у кухонной двери, суетился Володя в своих неизменных поношенных джинсах и серой курточке — вытаскивал из пикапчика фляги с молоком и тащил их внутрь…

— Слыхала, как орал? — раздался поблизости голос Аллы. Она покусывала губки.

— Алла, — рискнула я намекнуть, — а ведь если… в случае чего… ну я насчет коробки с порошком… меня могут…

— Ты что? — нахмурилась медсестричка. — Кому надо в кладовке рыться!

— Мало ли…

— Ну ты уж трусиха, так трусиха! А ещё в медицинский мечтаешь! Да ты как увидишь труп в анатомичке, так и хлопнешься в обморок! Ладно, пойду проверю аптечки, суну, что надо.

Ушла. Володя вытаскивал из кухонной двери уже пустую флягу, задвигал её в пикапчик. То же проделал и со второй, и с третьей… Я вспомнила весьма смекалистых водителей молоковозов из архангельской глубинки, где довелось побывать в командировке. Им достались ужасные, все в рытвинах-колдобинах дороги. Но они сумели превратить именно это неудобство в первое, наиглавнейшее звено конвейера по производству масла. Их очень умелые ручки совали в цистерну обыкновенный рыночный веник, привязав его так, чтоб он мотался вольно, а на дно не падал. И если в начале пути молоко в цистерне имело хороший процент жирности, то в конце — одни воспоминания об этом самом проценте, зато весь веник был покрыт комками масла…

А другие шоферы хвалились мне тем, что в период жестокого, абсолютно бесчеловечного сухого закона, когда и милиция и гаишники подлавливали на дорогах тех, кто везет «левую» водку или самогон, — они именно во фляги с молоком засовывали бутылки с «горючим», «и все дела»… Много, много чего можно провезти в таких вот безобидных с виду флягах!

… Внезапно мне на плечи легли чьи-то руки, завитал в воздухе запах мужского одеколона:

— Любуетесь пейзажем?

За моей спиной стояла давно угасшая «звезда экрана», он же легендарный герой-любовник, все ещё статный седой старик Анатолий Козинцов.

Что меня заставило улыбнуться ему мягко и нежно? Он же тотчас истолковал мое поведение, в самом благоприятном для себя смысле. Пророкотал остатками некогда невыносимо бархатного баритона:

— Не зайдете ли ко мне? Я заварю чудесный чай из трех сортов…

— Из целых трех?!

— Из целых трех. Так как же?

Былой красавец, небось, был уверен, что предложение его весьма соблазнительно для молодой «никакой» уборщицы. Он улыбался мое чуть-чуть снисходительно с высоты своего роста.

— Ну-у… ладно, — решилась я продлить игру. Мало ли какими новыми фактами из жизни странноватого Дома обогатит меня этот человек…

Однако он предупредил:

— Постоим здесь минут пять. Там у меня Володя возится с кранами. Опять что-то сорвалось, течет…

— Какой Володя? — удивилась я. — Он же вон фляги носит, молоко привез…

— Вы плохо знаете этого человека. Он очень быстрый. Поглядите, возле кухни его уже нет.

И действительно, пикапчик стоит, а Володи нет. Но когда мы с Козинцовым вошли в его квартирку, из ванной показался Володя со знакомым мне битым чемоданчиком и смущенно посоветовал знаменитости:

— Вы… не очень краны туго завертывайте… А то они срываются…

— Хорошо, хорошо, — пообещал артист. — Сам не знаю, откуда вода… Вернулся из столовой — кругом вода…

— Я все сделал. Надолго хватит, — уверил Володя.

Мы остались с артистом наедине. Он, действительно, заварил какой-то исключительно душистый чай и поставил передо мной большую белую в цветочек кружку с этим дымящимся напитком, разорвал с треском прозрачную пленку на новой конфетной коробке, заставил меня взять и съесть подряд четыре разных по форме шоколадки, а потом, совсем неожиданно подошел ко мне и поднял меня и подержал какое-то время на весу.

— Убедились? — зарокотал, отшагнув от меня на некоторое расстояние, что есть у нас ещё порох в пороховницах?

Я честно подтвердила:

— Ну надо же!

— Значит, надо! — нарочито расслабленным движением руки он отбросил назад, к затылку, вьющуюся прядь седых волос, сел напротив, спросил строго:

— Почему вы не встретились мне раньше? С этими фиалковыми глазами? С этими прелестного рисунка губами?

— Но вот же мы и встретились, — наивничала «Наташа из Воркуты».

Он протянул ко мне руки и умоляюще произнес:

— Позвольте поцеловать вас, обнять и поцеловать… прикоснуться… Вам это ничем не грозит… И мало стоит. А я… а мне…

Не призывай и не сули

Душе былого вдохновенья.

Я — одинокий сын земли,

Ты — лучезарное виденье!

Он прочел четверостишие с такой силой страсти и отчаяния, что я сдалась. Он крепко, очень крепко обнял меня и поцеловал в щеку… И долго ещё глядел на меня издалека, глазами раненого зверя…

Как тут не подумать о том, что особенно тяжел, болезнен переход в глухую старость бывшим красавцам, кавалергардам, удачливым деятелям искусства и литературы! Они привыкли к поклонению, любви, славе… Попробуй отвыкнуть!

Очень кстати я вдруг заметила, что на тумбочке стоит кожаная дорожная сумка, а рядом с ней красный термос.

— Вы ехать куда-то собрались? — поспешила задать вопрос.

— К сожалению… Впрочем, и к счастью… В свой родной Питер… Я ведь там родился. Надо бы встретиться с сестрой. Она там в больнице. Вон телеграмма.

— Самолетом?

— Как вы плохо обо мне думаете! — он укоризненно поводил в воздухе указательным пальцем. — На своей машине поеду. Я ведь когда-то даже в ралли участвовал…

Машинально я взяла в руки голубоватый листок телеграммы, развернула… «Милый Толик лежу больнице может быть ты приедешь мало ли целую Нина.»

— Она старше меня на шесть лет. Но была вполне бодрая. Мы виделись на Новый год. Надо, надо ехать… Заодно белые ночи там… столько красоты… — Он поднял лицо вверх, словно в небо, и прочел с чувством:

Белой ночью месяц красный

Выплывет в синеве.

Бродит призрачно-прекрасный,

Отражается в Неве.

Мне привидится и снится

Исполненье тайных дум.

В вас ли доброе таится,

Красный месяц, тихий шум?

— Как хорошо! — вырвалось у меня.

— Самое хорошее, — произнес он с паузой, — это — молодость, это мамины теплые глаза над тобой… А знаете ли, я только сейчас понял, почему потянулся к вам… Вы похожи на мою маму… И еще, пожалуй, — он прищурился, — на актрису Мордвинову в юности, в молодости. Она носила такую же челку. Я был в неё безнадежно влюблен. Я таскал ей букеты цветов. Но она пренебрегала прыщавым юнцом. Увы, в семнадцать лет я был очень прыщав. Это потом, потом очистился от этой пакости…

— Это… эта Мордвинова, которая умерла?

— Она. Дико звучит, но мы сошлись накоротке только здесь, в сенях, примыкающих к кладбищу…

— И… и она хорошей оказалась?

— Излишне прямой, излишне… Но очень цельная натура, вы понимаете? Не терпела лжи. Недаром играла героинь.

— А вы героев.

— А я — героев. Но я… сломался.

— Как?

— Ну-у… испугался стареть. Не будем уточнять. Зачем вам забивать голову чужим хламом?

В дверь постучали.

— Войдите! — отозвался хозяин.

На пороге, замерев от неожиданности, стояла медсестра Аллочка. Впрочем, она быстро сориентировалась и молвила:

— Вот ведь какой вы ужасный сердцеед, Анатолий Евгеньевич! Уже и Наташу соблазнили! А я думала, только ко мне питаете самые пылкие чувства! Да ладно, раз вас на всех хватает. Это же замечательно! Уже собрались? она глянула на дорожную сумку. — Вы очень рано решили выезжать?

— Да, — отозвался актер. — Часов в пят утра.

— Я вам сейчас дам кое-какие лекарства. На всякий случай. Ваши обычные. Мало ли… Возле сумки и положу. — Она вытащила из кармана две коробочки, патронташик и бутылочку с валидолом. — Через неделю вернетесь? Будем ждать. Вас всему Дому будет не хватать. Теперь вот и Наташа затоскует… Спешите назад!

— Постараюсь, — актер, видно, непроизвольно, забывшись, положил ладонь на развернутый листок телеграммы и медленно смял её, глядя куда-то мимо и Аллы, и меня… Но быстро спохватился, произнес игриво:

— Девочки милые! Не поминайте лихом! Живите долго и счастливо!

Позже, ещё и ещё раз прокручивая в памяти всю эту сцену, я пыталась понять, чуял ли Анатолий Козинцов, что путь его в Петербург окажется путем в морг? Чуял, но ничего изменить не мог? Или же верил в хороший конец своего путешествия?

… Он не явился в Дом ветеранов ни через неделю, ни через десять дней. Он сгорел в своей машине, как выяснилось, где-то в пятидесяти километрах от Петербурга. Свидетелей не было, если не считать тех деревенских жителей, что увидели уже вовсю пылающий автомобиль. К вечеру в столовой собрались все обитатели Дома и почтили нелепую гибель своего товарища прочувствованными речами и минутой молчания.

На третий день, когда я пришла, дверь его квартирки была распахнута настежь, и сестра-хозяйка вытаскивала оттуда картонные ящики, наскоро набитые носильными вещами, обувью и книгами. Внутри уже стремительно строчила свое нотариус-Шахерезада. В кресле же сидела пожилая дама в черном, в маленькой черной шапке с вуалью. Надо всеми и всем возвышался парниша баскетбольного роста. Он бережно, почтительно даже снимал с полок статуэтки и прочие памятные вещицы.

— И это забирать? — неуверенно спрашивала тетя Аня и быстро-быстро совала в коробку кожаные тапки артиста.

— Что ж… да, да, — отзывалась дама в черном.

— Тетя Аня, помочь? — напросилась я.

— Давай, неси ящик с книгами… пока в бельевую.

Я потащила. Вернувшись, услыхала протяжный, как стон, голос дамы в шляпе:

— Какая его сестра? Какая телеграмма? Нет у него в Петрограде никакой сестры! Я его единственная родня, жена, а это его законный внук Филипп… После меня он уже не женился официально. Так, жил с кем хотел…

— А он по телеграмме, по телеграмме! — частила тетя Аня, почти не скрывая радости от того, что дама оказалась щедрой и позволила ей столько вещей утянуть в бельевую. Там я и обнаружила изрядно потрепанный том медицинской энциклопедии, откуда на пол выпала газетная вырезка со статьей «Волшебный эликсир». Многие строчки в статье были подчеркнуты красным фломастером. Наспех проглядела, о чем речь. А речь шла об открытии ученых, о чудесных уколах, омолаживающих стареющий организм. Открыта субстанция, получаемая из… человеческого плода… в том числе в результате абортов, а также из выкидышей… На полях стояли три восклицательных знака, сделанные тем же красным фломастером…

Я еле успела сунуть бумажку под бюстгальтер, — в бельевую не вошла, а влетела тетя Аня:

— Чего застряла? Не думай, и тебя не обижу, дам чего… Тут много! Дама с пониманием.

— Я на книги загляделась… Сколько их! Можно, я две-три возьму?

— А бери!

— Пороюсь.

— А ройся!

Она бросила на пол сетку, набитую обувью погибшего, и унеслась туда же, где можно задарма отовариться. Я же принялась пролистывать книги. Из одной, когда опрокинула её корешком вверх, вывалился изжелжтившийся рецепт на радедорм, слабый антидепрессант, выписанный А. Козинцову аж 2 апреля 1973 года. Из другой вылетела гладенькая розоватая десятка, устаревшая где-то в начале девяностых. Из третьей — листок с письмом, не дописанным по какой-то причине. «Родненькая моя! Лучшая моя!» — так начиналось оно сразу под датой «4 февраля 1968 года». «Мне не хватает слов, чтобы сказать тебе, как я тебя люблю! Как тоскую! Как рвусь с гор, прекрасных, чудесных, окутанных покоем, в нашу сумасшедшую Москву! Я бы хотел, чтобы ты знала, про мой в известном смысле подвиг. Я отказался от дублера-альпиниста и сам вскарабкался на весьма известную скалу. Вот слезть не смог. Вызывали вертолет. Но режиссер уверяет, что кадр получился сногсшибательный! Я посвящаю и его тебе, как…» Письмо это выпало из тонкой книжки «О пользе раздельного питания». И там же, приклеенная к внутренней стороне обложки, желтела газетная вырезка под заглавием: «Не бойся, старичок!» О чем речь? О том же, как справиться с импотенцией: «Мне за пятьдесят, но записываться в старики не хочу. Когда-то женщины называли меня в шутку жеребцом, что мне льстило. Сейчас не то, совсем не то… Неужели я выпадаю из большого секса навсегда? Неужели нет мне спасения?» Ф. Кайгородовский.

Отвечает Ф. Грачев, врач лечебно-диагностического центра «Прометей»: «Вы правильно сделали, что не постеснялись обратиться в газету. В нашем центре приходится оказывать помощь в самых разных случаях половой дисфункции. Возможно, нужны коррективы в вашей сексуальной жизни. Если потребуется, вам предложат эффективный и при этом недорогой метод укрепления «мужской силы» — лечение безвредно и безболезненно, главное — не упускать время и вовремя посетить кабинет врача. Специалисты центра пользуются заслуженным авторитетом в стране и за рубежом, ведут самостоятельные научно-практические разработки, не забывая следить при это за опытом иностранных коллег. Пока ещё ни один пациент не ушел от нас разочарованным.»

Вообще среди томов Пушкина, Лермонтова, Пастернака то и дело попадались разные брошюры и книги с полезными для здоровья рекомендациями. И такая: «Многие читатели обращаются к нам с просьбой рассказать, как лечиться с помощью медных пластин и браслетов, можно ли полагаться на такое лечение. Отвечаем: медь в лечебных целях использовалась давно, ещё Гиппократ и Авиценна утверждали, что медь помогает, если, к примеру, медную монету приложить к месту ушиба. Лечили медными пластинами радикулиты, полиартриты, ангины. Оказывается, медь всасывается через кожу, притягивается к ней, как к магниту. В этом случае на коже остаются темно-зеленые пятна. Если же этих пятен нет — значит, нужно медь очистить. Для этого её кипятят в течение 5-10 минут в крепком растворе поваренной соли…»

Я унесла с собой, кроме тома медицинской энциклопедии, ещё две книги, видно, купленные Козинцовым совсем недавно, с весьма выразительными названиями: «Мужская импотенция и как с ней бороться», «красивый мужчина в одиночестве». Наскоро кусая от бутерброда и прихлебывая чай, я листала свои трофеи в поисках каких-нибудь знаков на полях, оставленных ручкой или фломастером. Было очевидно, что книги читаны. Однако — ни подчеркиваний, ни галочек, ни точек… И я бы так и не узнала, какие места в тексте привлекли его особое внимание, если бы случайно не поглядела на страницу вкось, низко склонившись над гей. Были отметки, были! Правда, еле видимые — ногтем! В книге про импотенцию такие вертикальные черточки на полях встречались то и дело. Во второй — особо подчеркивались те абзацы, где говорилось о сложном состоянии именно красавцев, которые начинают утрачивать недавнюю сокрушительную власть над женщинами и подчас впадают в сильнейшую депрессию.

Отмечено ногтем: «При адинамической депрессии больному все равно, что происходит вокруг. Он готов валяться в постели с утра до вечера и с вечера до утра. Ему абсолютно ничего не хочется. Он не в состоянии почистить зубы, открыть холодильник и вынуть из него хоть что-то съедобное. Ему невыносимо тяжело встать и дойти до туалета».

Подчеркнуто: «К сожалению, многие больные депрессией не желают идти на контакт с психиатром. Они не подозревают, что легкую форму болезни можно одолеть с помощью не только лекарственных препаратов, но и доверительных отношений с врачом».

Когда же я закрыла эту книгу — в глаза росилась фраза, написанная Козинцовым прямо по белому айсбергу, почему-то украшающему обложку: «Мой час настал, и вот я умираю…» Буквы вдавлены шариковой ручкой с черными чернилами. Что хотел этим сказать актер? Почему выбрал именно эти слова именно из оперы «Тоска»? он что, предчувствовал свою смерть? Почему? Какие тому были причины? Эту книгу он приобрел недавно — свеженькая… текущего года.

В Доме перешептывались:

— Без остатка сгорел! Никто не видал, чего там было. Свидетелей нет! Сгорел и все. Даже в морге почти ничего не было.

Из меня, конечно, какой уж Шерлок Холмс! Но даже мне теперь яснее ясного было, что в Доме происходят страшные, загадочные вещи, его обитатели, несмотря на все свои звания и всяческие заслуги, — не убережены от какой-то злодейской силы, действующей почти напрямую, без стыда и совести.

Но где скрывается эта сила? Кто её олицетворяет? Кто руководит всем этим шабашем? По чьей хищной воле погибла в огне Мордвинова, Маринкин муж Павел, актриса Обнорская и, наконец, звезда экрана пятидесятых-шестидесятых Анатолий Козинцов, поехавший в Петербург по фальшивой телеграмме? И кто будет следующий?

Об этом же, видимо, думал Георгий Степанович, только что вернувшийся с прогулки. Он шагал по ковровой дорожке широко, помахивая тростью с львиной головой на рукоятке. Его остановила худенькая, зябкая, в оранжевом, Вера Николаевна:

— Мордвинова… Обнорская… Козинцов… За неполные два месяца. Вам не кажется это странным?

— Отчего же, дорогая! — отвечал бравый бородатый общественник. Помираем помаленьку. Закон природы. За зиму тоже немало унесли. Посчитаем: Толобуев — раз, Розенблат — два, Хачирян — три, Гурвич — четыре, Бахметьева — пять…

Я улыбнулась ему, когда проходила мимо, и тихо сказала:

— Я никому про Обнорскую… ну что вы мне говорили… ну что грозилась убить Мордвинову.

— Наташенька! — осадил он меня. — Мне сейчас ни до чего! У меня, простите, радикулит. Жду Аллочку, придет, разотрет…

Старикан закрыл за собой дверь своей квартирки так крепко, словно сам себя в ней и запечатал навсегда. Мне в голову залетела совсем шальная мысль: «А не он ли тут главный? Не он ли руководит всем этим измором? Только вот ради чего?: ради посмертного грабежа своих же товарищей по несчастью? Или он садист какой?»

… Кончалась третья неделя моего пребывания в Доме ветеранов всяческих искусств. А толку? Что поняла? О чем догадалась в точности? Как устала, однако! И от физической работы, но больше — душой. Как нестерпимо хотелось рассказать обо всем понимающему, своему в доску человеку! Да просто заскочить домой, увидеть мать, потрогать её вечное вязание, услыхать её голос: «Ты, конечно, опять толком ничего не ела? Иди на кухню, разогрей…» И пойти на кухню, где на голубом пластике стола сохранился след от зеленки, коей мазала себя как-то очень обильно пятилетняя Танечка, схватить со сковороды холодную макаронину, запеть ни с того, ни с сего в полный голос «Зайка моя, я твой тазик…», огреть походя полотенцем Митьку, встряхнуть за плечи мать, заглянуть ей в глаза, просто заглянуть…

Я даже взвыла и стукнула кулаком по чужому кухонному столу — до того схватило меня за горло желание немедленно выложить все-все, что узнала про этот странно — очень странноприимный Дом! Ну разве я не женская особь? Разве я «железный Феликс»? да ведь целых семнадцать дней уже не имею возможности отвести душу! Да ведь это самое настоящее издевательство над собой! Да провались она пропадом, вся эта чертова конспирация! Вот возьму и наберу номер Маринки…

Мои нервы уж точно сорвались с привязи. Я схватила желтый, как банан, Михаилов телефон, прижала его к себе, словно живое, понятливое создание, и… и, вопреки разуму, логике, всячески полезным доводам, принялась отстукивать Маринкин номер…

Но тут на улице, очень близко к окну, взвыла сирена — может, кто-то собрался угнать чужой автомобиль, да не выгорело… Мой палец замер над последней цифиркой. Я тотчас отняла коварный телефон от груди, отодвинула подальше, отправилась в ванную, пустила ледяную воду, чтоб сунуться под душ на три секунды, вздрогнуть от холода и прийти в себя окончательно… А потом уже можно понежиться в ванне, средь пуховых белоснежных облаков пены… В голове немедленно распустились цветы разумных, утешительных мыслей: «Ну да, нас, девушек-женщин, хлебом не корми, а только дай поболтать, выболтать. Ну раз природа требует! Но мы ж при необходимости такие стойкие оловянные солдатики! Лично я, например… А что? Взяла и переломила себя! Что это, как не подвиг разведчика? А уж так хотелось услышать Маринкин голос! Так хотелось! Но — нельзя, никак нельзя «Наташе из Воркуты» звонить — женщине, у которой убили мужа за вазу, когда-то принадлежавшую убитой актрисе Мордвиновой! Бедная, бедная Маринка… Пришла ли в себя после похорон? Искала ли меня? Жива ли вообще?»

Последняя мысль прямиком подводила к необходимости дозвониться до неё и встретиться. Однако я понимала, что самой звонить в «засвеченную» квартиру никак нельзя. Не исключено, что телефон прослушивается. И я придумала вот что: обмотала шею шарфом, надела Михаилов кепарик с длинным козырьком, вышла на улицу, к телефону-автомату, прилепленному к стене соседнего дома. Вокруг ни души. Так ведь двенадцатый час ночи. Москвичи научились бояться. И я тоже не стала красоваться на виду, зашла за кусты и высматривала «жертву» оттуда.

Пьяного парня, тащившего себя и белую полиэтиленовую сумку с великим трудом куда-то вдаль, естественно, отпустила с миром. И парочку влюбленных не тронула. А вот женщину лет сорока, тянувшую сумку на колесиках и, как ни странно, напевавшую что-то себе под нос, — рискнула остановить и, изображая больше всего руками, что, мол, горло простудила, трудно говорить, а надо позвонить подруге, вот телефон, вот жетончик для телефона. Она легко пошла мне навстречу, призналась попутно — «у меня внучок сегодня родился в Волгограде, Андрейкой назвали», и набрала Маринкин телефон и, услыхав её голос, повторила за мной:

— Завтра в десять вечера. Привет от козленка. Доктор Гааз.

Я замерла. Поймет ли Маринка? Догадается? И вообще, захочет ли прийти? Мало ли…

Но она ответила как вполне сообразительный хомо сапиенс:

— Буду. Привет от верблюда.

Хрипя-сипя, я поблагодарила отзывчивую женщину. Она, было, взялась везти свою сумку дальше, но все-таки не удержалась, полюбопытствовала:

— Какой козленок? Какой верблюд? Шифровка, что ли?

— Шутка! — ответила я. — У меня в детском саду была на шкафчике картинка с козленком, а у моей подруги — с верблюдом.

— Чего это ты так хорошо заговорила? — подозрительно спросила женщина.

— А как-то лучше стало! Легче как-то! Сиренью пахнет, чувствуете?

Как же я ждала встречи с Маринкой! Как долго тянулся на этот раз мой рабочий день! Как некстати ко мне вдруг приклеилась Валентина Алексеевна, секретарша Удодова, попросила помочь ей собрать осколки от горшка, который она случайно разбила. Горшок оказался не простой, с цветком примулы. Я подмела с пола землю, сложила в пакет куски керамики, пообещала женщине пересадить примулу в хорошее место. Она меня благодарила почти заискивающе:

— Ой, спасибо, а то цветка жалко…

Под конец сказала:

— Ты совсем не то, что эти. Наши, вертушки… Кому сказать, к старикам ходят, подарки принимают… Не за так же…

— А как?

— Да ты вовсе темная! — с удовлетворением отозвалась стареющая женщина с бровками-ниточками и кудреватыми волосами совсем неинтересного фасона, видимо, завидующая молодости и не способная даже скрыть этого. — Москва молодых быстро портит! Смотри!

На встречу с Маринкой я отправилась в черных джинсах, черной рубашке, черных туфлях без каблуков. На голову надела паричок, а сверху — косынку. И, конечно, не забыла про черные очки. Стильная такая, хоть и не броская, получилась девица, ничем не напоминающая «Наташу из Воркуты», как напялившую, так и не снимающую серую турецкую юбку из дешевого искусственного шелка с плиссировкой, в босоножках, бывших в моде где-то в конце восьмидесятых, когда Мордвинова ещё сама ходила по магазинам, а сестра-хозяйка тетя Аня жила далеко от Москвы и думать не думала, что станет распорядительницей имущества знаменитой актрисы.

«У доктора Гааза» — означало, что встретимся у входа в Введенское кладбище, где, как широко известно, похоронен давным-давно доктор Гааз, покровитель бедных, сирых больных. в прежние годы, когда мы жили ещё в Лефортове, приноровились именно у входа на это кладбище, со стороны трамвайной линии устраивать свидания с мальчишками.

Я не то чтобы торопливо шла, соскочив с трамвайной подножки, но, можно сказать, бежала. Однако Маринка уже ждала меня… В плаще, шляпе, очках. Мы знали, где здесь растут кусты, где можно спрятаться от всего мира и наговориться всласть. Мы направились туда молчком.

Признаться, я всякого ожидала от встречи с Маринкой, всевозможных новостей, в том числе и удивительных. Но она буквально потрясла меня самой первой, когда мы очутились с ней в тишине, под раскидистым кленом, среди сиреневых кустов. Но прежде она обняла меня, ощупала:

— Живая… А мне всякие черные сны снились… Будто бы ты потеряла туфли и босиком пошла по льду, а лед провалился, а туфли твои на дне, а ты к ним тянешься, тянешься… Знаешь, черные, лакированные, на шпильках! Шпильки острые-преострые. К чему это? Ой, как я рада, что с тобой все в порядке! Ой, какая ты элегантная! Похудела ещё больше! Я только раз позвонила тебе, Митька ответил, что уехала к родственникам, осложнение после аллергии долечивать. У меня, не волнуйся, все ничего. Главное, никто не звонит и не пугает. Олежка в детсадик пошел. Но мы с ним уедем на море… Недели на три. Пусть посмотрит, какое оно… Спасибо Тамаре Сергеевне Мордвиновой… А черное в обтяжечку тебе очень и очень… Дурочки мы с тобой те еще… Жизни не знаем, хотя… живем, книжки читаем… Я не верю, что ты отступилась. У тебя глаз дурной и характер скорпионий. Ты ведь и по гороскопу Скорпион… Упрямая такая. Значит, способна нападать сзади, если есть к тому причина… Молчи. Не ври, если даже хочется. Не падай и в обморок, когда я тебе кое-что расскажу…

— Ну? — поторопила я. — Не тяни кота за хвост!

— Ну, значит, я сделала аборт, — она подняла голову вверх, чтоб не пролились накипевшие слезы.

— Какой аборт? От кого?

— От него, от Павлика. От убитого моего, несчастного Павлика… пробовала сначала всякие средства… Сходила на иглоукалывание. Не помогло… В ванне горячей сидела до обморока — бесполезно…

— Но зачем же аборт?

— А ты не понимаешь? — её глаза гневно вспыхнули. — Ты считаешь, я способна прокормить, на ноги поставить двух детей? Одна? Без средств?

Я обняла ее:

— Наверное, ты поступила правильно. Хватит с тебя Олежки…

— Ты хоть знаешь, сколько сейчас стоят детские кроссовки? Джинсы? Курточка какая-никакая? — наступала на меня она, заливаясь слезами. — Ты хоть знаешь, сколько надо денег, чтобы одето его для школы и все нужное купить? Ты знаешь, что у него с гландами ерунда, и с аденоидами? Нужна операция! Опять деньги, чтоб к хорошему хирургу попасть! А ты знаешь, что я прабабкин перстенек с изумрудом продала, последнее, что было?.. Чтоб памятник Павлику заказать?

— Бедная ты моя… — обронила я покаянно.

— Не только бедная! — был ответ. — Я злая! Я страшно злая! Хочешь правду? Не любила я Павла уже давно. Устала от него. Попробуй подергайся из вечера в вечер! Как уйдет, так и пропадет. К своим пьяным дружкам лепился. То его по дороге кто-то изобьет, то сам кого-то, а там разборка в милиции. Звонят: «Если он вам нужен — забирайте». Бегу, выручаю… Я же даже тебе ничего толком обо всем этом не говорила. Теперь как на духу: легче мне без него, Танька! Жалко его, конечно, красиво начинал… В Суриковском его работами восхищались… К жизни, к обыденности был готов, но только не к выживанию, не к собачьей грызне за кусок хлеба. Какая я… Жуть! О покойном! О собственном муже! Но тебе как себе… И все равно стыдно, стыдно! Стыдно, что не уберегла! И от пьянства тоже. Не одолела! Часто срывалась, орала…

— Не наговаривай на себя лишнего. Ты ведь его в последние три года прямо на себе тащила. И к психоаналитику водила, и кодировала…

— На коленях стояла, умоляла, чтоб не пил! На коленях!

— Ну вот, ты себя в преступницы записала…

— Все равно преступница! Ведь живого мальчика пошла и убила! — рыдала моя бедная подруга и обеими руками словно пыталась разорвать надвое ремешок своей сумки. — Он же уже что-то понимал, чувствовал! Ему уже десятая неделя шла! Он же хотел жить и верил, что будет жить!

Это была уже истерика. Мне ничего другого не оставалось, как встать и крикнуть:

— Замолчи! Не накручивай! Жизнь тебя паскудная бьет по голове! Обстьятельства! Нервы у тебя ни к черту! Лечиться надо! Типичная судьба русской бабы! Терпеливой, самоотверженной! Вас, таких, даже не тысячи миллионы! Только что вы против водочных водопадов?! Против налаженного алкогольного бизнеса? Да что я тебе объясняю примитивные истины! Сколько «новых русских», этих чистопородных звероящеров, на водке, на спирте, на чужой крови строят свои супердворцы, летают на уик-энд в Париж, скупают бриллианты для любовниц целыми чемоданами! Но — давай порадуемся, — и отстреливают их будь здоров как! Разве это жизнь? В вечном страхе, с телохранителем, который даже в унитазе сидит!

— В унитазе? — вяло улыбнулась Маринка, но, все-таки, улыбнулась, представив картинку. — Так ты считаешь, Бог меня простит?

— Уже простил!

— Я хочу тебе верить…

— И верь. И не распускайся. У тебя же Олежек. Ты ему нужна веселой и находчивой. Твои новости все?

— Нет. Есть ещё одна из ряда вон. Совсем из ряда вон!

— Какая же?

— Вообрази, там, в этом институте гинекологии, я встретила… директора Дома Удодова.

— Ну и что? К жене, может, приходил?

— Нет. Он сидел в том отсеке, куда мало кого пускают. Есть там такое тихое местечко… Мне же аборт Антонина делала, мы с ней в один садик детей водим. Она меня уговорила ничего не бояться, сама ме аборт сделает. Мы с ней потом потрепались, конечно… Она славная, принесла мне черешни целый кулек, из Греции, что ли… И заодно открыла Америку. Полусекретную фирмочку рассекретила. С медицинским уклоном. Такая хитрая фирмочка! Ты сейчас рухнешь, когда я тебе все про это дело расскажу…

Рухнуть я не рухнула, но…

Значит, есть, оказывается, при мединституте, где и аборты делают, особый отсек, со своим отдельным входом и своим совсем не словоохотливым персоналом. В основном это молодые женщины-врачи. Какой-то ученый разработал метод омоложения мужчин с помощью человеческих эмбрионов, выкидышей, у которых забираются какие-то особо полезные вещества.

— Мой мальчик… Который хотел жить! Жить, Татьяна, а превратился в препарат! В его головку запускали шприц, вытягивали… — Маринка завыла.

Я схватила её в охапку:

— Забудь! Забудь! Иначе рехнешься! Тебя Олежка ждет! Сынок!

Посидела, пришла в себя… И дальше рассказала о том, что эти особо полезные вещества превращаются в дорогостоящий препарат, способный у пациентов стимулировать жизнедеятельность организма. Чудодейственные уколы приостанавливают процесс старения, некогда почти атрофированный половой член опять приобретает бойцовские качества. Молодые врачи, они же лаборантки, производившие исходный материал, сидят в суперстерильных кабинках, проверенные-перепроверенные на наличие всяческих нечаянных вредных микробов. Их работа требует от них особой усидчивости, исключительного внимания и сосредоточенности. Им нельзя ошибиться ни на микродолю… В каком-то смысле это эксклюзивное творчество оценивается в итоге большими деньгами…

— Ну, лаборанткам, — пояснила Марина, — достается немного, а вот те, кому нужны эти уколы, платят за возвращение молодости бешеные деньги. Антонина говорит, от трех тысяч долларов каждый укольчик. Но он действует только на время. Значит, надо приходить и приходить. Знаешь, кто, оказывается, регулярно приезжает туда на своей супермашине? Догадайся! Эстрадная звезда! Он ещё в таком бешеном ритме поет и танцует! И ещё одна. И еще. Ну, конечно, бегут за спасением от импотенции банкиры, политики, авантюристы!..

Я стояла у окна и от нечего делать смотрела, кто ещё подъезжает. Умрешь-не встанешь — твоя роковая страсть явилась, ну поэт, ну раскрасавец, как его звали-то?

Я словно погрузилась во тьму, но скоро выплыла на свет:

— Даниель…

— Совершенно верно. Он. Собственной персоной, прикатил на черном «Мерседесе» в синеньком костюме. Красавец писаный! Волосы как у Лорелеи ниже плеч!

— Дальше.

— Не один, с известным певцом-попсовиком Градобоевым, который с виду мачо и мачо… Даниель ждал его в машине.

— Ну и что? Отгорело. Конец ленты?

— Середина. Потому что одним из пользователей, одним из жаждущих победить импотенцию, является директор Дома ветеранов Удодов Виктор Петрович. Интересное кино? В темно-синей, новехонькой иномарке причалил, с наклеенными усищами черного цвета. С суперблондинкой, которая сидела в машине, ждала…

— Может, не он?

— Да он, он! С раздвоенным подбородком, ухо левое вдавлено, мочки нет. Пока что зрение у меня стопроцентное. Козла от шоколадки запросто отличу. Вот, небось, куда идут денежки от ограбленных покойниц! От старух несчастных! Ему хочется баб трахать в полное свое удовольствие! Свеженьких, только что с подиума.

— Не убеждена. Не убеждена. В грабежах он, Маринка, лично не участвует.

— Не участвует, но долю, небось, получает! Выходит, я зря суетилась со своей информацией? Может, и к даче Мордвиновой он не имеет никакого отношения?

— Если хочешь знать, никакой дачи нет.

— Как же нет? Если есть?

— Есть одна хренотень, полуразвалюха.

— Ты ходила? Видела своими глазами?

— Да. Убить человека из-за такого дерьма? И делать уколы по три тысячи каждый? Не вяжется. Что-то тут не то. Да и старухи с драгоценностями в заначке мрут не каждый день… Не то, не то… Сливкин, фирмач, небось, не из бедненьких, раз спонсирует Дом ветеранов? Ему на кой эта хибара? Вопросов навалом. Ответов нет… Как следствие? Тебя вызывали?

— Никак. Никто. Сижу тихонько, не мяукаю. Боюсь. Правильно я аборт сделала. Правильно. Где живем? В Колумбии! Деньги, кровь… Как, чему Олежку учить? «Будь добрым, честным, справедливым»? Как уберечь от пьянства? От наркоты? Теперь ведь столько наркоманов! Уже в детском саду есть случаи… Кто не глотает, тот нюхает, кто не нюхает, тот колется. Вот где бешеные деньги! Кто наркоту продает! Кто превратил Россию в огромный рынок сбыта этой дряни! Послушаешь криминальную хронику — волосы дыбом! Ты-то собираешься замуж, рожать?

— Пока нет.

— Ну и правильно! Не то время! И мы с тобой не для этого времени! Нас подставили наши же отцы-матери, деды с бабками. Все об искусстве рассуждали, о пользе для общества, о совести пеклись! Во бестолковые! А нас, таких начитанных, набитых высокими представлениями, взяли и кинули в «зону» и посоветовали: «выживай, а то проиграешь!», спеши к корыту со жратвой первым, отталкивай других, пинай их своими каблуками да по ихним костям, а кто на пути встал — ножичком в бок…

— Выговорилась?

— Немного.

— Легче стало?

— Чуток.

— И то хлеб.

В Маринкиной сумке закреблось, мяукнуло.

— Что это у тебя?

— Да Барсик! — улыбнулась. — Взяла в целях конспирации. Вроде, в ветполиклинику понесла. Там через черный ход — к тебе. Вот радость — такая умная кошатина, сколько молчала, не пискнула даже… Я пойду первой. Смотри, не перегни палку. Будь осторожна, Танька! Да что я говорю! Прахом! Ты всегда была упертая! Еще в детском саду через трубу лезла, лезла… Мы отступились, страшно же. Ты долезла до конца. С ревом, правда.

— А я и так осторожна, как твой Барсик, когда идет по карнизу. Чес слово, чес слово! Если что, позвоню…

Она ушла первой. Я — спустя минут десять, в другую сторону. Зря, что ли, по телеку крутят и крутят «криминал», да киношки со шпионскими способами обмана противника! В соответствии с полученными рецептами я не раз осторожно оглядывалась, не идет ли кто следом… Мало ли! И успокоилась, лишь закрыв за собой дверь Михаиловой квартиры.

Можно было обо мне сказать в ту ночь, что я, начисто забыв о личном, целиком сосредоточилась на общественном интересе? Ничуть. Не сосредоточилась. Хотя в мозгу появилась зарубка: «Если дачка — хренотень, зачем богатенький Буратино Сливкин согласился принять её в дар? Значит… значит, есть, была серьезная причина заполучить её. Вон как в фильме «Мертвые предъявляют счет»… Старый дом в чащобе. А из-за него две наркобанды разодрались. Почему? В очень удобном месте расположен — тут тебе и шоссе, и аэродром, и море, и граница. Моря возле мордвиновской дачи нет, граница далеко, но остальное имеет место быть. Или я что-то сочиняю? Накручиваю?»

… Райские кущи для придурковатой девицы-женщины, вроде меня? Ванна с теплой водой в белой пене шампуня… ВЫ ней-то, разнежившись и потеряв всякую бдительность, вспомнила то, что вспоминать зареклась. Зареклась и все. Потому что так влипнуть, как влипла я два года назад, не всякой мадемуазели удается. И если бы не Алексей — ещё неизвестно, сколько дорогого молодого времени я подарила бы депрессухе. Если бы не Алексей… Если бы не жуткая боль в животе. Если бы брат Митька не проявил смекалку и напористость спортсмена. Я ведь сказала — «Не смей! Не хочу!» Корчилась в постели от боли, но твердила свое. Он вызвал «скорую», сам снес меня вниз, сел рядом, держал, чтоб не рвалась…

Недаром, недаром говорится — «все, что ни делается, к лучшему». В ту ночь дежурным хирургом оказался синеглазый парень. После операции, низко склонившись, спрашивал веселым голосом озорника:

— Ну зачем плакать-то? Все же прекрасно! На улице птички поют! Негры в Африке перестали на время стрелять друг в друга! Скандинава-заложника чечены вернули живехоньким, правда, за большие деньги! А я даже ножниц в вашем животе не забыл по обыкновению!

Ну ангел и ангел! Правда, в дальнейшем выяснилось, что если и ангел, то весьма целеустремленный и, увы, достаточно беспощадный, если на кону его любимый скальпель…

Там, тогда, в палате, он, все-таки, добился от меня связного ответа. Хотя и переполненного враньем:

— Я просто устала… Много работала… Вот и нервы… Ходила к одному композитору брать интервью… Такое оказалось ничтожество… Столько спеси…

— И из-за этого пустяка реветь? — удивился Алексей. — Подумаешь! Мало ли дерьма вокруг плавает! Наплевать и забыть!

Врала я ему. Хотя богатый модный композитор-гитарист попортил мне нервы уже тем, что принялся приставать, налегая толстым животом, уверяя, что в постели он иго-го! Да дурак он и все! Безумно смешной, к тому же, в момент «ухаживания». Да дело было вовсе не в нем! Ревела я совсем по другой причине. Ревела потому, что… Даже стыдно сказать… Скверненький анекдот да и только! Кому рассказать… Да ведь осмеют! А синеглазый забияка-хирург уж точно после этого сообщения оставит не только ножницы, но и скальпель, и зажимы, и тампоны в животе оперируемого!

Хотя, с другой стороны, как было не обольститься? Не влюбиться по уши? Даниель… Даниель… Потомок знаменитого польского вельможи… Стоило ему только войти в дверь — и все разом, словно по команде, обернулись и уставились, как зачарованные. Хотя в той компании хватало и всякого рода симпатяг, как мужского, так и женского пола. И почти все — умницы, при талантах: кто поэмы пишет, кто рассказы, кто мозаикой занимается, кто скульптурой… А он как с небес сошел… весь в белом, с черной гитарой, высокий, стройнехонький, золотые кудри почти до пояса, а глаза… глаза переливались и сияли лазорево, а от длинных темных ресниц падала туманная тень… Другого такого уж точно во всем свете нет… Он оперся спиной о стену, поднял очи долу и заиграл…

Как они очутились рядом на диване? Почему он улыбался только ей, сверкая сахарными рекламными зубами?

Я не утерпела и выдала:

— Пользуетесь, несомненно, диролом и ксилитом?

Он улыбнулся особенно лучезарно:

— В току! Изредка подрабатываю на рекламе. А вы? Вполне могли… с этими своими волосами рекламировать какие-нибудь французские шампуни…

И он рассмеялся. Он вообще казался удивительно веселым, легким человеком, далеким от сложностей и причуд бытия. На сером фоне современного задерганного, зачумленного мужчинского племени это было что-то!

Его попросили прочесть свои стихи. Он легко согласился, кивнул и, приобняв меня за плечи, произнес:

На закате, когда догорает

Пламя жизни и пламя любви…

Не знала, не ведала, хорошие ли это стихи или плохие, или серединка наполовинку, — всем телом, каждой клеточкой ощущала одно — если сейчас этот человек снимет свою руку с её плеча — я полечу в бездну страшной, ледяной пустоты.

Но ведь так и случилось. Он снял руку и вообще ушел с дивана. И я умерла. Даже шелеста от окружающей громкой жизни с пением, остротами, гитарными переборами не слыхала. Хотя, видимо, вела себя вполне на уровне, пусть механически, но выполняла какие-то необходимые правила общежития. И лишь Инга Селезнева, модельерша, не поверила моему спокойствию, подошла, присела, протянула пачку сигарет и шепнула спокойно:

— Оглоушил? Не поддавайся! Мы все через это прошли…

Возможно, я бы и призадумалась над этими словами, если бы, если бы… но не был так впечатляюще, безупречно красив, а красота, как сказано кем-то где-то, — это великая сила.

Но разве я до сих пор не встречала красивых парней? Да сколько угодно! Только вот не до такой степени… Только никто из них не мог, как он, схватить меня в охапку одним взглядом и унести черт знает куда… И, возможно, впервые в жизни я пожалела тогда, что не столь красива, а так, серединка наполовинку. Впервые в жизни мне показалось, что я как бы ничего особенного, а он… он — молодой Бог… Хотя прежде всегда была достаточно уверена в себе, в силе своих голубых глаз, собственного остроумия, умении хоть писать, хоть танцевать, развевая по ветру длинные светлые волосы…

И — на тебе… Я, которую с вечеринок непременно кто-нибудь из парней спешил проводить, вдруг испугалась, что Он пренебрежет такой возможностью и, ломая себя, встала и пошла к выходу, чтобы не испить полную, до краев, чашу подступившего унижения… Я должна была опередить! И вырваться на свободу! А там уж, где-нибудь, наплакаться всласть. И наудивляться. Ведь до сих пор только понаслышке знала, что бывает любовь с первого взгляда, когда тебя от макушки до пят пронзает молния страсти…

Ей удалось незаметно для остальных выскользнуть за дверь… Лифта дожидаться не стала, побежала по ступенькам вниз… Лифт догнал её на первом этаже. Из него вышел Он… И все заверте… У меня отшибло память, что можно делать, что нельзя, что стоит, а что не надо… Весь мир теперь для меня состоял из одной любви. И тень от его высокой фигуры — была любовь, и солнце в небе — любовь, и птичий щебет — любовь, и трезвон трамваев — любовь, и скрип ключа в замочной скважине его квартиры любовь…

Как она тогда работала и работала ли? И почему её не выгнали? Они любили друг друга у него на кровати, в лесу на поляне, в речке, среди лилий и кувшинок… Он читал ей стихи… Она помогала ему мыть его золотые локоны и удовольствием вытирала их мохнатым полотенцем… Он повел её в какую-то секту, «где, — сказал, — люди стремятся к совершенству», и она пошла. И оказалась среди очень серьезной молодежи, где все медитировали под прекрасную музыку Гайдна, а потом ругались матом. Он объяснил ей:

— Так надо. Чтоб сбить с себя гордыню. Даже Серафим Саровский ругался.

— Не слыхала, — вставила неуверенно. — Христианство, насколько я знаю, считает бранные слова грехом.

— В тебе много гордыни. Вот он — грех, — ответил он и поцеловал её в губы.

Думала ли она, что это у них на всю жизнь? Нет, не думала. Слишком это все было прекрасно. В том числе и долгие прогулки по Подмосковью, по глухим уголкам, ночевки в стогах, сараях, разжигание костров на берегах рек, поедание печеной картошки под звездами…

Загрузка...