Глава 7 Другие жертвы

Подходя к Охотничьему павильону, Клер замедлила шаг и оглянулась – на той стороне пруда статуя Актеона, терзаемого псами, отражалась в зеленой спокойной воде, как в зеркале. Клер приглядывалась, даже лорнет свой достала – что-то не так с этой скульптурной группой, что-то странное, а ведь она столько раз рассматривала ее вблизи. И кто воздвиг это подобие статуй парка Казерте и сам Охотничий павильон здесь, в русском дачном поместье?

Большие светлые окна павильона были открыты – Клер решительно шла по тропинке по берегу пруда к дверям. Но внезапно услышала глухие удары и скрип. Она снова остановилась – сам факт, что она, молодая женщина, ранним утром в полном одиночестве без сопровождающих идет к павильону, где остановился мужчина, по сути все еще незнакомец, хотя и спасший ей жизнь и честь… однако все же…

Но Клер никогда не была рабыней условностей. С Байроном она тоже познакомилась сама, сделав первый шаг в ситуации, когда прочие девицы просто выжидали бы и хихикали по углам. К тому же сейчас у нее были такие важные известия!

Но она все же медлила и тихонько заглянула в открытое окно.

Удар! Еще удар!

Охотничий павильон представлял собой обычное парковое сооружение, предназначенное для обедов и ужинов светского общества после веселой охоты в окрестностях. Он состоял из длинного зала с камином, расписанного по штукатурке под античный мрамор, и кухни с печью и очагом, где прислуга готовила господам ту самую дичь, которую они подстрелили на охоте. В зале прежде из мебели находился лишь длинный дубовый стол на двенадцать персон со стульями да старинные клавикорды у окна. Однако сейчас стол был сдвинут к стене. На одном его конце лежали стопкой книги и бумаги, стоял чернильный прибор. У окна помещалась походная складная кровать со свернутым серым солдатским одеялом. А у камина за выцветшими китайскими ширмами – видимо, они сохранились в павильоне с прежнего времени – появилась медная сидячая ванна. На стуле рядом с ширмой была брошена одежда – чистые рубашки и жилет. Слуга графа, тот самый Вольдемар, накрывал на дальнем свободном конце стола утренний чай.

Евграфа Комаровского Клер увидела в центре зала – обнаженный по пояс, он наносил удары кулаками в мешок с песком, подвешенный на веревке к одному из канделябров высокого сводчатого потолка. Клер видела нечто подобное в Лондоне – таким манером тренировались обычно знаменитые английские кулачные бойцы в том виде боев, что были так популярны в порту и в доках на Темзе – это называлось бокс.

С каждым могучим ударом генеральских кулаков мешок с песком раскачивался на веревке, канделябр скрипел, но держался. На спине Комаровского бугрились мышцы. Клер увидела на его теле шрамы – удары шпагой, след от пули на плече и на рельефном торсе большой плохо заживший след ранения.

Денщик Вольдемар, накрывая завтрак для графа, недовольно зудел:

– И долго мы еще здесь пробудем, ваше сиятельство? Право слово, прямо как басурмане на биваке в сей дыре. Это и домом-то нельзя нормальным назвать. Что же это такое? Поселились вы здесь – разве это по вашему положению, по чину вашему, по знатности?

– Отстань ты от меня, надоел. – Евграф Комаровский нанес град ударов по мешку с песком. – Мне здесь нравится.

– Ехали домой мы в орловское ваше имение так славно в дорожной карете, – пел Вольдемар. – Семья-то вас небось давно заждалась, эвон когда вы из Петербурга-то написали, что едете. И супруга ваша, Лизавета Егоровна, наверное, все глаза проглядела! И ни строчки вы ей не написали о причине столь долгой задержки. Почти неделю уж сидим на этих развалинах, точно филины библейские… А переехали бы в Зубалово, а? Ваше сиятельство? Уж как там, в Зубалове-то хорошо, привольно – дом целый помещичий снять можно, уж если задержаться вам тут так необходимо.

– Зубалово гораздо дальше от… Вообще это не твое дело, дурак. Чаю мне налей лучше горячего. И полотенце намочи обтереться.

– Так о вас же беспокоюсь! О вас душа моя болит, ваше сиятельство! Мин херц! – Вольдемар, щуплый блондин лет тридцати, в бархатном ливрейном камзоле, что был ему велик и длинен, всплеснул руками. – Как вы есть не только барин мой, но и точно отец мне родной с тех самых пор, как вызволили меня из острога, где сидел я по глупости юных лет своих и несчастливой фортуне, так я неустанно пекусь о вашем здоровье и благополучии! Сыро здесь, и комары докучают вечерами. А в Зубалове-то такая красота… комфорт, диваны шелковые!

– Убийство кровавое в сих местах совершено, а не в Зубалове. – Комаровский боксировал с мешком с песком все яростнее. – И на барышню, девицу юную, здесь напали. В барском доме только женщины, прислуга ненадежна, труслива, а Гамбс – не военный человек, он ученый, к тому же пожилой… Если что опять, то… Защиты ей… им никакой, если переедем отсюда.

– Они барышня – иностранка, гувернантка, только уж далеко не девица – я у прислуги узнал, у нее дитя было прижито от знаменитого на всю Европу стихотворца, лорда английского…

– Заткнись. – Евграф Комаровский круто повернулся к денщику. – Ты чего язык распускаешь? Сплетни собирать опять побежал? Твое какое дело? Ну-ка камзол долой, иди сюда ко мне – чему я тебя учил, вспомним сейчас. В стойку вставай боевую. Англичане это спаррингом называют – бой учебный. Кому сказал – живо давай! А то тебя соплей перешибешь.

– Я и так весь вами избитый, как сей мешок! – взвыл Вольдемар. – Спарринг этот ваш, будь он неладен, вы силу-то свою соизмеряйте хоть немного, ваше сиятельство. А то так ведь и убить недолго верного слугу, который единственно только о вашем благополучии денно и нощно тревожится! Кто записочку в случае чего – ей… англичаночке от вас… дело-то житейское… так я ласточкой с весточкой полечу!

Клер за окном смысла всей их беседы не поняла – уловила лишь, что денщик о чем-то горячо просит своего господина, а тот отмахивается от него, словно медведь от надоевшей мухи. В облике Комаровского – при всей его военной выправке и грозном изяществе движений в ходе тренировки – было что-то медвежье. Клер поразилась его атлетическому телосложению – словно античная статуя Марса ожила.

Под потолком павильона по сухой штукатурке неизвестным художником были намалеваны сцены охоты, а над камином – картины античного сюжета об охотнике Актеоне. На левой фреске он мчался стремглав от собак, на голове его вырастали рога. На правой собаки уже повалили его на траву – вместо человеческой головы у него была уже оленья, рогатая, а собаки рвали его тело, впивались клыками в горло.

Клер ощутила противный холодок внутри – от фресок ли жутковатых, или от того, что она осмелилась предпринять, заявившись сюда одна без приглашения, – к нему. К этому русскому!

– Sorry me! Good morning![7] – громко известила она их о своем присутствии.

Денщик Вольдемар распахнул дверь павильона, вытаращился. Евграф Комаровский увидел ее – она потом часто вспоминала выражение его сумрачного лица, которое словно… или то были лучи солнца, сверкнувшие в его глазах?

– Вы? Мадемуазель? Вольдемар, проси нашу гостью войти. Я сейчас… в один момент. – Комаровский скрылся за китайской ширмой, спешно одеваясь. – Вольдемар, не стой столбом, проси мадемуазель пожаловать… морс малиновый налей нашей гостье… угости, пока я… Мадемуазель Клер, выпейте малинового оршада.

Русский, английский – все вперемешку. Вольдемар сделал церемонный жест – прошу, заходите в павильон.

Но Клер благоразумно осталась снаружи.

– Ваша светло… Евграф Федоттчч, у меня очень важные новости, поэтому я и пришла, – оповестила она его.

Комаровский возник в проеме двери – в белой рубашке, черном жилете, галстук черный повязан наспех, свободно, редингот свой он держал в руках. Смотрел на Клер так, словно вообще видел не ее, а светлый призрак, дух лесной.

Она сбивчиво начала рассказывать о том, что узнала вчера вечером – о еще одной жертве изнасилования, которую надо искать на барской кухне.

– Да, это очень важная новость. Да, конечно, спасибо… я тоже узнал вчера, что были и другие. – Комаровский кивнул.

– Осмотр тел вчера вам что-то прояснил?

Он рассказал ей лаконично – обозначил главные детали, без ужасающих натуралистичных подробностей.

– Я хотел вам написать сейчас… утром, прислать записку. Мадемуазель Клер, вы пришли одна, надо было хотя бы лакея с собой взять. Потому что небезопасно гулять, раз в окрестностях бродит жестокий убийца.

Клер раскрыла свой ридикюль и молча достала маленький французский пистолет. Показала ему.

– Это меняет дело, конечно. Вы вооружились. Похвально. – Он смотрел на нее с высоты своего роста. – Умеете стрелять из пистолета?

– Умею.

– Смею спросить, кто вас учил стрельбе?

– Байрон. Когда мы были в Швейцарии. Он многому меня научил в мои шестнадцать лет.

– Ясно. Смею еще спросить вас – вы постоянно в черном. Вы носите траур по лорду Байрону, умершему в Миссолонгах?

– Нет. Я ношу траур по своей дочери Аллегре. Она умерла четыре года назад в Равенне, пяти лет от роду.

– Я сам отец. – Комаровский, казалось, смутился или смягчился – выражение лица его вновь изменилось. – У меня умерли сыновья младенцами… и дочка умерла от грудной простуды. Я знаю, что это такое, какая душевная мука, когда они, малыши, уходят от нас… пусть и на небеса.

Клер глянула на него. Но ничего не сказала.

– Все эти дни, мадемуазель Клер, я волновался о вашем самочувствии и хотел…

– Узнать подробности нападения на меня в беседке в целях дознания и розыска?

– Да. Вы в силах говорить на эту тему?

– Человек, который на меня напал, убил Аглаю и всю ее семью, – сказала Клер Клермонт. – Это произошло потому, что со мной у него не вышло. Это из-за меня все они погибли, потому что…

– Нет никакой вашей вины, выбросьте это из головы, идемте. – Евграф Комаровский повел ее от павильона. Обернулся к денщику и сделал ему такой жест рукой – два пальца. Клер не поняла его смысла. Денщик Вольдемар заморгал и затряс головой – мол, понял, будет сделано.

Они шли по берегу пруда, показались канал и каменный мост. Комаровский осторожно расспрашивал ее о событиях того вечера. И Клер рассказывала ему, стараясь не упустить ни одной детали. Хотя что она видела? Ничего, никого… Птичку малиновку…

– Я наутро все у беседки осмотрел, – произнес Комаровский. – Там жидкая прибрежная грязь – следы были, но они нечеткие, не читаемые на земле, просто видно, что была борьба – вырванная трава с корнем, сломанные ветки кустов, сорванные листья.

– А вы его в тот вечер не видели?

– Нет. Когда я плыл к берегу, услышав ваши крики, напавший заметил меня первым. Он бросился бежать. Кусты трещали – это я слышал. Я подумал, что вы ранены и… я только об этом думал в тот момент.

– А ваши люди – денщик и кучер?

– Они не успели даже с моста спуститься. – Евграф Комаровский глядел на нее, он понимал, о чем конкретно она его спрашивает – что ее так гнетет и тревожит. – Они вообще ничего не видели. Я забрал вас оттуда – вы были без чувств, понес вас на мост к карете.

Клер вздохнула – у нее словно камень с души свалился. Мысль о том, что ее в ужасном, расхристанном, непотребном виде с задранными юбками видел только он один, этот человек, не была столь убийственной и стыдной, как прежние ее великие опасения.

Они дошли до барского дома.

– Вы сказали, что жертву насилия зовут Агафья? – Комаровский вернулся к делу, за которым они явились сюда. – Я получил сведения лишь, что она дворовая вашей подруги – имени мне ее не назвали. Еще мне сказали, что она немая. Давайте сначала завернем в людскую, расспросим там – если ее в усадьбе сейчас нет, мы за ней пошлем и разыщем ее.

И они направились к отдельно стоящему флигелю, где располагались поварня и людская усадьбы Иславское.

В людской, куда они зашли, Клер даже растерялась. В помещении, набитом прислугой, царил веселый лихорадочный содом, где все существовало словно в едином измерении: здесь месили тесто в кадках, терли хрен, хрустели солеными огурцами и квашеной капустой, зачерпывая ее в бочках в сенях, спали вповалку на полу в углах на рогоже и на широких лавках, били мух на чистой выскобленной столешнице, закусывали кашей, хлебали щи, играли в орлянку и даже в жмурки и, никого не стесняясь, тискали сенных девок, шаря пятерней в пышных пазухах домотканых длинных крестьянских рубах. Здесь чесали пузо, чихали от нюхательного табака, пудрили парики – это делали молодые комнатные лакеи-щеголи, пришивали пуговицы, латали портки, пили спитой чай из барского самовара и делали еще тысячу разных дел – живя на народе, буйной ватагой.

Но вся эта пестрая жизнь мгновенно угасла, едва лишь генерал Комаровский зашел в людскую. Все уставились на него, встали. Воцарилось гробовое молчание. И Клер Клермонт, англичанка, иностранка, внезапно поняла, как же народ русский не любит командира Корпуса внутренней стражи. Народ не принимал генерала и сановника Евграфа Комаровского, полностью отторгая его от себя, вычеркивая его из своей простой жизни, что била до его появления в людской бурным ключом.

Клер ощутила, что и на нее словно темная тень легло сейчас это полное неприятие и отторжение генерала Комаровского от русского социума. И не гневные обличительные речи Юлии Борисовны были тому виной, и даже не подлый и жестокий удар женщины в живот офицером стражи – дело заключалось в чем-то гораздо более глубоком и серьезном.

Лицо Комаровского было холодно и бесстрастно, когда он обратился к слугам.

– Где дворовая Агафья, немая от рождения? И что вам известно о нападении на нее в мае сего года и учиненном над ней насилии?

Народ в людской молчал. Смотрели в пол, отводили глаза, хмурились.

Ответил им старик-повар, сухо сказал, что Агафья здесь, на задворках – чистит медную посуду песком и кирпичом, шпарит уксусом. Что хворост в лесу она более с тех самых пор не собирает, да и никто из баб туда не ходит: боятся. А в людскую они Агафью не пускают по причине тяжелого духа и вшей, что гуляют по ней табунами.

– Она немая от рождения, как я слышал, – сказал Комаровский. – И вроде как вам всем ничего не рассказала. А как же вы узнали, что ее изнасиловали?

– Ее пастушки нашли на опушке леса, – ответил старик-повар, – валялась она в траве, как скошенный сноп – рубище все ее было в клочья на спине изорвано, как мальцы-пастушата сказали, избил ее всю блудодей, насильник и шею ей свернул.

– Шею свернул? – Комаровский опешил. – Но она же…

– Живая она, сами увидите. Бабы – народ живучий. – Старик-повар насупил мохнатые брови. – Что же это вы, ваше сиятельство, избавите нас от сего лютого злодея и душегуба али как?

Комаровский не ответил повару, повернулся и пропустил притихшую Клер вперед, покидая негостеприимную людскую. Пока они огибали кухню, он кратко перевел ей слова повара.

Немую Агафью они увидели среди луж у колодца возле корыта с песком и тертым кирпичом и кипящего на треноге котла с водой. Рядом с колодцем располагалась уборная – теплая, зимняя, которой слуги поместья пользовались только с декабря по апрель. Выстроили ее по проекту Гамбса и приказу Юлии Борисовны, щепетильной в вопросах современной гигиены. Из открытой двери отхожего места с дощатыми стульчаками воняло негашеной известью.

Но вонь немую Агафью не смущала – и немудрено, от нее самой за версту несло так, что Клер едва нос не зажала, и лишь английская привычка держать себя, словно ничего такого и не происходит, выручила ее.

От немой они так ничего и не добились. Клер подумала, сколь неразборчив насильник в своих инстинктах, если позарился на такое несчастное существо – грязное, немытое, неполного разума, неопределенно какого возраста. Вокруг шеи Агафьи были намотаны тряпки, словно шарф, и это было странным в жару. Когда Комаровский спрашивал ее о том, что с ней случилось в мае, она лишь таращила глаза и сипела. Комаровский оступился от расспросов и послал за управляющим Гамбсом.

Когда тот явился, попросил осмотреть несчастную. Гамбс начал уговаривать женщину снять тряпки, намотанные вокруг шеи, но немая отталкивала его руки от себя. Тогда Клер решила ему помочь – она тоже тихонько, ласково начала уговаривать беднягу и даже напевать вполголоса старую английскую песенку о милой Мэри Джейн, английской розе. Протянула руки свои к грязным тряпкам и начала осторожно разматывать и снимать их.

Когда тряпки упали, они увидели огромную синюшную опухоль на шее Агафьи под подбородком. Гамбс, шепча свое любимое «о майн готт!», начал осматривать шею и сказал, что у женщины сломана подъязычная кость и повреждена гортань.

Клер обратилась к Агафье – схватила себя ладонью за горло, запрокидывая голову, а затем, как та горничная вчера, постучала кулаком по своей ладони, показывая на живот и ноги немой. Немая заскулила, заплакала, закивала.

– Это напавший ее изувечил, – уверенно заявила Клер по-немецки из-за Гамбса. – Гортань… Но она же и так немая! Зачем он это сделал?

– В имении всем известно, что она немая, никому ничего не расскажет. Но напавший, судя по всему, этого не знал. Возможно, она видела его или что-то такое, что могло на него указать. Поэтому он пытался ее задушить. Он не из Иславского, из других мест, – ответил Комаровский. – Я тут думал, не из мужиков ли кто, из крестьян или из дворовых сие вершит…

– Нет. – Клер покачала головой. – Когда он повалил меня на землю у беседки, он наступил мне на шею и потом на спину. Он был в сапогах или ботинках. А крестьяне здешние, как я знаю, ходят с весны либо босые, либо в таких плетеных… тапочках…

– Лапти из лыка. – Комаровский смотрел на нее. – Христофор Бонифатьевич, прикажите немую отвезти к лекарю в Одинцово – за мой счет. Я оплачу все лечение и ежели хирургию какую ей надо будет сделать срочно на горле.

Гамбс кивнул:

– Спасибо, сделаю не откладывая.

– С мая она бродит с такими ранами в сгнивших прелых тряпках, – сказал Комаровский Клер, – а никому из слуг и дела нет. Плевать на ее мучения, благо она рассказать о них словами не может. Запах от нее – так они даже в дом ее не пускают к себе. Брезгуют. Колупайся как хочешь. Дворовые холопы – люди жестокие друг к другу и равнодушные. Им только барская милость мила да выгодна. И подруга ваша, барыня Юлия Борисовна, людьми своими в имении не особо интересуется, как они живут, чем болеют. Хотя обожает заявлять, что знает, чем живет «наш добрый народ».

Граф произнес это с сарказмом. Клер ему ничего не ответила. Они оставили Гамбса с немой, а сами вернулись к людской. В воротах имения увидели денщика Вольдемара – он приехал на своей пузатой низенькой кляче, однако в поводу вел двух гладких оседланных лошадей. Причем одна лошадь была с дамским седлом! Забрал их для графа на постоялом дворе.

– Вторая жертва – молодая крестьянка из деревни Жуковка. В июле на нее напали, как я узнал, – объявил Комаровский и словно приказал. – Туда мы с вами, мадемуазель Клер, сейчас и отправимся. Но путь неблизкий, Жуковка – это владения ваших соседей Черветинских, у которых я и снял свое скромное жилище у пруда. Они знакомы вам?

Клер вспомнила, что оба брата Черветинских – старший Павел и младший Гедимин – приезжали с визитом к Юлии, когда они только переехали в Иславское из Москвы, и присутствовали на музыкальном вечере, где Клер пела обществу соседей. Там были все окрестные помещики. Но братьев Черветинских Клер выделила особо – Гедимина из-за его редкой удивительной красоты и сплетен о том, что он является потенциальным женихом очень богатой невесты, за которую в приданое дают и Ново-Огарево, и Кольчугино. Правда, невеста пока еще не вошла в брачный возраст. А брата его старшего Павла вследствие того, что… ох, бедняга! Клер вздохнула. Их отца, старого барина Антония Черветинского, она не видела и не знала, он не покидал пределов имения, будучи серьезно больным.

Все это она рассказала Комаровскому, пока тот осматривал придирчиво, как оседланы лошади и надежно ли дамское седло.

– Мадемуазель Клер, вы умеете ездить верхом? – спросил он, выслушав ее чисто женский монолог про соседей-помещиков.

– Умею.

– И снова смею спросить, кто вас учил верховой езде?

– Горди… Байрон.

– Это очаровательно. По слухам, он был отменный наездник.

Клер вспомнила, как Байрон учил ее верховой езде…

На вилле Диодати.

И до этого, еще в Англии.

Но по-настоящему она выучилась ездить на лошади в Италии, когда готовила похищение своей ненаглядной маленькой Аллегры из монастыря. Со дня смерти дочери она на лошадь больше не садилась.

Однако сейчас храбро погладила гриву гнедой сонной кобылы, примеряясь, как бы ловчее и грациознее вспорхнуть в дамское седло. Комаровский снял по случаю дневного зноя свой серый редингот. Он был без перчаток – отстегнул запонку, натянул манжет на кисть и в таком виде – закрытой – протянул ей свою руку, подсаживая в седло. Клер оперлась на его руку. Он сел на свою лошадь, бросил поводья.

– Вы давно не катались, я вижу, – произнес он. – Вы освоитесь, потом возьмете поводья, лошадь очень тихая, не беспокойтесь. Я ее сам пока поведу в поводу.

Клер решила, что надо им по дороге обсудить что-то, кроме «верховой езды».

– Вы прекрасно говорите по-английски, Евграф Федоттчч. Где вы научились, смею вас спросить?

– В Лондоне. – Он обернулся живо. – Два года прожил в сем славном городе, будучи дипкурьером Коллегии иностранных дел в младых моих годах. Английский решил учить не по книжкам – поселился в одной прекрасной семье на полном пансионе у честной вдовы – жила она в Сохо с двумя очаровательными дочерьми. И они все учили меня английскому языку.

Он улыбался уголком рта. И мальчишеская улыбка освещала его твердое лицо.

– Вы и боксом увлекаетесь.

– Там же, в Лондоне, постигал правила и приемы бокса. Ходили мы всей нашей веселой компанией – с князем Репниным, графом Бобринским и капитаном, ныне адмиралом Сенявиным, на бои между Джексоном и Рейном. Вы тогда, мадемуазель, и не родились еще. А поединки были знатные, ставки взлетали до небес. Я боксера Рейна себе в учителя нанял, для спарринга. Жестокий он был учитель, но дельный профессионал. Полезная штука бокс – человеку моей профессии всегда пригодиться может. Лорд Байрон, как я в газетах читал, тоже боксировал?

– Да, он боксировал с армейскими офицерами.

– Вас он на свои поединки приглашал?

– Нет, никогда.

– Хотел бы я встретиться с ним на ринге. Я бы вас пригласил. Вы бы делали свои собственные ставки. На нас.

– Это невозможно. Байрон мертв.

Пауза… И она все длилась…

– А я в Лондоне была только в раннем детстве, а затем приехала поступать в оперный театр певицей. – Клер выпрямилась в седле, искоса глянула на спутника. – В пятнадцать лет хотела покорить сцену. Вы бывали в лондонских театрах, Евграф Федоттчч?

– Во всех. И в Ковент-Гардене, где тогда пускали только в шелковых белых чулках и пудреных париках. Я и суд Олд-Бейли посещал из чистого интереса к уголовному процессу. Слушал разбирательства судебные, оглашение приговора. Вешали там преступников – за убийства, за отравления, за фальшивомонетничество. Вздергивали на виселицу. А у нас четверть века при государе моем прежнем Александре Первом, при котором состоял я в качестве генерал-адъютанта, смертная казнь вообще не применялась. Это так – к слову, чтобы вы знали… Чего бы вам ваша гневная подруга Юлия Борисовна ни рассказывала.

Клер поняла – и эту тему лучше оставить, разговор никак не клеился. Она решила прибегнуть к лести.

– Генерал-адъютант – это ведь как правая рука и личный телохранитель? Вы грудью своего государя везде защищали – и от пуль тоже? Закрывали собой? А скажите…

– Может, когда-нибудь и расскажу вам. – Он указал на деревеньку Жуковку, открывшуюся им с поворота дороги. – Но мы уже приехали. Дела впереди важные.

Жуковка словно вымерла – на кривых грязных улицах под палящим полуденным солнцем никого. Во дворах у завалившихся избенок стонут в лопухах куры, распластавшись крыльями в траве. Редко пробежит шелудивая собака с обрывком веревки на шее, сорвавшаяся с привязи.

– Страда началась, все в поле, – заметил Комаровский. – Спросить бы у кого про крестьянку Дарью Чичину и ее семейство.

Они с трудом разыскали во всей опустевшей Жуковке дряхлую старуху с клюкой, и та, шамкая, поведала им, что Чичины – сам большой и женка, а также сын их и невестка с малым дитем – в поле на дальних выселках: до березовой рощи ехать и потом повернуть в сторону Раздоров.

Туда они и отправились немедля – минуя поля, засеянные пшеницей и рожью, по которым редкими точками ползали жницы с серпами и мужики-косцы.

Жертва вторая, Дарья Чичина, оказалась молодой матерью – жницы послали их на край поля, где стояли телеги и были сооружены легкие шалаши из веток и коры как защита и от палящего солнца, и от дождя и ночной росы. Под присмотром свекрови Дарья кормила грудью ребенка, которому, на взгляд Клер, не было еще и полутора месяцев. Ребенок сосал материнскую грудь жадно. Клер вспомнила, как она первые два месяца кормила Аллегру сама, какое это было удивительное чувство, когда девочка, наевшись, утыкалась личиком в ее грудь и сразу засыпала – крохотный теплый комочек, сытый и нежный.

Как только Комаровский начал задавать молодой крестьянке вопросы о нападении, она прижала ребенка к груди и словно окаменела. С мужчиной – тем более барином, важным господином, она говорить об этом не желала – и не только стыд жгучий был тому виной. Клер решила вмешаться.

– Нападать на меня, – она ткнула себя в грудь. – Тоже нападать. Шесть дней назад. Как на тебя. Я не видеть кто. А ты видеть? Скажи. Пожалуйста. Скажи мне! А то нападать другие тоже и убивать!

Дарья Чичина еще крепче прижала ребенка к себе. Ее свекровь смотрела на нее недобро.

– Ты видеть кто? – повторила Клер пылко.

– Нет, ваша милость. Не видела. Он сзади…

– И мне назад. Бить меня. – Клер указала на свой синяк на виске и ссадины на лбу. – Ты видеть? Он бить меня. А у тебя как все быть? Скажи! Пожалуйста! Скажи мне правда!

– Мы на покосе… косили… сморило меня. – Дарья глянула на палящее солнце. – Жарко было, а я ведь родила всего два дня как тогда.

– Ты родить? Только родить? – Клер была потрясена. Она вспомнила свои роды, хотя они были и не тяжелыми, и не долгими – в семнадцать-то лет! Но она с постели не могла встать неделю, а потом еще столько же еле ходила по дому. Аллегру ей приносила ее сводная сестра Мэри, жена Шелли. – Ты родить и работать? Поле?!

– Покос же, – Дарья глянула на свекровь. – Барские мы тягловые, барщина… Трава стояла богатая, мы косили, а меня сморило. Упала я без памяти… Муж веток натыкал, плат надо мной растянул – когда я в себя приду, ждать им со свекром недосуг. И пошли дальше косить. Я долго лежала. Дитя заплакало, я опомнилась, поднялась, села, стала кормить дитя. Тут он на меня и набросился – сзади.

– А где вы косили? – спросил Комаровский, который слушал очень внимательно. – В каком месте?

– Заливные луга под горой, где кладбище старое с часовней.

– Но это же поле, открытое место, – заметил Комаровский. – Вокруг ни кустов, ни леса. И родичи твои косили луг – как же насильник к тебе незаметно подобрался? Так что никто его даже не увидел?

– Наши косили уже далеко, с пригорка в лощину спустились. А трава высокая была, богатая на покосе. Трава колыхалась вокруг от ветра… Может, в траве он ко мне подобрался… как зверь дикий. Или глаза отвел.

– И что дальше случилось?

– Снасильничал меня. Лицом наземь повалил, прижал. По голове бил, как барышню, как ее милость… чтоб я караул не кричала. Я землю грызла.

– А ребенок? – спросила Клер тревожно. – Он ребенок не трогать?

– Нет.

– Ты должна хоть что-то помнить, – не отступал Комаровский. – Скажи нам, не скрывай ничего.

– Не помню я ничего. Я как в яму черную провалилась. – Юная мать укачивала дитя, которое начало тихонько хныкать. – Не убил меня… снасильничал, но не убил. И дитя не убил. С собой не забрал, не утащил… туда, к себе в темень… Благодарить я его должна.

Клер насторожилась. О чем она говорит, эта юная мать? Как странно…

– Благодарна, что не убил тебя? – Комаровский покачал головой. – Хоть что-то вспомни – голос, руки его… запах… что он конкретно с тобой делал?

– Ничего я не помню, барин! – со слезами в голосе воскликнула Дарья Чичина, и дитя ее от ее отчаянного вопля тоже закричало, заплакало громко. – Что вы душу мне бередите?! Я уж и так… я в колодец хотела кинуться… В семье-то чужой с таким жить… опоганена я… и муж опоганенной меня зрит… Как жить дальше? Только на кого я дочку свою оставлю? Помрет она без матери. А так хоть в колодец, хоть на косе удавиться, все едино мне с тех пор!

– Ребенок твой! – Клер схватила ее за руку. – Ты – нет. Не думать. Не думать, не сметь! Ты мать! Ты кормить, растить дочь.

– Когда на тебя напали? Давно это было? – задал свой последний вопрос Евграф Комаровский.

– Первая неделя с Петрова дня. Покос.

– Начало июля, – сказал Комаровский Клер, когда они вернулись к лошадям, привязанным на опушке березовой рощи. – На немую напали в мае, на вас шесть дней назад, в конце июля, за три недели до того напали на кормящую мать. Есть еще одна жертва. Четвертая.

– Еще одна? – Клер отчего-то сильно испугалась.

– Как мне донесли, напали на нее тоже в июле. И кладбище старое там упоминалось. Любопытно… топография места… Мадемуазель Клер, наше путешествие вас не утомило? Вы не устали? Если отправимся прямо сейчас… Надо поскорее и с той бабой… то есть жертвой насилия поговорить.

– Я не устала. А куда надо ехать?

– Местечко такое здесь, в этих благословенных местах – Барвиха, – сказал Евграф Комаровский, подсаживая Клер в ее дамское седло. – Почтовая станция и трактир с нумерами для проезжающих господ офицеров и лиц гражданского состояния. Там следы четвертой жертвы и предстоит нам с вами разыскать.

Загрузка...