Как можно дружелюбнее я спросила у замерших женщин:

— Это вы нашли? Можно взять?

И опять они словно бы все вместе бросились исполнять мое заветное желание… Обрывок полусгоревшей фотографии я сунула в свою сумку и ушла.

Навстречу мне попался директор. Он шел быстро и что-то тихонько напевал. Видимо, настроение у Виктора Петровича было неплохое.

— Что такое? — остановил он меня. — Что-нибудь случилось?

— Да нет, — я затянулась сигаретой, и мой голос с хрипотцой был вял и равнодушен. — Просто Марина попросила фото забрать… Табидзе…

— Хорошо, что вы задержались, — вдруг произнес он. — Мне надо отдать вашей Марине конверт с… Пройдемте ко мне в кабинет!

Прошли. Я все потягивала дым из бело-кремовой трубочки.

Директор вынул из сейфа конверт:

— Возьмите. Здесь удостоверение на могилу. Мордвинова похоронила мужа на Ваганьковском. Там и её похоронили… Давно курите?

— С десяти лет, — соврала с долей наглядного самобичевания.

— Зря! — сказал. — Здоровье надо беречь. Нельзя со своим организмом обращаться кое-как… — он не нашел точного определения и закончил: — Я это вам как врач говорю!

— А вы и врач? — наивно вякнула я.

— В прошлом, — был ответ. — Имейте в виду — никакой наряд не способен привлечь мужчин к курящей женщине! Вы же молоды… «Целоваться с пепельницей», как говорится… мало интереса… Легкие, бронхи, сердце — их жалеть и жалеть надо…

— Спасибо. Я подумаю над вашими словами, — и пошла прочь.

Но он остановил меня:

— Зачем вы носите темные очки? Даже в помещении не снимаете?

О, ответ у меня был припасен, и я отозвалась без подозрительного промедления:

— Аллергия. Что-то цветет мне во вред. Отекают веки и краснеют глаза. Зачем же пугать людей?

— Чем пользуетесь?

— Тавегилом.

Это была дружелюбная беседа или все-таки допрос? Не поняла, нет. Но когда мы с Маринкой решили ловить попутку, я ей сказала:

— Ни слова обо всем, что было в этом доме! Мало ли… Вдруг шофер тоже в игре. Что-то мне очень не по себе. Потом все расскажу. Лучше перестраховаться, чем недостраховаться. Садимся, молчим, изображаем усталых девиц.

Так и сделали. Сели в машину к пожилому человеку. Конечно, трудно его и старенький «москвичок» заподозрить в связях с Домом, где сжигают людей ни за что, ни про что, потом рыскают в их комнатах-могилах в явном расчете, что полоумная старуха по-пиратски спрятала где-то здесь свои основные сокровища. И все-таки… Но зато он говорил почти без умолку и на очень полезную для нас тему:

— Вы из этого Дома? Где старые-престарые? Ох, как же это можно жить не в своей квартире и умирать в чужих людях! Ох, не дай Бог! У меня в одном таком доме сватья в няньках. Так, говорит, надо им, врачам-то, уморить какого старичка, либо же старушку, — у них это запросто, у них средства имеются. А чего им залеживаться, старым-то, если мест для других не хватает, а этим сто лет в субботу… Тоже понять можно, врачей-то… Но если меня взять — ох, не хотел бы с чьей-то помощью да на тот свет! Конечно, некоторые из них и в девяносто с твердой памятью, а другие и в шестьдесят под себя ходят… Не наубираешься…

Еще он ворчал насчет всякого рода «мерсов» и «чароков», которые мчатся сломя голову, потому что за рулем сидят молодые бритоголовые тупари, они же и бандиты, воры в законе. Это он не спустил белой иномарке, что вжикнула мимо, действительно, едва не задев его, судя по всему, леченый-перелеченый «москвичок». А закончил, подъезжая к Маринкиному дому, с едким беспомощным пафосом пенсионера:

— А чего ждать еще-то? Какой манны небесной? Лучше для простого, честного человека не будет! Это же арифметика для первого класса: власть ворует, грабит, так чего же другим-то, хватким, не хапать то и се? Вот и идет грабиловка по всему фронту!

Мы с Маринкой рассмеялись, пожелали дедушке доброго здоровья и вылезли из машины со своими сумками. А там, в Маринкиной квартиренке, где то и дело прикашливал Олежек, но не ныл, не сидел без дела, а подобно многим выздоравливающим детям, с усердием рисовал за своим детским низеньким столом…

Босой и угрюмый Павел угрюмо трудился неподалеку. Он писал натюрморт из овощей и фруктов. Избранные овощи и фрукты возлежали на столе, уже порядком пожухлые. Но мастер делал их свежими и аппетитными. Он почти не обратил внимания на нас. Так, глянул искоса и словно бы злобненько, и продолжал осторожно кисточкой слизывать краски с деревянной палитры.

Маринка поглядела-поглядела на своего хмурого, словно неродного мужа, который стоял в одних трусах синего цвета, небритый, с всклокоченными волосами, ничего не произнесла даже… Зато он упредил какие-то её припасенные наветы и, словно в отместку, заявил ядовито:

— Представь, за эту картину мне заплатят тысячу долларов. Если, конечно, она приглянется посреднику. Он повезет её в Испанию. В Испании сейчас ценятся такого рода картины под средневековье. И если так все пойдет — побегу километрами писать помидоры, огурцы, яблоки. Вот тогда ты перестанешь меня пилить… Богатых не пилят.

Маринка ничего не ответила. Я же поняла, что сей монолог предназначался мне, то есть совсем посторонней женщине в жутко ярком прикиде. Он меня не узнал.

Мы с Маринкой прошли на кухню. Я сняла парик, красный пиджак и прочее, сходила в ванну, вымылась с головой, которая вспотела под париком и чесалась, переоделась в Маринкин ситцевый халатик и вернулась к ней. Мы разом отхлебнули из кружек чай, разом взглянули друг на друга и расхохотались неизвестно почему. Хотя, может быть, потому, что сыграли задуманный спектакль вполне классно. Или потому, что мы обе, девочки-припевочки, с малых лет мечтавшие о красивых порханиях в балетных пачках или, на крайний случай о выходах на большую сцену в ролях Джульетты, Марии Стюарт, Анны Карениной и, естественно, о явлении энергичных красавцев-принцев с сияющими от любви к нам глазами, получили то, что получили, и не более того.

А так как мы оказались неинтересны мужской занятой половине дома, то решили никого не вовлекать в свои делишки, а самим разобраться с теми вещами-книгами, что принесли, вытащили их из сумок, разложили что по полу, что по столу, прикинули:

— Не густо.

То есть, конечно же, никто и не рассчитывал на то, что Маринке достанутся златые горы, но…

Я-то промолчала, а Маринка не стерпела и брякнула:

— Во какие мы с тобой стали барахольщицы! Печалимся, что после убиенной старухи нам мало перепало…

— Глупая! — рассердилась я. — Опять накручиваешь на пустом месте! Видела бы тех теток, которые шуровали в квартире Мордвиновой после нас! Как они копались в вещах! С какой алчностью хватали все, что плохо лежало! Ножом за плинтусами ковырялись! Вот жуть, так жуть! Как же они терпят, что все эти старые актрисы в драгоценностях ходят! Кстати, а где же драгоценности самой Мордвиновой? В коробке ведь одна дешевка…

— А ведь верно… Сливкин говорил, что у неё много драгоценностей. Разворовали, выходит?

— Во время пожара, — уточнила я. — Может, и пожар устроили, чтоб разворовать… Может, у неё был какой-нибудь драгоценный-предрагоценный бриллиант… Интересные дела…

— О чем это вы тут?

На пороге кухни стоял Павлик Паоло — в трусах и старых тапках с обшлепанным задником. Кудри-лохмы в живописном беспорядке клубились на его голове. Он, вроде, глядел на нас, но не видел. Его блуждающий взгляд выражал скуку.

— Обогатились, значитца? — спросил, почесывая голую грудь. — Демократы фиговые кинули вам призыв — «выживай, как можешь!»№ — вы и стараетесь… На пивко будет хоть?

— Не надо, Павлуша, — попросила Маринка. — У тебя сейчас работа идет. А выпьешь пива — захочешь водки и пошло-поехало…

— Оно, милая ты моя, все одно и пошло и поехало. Думаешь, под моей фамилией мои картинки поедут в Испанию? Не-а, посредник поставит самую базарную на нынешний базарный день. Тут хоть пей, хоть не пей… Э-э-э! его взгляд вдруг стал осмысленным. Он увидел вазу-конфетницу из металла, которую мы поставили на холодильник. — Это ещё что такое, девушки?

Схватил, повертел в руках и так, и сяк, и вот эдак, и заплясал на месте:

— Девицы-красавицы! Да ведь это, может, Фаберже! Может, самый настоящий Фаберже! Вон и морские коньки… Если, конечно, не подделка… Если не подделка, то много каких красок самолучших можно накупить! И холста! Не держать же эту штуку за пазухой, а? Не ставить же на комод, которого у нас и нет. Не лезть же с ней к гостям, чтоб похвалиться! Продать и дело с концом! Я бы такие себе красочки понакупил! Я бы такие картинки нарисовал! И пошли ко всем чертям огурцы-помидоры! Конечно, если ты, Маринка, не пожадничаешь и не упрячешь эту в сущности бестолковую штучку себе в бюстгалтер. Были б мы графьями или банкирами, собирали б коллекцию ну тогда да… А так… голь перекатная… Обратить сей предмет в денежки, и дело с концом! Кто за? Кто против? Расцениваю ваше молчание как знак солидарности. Я бы, между нами, накупил бы ещё обоев, сделал бы ремонт. Мы же лет двадцать не ремонтировались… Краны текут, сантехнику менять… Или я не прав?

— Ой, Павлик! — Маринка смотрела на него сияющими глазами. — Ой, если это, действительно, дорогая штука! Тебе, действительно, нужны хорошие краски… И мы, действительно, давно живем как-то не по-человечески… обои выцвели, подоконники облупились…

— Но сначала, — решил Павел, осторожно ставя вазу на холодильник, надо не впадать в эйфорию, надо снести эту штуковину в антикварный магазин и узнать хотя бы её приблизительную цену. Если возражений не будет — я это завтра же и проверну, с утречка. А что, что я ещё могу предложить? озлился с внезапностью смерча. — Если я ещё с детского садика уверовал, что грабить ближнего — грех, убивать — ещё пущий? Если я из тех самых… вместе с тобой, кстати, Маринка… дурачков и дурочек, что просто обязаны стать навозом под ногами самых когтистых-клыкастых! Да что далеко-то ходить! При Советах было почти то же самое, только словоблудием прикрывалось! Но и тогдашний «высший свет» — это те же хищники, связанные круговой порукой. И сегодня саблезубые у руля! Мы же, травоядные, для них самый корм. Они хохочут над нашей доверчивостью где-нибудь в Нью-Йорке, на Гавайях, в Тель-Авиве… В зоне живем, в зоне! Пока нам позволяют жить эти суки!

— При ребенке! — вскричала Марина.

— Насчет ребенка… — Павел скис. — Мы не живем, а выкручиваемся. И ему то же предстоит? Может, не надо учить его рисовать? Может, сразу кастет в руки? И будет хозяином жизни…

— Закончил? — хладнокровно спросила Марина.

— Пап, а пап, — пристал Олежек, дергая отца за трусы. — А что такое кастет?

— Это… это шапочка такая… кастетка… с козырьком.

— А-а, — разочаровался ребенок. — Мам, дай сока… я пить хочу.

Маринка открыла холодильник. Сока в нем не было. Я заметила только пакет молока на одной полке и четыре сосиски на второй. На початой пластмассовой баночке с майонезом лежала половинка луковицы.

— Видишь, Олежка, сока сегодня у нас нет. Но завтра будет. Обязательно, — пообещала Маринка.

— Картинку купят?

— Ага.

— Вот что, ребята, — сказала я. — Чего ждать до завтра. Пошли в антикварный прямо сейчас. Я опять на себя надену все эти маскарадные штучки… А чего? Чего ждать-то? Может быть, с такими деньжищами возвратимся… Чур, я первая в ванную! Как бы то ни было, а я рада за вас. Хоть какое-то время поживете как капиталисты — при деньгах, еде да ещё при наличии собственного антиквариата.

Но едва взялась за ручку двери ванной — телефонный звонок, по звукам явно междугородний. Трубку взяла Марина:

— Да, забрали. Никаких драгоценностей. И нам жаль. Но не помирать же… Ваза-корзинка? Пойдем, оценим… Почему вы звоните? Вы же дачу у меня отняли… Воля Мордвиновой? Вы хотите мне добра? Хотелось бы верить… Но скорее всего, в этом деле, думаю, разберется суд.

— Кто это? — спросили мы с Павлом. — Кто такой любознательный?

— Все тот же Сливкин. Из Рио-де-Жанейро звонил! Говорит, что желает мне добра.

— Обалдеть! — сказала я.

— Опупеть! — сказал Павел.

— Говорит, что дача — это воля Мордвиновой, но хотел бы, чтобы ваза-корзинка действительно оказалась дорогой. Говорит, в этом случае его совесть будет чиста. Говорит, Мордвинова подарила ему дачу в благодарность за то, что он привозил ей очень полезные наборы трав из Тибета.

— Что может быть правдой, — сказал Павел. — Надо думать, он не жег несчастную старую актрису. Если бы жег — не звонил.

— Вот что, ребята, — подытожила Маринка. — Хватит болтать. Раз собрались в антикварный — значит пошли. Ты, Татьяна, во главе колонны. Время страшненькое, бандюги выглядывают из-за каждого угла. Мне при тебе, Тань, как-то увереннее…

— Приятные слова говоришь мужу в глаза, — заметил Павел. — Да ещё тверезому. Ах, девицы-красавицы, какие я видел чудные краски! Какие наборы! Если эта вещица и впрямь дорогущая — вот уж нахапаю тюбиков! Есть у меня одна задумка… Что бы там ни говорили ханжи, а приятная это штука получать наследство!

Последними его словами, которые потом буду вспоминать долго-долго, были:

— Оставь мне эти фотографии, Татьяна! Тебе же они ни к чему. Я хочу сделать перво-наперво портрет нашей нечаянной благодетельницы Мордвиновой и её мужа. Я воскрешу их молодыми. Пусть живут и светятся!

Скоро мы все трое были готовы к походу в антикварный. Маринка позвонила соседке, попросила на часок забрать Олежку вместе с книжками, красками, альбомчиком.

— Мы скоро! — как поклялась. — Сейчас пять минут четвертого. В шесть будем, если не раньше!

Первым шагал по Арбату Павел. В белой рубашке и джинсах. Он нес, почти не мотая ею, спортивную сумку с надписью «Ураган». На дне её, под застегнутой «молнией», обернутая розовым махровым полотенцем, лежала ваза-конфетница, претендующая на звание «изделия Фаберже», тем более, что Павел обнаружил на краешке основания некий таинственный, выбитый на металле знак.

Почему мы пошли именно на Арбат? Да потому, что знали — там много всяких антикварных магазинчиков. Значит, можно пройтись по нескольким, уточнить стоимость.

Простофили, мы были уверены, что в первом же магазине, занимающемся стариной, к нам отнесутся, вернее, к нашей вазе-конфетнице, с исключительным вниманием. Более того, нам чудилось, что некие юркие-хваткие антиквары сейчас же примутся рассматривать нашу вазу цокать языками и, конечно же, сбивать цену… Мы же, соответственно, должны держать ухо востро.

Однако когда мы ступили в полутемное нутро некоей «Люпины», где стены почти сплошь поблескивали тусклой позолотой старинных икон, — ни один из двух продавцов не проявил к нам никакого интереса. Пришлось «навязываться». Я спросила слегка обрюзгшего лысоватого мужчину:

— Где можно оценить вещь?

Он передвинул в витрине коробочку с колечком, тихо, без звука, прикрыл стеклянную крышку:

— А? Что? Показать? Вон туда…

Мы, было, двинулись все трое мимо прилавка к двери, что вела внутрь помещения. Но продавец остановил нас:

— У нас там очень тесно! Пусть один пройдет. Остальные подождите здесь.

Мы помялись на месте, но Павел решил:

— Ждите, — и скрылся в проеме. Мы же с Маринкой остались стоять совсем рядом с этим проемом, где в последний раз в живом движении мелькнуло белое пятно его выходной рубашки.

Ах, нет, было ещё вот что: Павел оглянулся на нас, подмигнул и только потом исчез.

Прошло минут пять. Мы усердно смотрели в темноту дверного проема. Прошло ещё минут пять. Мы с Маринкой переглянулись, и, видимо, каждая про себя подумала, что там, где Павел, все решается, так сказать, на высшем уровне, стало быть, «железка» высокого полета и вот-вот, счастливый и довольный, появится наш посланец в высшие сферы.

Но он не появился и через полчаса… Вместо него в темном дверном проеме показался бородатый мужик и бросил в воздух, ни к кому особо не адресуясь:

— У нас во дворе парень лежит… То ли пьяный, то ли убили… Надо бы милиционера позвать…

Мы с Маринкой сорвались с места, бросились, оттолкнув бородача, туба, в глубь магазина. Но никакой глуби не обнаружили, если не считать тесной комнатенки слева, а справа уже дверь нараспашку, прямо во двор. И там, во дворе, у кирпичной стены, рядом с мусорным баком, лежал Павел… И никого, никого кроме. Ни живых, ни мертвых. Но доносились голоса. В десяти шагах от его неподвижного тела начиналась арка, что вела прямехонько на Старый Арбат. Видно, там в этот предвечерний час шло много людей, и они разговаривали о своем, насущном…

Впрочем, кроме этого хода, был и ещё один — туда тянулась натоптанная тропинка, резко вправо, в полуразвалины старинного дома грязно-желтого цвета. То есть убийце или убийцам совсем не трудно было исчезнуть и затеряться в толпе.

Но это все я отметила и просчитала позже. Пока же мы с Маринкой кинулись к Павлу, встали перед ним на колени и оказались в кровавой луже. Маринка пробовала закрыть ладошкой страшное место на его шее, откуда текла и текла кровь. Она не плакала, а икала, икала… Я же кричала не своим голосом:

— Сволочи! Сволочи! Где милиция? Милиция где?!

Из-под арки появились люди. Среди них — милиционер. Я принялась объяснять ему как мы пришли в этот проклятый магазин, как Павел ушел внутрь, как мы ждали…

Милиционер все записывал, положив листок поверх ржавой бочки, что стояла поблизости. Мне не хотелось смотреть на Павла, до того не хотелось… словно я одна была виновата во всем. Слава Богу, у него много каштановых длинных волос, и они засыпали все его лицо, глаз не видно…

— Так, — произнес милиционер. — а есть свидетели… Как все дело было? Кто видел?

Люди молчали. Слышно было лишь, как стонет Маринка…

— Ну мы… жена и я, — произнесла неуверенно.

— Она и вы? — уточняет милиционер. — Значит, вы видели, кто напал? Рост, цвет волос, глаз… Одежда… Какой предмет был в руке…

— Нет, — отвечаю. — Не видели. Мы ждали его в магазине. Нам продавец сказал ждать. А Павел… он… вошел внутрь. Мы вместе пришли. Продавец разрешил ему одному…

— Зачем он вошел внутрь? С какой целью?

— Он принес такую вещь… такую вазу, чтоб оценить. Она могла быть очень дорогой, — старалась я объяснить все как можно точнее.

— Где же ваза? — очень строго спросил с меня молодой казенный парень с кобурой на крутой заднице.

— Нет вазы, — отвечаю уже зло. — Разве не видите? Но он же пришел в магазин! Может, его продавцы знают, как все произошло! Может, они видели все! Должны же знать и видеть! Он же к ним, сюда, пришел!

Но двое мужчин, один из них тот, плешивый, с отвислым брюхом, что стояли на пороге задней двери магазина, только пожали плечами и как в конферансе спросили один другого:

— Ты видел что?

— А ты видел?

Опять пожали плечами.

— Понятно, — сытожил милиционер, — свидетелей нет.

— Значит… значит… — подступила я к нему вплотную, — вы никого и искать не будете? Раз свидетелей нет?

Он глянул на меня снисходительно, помолчал и просветил:

— Вы хоть знаете, сколько людей убивают в Москве каждый день?

Он, этот мордастый парень в мундире, этот страж порядка, эта наша вроде как защита и опора, — уже, как я поняла, выучился досконально презирать нас, простых-рядовых, именно за то, что мы хотим верить в силу закона, в обязательность человеческого сочувствия…

— Значит, ваза была. Теперь её нет, — уточнил он, оглядывая неподвижное тело Павла, его странную позу, словно он все ещё бежит лежа, так у него полусогнуты ноги в коленях.

Только сейчас я заметила сумку с надписью «Ураган», старую синюю спортивную сумку с потускневшей белой надписью… Она валялась, пустая, со слипшимися боками, возле ржавой бочки, поставленной стоймя близко к арке ворот.

Помню, последнее, что я выкрикнула вслед уходящему милиционеру, было:

— Но ведь они врут! Эти! Из магазина! Они должны были все вдеть! Павел к ним приходил! Вазу им показывал! Теперь её нет!

— Но его же не в магазине убили! Во дворе, — артачился страж порядка. — Тут могли шляться всякие… Двор проходной.

Ах, я совсем забыла рассказать про то, как приехали криминалисты, как они обводили тело Павла мелом, чего-то там измеряли, записывали и все молча, со значением, словно бы и впрямь в преддверии каких-то грозных, неумолимых событий для преступника или преступников. И все это я воспринимала как спектакль, как ритуальное действие, необходимое лишь для того, чтобы гибель ещё одного маленького человека в огромном городе закончилась уже знакомой мне констатацией: «А свидетелей-то нет! А на нет и суда нет!»

Но Маринке я, конечно, ничего такого не сказала, да ей, думаю, в те страшные часы ожидания «перевозки» возле мертвого тела мужа никакого интереса не представляла поимка-не поимка убийц или убийцы. Ну а о пропаже вазы-конфетницы она и вовсе забыла…

По полуприкрытому веку Пвла уже ползла какая-то особо предприимчивая муха… Маринка пыталась сгонять её рукой, но муха не уступала… Какая-то сердобольная и своевольная бабушка в платочке вытащила из сумки сложенную квадратом белую бумагу, распрямила её в лист и прикрыла им Павла до пояса, сказав со вздохом:

— Чего пустым людям на человека глядеть? Он весь в тайне… Господь знает, как, что… Дожили до чего! Убьют посреди Москвы и лежи, кому нужон?

Рассказывать о том, какую страшную бессонную ночь прожила Маринка, как она выла, уткнувшись в подушку, как прижимала к себе то рубашку Павла, то его пиджак? И сколько раз я пробовала говорить ей бессмысленные слова утешения… И как тихонько, без звука, плакал под кухонным столом Олежка…

Я не сразу сообразила, что притащила старую сумку с надписью «Ураган», что все держу её в руке, хожу с ней из комнаты в комнату. Маринка прицепилась внезапно к этой сумке и заговорила быстро, через частую икоту:

— Папина сумка… Папа с ней на рыбалку ездил, в командировки… Если бы сейчас был папа… А он знаешь, как умер? Ты знаешь?

Она совсем забыла, что я все-все это знала. И принялась рассказывать, почти бегая по комнате, глядя в пол, обняв себя за плечи… О том, что её отец был научным сотрудником на крупнейшем производственном комплексе «Ураган», что за свою работу много раз награжден… Надо понимать, лучше многих там кумекал в двигателях для ракет. И вдруг в одно прекрасное утро подходит к проходной, а его не пускают парни в пятнистом камуфляже. Впрочем, как и других сотрудников. Они, интеллигенты, в недоумении и пробуют объяснить новоявленным караульщикам в камуфляже, что, мол, они тут работают по двадцать-сорок лет.

— Отработали! — отзываются молодчики при пистолетах. — Теперь тут склад русско-американской фирмы, «Мальборо» и «сникерсов», уже завезли! Расходитесь по домам! Поздно базарить!

Их, мужчин в белых воротничках, было больше, чем камуфляжников, и они решили поднапереть на дверь проходной и ворваться на свою родную территорию. Но откуда ни возьмись — машины с милиционерами, а те с дубинками.

И вот что интересно: другим сотрудникам попало дубинкой, а ему, отцу Марины, — нет. Он вернулся домой даже не помятый ничуть и только повторял: «приватизация», «приватизация»… И усмехался при этом. Потом лег, закрылся одеялом и умер. А мать её даже не сразу обнаружила, что умер, потому что хлопотала в тот момент над собственной матерью, Маринкиной бабушкой. Так уж получилось: Маринкина бабушка, уже слепая, глухая, все жила и жила и, просыпаясь по утрам, она, бывшая рабочая на заводе, где в войну изготовляли снаряды для артиллерии, начинала перебирать по одеялу пальцами и требовала:

— Дайте… организуйте мне фронт работ!

В тот вечер, как рассказывала Маринка, они с матерью собрались вымыть ветхую свою бабулю в ванне, но та отказывалась решительно:

— Не хочу в воду! Не хочу!

Но нести её на руках, даже двоим, было тяжело — кости ведь тоже весят немало. И тогда мать придумала вот что для бабушкиного уха:

— Не с полной отдачей работаете, товарищи! Вот Сталин вам хвост накрутит! А теперь встали в колонну и в баню… шагом марш!

И бабушка, вот те на, довольно резво вскочила с постели и позволила увести себя в ванну, и они мыли её и смеялись…

А отец уже лежал мертвый… Такие вот дела… И хоронили его почти без цветов… Какие уж цветы у неимущего люда в январе месяце… На книжках-то все деньги плакали после гайдаровских новшеств… Маринина мать только об этом и говорила потом, распродавая хрусталь и другую не шибко дорогую мелочевку. На улице стоя, у коврика — враз как-то позабыв про свое высшее образование и звание заслуженного работника культуры, и умение играть на рояле… Такие вот дела…

«Может, потому, что нам с Маринкой нечем хвастать друг перед другом, мы и не ссоримся?» — думала я. А ещё думала о том, что если уж не везет, так не везет… Бедная, бедная Маринка! Как она любила своего Павлика-Пабло-Паоло! Как надеялась, верила, что единственно своей любовью, верностью подправит, укрепит его слабоватую волю, сумеет отвратить мужичка от водки… И на вазу-конфетницу понадеялась, на большие деньги за нее… Наверняка обнадежилась — вот накупит Павел дорогих заморских тюбиков с масляными красками, да как пойдет писать картину за картиной… И вот тебе на! Опять восторжествовал закон подлости, когда самые-то праведные, трудолюбивые, бескорыстные плачут и плачут, а всяким стервам все нипочем!

Впрочем, пришла на ум Алина Голосовская, раскрасавица Алиночка, которой очень хотелось прорваться в «высший свет» нынешнего темного дня, позабыть-позабросить свою мать-уборщицу и сырую коммуналку на первом этаже пятиэтажки. И ведь свершилось! Мы с Маринкой онемели, когда вдруг вся в белом, воздушном, блескучем, вышла из белой же машины наша стервочка Алиночка, белокурая бестия, которая в мать швыряла тапками и кричала ей: «Нищенка! Зачем рожала? Чтоб и я в тряпье вонючем ходила?» Вот, значит, вышла, вся такая заморская, а рядом с ней примостился мозглячок коротконогий, ушки врастопырку, зато весь в белой коже с золотыми пуговицами…

— Девочки! Это я, я! — позвала. — Познакомьтесь — это мой муж Денис, «торговля недвижимостью». Мы только что из Лондона.

Ох, ты, ох, ты… А чем кончилось? Звонит периодически и ноет:

— Вам-то хорошо, вы свободные, а мне без телохранителей никуда нельзя. Денис не разрешает. Сижу с двойняшками под замком, психую. Десять комнат… Хожу. Конечно, горничная тут, няня, кухарка, но скука! А ему некогда. Приедет с работы и завалился…

Я только об Алексее не думала в ту ночь. Не думала и все. И даже не позвонила. Не до того…

— Какая же я была дрянь! Какая же я была дрянь! — бормотала Марина в мокрую от слез рубашку Павла. — Я ему житья не давала, все учила, все дергала… А он терпел. Он был удивительно терпеливый…

Я пробовала сбивать её с этих неубедительных, навязчивых мыслей, но бесполезно… Тетя Инна, её мать, сначала тоже ходила-бегала по комнате, спрашивала ни у кого:

— Как же так? Как же так?

Схватила Маринку в охапку, стала уверять:

— Бог поможет! Бог не оставит! Пропади пропадом все это наследство! Зачем оно тебе понадобилось? И ваза ещё эта… Не имели и не надо. Нельзя нам претендовать! Мы маленькие, безденежные людишки, у нас нет зубов! Я училась играть на рояле и учила других! Ничего кроме! Где это треклятое завещание? Где? Сейчас же порви и забудь!

Она, эта небольшая женщина с седой загогулиной на затылке, и впрямь была решительна. Когда умер муж, а Маринка захотела жить с Павликом отдельно, — без сожалений разменяла свою неплохую трехкомнатную на две однокомнатные и первой, вместе со свой престарелой матерью перебралась на новое место жительства… Вот почему я, все-таки, проявила предусмотрительность, сходила в переднюю, вынула из Маринкиной сумки завещание и переложила его в свою. Там разберемся…

— Вот я, вот я, — мать убеждала Маринку почти без передышки, — вот я лишилась работы… копейки же в училище платят… учеников нет… и пошла торговать колготками… и ничего, если не предъявлять к жизни завышенных требований. Тридцать-пятьдесят рублей можно иметь в день… Конечно, в мороз холодно, в жару жарко, но если не претендовать… не вспоминать через каждую секунду: «Ах, я ведь интеллигентка… Умею на рояле, на скрипке… Мне пальцы следует беречь…» Поменьше предрассудков! Это же аксиома: мы поставлены на грань выживания! Я, когда стала в церковь ходить, это нам ещё одно испытание дано. Значит так надо…

Им было не до меня. Я ушла, тихонько прикрыв дверь. Я хотела двигаться — шагать, ехать в транспорте, ни о чем не думать. Мне было страшно думать, опасно. Но голова работала, выдавая то вопрос, то ответ: «Смерть Мордвиновой и убийство Павла не имеют прямого отношения друг к другу? Скорее всего, имеют. Как-то связаны. Как же? Как? Что, если Павла убили не за вазу… Если ваза вовсе не такая уж дорогая… Если его убили, чтобы запугать Маринку? За дачу. Чтобы не претендовала. Если дача бешеных деньжищ стоит… А мы даже не глянули на нее… Зачем Сливкин звонил из Рио? Такой уж сердобольный, совестливый?»

Надо было с кем-нибудь посоветоваться. Но с кем? С Одинцовой? Но час ночи… Надо дожить до утра.

Утром дребезжащий голос одинцовской бабушки ответил:

— Уехамши. В Хабаровск, что ли… Когда будет? А кто ж её знает…

Позвонил Алексей.

— Что с тобой? Куда ты делась? Я ждал, ждал…

— Убили Маринкиного мужа.

— Как? За что?

— Долгая история… Много неясного.

— С тобой все в порядке?

— Вроде, все…

— Татьяна, хочешь, я сейчас же…

— Хочу.

Едва выбрался из машины — схватил меня, обнял, заговорил:

— Я понимаю… На тебе лица нет… Конечно, беда. Конечно, горе. Но так устроена жизнь. Разве ты в этом виновата? Разве я виноват в том, что мне вдруг повезло? Меня отправляют в Швейцарию, в знаменитый институт, я там буду практиковаться целый месяц! У них там великолепное оборудование, великолепные лаборатории! Если придусь ко двору — меня могут там оставить. Что это значит для нас с тобой? Чего ханжить? Сколько я получаю здесь? За самые сложные операции? Сама знаешь — ничтожно мало. Если бы не кое-какие подношения… Но это же унизительно, согласись? Сколько же можно? Есть же предел…

— Когда уезжаешь?

— Послезавтра. Улетаю. Билет в кармане.

— Везуха, — сказала я. — Везуха.

— Я и говорю… Перспективы! Если все сложится, как хотелось бы, со мной подпишут контракт хотя бы на три года. Куплю лично тебе виллу из каррарского мрамора, будешь к морю сходить прямо из спальни…

— То есть ты меня, все-таки, не бросишь, если даже вознесешься?

— Как можно! Если б ты была похожа хоть на кого бы… Я по натуре, все-таки воин. Мне доставляет удовольствие завоевывать, а не поднимать с земли брошенное кем-то. Тебя приходится брать с бою каждый день. Уточни: тебе точно виллу хочется из белого мрамора? Или из розового? Переиграю сейчас же! А сейчас что ты хочешь? Что? У меня стоит бутылка французского шампанского… Мчимся?

— Давай.

Вот ведь как… Вроде, я должна была думать только о гибели Павла, о своей вине в этой истории, но думалось и о всяком ином, даже ерундовом. Я отметила, как быстро несет нас старый «жигуль», и сказала:

— Быстро едем. Пробок нет.

Алексей покосился на меня:

— Твоя опухоль почти совсем спала. С твоей восприимчивостью, повторюсь, лучше не…

— Свидетелей нет! Понимаешь? Нигде никаких свидетелей! А ты в профиль ничего… можно в бронзе…

— Тебе нужна тишина, покой и любовь.

— Кто же откажется от любви, сам подумай…

В его однокомнатной, как всегда, было тихо, уютно и чисто. Со всей солдатской прямотой он сказал мне однажды:

— Не терплю грязи. С медсестрой, у которой замечу в волосах перхоть, работать не буду.

Я сбрасывала с себя одежки, туфли, он стоял и смотрел. Под душ мы встали рядом, тесно прижались и замерли… Мы уже не жили в розницу, а превратились в одно существо, забывшее обыденность, плывущее в сиреневом тумане нежности. Несмотря на всю свою разрекламированную страсть к чистоте, он не донес меня до постели — мы свалились на пол, на старый ковер и напрочь исчезли из эпохи первоначального накопления капитала, строительства светлого капиталистического будущего и всего прочего. Каюсь, я забыла и про смерть актрисы Мордвиновой, и про гибель Павла напрочь…

Потом, закуривая сигарету, Алексей прижмет мою растрепанную голову подбородком к своей груди и примется описывать с юмором, как прошла его вчерашняя показательная операция в присутствии провинциальных хирургов, как он поначалу разнервничался даже, но скоро взял себя в руки и вышел блеск, прямо-таки блеск, даже ножниц по обыкновению в зашитой ране не оставил…

И я опять обняла его изо всех сил. Но… опять раздумала откровенничать. Раздумала и все. Может быть, потому, что решила не портить ему поездку в вымечтанную Швейцарию трупами? Не рассеивать звездную пыль его отличного настроения своим решением влезть по уши в грязную историю, связанную с Домом ветеранов?

Но расстались мы славно, долго-долго держались за руки, устало, благодарно глядя друг другу в глаза…

Лишь когда осталась одна, меня охватило чувство стыда и паника: «В то время, как Маринка… я…»Кровь бросилась в лицо. В свою квартиру ворвалась вихрем.

— Маринка звонила?

Митька не слышал. У него в ушах, как обычно, музыка. Он разом слушает и спешит глотать с раскрытой книги необходимые знания.

— Митька, тебя спрашиваю, Маринка мне звонила? — ору, как резаная.

Обернулся:

— Нет, никто тебе не звонил.

Это было странно. Я набрала Маринкин номер. Трубку взяла её мать.

— Таня? Очень хорошо. Прошу тебя об одном — никаких больше разговоров о завещании… Я, кстати, хотела его порвать, но оно куда-то делось. Не надо нам никакой дачи. Я убеждена, если бы вы с Маринкой придали значение тому голосу…

— Какому, Наталья Николаевна?

— Тому самому… Маринка слышала отчетливо, мол, не лезь, не копай… что-то в этом роде! Вы же по легкомыслию не придали значения… И вот результат…

— Можно мне с Маринкой поговорить?

— Сейчас позову.

Тусклым, не своим голосом Маринка роняла:

— С меня хватит. Боюсь за Олежку. Никакая дача мне не нужна. Вчера кто-то позвонил, подышал в трубку… Боюсь, боюсь…

— Чем я могу помочь?

— Ничем. Приехали родители Павла из Рязани… Мать моя суетится… Учти, она во всем готова винить тебя, твой характер.

— Учту.

— Хоронить будем на Головинском, где отец… Да, вот что… нужен будет мужчина… гроб нести…

— Поняла. Митька. Во сколько ему быть? Ясно. Я ногу подвернула. Инна Кирилловна не увидит меня рядом. Она права, Маринка. Насчет легкомыслия…

— Что теперь говорить… Распоследние мы с тобой дуры! Убеждена, смерть Мордвиновой связана с убийством Павла. Черное это все дело, жутко черное… А мы как на сцену вышли играть… Смотри, не суйся больше в эту черную дыру! А то и для твоего трупа придется искать мужиков, гроб нести. Тебе это очень нужно?

— Прости меня…

— И я хороша… На дачу позарилась. Разгорелся аппетит… Тань, я вот думаю, думаю, кто мог знать, что эта проклятая ваза-конфетница дорогая-предорогая?

— Нотариус, помнишь, намекала… А понятые слышали… И Сливкину ты сама сказала, что пойдем, оценим…

— Но кто мог знать, что мы с Павлом понесем её на Арбат сразу, в четвертом часу вечера?

— Если следили…

— Вот и я думаю — следили. Им надо было не просто отнят вазу, но убить Павла. Согласна? Чтоб совсем запугать меня. Чтоб больше никаких претензий. Была у тебя такая мысль? А?

— Маринка! Маринка! Именно эта мысль!

Тут бы мне и притормозить. Но не смогла:

— Хотела бы я посмотреть на эту чудо-дачу! Небось, из каррарского мрамора! Под крышей из серебра!

— Ты вовсе очумела — «посмотреть»?! будь она проклята! Провались она пропадом! Поняла?!

Маринка бросила трубку… Я же посидела, посидела, размышляя, подтянула поближе к себе справочник и сыскала номер отделения милиции, «отвечающего» за Арбат, набрала номер дежурного, попросила дать телефон следователя, который ведет дело об убийстве во дворе антикварного магазина «Люпина».

— А вы кто такая?

— Я? Я его жена, Марина Васильевна…

— Записывайте номер… Фамилия Рогов.

Разговор с Роговым получился какой-то вялотекущий. Молодой приятный голос на все мои вопросы отвечал тотчас, но безо всякого живого выражения и все как бы через «не могу». Так что узнала я в конечном счете то, что мне было и без того известно: «Ни о чем конкретном ещё говорить не приходится»… «пока взяты первые показания…», «есть основания для версии, что муж ваш сам вышел во двор, возможно, его позвали, возможно, ему не понравилась цена, предложенная оценщиком, и кто-то предложил ему большую, для чего следовало выйти во двор… возможно, он сам вышел покурить, подумать, прикинуть…»

— Свидетелей убийства нет?

— Пока нет… Будем надеяться, что что-то прояснится… Например, где-то всплывет ваза…

— Будем! — подбодрила я его. — Но у вас, наверняка, и «готовых» убийц хватает, со свидетелями… Не надо искать, напрягаться…

Он не оценил моей иронии, отозвался с готовностью и даже благодарностью:

— Точно! И «готовых», и «висяков»! отдыхать некогда! Кругом бегом!

Как ни странно, он меня подзадорил. Я вытащила треклятое Маринкино завещание, уточнила, где, собственно, искать треклятую дачу, когда-то принадлежавшую Мордвиновой, позвонила туда-сюда и… принялась переодеваться по-походному. Ну так, чтобы сойти за среднестатистическую дачницу. Черные очки, конечно, никого не должны были удивить в столь солнечный день. А кепарик с козырьком — самое оно… Ну и сумка полиэтиленовая в самый раз — намек, что не праздная девица, а чего-то несет полезное из одного места в другое… Хотела, было, позвать с собой Митьку, но чего парня от дела отрывать… Я ведь, чистый гуманитарий, издавна невольно благоговела перед теми, кто на ты с физикой-математикой… Но он мое замешательство у порога заметил:

— Куда собралась? По грибы, что ли? Рановато, вроде…

— Не отвлекайся на пустяки окружающей жизни! Вымучивай «отл»! когда потребуешься — позову!

Мне повезло — в электричке нашлось местечко, и я проехала необходимые тридцать минут сидя, читая свою газетку «Сегодня-завтра», невольно освежая в памяти лица своих коллег, редактора Макарыча, проблему со спонсорами и необходимость уже завтра явиться на свое рабочее место, так как бюллетень кончился, иссяк…

Дача Мордвиновой располагалась на улице Сосновой, почти параллельно железной дороге. Следовало только перейти шоссе и повернуть вправо. Здесь, действительно, стеной стояли сосны и шумели высоким, важным шумом. К дому номер двенадцать вела особая гравийная дорожка, вполне удобная для пешеходов и машин. Но седьмое или восьмое чувство подсказало мне не высовываться, пренебречь удобствами и пойти еле заметной тропкой между кустами. Эта тропка привела меня к высокому дощатому забору, на котором белела нужная цифра «12». За забором, едва приблизилась, раздалось глухое рычание. Вздрогнула, но не бросилась наутек. Забор внушал доверие своей основательностью. Только вот поиски хоть какой щелочки в нем оказались бесполезны. Пришлось, трепеща от страха, под близкое утробное рычание, видно, немалой псины, пройти вдоль высоко поставленных плашек, пока не нашлась-таки узенькая, еле приметная полосочка пустоты между двумя досками. Привстала на цыпочки, затаила дыхание… ведь вот сейчас, сию минуточку я своими глазами увижу роскошную дачу Мордвиновой, из-за которой, судя по всему, что вполне-вполне возможно, сожгли её и убили Павла…

Увиденное почти лишило меня дыхания. Даже пес умолк, видимо, почувствовав, что я как бы умерла. Нечто подобное происходит с человеком, купившим кило свежих яблок с розовыми щечками. Каково же его изумление, когда эти яблоки он высыпал на стол и обнаружил, что все они сгнившие изнутри… Обидно ж как!

То, что я углядела за добротным, не очень давно поставленным забором, было всем, но только не великолепной дачей. Хотя, вероятно, когда-то в тридцатые годы этот одноэтажный дом из бревен с застекленной верандой и гляделся теремом. Но время скособочило его в одну сторону, веранду — в другую. А если принять во внимание, что с близкого шоссе несется, не умолкая, тяжелый гул грузовых машин, то картинка получается и вовсе скучная. И как поверить, будто из-за этой вот полуразвалюхи вблизи гудящего шоссе убиты двое, если не трое, если взять во внимание женщину-гардеробщицу, сшибленную машиной…

Только чуть позже я обнаружила, что на крыльце сидит худая старуха в тапках на босых ногах и быстро вяжет что-то желтое, бормоча себе под нос. А чуть в сторонке, поблескивая на солнце кузовом, стоит знакомый мне серый пикапчик с синей надписью на боку — «ДВРИ». Из дома довольно скоро вышел чернобровый парень, шофер Володя, что-то сказал старухе, она кивнула, продолжая вязать. Затем парень потянулся сладко, подняв руки и привстав на носки. Огромный светло-каштановый пес подошел к нему, виляя хвостом. Володя потрепал его по холке. Ото всей этой сцены веяло покоем, миролюбием и будничностью. Как бы через силу, по крутой необходимости, парень отворил задние дверки «пикапа», подтянул к себе флягу, вероятно, тяжелую, вероятно, с молоком, сходил в дом, вернулся с синим бидоном и кружкой. Принялся возиться в глубине пикапчика. Я так поняла — отличал в бидон молоко. Потом пошел с бидоном в дом. Старуха перехватила, протянула костлявую руку, видно, хотела попить молочка. Парень отдал ей бидон. Старуха поднесла его к губам, принялась хлебать… Видно, молока было немного, она держала посудину без напряжения…

Честняка, в общем, — подумалось невольно. Такую малость приворовывает, в то время, как другие…

Володя потянулся ещё раз, присвистнул, сел в пикап и скоро под колесами отчетливо затрещал гравий дорожки, ведущей к шоссе. «А ведь парень что надо, — полетела ему вслед моя девичья оценка. — Стройный, чернобровый, волосы темной гривой… Старуха — бабушка его, наверное… Беженцы, говорил Удодов…»

Огромный лохматый пес с обрезанными ушами, кавказская овчарка, судя по всему, лег в тенек под кустом, а не полез в будку у забора. Да он бы и не втиснулся в узкую для него дыру. Будка, видимо, предназначалась для какой-то другой совсем небольшой собаки, может, сдохшей давно.

Мне ужасно хотелось рассказать обо всем увиденном! Но кому? Кого способна удивить правда про дачу, которая оказалась на поверку вовсе не роскошным замком-виллой, а полуразвалюхой эпохи первых пятилеток? Кого поразить открытием, что за такую-то рухлядь кто-то способен убить сначала старую её владелицу, потом молодого художника, а в промежутке — сбить машиной женщину-гардеробщицу, посмевшую нарушить некий обет молчания?

Или, все-таки, мне это все мерещится? И никакого убийства Мордвиновой не было, а она и в самом деле нечаянно сожгла себя? Ведь свидетелей, а значит, и прямых доказательств, как, что, и действительно нет! А Павла могли убить совсем случайные грабители, ошивающиеся на задворках как магазинов в ожидании подходящего случая… А женщину-гардеробщицу машина сбила чисто случайно…

Или это во мне говорила усталость маленького человека, от которого в этой жизни, в сущности, ничего не зависит? Или подал сигнал «Осторожно! Стоп!» инстинкт самосохранения?

Но в том-то и штука, что человек, оказывается, подчас вовсе не ведает, засмеется ли или заплачет и почему шагнет на тропку над обрывом, хотя знает дорогу простую, удобную, безопасную… И я не знала, что все-таки не откажусь от своей полубезумной затеи, хотя против неё разум выбрасывал свои доводы один за другим: «Зачем, ну зачем это тебе надо? Следователи и те мнутся-жмутся… А ты кто? Журналисточка с трехлетним стажем, только-то! Если там орудует банда, тебя быстро вычислят и убьют. Отступись! А приз и всего-ничего — какая-то престарелая дачка! Кому сказать, что затеяла! Кому сказать? Подумаешь, тоже мне, Штирлиц в тылу врага!»

Но, видно, мне на роду было написано лезть туда, куда не просят, пробовать усидеть на горячей сковороде, лбом биться в стену… Иначе ещё чем можно объяснить то, что я решила задуманное осуществить во что бы то ни стало и проникнуть в Дом ветеранов под видом «Наташи из Воркуты»?

Впрочем, подтолкнули меня к этому решению и события тех дней. Во-первых, похороны Павла. Я пришла на кладбище сама по себе, чтоб не мозолить глаза Маринкиной матери. Стояла в сторонке, спрятанная от заплаканных глаз родных и близких кустом бузины. В черных очках, разумеется, и в черной косынке. Даже Митька, который поддерживал плечом изножье гроба, на меня не обратил внимания.

Хоронили скромно, без музыки. По нынешним временам, среднестатистическая интеллигенция еле наскребает деньжат только на гроб и машину, не до музыки. И тем жутче, неожиданнее было услыхать звуки скрипки, что зазвучали в тот момент, когда гроб, слышно стукаясь краями о земляные стенки, сползал на полотенцах вниз, на самое дно. Это Маринкина мать играла прелестный свиридовский романс, одаривая дивными звуками непритязательную кладбищенскую тишину, кресты и надгробья, стоящие в тесноте, но не в обиде за пределами добра и зла… Слышал ли бедняга Павел, как горестно-прекрасно провожало его в последний путь одно из женских сердец? Мне хотелось думать, что слышал… Мне хотелось думать, что я в его смерти совсем не виновна, ни капельки… Но мне думалось о том, под льющую красоту и печаль скрипку, что виноватая я, виноватая, что права Маринкина мать — если бы я придала значение той угрозе по телефону, если бы отступились мы с Маринкой от дачи…

Маринка все время похорон простояла, закрыв лицо руками. Я знала, что она думает… Она, конечно же, всю вину за всю нескладную свою семейную жизнь с талантливым, но слабохарактерным Павлом, взяла на себя. Она уже как бы напрочь забыла, сколько ночей не спала, дожидаясь Павла с пьянки, сколько раз бегала в отделение милиции и выручала своего раздухарившегося не к месту муженька, сколько раз темной ночью с фонарем искала его тело под кустами, потому что кто-то видел, как он шкандыбал на нетвердых ногах, а потом «упал, вроде, там…» Она, конечно же, помнила его другим, с молодым, азартным блеском в глазах перед собственноручно сделанными картинами, собиравшими знатоков и любителей… Она помнила то время, когда он приносил цветы и коробки конфет…

Мимо меня прошла пожилая пара, и тетя в панаме высказалась:

— Ишь чего надумали! На скрипке играть! На оркестр, небось, чтоб по-человечески, денег не хватило! Интеллигенция, небось!

— А? Чего? — её глуховатый спутник приложил ладонь к уху. Тетя досадливо махнула пластмассовой лопаткой красного цвета. Олежек, насупившись, повел взглядом в сторону этой больно яркой и будто летающей детской лопатки.

Митька глядел не на холм, негусто закиданный цветами, а в сторону. Он явно думал не о смерти, а о жизни, о своих экзаменах, любимой девушке Лене и, конечно же, радовался втайне, что живой, сильный, что поручение выполнил, и скоро получит полную волю, и если захочет, то сначала пойдет шагом с кладбища вон, а захочет и побежит…

Скрипка, скорее всего, скрипка, разбередила мою душу и кинула на амбразуру. «А почему бы и нет? — вдруг заговорила она моим голосом. Почему не попробовать? Если хорошо, с умом подготовиться, придумать хорошую легенду… Вон ведь парень из «Комсомолки» куда только не влезал, кем только не работал! Даже в могильщиках побывал! Какие лихие материалы выдал потом!»

Второе решающее событие произошло на следующий день, когда я объявилась в редакции. Озабоченный Макарыч, как всегда, не глядя на объект своего редакторского воспитания, произнес речь:

— Бюллетень догуляла? Аллергия ушла? Значит, надо поднажать. Сегодня же отправляйся с Михаилом в «Эльдораду-презент». Там будет, по достоверным сведениям, попсовая королева Марселина. Говорят, окрутила-таки богатенького спонсора Бурцелаева. Он теперь ходит в наклеенном парике и не робеет обжиматься с ней на людях.

— Ну почему опять я? — попробовала пискнуть. — Это же противно! Это же блевотина! Они же выкобениваться начнут. Они же себя в суперменах держат, а нас, журналистов, — в прислугу записали…

— Противно! Согласен! Отвратно! — рявкнул Макарыч, выворачивая свое ухо. — Я пожил, я повидал! Я в печати сорок лет! Но нам с тобой, как ив сему коллективу, надо выживать! Сколько раз повторять очевидное! Да, да, газете нужна хамка, бездарь, хабалка Марселина, она же Маня Облезова из поселка Кривоштаново! Позарез! Потому что она на слуху! К её обезьяньим ужимкам по телеку зритель давно привык! Читатель жаждет блевотины! Горячих подробностей, с кем, где, когда! Не дай ему их — отвернется от газеты! Иди, смотри, слушай, записывай! Может, всю нашу газетку и покупают ради одних светских сплетен! Ради того, что ты сгоряча обозвала «блевотиной». Скажите, какая чистоплюйка! Действуй! Утром жду с трофеями! Есть-то хочешь каждый день?

«Дело было вечером, делать было нечего…» Есть я, действительно, хотела каждый день. Более того, по три раза… Значит, нечего кочевряжиться и — пошла-побежала вытягивать из всякого рода попсовых, полупопсовых и прочих знаменитостей подробности их закулисной, потайной жизни, «раскручивать» их с ловкостью проститутки на «задушевный» разговор, подлавливать их откровения, едва они зазеваются…

Как же мне все это обрыдло! Однако так получалось, что в какую газетку ни приду, где зарплата не совсем смешная, — меня сейчас же и готовы посадить на всякого рода «Светские хроники», «Новости интима» и прочее… Так что моя мечта заняться «чистым» искусством пока высоко где-то парит, а в руки не дается…

А сколько раз, договорившись с «объектом» о встрече и интервью, никакого «объекта» на месте не находишь! Наплевал он на тебя и все! Светской учтивостью веет уже от того «светила», которое после вчерашней отключки, а попросту пьянки, плохо соображает, но языком старается ворочать с известной грацией маневра:

— Простите, ради Бога… грипп… или простуда… Слег… В другой раз… Готов, всегда готов!

Тошно вспоминать, как вела себя со мной стареющая мадама-певичка, которая с лучезарной наинежнейшей улыбкой выскакивает на сцену, раскинув руки! Ее, неповторимую, обкормили славой настолько, что она весь остальной мир навострилась видеть только распростертым у своих ног. А журналисток держит в роли девок-чернавок. Ну хотя бы потому, что у нее, мадамы, силиконовая грудь торчит от Москвы до Калуги, во лбу горит бриллиантовая звезда. У тебя же, «служительницы пера», на пальце перстенек, не дотягивающий по цене даже до миллиграмма её искусственной челюсти… С каким показательным пренебрежением отмахнулась она от меня в Доме кино:

— Договорились? Разве? Ну и что? У меня пропало желание беседовать с вами.

А мне в тот момент так хотелось рявкнуть: «Хамка! Не позавчера ли ты голяком, пьяная ползала вокруг бассейна в клубе «Пингвин», пока не свалилась туда? И облевала все кругом? Видели бы тебя в тот момент твои поклонники!»

Омерзительное ощущение от подобных тет а тетов! И вот что интересно большинство выскочек из провинции, долго бегавших по нужде в деревянный скворечник на другом конце двора, выбившись в люди, приложив сверхусилия, сверхтерпение, сверхнахрап, превращаются в паскуднейшие существа. Именно они с особым вдохновением кочевряжатся перед журналистами, официантами, проводниками вагонов и т. п. Вроде, мстят им за то что они, все-таки, помнят, из какого помойного ведра их выхватил случай, как им пришлось и грудки свои, и губки, и прочее предлагать «нужным людям», пока не сыскался тот, кто решил поставить на эту самую шалую лошадку! Гнусное чувство у тебя, подневольной собирательницы светских скандалов, скандальчиков, коллекционерши пикантных подробностей из жизни «имен» — словно возишься и возишься в помойном ведре по локоть в грязи…

Фотокор Михаил Воронцов, «афганец» и любитель насекомых, ждал меня у пылающего огнями входа в престижную эту ночнушку-казино «Эльдорадо-презент». У него был внушительный рост, а нога просто немыслимого размера. Одним словом, с этим мальчиком мне можно смело ступать под своды заведения, где гуляют, пьют, глотают «экстази» и другую такую же дрянь, где все гремит-грохочет и, словно психованные, мечутся огни прожекторов, лучи лазеров, визжит очень молодое поколение, дергающееся в бешеном ритме и куда заглядывают в поисках примет «настоящего демократического развития» всякого рода «иностранные гости» и наши «звезды», потускневшие от слишком долгого «употребления», а также кое-кто из политдеятелей, строящих каьреру на клоунаде и эпатаже, которые в чести у торгашей с Тишинки и Привоза. Ну и, конечно, тут посиживают разомлевшие, целиком и полностью удовлетворенные жизнью «новые русские» со своими «сотовыми» и размалеванными красотулями, а их телохранители отираются поблизости, то и дело промокая пот с могучих борцовских шей, обрамленных белой розеточкой воротника.

Марселину я почти сразу же заметила сквозь дым, звездную пыль, грохот музыки, световые переплясы в ритме последних, сногсшибательных секунд неостановимого спаривания звероящеров какого-то там запещерного периода. Она, моя драгоценная добыча, сидела за столом в одной розовой комбинашке, что ныне, согласно приговору последней моды, следует именовать вечерним платьем. Волосы свои, рыжие, как апельсин, она взбила под небеса, губы покрасила фиолетовой помадой. В пальцах с нарощенными длиннющими ногтями той же фиолетовой раскраски она держала бокал с шампанским и, тряся грудью, открытой всем ветрам и взглядам, хохотала над тем, что ей нашептывал на ухо томный юноша с телевидения, известный «культуролог» Бенечка. В его ухе посверкивала золотая серьга. В её оттянутых мочках дрожали и переливались целые вавилонские башни из золота и каменьев. По другую сторону от неё вольготно развалился в кресле сам богач Бурцилаев, обладатель большого живота, розовой рубахи, голубого пиджака и галстука в горошек. Естественно, как нынче принято в высших слоях атмосферы, на его волосатых пальчиках-сардельках брызгали огнем крупные драгоценные камни в золотой и какой-то там ещё оправе.

Мое вторжение в свою жизнь Марселина восприняла, мягко говоря, скептически. Быстреньким, цепким глазом она прежде всего оценила мои одежки и, верно, осталась довольна: черные джинсы, купленные мной на рынке и шелковая рубашка навыпуск, приобретенная, прямо скажу, там же, отнюдь не производили впечатления любимых произведений того же Юдашкина. Но вот мои длинные светлые волосы, нисколько не крашеные, а может, и мои вполне голубые глаза её как бы не устроили.

С наигранной легкостью дружелюбия я принялась объяснять ей, как долго искала её, как звонила — не дозвонилась… и вот — просто чудо, и она, конечно же, понимает, что беседа с такой «звездой» нашей эстрады — сюрприз для читателей газеты, подарок судьбы…

— Господи! — с фальшивой досадой изрекли фиолетовые губешки. — Не дадут отдохнуть! Всюду найдут! Ну будто Марселина одна на свете!

— Одна, Марселиночка, одна-единственная! — вязался теле-культуролог, женственно поводя плечами и играя голосом. — Для нас, журналистов, ты, дорогая, самое вкусное, изысканное блюдо! Не надо сердиться! — он подмигнул мне приятельски. — Надо уступить и дать девушке заработать немного. Ты же не злая, Марселиночка! Ты же не капризная, как Эльвира! Ты же понимаешь, что все хотят жить и жить хорошо…

— Ладно, давай задавай свои вопросы! — отозвалась «звезда». — Как твоя газета называется? Боже, какое дурацкое название! Тебе как, что, больше мои политические взгляды интересуют или… — она хохотнула в бокал, — или с кем сплю? А что это за чучело рядом с тобой? Борода, ты чей будешь?

Я сидела скромненькая, с дешевым диктофоном в руках и, в душе проклиная эту хамку, старалась глядеть на неё с улыбкой понимания и почтения.

— Я — фотокор, — басовито прогудел Михаил за мой спиной. — Моя задача — снять вас убойно, чтоб все дальнобойщики повесили вашу фотку у себя в кабине и всю дорогу от Хабаровска до Марселя любовались.

— Бурцилаев! — Марселина ткнула ногтем в жидкий живот своего спонсора. — Бурцилаев! Слышишь? Эти х…вы корреспонденты мне нравятся! Я с ними закадрю! Бурцилаев! Еще шампанского! И жрачки! Пусть от пуза напьются-наедятся! Пусть запомнят Марселину, какая она вся из себя простая, доступная, хоть и пьяненькая… Но мужик, Борода, мне больше нравится, чем девка! Люблю правду! Девки — дерьмо!

— Дэвушка! — улыбнулся мне денежный толстяк. — Не надо обижаться. Марселина так шутит. Она хочет сказать, что не лесбиянка!

Мне бы встать и уйти. А прежде рубануть:

— Пошла ты!

А еще, если бы дала себе полную волю, имела право обнаружить немалые знания про эту самую Марселину, которую в Киеве знали как Софу Кобенко, выпускницу бухгалтерских курсишек, которая с завидной прытью, при весьма средних вокальных данных, сумела переспать с целым взводом, а может, и дивизионом дядечек разных возрастов, очень полезных в деле «раскрутки». И я, между прочим, если уж на то пошло, могла бы отчеканить голосом кое-что из словаря ненормативной лексики.

Но… как подвести газету, коллектив, обнадеженного Макарыча?

В конце концов разнеженная всеобщим вниманием Марселина принялась с удальством пьяной забубенной бабенки отвечать на мои вопросы. Я только молила Бога, чтобы диктофон меня не предал.

Когда мы вышли из этого клуба-казино, было сложно понять — белая ночь ли длится или раннее утро так осветлило майские небеса.

Михаил сказал:

— Классное получилось интервью! Она с себя прямо все шмотки поснимала, голяком бегала… Про аборты, про гонорею… с кем как спала… почему ей член у члена правительства не понравился… Такой наворот! А ты чего киснешь? С таким интервью нашу газету расхватают в момент! Макарыч задушит тебя в своих объятиях!

— Михаил! Как ты можешь шутить! — набросилась я. — Мы же с тобой словно в выгребной яме побывали! В дерьме с ног до головы!

— Молоденькая ещё какая! — посочувствовал он. — Не видала настоящих выгребных ям… Эта-то Марселина-Софочка — шелупень шелупенью. Дешевка. На свете ж есть такие страшненькие субъекты-объекты, такие страхолюдины… Тебе очень тошно?

— Очень.

— Пошли ко мне. Я рядом живу. Выпьем кофе. Или чаю. Провожу до дому.

— Тебе что, так меня жалко стало? А себя? — подкусила, не задумалась.

— Я большой, метр девяносто, чего меня жалеть? К тому же, из автомата полоснуть сумею при необходимости… А ты не умеешь…

— Не умею.

— То-то и оно…

Мимо нас неслись огоньки машин и раструбы света от фар и словно бы все на какой-то праздник. Пахло выхлопными газами. И тем удивительнее было увидеть живую ворону у самого края шоссе. По всем законам она должна была взлететь и исчезнуть, но она сидела, слабо шевеля полураспушенными крыльями.

— Ой! — сказала я. — Ее же задавят!

— Не её, а его, — сказал Михаил. — Это вороненок.

Он шагнул к птице, попытался поймать. Но листва ближнего шатрового тополя неистово раскаркалась, из неё вылетела крупная, как утка, ворона и кинулась к вороненку с таким надрывным, требовательным криком, что в ушах засвербило. Вороненок шарахнулся от Михаила, вскочил на бровку тротуара и вдруг распустил крылья, закричал от отчаяния и неверия в собственные силы и — взлетел и сел на тополиную ветку.

— Вот так совершаются подвиги! — Михаил сверкнул белозубой улыбкой, не без почтения пригладил усы и бороду. — Мы с тобой научили вороненка летать. Теперь его кошка не съест. Ко мне?

— Давай. Ты мне кофе, а я буду орать-ругаться… потому что ненавижу я это поганое занятие — искать сенсации для «Светских сенсаций»! ненавижу! И Макарыча начинаю ненавидеть! И себя!

Михаил жил в коммуналке. Но в центре, поблизости от «Белорусской». В этом районе всегда вкусно пахло ванилью от кондитерской фабрики. В его комнате, просторной, с двумя окнами, все стены были увешаны цветными снимками жуков, пауков, бабочек, птиц. Попадались и фото красивых женщин.

Я знала, что он не женат, что его постигла банальная участь всех излишне доверчивых юнцов — он очень верил, что любимая девушка его дождется после армии, но она не дождалась. Он прошел Афган, долго лежал в госпитале. Все в редакции удивлялись при случае, почему такой здоровый мужик увлекся насекомыми, вот и снимает, вот и снимает всюду, куда его посылают в командировку…

— Почему ты снимаешь бабочек, жуков-пауков? — спросила я, выговорив все проклятия по поводу своей злосчастной обязанности поставлять «светские сенсации».

— А разве они некрасивы?

— Красивы. Красиво снимаешь. А почему не женишься?

— А почему ты замуж не выходишь?

Посмеялись. И вдруг я заметила небольшой, с книжную страницу, снимок. На нем знакомое лицо — Удодов. Но не в нынешнем качестве, а гораздо моложе: волосы длинные, отброшены назад, седоватые только у висков. Выражение глаз странное — они округлились, словно заметили что-то поразительное.

— Кто это? — спросила я.

— А-а, мой хороший знакомый. Любопытный мужичок. Я его выручил как-то.

Не рискнула продолжать этот разговор. Михаил проводил меня до дому. Но ощущение своей униженности, обиды я приволокла с собой почти целиком и, укладываясь спать, думала: «И надо ж мне было только лет учиться, читать умные книги, чтобы ползать чуть ли не на коленях перед всякими потаскушками-певичками, вытягивать из них подробности их идиотского, пакостного существования?!» Про снимок Удодова забыла. Слишком жгла обида, бурлило оскорбленное самолюбие. Чувствовала — нужен реванш, необходимо очищение от скверны, крутой поворот судьбы, — деяние, которое вернет мне самоуважение…

Однако, оказывается, мне требовалось получить ещё пощечину от Алексея, чтобы, презрев всякий страх перед последствиями, всякие советы благоразумия, — решиться окончательно на авантюру под кодовым названием «Журналистка Татьяна Игнатьева меняет профессию и превращается… в уборщицу Дома ветеранов работников искусств».

Он улетал в Швейцарию. Я его провожала. До аэропорта его взялся подвезти приятель на собственной «вольво» цвета «мокрый асфальт». Мы обнялись, поцеловались под тополем, чудесно пахнущим после ночного теплого дождя. Я спросила его:

— Рад?

— Очень! Альпы! Женевское озеро! Эдельвейсы!

Он спросил меня:

— Не разлюбишь? Не скучай без меня. И не влезай ни в какие истории, вроде торговли на рынке!

— А если влезу?

— Еще одна аллергия обеспечена.

— А если влезу куда похуже? Где и убить могут?

— Совсем глупо. Совсем не советую.

Из машины ему крикнули:

— Алексей, можем опоздать! Пробки!

— Сейчас, сейчас! — отозвался он и ко мне: — Очень, очень прошу, будь благоразумной!

— Скажи, — я не отрывала от его синих глаз своего растерянного, но привередливого взгляда. — Если бы тебе пришлось выбирать — любовь, любимая девушка или скальпель… ты бы что… как?..

Он с силой встряхнул меня за плечи, прижал к себе так, что у меня заскрипели ребра, выдохнул:

— Я люблю тебя! Я очень-очень… Но если выбор… Если честно… Ты же предпочитаешь только честно… Любовь или скальпель? Я — мужчина, смею думать — настоящий мужчина, а это значит состою не из одного путь и очень крепкого, драгоценного корешка, но и из честолюбия. Я хочу добиться кое-чего в своей профессии. Мне противна сама мысль, что придется довольствоваться малым, прозябать на задворках хирургии. Скальпель… так ощущаю — продолжение моей руки, моей души, моей сущности. Вряд ли бы ты любила меня непритязательного, кое-какого.

— Алексей! Сколько можно! — крикнули из машины.

— Так что… вилла из белого мрамора обеспечена? — спросила я, хотя уже знала ответ — Алексей способен добиться желаемого. Раз он забыл, что я ему сказала про «могут и убить»…

Но я улыбалась, все улыбалась и улыбалась, уже стоя одна-одинешенька в чистом поле, на семи ветрах, хотя Алексей ещё только садился в машину, потом закидывал на колено полу своего светлого плаща, махал мне правой рукой с часами какой-то дорогой марки, о которых он в свое время мечтал… Я улыбалась, и когда машина скрылась в потоке других машин, а расплакалась только в телефонной будке, куда зашла, чтобы иметь возможность расплакаться. Хотя, конечно, понимала, что зря, ни к чему, глупо, наконец. Мало ли что тебе хочется безоглядной, сумасшедшей, неистовой любви как в романах прошлого столетия… Мало ли что ты ждала от Алексея отчаянной мольбы: «Татьяна! Не смей лезть в черную историю! Не смей рисковать собственной жизнью! Если что-то с тобой случится — я не переживу!..» Не достался тебе такой. Разобрали с утречка! А может, их, таких, уже давно и нет? И ещё под занавес: а может, это все и есть любовь? Ну не классическая, а все-таки…

Куда в таком состоянии идет молодая и… брошенная? Разумеется, в ближайший платный туалет, где умывается, красится по-новой…

Спустя время я сидела в кабинете редактора, а он уже просматривал мое интервью с красоткой-хабалкой Марселиной и одобрительно хмыкал:

— Ну молодец! Ну обработала! — высказался, наконец. — Блеск! Полный блеск!

— Значит, имею право просить выполнить мое единственное желание?

— Проси. Только не в денежном выражении. Вот найдем спонсора…

— Больше от меня никаких светских сплетен не дождетесь. Кончено! За меня их насобирает славная девочка-стажерка Светочка. Я же меняю профессию. Подробности не раскрою. Если получится все, как задумала, — материал прогремит если не на всю Россию, то на половину уж точно. Если, конечно, меня там не вычислят и не прикончат…

— А что? А что? Любопытное предложение. Сколько времени тебе надо?

— Около месяца.

— С чем связано, с какой стороной жизни?

— С самой жизнью и смертью.

— На кладбище, что ли, устроишься?

— Не совсем…

— Согласен. А что? А что? Надо газету вытаскивать из трясины. Про рынок твои изыскания хорошо пошли, с громом! Ну что ж… Ну лады… В случае чего — звони. Я всем что скажу? Куда подевалась?

— Уехала… Взяла отпуск без содержания… аллергию залечивать. На Алтай к бабке-травнице… Я слышала, есть такая… Вот к ней.

— Ну что ж… ну что ж… — Макарыч пребывал ещё какое-то время в легкой задумчивости, потом акуратно переложил свою единственную серую прядку поближе ко лбу и окончательно смирился с необходимостью послать меня на подвиг:

— Иди! С Богом!

Михаила в редакции не было. Дождалась. Он немного удивился, что вот я какая усидчивая. Мы вышли с ним на улицу.


*******

— Готов мне помочь?

— Докладывай, автомат с подствольным гранатометом у меня уже в руках.

— Шутишь. Но именно ты мне можешь помочь. Потому что знаешь Удодова и, наверное, знаешь, что он директор Дома ветеранов…

— Знаю. Он звал меня несколько раз, чтобы снимал его знаменитых ветеранов. Он любит, чтобы про его Дом в прессе мелькали хорошие слова и снимки соответствующие. В инстанциях его тоже хвалят.

— А, по-твоему, кто он? Кем он был, когда ты его снимал? Ну тот снимок, на стене в твоей комнате?

— Десять лет назад дело было… Он сеансы давал в клубах, Дворцах. Как экстрасенс. Народу собирал тьму-тьмущую. В Сибири. Бывший спортсмен. Пробовал машины из Японии возить и торговать не поделил что-то с рэкетирами. Избили до полусмерти. Воспрял и — в экстрасенсы. С авантюрными наклонностями мужичок. Как попал в директора этой великосветской богадельни — ума не приложу.

— Он тебе чем-то обязан?

— Есть немного. В том городишке, где он изображал экстрасенса, его зажала в угол местная шпана, чтоб денежки отнять. Не помогли ему «космические связи» ни хрена. Я вломился в ситуацию и выручил бедолагу.

— Очень хорошо. Даже восхитительно, — сказала я. — Значит так. Ты ему позвонишь, спросишь, надо ли чего поснимать, мол, выдался свободный день, а там и закинешь удочку насчет меня.

— Это зачем же тебе? Решила в богадельне жить?

— Именно. Скажешь Удодову, что я — твоя знакомая, что приехала из Воркуты, что зовут меня Наташа, все документы в порядке, работала в детском саду, теперь в Воркуте жуть, поэтому и подалась вместе с матерью в Москву. Мать нанялась работать на даче у одних богатеев, а я, то есть Наташа хочет осмотреться, пристроиться с тихом месте, чтоб потом попробовать в медицинский институт… Такая есть голубая у неё мечта.

— Он может спросить, почему не в торговлю? Уборщицам ведь гроши платят.

— Ответ: не все умеют торговать. Она боится, что её подставят. Она, кроме того, не хочет работать там, где грубость, мат… И не на всю же она жизнь идет в Дом… Попробует, не понравится — подыщет себе место получше. И вообще время нынче такое… ученые вон кастрюлями торгуют, офицеры по ночам вагоны разгружают, а бывший дворник на «мерседесе» по Европам раскатывает.

— В нелегалы собралась, значит… Может, не надо?

— Надо, Миша, надо. В этом богоугодном заведении…

И я рассказала ему про смерть актрисы Мордвиновой-Табидзе, про убийство Павла из-за вазы, а может, из-за дачи, про то, как гардеробщица попала под машину после того, как сказала нам роковые слова: «Старуху убили. Жить здесь страшно». И про свои подозрения — покойниц грабят…

Михаил, естественно, удивился, почему всем этим делом не занимается следствие прокуроры там всякие. Рассказала ему, как мы с Маринкой ходили по кабинетам правоохранителей и что там услышали.

— Чудные вы, все-таки, отдельные женщины, которые в газетах работают, — сказал Михаил. — Нет чтобы личные дела устраивать, богатых мужей искать…

Мы пришли к нему домой. Он при мне позвонил Удодову и нажал ту кнопку на «Панасонике», которая врубает звук, слышный при желании даже на улице.

— О, Миша! — услыхала я голос Виктора Петровича. — Что вдруг вспомнил обо мне?

— А интересно узнать: не ты ли мелькал с длинноногой брюнеточкой на тусовке в «Рэдиссон-Славянской», где киношники собрались? Недельку назад?

— Брюнеточка понравилась?

— Классная девочка, классная!

— Только таких и держим!

— Рад за тебя, Витя, искренне рад. Воровать не стану. Есть просьбишка.

— Всегда готов! Попутно не исполнишь ли мою небольшую?

— Излагай.

— Надо бы снимки сделать ты бы взялся… порадовал наших ветеранов? Как они обедают, гуляют-отдыхают… Снимков десять. Мы их на стенде повесим. Старые отыграли свое. Сам понимаешь, такой у нас контингент сегодня жив старичок, книжку читает, на гитаре струны перебирает, а завтра… исчез. Мы, конечно, можем заплатить, но, сам понимаешь, не деньгами, деньжатами… Но Бог тебе припомнит это деяние! Доброе отношение к стареньким — благое дело, Миша!

— Вас понял. Не откажу. Завтра утром имею свободное время. Как ты?

— Все дела отменю! К нам же комиссия должна явиться — мы ей и покажем свеженький стенд! Выручаешь ты меня, Миша, как всегда! У тебя какая просьба?

— Приеду, скажу.

— Договорились.

Он положил трубку в гнездо.

— Татьяна, где твой милый?

— Уехамши. А что?

— Как же он не отговорил тебя от этого авантюрного мероприятия?

— Пробовал. Не хватило терпения. Да и аргументов. Отговорить можно женщину домашнюю, обремененную детьми, стиркой-готовкой… А я что? Я перекати-поле… Кстати, вроде тебя.

— Значит, твердо решила в прорубь головой?

— Твердо, Миша. Где наша не пропадала! Любопытный же кроксвордик получается с этим самым показательным Домом! Вот и внедрюсь, и присмотрюсь-прислушаюсь, и поломаю голову, почему да отчего да кто виноват, и шарахну дубиной правды по башке нашего обывателя! Может, даже книгу напишу и получу Нобелевскую премию!

— Только так! — поддержал он меня. — Иначе и браться незачем. Мне из премии на бутылку выделишь?

— Да ты, вроде, не пьешь… Кстати, почему не пьешь?

— Кстати, все свое выпил и завязал. В Афгане еще. Аппарат как удержишь, если руки трясутся? Вот то-то же… Да и бабочки-козявочки пьяниц не уважают, фыркают и улетают.

Он поднял со стола фотографию оранжевой бабочки с черной окаемочкой на крыльях, повертел, то приближая, то отдаляя:

— Жаль, Татьяна, я должен уехать. Жаль.

— Не жалей, так устроено, от меня все уезжают.

— Должен уехать и уеду в этот выходной. Хотя если бы был поблизости… Но — должен. Хода назад нет.

— Куда ж это?

— В Таджикистан. Ну и, конечно, бабочек поснимаю и прочую мелочевку. Ключ от квартиры отдаю тебе. Ты же должна где-то жить в качестве Штирлица?

— Я почти сняла уже комнату…

— Дай отбой.

— Михаил, ты — золото…

— Знаю. Другие — нет, не убеждены. А то бы орденок на ленточке повесили.

Под вечер следующего дня он мне доложил:

— Влез в доверие к Вите Удодову по уши! Отщелкал ему двадцать пять кадров. Завтра отнесу. Про тебя говорил… Представил как девицу трезвую, но небольшого ума. Без замаха девицу.

— Правильно. Пойду обрабатывать свою сводную сестрицу. Это ж она Наташа из Воркуты.

— А если не согласится?

— Убедю. Постараюсь. Костьми лягу.

Вообще-то я не была до конца уверена, что моя провинциалочка легко согласится сыграть свою роль в приключенческом сюжете. Девица она замедленных реакций, патриархальных представлений, что можно, что нельзя, а что нельзя ни в коем случае. Но, с другой стороны, она вряд ли захочет портить со мной отношения.

Я пришла домой, позвонила на дачу, где она с матерью огородничала у богатенькой старушки, которая хотела питаться овощами только со своей земли. Договорились встретиться.

Наташа появилась с улыбкой, веселая, загорелая, её светлая челочка отливала атласом:

— Ой, как там хорошо! У нас домик отдельный! Но нам там только до осени. Мама хочет в Грецию. Там работники нужны. Там долларами платят.

— Ты часто в Москву ездишь?

— А зачем? На даче природа.

— У тебя паспорт с собой?

— С собой, в сумке. А что?

Я начала издалека, перечислила особенности и трудности своей журналистской работы, подчеркнула значимость каждой заметки, где автор выступает против аморального поведения молодежи, бичует безответственность тех молодых людей, которые пьют, употребляют наркотики, хулиганят.

— Это же все ужасно? Ты так думаешь? — спросила Наташу.

— Ясное дело. — поэтому уверена, ты готова помочь мне.

— Чем смогу… А как?

— Мне надо поселиться в студенческом общежитии. Ну будто я приехала поступать или подруга чья-то. Мне надо посмотреть, как там живут, как юноши и девушки проводят свое время. Чтобы написать все по правде. Чтобы помочь было тем, кому нужно.

— А что я делать должна?

— Ничего. Мне от тебя нужен только твой паспорт. Я с ним пойду туда. Со своим не могу. Я должна прическу сменить. Одеться, как ты. Чтоб никто не узнал.

— Ой, как интересно! Я тебе тогда все отдам воркутинское! И сережки, и юбку, и кофту! Раз такое дело-то! И цепочку с крестиком бери! Бери, бери, у меня ещё одна, серебряная есть и такой же крестик!

— Ой и бедовые мы с тобой девки, Наташа! Надо бы отца поблагодарит лишний раз.

— И верно! Бедовых девок в свет пустил! Со мной поедешь или я тебе все привезу?

— С тобой. Но ты и матери ни слова.

— Поняла.

— И ещё одно: в Москве не появляйся до двадцатого июня. Я тебе сама позвоню, когда будет можно.

— Раз надо — не высунусь с дачи.

— Теперь я тебя расспрошу про Воркуту, про школу, где ты училась, про детсадик, про дом, где жила…

— Давай, начинай…

… Глянула в окно, где сияло чистотой и невинностью голубенькое майское небо, почикала ножницами по воздуху и резанула… К моим ногам слетела длинная светлая прядь…

Михаил, как ему и было велено, сидел на кухне, допивал кофе и продолжал считать мою затею по меньшей мере необдуманной. У двери, в прихожей, уже стояла его командировочная тяжеленная сумища, где основное место занимали фотопринадлежности, включая три фотоаппарата и фоторужье.

— Вхожу на подиум! Музыка! Гляди!

— Мать честная! — воскликнул он то ли в восхищении, то ли в досаде. Во что себя превратила! Глухая провинция! Не жалко волос-то?

— Не-а. Немножко.

— Ох, Татьяна, Татьяна… И куда лезешь на свою голову! Не женское это дело!

— Ага! Женщине пристало лишь прозябать на задворках жизни. Без претензий.

— В последний раз спрашиваю: ты хоть понимаешь, куда лезешь? Там уже целых два трупа. Или три.

— Не каркай! Но если я уже и волосы изуродовала во имя правды значит, ходу мне назад нет.

Он поднял с пола свою сумищу…

— Знаешь, почему ты затеяла все это? Потому что без любви живешь, без настоящей, кондовой любви, чтоб до скрежета костей и поломки челюстей.

— Золотые слова роняешь, Михаил! Но дороже всего была бы подсказочка: где сыскать такого мужичка, чтоб он к тебе и ты к нему со всей искрометной страстью, чтоб друг от друга автокраном не отодрали? Где? Сам-то куда, между прочим, помчался? В Таджикистан, на границу, где пульки не только соловьями свистят, но и жалят. Чего тебе-то в Москве не хватает?

— А может, тоже любви? Надо подумать. Так или иначе, хочу встретить тебя здоровой и невредимой. И веселой тоже!

— А я — тебя. Два дур… то бишь сапога — пара.

И мы рассмеялись. Он захлопнул за собой дверь. А я осталась одна-одинешенька в чужой квартире, с чуждой мне челкой до бровей, разлученная с родными и близкими. Зато при «легенде», подтвержденной чужим, но отнюдь не фальшивым, паспортом, со знанием разного рода подробностей из жизни Наташи Игнатьевой из Воркуты, которая, кстати, согласно придумке Михаила, есть евойная любовница… А то б почему он держал её в своей комнате? Какой ему интерес?

… На следующее утро, как и было договорено через Михаила, молоденькая женщина с челкой, весьма провинциального вида, робко входила в кабинет директора Дома ветеранов работников искусств Удодова Виктора Петровича.

— Я — Наташа, из Воркуты, — произнесла смиренно, замирая на пороге и поначалу даже как бы не смея поднять глаза на Большого начальника за столом. — Я от Михаила Воронцова… он фотографирует для газет…

— Ясненько, ясненько, — зарокотал баритон. — Что ж вы стоите, садитесь!

Села. На кончик стула.

— Ваши документы, пожалуйста…

Протянула паспорт и трудовую книжку, робко взглянула на человека за столом: «Совсем не узнал?! Или притворяется?!» Нет, судя по всему, принял «Наташу из Воркуты» за чистую монету, никак не сопоставив её с давешней экстраординарной мадамой в черной широкополой шляпе, алом пиджаке, белых брюках, черных перчатках, черных очках…

От сердца отлегло, и оно застучало чаще, словно получило полную свободу… Стало быть, первая мизансцена сыграна как надо, на «ура»? но нет, нельзя расслабляться… Может быть, он только делает вид, что доверился?

— Значит, без прописки в Москве? И как же мы с вами? Есть же закон…

— А мама говорит, меня временно пропишут… Завтра уже.

— Без нее? Почему? Куда же она денется?

— Она пока в деревню под Краснодар хочет уехать. Там дом старый от бабушки остался… А я не хочу в деревню. Мне в Москве хочется…

— Всем в Москве хочется! Но вы знаете, что зарплата, если я приму вас на работу, несерьезная?

— Зато здесь тихо, красиво, никаких рэкетиров…

— При чем тут рэкетиры? Вам что, приходилось с ними сталкиваться?

— Ага. Я пробовала у нас на рынке в Воркуте торговать…

— Понятно. Не получилось?

— Не-а. Не умею.

— Понятно. Ну что ж, голубушка, договоримся так: я беру вас на месяц пока, это испытательный срок. Дальше видно будет. Нам нужна уборщица на второй этаж. Мы штат не раздуваем. Поэтому если будет нужда, вы готовы подежурить ночью? Раз в детском саду работали… Кстати, а почему вы не захотели здесь в детсад? В Москве?

— Почему? Ну надоело… дети… кричат, плачут… И денег кот наплакал…

— Понятно. Знать надо, усвоить: старые — что малые. У них тоже бывают причуды, обиды… И вот ещё что — у нас коллектив очень дружный. Очень. Надеюсь, вы не из склочных?

— Да нет…

— Ну и прекрасно. Повторяю: беру вас на месяц, а там посмотрим. Сработаемся — так сработаемся… Вам нужно пройти медкомиссию… Главврач все расскажет, что, куда, как… Ее кабинет в другом конце коридора. Ну что ж… Наташа… я рад, что могу помочь человеку в беде. Михаилу привет передайте. Он человек обязательный, сделал нам отличные снимки. Мы уже оформили стенд. Повторюсь: наш коллектив исключительно дружный! Никаких интриг, склок, сплетен, грызни, пересудов. У нас на руках контингент исключительно интеллигентный, заслуженный. Наша задача — соответствовать. Не подведите!

— Не подведу. Постараюсь.

Виктор Петрович улыбнулся, и, надо сказать, улыбка у него была хорошая. Протянул руку через стол. И рука оказалась теплой, мягкой…

— Оформляйтесь. Наши женщины вас введут в курс ваших обязанностей.

«Наташа из Воркуты» кивала и кивала, глядя, точно по схеме собственного сценария, застенчиво-счастливо, во все глаза, на своего благожелательного работодателя. Так глядела, так глядела, чтоб он заодно догадался, что и как мужчина произвел на девушку из глубинки сильное впечатление. Да ведь он, действительно, «и статен, и приятен», и очень похож в своем клетчатом пиджаке, хорошо подогнанном к плечистой фигуре, на импозантного телекомментатора по спорту.

Аккуратно ступая дрянненькими туфлишками по темно-вишневой ковровой дорожке безлюдного коридора, я скоро очутилась перед дверью с табличкой «Главврач Нина Викторовна Журавлева». Хотела сразу постучать, но не осилила. Одно дело — обдурить мужчину, но совсем-совсем другое — женщину. Может быть, потому, что мужчины действуют все больше разумом, на него надеются, а женщины берут чутьем. Они — вечные соперницы и способны с первого взгляда распознать в другой процент хищности, к примеру…

Струхнула я, одним словом, перед встречей с неведомой Ниной Викторовной. Вдруг она, прозорливица, наблюдала из какого-нибудь потаенного уголка за той экстравагантной особой в алом пиджаке, дикой шляпе и прочих театральных атрибутах, и догадалась, что здесь что-то не то, фальшивкой пахнет? Ведь нос свой я не изменила… И подбородок… Хотя образ супермадам потребовал косметических поправок… «Не паниковать! — приказала себе. — Черные, огромные очки скрыли многое!»

И все-таки, все-таки… Не знаю, сколько бы ещё времени я проторчала перед дверью главврача в нерешительности, если бы эта дверь вдруг не отворилась и мы не встретились с Ниной Викторовной нос к носу. Как и положено «по образу», я, путаясь от робости в словах, натурально краснея, объяснила ей, что вот хочу уборщицей… Виктор Петрович направил к вам… нужно медкомиссию пройти…

Высокая женщина молча шагнула в глубь своего кабинета, села за стол, мне предложила жестом занять кресло напротив, подождала, что скажу еще. Но я умолкла, положила ладонь на ладонь и опять же чуть исподлобья, зависимо как бы и очень неуверенно глянула ей в светлые спокойные глаза.

— Понятно, — наконец, произнесла она неподкупно и жестко. — Но, милочка, зарплатишка ваша будет ничтожной… по нынешним временам. Вам сказали?

— Да.

— И как же? — почти иронично. — Жить?

— Ну… попробую… Меня пока только на месяц… Я в Москве ничего не знаю… Я из Воркуты…

Нина Викторовна не проронила в ответ ни слова. Она вертела на пальце золотое колечко и в упор, почти бесстыдно рассматривала меня. Я же под её взглядом все больше сутулилась… Мне казалось что бесправная в московских условиях Наташа из Воркуты именно так должна себя вести… И уж совсем не по сценарию, а из настоящего страха быть опознанной старалась смотреть в пол, а не в глаза этой явно неглупой тетеньки, которая свое заурядное личико с длинноватым носом и небольшими серыми глазками сумела с помощью всяких косметических ухищрений превратить почти в произведение искусства. Особенно удачно она прорисовала именно глаза и брови. Впрочем, и губы, от природы узкие, сумела с помощью обводки и темно-розовой помады превратить в искусительный бутон…

— А где же вы поселились… живете? — наконец, подала она голос, подняла вазочку с веткой белой сирени, поднесла к лицу, понюхала.

Я очень, очень смутилась. Возможно, даже переиграла и не без труда выговорила:

— Пока… тут один знакомый… он по командировкам… вот у него… он приезжал к нам в Воркуту…

— Молодой?

— Почти, — прошептала я, низко, повинно наклоняя голову. — Тридцать семь лет…

— Вот как… Вот, значит, как…

Закончила Нина Викторовна насмешливо-ободряюще:

— Ничего не поделаешь, милочка! Когда не живешь, а выживаешь — не до жиру… Женская гордость только в романах хороша и к месту. А позволь узнать, почему не замужем?

— Была.

И с воодушевлением пересказала кусок подлинной Наташиной биографии. Он как с армии пришел, ничего был, нормальный. Ну а как в шахте стал — как не пить? Если все у них там пьют… Я с ним два года промучилась… Шел пьяный в метель, а на него бульдозер… Погиб.

— И ребенка не успела родить?

— Нет. Не хотела. И мать не велела. Он же пьяный когда — бил меня…

— Все хорошо, что хорошо кончается, — заключила главврач. — Видно, мать у тебя толковая женщина.

— Она у меня все понимает…

— Ну что ж, красавица, — вздохнула Нина Викторовна. — Мало кто из русских, российских женщин знает, что такое женское счастье. Не ты первая, не ты последняя. Но надеяться надо… Как без надежды? Вдруг ещё и встретится человек, который тебя полюбит, и ты его, и все будет как надо… Небось, так думаешь: в Москве парней много, авось повезет?

— Ой, правда! — поспешила я согласиться, благодарно глядя женщине в глаза. — Это у нас в Воркуте пьянь на пьяни, а здесь всякие… Улицы полные… Метро…

— Если приоденешься, — она критически оглядела меня с ног до головы, ну хотя бы через секонд хэнд, где подержанная одежда продается за пустяковые деньги, — поднимешь себе цену. Женщине нельзя сдаваться ни при каких обстоятельствах. Она должна всегда иметь вид.

Имела ли я право подозревать эту рассудительную даму в злодействе и зачислять в людоедское племя умба-юмба? Она смотрелась так хорошо, так уместно за полированным столом, вся в белоснежном, отглаженном, с белой же шапочкой чуть набекрень, пахнущая хорошими духами… И как же трогателен этот стеклянный кувшинчик с веткой белой сирени поблизости от её длинных пальцев хорошей формы с аккуратным бледно-розовым маникюром… Да как же она, такая, могла быть причастна к темной истории с гибелью актрисы Мордвиновой при пожаре?!

Но вот в чем я, Наташа из Воркуты, утвердилась после этой беседы: мне надо всячески, не сбиваясь, тянуть именно на образ сбитой с толку, растерянной и вполне безобидной провинциалки, которая нуждается в советах, утешении и вообще в покровительстве. Женщины, любые, очень любят чувствовать свое превосходство над особями своего пола. Им, многим из тех, у кого и своя судьба не сложилась, как бы в радость, что другой ещё хуже, потому что можно с высоты собственного опыта и неблагополучия поучить жить, «раскрыть глаза» и прочая, и прочая…

Вероятно, оттого, что дурочку непутевую сыграть куда легче, чем, положим, Софью Ковалевскую, я настолько оказалась «в роли», что сестра-хозяйка, полная, грудастая Анна Романовна, расспросив меня прямо в коридоре, откуда, почему, и услыхав историю печальную, неказистую, поглядела критически на мои истоптанные туфлишки, заявила решительно:

— Айда ко мне, горе луковое!

Привела в комнатенку с зарешеченным окном, где на полках лежало в высоких стопках чистое постельное белье, шерстяные одеяла одинакового бежевого цвета, а посреди стояла гладильная доска на алюминиевых ножках врастопырку.

Анна Романовна, тяжеловато дыша, наклонилась, вытащила с нижней полки белые босоножки на танкетке, кинула мне:

— Меряй! Мне не подходят. У меня ноги после ночи пухнут.

— А… а сколько стоят, Анна Романовна?

— Сдурела! Бери и надевай! И зови меня попросту тетей Аней.

Ну и попробуй после этого верить собственным глазам, которые всего несколько дней назад видели, с какой хищной поспешностью эта самая добродушная, сдобная тетя Анечка выискивала в углах комнаты погибшей актрисы возможные сокровища, хватая то то, то это…

— Чего нам-то манерничать друг перед другом, — продолжала она поучать меня. — Ты с Воркуты, я тоже… не с Красной площади, издалека… Беглянки и есть беглянки. Меряй, меряй, не тяни!

— Но как же… — переминалась я в надежде, что тетенька разговорится ещё больше и я получу добавочную информацию. — Вы, наверное, покупали, деньги платили…

И она не удержалась, её моя медлительность в принятии разумного решения окончательно допекла:

— Дурочка! — обозвала беззлобно. — Куда ты пришла работать? К старикам старым. Сколько платить тебе будут? Гроши. Одно удобство — старики не вечные, помирают, а ихние одежки остаются. Или ты брезгуешь? Так протри, вот тебе перекись разведенная, они же новые, от артистки остались…

— От самой настоящей артистки?! — изумилась я, всовывая ногу в босоножку.

— А то от какой же! — горделиво отвечала тетя Аня. — От знаменитой Мордвиновой! Слыхала, небось?

— Да, вроде, нет…

— Ну темнота! Про саму Мордвинову не слыхала? В прошлые годы её фотографии по всем кинотеатрам висели. Что глазки, что губки что бровки красота! А на щечках ямочки. И волосы хороши были — такая раскудрявая! В киосках открытки продавали, где она улыбается. Красиво пожила… не то что мы, рядовые. Только кончила худо, хуже некуда. Она у нас тут сгорела, бедная…

— Как сгорела? — ужаснулась я. — Вся сгорела? А как же босоножки? Они отдельно от неё были?

— Отдельно. Подошли? Ну и носи. А много будешь знать — скоро состаришься.

— Так ведь интересно… — играла я кромешную дуреху. — Как это в таком красивом доме можно сгореть? Дом-то не сгорел!

— Помолчи! — приказала тетя Аня. — Радуйся, что босоножки подошли. Надо же, вторую такую на мою голову…

— Тетя Анечка, — я подскочила к ней, приобняла, чмокнула в пухлую щеку. — Спасибо вам! Ой, как они мне по ноге! А какую «такую» на вашу голову? Тоже дурочку, вроде меня?

— Тоже, — улыбнулась, удовлетворенная женщина. — Тоже ни тебе постоянной московской прописки, ни средств для жизни, а так — бедолага. Но ничего не скажу — работает на совесть! Не сует нос, куда не надо! Зина из Ферганы. Молодая, моложе тебя даже…

— Уборщица?

— Ну! У нас тут, если и кухонных взять, почти весь Советский Союз. Как это раньше-то говорили — интернационал.

— Вот смешно!

— Ну глупая ты какая! — осерчала тетя Аня. — Чего смешного? С какой радости люди с насиженных гнезд сорвались? Все побросали и к Москве прилепились крайчиком? Большие у них тут права, что ли? Спасибо Виктору Петровичу, директору нашему, всех бедствующих пригревает… Вот и тебя взял, не шуганул… Тоже пожалел, значит.

Тут в окно я увидела серый пикап с синими буквами на боку «ДВРИ»… И меня дернуло спросить:

— И что… и вон тот парень, шофер, тоже не московский?

— А что? — тетя Аня сурово сдвинула крашенные черным брови. — Тебе-то что?

— Так ведь… — промямлила смущенно, — парень же… у него вон какие брови…

Тетя Аня ладонью шлепнула меня по попке:

— Уже и брови углядела! Да не про тебя он, не про тебя! Сразу говорю и не надейся. У него жена есть, красивая бабенка, наша кондитерша Виктория. С ней не всякая сравнится. Даже наша Ангелина, отдел кадров, рядом с ней как доска… У Виктории всего много — волос, грудей, задок загляденье одно. Им с Володей счастье привалило. Дачу Мордвиновой получили. То все где-то по чужим углам, снимали, деньги тратили. Теперь целая дача… да в сосновом лесу… Плохо ли?

— Целая дача?! А за что?! Кто подарил-то?! — изобразила я как бы сверхизумление. — Вот бы и мне…

— Ой, тебе! — тетя Аня рассмеялась, продемонстрировав где свои, где золотые зубы. — Он-то мастер на все руки! Он тебе и шофер, и сантехник, и куда ни пошли — вовсе безотказный. Вот ему и досталась дача Мордвиновой…

— Она ему сама подарила?

Я чувствовала, что иду по очень тонкому льду, но остановиться не могла. Мне казалось, моя «дурочка из Воркуты» вполне могла задать и такой вопрос:

— Он ей кто, родственник какой?

— Говорю, случай. Дачу-то Мордвинова подарила одному мужику богатому, Сливкину. Он тут был раза три… приносил ей траву всякую. Но жить на той даче не стал. Взял да подарил её Володе. Вот прямо взял и подарил. Такой добрый человек оказался. — Тетя Аня повертела на пальце сначала одно обручальное кольцо, потом второе, потом третье. — Володя добрый. Он бабушку Викториину пригрел. Она на совсем в себе от чеченских дел, под бомбежкой разум утеряла. Что ты! На свете горя море-океан! Одна надежда — на добрых людей в случае чего…

— На таких, как вы, тетя Анечка, — мурлыкнула я, то есть простодушная Наташа из Воркуты, и опять обняла полную женщину, настроенную сентиментально на тот момент, и опять поцеловала её в тугую щеку. — Как же мне на вас повезло! Как повезло-то! И не думайте, тетя Анечка, я ваши все советы учту и не дуду планы строить насчет Володи этого, раз у него жена есть… Я же не какая-нибудь…

— Вот и хорошо, что ты понятливая, — согласилась тетя Аня. — А то тут одна попробовала поухлестывать за ним — медсестра наша Аллочка, так Виктория ей такой тарарам устраивает! Как же только её не обзывает! Ну давай, выметайся, а то я с тобой заговорилась, а мне надо занавески в комнатах менять… И тебе показать орудия производства пора.

Как посвящают в рыцари — мне, как и прочим начитанным особям обоего пола, хорошо известно. И как присягают солдаты на верность своему долгу знают тоже многие и многие. И с чего начинается карьера молодого дипломата, с каких необходимых речевых реверансов, безупречного знания катехизиса учтивостей, когда именно многословное умолчание подменяет конкретный ответ на конкретный вопрос, — тоже в общем-то не большой секрет. Тем более, когда миллионная аудитория телезрителей имеет возможность почти ежедневно наблюдать «танцы на льду» пресс-секретаря Президента, как его, как его… сразу ведь и не выговоришь… Ястржембского. Лично я с каким-то патетическим ужасом и воистину патологическим восторгом наблюдаю за его словесной обороной Хозяина, за тем, как он бойко строчит языком, чтобы немедленно сбить с толку всякого, кто усомнится ненароком в странноватых репликах Президента, и выдать их за продукт безусловно гигантской работы могучего интеллекта…

Ну это я так, к слову… А вот кому известен ритуал посвящения в уборщицы в Доме ветеранов работников искусств? Если никому — объясню.

Повела меня тетя Аня на второй этаж, где за узкой дверью кладовки, как выяснилось, находились все необходимые мне для дела предметы.

— Теперь слушай внимательно, — тетя Аня почти величавым жестом простерла руку в сторону жестяного ведра, белого пластмассового таза, зеленого, тоже пластмассового, тазика, а также пылесоса иностранного происхождения, что жили в этой темной комнатушке, дожидаясь меня. Убираться надо по-честному, у нас главврач сама проверяет. Вон тебе порошки, сода, «Белизна»… Вон щетки, тряпки. Убралась — вымой их начисто, развесь тут вот, чтоб не гнили… Ну это зимой, когда батареи горячие. Лето не ленись, отнеси к гаражам, там веревка специальная есть. Пылесосом умеешь пользоваться? Или показать?

— Ой, покажите, тетя Анечка, — просительно пискнула девица «из Воркуты», уже зная, как падка эта полная женщина на ласковые слова, лесть и чужую недотепистость, нуждающуюся в её покровительстве и снисходительности.

— А что, у вас, в Воркуте, пылесосов не видали?

— Видали… Но не такой…

— Да все они одинаковые! С виду только разные. Вот гляди, как действует, — она воткнула штепсель от пылесоса в розетку, механизм послушно взревел…

— Ой, спасибо, тетя Анечка, я все поняла!

— Теперь запомни: старайся в комнатах убираться, когда старухи-старики либо на прогулке, либо в столовой… Не всем хочется присутствовать, когда ты суетишься с этим пылесосом. Но есть которые любят поговорить, специально ждут, когда к ним уборщица придет. Но все они не желают, если ихние вещи на столе, на шкафах переставляешь, не на то место ложишь, где они положены были. Ну, значит, можешь начинать… Халат вон, косынка. Надевай и пошла… Всего на этаже пятнадцать комнат. Все твои, ну и коридор тоже. Сегодня день хороший — почти все гуляют. Давай, давай! Поспешай!

Я, уже в форменном зеленом халате и такой же косынке, пошла с ведром по коридору и уже, было, взялась за ручку первой двери, как ко мне, словно бы впопыхах, подскочила тетя Аня и схватила меня за рукав, зашептала:

— Сюда не надо! Потом как-нибудь… Здесь очень капризная мадама… Она заболела, лежит…

— А чем заболела? — «девица из Воркуты» подняла на всполошившуюся сестру-хозяйку навивные глаза.

— Чем старые люди болеют? Неможется и все. Чуть давление не то, им уже и ходить на волю не по карману, только лежат и лежат…

— А как её зовут… чтоб знать?

— Обнорская Серафима Андреевна.

— Ой! — радостно встрепенулась «девица из Воркуты». — Это ещё такая актриса была… из старых фильмов… Эту помню. В комедиях играла?

— Она и есть. Тут их, актрис этих, навалом. У кого характер ничего, а у другой — оторви да брось. Эту не тронь! Чума! Давая я тебя с мужчиной познакомлю, ученый, и сейчас в институт ездит, лекции читает. Ну как же, чего ты? — позвала она, когда из-за двери раздалось: «Войдите!»

Но я не сразу переступила порог этой квартирки, я словно бы собиралась с духом… Потому что учуяла запах гари, еле слышный, но все равно страшненький, опасный. Я только сейчас догадалась, что меня привели в недавнюю обитель Мордвиновой, её могилу…

— Не робей! Чего ты? — подбодрила меня тетя Аня. — Никто тебя здесь не укусит!

Я вошла следом за ней и поразилась: как быстро, ловко привели тут все в порядок, покрасили, побелили, наклеили новые голубенькие обои! Никаких наглядных примет недавнего пожарища! Словно ничего и не было! Словно мне лично привиделся страшный, неправдоподобный сон, как здесь ползали в поисках сокровищ три хищные бабенки, в том числе и добродушная толстуха тетя Аня, как зловеще блестел ножик в руках красотки «Быстрицкой»…

Полная смена декораций! Уют и комфорт! Комната заставлена стариной, тяжелой с виду мебелью: кровать с высокими деревянными, в узорах, «стенками», сверху шерстяной плед в крупных квадратах, там же, слева, ближе к окну, — торшер с розовым полураскрытым зонтиком, у окна — письменный стол с изумрудным сукном и красивой лампой на подставке в форме зеленоватого, удлиненного, стеклянного шара, справа секретер со множеством ящичков, обрамленных позолоченными виньетками. Сам хозяин сидел за круглым столом в черном мягком кожаном кресле. Перед ним на салфетке стояла синенькая золоченая чашка на синеньком золоченом блюдце, поднимался парок, в хрустальной вазочке хвостиками вверх лежали конфеты в цветных обертках… В руках этот бородатый старик держал книгу.

При виде нас он снял очки, обеими руками расправил свою обширную картинную белую бороду. Мне он показался каким-то ненастоящим, придуманным персонажем, каким-то миражом, как и вся эта заново обставленная комната с голубыми обоями… Было такое впечатление, что его сюда посадили нарочно, чтоб при случае возмущенно удивляться: «Какая Мордвинова? Какой пожар? Какой труп?» Тем более, что круглый стол, возле которого сидел ученый дедуля, был так уютно занавешен пурпурной бархатной скатертью, а на ней красовалось, кроме всего прочего, снежно-белое блюдо с апельсинами… Так сказать, наглядные приметы вполне реального, налаженного, эстетически привлекательного, быта…

Да! Еще здесь хотела вспорхнуть над фарфоровым круглым циферблатом прекрасных старинных часов парочка прелестных амуров.

Стоило бы упомянуть также о телевизоре «Сони» и магнитофоне, и о занавесках на окне из легкого белого шелка в меленьких алых гвоздиках… И впрямь: «Какая Мордвинова? Какой пожар? Какой труп?»

А разве не устоявшимся уютом веяло от пейзажа на стене, в темной лакированной раме, где среди пышных дерев резвились маркизы, дамы в кринолинах и бегали симпатичнейшие белые собачки с острыми ушками?

Но, видимо, я закоснела в своем упорстве не принимать за чистую монету этот показательный «уголок быта». Мне и этот ученый, судя по корешкам книг, что стояли на полках, — искусствовед, казался так или иначе причастным к темному делу смерти актрисы, а возможно, и к причинам-следствиям наезда машины на гардеробщицу и гибели Павла…

Между тем тетя Аня приторно вежливым тоном объявляла о моем восшествии на престол:

— Если вы, Георгий Степанович, не возражаете… наша новенькая уборщица… её Наташей зовут… у вас тут сейчас уберется…

— Отчего же? — басовито ответствовал мой первый подопечный. — Я выйду в лоджию… посижу, почитаю… Ведь эта процедура не будет длиться вечно…

— Нет, нет, — услужливо пообещала я.

— Ну и чудненько! — старик встал и оказался крупен, солиден, похож на адмирала в отставке.

Несколько минут, пока я протирала в комнате, тетя Аня наблюдала за мной. Но я так старалась, как никогда! И она, видимо, довольная, ушла… Не снижая темпа и качества, я пропылесосила в комнате ковровое покрытие, похожее на материал для солдатской шинели… И принялась прибираться в ванной, где от меня ждали той же самоотверженности кафельные стены, ванна, а также унитаз и прочее. И в тот момент, когда я протирала трубы в шкафчике под умывальником и находилась в достаточно непрезентабельной позе, точнее, задком кверху, — вдруг услыхала голос:

— Мне глянуть надо…

Не тети Анин, не дедулин, а совсем незнакомый, мужской… Я замерла на миг, потом, не вставая с карачек, оглянулась…

— Тут протечка… Гляну… — надо мной стоял шофер и он же Мастер на все руки чернобровый Володя, поджарый, темнокожий, кареглазый, похожий на араба.

— Ага, ага, — простодушно согласилась «Наташа из Воркуты» и поднялась с колен, неловко держа тряпку в руке и явно смущаясь и оттого краснея.

Парень поставил на крышку унитаза коричневый чемоданчик с обтерханными углами, ждал, когда девица догадается выйти из тесного двоим помещеньица. Она догадалась и, встав в дверях, смотрела, как он вытащил из чемоданчика что-то вроде гаечного ключа и полез под ванну… Она заметила, что джинсы на нем стираные-перестиранные, но чистенькие, без пятен. Прежде чем стать на колени, он постелил принесенный кусок обоев.

Что уж он там делал под ванной — не поняла, но когда уходил, внезапно приостановился и, глянув на меня зорко, как птица, неловко протянул руку и смущенно пробормотал:

— Владимир… А тебя?

— Наташа.

— Краны не перекручивай, а то… — были его последние слова.

Он исчез и тотчас возникла дама в цилиндре, пелеринке, зеленых брюках-клеш.

— Вы новенькая? Наташа? Вообразите!..

Как оказалось, это была Ава Пирелли, достопримечательность здешних мест, бывшая цирковая наездница с малопрестижного третьего этажа. Видимо, страдающая легкой формой слабоумия, она отличалась забывчивостью и повышенной эмоциональностью, повторяя одну и ту же услышанную с утра по телевизору новость:

— Вообразите! В цирке нечем кормить хищников! Кажется, в Узбекистане. Или в Киргизии. Неважно. Нечем! Хотя животные должны питаться регулярно и получать витамины!

Или:

— Вообразите, Александр Невзоров купил себе лошадь! Вообразите, за две тысячи долларов! Как… как велосипед. Захотел и купил. Но ведь это огромные деньги! Вообразите, лошадь в личном пользовании!

Ее так и звали «Вообразите!» Она с этим своим нескончаемым изумлением, красной пелеринкой, опушенной белым мехом, в брючках-клеш, как носили в начале шестидесятых, и забавной шляпке-цилиндре появлялась внезапно то тут, то там, оповещая о событии, которое в её глазах приобретало характер мировой катастрофы:

— Вообразите! Кот скончался оттого, что услыхал рев сигнализации! Какой-то мужчина решил поймать свою супругу на ложе с любовником. Вообразите! Он оборудовал это ложе особым способом. Кот забрался на него и умер от инфаркта, не перенес дикого рева!

Старенькая циркачка была бедна. Все стены своей квартирки, включая санузел и прихожую, она увесила своими пожухлыми черно-белыми фотографиями. На них она, юная и дерзкая, делала на лошадях, скачущих по кругу, красивые пируэты и улыбалась, счастливая, гордая…

Но все эти подробности я узнаю потом… Сейчас же на её голос вышел из лоджии старик-бородач и молвил:

— Авочка, девочка, иди к себе, включи телевизор. Сейчас сообщат большую новость.

— Правда? — детски-доверчиво отозвалась старушка в цилиндре. — Я пойду и узнаю, мир полон новостей, новости украшают жизнь…

Я не смогла не подумать: «Одна из потенциальных читательниц твоих, Татьяна, «светских сплетен». Благодарная! А ты говоришь!» И усердно терла кафельный пол в ванной. Ученый старик оценил мои усилия:

— Красиво орудуете тряпкой! Приятно смотреть! Однако в вашем возрасте вам более пристало сидеть за институтской партой, получать образование. Вы об этом думали?

— Ага. Не вышло… Я сама из Воркуты… там тяжело, тут, в Москве, хоть работа есть… Вообще хочу в медицинский.

— Ну, ну, — полусогласился он со мной. — И все-таки, как это печально, когда молодые люди сегодня вынуждены работать, а не развиваться, выживать, а не жить! Разве об этом мы мечтали, когда поддержали горбачевскую перестройку!

Я улыбнулась ему извинительно как бы и за неказистость собственной биографии, и за горбачевскую дурь, и произнесла с чувством:

— Вы, сразу видно, хороший человек, все понимаете…

— Ну, не настолько, — отрекся Георгий Степанович, но не сдержался и отблагодарил меня за приятные слова. — Если вам что-то потребуется — я всегда готов помочь…

— Ага, ага… — механически кивала я, потому что только тут сообразила, что неспроста приходил этот Володя, ой, неспроста… И как раз в то время, когда я убирала… Увидеть хотел? И какие-то выводы сделать? Или, все-таки, он, действительно, выполнял привычное дело?

Но вот вопрос: почему именно ему подарил исчезнувший Сливкин дачу погибшей Мордвиновой? Акт благотворительности? Только-то? И что же это за Сливкин, откуда он взялся? И почему такой добренький? Никакой родней Мордвиновой не был. Почему именно ему подарила дачу Мордвинова? И точно ли её подпись стоит на казенной бумаге? Была ли она в тот момент в ясном сознании? Случайно ли она погибает в пожаре через месяц после того, как эту бумагу подписала? Если подписала… Если бы этот старик разговорился… Может, он что знает, добавил бы…

Вполне вероятно, что мысль материальна. Георгий Степанович произнес:

— Уже уходите? Все сделали? Спасибо. Вы, вероятно, знаете, чем прославилась квартира, в которой я теперь живу? Что здесь произошло?

— Нет, не знаю, — ответила я, уже держась за ручку двери.

— О! — многозначительно протянул старик. — Здесь в огне задохнулась некогда прекрасная актриса… При невыясненных обстоятельствах. В результате меня перевели из угловой, сыроватой комнаты сюда. Чужое несчастье обернулось моим счастьем. Вот как бывает…

— Бывает, — кивнула я, ни на миг не выбиваясь из роли вялой на соображение девицы, к тому же достаточно равнодушной. — Всякое бывает… Вон у нас в Воркуте парень безработный из окна сиганул и насмерть…

— О да! Нынешняя жизнь для многих не сахар! — согласился старик, плотнее усаживаясь в кресле. — Живем как на вулкане…

Увы! Разговориться ему помешал стук в стену.

Он встал.

— Ой! — пискнула я. — А лоджию я забыла прибрать!

— Прибирайте! — разрешил он и пошел к двери.

Вернулся довольно скоро, походил по комнате, произнес:

— Бедная Фимочка! Она уже совсем плоха. Видимо, скоро умрет.

— Это она вам стучала?

— Нет, медсестра Аллочка. Я ей помогаю Фиму переворачивать, чтообы сменить постельное белье. Мы ведь с Фимой давно знакомы. Когда-то, в пятидесятых, я писал рецензии на кинофильмы, где она играла. Ее называли «королева комедии», и вот…

— Мне сказали, она с плохим характером…

— Миленькая, — старик воздел руки кверху, — кто же это к старости сохраняет хороший характер! Я, например, бываю тоже звероват…

И он вдруг так посмотрел на меня, таким тяжелым взглядом, что мне стало страшно. Или он уже понял, раскусил мою игру?

Но наглядно оробеть и струсить? Это было бы ещё хуже. И потому я, улыбнувшись, сказала:

— Старые люди не виноваты, если у них характер портится… Они много пережили…

— Куда уж больше! И Мордвинова, и Серафима по пять лет в лагере отсидели, под Магаданом.

— Значит, они подружки?

— Ничуть не бывало! — старик замотал головой, словно стряхнул с неё нечто налипшее, посмотрел на меня исподлобья и внезапно произнес врастяжку:

— Серафима грозилась Мордвинову уничтожить… убить… да… вот именно…

Я сделала широкие глаза.

— Именно, именно… Уничтожить. Она мне так и говорила: «Убью! За все!»

— Боже мой! Такая старая женщина и такое… Почему? Зачем? Есть же Бог! Грешно-то как…

Старик накинул на плечи шелковый синий халат, сел в кресло, сгорбился.

— А потому, миленькая, что Фимочка претерпела от Мордвиновой кровную обиду. Мордвинова что в жизни, что на сцене — хрусталь, героиня, порыв и чистота… Фимочка же… Фимочка в лагере вела себя… скажу мягко… куртуазно, легкомысленно. Охранникам нравилась. За это и получала поблажки. Мордвинова же и там держалась Любовью Яровой. Еще прежде, ещё в тридцатых, Табидзе был около года мужем Фимочки. Ушел без вещей к Томочке Мордвиновой и навсегда. Фимочка этого до сих пор простить не может… Но зачем я тебе это все рассказываю? Да некому еще… Один я! Жена умерла… Человеку нужен другой, душу отвести… Или неинтересно?

— Что вы, что вы, ужасно интересно!

— Последней ядовитой каплей для Фимы стало то, как восприняла её мемуары Мордвинова. В мемуарах этих под названием «Осенние думы» она насочиняла, естественно, с три короба. Про единственный поцелуй в снежную метель, когда встретились колонна мужчин и колонна женщин. Про особый аромат этого божественного поцелуя. Она этот отрывок решилась читать здесь, на воскресном вечере… Ей аплодировали со слезами на глазах. Одна Мордвинова встала и брякнула: «Завралась ты, Фима! Всю себя сахарной пудрой осыпала. Побойся Бога!»

— Ну и дела! — отозвалась «Наташа из Воркуты». — Вот как бывает-то…

Старик призакрыл рот расставленными пальцами и проговорил:

— На третий день после этого вечера и погибла Мордвинова. Кто-то повесил ей в комнату кипятильник всухую. Ну и тот вдребезги, ну и пожар… Сижу, думаю: как? Кто? Или Фимочка, все-таки, сдержала слово и сотворила… отомстила? Могла! Могла!

В дверь постучали. На пороге появилась хрупкая девушка с осиной талией, в белоснежном халате.

— А вот и Аллочка! — словно бы уж очень обрадовался старик. — А вот и наша «скорая помощь»! Медсестричка наша!

Аллочку я узнала сразу. Такое миниатюрное курносенькое, глазастенькое создание с кукольным лицом. Это она суетилась возле тела гардеробщицы, делала ей уколы… Чтобы казаться повышел, носила туфли на высоком каблуке и высокий, как папаха, кокон из жестко накрахмаленной марли.

Загрузка...