В поэме «Антиклавдиан», написанной около 1182 года, Алан Лилльский пренебрежительно отзывается о двух современных эпических поэтах (I, 165–170):
Illic pannoso plebescit carmine noster
Ennius et Priami fortunas intonat; illic
Mevius, in celos audens os ponere mutum,
Gesta ducis Macedum tenebrosi carminis umbra
Pingere dum temptat, in primo limine fessus
Heret et ignauam queritur torpescere musam.
Здесь плебействует наш в лоскутном своем песнопенье
Энний, зычно глася о судьбине Приама; а тамо
Мевий, воздеть к небесам уста дерзая немые,
Тенью сумрачной песни деянья вождя македонян
Только начнет рисовать — изнуренный, застынет на первом
Праге, горько ропща, что слабеет ленивая Муза.
Именем Мевия, заимствованным у Вергилия («Буколики», III, 90)[1], назван Вальтер Шатильонский, автор «Александреиды», написанной в начале 1180-х гг.; относительно нашего Энния Вильгельм Осерский, составитель комментария к «Антиклавдиану» (до 1210 г.), говорит: «Наш — поскольку этот латинский поэт — наш, то есть современный; он имеет в виду Иосифа Кентерберийского (Ioseph Cantuariensem). Жен илионских плач и т.д.»[2].
Вильгельм цитирует первое полустишие «Илиады». Употребленный Аланом глагол плебействует (plebescit), возможно, является саркастической отсылкой к демонстративному презрению, которым Иосиф то и дело награждает чернь (plebs)[3], и к употреблению Иосифом того же глагола («Илиада», VI, 348).
В кембриджской рукописи (Corpus Christi College 406; конец XIII в.) текст «Илиады» предваряется 12-стишным стихотворением в элегиках, прославляющим автора и начинающимся строкой: «Расти, Иосиф, и имя приращения осуществи своими нравами (Cresce, Ioseph, nomen augmenti moribus imple)»[4]. Это намек на слова, обращенные Богом к Иакову («расти», cresce: Быт. 35:12), и на слова Иакова об Иосифе («сын возрастающий Иосиф», filius adcrescens Ioseph: Быт. 49:22). Иероним в «Книге о еврейских именах» толкует имя Иосиф как «приращение» (incrementum). Рукопись создана много позже смерти Иосифа, и автор стихотворения должен был быть его современником, поскольку из самой поэмы он не мог извлечь указаний на ее авторство.
Две рукописи поэмы, адмонтская (Admont Stiftsbibliothek 128) и парижская (Bibliothèque Nationale, Lat. 15015), содержат глоссы, дающие некоторую информацию об авторе. Адмонтский глоссатор к словам «наша Британия» (nostra Britannia) в I, 198 делает замечание: «Наша — поскольку он был англичанин», а к словам «Паллада за нами» (Pallada nobis) в V, 537: «За нами — то есть за англичанами, ибо этот сочинитель был англичанин и звался Иосиф». В конце же комментария он пишет: «Заканчиваются глоссы на Илиаду Фригийца Дарета, которую магистр Иосиф Англичанин составил в почесть Балдуину, архиепископу Кентерберийскому» (Bate 1986, 3 f.).
Иосифом Эксетерским, видимо, впервые назвали нашего автора в XVI веке. Библиотекарь Генриха VIII, антикварий Джон Леланд (1503–1552), который, «поднимая пыль и моль в Абингдонской библиотеке»[5], отыскал фрагмент рукописи Иосифовой поэмы «Антиохеида», ныне утерянной, узнал из нее, что Иосиф родился в Эксетере[6]. Из сообщения Гиральда Камбрийского (о котором см. ниже) нам известно, что Иосиф — племянник Балдуина, архиепископа Кентерберийского, адресата «Илиады», который был родом из Эксетера, так что это дополнительное основание считать этот город родиной Иосифа.
Нет единства в вопросе о названии поэмы[7]. Обычно принимаемое название «Троянская война» или «О Троянской войне» (Bellum Troianum, De bello Troiano) восходит не дальше XVI века; современники называли ее «Илиадой Дарета Фригийского»[8] или просто «Даретом»[9]. Возможно, титул «Илиада Дарета Фригийского» был бы точнее, но он крайне неудобен в обращении (в частности, заставляет путать ее с другим произведением, «Дарет Фригийский в стихах», Dares Phrygius metricus, которое издал Штольманн в 1968 г.), поэтому в нашем издании мы следуем за Л. Гомпфом, принявшим укороченную версию заглавия (Ylias), и за коллективом французских переводчиков под руководством Ф. Мора, поддержавшим этот вариант в издании 2003 года.
Уничижительное упоминание «Илиады» в «Антиклавдиане» — самое раннее (начало 1180-х гг.) свидетельство об Иосифе. Он сам сообщает (I, 15 слл.), что написал поэму в молодости, и потому его появление на свет можно предполагать около 1160 г. Гервасий Кентерберийский, биограф архиепископа Балдуина, сообщает, что тот родился «в Эксетере в самой низкой семье», так что и происхождение его племянника Иосифа должно быть незнатным. Вероятно, он учился в школе в Эксетере (хотя этому нет подтверждений), но главное свое образование он получил в Реймсе. До нас дошла переписка Иосифа с его другом Гвибертом из Жамблу[10]; в 1189 г. Иосиф пишет ему, что он опять в Реймсе, «как обычно» (more solito), и надеется продолжить изучение теологии и права, но жалуется на нехватку денег и книг, цитируя Ювенала (Sat. III, 164): «Трудно всплывает наверх тот, чьей доблести станет помехой Скудость в доме его» (Gompf 1971, 221). В другом письме (1190 г.) он сетует, что его принуждают «ехать с господином моим архиепископом Кентерберийским в Иерусалим» (ibid., 222). Дядя еще в 1188 году прочил Иосифу, как мы знаем из Гиральда Камбрийского, роль певца крестового похода, и когда эта весть наконец добралась до реймского студента, он, видимо, не счел ее подарком судьбы. Тот факт, что «Антиохеиду» он все-таки написал, говорит о том, что побывать в Палестине ему довелось, хотя недолго: смерть Балдуина в 1190 г. освободила Иосифа от обязательств. Из письма Гвиберта, написанного Иосифу после 1194 г., следует, что его адресат в это время занимался преподавательской деятельностью в Жодуани, в Бельгии, «уйдя из земли и от родства своего» (Gompf 1971, 225), — и это последнее, что мы знаем о жизни Иосифа.
Эберхард Немецкий в своем «Лабиринте» (1210 — 1220-е гг.) рекомендует своим читателям Дарета (ст. 641–642):
Dat Frigius Dares veraci limite causam
Excidii Troiae, seditionis opus.
«Дарет Фригийский правдивым образом указывает причину разрушения Трои, дело мятежа». Поскольку этот дистих помещен в перечне выдающихся эпических поэтов (Вергилий, Лукан, «Александреида» Вальтера Шатильонского, Клавдиан, Гомер), речь идет скорее о поэме Иосифа, чем о прозе Дарета (Gompf 1970, 18).
В XIV веке итальянский историк Пастренго в книге «О началах вещей» упоминает Иосифа как источник сведений о Троянской войне: «Дарет Фригийский, который сражался на этой войне, написал об этих деяниях Илиаду, которую потом Корнелий Непот в прозе, а Иосиф Англичанин в стихах переложили на наш язык» (ibid., 15). Принято считать, что когда Чосер в «Троиле и Крессиде» и других произведениях отсылает к «Дарету», он имеет в виду поэму Иосифа[11]. Колюччо Салютати демонстрирует свой интерес к «Илиаде» (автора которой он не знает) в одном письме 1398 г.: «Кто бы открыл собственные имена поэтов троянской истории, из которых один, истинный подражатель Гомера, начинает так:
Гнев Пелида открой горделивого мне, о богиня,
а другой, следуя за Даретом Фригийцем, начинает:
Жен илионских плач, Пергам, низложенный судьбою.
Эти и многие другие [имена] погибли под руками читающих эти [книги]» (ibid., 56). Первый стих, приводимый им, — зачин «Латинской Илиады» Бебия Италика; второй — начало «Илиады» Иосифа (цитируемое с ошибками).
Поэма Иосифа фигурирует во многих каталогах библиотек XIII–XIV вв.: в Германии (Вюрцбург, Пегау), в Англии (Кентербери, Питерборо); ее экземпляр имелся в библиотеке французского писателя и библиофила XIII в. Ришара де Фурниваля (ibid., 55 ff.). Более или менее пространные выдержки из поэмы появляются во множестве флорилегиев. «Илиада», однако, не достигает успеха, выпавшего на долю «Александреиды»; ей составляют конкуренцию Бенуа де Сен-Мор и Гвидо де Колумна, чьи произведения были во всех отношениях доступнее.
До наших дней поэма Иосифа дошла всего в пяти рукописях[12]. Альбан Торер, первым издавший ее в Базеле в 1541 г., имел в своем распоряжении рукописи, ныне утерянные. «Илиада» издавалась 15 раз с 1558 по 1702 г.; во франкфуртском издании 1620 года[13] Самуэль Дреземий первым раскрыл авторство поэмы: до него часто считалось, что поэма Иосифа (приписываемая Корнелию Непоту) и есть первоначальный Дарет, а прозаическая «История» — лишь извлечение из нее. Научное изучение «Илиады» начинается во второй половине XIX в. (латинские диссертации Ж. Жюссерана (1877) и А. Саррадина (1878) во Франции, исследования Г. Дунгера (1869) и В. Грейфа (1886) в Германии), но еще 70 лет назад статью об Иосифе можно было начать с мрачного замечания: «Иосиф Эксетерский — один из тех литературных призраков, которые обречены быть читаемыми только в связи с чьим-то влиянием на них или с их влиянием на кого-то еще» (Riddehough 1947, 254). В 1970 г. Людвиг Гомпф осуществил критическое издание всех сочинений Иосифа в серии «Mittellateinische Studien und Texte» (Gompf 1970), которое является на данный момент базовым.
Один из многих уроженцев Британии, украсивших латинскую словесность XII столетия[14], Иосиф, однако, обязан своим образованием расцвету северофранцузских школ. Автора двух классицизирующих поэм, его считают поэтом с мирскими интересами, но он учился в Реймсе[15], и хотя его предпочтения лежали в сфере классической словесности, однако он изучал «теологию и декреты» (т.е. каноническое право), как он пишет Гвиберту. Он говорит, что ему трудно сосредоточиться на этой стороне своих занятий, и просит Гвиберта наложить на него что-то вроде епитимьи. В ответ Гвиберт посылает ему свои прозаические сочинения о жизни св. Мартина Турского и о девственности, а Иосиф перелагает их содержание в стихи, которые до нас дошли, — «Похвала девству» (150 строк элегического дистиха) и секвенция о св. Мартине[16]. Указания на то, что перу Иосифа принадлежали также панегирик Генриху II, «Киропедия»[17], эпиграммы и любовные стихотворения, сомнительны, поскольку источником для них являются каталоги британских авторов, составленные Джоном Бейлем (1495–1563)[18], который едва ли мог обнаружить значительные произведения Иосифа, неизвестные Леланду (Bate 1986, 13).
Книжник средневекового латинского Запада, не читающий по-гречески, то есть не знающий Гомера, имел широкий круг разнородных источников, по которым он мог знакомиться с троянской легендой. Прежде всего, это были латинские классики — «Энеида» Вергилия, Овидиевы «Героиды» и XII–XIII книги «Метаморфоз», «Ахиллеида» Стация, более позднее «Похищение Елены» Драконция. К ним примыкали комментарии, схолии и мифографические пособия — Гигин, Фульгенций, Ватиканские мифографы. В более систематическом (хотя по большей части — в гораздо менее традиционном) виде о Троянской войне повествовали четыре текста:
— «Латинская Илиада» (Ilias Latina) в 1070 гекзаметрических стихах, составленная во второй половине I в. н.э., видимо, ритором Бебием Италиком (первые строки содержат акростих с его именем), — довольно верный пересказ сюжетной стороны гомеровской «Илиады». Известная в Средние века под титулом «Гомер» или «Латинский Гомер», эта поэма была включена в школьные программы.
— «Дневник Троянской войны» (Ephemeris belli Troiani)[19], прозаический текст, переведенный на латынь в III или IV в. н.э. с греческого (оригинал сохранился фрагментарно) и приписанный некоему критянину Диктису, отправившемуся воевать под Трою вместе с Идоменеем. В глазах средневекового книжника, твердо верившего этой смелой атрибуции, «Дневник» Диктиса обладал всеми преимуществами непосредственного свидетельства о ходе войны, ее причинах и ближайших следствиях, — он начинается с похищения Елены и заканчивается постгомеровскими событиями, включая падение Трои и возвращения греческих вождей.
— «История о разрушении Трои» (Historia de excidio Troiae)[20] — мистификация, аналогичная предыдущей, только меньше объемом, скуднее содержанием и явственно ниже по культурному уровню. Прозаический текст V или VI в. н.э., переводной или изначально написанный на латыни[21], приписан Дарету Фригийскому, якобы участвовавшему в войне на стороне троянцев. Иллюзия подлинности текста поддерживается вступительным письмом грамматика Корнелия Непота, адресованным Саллюстию: там рассказывается, как Непот нашел в Афинах рукопись Дарета и решил ее перевести, «чтобы читатели могли узнать, как все происходило», — ведь куда больше подобает верить Дарету, участнику этой войны, чем Гомеру, родившемуся много позже нее. Сходным образом и Иосиф Эксетерский будет противопоставлять правдоподобие Дарета вымыслам Гомера и Вергилия (I, 24 слл.), а еще через 400 лет Филип Сидни в «Защите поэзии» повторит это противопоставление, но уже в пользу вымысла[22]. Дарет начинает с отдаленной предыстории, с похода аргонавтов, ставшего причиной вражды Геркулеса к Лаомедонту; стилистическая нагота его повествования выдает себя за безыскусность истины; его репутация древнейшего из светских историков[23] терпит крах лишь начиная с XVI века.
— «Разрушение Трои» (Excidium Troiae), анонимная компиляция, переведенная с греческого в VI в.; она открывается распрей трех богинь и судом Париса и простирается до смерти Ромула, упоминаемой в рассказе о странствиях и деяниях Энея.
На этой обширной базе в Средние века возникают лирические произведения (Бальдерик Бургейльский, взяв образцом «Героиды», пишет гекзаметрическое послание Париса Елене и ее ответ; около 1100 года появляется стихотворная жалоба Гекубы «Хочу оплакать Пергам» (Pergama flere volo), вошедшая в рукопись «Carmina Burana», и т.д.)[24], а во второй половине XII века на троянскую тему откликается эпос: Симон Шевр д’Ор (Simon Capra Aurea), каноник парижского аббатства Сен-Виктор, около 1155 г. пишет свою «Илиаду» в 497 элегических дистихах, затем появляется анонимная «Троянская история Дарета Фригийца» в 918 гекзаметрах, провозглашающая намерение оставаться в строгих пределах истины, сообщенной Даретом, и наконец на несравненно более высоком стилистическом уровне та же декларация осуществляется в «Илиаде» Иосифа Эксетерского. Он, однако, стал хоть и лучшим, но не последним из латинских авторов, писавших о Трое: в 1249 г. немец Альберт Стаденский пишет своего объемистого «Троила» в элегиках, а в 1287 появляется знаменитая «История разрушения Трои» мессинца Гвидо де Колумна. За пределами латинской словесности самым важным явлением становится написанный в 1165–1170 гг. Бенуа де Сен-Мором французский «Роман о Трое» (более 30 тысяч строк)[25]: в соединении с вышеупомянутыми позднеантичными источниками роман Бенуа дает начало целой литературной традиции, от немецких стихотворных переделок (Герберт Фрицларский, Конрад Вюрцбургский) и скандинавской саги (Trojúmanna Saga) до «Филострато» Боккаччо и «Троила и Крессиды» Чосера.
Основой для Иосифа, как можно понять из названия поэмы, послужила самая популярная в Средневековье версия троянских событий, «История» Дарета[26], к которой он сделал ряд дополнений: финал (возвращения греков) изложен по Диктису, ряд мифологических штрихов — по Овидию и мифографам[27], кое-что по Драконцию (Rigg 2005, VI) и анонимному «Разрушению Трои». Содержание своей поэмы Иосиф распределил в шести книгах[28]:
Книга I (1–4 главы Дарета)[29]. Поход аргонавтов; враждебность, оказанная им Лаомедонтом при попытке высадиться на троянский берег; Первая Троянская война, затеянная Геркулесом ради отмщения; гибель Лаомедонта, взятие Трои, пленение Гесионы. Приам, воевавший в восточной Фригии, избежал гибели; он возвращается, становится царем вместо погибшего отца и укрепляет Трою.
Книга II (4–7 главы Дарета). Приам отправляет Антенора послом к грекам, прося вернуть Гесиону; посольство безуспешно. Вернувшись, Антенор излагает свои приключения и призывает сограждан к войне против греков[30]; Парис пересказывает свой вещий сон, сулящий ему благосклонность Венеры.
Книга III (7–11, 14 главы Дарета). Плавание Париса в Грецию; похищение Елены. Греки готовятся к войне[31]. Гибель в море Кастора и Поллукса, пустившихся в погоню за похитителем сестры.
Книга IV (12–13, 15–18 главы Дарета). Перечень троянских союзников; каталог портретов; путешествие Ахилла к дельфийскому оракулу и знакомство с Калхантом. Греки выступают в путь; опустошение Ахиллом Мисии, гибель царя Тевтранта. Неудачное посольство Улисса к Приаму[32].
Книга V (19–24 главы Дарета). Начало войны. Смерть Протесилая, Патрокла, Мериона; происки Паламеда, притязающего на верховное командование над греками; битва Париса и Менелая; гибель Гектора[33].
Книга VI (25–43 главы Дарета, VI книга Диктиса Критского). Смена власти у греков. Влюбленность Ахилла в Поликсену и его уход с поля боя. Гибель Паламеда; возвращение Агамемнона к верховной власти. Подвиги Троила, заставляющие Ахилла вернуться в бой. Он убивает Троила и Мемнона. Похороны Мемнона; коварное убийство Ахилла в храме Аполлона. Гибель Париса и Аякса в единоборстве, смерть Пентесилеи от руки Пирра. Взятие города, преданного Антенором и другими; убийство Приама Пирром; конец войны и возвращение греков.
Уже по распределению глав Дарета можно понять, что первоисточник мало связывал Иосифа. В свое время У. Седжвик, проанализировав первую часть I книги (ст. 1–315), показал, что Дарет «дарует мысль, но не дарует слов». На 315 строк Седжвик насчитывает 59 строк вступления, 59 — «сатиры», 44 — «описания», 120 — «риторики» (что бы это ни значило) и только 19 — повествования, т.е. того, что мотивировано Даретом (Sedgwick 1930, 60). Мы приведем другой пример того, с какой свободой относился Иосиф к своему материалу.
История Первой Троянской войны замкнута у Иосифа между двумя пирами — у Пелия (I, 215–305) и у Теламона (II, 75–187). На Пелиевом пиру, который дается в честь возвратившегося Ясона, веселье оттенено поведением двух людей, которые не способны разделить общей радости, — самого царя Пелия и Геркулеса. Первый в 20-стишном внутреннем монологе (I, 224–243) пеняет богам на неудачу, которую он терпит в попытках извести Ясона; он укоряет Юпитера, перечисляет свои неудачные коварства и обещает впредь славить более могущественную Фортуну. Геркулес же в чуть более пространных раздумьях (I, 271–297) снедается за позор, постигший его на троянском берегу, перебирает свои былые подвиги и укоряет Юнону, его неутомимую недоброжелательницу. При этом внутренние муки Пелия, искушенного в науке скрывать свои чувства, обрамлены упоминанием его безмятежного чела (ст. 218, 246), а состояние импульсивного Геркулеса — и упоминания об этом тоже обрамляют его речь — тотчас отражается на его ярящемся челе (ст. 270, 303). Муки Пелия — завершение прошлой истории, истории аргонавтов (и это последнее, что мы узнаем о ней); муки Геркулеса — начало новой истории, истории Троянской войны.
Пир Пелия, где мучится Геркулес, — зерно Первой Троянской войны; пир Теламона, где терпит неудачу троянский посол Антенор, — зерно Второй. Описание свадебного пира Теламона точно так же выстроено на антитезе «веселье всех — терзания одного». Этим одним оказывается Гесиона, тревожная виновница происходящего торжества, в этом сходная с Геркулесом, так же как ее торжествующий супруг Теламон противопоставлен устроителю пира из I книги, расстроенному злодею Пелию. Как Геркулес, кипящий мщением, открывал историю войны, так пленница Гесиона, поневоле выходящая замуж, эту историю замыкает. Геркулес на этот момент уже простился с земным миром (прямые упоминания о его кончине делаются несколько позже — III, 90 сл., 145), но Иосиф мастерски заставляет его присутствовать на свадьбе соратника: придворный певец поет гимн в честь обожествленного героя (II, 109–136), практически равный по объему его ламентациям и во многом совпадающий с ними по материалу[34]. Внутренний монолог смятенного героя, препирающегося с богами, на наших глазах преображается в величавую, спокойную форму гимна.
Ни один из перечисленных элементов композиции не дан Иосифу его первоисточником. У Дарета в обоих случаях нет ни намека на пиры; появление Антенора на Саламине не приурочено к свадьбе Теламона; более того, Теламона он посещает не последним (как у Иосифа, справедливо видящего в этой встрече кульминацию троянского посольства), а вторым, после Пелея и перед Диоскурами[35].
Стилистический инструментарий, с которым Иосиф приступает к Дарету, уже давно стал предметом научного интереса. В дальнейшем изложении мы следуем за классической статьей У. Седжвика (Sedgwick 1930).
Версификация. Гекзаметр Иосифа тщательно следует моделям Серебряного века, в особенности Лукану (и Клавдиану), в определенной степени избегая их монотонии. Смелым использованием элизий он напоминает Вергилия. В целом его версификация немногим ниже среднего уровня Серебряного века. «Принимая во внимание поверхностность обычных средневековых учебников метрики, мы изумляемся поэту, чей слух был столь верен, что позволял ему точно воспроизводить тонкости гекзаметра, открытые только наукой XIX века» (ibid., 49). К его слабостям относятся злоупотребление «золотым стихом» (golden line), строки, в которых существительное и прилагательное рифмуют середину и конец стиха (александрийская манера, общая у латинских поэтов со времен Овидия и приводящая в конце концов к становлению леонинского гекзаметра), и пр. Неверные долготы[36] крайне редки.
Грамматика. Иосиф подражает смелым конструкциям серебряной латыни и превосходит их, изредка ошибаясь по неведению. Немногочисленные примеры его отступлений от узуса (пристрастие к адъективированному использованию существительных и пр.) собраны Седжвиком (p. 51–53)[37].
Стиль. Вопреки мнению, что нагнетание риторических изысков и разнообразная деформация языка кульминировали у Стация и Персия, изучение Иосифа показывает, что многое еще можно было сделать и после них. Иосиф избегает ребяческих выходок школьной риторики, лучшим (или худшим) представителем которой был Матвей Вандомский, однако и у него риторическая изобретательность замещает поэтическое воображение; «я сомневаюсь, — говорит Седжвик, — есть ли хоть одна строка, отмеченная поэзией в высшем смысле, во всех его шести книгах» (ibid., 54)[38]. Впрочем, риторическое мастерство Иосифа он оценивает наивысшим образом, обильно цитирует его блестящие пассажи (особенно те, которые можно сопоставить с Даретом, — в частности, портреты Пирра и Елены), например, по поводу авторских рассуждений в I, 67–70 и жалоб Пелия в I, 224 слл. замечая: «Нам пришлось бы долго искать в средневековой поэзии что-то сравнимое с этим» (ibid., 57) и напоследок сравнивает его «взрывы мощного и пылкого витийства» с избыточностью молодого Пиндара, который, по известному замечанию Коринны, сыпал не горстью, а мешком.
Иосиф любит композиты — monstriparus ‘чудищеродный’ (I, 422), ventripotens ‘чревомогущий’ (II, 81), astrivagus ‘звездоскитальный’ (VI, 115), luctificus ‘горетворный’ (VI, 370). Он постоянно прибегает к антономасиям (в частности, обильно использует патронимики — Эакид, Акторид, Ахиллеид, Исифид, Плисфенид и пр.): называет Диомеда по имени всего один раз (и уже по окончании войны — VI, 929), зато патронимиком Тидид или перифразом Калидонский герой / питомец — неоднократно; использует весь эпический арсенал синонимов для греков — аргивяне, ахейцы, данаи, инахиды, пеласги. Его изысканные намеки на мифологические лица и обстоятельства иной раз трудно разгадываемы (ср. намек на Алфею в I, 210 сл.) или не разгадываемы вовсе (Monicha hospicia в VI, 945 сл.). Эти пристрастия к метонимии и перифразу Иосиф разделяет со всей латинской поэзией от Овидия до Сидония Аполлинария.
Он образует имена среднего рода на -men (umbramen ‘покровительство’ вм. umbra, I, 437), использует длинный ряд имен женского рода на -trix (praedatrix, I, 102; cantatrix, I, 519; famulatrix, II, 248; ultrix, II, 429; stipatrix, III, 249), в этом пристрастии сближаясь с Пруденцием («Психомахия»). Он смело образует степени сравнения там, где их не ждали: fastiditior (I, 85), progressior (III, 168) и в особенности Iunonior (I, 276). Иосиф любит создавать и использовать глаголы с привативным de-: detitulare ‘лишать славы’ (II, 349), defoederare ‘разрывать союз’ (II, 436), degladiare ‘лишать меча’ (VI, 649) и даже deposse ‘лишаться способности’ (I, 289)[39].
Иосиф активно пользуется аллитерацией (в пример обычно приводят VI, 760: Nox fera, nox vere nox noxia, turbida, tristis, но есть множество менее концентрированных примеров), постоянно прибегает к парономазии (напр., mento — mente в I, 19), но избегает рифмы, и в этом верный заповедям поэтик (Матвей Вандомский, Ars versificatoria, II, 43). В области синтаксиса он часто использует зевгму и гипозевксис (напр., I, 3–5); авторские вторжения приводят с собой иронию и апострофы; вслед за поэтами серебряного века он насыщает текст сентенциями (см. напр. I, 21, 325, 482; V, 78 сл.; VI, 826). Любовь к «золотому стиху»[40] роднит его со Стацием и Клавдианом. Даретову войну, уныло тянущуюся и постоянно прерываемую то переговорами, то перемириями на несколько лет, Иосиф разбивает на куски, выдвигая отдельные яркие моменты (речи на совете, поединки, погребения героев) и сжимая или опуская бессобытийное течение времени; не нарушая заданной ему хронологии вещей, он несравненно усиливает их динамику, так что «по его поэме невозможно было бы догадаться о качестве первоисточника», справедливо замечает А.В. Захарова (Дарет 1997, 57).
Вооруженный знанием классики (Вергилий, Овидий, Лукан, Ювенал, Стаций, Клавдиан, Боэций), Иосиф, видимо, не чувствует смущения от того, что его источник дает мало оснований для эпической разработки, и создает странную поэму — эпос, являющийся переложением истории, начинающийся цитатой из сатиры (см. прим. к I, 1) и определяющий свою природу как плач (querimur flemusque, I, 3). Если и есть некое единство в этом создании, начинающемся с похода аргонавтов и охватывающем I и II Троянские войны, разделяя их невиданной в эпосе галереей портретов, то оно, во всяком случае, не укладывается ни в одобренные Аристотелем жесткие рамки гомеровских поэм («гнев Ахилла», «возвращение Одиссея»), ни даже в более вольные argumenta латинской эпики («битвы и мужа пою», «войны на эмафийских полях, более чем гражданские, и волю, данную злодеянию, и могучий народ, обративший победительную длань на свою утробу, и сокровные полки…», «братние полки, и поочередное царение, оспариваемое нечестивой ненавистью, и грешные Фивы…»). Обильно украшая эпическими атрибутами жанрово чужеродную им основу, скрывая «телеграфную прозу Дарета» (Rigg 1992, 102) под декором сверхъестественных вмешательств (Аллекто, возмущающая дух Приама), пророчеств (Гелен, Панф, Кассандра, Калхант, Дельфийский оракул), снов (вещие сны Гекубы и Андромахи, сон Париса), речей (состязание трех богинь, плач Гекубы на руинах Трои), описаний (экфрасис могилы Тевтранта в IV кн., птичья тризна по Мемнону в VI кн.), каталогов (перечень деревьев в I, 515 слл.), Иосиф скрепляет композицию постоянными авторскими вторжениями, техника которых хорошо усвоена им из Лукана[41] и органична для его риторической выучки.
Иосиф сочинил свою поэму в Реймсе в начале 1180-х гг.; однако очевидно, что он вносил в нее изменения и позже. Принц Генрих, «Молодой король», надгробной похвалой которому заканчивается V книга «Илиады», умер 11 июня 1183 г., и до Иосифа, надо полагать, эта весть дошла не в одночасье. Кроме того, посвящение поэмы Балдуину (I, 30–59) написано, когда адресат был уже архиепископом Кентерберийским (см. ст. 31 сл., 34 сл.), то есть было добавлено между 1185, когда Балдуин занял кентерберийскую кафедру, и 1190, когда он умер. В конце посвящения (ст. 57–59) говорится о решении Балдуина отправиться в крестовый поход — решении, о котором Иосиф, согласно его письму к Гвиберту, не знал по меньшей мере до 1189 г.[42]
Надо заметить, что с этими позднейшими добавлениями «Илиада» — этот, по выражению классика, обширный сюжет, в котором невозможно держаться в рамках[43], — приобретает новые черты композиционной упорядоченности. Мы бы обратили внимание на такие композиционные вехи, как финалы отдельных книг. Более или менее предсказуемым был лишь финал последней, VI книги: поскольку большую часть жанровых образцов для Иосифа составляли неоконченные произведения («Энеида», «Фарсалия», «Ахиллеида»), по существу единственным текстом, демонстрировавшим ему, как должна заканчиваться правильная поэма «о брани и мужах», оставалась «Фиваида» Стация. На нее Иосиф и ориентирует финал поэмы, обращаясь к своей книге с пожеланиями доброго пути и рассуждениями о зависти (ср. Tupper 1917, 553 f.). В прочих случаях он относительно свободен в тематической организации концовок.
От остальных книг явственно отличается четвертая, связанная с пятой, так сказать, композиционным анжамбеманом: ночь, останавливающая в IV книге готовых к битве греков[44], сменяется зарей только в V, 94. Финалы прочих четырех книг связаны проблематикой, и проблематика эта — религиозная.
Отношение Иосифа к язычеству стало в недавние годы поводом для небольшой дискуссии между Х. Паркером и А. Риггом. Паркер в своей статье, посвященной языческим божествам у Иосифа (Parker 1995), полемизирует, в частности, с мнением Ригга, высказанным в его «Истории англо-латинской литературы»: «[Иосиф] вводит языческих духов и богов (Аллекто в кн. II, Юнону и Афину в кн. V), чтобы мотивировать действие, почти как Чосер поступает с планетарными богами» (Rigg 1992, 102). Мысль Паркера состоит в том, что боги «Илиады» — лишь олицетворения разных явлений, с которыми они жестко связаны и не действуют там, где нет места этим явлениям. В эпизоде гибели Оронта (V, 167 слл.) упоминание Фетиды — простая антономасия: не богиня, а морская волна лишает его равновесия, и здесь нет ничего, что говорило бы о богине, а не о волне. То же относится к эпизоду, когда Фетида, в страхе за Ахилла, переворачивает и осматривает плывущие трупы (V, 381 слл.): Иосиф просто персонифицирует волны, несущие тела убитых, по риторическим соображениям, чтобы прибавить патетики в описание массовой гибели, и его Фетида не оказывает никакого воздействия на события подобно тому, как она это делает у Гомера или Стация.
В противоположность этим эпизодам, Фетида не появляется подле своего сына ни в час его предательского убийства, ни даже после него (VI, 406–470), — потому что эта сцена разворачивается вдали от моря, там, куда персонификация этой стихии доступа не имеет. То же касается Авроры, оплакивающей своего сына Мемнона не тотчас по его смерти, но на следующий день (crastina… Aurora, VI, 370 сл.), то есть появляющейся лишь тогда, когда позволительно явиться заре. Таким образом, в Фетиде и Авроре Иосиф лишь персонифицирует природные феномены, но так искусно, что возникает иллюзия деятельного участия богов в сюжете. С другой стороны, Минерва, удерживающая Ахилла при самых воротах Трои (VI, 369), — лишь олицетворение благоразумия[45]; встреча Ахилла с Минервой на поле боя могла бы дать повод для убеждающей речи богини или даже для состязания в речах, но Иосиф избегает этого, а в том случае, когда он все-таки влагает обширные речи в уста богиням, это происходит во сне Париса, чем снимается вся реальность происходящего. Напоследок Паркер приводит цитату из Гальфреда Винсальвского, показывая, что метонимии этого рода («под Фебом понимается солнце, под Эолом — ветер, под Плутоном — Тартар, под Нептуном — море») суть непререкаемое достояние современной Иосифу школы.
Ригг, отозвавшийся на статью Паркера через шесть лет (Rigg 2001), констатирует свое совершенное согласие с тем, что боги у Иосифа суть олицетворения природных феноменов (его собственные слова о «планетарных богах» у Чосера в «Рассказе Рыцаря», замечает он, не расходятся с этим), однако добавляет, что этим не исчерпывается отношение Иосифа к языческой религии. Ригг вычленяет у Иосифа пять типов отношения к язычеству:
1) историзм (описание языческих алтарей, храмов, жертвоприношений, изображений и эмблем богов, вера в реальность богов, выказываемая в речах персонажей: см. I, 545 слл.; III, 1–45, 212 слл., VI, 579 слл. и пр.);
2) критика и скептицизм («свирепая религия» в I, 83 сл.; старинная сентенция о страхе, сотворившем богов, в I, 107 сл.; осуждение поэтической вольности, изобретающей богов, в III, 454 слл.) — тут, однако, есть ряд двусмысленных мест, особенно в том, что касается пророчеств и знамений. Сон Андромахи (V, 430 слл.) неложно предсказывает смерть Гектора, сон Гекубы (III, 155 слл.) — бедствия городу от Париса; хотя Иосиф и потешается над верой в оракулы (IV, 215–45)[46], однако предостережения Гелена, Панфа и Кассандры в III книге, никем не услышанные, все же оказались справедливы. Во всех этих случаях, говорит Ригг, если Иосиф хотел остаться поэтом, он не мог позволить своему скептицизму отменить требования нарратива: будущее может быть предсказано и знаменья должны быть пренебрежены, чтобы дать место иронии;
3) судьбы, Фортуна и Фурии. Судьбы известны пророкам; традиция и поэтическая ирония диктуют в этом случае отказ от скептицизма. Судьбу и Фортуну он различает мало (ср. слова Антенора в III, 130 и 135 сл.). Судьба (принимающая также обличие случая или Венеры) обеспечивает отсутствие Менелая, Диоскуров и Гермионы, когда приплывает Парис (III, 203 слл.); Фортуна покровительствует Парису (III, 252 слл.); Парки определили, что Гектор должен умереть, а Троя — пасть (V, 523 слл.), и пр. Большинство отсылок Иосифа к судьбе и Фортуне может быть — в боэцианском духе — согласовано с христианским взглядом. Боги и судьбы иногда являются почти лексическими эквивалентами (VI, 520 сл.). Переговоры о мире сорваны Эриннией, Паркой и Калхантом, который «могущественней всякой судьбы» (VI, 207 слл.). Аллекто напоминает Приаму о необходимости мстить (II, 15 слл.); Фортуна, почти как Фурия, воспламеняет Гектора (V, 404 слл.). Все эти вторжения можно истолковать метонимически, как человеческую тягу к кровопролитию, мести и пр., но как минимум в одном случае Фурию можно понять как внешнюю злую силу. Когда Аякс Теламонид выходит против Гектора (племянника его матери, Гесионы), Эринния рада увидеть братоубийство, но Благочестие (Pietas) мешает этому, открывая героям их родство. Эринния не может быть метонимией судьбы или случая (поскольку она терпит неудачу), а Pietas нельзя понимать как человеческую эмоцию, поскольку ни один из бойцов не знает, что перед ним его кузен. Это чистый случай эпической машинерии;
4) метонимия и наложенная (applied) метонимия. Кроме многочисленных случаев той метонимии, которой посвящена статья Паркера, есть еще то, что Ригг называет наложенной метонимией, и она воплощается в искусстве, с каким средневековый поэт соединяет классические традиции. Когда говорится о Палладе как защитнице троянской цитадели и судьбы (I, 544), речь идет не о мудрости, а о Палладиуме. Фетида — метонимия моря, но она мифологически еще и мать Ахилла, и она ищет именно Ахилла; Аврора — заря, но она мать Мемнона и скорбит именно о нем. Паллада — олицетворение мудрости, но она традиционно опекает в бою именно Ахилла, и у Иосифа нет случая, чтобы Паллада (оскорбленная судом Париса) учила мудрости какого-нибудь троянского героя;
5) признание языческого мифа. Если оставить в стороне все метонимии, есть много случаев, где Иосиф позволяет эпической машинерии идти своим ходом, не тревожась за ее языческое содержание. Юнона, раздраженная тем, что Гектор, убив Полибета, взял щит с ее изображением, вместе с Палладой понуждает выступить против него Ахилла, и тот идет, «надеясь на силу богинь» (V, 487 слл.). Сарпедон, сын Юпитера, свирепствует в бою, словно отцовская молния (VI, 49 слл.). Юпитер, видя с небес ярость Ахилла в бою, радуется, что не женился на Фетиде (VI, 351 слл.). Юнона, ненавидящая троянцев, отгоняет павлина от могилы Мемнона (VI, 386 слл.). Аполлон и Паллада хотят покарать Париса за убийство в храме, но Юпитер им не дает (VI, 454 слл.), и т.п. Самый трудный пассаж этого рода, понуждающий нас «либо похвалить Иосифа за оригинальное творение полуязыческого, полухристианского поэта, либо осудить его как растяпу», — II, 15–30, то ли простой случай неспособности, то ли дерзкая попытка пересоздать языческий мир в христианском контексте. Приам наслаждается миром, но Фурия Аллекто, оскорбленная покоем Трои, напоминает царю о пленении его сестры. Следует пространная тирада, которую нельзя приписать Приаму (из-за стихов 17–20, а также потому что он не может, например, понимать, что соблазнен Фурией), — следовательно, она принадлежит самому поэту: и между тем она обращена к Юпитеру, Палладе и содержит многочисленные отсылки к Фуриям. При этом ст. 17–18 намекают на грехопадение и изгнание прародителей из рая. В таком случае Юпитер отождествляется с Богом книги Бытия, и у этого-то высшего божества Иосиф просит вернуть людям небо или по крайней мере защитить funera exilii tui (ст. 19 сл.). Это, видимо, означает «мертвецов твоего изгнания»[47], то есть тех, кто умер во время изгнания, наложенного Богом, — иначе говоря, в период до Воплощения Христова. Иосиф, отождествляя Юпитера с Богом Ветхого Завета и помещая троянцев и греков среди прочего дохристианского человечества, видимо, создает образ поэта (a poet-persona), жившего во времена Троянской войны, до искупления человечества Христом, и имевшего смутное представление обо всей схеме христианской истории. Это сопоставимо с тем, что делает в «Александреиде» Вальтер Шатильонский, представляя Александра как героя, главный изъян которого — жизнь вне христианства и благодати. Эта гипотеза, конечно, приводит с собой новые трудности — например, отсутствие четкой демаркации между тем, что Иосиф говорит от себя (I, 1–59 и VI, 959–979) и тем, что отдано предполагаемому «Dares-poeta»; смущающий нас пассаж II, 17–20 все-таки может быть и несообразностью, произошедшей от рассеянности, христианским бликом в языческом контексте, равно как незаконченной попыткой выстроить какую-то иную перспективу.
Как мы сказали, с религиозной проблематикой связаны концовки четырех книг поэмы. Первые две закачиваются образцами «историзма», по Риггу, — описанием алтаря Юпитера в Трое (I, 545 слл.) и призывом Париса к троянам действовать, надеясь на покровительство Венеры (II, 610 слл.). Объективизму этих пассажей[48] противостоят экспрессивные авторские вторжения в финале III и V книг. 20-стишная авторская тирада (III, 454 слл.; «критика», по Риггу) связана с обожествлением утонувших Диоскуров[49] — автор не только протестует против такого недостойного отношения к погибшим героям (которым он отдал должное, восхвалив их благочестие, pietas), но еще и сравнивает это сумасбродство с современными ему поверьями об Артуре. Пятую книгу завершает пространный (V, 513 слл.) авторский плач над Гектором. После традиционных сетований на непостоянство Фортуны и жестокость Парок Иосиф сравнивает с падшим героем недавно скончавшегося принца Генриха, и это сравнение, в отличие от предыдущего, имеет вполне позитивный характер: финал III книги — сходство в заблуждении, финал V — сходство в доблести. Таким образом, за двумя «троянскими» финалами (I, II кн.) следуют два «английских» (III, V)[50], и движение от I к V связано с интериоризацией проблемы (экфрасис [I] — речь персонажа [II] — авторская тирада [III, V]). От недолжного (III) Иосиф переходит к должному (V): не божественность, говорит он, а героизм; не ожидание возврата, а оплакивание; не порождающая нечистых богов «пагубная вольность Кекропова края» (III, 454), а благоразумный и искусный поэт («мы», V, 537); и в полном согласии со статьей Паркера Иосиф оставляет за античными богами школьное гетто метонимий (ср. их густоту в V, 536 сл.).
Гиральд Камбрийский, рассказывая, как они с архиепископом Балдуином проповедовали в 1188 году в Уэльсе крестовый поход, сообщает такую подробность:
«Когда достохвальное посольство таким образом завершилось и архиепископ направлялся из валлийских пределов в Англию, некоторые из его клириков, совершая путь с ним вместе и беседуя при нем об Иерусалимском странствии, вопрошали его, кто мог бы достойно изложить эту благородную историю о восстановлении Палестинской земли, совершенном нашими владыками, и о поражении, нанесенном ими Саладину и сарацинам. В ответ он сказал, что хорошо позаботился об этом и располагает человеком, способным превосходно изложить эту историю. Когда же они приступили с расспросами, кто это, он, обратившись к архидиакону Гиральду, ехавшему подле него, говорит: “Вот кто изложит ее в прозе, а племянник мой Иосиф — в стихах; я его придам архидиакону, дабы услужал ему и неотлучно сопутствовал”»[51].
Сам Гиральд не исполнил работы, к которой Балдуин счел его весьма способным, — история III крестового похода не была им написана. Но Иосиф написал эпическую поэму о крестовых походах, «Антиохеиду» (Antiocheis), о которой Томас Уортон (1728–1790) в своей «Истории английской поэзии» заметил: «Вольтер был изумлен счастливым выбором предмета, сделанным Тассо. Здесь мы видим, как поэт гораздо более раннего века, нежели Тассо, прославляет поход того же рода» (Warton 1840, CXXVIII). К сожалению, мы лишены возможности увидеть, чем стал эпический жанр под пером Иосифа в его более зрелые годы и в отсутствие ограничений, поставленных историческим источником, — уже Леланд в середине XVI века видел от «Антиохеиды» лишь отрывки. От него нам осталось сообщение об Эксетере как родине Иосифа и фрагмент текста об английских героях, впоследствии переписанный историком Уильямом Кэмденом (1551–1623).
О содержании поэмы говорить трудно: она, очевидно, должна была повествовать о деяниях архиепископа Балдуина и короля Ричарда; если ее название связано с Антиохией, то поэма каким-то образом касалась и уже легендарного к тому времени I крестового похода, когда этот сирийский город был взят крестоносцами[52]. Но Гомпф (Gompf 1970, 63) справедливо замечает, что названия на -eis образуются не от топонимов, а от личных имен (Энеида, Ахиллеида, Александреида, Тесеида), — и сам Иосиф свидетельствует о том же, когда в «Илиаде» (VI, 963) обещает петь войны Антиоха, Antiochi bella. Гомпф полагает, что этот Антиох был выведен Иосифом как символический противник христианской веры[53], и идентифицирует его с Саладином. Несмотря на привлекательность этой версии, приходится сказать, что основания, которыми руководствовался Иосиф, нам в точности неизвестны и никогда не будут известны[54].
Сохранившийся фрагмент «Антиохеиды» представляет собой следующее:
Брут, по старинной
Крови троянец, исшед из краев лацийских[55], в пределах
Этих осел, испытав приключения многи, судьбою
Мир нареченный ему стяжав; смиритель гигантов,
Имя земле даровал, победитель. Блистало потомство
Славное, стольких вождей, питомцев богатое сонмом,
Сонмом мужей плодовитое, силой стеснивших вселенну,
Древних — славой своей. Отсель Константин, приобретший
Власть, и Рим держать предприял, и Византий расширил.
......................................................................
Бренний, сенонов вождь, отселе, город пленивши,
Ромулову усмирил победительным огнем твердыню.
Также и Сцева отсель, небесславная доля гражданской
Бури, который один, когда прорваны толпы, в осаду
Магна взял, для Цезаря став наилучшей стеною[56].
Знатным рожденьем отсель процвел в судьбине счастливой
Цвет королей, Артур, чьи дела просияли на диво,
Но не меньше блестит, что весь он — услада для слуха,
Сладость, народу любезная, он. Посмотри на любого
Древнего мужа: молва о Пеллейском вещает державце[57],
Цезаревы триумфы гласит знаменита страница,
Чудищ смиритель, Алкид, вознесен высокою славой,
Но ни с орехом сосна[58], ни звезды сравниться не могут
С солнцем. Лацийские ты перечти и гречески книги[59]:
Равных не знает ему старинный, не сможет грядущий
День ему равных явить. Властителей всех превосходит
Он один, и лучше былых и будущих больше[60].
В порядке, далеком от хронологического, перечислены пять славных мужей, порожденных Британией: Брут, правнук Энея, заселивший остров и давший ему свое имя (Гальфрид Монмутский. «История бриттов», гл. 21 слл.); Константин Великий, сын правившего и умершего в Британии Констанция Хлора (Гальфрид, гл. 78); Бренн (Бренний), вождь сенонов, разоривших Рим, согласно Гальфриду (гл. 35 слл.) — сын короля бриттов Дунваллона Мольмуция; Сцева, центурион Цезаря, герой Лукана («Фарсалия», VI, 140–262), упомянутый у Гальфрида (гл. 62) как заложник, которого его отец, король триновантов Андрогей, дал Цезарю; и наконец, Артур, главный герой Гальфрида и центр расцветающих во времена Иосифа «бретонских повестей». Иосиф выводит британского монарха из ложной перспективы народного суеверия, в которой мы его застаем в III книге «Илиады», и ставит в правильную риторическую перспективу, украшая «цвет королей» пышной разработкой топоса «побежденная древность» (Curtius 1953, 162–165).
Эпиграмма из кембриджской рукописи «Илиады», упоминавшаяся выше, выглядит так:
Имя прироста в своих, о Иосиф, нравах исполни,
Чтоб не явилось сильней имя, чем доблесть твоя!
Пряжею Парок тебя Аонийски умножили Музы,
В новом поэте, в тебе дышит былой Аполлон.
Дал нам ужель ты блуждающи речи Дарета Фригийца[61],
Что Каллиопой твоей замкнуты ныне в стихах?
Ты, несравненный Орфей, в пределах западных мира
Движешь под лирную песнь неколебимы древа.
Музой могучий, начни услаждать ты Каменою вышних,
Чтоб сочетался с твоим сладкий небесный напев.
Но не пытайся вникать беспечно в укровы Эреба,
Ибо тщетны труды — смерти пускаться стезей[62].
Автор стихотворения знает об «Илиаде» и, сколько можно понять из последних четырех строк, призывает Иосифа к религиозной поэзии (остается гадать, знал ли он о замысле «Антиохеиды» или руководствовался иными мотивами). Если бы Иосиф мог посмотреть на себя в зеркале этих стихов, он бы, вероятно, остался доволен: снабженный ученой этимологией, сравненный с Орфеем, покровительствуемый старательными метонимиями своего ремесла, он был поставлен в ту самую риторическую среду, в которой так внимательно и с таким успехом расставлял блистательные пороки своих языческих героев.