На рубеже новой эры известный римский политический деятель и оратор Марк Туллий Цицерон написал трактат «О природе богов». В этом сочинении он изобразил трех философов, представителей трех философских направлений своего времени, и заставил их вступить между собой в спор: Что следует думать о религии, благочестии, обрядах, жертвоприношениях? Как расценивать деятельность авгуров — жрецов, предсказывающих будущее по полету птиц, и гаруспиков, определяющих то же по внутренностям жертвенных животных. Наконец, что следует думать о самих бессмертных богах?
Эпикуреец Веллей, учению которого Цицерон менее всего сочувствует, выведен в несколько сатирическом плане. Он ни в чем не сомневается, предельно самоуверен, словно, иронизирует автор, он только что вернулся с собрания богов из эпикуровых междумирий. Эпикуреец отрицает вмешательство богов в дела людей, отвергает почитание гаруспиков, авгуров, прорицателей, предсказателей, толкователей снов и другие суеверия; хотя он как будто признает существование блаженных богов, равнодушно внимающих добру и злу и живущих где-то вдали от земли и людей. Однако Цицерон сразу отмечает, что такое признание ничего не стоит. Утверждение, будто боги не могут или не хотят воздействовать на человеческую жизнь, равносильно в житейском плане отрицанию самого их существования[67] и ведет к подрыву благочестия, набожности и самой религии.
Стоик Бальб, наоборот, утверждает, что строение вселенной исполнено божественного разума, что силы, действующие в мире, суть проявление божественной силы. Боги заботятся о жизни человека и все устроили для его пользы. Вселенная, солнце, луна, виноградная лоза, животные — все это создано для благополучия людей. Овцы — ради шерсти, которая нужна людям, волы — чтобы удовлетворить потребность человека в тягловой силе, плодовитые свиньи — ради удовлетворения потребности в мясе. Даже такие космические явления, как смена дня и ночи, и те имеют определенную цель — упорядочить сон и бодрствование людей. В римских богах стоик видит проявление общей божественной сущности, следовательно их необходимо почитать и соблюдать установленные издревле обряды. Таким образом, признавая значение обрядов, знамений и других элементов римской официальной религиозности, стоики стремились приспособить свое философское учение к существующим верованиям и государственной религии.
Третьим участником спора, а именно ему более всего сочувствует Цицерон, выведен новоакадемик Котта. «Если ты меня спросишь, — говорит Котта, — что такое божество и каково оно, я воспользуюсь примером Симонида…», который «отвечал, что чем дольше он раздумывает, тем вопрос ему кажется темнее»[68]. Котта не отрицает римских богов, но и не видит доказательств их существования. Он разбивает доводы стоиков, но не менее решительно выступает против эпикурейцев. Его участие в споре носит негативный характер. «В вопросе о природе богов, — говорит он, — прежде всего спрашивается, есть ли боги, или нет. Неудобно отрицать? Думаю, что да — если бы вопрос был предложен в Народном собрании. Но в таком разговоре и таком собрании, как наше, весьма легко (отрицать). И вот я, сам жрец, который считает необходимым в высшей степени свято охранять религиозные обряды и господствующую религию, хочу, чтобы положение… что боги существуют, не только принималось на веру, но чтобы меня убедили в нем и вполне обоснованными доводами. Много ведь попадается такого и смущает так, что иногда кажется, что совершенно нет таких богов»[69].
Таким изобразил Цицерон состояние умов своих образованных современников во время, непосредственно предшествовавшее возникновению христианства. При этом он счел нужным отметить, что нет ничего другого, в чем мнения «неученых и даже ученых» до такой степени расходились бы, как в этих вопросах.
Здание Пантеона в Риме. Внутренний вид. Реконструкция.
Римская религия на рубеже нашей эры сохранила многие примитивные черты, сложившиеся еще в то время, когда Рим был центром небольшого государства, в котором были сильны традиции родового общества и присущие ему религиозные представления. Римский пантеон — необычайное по количеству собрание богов. Современники исчисляли их тысячами и даже десятками тысяч. Сведущие историки составляли каталоги их имен и функций, и римский писатель I в. н. э. язвительный Петроний, имел, по-видимому, достаточные основания для того, чтобы вложить в уста одного из своих персонажей заявление, что «бога здесь легче встретить, чем человека»[70] — так много в стране почиталось богов.
Христианский писатель IV–V вв. Августин также замечает, что римлянам требовались тома, чтобы уместить один их перечень. «Даже охранение полей, — пишет Августин, — они не сочли возможным вверить какому-нибудь одному божеству, но над полями поставили богиню Русину, над горными вершинами — бога Югатина, над холмами — богиню Коллатину, над долинами — Валлонию. Не могли они придумать хотя бы такой Сегеции, чтобы ей полностью поручить посевы. Но посеянными семенами, пока те еще в земле, поручили ведать богине Сее, а когда они выходят из земли и образуют жнивье — богине Сегеции. Наконец, когда хлеб обмолочен и убран, сохранность его поручалась богине Тутилине. Кто бы мог подумать, что от времени выхода семян из земли зеленой травой до превращения их в спелые колосья недостаточно одной Сегеции? Однако… к зеленым всходам семян они приставили Прозерпину, к коленцам и узлам стеблей — бога Нодута, к покровам колосьев — богиню Волутину; когда же чашечки раскрываются и из них проклевывается колос — вступает богиня Пателана; когда на ниве подравниваются новые колосья — богиня Гостилина, так как выравнивать у древних называлось — hostire. Хлеб в цвету вверяли богине Флоре, в стадии наливания — богу Лактурну, в стадии зрелости — богине Матуте…»[71]
Августин не устает приводить все новые и новые имена. Тут и бог дверей, и бог дверных петель, и богиня порога. Тут богиня активной деятельности Стимула, и богиня лени Мурация, и бог первого крика ребенка, и богиня — охранительница колыбели, и богиня сосания груди, и богиня, заведующая ростом мужской бороды, и богиня, участвующая в развязывании пояса новобрачной.
Такое необычайное разграничение сфер деятельности божеств, отсутствие у большинства из них конкретного облика, истории, мифологии, сами их имена, представляющие собой лишь обозначение их функций, — все это показывает, что в римском культе сохранились чрезвычайно примитивные представления. Это относится и к ритуалу, требовавшему точного соблюдения обряда и отрицавшему его силу при малейших отклонениях и нарушениях. Необходимо было точно знать, какие и в какой последовательности произносить формулы и к какому из легионов богов нужно обращаться по тому или иному поводу. Как необходимо, говорит Августин (излагая положения Варрона), прежде чем обратиться к ремесленнику, хлебопеку, штукатуру, знать, что обозначают эти названия и чем каждый из них занимается, точно так же следует знать, какого бога и в связи с чем нужно призывать, и не уподобляться актерам в комедиях, которые просят воды у бога виноделия и вина у бога ручьев и источников[72].
Картина, нарисованная Августином, во многом гиперболизирована. Однако ряд черт, по-видимому, соответствовал действительному положению вещей, поскольку еще в IV–V вв. н. э. Августин делает объектом своих нападок именно эту сторону «язычества».
Августин направляет свои стрелы не только против этих безликих богов, но против «богов главнейших». Здесь, во-первых, называется Юпитер — верховный бог Рима, отождествлявшийся с греческим Зевсом. Юпитер, по представлениям римлян, — бог неба и владыка мира. Он имел множество ипостасей, отображавших различные его функции и топографию самого культа. Но над всеми его ликами возвышалась ипостась Юпитера, «лучшего и величайшего», обитавшего в центре Рима, в главном святилище на Капитолии.
Юпитер Непреоборимый. Берлинский музей.
Женской ипостасью Юпитера, а в римской мифологии его божественной сестрой и супругой была Юнона. У нее также разнообразные функции. Плодородие, успех, брак и множество других чисто человеческих забот находилось на ее попечении. Третьим божеством, замыкавшим капитолийскую троицу, была Минерва — богиня мудрости, покровительница ремесел, целительница. Римские полководцы подносили ей трофеи. Ремесленники почитали ее празднествами.
Далее следует хтоническая божественная пара. Супруг — бог Плутон (отождествляемый с греческим Аидом) — властитель подземного царства, куда стекаются через имеющиеся в земле входы души или тела умерших. Его жена — Прозерпина (греческая Персефона), похищенная им и магически привороженная, должна проводить с ним часть года. У этой пары обширное царство, подземные реки и подземные горы и множество подданных — ведь люди умирают испокон веков. Как и в земном царстве, здесь имеются специальные загробные судилища. Легионы демонов и чудовищ выполняют полицейские функции. Древние римляне указывали даже несколько мест, где находились входы в эту страну Плутона; один из них — у Авернского озера в самой Италии.
Следующая пара — бог морей и вместе с тем покровитель коневодства Нептун и его супруга Салация, ведавшая «нижней частью моря», затем следует бог Марс, сочетавшийся с земной женщиной весталкой Реей Сильвией и породивший основателей Рима — Ромула и Рема. Марс, кроме того, и бог войны. Оба эти обстоятельства сделали его чрезвычайно почитаемым божеством Рима. Среди других божеств стоит назвать также богиню чувственной любви и плодородия Венеру, культ которой приобрел большую популярность в начале империи в связи с тем, что императорский род Юлиев вдруг открыл в ней свою отдаленную прародительницу.
Следует сказать несколько слов еще об одной римской богине. Художники изображали ее то с рогом изобилия — символом щедрости, то на колесе — символе изменчивости, то с повязкой на глазах — символом нелицеприятности. Речь идет о богине Фортуне, олицетворявшей слепую судьбу, изменчивое счастье и отдельного человека и целых государств. Богиня Фортуна, возносившая на императорский трон простых военачальников, поднимавшая порой на вершину социальной лестницы простолюдинов и даже рабов, была вожделенной богиней и для верхов и для низов общества. «Во всем мире, во всех местах и во все часы, — писал Плиний Старший, — все голоса призывают и называют одну Фортуну, ее одну обвиняют, только ее тянут к ответу, только о ней думают, ее одну хвалят, ее одну винят, ее ругают и чтут; она превратна, многие ее считают даже слепой, она непоседлива, непостоянна, неверна, изменчива, покровительствует недостойным. На ее счет относят все убытки и прибыли, и в счетной книге смерти она занимает обе страницы. Мы до такой степени подчинены судьбе, что она сама считается божеством»[73].
Функции Фортуны были многогранны, и это породило множественность ее образов. В Риме отправляли культ и Фортуны — покровительницы государства, и другой — покровительствующей дому императора. Была Фортуна семьи и Фортуна девушек, Фортуна победы и даже Фортуна сегодняшнего дня, которая имела в Риме свое отдельное святилище.
Юнона. Париж. Национальная библиотека.
Развенчивая с позиций христианской апологетики «истинность» всех этих богов, Августин фиксирует внимание читателя на давно начавшейся в римском культе тенденции к совмещению функций многих богов в одном все более универсализирующемся боге[74]. Этот процесс нам известен с разных сторон. С одной стороны, «лучший и величайший» Юпитер Капитолийский сосредоточивает в себе функции большого количества богов — Августин перечисляет их имена на нескольких страницах. Юпитер все более становится «всем», олицетворяя в одном лице множество обожествленных стихий и явлений. Он — бог неба и бог земли, устроитель законов и дарователь побед. Он — защитник государства и покровитель отдельных людей.
С другой стороны, низы общества, вольноотпущенники, рабы, свободные ремесленники, относясь безразлично к этим официальным богам и отправляя культ своих, «низших» богов, тоже начинают придавать им более универсальный характер.
Плутон, похищающий Персефону. Роспись склепа Деметры. I в. до н. э. Керчь.
Исследователи выявили здесь много интересных подробностей[75]. Так, оказалось, что почти забытая в верхах Bona Dea — Добрая богиня, имевшая неименитую родню (ее отцом был низший лесной бог Фавн), не только сделалась популярной среди рабов и отпущенников, но и стала наделяться множеством важных функций. Она — богиня полей, кормилица, целительница, охранительница отдельных фамилий. Она же — небесная, могучая, светоносная победительница. В ее руках рог изобилия, она имеет отношение и к колдовству. Она лучше других может помочь получить свободу, и рабы в посвятительных надписях приносят ей обет за освобождение.
Колесо Фортуны.
Другим божеством такого рода является Приап, с точки зрения верхов общества жалкий божок, нечто вроде пугала в саду. Вот «монолог» бога Приапа, вложенный в его уста насмешливым Горацием:
Некогда был я чурбан, от смоковницы пень бесполезный;
Долго думал художник, чем быть мне, скамьей иль Приапом.
«Сделаю бога!»— сказал; вот и бог я! —
С тех пор я пугаю Птиц и воров. —
Я правой рукой воров отгоняю…
А тростник на моей голове птиц прожорливых гонит,
Их не пуская садиться в саду молодом на деревья[76].
Но не таков Приап для простолюдина. Он сторожит его клочок земли. Это старая, важная функция, ведь клочок земли — основа благополучия для его хозяина. И бог, который дарует благополучие, — великий бог. Он Пантей — Всебог, как его рекомендуют посвятительные надписи. В нем сосредоточены плодоносящие силы природы. Он — могущественный, сильный, непобедимый, владыка лесов и вод. Он властен над юностью и старостью, он укрощает нечестивцев, он родитель и создатель вселенной, ему повинуется сам Юпитер и другие божества верхов общества. «Привет тебе, святой Приап, отец всего сущего», — говорится в одной надписи.
Еще более популярен среди социальных низов Италии Сильван, лесной бог, образ которого по ряду функций сливался с греческим Паном и римским Фавном. Его изображали в одежде селянина с венком из сосновых веток на голове и серпом и плодами в руках. Вначале малопопулярный, он в дальнейшем получает признание как охранитель фамилии и страж земельных участков. Эпитеты, прилагаемые к нему в посвящениях, выражают функции, которые ему придавались. Его зовут сеятелем, полевым Ларом, скотником. В то же время его именуют спасителем, защитником, господином. Он могучий, непобедимый. Как Приап, он тоже Всебог. Рабы, солдаты, вольноотпущенники, свободные «маленькие люди» в надписях заявляют о своей преданности ему, выражают благодарность за освобождение от рабства, исцеление, благополучие. У него, видимо, имеются и какие-то храмы, сооруженные все теми же низами общества, ему по обету ставят алтари, дарят священные участки. Для этих социальных слоев верховные боги официального культа — чуждые и даже враждебные силы, равнодушные к судьбам «маленьких» людей. Последние ищут себе защитников в среде близких им маленьких местных старинных божеств, наделяя их, однако, чертами великих победоносных богов.
Таковы некоторые черты развития религиозных представлений в Риме в первые века империи. В целом же по мере развития здесь монархической формы правления, вознесшей на вершину власти императора, эти земные отношения, проецируясь на небо, способствуют развитию и «здесь» идей консолидации власти. Римская религия в силу ее консервативности и многих примитивных черт мало отвечала этой задаче. Тем не менее, как мы видели, такие тенденции пробуждаются и в ней. Но еще в большей степени эти тенденции проявляются в восточных религиях, которые уже в последний период республики довольно интенсивно проникают в Рим и завоеванные им территории.
Лесной бог Лувр.
На Востоке в силу конкретно-исторических причин религиозный синкретизм (совмещение функций нескольких богов в одном и смешение различных культов) начался давно. Походы Александра Македонского, контакты эллинского и восточного миров, создание эллинистических государств, где синкретизм в области социально-экономической и культурной составлял самое существо этих политических образований, — все это оказало непосредственное влияние и на процессы религиозного синкретизма. В этих условиях естественно отпадал водораздел между эллином и варваром, по крайней мере в области религии. Греческая Афродита сливается с египетской Исидой, олимпиец Зевс — с египетским Амоном. Позднее, в период империи, это движение еще более усилилось. Возникает смешанный культ Зевса и Сераписа, Ягве и Анубиса, Гермеса и Тота.
Но еще более важно формирование и распространение монотеистических представлений. Здесь имеется в виду не только монотеизм самой Иудеи, который в еврейских общинах диаспоры (под влиянием контактов с другими народностями) теряет свои узконациональные черты. Находки за пределами Римской империи ряда надписей коллегий, исповедующих некоего безымянного «высочайшего», «благословенного», «гремящего», «внемлющего», «праведного вседержителя», явно тяготеющего к иудейскому Ягве, но и отличающегося от него[77], достаточно выразительны.
Также ведет к формированию монотеистических представлений и процесс сосредоточения функций богов. Наибольшее значение здесь приобретает Исида. «Я Исида, — читаем мы на одной посвятительной надписи, — владычица всякой земли; воспитана Гермесом и вместе с Гермесом изобрела письмо священное (иероглифическое) и демотическое письмо, чтобы не писали всего одними и теми же знаками. Я положила людям закон, и что я положила, никто не может изменить. Я — старшая дочь Кроноса. Я — жена и сестра царя Осириса. Я та, кто изобрел для людей земледелие. Я — мать царя Гора. Я та, кто у жен прозвана божеством. Я та, кто восходит в созвездии Пса. Мне построен город Бубастис. Я отделила землю от неба. Я указала пути звездам. Я установила движение солнца и луны. Я изобрела морское дело. Я утвердила силу справедливости. Я свела жену с мужем. Я установила, чтобы женщина рождала на свет дитя на 10-й месяц. Я положила, чтобы родители любили детей. Я установила наказание для родителей, не знающих любви. Вместе с братом Осирисом я положила конец людоедству. Я указала людям таинства. Я научила почитать таинства богов. Я соорудила священные храмы богов. Я сокрушила власть тиранов. Я сделала необходимым, чтобы мужья любили жен. Я сделала справедливость ценнее золота и серебра. Я установила, чтобы истина считалась прекрасной. Я изобрела брачные контракты. Я установила языки для эллинов и варваров. Благодаря мне различают по природе прекрасное и постыдное. Благодаря мне нет ничего страшнее клятвы. Несправедливо строящего козни я отдала во власть обижаемым. Я налагаю кару на поступающих несправедливо. Я законоположила милосердие к просителям. Я защищаю справедливо обороняющегося. У меня справедливость торжествует. Я владычица рек, ветров, моря. Никто не прославляется без моего решения. Я распоряжаюсь молнией. Я распоряжаюсь войной. Я укрощаю и вздымаю волны моря. Я нахожусь в лучах солнца при его движении. Все, что я решу, свершится. Мне все подобает. Я освобождаю узников. Я владычица мореплавания. Я делаю судоходное несудоходным, когда мне угодно. Я создала ограды городов. Я та, которую называют законодательницей. Я вывела острова на свет из бездны. Я распоряжаюсь дождем. Я побеждаю судьбу. Судьба послушна мне. Радуйся, Египет, взрастивший меня»[78].
Вот какую карьеру сделала в представлениях современников эта некогда скромная богиня плодородия, материнства, мореходства… Сосредоточение в ее руках функций владычицы космических явлений, божества культурных достижений человечества, творца его этических установлений, его законов не только возвышало ее над другими небожителями, но фактически делало верховным божеством.
Исида-Тиха. Берлин. Египетский музей.
Эта тенденция к совмещению функций отдельных божеств в одном развивалась, по-видимому, независимо от иудейского монотеизма. Плутарх следующим образом выражает такие представления: «Не существует разных богов у народов северных и южных, не существует богов варваров и богов греков. Но как солнце, луна, небо, земля и море — они едины для всех людей. Несмотря на множество разнообразных имен, которыми их называют, также есть только единый разум, который царствует над всем миром, есть единое провидение, управляющее миром. Повсюду действуют одни и те же силы, а изменяются лишь имена и обряды культов, и те символы, которые возносят душу к (божеству, бывают иногда ясны, иногда темны»[79].
Известный этнолог Дж. Фрэзер писал, что, когда знаменитый Ганнибал, полтора десятилетия державший в трепете Рим, покидал Италию, он не мог предвидеть, что Европа, победоносно отразившая опасность, шедшую с Востока, — нападение Ганнибала — не окажет сопротивления и сравнительно легко покорится восточным богам[80]. Действительно, как раз с конца второй Пунической войны в Рим начинают интенсивно проникать восточные культы. Одним из первых был культ великой фригийской богини, матери богов Кибелы, воплощенной в маленьком черном камне, который в 204 г. до н. э. был торжественно ввезен в Рим. Культ Кибелы — оргиастический культ. Яркие театрализованные празднества, странные наряды жрецов, нанесение себе ран и самооскопление в честь богини, общее состояние экстаза, во время которого приверженцы ощущали себя приобщившимися к божеству, — все это производило большое впечатление на суеверную экзальтированную толпу. Известный римский поэт и философ Лукреций так описывал празднества в честь этой богини:
Бубны тугие гудят в их руках и пустые кимвалы,
Хриплые звуки рогов оглашают окрестности грозно,
Ритмом фригийским сердца возбуждает долбленная флейта;
Свита предносит ножи — необузданной ярости знаки,
Дабы сердца и умы толпы нечестивой повергнуть
В ужас священный и страх перед мощною волей богини[81].
С Кибелой связан культ Аттиса, ее умершего и воскресшего возлюбленного. Вскоре он сделался одним из важнейших государственных римских культов.
К I в. до н. э. в Риме распространяется почитание Исиды. Оно также носило оргиастический характер. Апулей оставил красочное описание празднеств Исиды, благодаря которой наступает чередование времен, «пред которой ответственны звезды… и радуются небожители»[82].
Посвящение в ее культ было окружено великой тайной. Испытуемый предварительно подвергался различным искусам и затем вводился в святая святых, где приобщался к божеству. В своем воображении он достигал пределов смерти, переступал порог подземного царства, встречался в полночь при сияющем солнце с подземными и небесными богами и, пройдя все стихии, снова возвращался к жизни. Эти посвящения, сопровождавшиеся состоянием экстаза, имели в глазах приверженцев Исиды большую привлекательность. Даже несколько столетий спустя, когда христианство из религии преследуемой становится религией преследующей, ему нелегко далось искоренение культа Исиды.
Кибела на колеснице, запряженной львами. Нью-Йорк. Метрополитен-музей.
С Исидой связан культ ее брата и мужа, умершего и воскресшего Осириса, дававшего его приверженцам надежду на справедливый загробный суд и воскресение.
Осирис в египетской мифологии предстает как благое божество, символ светлого начала, гибнущего в борьбе со злыми силами, но воскресающего вновь. В представлениях египтян Осирис — божество умирающей и воскресающей природы, и эти его черты делали его популярным далеко за пределами своей страны.
Образ Осириса переплетался и часто сливался с образом другого египетского божества, Сераписа. Серапис до известной степени искусственное образование. Его культ учредил из политических соображений Птолемей Сотер. Однако, несмотря на такое происхождение, это новое божество прижилось не только в Египте, но переселилось и в другие районы Римского государства.
Имя Сераписа составилось, по-видимому, из слияния двух имен — Осириса и Аписа. Что касается его функций, то они также сложились из слияния функций целого ряда египетских и греческих божеств. Серапис вобрал в себя функции Осириса как божества умирающей и воскресающей природы, Аида (Плутона) — как владыки подземного царства, Асклепия — как бога врачевания, Аполлона — как бога солнца. Это было типичное синкретическое божество, и сама Исида, сестра и жена Осириса, в представлениях современников часто становилась супругой и соправительницей этого нового бога. Серапису посвящались большие храмы-серапеумы. Среди них наибольшей известностью пользовался серапеум Александрии, при котором находилась знаменитая Александрийская библиотека.
Серапис. Слепок с эллинистической скульптуры.
С культом персидского Митры римляне познакомились в I в. до н. э. Этот культ проник в Римскую империю в первую очередь вместе с солдатами, набиравшимися в восточных районах, где пользовался успехом митраизм. Известную роль в его распространении играли купцы, а отчасти захваченные в этих районах рабы. В самом Риме культ Митры появился позже. Здесь он выступает как «бог Солнца непобедимый Митра». Однако в сознание современников он вошел как одетый в персидские одежды юноша, настигнувший и убивающий огромного быка. Центральное место в митраизме занимает борьба двух начал: добра и зла, правды и кривды, света и тьмы. Митра — солнечное начало. Он поборник правды, а его приверженцы, «воины Митры», тоже борцы с демонами зла. Культ Митры полон таинственности. Он выступает в обрамлении символики магических обрядов, астрологических прорицаний. Каждый посвящаемый должен пройти через семь этапов посвящения. Лишь достигшие определенной ступени могли участвовать в тайных мистериях, в которых священная трапеза играла важную роль. Трижды в день совершались богослужения. В пещерах или катакомбах в ореоле таинственности приносились кровавые жертвы. Вся обрядность порождала у митраистов мистическое восприятие окружающего, а идея борьбы приверженцев митраизма со злом давала чувство удовлетворения тем низам общества, которые примыкали к этой религии. Эти обстоятельства, по-видимому, способствовали распространению митраизма и превращению его в грозного соперника христианства.
Не останавливаясь на некоторых других восточных культах, не оставивших заметного следа в истории религиозных исканий эпохи, нужно отметить лишь значительное распространение иудаизма. Во многих городах империи имелись многолюдные еврейские общины, исповедовавшие монотеистический культ своего всевышнего бога.
Однако этот бог евреев диаспоры существенно отличался от Ягве самой Иудеи. Иные условия жизни, более тесное знакомство и общение с другими народами греко-римского мира, влияние религиозно-философских и этических воззрений этих народов — все это, разумеется, не могло не сказаться на представлениях самих евреев «стран рассеяния». И если в отношении обрядности, где тоже произошли известные изменения, диаспора все-таки удержала целый ряд старых установлений неколебимыми (табу на некоторые виды пищи, представления о ритуальной чистоте, обряд обрезания), то во взглядах на верховного бога иудеев произошли серьезные сдвиги. В представлениях современников, живущих вне Иудеи, это уже не узко национальный бог Ягве, местожительствующий на своей библейской родине и пекущийся только об «избранном» им народе. Вынужденный навещать религиозные общины всего ареала рассеяния — и Антиохии, и Дамаска, и Рима, и Пантикапея, он, естественно, приобретает космополитический характер и становится богом вселенной.
Другим существенным фактором в этом превращении явилось развитие прозелитизма — приобщения к иудейской религии людей других народностей. Есть основания считать, что прозелитизм получил значительное распространение в греко-римском мире[83]. Это, конечно, не могло не отразиться и на облике самого исповедуемого бога. Новые социальные и политические условия и идейные движения эпохи понуждают его «смотреть» на вещи шире своего двойника из Иерусалимского храма. Так, в Иерусалиме ждут близкого по времени земного мессию, потомка царского дома Давида, который будет помазан в земные цари и будет править Иудеей. В диаспоре этот образ абстрагируется. Предметом опеки мессии становится весь мир; целью его прихода — спасение человечества.
В этой связи уместно вспомнить, что в греческом переводе Библии, Септуагинте, само осуществление которого до известной степени ломало узконациональный характер этого памятника и обращало его к греко-римскому миру, ветхозаветный бог Ягве утрачивает свое имя. Вместо него в греческий текст введено слово кюриас (κύριος) — повелитель, владыка, господь, что, может быть, еще с одной стороны иллюстрирует общую тенденцию к абстрагированию и «интернационализации» образа иудейского бога за пределами самой Иудеи. И когда Филон Александрийский, один из наиболее известных еврейских философов диаспоры, в своем аллегорическом толковании Библии налагает на старые представления о Ягве античные идеи о беспредельном и абстрактном Логосе, то он в общем не выходит за пределы очерченной выше тенденции.
Таким образом, монотеизм диаспоры становится более всеобъемлющим, более «наднациональным» и гибким, чем ограниченный территориальными, этническими и консервативно-религиозными препонами монотеизм собственно Иудеи. И это не могло не обусловить его роль в выработке христианских представлений.
Таковы некоторые черты религиозных движений в Римской империи в эпоху формирования христианства, и «безбожный» Лукиан метко запечатлел их в своих многочисленных сатирах. Наплыв чужеземных богов, совмещение функций, тенденцию к универсализму он изобразил применительно к греческому Олимпу в своем «Собрании богов». Старые боги, повествуется там, — Зевс, Посейдон, Аполлон обеспокоились тем, что на Олимп проникло множество чужеземцев, так заполонивших небо, что собрание богов стало походить на беспорядочное разноязычное сборище, и не стало даже хватать амброзии и нектара. В связи со всем этим исконные олимпийцы постановили учинить чистку. Пришлые боги должны прийти на суд, представить свидетелей и доказательства своего высокого происхождения. Тот, кто этого сделать не может, будет низвержен, и судьи не посчитаются с тем, что у него на земле много храмов и люди признают его за бога. «И каждый, — намекая на стародавние времена, возглашает сатирик, — пусть делает только свое дело. Афина не должна исцелять, Асклепий — пророчествовать. Аполлон пусть не исполняет сразу столько дел, но, выбран что-нибудь одно, да будет либо пророком, либо музыкантом, либо врачом»[84].
В конце этой вереницы божеств, продефилировавших на этих страницах, должен быть помещен еще один бог. Он возник на развалинах республики и вошел в Рим вместе с победоносными императорскими легионами. Это был сам император, вознесенный Фортуной высоко над другими людьми и уже этим самым завоевавший право примкнуть к сонму небожителей.
В 27 г. до н. э. император Октавиан получил от римского сената титул Августа — священного. Около этого времени его культ был учрежден в некоторых восточных провинциях. Ему воздвигаются храмы, его имени придаются эпитеты: благодетель, избавитель, спаситель.
Последним эпитетом император вводился в круг сотерических (т. е. спасительных) божеств, к которым в общем следует отнести и Иисуса Христа. В магической раннехристианской формуле, образованной из первых букв греческого слова «ихтюс», к Христу прилагается тот же термин «сотер» — спаситель.
«Пришествие» Августа изображалось льстивыми придворными как исполнение воли провидения[85]. Вокруг его биографии начинают складываться благочестивые легенды. Светоний собрал целый ряд таких рассказов о «счастливых и великих» знамениях, связанных с рождением и младенчеством Августа. Тут и вещие сны, в которых Юпитер отличает его от других отроков и вручает печать республики, и необычное зачатие. Совсем как евангельская Мария, мать Августа Атия родила его от бога Аполлона, который под видом дракона сочетался с ней, когда она в полночь заснула в его храме[86]. Таким образом, император оказался прямым потомком Аполлона, и это, разумеется, освящало его земную власть и давало право на божеские почести.
Так устанавливается культ императора, возникают особые жреческие коллегии, перед его изображениями приносятся жертвы, и новый культ входит как равный в состав других культов империи. Искусственное, часто насильственное насаждение императорского культа является характерным штрихом для тех исканий, которые в первые века империи велись и снизу и сверху.
Император Август — верховный жрец. Рим. Национальный музей.
Мы уже упоминали о скептицизме, овладевшем образованными слоями римского общества на рубеже между республикой и империей. Он не исчезает и в дальнейшем; сатиры Лукиана, который, по выражению Энгельса, одинаково смеялся и над язычеством и над христианством, имели широкий круг читателей. Взгляды эпикурейцев на загробную жизнь, их суждения о невмешательстве богов в дела людей пользовались распространением, и бытовая зарисовка Лукиана, где приверженцы лжепророка Александра прежде чем начать мистерии символически изгоняют эпикурейцев, достаточно выразительно свидетельствует об известности последних.
Идеи скептицизма в известной степени коснулись и «маленьких людей». В ряде эпитафий они выражают сомнения в загробной жизни, в воздаянии, в значении благочестия для получения потустороннего блаженства. Иногда такие взгляды вызывают у авторов эпитафий глубокий пессимизм, иногда в них явственно ощущается влияние эпикуреизма.
Красильщик Амарант и привратник Филолог, бывшие в разное время мужьями покойной Гилары, просят ее помнить о них, если только те, подчеркивает автор надгробия, кто под землей, способны что-либо чувствовать. Вольноотпущенник Гермен в эпитафии на могиле жены пишет: «Прошу вас, маны, если вы существуете (разрядка моя. — М. К.), чтобы Требеллии было хорошо»[87]. Некий отпущенник, чьим уделом в течение всей жизни был обременительный труд, пишет в эпитафии, что хотя могила — отдых, однако он не знает, что он теперь, и не знает, чем будет. «Небольшое утешение, — констатирует эпитафия, — остается нам за наши дела»[88].
В некоторых надписях неверие в загробное существование завершается советом пользоваться всеми благами, пока человек жив. В других содержатся глубокие раздумья над проблемой жизни и смерти. «Некогда нас не было, — пишется в одной эпитафии, — мы родились, теперь мы пребываем в покое такими, какими были, оставь же заботы». «Меня не было, меня нет, и это меня не касается»[89],— перелагает эпитафия некоей Примитивы, жены раба-управителя, известное изречение Эпикура: «…смерть не имеет к нам никакого отношения, так как, когда мы существуем, смерть еще не присутствует, а когда смерть присутствует, тогда мы не существуем»[90].
В век, когда Фортуна, вознесшая из безвестности одних и на глазах у всех губившая других, является как будто предметом всеобщего почитания, в баснях и поговорках эпохи встречаются и иные мотивы. «Никогда Фортуна не бывает сильнее разума», — говорится в одной басне; боги не прислушиваются к обетам и просьбам лентяев, они помогают тем, кто сам помогает себе, утверждает другая[91].
Однако не эти тенденции господствуют. Социальное неустройство и политические потрясения, перед лицом которых жизнь, благополучие отдельного человека и целых общественных групп оказывались зыбкими и непрочными, толкали массы на религиозные поиски, заставляли их обращаться к фикциям религиозных таинств и суеверий. Этому способствовало и то, что с захирением демократических учреждений в эпоху империи и общим затуханием общественной жизни естественным средством ее сосредоточения становились различные религиозные общества. Духовная энергия людей искала выход в области суеверий, которые не только удерживались от прошлых времен, но и осложнялись новыми. Предзнаменования, гадания, оракулы как исконно римские, так и экспортированные с Востока, прорицания экзальтированных пророков Исиды, Кибелы, Митры, составление гороскопов, ворожба и заклинания, поиски магических формул — вот характерный фон римской жизни начала империи.
Посвятительная стела Зевсу Высочайшему, Гремящему. Константинопольский музей.
Сочинения современников полны сообщений такого рода.
Всюду по всякому поводу происходят «чудесные» явления.
Появление кометы при Нероне означало, по мнению Тацита, новые казни. Сильные молнии — близкие бедствия. Император Август, державший в узде огромную империю, остерегался отправляться в путь на другой день после ундин или начинать серьезное дело в ноны — седьмой или пятый день месяца. Он был уверен, что если утром ему случайно одевали башмак не на ту ногу, это предвещало нечто недоброе.
Вера в чудеса была настолько распространена, что трезвый и скептический император Веспасиан сам, по словам Тацита, выступил в роли чудотворца, «вернув» зрение слепцу посредством своей царственной слюны и вдохнув силу в безжизненную руку калеки[92],— чудеса, подобные евангельским деяниям Христа. А некий еврей Элеазар на глазах у множества людей повторил другое чудо евангельского Христа и даже превысил его: он изгнал бесов не из двух бесноватых, а из всех, кто только был одержим бесами. Это случилось услышать историку Иосифу Флавию[93].
Чрезвычайно впечатляющие зарисовки состояния умов своих современников в Вифинии, Галатии, Фракии, Греции и самом Риме оставил нам Лукиан. Он был приверженцем Эпикура и потому одинаково скептически относился и к греко-римским религиозным верованиям, и к завоевывающему в его время позиции христианству. Этот, по выражению Энгельса, Вольтер классической древности побуждал своих современников смеясь расставаться с верованиями прошлого и столь же иронически принимать религиозные представления настоящего.
Перед глазами читателя проходит плеяда экзальтированных «пророков» и ловких обманщиков. Один из них, лжепророк Александр, сообразив, что «человеческая жизнь находится во власти двух величайших владык — надежды и страха», начинает эксплуатировать простаков, мечущихся между этими двумя началами. Он выдает себя за сына бога-целителя Асклепия. Несколько ловко поставленных театрализованных фокусов со змеями производят громадное впечатление на доверчивых и невежественных сограждан. «Иногда, — пишет Лукиан, — он изображал из себя одержимого, и из его рта выступала пена, чего он легко достигал, пожевав корень красильного растения струтия… На рассвете Александр выбежал на площадь обнаженным, прикрыв свою наготу лишь золотым поясом, держа в руках кривой нож и потрясая развевающимися волосами… Он взобрался на какой-то высокий алтарь и стал произносить речь, поздравляя город со скорым приходом нового бога. Присутствующие— а сбежался почти весь город, с женщинами, старцами и детьми — были поражены, молились и падали ниц. Александр произносил какие-то непонятные слова, вроде еврейских или финикийских, причем привел всех в изумление, так как они ничего не понимали в его речи, кроме имени Аполлона и Асклепия, которых он все время упоминал»[94].
Поклонение змею Асклепия. Берлинский музей.
Так город, переполненный, по выражению автора, «людьми, лишенными мозгов и рассудка», уверовал, будто в нем поселился бог, и каждый жарко молился, прося у него богатств, изобилия, здоровья и прочих благ. Вскоре здесь был воздвигнут храм, возник оракул и далеко распространился слух о творящихся в храме чудесах: бог Асклепий через своего новоявленного пророка указывал местонахождение беглых рабов, помогал находить грабителей, искать клады и ее только исцелял больных, но даже воскресил несколько умерших. Чем не евангельское чудо!
Религиозный угар, опьянение, особую склонность к необычным, «чудесным» ситуациям, к мистике и беспредельное легковерие экзальтированной толпы запечатлел Лукиан и в другом рассказе, где главным действующим лицом оказывается уже не «языческий» пророк, а христианский чудотворец.
Здесь действует историческое лицо, бродячий философ Перегрин, личность, довольно типическая для времени формирования христианства. Приверженность к экзальтации, к необыкновенному, одержимость заставляют его несколько раз менять свои религиозные привязанности. При этом он выступает не как один из паствы, а как пастырь и у христиан и у язычников. Лукиан дает его внешний облик: закутанный в плащ, с ниспадающими длинными волосами, с сумой через плечо и суковатой палкой в руках он являл вид трагический для суеверной толпы, на иждивении которой он находится во время своих скитаний. Вероятно, Лукиан сгущает краски, наделяя Перегрина множеством личных пороков, но в целом обстановка передана верно. Перегрин завоевывает популярность обличением и поношением местных «властей предержащих» и даже самого императора, благо тот, добавляет автор, имея в виду Антонина Пия или Марка Аврелия, «очень кротон и не обидчив». Когда, наконец, раздраженные власти изгоняют его из города или сажают в тюрьму, это служит только к возвеличению его славы. «За свое безумие, — говорит Лукиан, — он пользовался уважением со стороны необразованных людей… у всех на устах было имя философа, изгнанного за свободоречие и беззаветную правдивость»[95].
Примкнув к христианам, Перегрин вскоре сделался у них видным деятелем — пророком, главой общины, руководителем собраний. Он не только истолковывал ходившие у христиан «священные книги», но и сам, как утверждает Лукиан, сочинял некоторые из них.
Когда христиане за какой-то проступок перестали допускать его в свое общество, он отправился в Египет, где, иронически замечает автор, «стал заниматься удивительными упражнениями в добродетели: обрил половину головы, мазал лицо грязью… кроме того, проделывал еще множество других, еще более нелепых вещей»[96].
Последний аккорд этой колоритной биографии — театрализованное самосожжение Перегрина, хорошо передает дух эпохи. Падкая до чудес толпа верит абсолютно всему, и росказни, присочиненные в насмешку над легковерием самим Лукианом, совершив круг, возвращаются к нему уже в качестве непреложных истин.
«…Я рассказывал, — сообщает Лукиан, — а они ставили вопросы и старались обо всем точно узнать. Когда мне попадался человек толковый, я излагал рассказ о событии, как и тебе теперь (т. е. правдиво. — М. К.); передавая же людям простоватым и слушающим развеся уши, я присочинял кое-что от себя; я сообщил, что. когда загорелся костер и туда бросился Протей, сначала возникло сильное землетрясение, сопровождаемое подземным гулом, затем из середины пламени взвился коршун и, поднявшись в поднебесье, громким человеческим голосом произнес слова: „Покидаю юдоль, возношусь на Олимп!“ Слушатели мои изумлялись и в страхе молились Перегрину и спрашивали меня, на восток или на запад полетел коршун. Я отвечал им, что мне попадало на ум.
Вернувшись в собрание, я подошел к одному седому человеку, который вполне внушал к себе доверие своей почтенной бородой и осанкой. Он рассказывал все, что с Протеем приключилось, и добавил, что он после сожжения видел его в белом одеянии и только что оставил его радостно расхаживающим в „Семигласном портике“, в венке из священной маслины на голове. Затем ко всему сказанному он прибавил еще и коршуна, клятвенно уверяя, что он сам видел, как тот вылетел из костра, хотя я сам только несколько времени тому назад пустил летать эту птицу в насмешку над людьми глупыми и простодушными»[97].
В картине, нарисованной Лукианом, хорошо чувствуется обстановка, в которой возникали евангельские сказания о смерти и воскресении Иисуса Христа и о сопровождавших их чудесах и знамениях. «Это было время, — писал Энгельс, — когда даже в Риме и Греции, а еще гораздо более в Малой Азии, Сирии и Египте абсолютно некритическая смесь грубейших суеверий самых различных народов безоговорочно принималась на веру и дополнялась благочестивым обманом и прямым шарлатанством; время, когда первостепенную роль играли чудеса, экстазы, видения, заклинания духов, прорицания будущего, алхимия, каббала и прочая мистическая колдовская чепуха. Такова была атмосфера, в которой возникло первоначальное христианство»[98].