Глава 8 Барвиха, или шалава grenadier

Почтовая станция и трактир с «нумерами» в Барвихе, которую люд окрестный чаще называл Оборвихой, слыл местом бойким, куда сходились все торные пути-дороги. Клер и Евграф Комаровский приехали туда, когда солнце сильно клонилось к закату. Весь путь они проделали по солнцепеку, от которого Клер страдала молча, не желая, чтобы русский генерал, который ездил на лошади как бог и словно и не замечал палящих лучей, слушал ее нытье насчет жары, духоты, пыли и докучливых мух.

В трактире, полном господ офицеров, чиновников и путешествующих помещиков, Комаровский сразу потребовал лучший отдельный кабинет, приказал подать обессиленной Клер холодного, с погреба, морса или взвара, а сам переговорил с трактирщиком о некой Скобеихе. Клер лишь диву давалась – отчего он, расспрашивая барвихинского трактирщика, вставляет английские словечки – blood и bloody[8]. Трактирщик прикрывал рот рукой, корчил рожи, покорнейше прося его сиятельство подождать чуток, так как Скобеиха сейчас в «нумере» у проезжего жандармского полковника, который не велел их беспокоить.

– Сразу потом эту шалаву grenadier сюда ко мне, – приказал Комаровский. – А пока подай нам полный обед – ухи налимьей и расстегаев. А мадемуазель еще холодного взвара малинового. Ну и мне тоже тащи со льдом.

Слова шалава grenadier Клер в русском обиходе слышала – так называли женщин легкого поведения, продававших себя за деньги.

– Подождем, а пока пообедаем, вы проголодались, мадемуазель Клер? – спросил Евграф Комаровский, когда ловкие трактирные половые начали ставить на обеденный стол блюда и супницу с дымящейся ухой.

Клер, измученная жарой, решила, что и куска не в силах проглотить, однако, почувствовав аромат свежей ухи, она вдруг поняла, что голодна как волк. Комаровский налил ей щедро из кувшина малинового взвара. И себе тоже.

Опять малина! Надо же…

– Вы любите сладкое, Евграф Федоттчч? – не удержалась она.

– С детства. Не баловали меня в детстве сладким. – Он пил малиновый взвар и смотрел на нее, сидящую напротив за большим круглым столом. – Я в Петербурге родился на Песках и матушку потерял восьмимесячным. А отца на восьмом году. Так что круглый сирота остался в мире. Некий благодетель пристроил меня в знаменитый французский пансион для сирот, где все было как в Версале в смысле политеса и этикета, а мы, воспитанники, и русской речи не слышали – говорили только на французском и немецком. Было у нас там два отделения, два факультета: Факультет сирот оборванцев – ФСО и Факультет сирот богатых – ФСБ. Меня, конечно, в первый записали, и не было дня в пансионе, когда бы меня бедностью моей не попрекали. Так что кроме языков и философии, латыни и математики, занимался я усиленно фехтованием на шпагах и… дрался, конечно, отпор давал. Такой был буян. Чуть что я batter an visage comme un tambour[9] – как у нас говорят, бил в морду как в бубен. Наказывали меня за драки, но я не сдавался. Одевали нас в пансионе в красивую форму, учили, как носить мундир. А кормили скудно. Так что кроме взвара ягодного летом я ничего из сладостей и не пробовал, малиновый взвар мне амброзией казался.

– И нам с Мэри, моей сводной сестрой, в детстве сладкого не давали, – призналась Клер. – Отчим Уильям Годвин[10] считал, что сладкое изнеживает, портит детей, а характер стойкий надо вырабатывать с детства. Я дочку зато сладким закармливала, пока она жила со мной, у меня.

– Уильям Годвин – философ, писатель, я читал его труды, памфлеты, хотя во многом с ним и не согласен.

– Он вырастил меня. – Клер допила малиновый взвар. – Его я считаю своим отцом. Я ведь бастард. Незаконнорожденная.

Евграф Комаровский смотрел на нее.

– Отчим долгое время был единственным моим учителем и авторитетом по жизни. А потом я поменяла взгляды, обрела нового наставника.

– Лорда Байрона?

– Да, его.

– Это правда, что он не выносил, когда женщина ест с ним за одним столом? Что женщины питались при нем украдкой на кухне вместе с прислугой?

– Нет. – Щеки Клер покрыл пунцовый румянец. – Мы с Мэри на вилле Диодати никогда не допустили бы подобного обращения с собой. И Шелли не позволил бы. Байрон это знал. Нас это не касалось. А над той итальянкой… Гвиччиолли он именно так издевался.

– Попробуйте уху, мадемуазель Клер. – Евграф Комаровский собственноручно налил ей в тарелку два половника янтарной ухи из супницы. – Ай да уха!

И они ели уху. Ничего вкуснее Клер не пробовала раньше – так ей казалось. И еще она думала: этот русский генерал, граф, аристократ с его загадочной противоречивой натурой, грубоватым шармом, бесстрашием и отменными манерами за такое короткое время стал для нее человеком, с которым она чувствовала себя так спокойно, так уверенно… Полностью защищенной, словно за каменной стеной… Комаровскому на третий фактически день их знакомства можно было сказать, не стыдясь, даже такую вещь, что она – бастард, хотя это не являлось секретом. Об этом писали все европейские газеты, разбирая по косточкам ее роман и последующую вражду с лордом Байроном. Она вдруг вспомнила, как в Швейцарии, катаясь верхом по горам, они с Байроном были застигнуты дождем и укрылись в маленькой горной таверне. И тоже сидели за столом при свечах. Байрон пил итальянское вино из плетеной бутыли и все твердил, что она со своими темными, как ночь, волосами и глазами, сверкающими, как звезды, напоминает ему героиню его поэмы – Медору. Чудо для поэта встретить наяву ту, о ком грезил, сочиняя стихи, говорил он, и сам был так красив в тот момент.

Байрон и сейчас незримо сидел третьим за их накрытым столом. И смотрел на нее с вызовом.

– Мужские причуды, как у лорда Байрона в отношении женщин, не столь уж редки. – Клер бросила собственный вызов Комаровскому. – И жестокое обращение, унижение не редкость. Мы с вами сейчас это наблюдаем здесь. Насилие над женщинами, убийство их. И даже то, что ваши помещики могут выгнать на работу в поле только что родившую мать, здоровье которой так слабо, разве это не издевательство над женской природой? Я у вас слышала поговорку: курица не птица, баба не человек.

Неизвестно, куда бы они зашли в своей беседе, но на пороге появился трактирщик. Он привел низенькую бойкую женщину с фальшивыми буклями и лицом, вымазанным белилами, не скрывавшими, что лицо ее конопато, словно сорочье яйцо. Это и была «этуаль» барвихинских «нумеров» Скобеиха.

Облаченная в розовый атлас по гипертрофированной моде уходящего, но столь популярного еще в глубинке Биденмайера, говорящая с сильным простонародным акцентом, Скобеиха, несмотря на свой зрелый возраст, все еще имела клиентов. И даже ее пагубное пристрастие к выпивке мужчин, алчущих скоротечных любовных восторгов на проезжей дороге, от нее не отвращало.

– Барин хороший, я по пяти рублей за час беру, я не дешевка подзаборная, я дама публичная, – объявила она сразу и уставилась на Клер. – Тю! Да тут еще одна уже – что-то не знаю ее, вроде не из наших оборвих… Ты че сюда заявилась, стерва? Тут наша вотчина, а ты пошла прочь, а то я те покажу, как мужиков у нас оборвихинских отбивать, которые при деньгах и рубли плотят…

Клер мало что поняла из ее злобной шепелявой скороговорки. А Комаровский бросил:

– Заткнись. Сядь. Ты по причине розыска и дознания сюда позвана – как жертва учиненного над тобой неизвестным насилия в июле сего года. Отвечай на наши вопросы кратко и вежливо. Помни, кто перед тобой. А то прикажу выдрать тебя на конюшне, чтобы ты не забывалась и не грубила благородной госпоже.

– Меня там снасильничали, и вы, барин, выпороть грозитесь. – Скобеиха уселась на стул, положила ногу на ногу. – Куда уж бедной мне податься? Я про тот случай и не сказала бы никому, это селяне-дурики меня под кустом нашли у проезжей дороги. Решили, что убили меня, поэтому и шум подняли на весь уезд.

– Тебя не убили, а изнасиловали. Кто?

– А я почем знаю? – Скобеиха пожала плечами. – Не помню я ничего, барин. Память у меня с перепугу отшибло.

– Ты и за такое деньги берешь тоже? – Комаровский достал из кармана жилета золотой и бросил его Скобеихе. – За деньги расскажешь нам?

Она поймала золотой на лету – профессиональным жестом шлюхи.

– Я ж гулящая, продажная, – заявила она бесстыдно. – Все мне глаза колют, попрекают, а мне и стыдиться уж надоело. Так всем и говорю – продажная я баба. Если что – деньги вперед. А все остальное опосля.

– Рассказывай, как, что было с тобой, – потребовал Комаровский. – Мадемуазель Клер, я вам все переведу.

– Ничего бы не случилось, если бы тот хмырь не выкинул меня из своего тарантаса посередь проезжей дороги. И чего так взъярился, не пойму? Ну, выпила я бутылку дорогой, пока вез он меня к себе в имение.

– О ком ты говоришь?

– О герое войны с французом. О Черветинском Павле. Это который еще юнцом в двенадцатом году в полк сбежал гусарский, благо туда с малолетства приписан был и воевал в партизанах, за что и медаль ему фельдмаршал Кутузов повесил. Он, может, и герой, но с годами в такого жмота превратился! – Скобеиха покачала головой. – Прям ничего святого! Торговал он тут меня – все цену мне снижал, потом в тарантас меня посадил и повез к себе в Успенское. Ну а я штоф с собой прихватила под юбкой. Хлебнула. А что? Я пила, пью и буду пить, и ни одна зараза мне не смеет в этом слово поперек сказать. А он мне – пьяная ты свинья, ужралась! И выкинул меня из тарантаса на обочину!

– Где именно? И во сколько то было? – спросил Комаровский, он переводил для Клер на английский очень лаконично, саму суть, опуская грубости Скобеихи.

– Да уж солнце почти зашло. Ехали ведь на всю ночь веселиться, безумствовать. Он, Павлик Черветинский, – парень горячий, несмотря на лик свой обезображенный. Он тут в Оборвихе у нас в нумерах постоянно пасется, словно бог Приап его подстрекает. – Скобеиха уже веселилась.

Клер с изумлением смотрела на нее. Как она может – об этом и таким развязным тоном?

– Лежала я под кустом, пьяная. Вроде как спала. Тут и проруха на меня – сначала-то я не поняла, тяжесть на меня какая-то сверху навалилась. Ну а потом ясен пень… Я с водки так ослабела, что и орать не могла.

– Что насильник с тобой делал?

– То, чего с бабой обычно не делают. – Скобеиха оглядела стол. – Выпить у вас нет ничего, фууу, как скууучно… Барин, прикажи мне рюмку подать, а то на сухую такое и не расскажешь.

Комаровский кликнул полового, и тот принес большую стопку водки Скобеихе.

– Ну, значит, когда стрелы Амура мечут не в золотую вазу, как принято, а в медную помойную лохань. – Скобеиха показала непристойный жест. – Не отрок вы невинный, понимать должны, о чем я.

– И ты насиловавшего тебя не видела?

– Нет, он меня к земле все ничком прижимал собой, и лицо мне в грязь вдавливал. И за горло так… Я уж решила, тихо буду лежать, а то задушит он меня. Долго он меня не отпускал. Смеркаться уж стало. В темноте-то с ним я совсем духа лишилась, струсила. Это ж его самое время – ночь, тьма.

– О чем ты?

– Так. – Скобеиха залпом хлопнула стопку водки. – Не спрашивайте, барин. А то решите – ума я там со страху лишилась.

– Ты храбрее остальных жертв, – заметил Комаровский. – Они вообще молчат. Слышала, что и других насиловали, как тебя?

– Слыхала. – Скобеиха усмехнулась. – Они вам ничего и не скажут, эти курвы. Кто болтать о таком позоре станет? Да к тому же… он-то еще не пойман, до сих пор по лесам и дорогам бродит, неуловимый, незримый. Что ему стоит наведаться вновь к той, что о нем болтает? На куски ее порвать, как дочку стряпчего?

– Что ты знаешь о дочери стряпчего Аглае?

– Ничего. Только она больно часто ходила туда… неизвестно зачем.

– Куда? – спросил Комаровский.

– К старой часовне, на кладбище.

– Напали на тебя, я слышал, тоже неподалеку от того места.

– Я бы туда, барин, сама ни за какие посулы не пошла – к той часовне. Господин Черветинский меня там словно куль с тарантаса скинул, гореть ему в аду за это!

– А что в часовне? Кто там похоронен?

– Это уж вы узнайте сами, я и касаться такого не стану, ни за какие деньги. – Скобеиха затрясла головой с фальшивыми буклями у висков. – Ни-ни, я в такие дела не лезу.

– В какие дела?

– Темные. Потусторонние. Я лишь одно вам скажу – здесь в округе нашей, узнав, что блудодей творит с нами, женским полом, не слишком-то и удивились сему… Ну, кто помнит старые времена. Потому что и прежде… давно… Есть вещи, барин хороший, которым и смерть не помеха, и даже могила конец им не кладет.

– Скажи мне, наконец, о ком ты все твердишь недомолвками, я тебе еще денег дам. – Комаровский сунул руку в карман жилета.

– Нет, нет, я его имени и за деньги произносить не стану. Мало ли… он ведь меня уже знает, отметил меня. Что ему помешает ночью опять меня навестить и кишки мне выпустить. Его здесь у нас зовут порой…

– Как?

– Тот, кто приходит ночью.

– Как?!

Клер глянула на Комаровского. Он забыл про перевод. Его лицо выразило крайнее изумление.

– Днем он тоже приходит. Ему дневной свет не помеха. – Скобеиха мрачно вздохнула. – А что вы так встрепенулись, барин? Слышали уж про него здесь у нас небось?

– Нет. Здесь я ничего такого не слыхал. Ты первая мне сказала. Но я узнаю.

– Не приведи бог. Лучше не надо. – Скобеиха быстро, как все алкоголички, опьянела с одной стопки водки. – Эх, барин… брал бы ты свою кралю молодую и съезжал бы отсюда прочь. Не надо вам в такие дела соваться – ничего хорошего из этого не выйдет.

Она глянула на синяк на виске Клер. А затем вдруг, словно что-то поняв, сморщила набеленное увядшее лицо и улыбнулась ей печально, как старой товарке по несчастью.

Сказанное Скобеихой по дороге из Барвихи в Иславское они не обсуждали. Честно признаться, Клер едва дух переводила от усталости. Она старалась сидеть элегантно в своем дамском седле, но получалось неважно. Ее то и дело клонило на сторону, и она старалась не завалиться на круп лошади. Комаровский держался рядом – стремя в стремя. Ехали шагом в наступившей темноте по сельской пустой дороге под августовскими звездами. Комаровский молчал, лишь изредка вежливо подбадривал ее – «вы прекрасно держитесь в седле, мадемуазель Клер» и «нам с вами совсем немного осталось до поместья».

Когда добрались до каскада прудов и канала, Клер была ни жива ни мертва. Думала даже: может, сойти с лошади и остаток пути пешком проделать, может, легче станет? Не так больно спине?

Они огибали пруд с той стороны, где в темные воды смотрелась статуя Актеона, преследуемого псами. На противоположной стороне Охотничий павильон, окна его тускло светились – там денщик Вольдемар ждал своего господина, теряясь в догадках.

Луна выплыла из-за набежавшей тучи и осветила скульптурную группу. Клер ехала мимо мраморных изваяний, как вдруг…

Шорох в кустах…

И запах…

Легкое дуновение ветра донесло до Клер отвратительную вонь, которая в тот момент показалась ей трупной…

Ее спокойная лошадь захрапела, заупрямилась, не слушаясь узды, затем коротко испуганно заржала и…

Треск в кустах, шорох…

Волна ужасной вони…

Лошадь Клер визгливо ржала, упираясь копытами в дерн, и неожиданно взвилась на дыбы, перепуганная чем-то насмерть.

От неожиданности Клер завалилась назад, держась судорожно за повод и за конскую гриву, великим усилием стараясь не свалиться.

Евграф Комаровский, повернувшись, схватил лошадь Клер под уздцы, потянул на себя, подъехал почти вплотную, заставляя кобылу опуститься на землю, спрыгнул и железной рукой снова дернул поводья, приводя перепуганную кобылу к повиновению. Свободной рукой он легко, как пушинку, снял Клер с лошади.

– Что это было? – воскликнула она. – Кто здесь?!

Комаровский оглянулся, он не отпускал Клер, загораживая ее собой: она выглядывала из-за его плеча. Мысль пронеслась – как он все сумел в миг единый, не дал ей позорно упасть! Так он и царя Александра, наверное, оберегал и защищал, вот что значит телохранитель, адъютант царский бывший…

В свете луны из кустов выползла приземистая тень, вонь стала нестерпимой. Уже обе лошади храпели, прядали ушами, почти рвались с узды в руках Комаровского.

– Кто здесь? – крикнул он.

Ответом ему был невнятный всхлип или стон, а затем…

Раздался оглушительный визг, и тень устремилась прямо к статуе Актеона. Существо набросилось на статую человека с головой оленя и ветвистыми рогами и схватило его за мраморное горло, визжа все громче… громче… громче…

В свете луны мелькнули безумные глаза с закатившимися белками…

Лунный свет сиял и серебрился, отраженный водой пруда, и Клер внезапно ясно увидела, кто перед ними. Это оказалась немая Агафья! Шея ее была туго перебинтована – видимо, Гамбс позаботился о ее увечьях. Немая остервенело визжала, хрипела, скрюченными пальцами все сильнее впиваясь в мраморное горло Актеона – получеловека-полузверя с ветвистыми рогами. Она трясла и толкала мраморное изваяние с дикой силой, словно пыталась повалить статую в траву.

– Что ты делаешь? Рехнулась? – крикнул Комаровский. – Это камень! Не живое, это статуя, мрамор!

Они с Клер ринулись к безумной Агафье – от нее исходил тот самый ужасный запах, который Клер с испугу приняла за вонь разлагающейся мертвой плоти.

Клер споткнулась о мраморный пьедестал, заросший травой и мхом, едва не упала прямо на собачьи изваяния и вдруг…

Она увидела каменных псов и – был ли то коварный лунный свет или некий особый угол зрения – задумка скульптора, – внезапно Клер поняла, что ее так тревожило и настораживало раньше в этой копии статуи парка Казерте!

У собак, оскаливших клыкастые пасти, были человеческие лица. Точнее, нечто среднее – пугающая странная дисгармония и одновременно синтез образов – морды собак-людей, готовых впиться в мраморные чресла человека-зверя, увенчанного рогами.

– Успокойся, Агафья! – Комаровский, невзирая на вонь, попытался утихомирить безумную, разжимая хватку ее пальцев на горле статуи и оттаскивая прочь. – Да что с тобой такое? Ты почему опять ночью одна в парке бродишь? Зачем из дома ушла? Тебя в людскую не пускают? Пойдем, пойдем с нами… не бойся ты… не кричи…

Но даже он ничего не смог сделать с Агафьей.

Та вырвалась из его рук.

Засунула кулаки между коленей, сминая свое вонючее рубище, согнулась и дико и страшно закричала.

Ааааааааааааааааа!

Она орала так, что они почти оглохли.

А потом бросилась бежать прочь от пруда, от статуи Актеона, продираясь сквозь кусты, забираясь в самую их чащу, словно это за ней гнались каменные страшные собаки и были готовы разорвать ее на куски.

Загрузка...