I. Павел Петрович — великий князь.

Глава I

Рождение великого князя Павла. — Первоначальное его воспитание. — Граф Никита Иванович Панин. — Роль императрицы Екатерины II в воспитании сына. — Совершеннолетие Павла Петровича и политическое его значение. — Два брака. — Путешествие за границу. — Семейные отношения и жизнь в Гатчине. — Политическое миросозерцание Павла Петровича. — Кто «виноват»? — Последние годы царствования императрицы Екатерины.


Император Павел Петрович родился 20 сентября 1754 г. от брака наследника русского престола, великого князя Петра Феодоровича, с великой княгиней Екатериной Алексеевной. Рождение царственного младенца обрадовало бабушку его, императрицу Елисавету Петровну, и всю Россию, дотоле долго и напрасно ждавшую упрочения престолонаследия в роде Петра Великого: казалось, что наступил конец дворцовым и военным переворотам, наполнявшим собою историю России после Петра, и что самодержавная власть перестанет наконец быть орудием вожделений высшего русского дворянства и всякого рода иностранцев. Императрица, по духу своему чисто — русская, желала, чтобы новорожденный и единственный внук ее получил русское воспитание, вне иностранных влияний, и поэтому взяла его, с первого же дня, на свое попечение, устранив от него родителей, в которым она не чувствовала доверия. Великий князь Петр Федорович с ничтожными умственными и нравственными задатками соединял в себе любовь ко всему немецкому, и судьбы родной Голштинии, которой он был герцогом, были для него дороже интересов великой империи, смотревшей на него, как на будущего своего монарха. Мать Павла, будущая императрица Екатерина Вторая, также не пользовалась полным доверием императрицы Елисаветы: тонкий ум 25-летней великой княгини, ее широкое образование, неоднократно проявлявшийся в ней интерес в государственным делам, даже отталкивали от нее императрицу, давая ей поводы подозревать в своей невестке скорее склонность в политическим интригам, чем способность в воспитанию детей. Императрица не пощадила в этом случае даже естественных чувств матери и действовала в этом смысле, с непривычною для нее сухостью, тотчас по рождении младенца — внука. «Только что спеленали его», — рассказывает сама Екатерина в своих «Записках», — «как явился, по приказанию императрицы, ее духовник и нарек ребенку имя Павла[4], после чего императрица тотчас велела повивальной бабушке взять его и нести за собою, а я осталась на родильной постели… Я и без того заливалась слезами с той самой минуты, как родила. Меня особенно огорчало то, что меня совершенно бросили. После тяжелых и болезненных усилий я оставалась решительно без призору, между дверями и окнами, плохо затворявшимися… Такое забвение или небрежность, конечно, не могли быть мне лестны. В городе и империи была великая радость по случаю этого события. На другой день я начала чувствовать нестерпимую ревматическую боль, начиная от бедра вдоль голени и в левой ноге. Боль эта не давала мне спать, и сверх того со мною сделалась сильная лихорадка; но, не смотря на то, я и в тот день не удостоилась большого внимания. Впрочем великий князь на минуту явился в моей комнате и потом ушел, сказав, что ему некогда больше оставаться. Лежа в постели, я беспрерывно плакала и стонала; в комнате была одна только Владиславова (камер-фрау); в душе она жалела обо мне, но ей нечем было помочь. Да я и не любила, чтобы обо мне жалели, и сама не любила жаловаться: я имела слишком гордую душу, и одна мысль быть несчастной была для меня невыносима; до сих пор я делала все, что могла, чтобы не казаться таковой… Наконец великий князь соскучился по моим фрейлинам, по вечерам ему не за кем было волочиться, и потому он предложил проводить вечера у меня в комнате. Тут он начал ухаживать за графиней Елизаветой Воронцовой, которая, как нарочно, была хуже всех лицом»[5].

Крещение Павла Петровича совершено было 25 сентября. Россия, подобно императрице, была обрадована рождением младенца, правнука Петра В., и целый год тянулись по этому случаю праздники всякого рода при дворе и у знатных лиц. Свою благодарность матери новорожденного императрица выразила тем, что после крестин сама принесла ей на золотом блюде указ Кабинету о выдаче ей 100 000 р., но увидеть сына в первый раз после родов разрешено было великой княгине только чрез шесть недель, когда она принимала очистительную молитву: тогда Елисавета Петровна во второй раз пришла в ней в комнату и велела принести в ней Павла. В третий раз показан был Павел матери, по ее просьбе, лишь весною 1755 г., по случаю отъезда великокняжеской четы в Ораниенбаум. Великий князь Петр Феодорович в рождению сына отнесся совершенно равнодушно.

Первоначальная семейная обстановка жизни великого князя Павла была таким образом решена: баловень самодержавной бабушки, встреченный при появлении своем на свет слезами гениальной матери и равнодушием ничтожного отца, должен был долгое время расти и развиваться на попечении мамушек и нянюшек, которым поручила его придерживавшаяся старозаветных русских традиций государыня. Павла Петровича, как помещичьего сынка, сдали постепенно на руки невежественной женской дворне, со страхом заботившейся лишь о том, чтобы беречь и холить барское дитя, оставшееся без родительской ласки и призора. «Я должна была — пишет Екатерина, — лишь украдкой наведываться о его здоровье, ибо просто послать спросить о нем значило бы усомниться в попечениях императрицы и могло быть очень дурно принято. Она поместила его у себя в комнате и прибегала к нему на каждый его крик: его буквально душили излишними заботами. Он лежал в чрезвычайно жаркой комнате, во фланелевых пеленках, в кроватке, обитой мехом черных лисиц; его покрывали одеялом из атласного тика на вате, а сверх того еще одеялом из розового бархата, подбитого мехом черных лисиц. После я сама много раз видала его укутанным таким образом; пот тек у него с лица и по всему телу, вследствие чего когда он вырос, то простуживался и заболевал от малейшего ветра. Кроме того, к нему приставили множество бестолковых старух и мамушек, которые своим излишним и неуместным усердием причинили ему несравненно больше зла, физического и нравственного, чем добра»[6]. На руки этим нянюшкам отдана была и сестра Павла, великая княжна Анна Петровна, родившаяся 9 декабря 1757 г. Чрез год с небольшим, 7 марта 1759 г., великая княжна Анна скончалась, и лишь после этого Екатерина получила дозволение видеть сына раз в неделю, тогда как прежде для каждого ее свидания с ним требовалось особое разрешение императрицы. Еще весною 1758 г., когда Павлу было уже четыре года, Екатерина заявила, что так как она лишена утешения видеть своих детей, то ей все равно, жить ли от них в ста шагах или в ста верстах[7].

В обществе нянь и мамушек Павел с раннего детства научился живому русскому языку, но здоровье его, вообще слабое, несомненно пострадало еще более от недостатка попечительного надзора, хотя доктора, по приказанию императрицы, навещали его ежедневно. Рассказы суеверных женщин о домовых и привидениях расстроили воображение впечатлительного ребенка, а нервы его так расстроились, что он прятался под стол при сколько-нибудь сильном хлопанье дверьми. Дошло до того, что Павел трясся даже тогда, когда приходила его навещать бабушка, императрица: несомненно, что нянюшки передали ему страх свой пред государыней, и страх этот был так силен, что Елисавета вынуждена была навещать внука лишь изредка. Обучать грамоте Павла начали с 1758 г., когда назначен был к нему воспитателем Федор Дмитриевич Бехтеев; тогда же четырехлетнего Павла одели в модное платье и надели на него парик, предварительно окропленный няней святою водою. Павел однако продолжал оставаться в женском обществе до назначения воспитателем генерал-поручика и действительного камергера Никиты Ивановича Панина, который постепенно отстранил женщин от своего воспитанника. Совершенно «отлучены были бабы от великого князя», лишь после смерти императрицы Елисаветы, в 1762 г., когда они получили пенсию и, после этого, только три — четыре раза в год являлись к Павлу с поздравлениями. По рассказу самого Павла Петровича, ему до слез было жаль расставаться с привычным для него обществом нянь и бедных дворян, призывавшихся обедать к нему, и очутиться вдруг среди степенных «кавалеров», которыми окружил его Панин.[8]

По вступлении своем на престол он с благодарностью вспомнил своих «простонародных» воспитательниц и собеседников, оставшихся еще в живых, и щедро наградил их. Слезы малолетнего великого князя и благодарность императора доказывают, что нянюшки оставили в Павле Петровиче доброе по себе воспоминание: несомненно, что именно они прежде всего заронили в нем навсегда искреннее благочестие и любовь в русскому народу.

Из рук нянюшек цесаревич перешел затем в руки русских «европейцев».

Новый воспитатель Павла, прежде всего, извлек его из душной комнаты, из общества нянюшек, на широкую придворную сцену: едва исполнилось малолетнему великому князю шесть лет, как ему начали представлять иностранных посланников на торжественных аудиенциях, его стали водить на придворные спектакли и обеды. Эта внезапная перемена в образе жизни великого князя объясняется ходившими в то время правдоподобными слухами, что Елисавета Петровна предполагала объявить Павла Петровича своим наследником, лишить престолонаследия отца его, великого князя Петра Федоровича, и назначить мать регентшей; сам Никита Иванович Панин сообщал об этом Екатерине незадолго до кончины императрицы Елисаветы. Имя Павла делается к этому времени орудием в руках политических интриганов, прежде всего, самого Панина. Интриги придворных помешали императрице осуществить свое намерение, на смертном одре она просила Петра Федоровича доказать свою признательность любовью к сыну своему.

Новый император пожаловал сыну лишь титул цесаревича, что, быть может, в глазах Петра, равнялось объявлению его наследником, вопреки мнению сторонников Екатерины и ее самой, находивших полезным даже видеть в этом пожаловании признак устранения Павла от наследства.[9] В течение кратковременного своего царствования Петр III во всяком случае мало интересовался сыном, если даже не придавать полной веры словам Екатерины, что она «с сыном видела себя в гонении и почти крайнем отдалении от императорской фамилии». Ребенок однако любил отца; мало того, в нем начали обнаруживаться некоторые свойства Петра, а не Екатерины; еще более, материнские чувства Екатерины скоро не принадлежали уже ему безраздельно… Ребенок не мог понять, что отец видел в нем одно время соперника во власти, и не мог предвидеть, что он будет им также и в глазах матери. В день низложения Петра III с престола и объявления Екатерины II самодержавной императрицей, 27-го июня 1762 г., Павел Петрович перевезен был Паниным из Летнего в Зимний дворец и вскоре затем, чрез несколько дней, услышал о кончине отца: лишь долго спустя мог он узнать, что до самого дня восшествия своего на престол Екатерина не была вполне уверена в том, что она будет провозглашена самодержицей, а не регентшей только на время несовершеннолетия своего сына, на чем особенно настаивал воспитатель Павла, Никита Иванович Панин, надеявшийся играть в этом случае первенствующую роль в управлении государством. Манифестом Екатерины Павел был объявлен лишь ее наследником, и это объявление всеми принято было с восторгом: в Павле народ видел правнука Петра В., а в Екатерине, едва начинавшей свою государственную деятельность, — лишь только мать его. Когда, чрез месяц, во время коронации Екатерины в августе 1762 г., Павел заболел в Москве, весть о том произвела на всех тяжелое впечатление; зато и выздоровление его всех обрадовало до крайности. С своей стороны, Павел Петрович, с детства проявлявший добрые свойства ума и характера, как только стал оправляться после болезни, просил императрицу, быть может не без влияния воспитателя, стремившего сделать имя своего питомца народным, — учредить в Москве больницу для бедных; императрица исполнила его желание и приказала назвать ее, в честь сына, Павловскою.

Павел Петрович, как мальчик, не понимал еще в это время политического своего значения, которым главным образом должны были впоследствии определиться отношения его в матери; зато за него думали и действовали все враги Екатерины, сплотившиеся по восшествии ее на престол; в особенности думал воспользоваться именем единственного законного наследника престола, для личных и государственных своих целей, его воспитатель, немец по воспитанию, русский по имени, Никита Иванович Панин, на долгое время сделавшийся руководителем царственного мальчика. Обстоятельства, казалось, вполне оправдывали планы Панина. После кончины Петра В., вследствие отсутствия закона о престолонаследии, русский трон сделался игрушкой партий, из которых преобладающее значение получила в конце концов партия высшего военного и придворного дворянства, стремившаяся к выделению дворянства из ряда сословий, обреченных на службу государству, и развитию его привилегий в ущерб др. сословиям. Не имея сил прямо бороться с идеей самодержавия, в котором народная масса инстинктивно чувствовала единственное ограждение национальных своих интересов, представители этой партии пользовались слабостью ее носителей, возводимых ими на престол, чтобы на практике осуществлять свои цели, и добились наконец того, что Петр III освободил дворянство от обязательной службы государству, оставив за ним однако все его привилегии, сопряженные с этой службой. Панин, долгое время бывший посланником в Швеции, желал, прежде всего, дать дворянству политическое значение в государственной жизни России. Пользуясь своим положением и не успев помешать восшествию Екатерины на престол, Панин, совместно с известным политическим интриганом этого смутного времени, Тепловым, составил тогда же проект об учреждении Императорского Совета, в сокровенных целях ограничения власти Екатерины по шведским, олигархическим образцам, — в надежде, что императрица, чувствовавшая себя еще слабой на троне вынуждена будет пойти на уступки. Действительно, как ни оскорбительно было для императрицы самое содержание этого проекта, потому что мотивом его составления выставлялась необходимость ослабить влияние фаворитов, под которыми подразумевались Орловы, — но проект был рассмотрен императрицей, даже подписан ею в конце 1762 г., хотя и не был никогда обнародован; такое же отношение встретили в ней и занятия вновь учрежденных комиссий о расширении прав дворянства в виде развития указа Петра III. Это были немногие одна из тех «тысячи странностей», которые должна была допустить новая государыня, возведенная на престоле гвардией и высшим дворянством: «иначе, прибавляла она, не знаю, что может случиться». Самою важною из этих «странностей» Екатерины явилась ее решимость оставить своего сына и наследника на руках у Панина, вызывавшаяся для нее естественным чувством самосохранения. Фаворитизм Григория Орлова и рождение Бобринского давали повод врагам Екатерины говорить о полуопальном положении цесаревича, об опасности, угрожающей его жизни от Орловых, о его законных нравах на престол. В первое десятилетие царствования Екатерины заговор Гурьевых, дела Ласунского с товарищами, Арсения Мацеевича, Опочинина, Оловянкина, — выдвигали последовательно имя Павла, как соперника матери во власти, и наряду с ним всегда являлось имя Панина, как сберегателя жизни и интересов единственного отпрыска Петра В. Особенный авторитет в этом смысле в глазах общества приобрел Никита Панин с 1763 г., когда он, поддерживаемый сильной партией, решительно восстал против проекта брака Екатерины с Григорием Орловым и имел по этому поводу объяснение с императрицей. Дело Мировича и убийство Иоанна Антоновича также принесло Панину долю пользы: враги Екатерины распускали слух, что убийство это совершено по ее приказанию; в изданной по этому поводу в Лондоне брошюре, обратившей на себя внимание императрицы, было прямо высказано предположение, что цесаревич Павел Петрович также сделается жертвой властолюбивой матери. Все эти обстоятельства в полной мере объясняют нам тот невидимому странный факт, что Екатерина должна была держать себя в стороне при воспитании сына и предоставить это дело Панину. «Мне не было воли сначала (при Елисавете), — сказала она однажды Храповицкому, — а после, по политическим причинам не брала его от Панина: все думали, что ежели не у Панина, так он пропал». Екатерина знала дарования Панина, но, узнав его впоследствии поближе, не ценила как человека. «Г. Панин, — говорит она в одной из своих заметок, — обладая многими дарованиями, имеет однако малодушное и слабое сердце (le coeur lâche, effeminè). Он способен предаться всякому, кто льстит ему и ухаживает за ним, и слабость его к окружающим доходит до того, что они большею частью руководят им; между тем, они — люди презренные (détestables)». Впрочем, в первое время своего царствования Екатерина была лучшего мнения о Панине, хотя и сделала попытку ослабить его влияние на сына, с одной стороны возложив на него в начале 1763 г. управление иностранной коллегией, с другой — пригласив для занятия должности воспитателя при Павле француза — д’Аламбера, сочинения которого вызвали в нему у Екатерины чувство уважения. Попытка эта не удалась, вследствие отказа д’Аламбера, и Панин, укрепившись в своем положении при Павле, в глазах всех сделался как бы его опекуном впредь до его совершеннолетия. С тех пор Екатерина была, по ее выражению, «в превеликом амбара (затруднении) всякий раз, когда дело шло о Павле и ее мнения могли не совпадать с мнениями Панина, и, разумеется, это «амбара» матери не могло не отражаться в видимой холодности ее отношений в сыну: оно постоянно останавливало ее в выражении естественных ее чувств и мыслей. Трагизм истории Павла Петровича, в его отношениях в матери, и коренится в той исторической необходимости, по которой мать его, сделавшись самодержавной государыней, именно поэтому и должна была с самого начала держать себя в стороне от него и передать его воспитание в чужие, заведомо враждебные ей руки.

Что же за человек был Панин и как воспитал он молодого великого князя?

Как многие из замечательных русских деятелей XVIII в., Никита Иванович Панин имеет и панегиристов, и порицателей, ибо каждый из них искал в нем лишь то, что хотел. На самом же деле, личность его не поддается еще всестороннему освещёнию, так как даже фактическая сторона его биографии не выяснена еще во многих существенных чертах. Проведя детство среди прибалтийских немцев, в Пернове, и усвоив себе немецкие привычки и симпатий, Папин, по распущенности в жизни, напоминал собою французских петиметров; слывя за добродетельного и доброго человека, он, как политический деятель, не чуждался самых темных происков и интриг и часто сам являлся орудием лукавых царедворцев; леность Панина, происходившая, по объяснению некоторых, «от полнокровного сложения известна была всем современникам, а между тем, независимо от должности обер-гофмейстера при великом князе, Панин, одновременно с этим, был при «тайных делах» и долгое время управлял коллегией иностранных дел, где при Екатерине нельзя было дремать на кресле. Уступчивый и в высшей степени гибкий в сношениях с иностранцами, Панин сумел двадцать лет держаться у кормила правления при государыне, сына которой он, заведомо для нее, воспитывал в нежелательном для нее направлении; мало того, он был единственным из ее подданных, который встал по отношению к ней в независимое положение, как негласный опекун ее сына. В довершение всего, на долю Никиты Ивановича Панина выпала странная судьба: не успев сам сделаться фаворитом при Елисавете, Панин главною целью своей деятельности при Екатерине поставил борьбу против фаворитов, для вящего успеха явившись покровителем одного из них, Васильчикова; всегда враждебно действуя против Петра III, когда он был еще великим князем, и приняв затем участие в низвержении его с престола, Панин сына его, Павла Петровича, воспитал в благоговейном почитании его памяти, тем самым поселяя в цесаревиче холодное отношение к матери и осуждая свое собственное поведение. В одном нельзя было не видеть превосходства Никиты Ивановича пред многими другими екатерининскими вельможами: в широком, разностороннем образовании и, если можно так выразиться, в денежной честности.

Воспитание цесаревича Панин, с внешней стороны, вел во французском духе, так как в то время французский язык, французская литература и французские моды господствовали в культурных слоях европейского общества и прочно привились и у нас при дворе Елисаветы. Естественно, что, по мнению Панина, и Павел Петрович должен был быть воспитываем как французский дофин, с обычною обстановкой рыцарских характеров, chevallerie и т.п. Эстетическая впечатлительность, слабонервность, с одной стороны, поклонение рыцарским добродетелям: великодушию, мужеству, стремлению к правде, защите слабых и уважению к женщине — с другой, навсегда привились в натуре Павла. На Павле сказались впоследствии все достоинства и недостатки французского воспитания: живой, любезный, остроумный, он полюбил внешность, декорации, любил щеголять своими костюмами и десяти, одиннадцати лет уже занять был «нежными мыслями» и «маханием». Но в то же время воспитателями и преподавателями цесаревича приглашены были Паниным, как и следовало ожидать, преимущественно немцы, педантически, тяжеломысленно дававшие свои уроки и, как всегда, презрительно смотревшие на Россию и русский народ; цесаревич очень скучал их уроками и даже возненавидел немецкий язык. Счастливым противовесом в их влиянии на маленького Павла явился законоучитель, иеромонах Платон, впоследствии знаменитый митрополит, и в особенности один из его воспитателей, Семен Андреевич Порошин, душой предавшийся своему царственному воспитаннику и делавший все возможное, чтобы правнук Петра В. был достоин своего деда и по своему образованию, и по любви к России. Чуткий доверчивый, добрый, цесаревич очутился, сам того не зная среди двух боровшихся между собою ради него течений, и, по счастью, его тянуло более к Платону, уроки которого навсегда утверждали в его душе чувства преданности и любви к православной вере, и к Порошину, близко принимавшему к сердцу все его интересы. Сам Панин лично мало входил в подробности первоначального воспитания Павла, ограничиваясь внешним исполнением своих обязанностей и предоставляя главное наблюдение за ним тупому «информатору» Остервальду. По воспитательному плану Никиты Ивановича обучение цесаревича «государственной науке» должно было начаться лишь с 14 летнего возраста, когда Павел Петрович должен был сделаться его более или менее осмысленным политическим орудием; до этого времени ленивый и небрежный Панин не считал нужным входить в душевное настроение своего воспитанника и оттого едва было не прозевал неудобного для его планов, но постепенно возраставшего влияния Порошина. Он довольствовался тем, что постоянно присутствовал за обедом великого князя, приглашая к нему же екатерининских вельмож и кавалеров, преимущественно своих единомышленников; за обедом велись речи о «высоких государственных материях», часто мало доступные уму 10-летнего мальчика, причем Панин иногда позволял себе «сатирически» отзываться о деятельности Екатерины. Прочие застольные собеседники Панина также не стеснялись при наблюдательном мальчике в выражении мыслей и чувств, не всегда чистых и часто не искренних. В обществе этом, слушая споры и рассуждения взрослых, мальчик преждевременно старился, привыкая ко всему относиться недоуменно, подозрительно, и, будучи не в силах сам разобраться в противоречиях, которые были выше его понимания, быстро усваивал себе на лету чужое мнение, почему либо более других действовавшее на его впечатлительную душу, хотя столь же быстро, по той же причине, менял его часто на противоположное. Вообще в образе мышления цесаревича заметно было господство впечатлений и образов, а не ясно сознанных идей; проявлялась в нем также наклонность подчиняться чуждым внушениям — обычное последствие раннего постоянного общения детей со взрослыми. Лишь изредка, по праздникам и на уроках танцев, Павел находился в обществе сверстников, из которых особым его расположением пользовались племянник Панина, князь Александр Борисович Куракин, и граф Андрей Кириллович Разумовский.

Панин подготовлял, таким образом, успешно почву для будущего своего господства над умом Павла, уверенный, что в этом отношении руки у него совершенно развязаны, как вдруг в 1765 г. он узнал, что имеет над собой наивного, но опасного соглядатая в лице Порошина, который день за днем вел «Записки» о воспитании цесаревича и имел неосторожность, с одной стороны, читать их Павлу, а с другой вступить в открытую борьбу с своими товарищами по воспитанию Павла, немцами. Панин тотчас же удалил Порошина не только от двора, но и из Петербурга, как чересчур опасного человека[10], и затем, не дожидаясь уже 14-летнего возраста Павла, окружил его железным кольцом из своих клевретов[11].

«Записки» Порошина несомненно имеют большой интерес для биографии императора Павла, рисуя правдиво и безыскусственно детские его годы. Но, конечно, не совсем осмотрительно давать им первенствующее значение для характеристики Павла Петровича, как человека и как императора, что склонны делать его биографы, при скудости других данных: в словах и действиях 10-летнего мальчика нельзя искать объяснения всей жизни императора и ставить ему в строку каждое лыко в известном направлении. Разумеется, в 10–11 лет, в возрасте, в котором Порошин оставил Павла, не складывается ни характер человека, ни его миросозерцание: иначе, пришлось бы, пожалуй сдать в архив не только всех педагогов и, в этом звании, задним числом самого Никиту Ивановича Панина, но и все, крупные и мелкие, жизненные условия, которые так могущественно действуют явными и тайными путями на душу человека в молодом и даже зрелом его возрасте. Можно пожалеть, напротив, о том, что «Записки» Порошина не обнимают собою более позднего периода жизни Павла Петровича, когда чуткий, впечатлительный и несомненно умный мальчик, каким рисуется Павел в «Записках» Порошина — попал под непосредственное влияние своего негласного опекуна и приступил к изучению «государственной науки». Описанная Порошиным обстановка Павла в детские его годы дает однако ясное понятие о том, как могли окружавшие цесаревича люди относиться в нему позже, когда мальчик превращался в юношу. Об этом периоде жизни Павла Петровича, самым важным для его нравственного развития, сохранились лишь отрывочные сведения, но и по ним можно судить об атмосфере, которою дышал в это время молодой великий князь: Панин начал учить его своему политическому катехизису.

Политические убеждения Панина в области внешней политики требовали для России постоянного, вечного союза с Пруссией, на которую он смотрел, как истый прибалтийский немец того времени, глазами верноподданного; в области же дел внутренних Никита Иванович не имел случая проявить конечные свои стремления. Наклонность Панина к шведским, олигархическим учреждениям укрепилась в нем со времени посланничества его в Стокгольме, но, потерпев крушение в своей попытке образовать Императорский Совет при Екатерине, в первый год по восшествии ее на престол, и убедившись затем из общего хода дел по внутреннему управлению, что молодая императрица имеет свою собственную политику, Никита Иванович начал исподволь указывать лишь на необходимость водворить законность в управлении, — мысль, с которой соглашались все и которую, прежде всех, проводила сама императрица, созвавшая в 1767 г. в Москве комиссию для составления нового уложения и составившая для нее свой знаменитый «Наказ». Но явные, теоретические мысли о законности находили у Панина практическое применение в другой области, которую он не считал удобным открывать Екатерине: он считал, что Екатерина восшествием своим на престол нарушила законные права Павла, что о законности в России не может быть и речи до тех пор, пока верховная власть будет в руках «узурпатора», подчиняющегося влиянию фаворитов и др. случайных людей. Поэтому ближайшею практическою целью Панина явилось стремление нравственно разъединить своего воспитанника с его матерью, внушить ему недоверие к ней и, подчинив его своему руководству, открыть ему блестящую, но туманную перспективу благоденствия России, когда Павел, в силу той или другой случайности, вступит на престол или, яко бы по праву, сделается соправителем матери. Короче, Панин делал все возможное, чтобы уверить своего питомца в невозможности согласить его интересы и даже интересы России с интересами Екатерины еще более, он возбуждал в Павле сыновнюю скорбь об участи его отца, будто бы павшего исключительно жертвою честолюбия матери. Нечего и говорить о том, что, в случае успеха, Панин рассчитывал управлять империей именем своего питомца.

Второй воспитательный период жизни Павла Петровича, при этих условиях, также не мог привести к благоприятным для его душевного спокойствия результатам. Беспристрастный его наблюдатель, Платон, рассказывал впоследствии, что «разные придворные обряды и увеселения не малым были препятствием учению; граф Панин был занят министерскими делами, но и к гуляниям был склонен; императрица сама лично никогда в сие не входила»[12]. Павел рос, таким образом, по-видимому, под исключительным надзором аккуратного своего «информатора» Остервальда. Но, при кажущейся беспечности, Панин тщательно следил за тем, чтобы цесаревич не вышел из-под его влияния. Что Панин не брезгал для этого никакими средствами, можно видеть из его отношений в самой императрице, которую он, пользуясь ее доверием к себе в делах, решался обманывать для достижения своих политических целей даже в более мелких случаях, утаивая от нее документы, давая ложные объяснения и не останавливаясь даже пред клеветой[13]. В XVIII в., более чем когда либо со времен Маквиавелли личная честность в делах политических на языке государственных людей называлась глупостью.

По воспитательному плану Панина, великий князь должен был в это время «приступить к прямой государственной науке, т. е. в познанию коммерции казенных дел, политики внутренней и внешней, войны морской и сухопутной, учреждений мануфактур и фабрик и прочих частей, составляющих правление государства». На самом деле «познание» это, как и многие другие прекрасные слова Панина, осталось в существенных своих частях только на бумаге. Цесаревич лишь впоследствии, самостоятельно, путем чтения и размышления, уяснял себе «государственную науку». Свидетельствуют об этом целые тома собственноручных выписок, сделанных из прочитанных им лучших произведений европейской литературы и сохранившихся до настоящего времени в библиотеке Павловского дворца. Преимущественной заботой Панина было дать «политическим мыслям» своего воспитанника известное направление. Каково было это направление — легко определить, назвав лиц, которые окружали Павла и, прямо или косвенно, знакомили его с «государственной наукой»: все это были единомышленники или клевреты Никиты Ивановича, не менее, чем сам он «сатирически» относившиеся к деятельности Екатерины. То были главным образом: брат Никиты Ивановича, генерал-аншеф Петр Иванович, не скрывавший своего убеждения, что править Россиею должен «прирожденный государь мужского пола, который мог бы заниматься обороной государственной», т. е. военной частью; то был известный интриган и политический талант — проходимец, Теплов, участник восшествия на престол Екатерины, присутствовавший при кончине Петра III в Ропше и допущенный Паниным к Павлу как единомышленник в борьбе с самодержавием Екатерины; то был, наконец, ближайший друг Панина, наглый голштинский выходец, «искатель счастья и чинов», Сальдерн, который сам охарактеризовал себя однажды, за обедом, великого князя, словами обращенными к графу Строганову: «вы те интриги крупными называете, кои я весьма мелкими почитаю». В этой обстановке положена была основа политического миросозерцания Павла Петровича: критическое отношение к правительственной деятельности матери, сочувствие к личности отца, бывшего будто бы лишь жертвой «дурных импрессий», и признание важного значения «военных мелкостей» на прусский образец; в то же время душа самолюбивого и впечатлительного великого князя отравлена была смутным чувством боязни и подозрительности в государыне-матери; взгляд Никиты Панина, что Екатерина явилась похитительницей трона, в ущерб правам сына, естественно, по мере развития жажды деятельности в Павле, — не мог не находить сочувственного отклика в тайниках его сердца. Так, в нежном еще возрасте, Павел переживал в своей душе тяжелую драму, являясь невольным выражением дворских и общественных настроений.

Как часто бывает, однако, вместе с ядом нечувствительно дано было Павлу его воспитателями и противоядие. «Сатирическое» отношение в Екатерине и ее деятельности всегда обосновывалось чувством «законности», «страданиями вернейших и усерднейших сынов отечества», т. е. всего народа, — и Павел постепенно привыкал ставить закон и благо народа во всем его целом, вне общественных классов, выше всех случайных факторов; слыша о дворских и гвардейских смутах и переворотах, произведенных высшим дворянством, Павел Петрович проникался сознанием, что благо народное может быть обережено лишь полнотою монархической власти, а не санкцией олигархических вожделений его воспитателя. Внутренняя борьба, происходившая в великом князе, облегчалась для него, кроме того, высокоразвитым религиозным чувством: по свидетельству его законоучителя Платона, «оно внедрено было в него императрицей Елисаветой Петровной и приставленными от нее весьма набожными женскими особами»[14] и упрочено было самим Платоном, так что «вольтерьянство» екатерининских вельмож, по счастью, не заразило души великого князя. Религиозное чувство великого князя служило для него также мерилом его поведения по отношению к матери и окружавшим его людям, в тех особенно случаях, где жизнь и политика представляли не мало искушений действовать несогласно с христианской моралью, допуская для слабой совести возможность компромиссов… Тем не менее, эта постоянная работа мысли, постоянная необходимость сдерживаться, скрывать свои чувства, не могли пагубным образом не влиять на психический строй юноши, который с детства отличался «остротой своего ума», был «горяч и развлекателен»: чем более и продолжительнее он сдерживался, тем сильнее были его вспышки; веселое, живое его остроумие часто отзывалось желчью; природная доверчивость сменялась, по отношению в одним и тем же лицам, чрезвычайной подозрительностью, а боязнь умалить свое значение делала его иногда не в меру гордым и притязательным. В конце концов, у юноши, от природы доброго, веселого, начали проявляться припадки меланхолии…

По отзывам современников, на сколько смели они судить по внешности, великий князь производил вообще самое благоприятное впечатление: дурные черты характера цесаревича, не смягченные воспитанием, и созданные воспитанием, и окружающей обстановкой больные места в нравственном его облике нелегко было заметить постороннему гласу. Записки Порошина, относящиеся в детскому периоду жизни Павла Петровича, и показания Платона, — двух лиц, любивших царственного своего питомца, но не Скрывавших недочетов в его воспитании, — дают нам достоверный, хотя и ограниченный материал для истории этого воспитания, но не выясняют вполне его результатов. Тем драгоценнее для потомства являются замечания о нем случайного свидетеля, познакомившегося с цесаревичем тотчас по завершении его образования, бесспорно умного и тонкого наблюдателя, искренно желавшего добра Екатерине и ее сыну. Наблюдателем этим был знаменитый философ-энциклопедист Дидро, проведший в 1773–1774 гг. несколько месяцев при дворе Екатерины. После знакомства своего с Павлом Петровичем, Дидро отметил, сам того не зная, именно те дурные следствия воспитания великого князя, которые заведомо выращивал так долго Панин и которые впоследствии мучительно отзывались на Павле в течение всей его жизни. «Да не ездит никогда императрица в Царское Село без своего сына, да никогда сын не возвращается без нее!» пророчески восклицает он в своем труде: «Principes de politique des souverains», написанном тотчас по возвращении из России. Десятью годами ранее поездки своей в Петербург Дидро служил для Екатерины посредником в деле приглашения Даламбера, сухого ученого, в воспитатели к Павлу, но, познакомившись в Петербурге поближе с делом, Дидро тоном глубокого убеждения говорил всем не стесняясь, даже самой императрице: «Даламбер не был пригоден для воспитания цесаревича; не Даламбера следовало пригласить, а Гримма, друга моего Гримма!»[15] Гримм, литературный корреспондент Екатерины мог иметь, как воспитатель Павла, единственное преимущество: он главным образом старался бы создать наилучшие отношения сына к матери. Заметим кстати, что к отзывам о Павле иностранцев, в особенности дипломатов, следует относиться с большою осторожностью: Павел разделял симпатии своего воспитателя к Пруссии и отчуждение его от Франции; поэтому, в донесениях своим правительствам, французские дипломаты столь же неумеренно унижали великого князя, сколько прусские — его восхваляли[16].

Дидро был в Петербурге как раз в то время, когда сокровенные цели многих дворских людей — сделать Павла орудием честолюбивых своих происков, в ущерб императрице, — выяснились уже с достаточною определенностью. Когда в 1772 г. великий князь достиг совершеннолетия, враги Екатерины рассчитывали, что он будет допущен в той или другой форме к соучастию в управлении государством. На самом деле Екатерина вовсе не думала поступаться в чью бы то ни было пользу хотя бы долей своей власти, и день совершеннолетия Павла, на который особенно в этом смысле рассчитывала враждебная Екатерине партия, прошел как и все будничные дни; императрица с умыслом не отметила его даже каким либо чисто внешним знаком внимания к великому князю, чтобы не подать повода в излишним толкам о его правах. Павел получил лишь возможность исполнять канцелярские обязанности по званию генерал-адмирала и командовать кирасирским полком, которого он был полковником[17] оба эти звания были пожалованы Павлу еще в 1762 г.; кроме того, от времени до времени, Екатерина приглашала сына присутствовать при разборе почты и на некоторых докладах. «Усерднейшие и вернейшие дети отечества», как именовали себя сторонники великого князя, очутились теперь в большом затруднении, что им делать. Сам Павел Петрович, по убеждению и по чувствам, был врагом какого бы то ни было насильственного переворота в свою пользу, Никита Иванович Панин, по характеру своему, не был способен ни к какому решительному действию, а брат его, Петр Иванович, вынужденный жить в Москве по неудовольствию на императрицу, мог изливать свое негодование лишь тем, что, по донесению московского главнокомандующего, кн. Волконского, «много и дерзко болтал, хотя такого не было слышно, чтобы клонилось в какому бы дерзкому предприятию»: после десятилетнего царствования Екатерина, как оказалось, сидела на троне на столько прочно, что даже «персональные ее оскорбители» не видели и отдаленной возможности для какого бы то ни было «действа» против нее. Один лишь Сальдерн, помимо Панина, пробовал внушить Павлу Петровичу мысль о необходимости требовать от императрицы некоторой доли для себя в управлении государством; цесаревич обратился тогда за советом в Панину. Но в это время пал уже ненавистный Панину фаворит Екатерины, Орлов, и его место заступил креатура самого Панина, Васильчиков; притом, старый царедворец слишком хорошо знал, что такое требование, не опирающееся ни на какую реальную силу, может повести лишь в противоположным результатам, и решительно воспротивился настояниям Сальдерна, хотя и скрыл его действия от Екатерины, боясь, очевидно, навести ее на многие неприятные для себя мысли. Павел, в минуту откровенности, желая предостеречь мать от Сальдерна, сам рассказал ей о его внушениях, и с той минуты участь Панина, в уме проницательной императрицы, была решена: она положила «очистить свой дом», по ее выражению, освободив сына от опеки хитрого воспитателя. Единственным прямым результатом интриги Сальдерна было заключение с Данией в 1773 г. трактата, по которому Павел Петрович уступил ей родовые свои владения: Шлезвиг и Голштинию, в обмен на графство Ольденбург и Дельменгорст, переданные им затем коадъютору Любскому Фридриху-Августу, представителю младшей линии голштинского дома.

Задумав женить сына и освободить его от влияния Панина, императрица сблизилась с ним и старалась приобрести его доверие. Не понимая хорошо ни матери, ни своего воспитателя, юный Павел видимо считал возможным сохранить добрые отношения с ними обоими, более всего дорожа лишь душевным своим спокойствием и радуясь перемене отношений к нему Екатерины. «Я составил себе, писал он другу детства своего, гр. Андрею Разумовскому, — план поведения на будущее время, который изложил графу Панину и который он одобрил (sic), — это как можно чаще искать возможности сближаться с матерью, приобретая ее доверие как для того, чтобы по возможности предохранить ее от инсинуаций и интриг, которые могли бы затеять против нее, так и для того, чтобы иметь своего рода защиту и поддержку в случае, если бы захотели противодействовать моим намерениям… Отсутствие иллюзий, отсутствие беспокойства, поведение ровное и отвечающее лишь обстоятельствам, которые могли бы встретиться, вот мой план: счастлив буду, если мне удастся мой или, вернее, наш общий проект… Я обуздываю свою горячность, на сколько могу; ежедневно нахожу поводы, чтобы заставлять работать мой ум и применять к делу мои мысли… Не переходя в сплетничанье, я сообщаю графу Панину обо всем, что представляется мне двусмысленным или сомнительным»[18]. Разумовский одобрил эти мысли цесаревича, в тайной надежде занять постепенно место Панина в уме и сердце цесаревича…

Панин однако не думал еще сдаваться, думая заручиться содействием будущей супруги своего воспитанника, при помощи друга своего Фридриха II, короля прусского, взявшего на себя роль свата невесты наследнику русского престола: втайне от императрицы, он давал свои инструкции ее агенту, Ассебургу, посланному в Германию для выбора невесты; сделать это было тем легче, что Ассебург был, вместе с тем, преданным слугою Фридриха II и также получал от него инструкции. Об этой интриге Екатерина узнала, и то лишь отчасти, только тогда, когда, по указанию Фридриха, выбор невесты для Павла Петровича был уже предрешен[19]. Ландграфиня Гессенская с тремя своими дочерьми прибыла в Россию 6 июня 1773 г., и выбор цесаревича пал на заранее предназначенную ему Паниным и Фридрихом II среднюю принцессу, Вильгельмину, принявшей в православии имя Наталии Алексеевны. Бракосочетание цесаревича с нею совершено было 29 сентября 1773 г., но еще неделей ранее граф Никита Панин, при милостивом рескрипте, уволен был от должности обер-гофмейстера великого князя. В знак признательности за воспитание сына Екатерина осыпала Панина чрезвычайными наградами, как бы желая позолотить пилюлю; с своей стороны, Панин, в виде некоторой демонстрации, значительную часть пожалованных ему поместий подарил трем секретарям своим, в том числе известному Д. И. Фонвизину на том основании, что они разделяли труды его. «Дом мой очищен, — писала Екатерина, — или почти очищен; все кривляне произошли, как я предвидела, но, однако-ж, воля Господня совершилась».

Нет сомнения, что этот момент был единственный в истории отношений Екатерины к сыну, когда обе стороны воодушевлены были лучшими намерениями по отношению друг в другу, и сама супруга Павла Петровича, великая княгиня Наталия Алексеевна, вопреки ожиданиям Панина и Фридриха II, способствовала этой семейной гармонии, так как великий князь привязался в ней со всем пылом своего впечатлительного сердца, а она окружала императрицу всеми знаками своего внимания и преданности. «Я обязана великой княгине возвращением мне сына, сказала она однажды, и отныне всю жизнь употреблю на то, чтобы отплатить ей за эту услугу». Назначая состоять при дворе великого князя для исполнения гофмаршальских обязанностей генерал-аншефа Николая Ивановича Салтыкова, Екатерина писала сыну: «Ваши поступки очень невинны, я это знаю и убеждена в том; но вы очень молоды, общество смотрит на вас во все глаза, а оно — судья строгий. Во всех странах не делают различия между молодым человеком и принцем: поведение первого, к несчастию, слишком часто служит в помрачению славы второго. С женитьбой кончилось ваше воспитание; отныне невозможно оставлять вас в положении ребенка и в двадцать лет держать вас под опекою; общество увидит вас одного и с жадностью следить будет за вашим поведением. В свете все подвергается критике: не думайте, чтобы пощадили вас, либо меня. Обо мне скажут: она предоставила этого неопытного молодого человека самому себе, на его страх; она оставляет его окруженным молодыми и льстивыми царедворцами, которые развратят и перепортят его ум и сердце; о вас же будут судить смотря по благоразумию или неосмотрительности ваших поступков; но подождите немного. Это мое дело вывести вас из затруднения и унять это общество и льстивых и болтающих царедворцев, которые желают, чтобы вы были Катоном в двадцать лет и которые стали бы негодовать, коль скоро вы бы им сделались. Вот что я должна сделать: я определю в вам генерала Салтыкова, который, не инея звания гофмаршала вашего двора, будет исполнять его обязанность, как вы увидите из прилагаемой записки, в которой я подробно перечисляю его обязанности. Сверх сего, приходите во мне за советом так часто, как признаете в том необходимость; я скажу вам правду со всею искренностью, в какой только способна, а вы никогда не оставайтесь недовольным, выслушав ее, понимаете? Вдобавок, чтобы основательнее занять вас, к удовольствию общества, я назначу час или два в неделю, но утрам, в которые вы будете приходить во мне один для выслушания бумаг, чтобы ознакомиться с положением дел, с законами страны и моими правительственными началами. Устраивает это вас?»[20].

И содержание, и тон этого чисто материнского письма должны были казалось «устроить» цесаревича. Мало того, не умея быть искренним в половину, он сам сообщил матери, что камергер Матюшкин истолковывал ему и великой княгине назначение Салтыкова желанием императрицы иметь шпиона при малом дворе. Разумеется, что императрица была возмущена этой попыткой Матюшкина «положить руку между коркой и деревом» и «поссорить мать с сыном и государыню свою с наследником». Но эти интриги придворных, сами по себе ничтожные, должны были повторяться и в будущем: причины разлада между Екатериной и Павлом лежали глубже, чем предполагал это сам Павел, и, употребляя сравнение Екатерины, класть руку между деревом и коркою» было возможно только потому, что между ними давным-давно образовалась пустота. В конце концов поняла это и Екатерина.

Возмужалый сын, в глазах многих законный наследник отца своего, Петра III, жаждал деятельности, участия в государственных делах; мать, с своей стороны, не желала и даже не могла, по условиям своего положения, допустить сына к соучастию в управлении государством: надежды врагов Екатерины, связанные с именем Павла, его характер, прямой и горячий, не давали возможности даже приблизительно указать предел, до которого могло бы дойти в будущем это соучастие; между тем права, данные Павлу раз, не могли бы быть уже отняты от него без потрясений. Уже в письме по поводу назначения Салтыкова, разрешая цесаревичу являться в себе на час или два в неделю для занятий государственными делами, императрица нечувствительно выразила свои опасения: она созналась, во-первых, что эти занятия были бы «в удовольствию общества» и, во-вторых, ограничила эти занятия беседами глаз на глаз, требуя, чтобы сын приходил в ней «один». Это было, следовательно, не участие в управлении государством, а слушание лекций по этому управлению, — лекций, без сомнения драгоценных для будущего русского государя, если бы он не был воспитан тайным недоброжелателем Екатерины, «сатирически» относившимся в ее действиям. На лекции эти Павел должен был смотреть как на продолжение своего образования во втором периоде своего воспитания и, без сомнения, скучал по практической деятельности, отмечая в государственных беседах с матерью главным образом лишь пункты своего несогласия с нею; сама Екатерина, при обмене мыслей с сыном, также должна бы вынести убеждение, что ее политические взгляды совершенно противоположны его взглядам. Беседы эти были притом, очевидно, односторонни, ограничиваясь текущими делами: императрица не посвящала сына в свои планы, не доверяла ему дел, считавшихся государственною тайною, быть может предполагая и не без основания, что великий князь будет делиться этими сообщениями с Паниным[21]. Что сам Павел Петрович не придавал беседам с матерью особого, практического значения для подготовки к управлению государством, видно из того, что, по вступлении своем на престол, он допустил своего наследника, в том же 20-летнем возрасте, в широкому участию в государственных делах как военных, так и гражданских. Между тем, сам Павел не мог быть допущен матерью даже в совет при высочайшем дворе: здесь, при своем горячем и открытом характере, Павел волей-неволей очутился бы во главе оппозиции, сделался бы орудием партии, враждебной императрице, привлек бы на себя общественное внимание и, кто знает, в пылу борьбы, при всем уважении своем к законности, нечувствительно втянут бы был своими сторонниками в какое либо «действо». В этом отношении Екатерина была права с своей точки зрения, твердо помня прошедшее и как бы предугадывая будущее… С этой точки зрения, даже искренность отношения к ней сына, доказанная изобличением интриг Сальдерна и Матюшкина, не имела для нее цены, хотя, с другой стороны, она была для нее весьма полезна, уясняя сторонникам прав цесаревича, как мало могли они доверять его сдержанности, если касались его чувств. Практически дело сводилось к тому, что великий князь продолжал командовать кирасирским полком и подписывал бумаги адмиралтейств-коллегий, но званию своему генерал-адмирала: флоту он не смел показываться и им на деле никогда не командовал.

Впрочем, как бы лично мать с сыном ни старались поладить между собой, установив соглашение на взаимных уступках — Екатерина была не одна: ее окружали, ее поддерживали ее «пособники», бывшие враги Петра III, память которого сыновне чтил цесаревич. Для них призвание Павла в деятельности было бы громовым ударом, источником постоянных тревог за настоящее и будущее: при искренности цесаревича, ни для кого не было тайной, что Панин, сам не последний участник переворота 1762 г., успел, с целью унизить Екатерину, внушить своему воспитаннику, что, Петр III принялся заводить порядок, но стремительное его желание завести новое помешало ему благоразумным образом приняться за оный; прибавить в сему должно, что неосторожность может быть была у него в характере и от нее делал многие вещи, наводящие дурные импрессии, которые, соединившись с интригами против персоны его, а не самой вещи, погубили его и заведениям порочный вид старались дать». В лице Павла Петровича нарождался для деятелей 1762 г. грозный судья и мститель… Кто из советников императрицы не предпочел бы видеть сына ее возможно далее подальше от дел? Не являлось ли это лучшим средством не вызывать опасной памяти о столь еще недавнем прошлом?

Тень Петра III вставала в это время сама собою в грозном восстании на далеком Яике. Чрез неделю после бракосочетания Павла Петровича с Наталией Алексеевной в Петербурге разнеслась весть о появлении самозванца — Пугачева, принявшего на себя имя покойного императора и призывавшего к себе любезного сына — Павла Петровича. Существуют достоверные свидетельства самой Екатерины, что цесаревич строго, строже чем она сама, относился к бунту и его руководителям. Но не менее достоверно и то, что самая форма бунта, появление самозванца и народное противопоставление интересов великого князя интересам императрицы, должны были повести к частым весьма щекотливым объяснениям между матерью и сыном или к столь же частым и не менее щекотливым умолчаниям. Ближайшим советником императрицы сделался в это время Потемкин, и на ряду с ним цесаревич чувствовал себя при матери на заднем плане. Павел слушал лекции, а ход событий направляем был рукою счастливого временщика. Павел желал доказать и свои способности к занятиям государственными делами и в 1774 г. представил матери свое «Рассуждение о государстве вообще, относительно числа войск, потребного для защиты оного, и касательно обороны всех пределов». Павел доказывал, что наступательные войны, которые вела Россия, вредно отзываются на ее благосостоянии, что военная система государства должна иметь целью лишь оборону его и что, для избежания злоупотреблений, вся высшая власть должна быть подвергнута строгой регламентации. По существу своему «Рассуждение» Павла было критикой Екатерининского царствования, бывшей отзвуком речей Панина, а в чисто военной части — пробой преобразования русской армии по прусскому образцу. Чувствуя, вероятно, что «Рассуждение» его не понравится императрице и не будет одобрено Потемкиным, занимавшим пост президента военной коллегии, цесаревич заканчивал свой труд следующими задирательными по отношению к советникам Екатерины словами: «Совершил намерение сделать себя полезным государству, писав сие от усердия и любви в отечеству, а не по пристрастию или корысти, в такое время, где, может быть, многие забыв первые два подвига (т. е. усердие и любовь в отечеству), заставившие меня писать, следуют двум последним (т. е. пристрастию и корысти), и что больше еще, и жертвуя всем тем, чего святее быть не может. А сему я был сам очевидцем и узнал сам собою вещи и, как верный сын отечества, молчать не мог».

«Рассуждение» цесаревича могло только укрепить Екатерину в ее мысли держать сына вдали от дел, не щадя его самолюбия: как, в самом деле, должен был страдать Павел при мысли, что в единственной отрасли государственной деятельности, в которой, по его мнению, Екатерина, как женщина, не могла лично входить в распоряжения, — в военном деле, — главным ее помощником являлся не он, единственный сын и законный наследник, а простой смертный и, притом фаворит! Мало того, Екатерина, вероятно не без умысла, подчеркнула обидное для Павла предпочтение: 21 апреля 1774 г., во время пребывания двора в Москве, празднуя день своего рождения, она подарила сыну недорогие часы, а Потемкину 50 тысяч рублей, — сумму, которую цесаревич давно просил для уплаты своих долгов; лишь 29 июня, в день именин Павла, просьба его была удовлетворена и то лишь частью: ему пожаловано было 20 тысяч. Отсюда — ненависть Павла к Потемкину, подогреваемая Паниным, звезда которого и на дипломатическом поприще окончательно померкла в лучах славы баловня счастия; отсюда мрачность и раздражительность великого князя, бросавшаяся в глаза посторонним наблюдателям; отсюда, наконец, стремление удаляться императрицы и замываться в своем семейном кругу, где он чувствовал себя, по-видимому, вполне счастливым.

Современники, единогласно, свидетельствуют, что, при крайней впечатлительности, Павел Петрович в юношескую пору жизни не обнаруживал признаков твердого характера[22]. Привязавшись душою к супруге своей, великой княгине Наталии Алексеевне, женщине гордой и честолюбивой, он подчинился ее влиянию, не замечая, что сама Наталия Алексеевна постепенно приблизила к себе камергера гр. Андрея Разумовского, злоупотребившего доверием цесаревича, который: считал его лучшим своим другом. Под влиянием жены: и Разумовского, дружившего с французским посольством, Павел начал удаляться от Никиты Ивановича Панина, а затем, когда между великой княгиней и императрицей произошло охлаждение, Павел Петрович, подчиняясь супруге, также начал держать себя более самостоятельно, более-активно, чем прежде, выражая свое неудовольствие различными выходками. Современники были убеждены, что великая княгиня думала о государственном перевороте, пользуясь именем своего супруга, и считали ее вполне на то способною[23]. В сущности Павел Петрович сделался игрушкою в руках жены и Разумовского. Граф Никита Панин, на собственному свидетельству, «с окровавленным сердцем видел его погружающимся в последующие бедствия», вследствие сильного действия заражения мыслей», которое «великое неправосудие производит во многих его деяниях и отнимает у него свободу пользоваться своим просвещенным рассудком и добродетельной душою». «Он не был бы столь несчастно обманут, — рассуждал Панин, — если бы предался, вопреки ослепляющему его заражению, вернее и счастливее рассматривать все чистыми глазами, а не зараженной мыслью, где уже все то скрывается, что долженствует заражению противоборствовать, а от сего натуральным образом и происходит слепое себя предание в руки людей неверных с доскональным затворением в отверстию глаз и рассудка (sic)[24]. Павел Петрович прозрел лишь после внезапной кончины Наталии Алексеевны от родов в апреле 1774 г.; в шкатулке великой княгини Екатерина нашла письма к покойной Разумовского и сообщила их сыну… Удар был жестокий, но, но словам Панина, «переменил чувства супруга и подал всему двору утешение в сей потере». Павел Петрович не возражал матери против ее мысли о новом браке его, с принцессой Софией-Доротеей Виртембергской. Брат Фридриха II, принц Генрих Прусский, случайно бывший в это время в Петербурге, предложил свои услуги, как сват, и затем Павел уехал в Берлин для свидания с избранной ему невестой. Екатерина в этом случае вновь показала себя нежной матерью: она страстно желала иметь внуков.

В Берлине, куда Павел Петрович явился с пышной свитой, во главе которой находился сам фельдмаршал Румянцев, король-философ принял его с особыми почестями и вниманием: Фридрих хотел навсегда заполонить сердце наследнику русского престола, и привязать Россию «к прусской колеснице». Семья невесты Павла Петровиче, многочисленная и бедная, также давно находилась на попечении Фридриха и вполне подчинялась его влиянию. Отец принцессы Софии-Доротеи, герцог Фридрих-Евгений, долгое время был на прусской службе и только в 1769 г. сделался наместником небольшого виртембергского владения, с городом Монбельяром, на границе Франции; мать ее была принцесса — бранденбург-шведтского дома, все владения которого заключались в небольшом городке Шведте, расположенном вблизи Берлина. Принцесса София-Доротея, 17 летняя, красивая, но не бывавшая еще при больших дворах девушка, сразу пленила великого князя своими семейными привычками, простотою, кротким, привязчивым характером, противоположным характеру покойной великой княгини, София-Доротея также была в восторге как от своего жениха, так и от ожидавшей ее блестящей будущности, которой она никак не ожидала, воспитываясь в Монбельяре. Среди увеселений и парадов, на которых Фридрих показывал воспитаннику Панина свое войско, дело было быстро решено, и Павел уехал из Пруссии, очарованный всем, что он видел в ней, и дав Фридриху клятву в вечной дружбе. Уезжая Павел Петрович высказал однако одну черту своего воспитания, далеко оставившую за собою немецкие свои образцы: он счел нужным оставить своей невесте для ознакомления инструкцию, где подробно указаны были его желания относительно ее образа жизни и поведения по вступлении в брак. Замечательно, что в этом своеобразном сочинении Павел сам сознавался в своей горячности и вспыльчивости, заранее прося снисхождения в этим своим недостаткам; но в то же время обнаружил стремление к методичности и порядку в образе жизни и в соблюдению строгой лояльности в отношении императрицы и всех окружающих, указывая, что в этому вынуждает ее пример покойной великой княгини. Стряхнув с себя иго подчинения Наталии Алексеевне, цесаревич рад был видеть, наконец, в невесте своей существо, готовое по-видимому во всем следовать его воле.

По приезде принцессы Софии в Петербург, она приняла, православие и наречена была Марией Феодоровной; затем, 26 сентября 1776 г., совершено было бракосочетание ее с Павлом Петровичем Екатерина была в восторге от своей невестки, двор и Петербургское общество вторили ей своими похвалами. Случилось, однако, что новый брак цесаревича еще более ухудшил отношения между ним и матерью.

Павел Петрович возвратился из Берлина под влиянием «сильного действия заражения мыслей», на которое так еще недавно плакался Никита Панин, но на этот раз к выгоде Панина по духу, политическим симпатиям, он стал чистым пруссаком, а уверенность в дружбе Фридриха II, на которого с уважением смотрела вся Европа, давала ему некоторую опору, которой он не чувствовал прежде. Молодая его супруга, отличавшаяся необычайною привязанностью к семье своей и в прусскому королю, ее покровителю, не имела политического ума и широкого кругозора и только укрепляла прусские симпатии своего мужа; вдобавок, она получала инструкции от своей матери из Германии и в разладе своего мужа с Екатериной, сохраняя все внешние знаки почтительности к ней, всецело обвиняла ее, считая мужа, жертвой ее честолюбия и развращенности нравов. При таком настроении великокняжеской четы граф Панин сделался другом ее и руководителем тогда как его племянник, князь Александр Куракин, человек образованный, но легкомысленный и тщеславный, как друг детства цесаревича, заступил место Разумовского в его сердце: Павел называл его даже своею «душою». От Екатерины не укрылось настроение сына и невестки, но, в сознании своей силы и умственного превосходства, она относилась к их действиям снисходительно, следуя раз навсегда принятому правилу. «Moi, — писала она однажды Гримму, — à tout cela je réponds comme le Barbier de Séville: Je dis à l’un: Dieu vous bénisse, et à l’autre: va te coucher, et je vais mou train»[25]. На самом деле действия малого двора не были так невинны и требовали большего внимания на себе Екатерины, которая, разочаровавшись в эгоистической дружбе Пруссии и «старого Ирода», как стала она называть Фридриха II, уже думала разорвать союз с ним и заключить новый — с Австрией. Граф Панин, заправлявший еще иностранными делами, сообщал цесаревичу тайком все депеши, а тот, в свою очередь, морально поддерживал прусского короля. Это настроение цесаревича особенно проявилось в — беседах его с Густавом III, королем шведским, приезжавшим в Петербург в 1777 г., и во время столкновения Австрии с Пруссией в 1778, прекращенного Тешенским миром, условия которого продиктованы были Россией, взявшей на себя посредничество. В основе этих симпатий цесаревича в Пруссии была еще не вполне продуманная мысль, внушенная Паниным, что для России нужен мир, для обеспечения которого союз с Пруссией являлся будто бы вполне удобным средством, тогда как союз с Австрией увлекал нас в завоевательной политике, проводником которой был Потемкин.

В оценке дел внутренних руководителями цесаревича явились те же Никита Иванович и Петр Иванович Панины. Что именно внушали братья Панины Павлу Петровичу, хорошо видно из того проекта манифеста, который граф Петр Панин, единомысленный с братом, еще при жизни Екатерины, приготовил в 1784 г. для Павла «к изданию при законном, по предопределению Божескому, восшествии на престол Наследника»: «Призирающе всегда на отечество Наше, а особливо при опасных случаях, — милосердие Всевышнего Творца соизволило Нас как единый остаток уже крови, предопределенной Святым промыслом Его к обладанию Всероссийского Престола, возрастить со младенчества безотлучно в недрах Нашего отечества и, сохранив чудесно от разных бедственных угрожений, угодно стало Святой Его воле возвести Нас на Прародительский Престол, руководствуясь и в сему, что Мы, поелику созревали в возрасте, потоливу входило в Наше примечание и внимание все то, что, от царствования незабвенной никогда памяти покойного Прародителя Нашего Государя Петра Великого, вовлечено зловредного в отечество Наше, какими соблазнами и чьими похитительными алчностьми от захвативших доверенности Государей своих во злоупотребительное самовластие, и что оныя зловредности окоренились (sic) в Государстве Нашем до такой степени, что большую часть сынов Российских совратили с коренного Россиян праводушия, прежде утвержденного на страхе Божеских, естественных и гражданских законов, а развращением общего благонравия снизвергли всю святость законов частью в неисполнительное ослабление, а частью и в совершенное попрание, предпочитая законам при всяких случаях собственную каждого корысть и домогательство до возвышения в чины не деятельными заслугами Отечеству и Государю, а ухищренными происками и угождениями страстям и требованиям захвативших силу в свое злоупотребление. Мы, взирая на все оное с содроганием сердца, но с великодушной терпеливостью, соблюдали во всей неприкосновенности заповеди Божии, законы естественные и гражданские, и не позволяли Себе по тогдашнему Нашему природию (sic) и законами обязательству ничего, кроме един-единственного разделения наичувствительнейшего прискорбия со всеми теми усерднейшими и вернейшими детьми отечества, которые с похвальною твердостью душ не попускали прикасаться к себе никаких соблазнов на государственное уязвление, но, пребывая в безмолвии, не могли скрывать только от Нас душевных своих страданий»…

Эти «усерднейшие и вернейшие дети отечества» и были граф Никита Иванович Панин с автором вышеприведенного документа, графом Петром Ивановичем, которого Екатерина, очевидно, не даром называла «первым врагом и персональным своим оскорбителем». Теперь, кажется, едва ли может подлежать сомнению в каких именно чувствах и мыслях в политическом отношении воспитан был Павел Петрович, но было бы несправедливо утверждать, что главною целью Паниных было только возбудить Великого Князя против матери: это были убежденные противники правительственной системы Екатерины, стремившиеся провести в жизнь государства иные политические начала, положить в основание государственной машины новые правовые институты. Павел Петрович призван был, в их мечтах, воплотить эти государственные теории и явиться знаменем, которое должно было объединить все враждебные Екатерине элементы. На самом деле, Павел Петрович, как мы имели уже случай заметить, воспринимая в существе внушения своих сторонников, значительно уклонился от мнений в практическом их приложении. Самый характер Павла не отвечал его положению, требовавшему осторожности и скрытности в его поведении.

«Если бы мне надобно было, — писал он в 1776 г. одному из своих друзей, — образовать себе политическую партию, я мог бы молчать о беспорядках, чтобы пощадить известных лиц, но, будучи тем, что я есмь, — для меня не существует ни партий, ни интересов, кроме интересов государства, а при моем характере мне тяжело видеть что дела идут вкривь и вкось и что причиною тому небрежность и личные виды. Я желаю лучше быть ненавидимым за правое дело, чем любимым за дело неправое».

В обмене мнений и переписке между Павлом Петровичем, с одной стороны, и Паниными с их родственниками: кн. П. В. Репниным и кн. А. Б. Куракиным, с другой, — образ мыслей цесаревича слагался в стройную систему. Как политический мыслитель, Никита Иванович ставил на первом плане и превыше всего законность управления и умел внушить Павлу Петровичу высокое понятие о правах и обязанностях Государя. Сохранился предсмертный весьма важный труд гр. Никиты Панина с добавлениями брата его Петра о форме государственного правления и о «фундаментальных законах как свод его мнений о правительстве, усвоенных и его царственным воспитанником.

«Верховная власть, говорил он в нем вверяется Государю для единого блага его подданных… Государь, подобие Бога, преемник на земле высшей Его власти, не может равным образом ознаменовать ни могущества, ни достоинства своего иначе, как постанови в государстве своем правила непреложные, основанные на благе общем и которых не мог бы нарушить сам, не престав быть достойным Государем. Без сих правил, или точнее объясниться, без непременных государственных законов не прочно ни состояние государства, ни состояние Государя… Державшийся правоты и кротости просвещенный Государь не поколеблется никогда в истинном своем Величестве, и бо свойство правоты таково, что самое ее никакие предубеждения, ни дружба, ни склонности, ни самое сострадание поколебать не могут. Сильный и немощный, великий и малый, богатый и убогий — все на одной чреде стоят; добрый Государь добр для всех, и все уважения его относятся не к частным выгодам, но к общей пользе… Он должен знать, что нация, жертвуя частью естественной своей вольности, вручила свое благо его попечению, его правосудию, его достоинству, что он отвечает за поведение тех, кому вручает дел правление, и что, следственно, их преступления, им терпимые, становятся его преступлениями…».

Правление Екатерины, при кажущимся самовластии ее фаворитов: Орлова и Потемкина и влиянии их на все части государственного управления, не удовлетворяло этому идеалу государя, сложившемуся у Павла Петровича. По его мнению, как это видно из переписки его с Петром Паниным за это время, — вся внешняя политика русского государя должна была быть направлена исключительно лишь к «обороне государственной», так как, по мнению Павла, Россия не нуждалась в территориальном приращении; напротив того, раскинувшись на громадном пространстве и заключая в себе самые разнородные народности, Россия имела насущную потребность устроить свои дела внутренние: установить на твердых началах законодательство, развить промышленность и торговлю, организовать ответственную перед законом администрацию, которая была бы выражением власти «для всех одинаково доброго» монарха, а не господствующего в государстве сословия.

Уже в это время Павел Петрович пришел в мысли о необходимости для достижения этих целей, установить, на прочных началах, прежде всего, порядок престолонаследия, как ни щекотливо казалось ему касаться этого вопроса лично. «Спокойствие внутреннее, — писал он графу Петру Панину, — зависит от спокойствия каждого человека, составляющего общество; чтобы каждый был спокоен, то должно, чтобы его собственные, так и других, подобных ему, страсти были обузданы; чем их обуздать иным, как не законами? Они общая узда, и так должно о сем фундамент спокойствия общего подумать. Здесь воспрещаю себе более о сем говорить, ибо нечувствительно сие рассуждение довело бы меня до того пункта, от которого твердостью непоколебимость законов зависит, утверждая навсегда бытие и состояние на вечность каждого и рода его. Когда единожды законы утвердятся тем способом, которым и состояние каждого утверждается, так трудно будет приступить к исполнению какого бы то ни было предприятия, ибо тогда не может иного быть в необыкновенном течении вещей, как сходного с благоразумием». Цесаревич, однако, чувствовал, что от матери его, вступившей на престол путем военного переворота, невозможно ожидать установления закона о престолонаследии. «Между тем, — писал он Панину, с некоторою самоуверенностью, — ничто не мешает приступить в исполнению частного моего намерения о военной части, поелику сходно может быть и допустят нынешние обстоятельства». Необходимость немедленного и подробного изучения организации военного дела в России вызывалась для Павла Петровича и тем соображением, что, по его мнению «Россия истощена была беспрерывными наборами, силы государства израсходованы в постоянных войнах» и потому нужно было отыскать «способ к исправлению своего недостатка и к приведению армии в надлежащую пропорцию в рассуждении земли». Но и этот, частный вопрос оказался непосильным для разрешения без общих коренных реформ государственной жизни, так что в конце концов, под влиянием отчасти взглядов графа Петра Панина, цесаревич пришел в убеждению, что реформа армии, изучение связанных с нею всех мелочей военного дела являются самыми важными из будущих его «государских» обязанностей. С реформой армии связал он и более точное определение прав и обязанностей дворянского сословия в государстве, так как чувство равенства и дисциплины, бывшее основным мотивом мыслей Павла, возмущалось при виде постоянного уклонения дворянства от службы, от главнейшей его обязанности — заниматься «обороной государственной». «Первую и главную причину этого удаления, — писал он Петру Панину, — почитаю я полнейшее неуважение службы военной, которое, присоединяясь в тому, что у нас ничего непоколебимого нет (следовательно, и важность вещей всегда зависит от временного расположения того, которого воля служить законом), более отвращает, нежели привлекает в себе, а особливо от злоупотреблений, родившихся от вышеупомянутых причин. Не скрою и того, что приписываю я, хотя не беспосредственно, отчасти и свободе, данной дворянству служить и не служить, недостаток нынешний дворянства на службе, ибо когда оно получило таковую свободу, то было еще оно, исключая некоторое число, не довольно просвещено воспитанием, чтобы видеть цель и чувствовать прямую цену сделанной для него выгоды. Свобода, конечно, первое сокровище всякого человека, не должна быть управляема весьма прямым понятием оной, которое не иным приобретается, как воспитанием, до оное не может быть иным управляемо (чтоб служило в добру), как фундаментальными законами; но как сего последнего нет, следовательно и воспитания порядочного быть не может, а от того рождаются всякие неправые понятия вещей, следовательно и злоупотребления, какового рода и в сем казусе народятся, а особливо, будучи прикрыты неоспоримыми причинами неудовольствия от дурного управления начальников сей части… Я, конечно, удален от той мысли, чтобы потребить какие-нибудь способы принуждения для препятствия оставлять военную службу, но почитаю необходимым отнять все способы к таковому побегу из оной во 1-х большим отношением всякого военнослужащего, во 2-х персональным уважением государя в сей службе, в 3-х отнятием средств у начальников исполнять по прихотям своим, следовательно развращать и портить службу и в 4-х строгим взысканием, чтобы служба исполнялась везде равным образом».

Из этих выписок политической программы молодого, 25-летнего цесаревича легко увидеть те же основные начала управления, которыми руководился он 17 лет спустя по вступлении своем на престол. Чувство законного равенства и дисциплины, стремление в законности и порядку, проявляется у Павла Петровича одновременно со строгим и просвещенным взглядом его на «свободу, как на первое сокровище всякого человека», прямое понятие о которой «не иным приобретается, как воспитанием». Занятия военным делом являются для Павла в это время лишь временным средством, а не целью его государственной деятельности, направленной исключительно в созданию «фундаментальных законов», отсутствие которых низводило Россию на степень азиатской державы. Этой программе Павел Петрович в сущности оставался верен до конца своей жизни, и в дальнейшем изложении его жизни и деятельности нам остается только проследить, под влиянием каких обстоятельств и в какой мере первоначальная программа эта постепенно видоизменялась к худшему одновременно с изменением тоже к худшему любезного, благородного характера ее царственного автора. Нельзя не отметить при этом, что при самом ее нарождении граф Петр Панин уже внес в нее элемент вредной односторонности Он, как человек военный, обратил внимание великого князя преимущественно на «мелкости» военной службы: государь, по его мнению, должен был непосредственно и лично начальствовать строевою частью все, даже малейшие изменения в порядке службы и личном составе требовали разрешения самого государя, который, введя строго единообразие в обмундировании, обучении и образе обхождения с солдатами и офицерами, должен был налагать строжайшее взыскание за всякое отступление.

Мечтам Павла Петровича о реформах во внутреннем управлении России, хотя бы только по военной части, не суждено было однако осуществиться в это время. Напротив, даже в области внешней политики России, где он до сих пор еще мог сочувствовать идеям матери в период 1777–1780 гг. готовилась крупная перемена: под влиянием Потемкина Екатерина оставила систему Северного аккорда, созданную Никитой Паниным, и в основу своей политики, вместо союза с Пруссией, положила союз с Австрией. Тешенский договор, 13 мая 1779 г. разрешавший, с участием России, распрю между Пруссией и Австрией из за Баварского наследства, был последним ее действием в пользу Пруссии, последним актом союза с нею. И Павел, и Мария Феодоровна были крайне недовольны таким оборотом дел: еще в 1777 г., когда шведский король Густав III, во время приезда своего в Петербург выражал Павлу неприязненные чувства свои по отношению к Пруссии, цесаревич резво заявил ему о своих симпатиях в Фридриху II, основанных на чувствах родства и благодарности; мало того, об этом разговоре своем он поспешил сообщить в Берлин, и старый король-философ с восторгом одобрил этот поступок наследника русского престола. В этих симпатиях в Пруссии, кроме Панина, укрепляла Павла и Мария Феодоровна, ревностно заботившаяся об интересах своей немецкой родни, зависевшей от Пруссии. События однако шли своим чередом, и уже в 1780 г., после свидания с Екатериной в Могилеве, Иосиф II прибыл в Петербург, чтобы упрочить союз свой с Россией личным знакомством с великокняжеской четой; вместе с тем, он думал привлечь на свою сторону великую княгиню Марию Феодоровну, предложив брачный союз, между сестрой ее Елизаветой и будущим наследником австрийской короны, Францем, сыном брата его Леопольда, герцога Тосканского. Старания Иосифа, по-видимому были не бесплодные: не успев поколебать симпатий великокняжеской четы к Пруссии, он приобрел однако некоторое доверие великого князя и великой княгини. Замечательно, что доверие Павла Петровича к Иосифу выразилось, прежде всего, в том, что он сообщил ему о неловкости положения своего по отношению в матери и говорил о другом сыне императрицы. «Трудно, — писал в это время Иосиф, — угодить обеим сторонам. Великий князь одарен многими качествами, которые дают ему полное право на уважение; тяжело однако, быть вторым лицом при такой государыне». Легко понять ближайшую причину грусти Павла Петровича и его отчуждения от матери за это время: «Очень тяжело, — сообщал он Сакену 22 мая 1778 года, — в двадцать четыре года смотреть на все затруднения, вызванные честолюбием, не имея возможности действовать. Будущие поколения станут судить только по наружности, а наружность в этом случае будет против меня». Фридрих II поспешил прислать в Петербург своего племянника и наследника Фридриха Вильгельма, чтобы сгладить впечатление, произведенное Иосифом, но визит этот не достиг своей цели, хотя Панин побудил Павла и Вильгельма обменяться, в своем присутствии, уверениями в вечном союзе России и Пруссии: Екатерина не только обошлась с Вильгельмом холодно, но даже прямо дала ему понять, чтобы он сократил свое пребывание в России.

Екатерина весьма искусно воспользовалась изменившимся настроением сына и невестки. Желая, чтобы они отдали визит Иосифу в Вене, она в июне 1781 г. в отсутствии графа Панина, бывшего в отпуске, возбудила посредством кн. Репнина в великокняжеской чете желание совершить путешествие за границу для ознакомления с иными государствами, для приобретения знаний и опытности; особенно желала этой поездки великая княгиня Мария Феодоровна, жаждавшая свидания с родными, которые были уже приглашены Иосифом в Вену для переговоров о предстоящем браке. Не зная того, что он был лишь бессознательным орудием своей матери, Павел Петрович, побуждаемый своей супругой и снедаемый бездеятельностью, просил мать о разрешении отправиться путешествовать за границу. «Надо — говорил он, — употребить все усилия, чтобы принести возможно больше пользы своему отечеству, а для этого надо приобретать познания, а не сидеть на одном месте, сложа руки». Эта просьба великого князя была удовлетворена, как и все другие, касавшиеся предположенного путешествия; в одном лишь великокняжеская чета получила гневный и решительный отказ — в дозволении заехать в Берлин. Руководитель Павла, граф Панин, поспешивший возвратиться в Петербург, уже не мог, при всем своем старании, воспрепятствовать успеху Екатерины и был лишь 19 сентября 1781 г. молчаливым свидетелем отъезда великокняжеской четы, бывшего признаком окончательного падения его политической системы и вместе с тем, конец его политической роли.

Путешествие великокняжеской четы продолжалось год и два месяца. Павел Петрович и Мария Феодоровна, под именем графа и графини Северных, посетили Австрию, Италию, Францию, Нидерланды, Швейцарию и южную Германию. Великий князь лично не придавал политического значения своей поездке, замечая иронически, что «ему, по его званию, не полагается знать в этом толк и что он только предоставляет себе право посмеяться при случае». Между тем его повсюду встречали как сына и наследника Екатерины, заискивая его расположения и внимания и отдавая ему все почести, какие только допускало его инкогнито: таким образом лишь за границей Павел Петрович воспользовался преимуществом своего сана, в котором ему часто отказывали на родине. В Вишневце, проездом его через Польшу, приветствовал его польский король Станислав Август. Иосиф II встретил высоких своих гостей в Троппау и сопровождал их до Вены, куда они приехали 10 ноября. Пребывание их в Вене продолжалось шесть недель, как желала того императрица. Прием оказанный великокняжской чете Иосифом был роскошный и крайне любезный. «Мы, — писал Павел Петрович Сакену — употребляем все усилия, чтобы доказать свою признательность, но зато у нас нет ни минуты свободной, все наше время занято или удовлетворением требований вежливости или стараниями нашими ознакомиться со всем, что есть здесь интересного и замечательного; правду сказать, машина такая величественная и так хорошо устроена, что она на каждом шагу представляет множество интересных сторон для изучения, в особенности сравнивая с нашей. Есть что изучать по моей специальности, начиная с самого главы государства». Глава государства пред отъездом Павла дал ему новые доказательства своего внимания и доверия: семейные дела немецкой родни Марии Феодоровны были устроены, и Павлу он сообщил в тайне о своем секретном союзе с Россией, о котором великий князь не имел еще понятия, так как Екатерина боялась, что он может изменить этой тайне. При всем том, Иосифу не удалось подорвать окончательно симпатий к Пруссии ни в Павле, ни в Марии Феодоровне.

По отъезде своем из Вены, 9 января 1782 г. великокняжеская чета проехала всю Италию, посетив Венецию, Неаполь, Рим, Флоренцию и наконец Турин и всюду знакомясь с историческими памятниками, с произведениями древнего и нового искусства. Всюду цесаревич производил самое обаятельное впечатление своею любезностью, прямодушием, благородным образом мыслей, хотя подчас и дурные его свойства: впечатлительность и недостаток сдержанности ослабляли привлекательность его личности. «Я не имею претензии быть блестящим, — писал он из Рима: — человек невольно делается неловким, когда старается казаться не тем, что он есть на самом деле. Впрочем, так как мои действия были только действиями частного лица, то я сознаю, что даже мне самому было бы затруднительно судить по ним о характере лица официального и политического. Впрочем, вы так хорошо знаете мой пылкий характер, что можете легко угадать, что из этого следует. Это, конечно, не нравится, особенно по исключительности моего положения». В сущности темперамент Павла сказывался в нем одинаково, был ли он в положении частного или официального лица.

В Неаполе, встретившись в первый раз после 1776 года со старым своим другом — предателем, графом Андреем Разумовским, занимавшим там должность русского посланника, Павел схватил его за руку и повлек в пустую комнату; там, вынувши из ножен шпагу, он стал в позицию, воскликнул: «Flamberge au vent, monsieur le comte!» Свита великого князя едва могла его успокоить. Точно также во Флоренции, в беседах с Леопольдом, герцогом Тосканским, братом Иосифа, он открыто выражал свое недовольство политикой Екатерины и ее ближайшими помощниками; Потемкиным, Безбородко, Бакуниным, Воронцовыми: Семеном и Александром и Марковым, бывшим в то время русским посланником в Голландии. «Я вам называю их, говорил Павел Леопольду — я буду доволен, если узнают, что мне известно кто они такие, и лишь только я буду иметь власть их отстегаю (je les ferai ausruthen) уничтожу и выгоню». Пребывание великокняжской четы в Турине было замечательно в том отношении, что здесь завязались дружеские отношения ее с Савойским домом, в особенности с наследником Сардинского короля Виктора Амедея III, принцем Пьемонтским Карлом Эммануилом и супругою его, принцессою Мариею Клотильдою, сестрой французского короля Людовика XVI. Связь эта послужила исходной точкой для симпатий Павла Петровича и к французским Бурбонам.

Франция и Париж, куда Павел со своей супругой прибыли 7 мая 1782 г. произвели на него самое благоприятное впечатление. Уже 14 мая Павел писал Сакену: «это настоящий водоворот, в котором кружатся люди, события и факты: молю Бога, чтобы Он дал мне силы справиться со всем. Друг мой, все, что я вижу здесь, — все для меня совершенно новое. Я еще не знаю, что я намерен делать, и едва помню, что со мной было: я веду здесь такую рассеянную жизнь. Впрочем, тот, кто старается приобрести хорошую репутацию, не боится ни трудов, ни бессонных ночей. Сеешь для того, чтобы собирать жатву, и тогда чувствуешь себя вознагражденным за все». Действительно, среди всякого рода праздников, которыми Людовик XVI и королева Мария Антуанета чествовали своих высоких гостей, Павел Петрович не упускал ничего, что могло бы обогатить его познаниями и опытностью. Он подробно осматривал и изучал ученые и благотворительные заведения, искал случая познакомиться и беседовать с выдающимися представителями французской науки и литературы. Рыцарские свойства великого князя, развитые в нем воспитанием, отвечали национальному характеру французов; его любезность, остроумие и приветливость приводили их в восхищение, да и сам Павел чувствовал себя в Париже легко и свободно. По словам корреспондента Екатерины, Гримма, в Версале великий князь имел вид, что знает французский двор, как свой собственный. В мастерских художников Греза и Гудона он выказал такие сведения в искусстве, которые сведения могли делать его одобрения для них более ценным для художников. В наших лицеях, академиях, своими похвалами и вопросами он доказал, что не было ни одного таланта и рода работ, который бы не имел права его интересовать, и что он давно знал всех людей, просвещенность или добродетели коих делали честь их веку и их стране. Его беседы и все слова, которые остались в памяти обнаруживали не только образованный ум, но и изящное понимание всех особенностей нашего языка».

Вместе с тем, Павел Петрович дружески стал относиться к французской королевской чете и в особенности проявил много расположения к принцу Конде, который в своем знаменитом поместье Шантильи дал ряд блестящих празднеств в честь русской великокняжской четы.

Вести из России отравили однако спокойное настроение великого князя. В половине мая он получил письмо Екатерины, в котором она извещала его, что в перехваченном письме флигель-адъютанта Бибикова к находившемуся в свите Павла другу его детства, князю Александру Куракину, оказались дерзкие выражения, относившиеся к Потемкину и даже к самой императрице. Письмо это глубоко опечалило Павла: он был встревожен не только за кн. Куракина, являвшегося единомышленником Бибикова, но и за себя лично, так как дружеские отношения Павла к Куракину были всем известны. Ожидая с часу на час отозвания Куракина из Парижа, Павел Петрович не мог скрыть своего волнения и однажды на вопрос короля, правда ли, что в его свите нет никого, на кого он мог бы положиться, Павел Петрович с горечью ответил: «Ах, я был бы очень недоволен, если бы возле меня находился самый маленький пудель, ко мне привязанный: мать моя велела бы бросить его в воду прежде чем мы оставили бы Париж». Выехав из Парижа 7-го июня для путешествия по Бельгии и Голландии, цесаревич и там выразил свое раздражение, сделав дурной прием русскому посланнику в Голландии Моркову, которого считал он креатурой Потемкина, и поблагодарив профессоров Лейденского университета за то, что трудами своими они сделали многих русских способными с пользою служить родине. Даже Морков понял, что слова эти относились к кн. Куракину, бывшему слушателем Лейденского университета. Этой несдержанностью великий князь только вредил самому себе в глазах матери и ухудшал положение Куракина.

Под такими впечатлениями великий князь через Франкфурт прибыл 21 июня в Монбельяр, где его ожидала, вся германская семья Марии Феодоровны. Родственная, чуждая этикета обстановка благодетельно подействовала на Павла. По собственному признанию, он «наслаждался здесь спокойствием духа и тела». «Мы уже восемь дней живем в семейном своем кругу, — писал он Румянцеву: — это совсем новое для меня чувство, тем более для меня сладкое, что оно имеет своим источником сердце, а не ум». Прожив месяц в Монбельяре, великокняжеская чета спешила уже возвратиться в Россию. Посетив на короткое время Швейцарию, она через Штутгарта вновь прибыла в Вену, где по прежнему радушно встречена была Иосифом, который таким образом имел возможность скорее других оценить влияние заграничной поездки на великокняжескую чету. «Думаю, что не ошибусь, — писал Иосиф Екатерине при отъезде Павла Петровича и Марии Феодоровны из Вены, — что они возвратятся к вам в гораздо более благоприятном настроении и что недоверие, подозрительность и склонность к разным мелочным средствам исчезнут у них, на сколько то допустят прежние привычки и окружающие их лица, которые вероятно одни только и вселяли эти чувства и наклонности. Удачный выбор окружающих лиц и удаление людей несоответствующего образа мыслей представляется мне существенно необходимыми для спокойствия и для семейного и личного благополучия трех особ, к которым я питаю искреннюю привязанность». Со своей стороны Павел вынес из путешествия более спокойный, разносторонний взгляд на вещи. «Если чему обучило меня путешествие, — писал он Платону, — то тому, чтобы в терпении искать отраду во всех случаях… и в спокойном взирании на те вещи, которых мы собою исправить не можем, а имеющих свое начало в слабостях человечества, повсюду и во всех землях, рознствуя модусами, существующих вместе с человеком». Но с другой стороны именно во время своего путешествия Павел Петрович пропитался теми высоко аристократическими идеями и чувствами, впоследствии столь мало согласными с духом времени, которые довели его до больших крайностей в его усилиях поддержать нравы и обычай старого порядка.

20 ноября великокняжеская чета возвратилась наконец в Петербург. Екатерина встретила их по-видимому дружески: она довольна была в общем политическими результатами их путешествия, так как союз с Австрией был упрочен и всего лишь за два месяца до их возвращения, при косвенном содействии Австрии, русские войска заняли Крым. Но личные отношения между матерью и сыном не улучшились, в особенности после дела Бибикова. Екатерина исполнила совет Иосифа: Бибиков сослан был в Астрахань, Куракин — в свою деревню в Саратовской губернии. Граф Никита Панин, в то время лежавший на смертном одре, был в опале, и великий князь, навестив его на другой же день после приезда, после того не смел заглядывать к нему целых четыре месяца. Лишь за несколько дней до смерти Панина великокняжеская чета «пришла в несказанную чувствительность», говоря о нем, и в тот же вечер отправилась к нему, чем чрезвычайно его обрадовала. Последние силы и минуты свои старый воспитатель Павла посвятил на то, чтобы продиктовать для него Д. И. Фонвизину свое политическое завещание. Работа эта была прервана смертью Панина 31 марта 1784 г., и переслана была Фонвизиным графу П. И. Панину в Москву и, распространившись в копиях, считалась и считается до сих пор «Considerant» предисловием к конституционной хартии, составленной будто бы Паниным в 1772 году. Павел был чрезвычайно огорчен смертью Панина, при кончине которого он присутствовал: с ним он лишался единственного авторитетного друга и советника. Тогда же заведывать его двором поручено было графу В. П. Мусину-Пушкину, сменившему Н. И. Салтыкова, который назначен был воспитателем Александра и Константина Павловичей.

После смерти Панина Екатерина, кажется, надеялась некоторое время на изменение образа мыслей Павла в благоприятном для нее смысле; однажды, 12 мая 1783 г., она завела с ним такую откровенную беседу по поводу занятия Крыма и польских делах, что сам Павел, записав этот разговор, сделал замечание: «доверенность мне многоценна, первая и удивительная». Кажется, она была и последняя в этом роде, потому что, изведав мысли сына, Екатерина заметила однажды: «мне больно было бы, если бы моя смерть, подобно смерти императрицы Елисаветы послужила знаком изменения всей системы русской политики». К этому именно времени относится возникновение слухов о намерении императрицы лишить Павла Петровича престола наследия в пользу старшего его сына Александра.

6 августа 1783 г. Екатерина подарила Павлу Петровичу великолепную мызу Гатчину, принадлежавшую прежде Г. Г. Орлову. С этого времени начинается новый, гатчинский период жизни великого князя, когда он, постоянно удаляемый от дел правления и удаляясь сам от матери и от большого екатерининского двора, замывается постепенно сам в себе, предаваясь, в качестве «гатчинского помещика», хозяйственной и благотворительной деятельности, а также излюбленным своим военным занятием. Переписка его, относящаяся к этому периоду его жизни, ясно свидетельствует о мрачном, безнадежном взгляде его на свое положение. «Я по убеждению считаю лучшим молчать, — сообщал он Савену 8 июня 1783 г., а 12 января 1784 г. ему же с горечью писал: — часто все мое влияние, которым я могу похвалиться, состоит в том, что мне стоит только упомянуть о ком-нибудь или о чем-нибудь, чтобы повредить им»; наконец, весною 1784 г., возражая против слухов о новом своем путешествии за границу, Павел заметил саркастически: «это вероятно, путешествие in partilus infidelium; я не вижу ни необходимости в нем, ни его возможности, разве что это будет путешествие в Индию, или на острова для моего исправления». К матери он обращался с просьбами только по вопросам, касавшимся интересов многочисленной немецкой родни Марии Феодоровны и воспитания своих детей. Это отчужденное, оскорбительное для самолюбия цесаревича, жаждавшего деятельности и желавшего быть полезным отечеству, вызывали в нем раздражение, которое, не проявляясь наружу, уходило в глубь души Павла, становилось интенсивнее, и Павел Петрович постепенно превращался в задумчивого, угрюмого, желчно настроенного человека. «Мне вот уж 30 лет, писал великий князь Павел Румянцеву, — а я ничем не занят. Спокойствие мое, уверяю вас, вовсе не зависит от окружающей меня обстановки, но оно покоится на чистой моей совести, на создании, что существуют блага, не подлежащие действию никакого земного могущества и к ним-то и должно стремиться. Это служит для меня утешением во многих неприятностях и ставит меня выше их; это приучает меня к терпению, которое многие считают за признав угрюмости в моем характере. Что касается до моего поведения, то вы знаете, что я стремлюсь согласовать его с нравственными моими понятиями, и что я не могу ничего делать, противного моей совести». Но постоянное упражнение Павла в терпении, сдержанности, должно было самым невыгодным образом отразиться на характере его психической деятельности, тем более, что обязанности цесаревича в отечеству, своеобразно им понимаемые, находились в полном противоречии с обязанностями его по отношению к матери. Всегда глубоко религиозный, Павел искал утешения в религии. Он часто молился, стоя на коленях и обливаясь слезами. Граф Никита Панин, бывший членом многих масонских лож, ввел и своего воспитанника, посредством кн. Куракина, в масонский круг, и мало-помалу чтение масонских, мистических книг сделалось любимым чтением Павла Петровича. Панин умер, Куракин был в опале, но в поредевшем кружке своих приближенных Павел нашел новых друзей, отвечавших его настроению: то был капитан-лейтенант Сергей Иванович Плещеев, масон, руководивший его религиозными упражнениями, и фрейлина Екатерина Ивановна Нелидова, восторженный, мечтательный ум которой и прямодушный характер мало-помалу подчинили цесаревича своему влиянию; в беседах с этими лицами старался великий князь смягчить волновавшие его чувства и поддержать душевное свое равновесие.

Упражняясь, таким образом, в терпении, Павел Петрович продолжал однако упражняться и в своих обязанностях: по-прежнему внимательно следил за ходом внутренних и внешних дел России и по-прежнему работал в тиши своего кабинета, составляя проекты в духе, противоположном намерениям и действиям матери; он пробовал даже принять участие в литературной полемике, возникшей между. Екатериной и Фонвизиным на страницах «Собеседника любителей российского слова». Помня слова гр. Петра Панина, что «ничего нет свойственнее, как хозяину мужеского пола распоряжать собственно самому и управлять всем тем, что защищает, подкрепляет и сохраняет целость как его собственной особы, так и государства», — цесаревич, под предлогом очистить окрестности Гатчины и Павловска от беглых крепостных крестьян, сформировал себе небольшой отряд, который он постепенно, благодаря снисходительности Екатерины, с двух команд, численностью в 30 человек каждая довел к 1788 году до трех батальонного состава. Отряд этот заключал в себе элементы всех войсковых частей, даже конную артиллерию, — цесаревич завел у себя, на гатчинском дворе, даже флотилию, вооруженную пушками. В основу военного устава положены были инструкции Фридриха II, войско одето было в прусскую военную форму, дисциплина была введена строгая до жестокости. Вообще Павел постарался возродить в своих батальонах, долженствовавших, по его мнению, служить образцом для всей русской армии, те самые «обряды неудобоносимые», которые, по словам Екатерины, будучи введены Петром III, «не токмо храбрости военной не умножили, но паче растравляли сердца болезненные всех его войск». Среди офицеров гатчинских войск было много немцев, а первых их командиром назначен был пруссак, барон Штейнвер.

Прусские симпатии Павла проявились в то время и в его противодействии и внешней политике Екатерины. Побуждаемый отчасти влиянием супруги своей, великий князь тайно «носился с Фридрихом II и его преемником, содействуя им своим влиянием в осуществлении известного проекта союза князей. По некоторым известиям Павел даже сообщал в Берлин тайные политические известия, узнавая о них при дворе матери и склонял действовать в пользу Пруссии даже русского посланника в Германии Румянцева. «Ради Бога, — писал он ему, — не судите никак о моем поведении и предоставьте времени объяснить мои действия. Я не имел и не имею другой цели, как только исполнять Божии заветы во всем том, что я делаю и что переношу с покорностью». Можно предположить, зная образ мыслей Павла, что он не сочувствовал завоевательной политике матери, поддерживаемой Австрией, и надеялся, что Пруссия, опираясь на союз князей, явится оплотом европейского мира. Союз с Австрией Павел Петрович считал невыгодным для России и, согласно со взглядами гр. Панина, предпочитал ему «союзы на севере с державами, которые больше в нас нужды, а местничества с нами иметь не могут».

Военные и политические занятия Павла чередовались с более плодотворной и тихой работой его и как гатчинского помещика, и как будущего преобразователи России. Как помещик, наследник престола действительно мог служить образцом для других. Первыми его действиями было устройство школы и больницы для жителей Гатчины; затем он выстроил на свой счет, кроме существовавших уже, еще четыре церкви для жителей Гатчины, принадлежавших в разным вероисповеданиям: православную в госпитале, общую лютеранскую, римско-католическую и финскую в Колпине; на свой счет он содержал и духовенство этих церквей. Крестьянам, у которых хозяйство не по их вине приходило в упадок, цесаревич помогал и денежными ссудами и прирезкой земли; в то же время, чтобы дать гатчинским крестьянам заработав в свободное от земледельческих занятий время, цесаревич содействовал возникновению в ней стеклянного и фарфорового завода, суконной фабрики, шляпной мастерской и сукновальни. Все эти действия Павла Петровича в его маленьком хозяйстве были выражением его взглядов и на внутреннее управление государством, бывших развитием его мыслей, высказанных еще ранее в 1778 г. в переписке С Паниным. Взгляды эти, резко отличавшиеся от взглядов современного ему общества, он изложил в 1787 г. на случай своей смерти в особом «Наказе» своей супруге об управлении государством: в нем Павел вполне явился царем «одинаково добрым и справедливым», так как дворяне-помещики, непонятно по его мнению, должны были иметь всегда в виду благо своих крепостных. «Крестьянство, — писал цесаревич, — содержит собою все прочие части и своими трудами, следственно, особого уважения достойно и утверждения состояния, не подверженного нынешним переменам его… Надлежит уважить состояние приписных к заводам крестьян, их судьбу переменить и разрешить. Не меньшего частного уважения заслуживают государственные крестьяне, однодворцы и пахотные, которых свято, по их назначениям, оставлять, облегчая их судьбу». Финансовые предположения Павла также поражают своею верностью. «Расходы, — говорил он, — должно соразмерять по приходам и согласовать с надобностями государственными и для того верно однажды расписать так, чтобы никак не отягчат земли, и из двояких доходов с земли или промысла, первые держать соразмерно возможности с надобностью, ибо уделяются от имений частных лиц; другие — поощрять, ибо основаны на трудах и прилежании, всегдашних средствах силы и могущества земли». Тогда же, совместно с Марией Феодоровной, цесаревич выработал основной закон о престолонаследии по праву первородства в мужской линии царствующего дома, «дабы государство не было без наследника, дабы наследник был назначен всегда законом самим, дабы не было ни малейшего сомнения, кому наследовать, и дабы сохранить право родов в наследии, не нарушая права, естественного и избежать затруднений при переходе из рода, в род». В отсутствие закона о престолонаследии Павел Петрович справедливо видел главную причину и революций в России XVIII века и собственного печального положения.

В этой постоянной работе, в этом вечном сравнении того, что должно было бы быть с тем, что было в действительности протекло с лишком 4 года. Характер великого князя начинал за это время изменяться к худшему: его несдержанность переходила в запальчивость, гнев доходил до бешенства; все реже и реже напоминал он собою прежнего веселого, любезного, остроумного человека, каким знали его во время заграничного путешествия. Привычка скрывать свои мысли и чувства, таить в глубине души истинное свое настроение, это вечное насилие над психической своей природой — были не по силам Павлу: оно расстраивало его нервную систему, и достаточно было иногда самого ничтожного повода, часто незаметного для окружающих, чтобы он проявлял истинные свои чувства тем резче, чем тщательнее и продолжительнее он усиливался скрывать их ранее. При дворе Екатерины и при дворе Павла дежурили поочередно одни и те же лица; многие из них переносили вести от одного двора в другому, возбуждая подозрительность великого князя, боявшегося, что он окружен шпионами Екатерины или ее фаворитов. Единственным утешением для цесаревича была его семейная жизнь: Мария Феодоровна всегда была его верной и любящей супругой. «Тебе самой известно, — писал он ей в 1788 г., — сколь я тебя любил и привязан был. Твоя чистейшая душа перед Богом и человеки стоила не только сего, но почтения от меня и от всех. Ты была мне первою отрадою и подавала лучшие советы». Любовь Марии Феодоровны к своей многочисленной германской родни и ее мелочность в домашних делах доставляли, однако, Павлу Петровичу немало горьких минут. За границу шло немало денег Павла на устройство дел родителей Марии Феодоровны и ее братьев, в большинстве случаев людей мало достойных, а в России Павел Петрович должен был ходатайствовать за них пред матерью. В особенности много хлопот доставил ему стоим недостойным поведением старший его шурин, Фридрих, женатый на принцессе Августе Брауншвейгской, Екатерининской Зельмире и бывший на русской службе. Часто Павел Петрович находился между двух огней, отдавая справедливость строгому образу действий Екатерины по отношению в Фридриху и волнуясь просьбами и отчаянием своей супруги. Когда однажды Екатерина прислала ему письмо по этому делу, то Павел Петрович отказался сообщить его своей супруге, «я подданный российский, сказал он, — и сын императрицы российской: что между мною и ею происходит, того знать не подобает ни жене моей, ни родственникам, ни же кому другому».

Семья Павла Петровича увеличилась в это время четырьмя дочерьми: Александрой (род. 29 июля 1783 г.), Еленой (род. 13 декабря 1784 г.), Марией (род. 4 февраля 1786 г.) и Екатериной (род. 10 мая 1788 г.). Для воспитания их избрана была Екатериной вдова генерал-майора, Шарлотта Карловна Ливен, умевшая установить добрея отношения и к Марии Феодоровне. Но в воспитании своих сыновей великокняжеская чета по прежнему не принимала никакого участия; мало того, собираясь в 1787 году в путешествие в Крым, императрица, вопреки желанию родителей, предполагала взять внучат с собою и Павел Петрович вынужден был по этому близкому для него делу обращаться с ходатайством к ненавистному для него Потемкину.

В 1787 году, с началом второй турецкой войны, Павел Петрович надеялся, что ему наконец откроется достойное его сана поприще для деятельности и 10 сентября просил мать о дозволении отправиться в армию волонтером для участия в военных действиях против турок. Это намерение Павла Петровича не правилось Екатерине: она не желала ни создавать затруднений Потемкину, командовавшему армией, ни содействовать популярности сына, от устранения которого от престолонаследия в пользу великого князя Александра Павловича она уже думала в это время. Под всевозможными предлогами императрица или отказывала Павлу в своем разрешении или откладывала дело в даль. «Лучше бы было сказать, что не хотят меня пустить, нежели волочить», — писал он в январе 1788 г. в письме гр. В. П. Пушкину, которое разрешил представить государыне. В письме к самой императрице Павел Петрович указывал, между прочим, на щекотливость своего положения вследствие постоянных проволочек, так как в Европе уже сделались известны его приготовления к походу. «Касательно предлагаемого мне вами вопроса, на кого вы похожи в глазах всей. Европы, отвечать вовсе не трудно: вы будете похожи на человека, подчинившегося моей воле, исполнившего мое желание и то, о чем я настоятельно вас просила». Лишь в мае месяце 1788 г. Екатерина дала наконец Павлу столь желанное для него дозволение, но внезапно открывшаяся война со Швецией направила цесаревича не на юг, а на север в финляндскую армию, которою командовал гр. В. П. Мусин-Пушкин, «сей мешок нерешимый», по отзыву самой Екатерины; туда же направлен был и гатчинский отряд великого князя. Военные действия против шведов происходили главным образом на море, покрыв славою русский флот и адмиралов: Чичагова и Грейга, но сухопутные войска наши, благодаря нерешительности гр. Мусина-Пушкина, ограничивались рекогносцировками и аванпостными стычками. Павел Петрович, разумеется, не этого ждал в ту минуту, когда шведские пушки слышны были в Петербурге и когда, на собственному отзыву Павла, уже «лошади готовы были» для отъезда двора из Петербурга. Готовясь ко всем случайностям войны, он оставил Марии Феодоровне свое завещание, три письма на ее имя, составленный совместно с ней акт о престолонаследии, наказ об управлении государством и письмо детям. 1 июля Павел Петрович прибыл в Выборг, мечтая о военных трудах, и лишь 22 августа ему удалось участвовать в рекогносцировке шведских укреплений Гекфорса. «Теперь я окрещен», — с удовольствием сказал Павел, заслышав свист шведских пуль. Но этим «крещением» и ограничилось участие великого князя в военных действиях: Павел не догадывался, что и генералу Кноррингу, состоявшему в его свите, и самому Мусину-Пушкину даны были Екатериной тайные предписания ничего не сообщать цесаревичу о плане военных действий и ходе военных операций: возможно, что императрица боялась, и не без основания, чтобы через Павла не узнавали о положении дел наших пруссаки, также угрожавшие в то время войной России. Зато он вынес дурные впечатления об организации русских войск, а также о их предводителе с которым у него были постоянные пререкания, вследствие разнообразия их мыслей в рассуждении мер, принимаемых в поражению шведов: Командир гатчинских войск, капитан Штейнвер, постоянно подогревал это раздражение бесцельными, часто неосновательными указаниями и сравнениями гатчинского отряда с финляндской армией, так, что друзья Павла вынуждены были писать к полковнику Вадковскому, пользовавшемуся расположением Павла и находившемуся в его свите, убеждая его успокоить Павла и примирить его с Мусиным-Пушкиным: еще пред отправлением в поход великого князя, они взяли с Вадковского торжественное обещание всячески оберегать его от последствий его раздражительности и порывов мужества и выполнять в этом смысле все наставления Марии Феодоровны, делая при этом вид, будто он действует по собственному побуждению. Мария Феодоровна сама даже собиралась ехать в Выборг для свидания с Павлом и просила у Екатерины разрешения на это путешествие. Но Екатерина решила уже отозвать сына из армии. Шведы, знавшие о несочувствии Павла в политике его матери, думали, кажется, воспользоваться этим, и Карл, герцог Зюдерманландский, делал ему настоятельные предложения о личном свидании. К удовольствию Екатерины, Павел Петрович отклонил эти предложения, но, тем не менее, она нашла неудобным дальнейшее пребывание его на театре военных действий. 18 сентября Павел Петрович возвратился в Петербург, жестоко разочарованный итогами своей «службы отечеству, которой он так страстно желал и добивался. Императрица выразила свое неодобрение этой службе, не пожаловав цесаревичу ордена св. Георгия и приняв меры к тому, чтобы пребывание цесаревича при армии не получило — огласки: не было даже публиковано о выезде и возвращении великого князя из Петербурга. Все, вместе взятое, сделало участие Павла Петровича в шведской войне до того трагикомическим в глазах общества, что многие из современников видели именно в Павле того «Горе-богатыря», которого Екатерина изобразила в это время в одной из своих опер. Когда вслед затем, в апреле 1789 г., при возобновлении военных действий против шведов, Павел Петрович вновь испрашивал у матери приказаний относительно себя, императрица выразила мнение, что война будет оборонительная и еще скучнее кампании 1788 г., и иронически посоветовала сыну, вместо того, чтобы вызывать слезы и горькую печаль, разделить, в среде своего дорогого и любезного семейства, радость успехами, которыми, как она надеялась, Всемогущему угодно будет благословить новое правое дело».

Мария Феодоровна, дрожавшая за жизнь своего любезного супруга, могла, по своей недальновидности, только радоваться такому решению императрицы, но великий князь ясно увидел, что никакой службы его отечеству не только не желают, но и не допустят, и что его роль хотят, как бы в насмешку, ограничить лишь семейными обязанностями. Но, тяготясь опекой матери, Павел Петрович еще менее мог выносить мелочную опеку своей супруги, и, таким образом, привыкая оберегать своего мужа наперекор ему самому разными побочными средствами, Мария Феодоровна подвергла опасности царствовавший доселе между ними мир и супружеское согласие. Состояние духа великого князя сделалось еще более тягостным, когда совершилась замена фаворита гр. Мамонова Платоном Зубовым, который не всегда показывал Павлу Петровичу даже наружные знаки уважения, должные его сану. Наконец разразившаяся в 1789 г. французская революция произвела в Павле страшное моральное потрясение, оскорбляя в нем чувство уважения в законности и высокое представление о монархической власти, которые он воспитывал в себе с юности. С 1790 г. Павел высказывал «приметную склонность к задумчивости», а в письмах не раз высказывал мысль о смерти. Цесаревич, говоря словами гр. Петра Панина, «взирая на все с содроганием сердца, но с великодушною терпеливостью, соблюдал во всей неприкосновенности заповеди Божия, законы естественные и гражданские, и не позволял себе, по тогдашнему своему природию и законами обязательству, — ничего, кроме единственного разделения наичувствительнейшего прискорбия со всеми теми усерднейшими и вернейшими детьми отечества, которые с похвальною твердостью душ не попускали прикасаться к себе никаких соблазнов на государственное уязвление, но, пребывая в безмолвии, не могли только скрывать от него душевных своих страданий». Павлу, действительно, не оставалось ничего более как, выражаясь его словами в одном из его писем 1791 года, «chercher le consolation chez ses amis dont le coeur et l’esprit sont au dessus de leurs tailles». — «Il m’est doux, — прибавлял он, — de pouvoir dire mon petit mot à leur sujet. C’est leur payer un tribut qui m’est bien cher et satisfaisant».

К несчастью для Павла, возле него не было уже в это время никого из «усерднейших и вернейших детей отечества», кто бы мог руководить его государственными занятиями, поддерживать в нем ясный взгляд на окружавшую его обстановку. Граф Петр Панин сошел в могилу, князь Репнин был при армии, все мало-мальски опытные и даровитые люди или сами сторонились великого князя, зная отношения к нему императрицы, или отстраняемы были великим князем, который, к людям пользовавшимся его расположением, нарочно показывал вид холодности, чтобы не навлечь на них гнева Екатерины. «Друг мой, — сказал однажды Павел Мордвинову, обиженному его невниманием, в нему при дворе, — никогда не суди меня по наружности… Я удалялся от тебя и казался с тобою холоден не без причины: видя, как милостиво ты был принят у государыни, я не хотел помешать тебе в почести при большом дворе». Павла Петровича окружали или люди честные сами по себе, но с узким кругозором и с мелочными интересами, как Вадковский, Плещеев, Лафермьер, или придворные интриганы, мечтавшие выиграть в своем значении, разжигая неудовольствие великого князя, как князь Николай Голицын, камергер Ростопчин, или наконец глубоко преданные Павлу лица, но смотревшие на его положение с семейной точки зрения, как например его супруга, великая княгиня Мария Феодоровна, и ее наперсница, г-жа Бенкендорф. Находясь в этой обстановке, Павел Петрович исключительно предался единственно тогда возможному для него делу — обучению состоявших при нем гатчинских войск, и, благодаря огону, постепенно погружался в мелочи военного дела, привязался страстно к экзерцирмейстерству и военное дело стал считать важнейшим для государя делом. Плодом занятий Павла в этот период его жизни было составление воинских уставов для строевой, гарнизонной и лагерной службы, и тогда же выработаны были им новые положения для хозяйственного управления и инструкции для массы должностных чинов армии; особенное внимание обратил Павел Петрович на усовершенствование артиллерии. В занятиях этих Павел Петрович постепенно сближался с новым кругом людей, сделавшихся впоследствии его ближайшими сотрудниками: это были рядовые офицеры, лишенные образовала, неразвитые, не имевшие никакого понятия о государственных задачах, предлежащих наследнику престола, но зато деловитые в мелкостях военного дела, точные, исполнительные и, по млению цесаревича, безусловно ему преданные; таким образом выросли в своем значении у великого князя Аракчеевы, Линденеры, Обольяниновы, Кологривовы, Малютины, Каннабихи и др. В среде этих людей цесаревич постепенно разучился думать, обсуждать, советоваться, — и приучался ценить лив исполнительность и усердие, а на всякое представление или совет смотреть как на ослушание. Великий князь как бы хотел показать, что ему нужны не «умники», а лишь точные исполнители его воли; он точно не замечал, что среди его друзей все меньше и меньше было людей, у которых «le coeur et l’esprit sont an dessus de leurs tallies». Встречая при большом дворе род пренебрежения к своей особе или чувствуя его, великий князь, сам того не замечая, видел признаки неуважения к себе и своим мнениям иногда в самых невинных словах и действиях, гневался и выходил из себя; тем спокойнее и легче чувствовал он себя среди Гатчинского своего отряда, хотя и здесь давал волю своей запальчивости при чьей либо малейшей оплошности. Ум и сердце Павла Петровича высказывались все менее и менее; зато во всей резкости начал проявляться его темперамент, его неуклонная строгость к соблюдению буквы уставов и инструкций, заменявших собою всякое рассуждение и повсюду устанавливавших однообразие. Гатчина и Павловск приняли вид военных лагерей, созданных по прусскому образу, с заставами, шлагбаумами, казарменными постройками и полу осадным положением жителей, принужденных даже в частном быту подчиняться лагерным порядкам жизни. Сам Павел. Петрович подавал пример суровой спартанской жизни: вставая в 4 часа утра, он спешил на учение или маневры войск, производил осмотры казарм, хозяйственного довольствия войск, причем никакая неисправность не ускользала от его быстрого проницательного взгляда; зато в 10 часов вечера город уже спал: слышались только шаги патрулей и крики часовых. В Павле Петровиче нашли себе совмещение рыцарский дух, французская любезность, благородство дум и побуждений, — с грубым прусским солдатством, подавлявшим всякое проявление изящества, ума, свободы.

Суворов, представлявшийся около этого времени великому князю, метко охарактеризовал его словами: «prince adorable, despote implacable».

На это настроение и образ мыслей великого князя много повлияли французские эмигранты, бежавшие из отечества и в темных красках изображавшие события французской революции. Ужасы кровавых сцен, происходивших во Франции, казнь короля и королевы, торжество неверия, вся грязь, принадлежащая подонкам общества и всплывающая кверху при каждом потрясении общественного организма, — возбуждали нравственные чувства великого князя. Рассказы и внушения эмигрантов казались Павлу Петровичу новым подтверждением верности его теорий о необходимости военного управления государством. Ростопчин, один из немногих из числа лиц, окружавших Павла, обладавший умом и метким словом, говоря об агенте французских принцев, Эстергази, писал С. Р. Воронцову: «Вы увидите впоследствии, сколько вреда наделало пребывание Эстергази: он так усердно проповедовал в пользу деспотизма и необходимости править железной лозой, что государь наследник усвоил себе эту систему и уже поступает согласно с нею. Каждый день только и слышно, что о насилиях, о мелочных придирках, которых бы постыдился всякий частный человек. Он ежеминутно воображает себе, что хотят ему досадить, что намерены осуждать его действия и проч.» «Великий князь везде видит отпрыски революции, — писал он в другой раз: — он недавно велел посадить под арест четырех офицеров за то, что у них были несколько короткие косы, — причина, совершенно достаточная для того, чтобы заподозрить в них революционное направление». Ношение круглых шляп и фраков, допущенных при дворе Екатерины, было строго воспрещено в Гатчине и Павловске. Даже в этом отношении он не сходился во мнениях с матерью, хотя она питала к революции также враждебные чувства: она вполне разумно и сдержанно относилась и в эмигрантам, и в тем средствам которые могли бы парализовать действие революционных идей; она оставила воспитателем при любимце своем Александре Павловиче Лагарпа, сочувствие которого в революции не подлежало сомнению и с которым Павел именно за это не хотел говорить целых три года. Однажды, по словам современника, во время первой французской революции, Павел Петрович читал газеты в кабинете императрицы и выходил из себя. «Что они все там толкуют? — сказал он: — я тотчас бы все прекратил пушками». Государыня возразила на эту выходку: «Vous êtes une bête feroce, если ты не понимаешь, что пушки не могут воевать с идеями. Если — ты так будешь царствовать, то не долго продлится твое царствование». Впрочем озлобление Павла против французской революции имело ту хорошую для него сторону, что излечило его от пристрастия к Пруссии: к величайшему его негодованию, прусское правительство, одно из первых, вступило в сделки с «мятежной» и «развратной» Францией, преследуя свои частные интересы в ущерб «общему делу Европы».

Нервное состояние великого князя поддерживалось постоянно несогласиями и в среде собственной семьи, где прежде он встречал только сочувствие и поддержку. По свидетельству современников, еще в 1785 года Павел Петрович начал оказывать знаки большого уважения в фрейлине своей супруги, Екатерине Ивановне Нелидовой. Дружба его с нею была возвышенная и отчасти основана была на мистической подкладке. Методичность, размеренность действий великой княгини, ее мелочность, уменье применяться к обстоятельствам, ее мелкие дипломатические приемы, когда она желала повлиять в известном смысле на своего супруга, — все это не нравилось Павлу, и резвость характера Нелидовой, искренность ее мыслей и чувств, безусловная в нему преданность, чистота побуждений, — все это находило себе отголосок в рыцарской душе цесаревича, желавшего знать правду и умевшего ценить ее. Уже в 1788 г. он так привязался к Екатерине Ивановне, что, отправляясь в поход против шведов, он оставил ей многознаменательную записку: «Знайте, что умирая буду думать о вас». Нелидова, выделялась среди других женщин великокняжеского двора своим умом, грацией и сценическими талантами, но была некрасива лицом, и отношения к ней Павла Петровича долгое время не возбуждали никаких видимых опасений Марии Феодоровны. Но, начиная с 1790 г., дружба Павла Петровича с Нелидовой, под влиянием грустного его настроения, сделалась особенно тесною, так что Мария Феодоровна чувствовала себя как бы лишней при их беседах, в их присутствии; несдержанность Павла Петровича давала этой дружбе вид невнимания к Марии Феодоровне. Великая княгиня, крайне чуткая ко всему, что могло оскорблять ее самолюбие, и побуждаемая другом своим г-жей Бенкендорф, в свою очередь стала выражать свое презрение в Нелидовой и дала, почувствовать свое неудовольствие и Павлу Петровичу. Цесаревич решительно принял сторону обиженной ради него фрейлины, и тогда потянулся нескончаемый ряд семейных, сцен и неприятностей. Двор великокняжеской четы разделился на партии: более благоразумные, как например князь Куракин, Ростопчин и Николаи, умели сохранить дружбу обеих сторон. Но друзья Марии Феодоровны: Панин, Лафермьер, Плещеева, чета Бенкендорфов, — одни за другим, были удалены от двора Павлом Петровичем, вокруг которого сгруппировались все лица, желавшие в торжестве Нелидовой видеть упадок влияния Марии Феодоровны и немецкой партии: кн. Николай Голицын, Вадковский, А. Л. Нарышкин и др.; тогда же стала вырастать в своем значении и фигура великокняжеского брадобрея, пленного турченка, Ивана Кутайсова, хорошо научившего все слабые стороны своего господина и умевшего направлять его мысли, сообразно личным своим выгодам. Сумрачный цесаревич да не в среде семьи сделался суров и подозрителен до такой степени, что никто не мог поручиться за себя за завтрашний день: запальчивость и резкость Павла Петровича же знала пределов, когда ему казалось, что ему не повинуются или осуждают его действия; дело дошло до того, что стали, по его приказанию, задерживать переписку Марии Феодоровны. Мария Феодоровна, глубоко оскорбленная в супружеским своих чувствах, сама содействовала семейному разладу, обратившись по удалении г-жи Бенкендорф с жалобой ж императрице. Когда по этому поводу Екатерина призвала к себе Павла Петровича и выразила ему свое неудовольствие, юн, вне себя от гнева, отвечал ей без должного уважения, как человек, который сознает свои права и тяготится чужой опекой. Удалившись затем в свои апартаменты, великий князь дал почувствовать свой гнев всем, кто только приближался к нему: он жаловался, что он окружен шпионами и предателями и несколько раз повторил, что ому готовят в будущем низвержение. То же самое повторил он и Марии Феодоровне. Тщетно старые друзья великокняжеской четы хотели восстановить нарушенное семейное согласие, тщетно Плещеев в красноречивом письме заклинал Павла Петровича изменить свое поведение. «Человеку, так привязанному к вашей особе, как я, государь, — писал он еще в начале истории с Нелидовой, — невозможно без крайней горести видеть, что такая чистота и такие достоинства, как ваши, помрачаются некоторыми чисто внешними признаками и так мало признаны. Можно ли быть чище вас в глубине души и прямодушнее в своих намерениях. Отчего же вас не знают и так сильно относительно вас ошибаются?.. Я не перестану считать виновным по отношению в вам самим в том именно, что вы не согласуете своего внешнего поведения с божественными чувствами, которые наполняют все ваше существо, — в том, что вы не доставляете всем добродетельным людям и всем верным вашим подданным радости видеть, как, вы разрушаете и уничтожаете все ложные мысли, которые злобные умы в ненависти своей стараются распространить на ваш счет, — в том, что вы не перестаете давать, им пищу, — в том, наконец, что вы не разрушаете всех его хитросплетений, сделав явными (без тщеславия, но всегда с присущей вам скромностью) те редкие добродетели, которые отличают вас и ставят вас выше обыкновенных людей… Без крайней скорби нельзя видеть, как самый прямодушный, самый строгий к своим обязанностям человек в мире, питающий наилучшие намерения, дает всем своим достоинствам вид, который служит в его обвинению и ставит его наряду с самыми обыкновенными людьми».

Нелидова не выдержала наконец пытки своего положения и решила удалиться от двора в место своего воспитания в Смольный институт. Первые ее попытки не удались, благодарю сопротивлению Павла Петровича, но во второй раз она обратилась с своей просьбой непосредственно в императрицей в сентябре 1793 г. успела достигнуть своей цели. Но Павел Петрович уговорил ее посещать возможно чаще его двор в Петербурге и быть постоянной гостьей в Гатчине и Павловске. С другой стороны, и Мария Феодоровна, подарившая своему супругу 11 июля 1792 года дочь Ольгу, увидела необходимость покончить с семейным разладом, примирившись с Нелидовой для совместного воздействия на Павла Петровича, на раздражительность которого разладь, этот имел самое пагубное влияние. «Невозможно без содрогания и опасности видеть, что делает великий князь отец, — писал Ростопчин летом 1793 г.: — он как будто изыскивает все средства внушить себе нелюбовь. Он задался мыслью, что ему оказывают неуважение и хотят пренебрегать им. Имея при себе 4 морские батальона в составе 1600 человек и 3 эскадрона разной конницы, он с этим войском думает изобразить собою покойного прусского короля. По средам у него бывают маневры, и каждый день он присутствует на разводе, а также при экзекуциях, когда они случаются. Малейшее опоздание, малейшее противоречие выводят его из себя. Замечательно, что он никогда не сознает своих ошибок и продолжает сердиться на тех, кто обидел». В особенности проявлялся гнев Павла Петровича на лиц, принадлежавших в большому двору и приближенных в особе императрице.

Мысль великого князя, что ему не оказывают должного уважения и не хотят его оказывать, — была, однако, вполне основательна. После финляндского похода Павла Екатерина не скрывала своего невнимания в нему, сосредоточив всю свою любовь и надежды на будущее на сыновьях его, в особенности на великом князе Александре Павловиче, которого она сама воспитывала и считала своим созданием.

Царедворцы Екатерины видели ее отношения в Павлу и поступали сами сообразно с этим; тысяча мелочей придворной жизни представляли для этого удобные случаи. Раздражение великого князя вызывало новые оскорбления его врагов, явно насмехавшихся над его бессильным гневом. За большими людьми следовали, по своей низости, и малые: так, камергеры, назначенные дежурить при малом дворе, манкировали своей службой при опальном наследнике и когда Ростопчин, принужденный дежурить за своих товарищей, написал им по этому поводу оскорбительное письмо, то был удален на время от службы по приказанию Императрицы. Не избалованный вниманием, Павел Петрович был так тронут поступком Ростопчина, что с тех пор считал его самым преданным себе человеком, хотя поступок Ростопчина вызван был лишь тяжелою необходимостью нести тройную службу за ленивых товарищей. Вообще мы не знаем случая, когда бы Екатерина чем либо выразила в последнее время своего царствования расположение в своему сыну; напротив, она оставляла без всякого внимания его нужды и наносимые ему обиды и сама, где можно было, относилась к нему резко и пренебрежительно.

Преследование Новикова и московских мартинистов в 1791 г. отчасти объясняется боязнью Екатерины, что они, составляя будто бы политическую партию, имевшую связи с заграничными иллюминатами, в то же время являются приверженцами Павла и могут действовать в пользу его, как масона. Она успокоилась лишь тогда, когда самое тщательное исследование дела показало, что Павел не принимал никакого участия в делах московских масонов, и когда сам Павел с презрением отверг, в письме к матери, всякие подозрения, назвал их сплетнями передней. Расточая громадные суммы окружавшим ее вельможам, Екатерина не баловала деньгами великокняжескую чету; быть может, она считала излишним потому, что они пошли бы на воинские упражнения Павла и на пособия германским родным Марии Феодоровны, а думать это она имела основания. Но зато неразумное увлечение Павла военными занятиями давало Екатерине постоянный повод к насмешкам. «По городу носился слух, — писала она, например, Салтыкову, — что великий князь к морскому батальону не токмо прибавляет несколько сот, но что он еще формирует на Острову (каменном) полк гусар и несколько полков казаков. Все сии слухи в народе подают причину к различным толкам и буде ребячества пресечь можно, то бы что скорее, то лучше, а сказать бы, что в Гатчине в куклы играть можно без излишних толков, но в близости города все подвержено различным толкованиям, а полезных нет ни одной. Тут первое, что батюшкина армия представляется». С своей стороны Павел извещал Екатерину, что он «привык к шиканам». При таких отношениях естественно было матери и сыну видеться как можно реже, и, действительно, Павел жил в Петербурге сравнительно весьма мало, приезжая туда обыкновенно в 24-му ноября, дню тезоименитства Екатерины, и уезжая уже в начале февраля, да и во время пребывания в Зимнем дворце часто уклонялся от официальных праздников и встреч с императрицей. «Великий князь прислал сказать, — писала однажды Екатерина Салтыкову, — что у него лихорадка и что он в постели лежит. Я бы желала знать, что о сем доктора говорят. Буде знаете, прошу мне сказать».

Главным пунктом раздора между Екатериной и великокняжеской четой были однако дети и, главным образом, великий князь Александр Павлович. Из писем к Гримму ясно, что объявление Александра наследником престола предположено было сделать вслед за его женитьбою. Этим отчасти объясняется ранний брак Александра на процессе Баденской Луизе, в православии Елисавете Алексеевне, устроенный Екатериной, помимо согласия родителей и совершенный 28 сентября 1793 г. Но для исполнения этого плана нужно было, прежде всего, заручиться согласием самого Александра Павловича, не возбуждая его сыновних чувств. Два лица имели на него влияние: воспитатель его гр. Салтыков и наставник Лагарп; к их содействию и обратилась императрица. Салтыков, однако, как всегда действовал уклончиво, выпутываясь из дворских затруднений, а Лагарп даже не допустил императрицу высказать ее план, успев дать ей понять в течение двухчасового разговора, что — он вовсе не сочувствует этой насильственной мере. Мало того, он стал прилагать все усилия к тому, чтобы поселить добрые отношения между отцом и сивом. Повлияв в этом отношении на своего воспитанника, Лагарп всячески заботился о том, чтобы добиться аудиенции у Павла и предостеречь его. Без сомнения, Екатерина заметила противодействие Лагарпа ее намерениям, уволив его неожиданно в конце 1794 г. от занятий со своим внуком. Но Лагарп добился своего: пред отъездом, в мае 1795 г., он успел представиться Павлу Петровичу в Гатчине, не открывая тайны, уговорил его изменить свое обращение с детьми, рассеял все сомнения, которые поселили в нем относительно привязанности в нему детей; и советовал всегда обращаться к нему прямо, а отнюдь не чрез третье лицо (должно быть, Салтыкова) и т. д. Павел Петрович обнял Лагарпа, с сердечным излиянием благодарил за добрые советы, которым обещал следовать и пригласил его остаться на весь день в Гатчине. Странным, вероятно, показалось Павлу видеть своим союзником республиканца, оказавшегося его единственным защитником в таком важном для его будущности деле. Последствием стараний Лагарпа было то, что с весны 1795 г. вместо одного раза в неделю, великий князь Александр, с братом своим Константином, стали ездят в родителям в Гатчину и Павловск четыре раза я занимаясь там маневрами, ученьями и парадами; в следующем же 1796 г. фронтовые занятия великого князя Александра Павловича так расширились, что он ездил туда ежедневно, не исключая и праздников, выезжая туда в 6 часов утра и возвращаясь в Царское Село не ранее первого часу дня, а часто ездил к родителям и после обеда. Мало-помалу братья вошли во вкус мелочей военной службы, от которых ранее оберегала их бабушка и стали тепло относиться к отцу, особенно Константин, со страстью предавшийся изучению фронтового дела. Павел Петрович, с своей стороны, дружески обращался с детьми, внушая им свои воззрения, но легко было заметить, что искренний, порывистый Павел не вполне доверял уклончивому характеру Александра и видел в нем любимца Екатерины и воспитанника Лагарпа. Недоверие это отчасти было не безосновательно…

Как бы то ни было, но в 1795 г. и первая половина 1796 г. протекла для Павла в сравнительно счастливых семейных условиях. Великокняжеская чета опечалена была только кончиною великой княжны Ольги Павловны, 15 января 1795 г., но 7 января она была обрадована рождением великой княжны Анны Павловны; 15-го февраля 1796 г., не имея еще 17 лет, великий князь Константин Павлович вступил в супружество с 15-ти-летней принцессой Саксен-Кобургской Юлианой Генриеттой, нареченной Анной Феодоровной; наконец 25 июня 1796 года родился сын Николай. Императрица Екатерина принимала живое участие во всех этих семейных радостях великокняжеской четы, но, естественно, не могла сочувствовать сближению Александра Павловича с родителями, так как сближение это уничтожало все ее планы. Поэтому она увидела необходимость прибегнуть в содействию великой княгини Марии Феодоровны и поэтому тотчас после крещения Николая Павловича в Царском Селе, когда великий князь-отец уехал в Павловск, она передала великой княгине бумагу, в которой она предлагала ей потребовать от Павла. Петровича отречения от своих прав на престол в пользу великого князя Александра Павловича; вместе с этим, она настаивала на том, чтобы Мария Феодоровна скрепила своею подписью эту бумагу, как удостоверение ее собственного согласия на ожидаемый акт отречения. Мария Феодоровна наотрез отказалась исполнить желание Екатерины, и, скрыв ее предложения от своего супруга, поспешила условиться с Александром Павловичем о дальнейшем плане действий против настойчивых домогательств императрицы.

Таким образом план Екатерины казался да и был в действительности неосуществимым: содействовать ему уклонялись последовательно и Салтыков, и Лагарп, и Мария Феодоровна; даже то лицо, в пользу которого он был составлен, ничем не выражало желания идти наперекор чувствам и правам отца. Императрица, однако, была убеждена в неспособности Павла к управлению империей и решила не отступать от своего намерения. Но в это самое время императрица занята была другим важным семейным делом — сватовством шведского короля Густава IV на великой княжне Александре Павловне. Вопрос о вероисповедании будущей шведской королевы и упрямство Густава внезапно расстроили дело, казавшееся поконченным. Оскорбленная в своем достоинстве Екатерина почувствовала легкий удар паралича. На следующий день она оправилась и затем с достоинством простилась с Густавом, но Павел Петрович, встретив его во дворце, повернулся к нему спиною и уехал в Гатчину, не простившись с ним. В его отсутствие решила покончить наконец с мучившим ее делом о престолонаследии: она решилась уже 16-го сентября объясниться с самим Александром Павловичем и выяснить ему необходимость устранения его отца от престола. Александр просил времени подумать, а 2 В сентября писал Аракчееву письмо, где именовал отца «императорским величеством».

Чем бы кончилось это печальное дело о престолонаследии, можно сказать утвердительно только одно, что настойчивость императрицы могла бы в конце концов поставить Павла Петровича в тяжелое положение: ходили слухи, что 1-го января 1797 г. будет обнародован весьма важный манифест и что сам Павел Петрович будет арестован и отправлен в заключение в замок Лоде.

Трудно сказать, какие чувства при таких слухах волновали Павла Петровича в это время и хорошо ли жилось ему в Гатчине осенью 1796 года. 5 ноября он обедал с Марией Феодоровной и приближенными ему лицами на Гатчинской мельнице, когда внезапно явился туда из Гатчины арендатор ее, Штакеншнейдер и, найдя у себя великого князя, сообщил ему, что в Гатчину явился курьер с известием о тяжелой болезни императрицы Екатерины.

Прибыв в Гатчину, Павел Петрович нашел там графа Николая Зубова, присланного братом его кн. Платоном в наследнику с известием об апоплексическом ударе, постигшем императрицу. Зубов, увидя наследника не шел, а бежал к нему с открытой головою, пал пред ним на колена и донес о безнадежном состоянии императрицы. Великий князь переменяет тогда цвет лица и делается багровым, одной рукой поднимает Зубова, а другой, ударяя себя в лоб, восклицает: «какое несчастие!» и проливает слезы, требует карету, сердится, что нескоро подают, ходит быстрыми шагами вдоль и поперек беседки, трет судорожно руки свои, обнимает великую княгиню, Зубова, Кутайсова и спрашивает самого себя: «Застану ли ее в живых?» Словом, был вне себя… Опасались, чтобы быстрый переход от страха к неожиданности не подействовал сильно на его нервы. Кутайсов жалел впоследствии, что не пустил великому князю немедленно кровь. Тем не менее, Павел, очевидно, не вполне доверился и Зубову, и поехал в Петербург лишь тогда, когда явился в нему нарочный от гр. Салтыкова, сумевшего и на этот раз победоносно выйти из дворских затруднений. В пятом часу пополудни Павел Петрович, сопровождаемый супругой своей и некоторыми из гатчинцев, уже выехал из Гатчины в Петербург. В Софии встретил он Ростопчина, явившегося посланцем от великого князя Александра Павловича и приказал ему следовать за собою; кроме Ростопчина, цесаревича встретили на пути его от Гатчины до Петербурга до 25 курьеров, все с одним и тем же известием. «Проехав Чесменский дворец, — рассказывает Ростопчин, — наследник вышел из кареты. Я привлек его внимание на красоту ночи. Она была самая тихая и светлая; холода было не более 8°; луна то показывалась из-за облаков, то опять за оныя скрывалась. Стихии, как бы в ожидании важной перемены, пребывали в молчании и царствовала глубокая тишина. Говоря о погоде, я увидел, что наследник устремил свой взор на луну и, при полном ее сиянии, мор я заметить, что глава его наполнились слезами и даже текли слезы по лицу. С моей стороны преисполнен быв важности сего дня, предан будучи сердцем и душою тому, кто восходил на трон Российский, любя Отечество и представляя себе сильно все последствия, всю важность первого шага, всякое оного влияние на чувство преисполненного здоровьем, пылкостью и необычайным воображением самовластного Монарха, отвывшего владеть собою, я не мог воздержаться от повелительного движения и, забыв расстояние между ним и мною, схватив его за руку, сказал: «Ah, Monseigneur, quel moment tour Vous!» На это он отвечал, пожав крепко мою руку: «Attendez, mon cher, attendez! J’ai vécu quarante deux ans. Dieu m’a soutenu; peut-être donnera-t-il la force et la raison pour supporter I’état auquel Il me destine. Espérons toute de Sa bonté».[26]

В Петербург великокняжеская чета прибыла в 81/2 часов вечера. В Зимнем дворце собравшиеся придворные и высшие правительственные лица встретили Павла уже как государя, а не наследника. Пример для всех подали великие князья Александр и Константин Павловичи, явившиеся к отцу в гатчинских своих мундирах, в которых прежде они не смели показываться при дворе Екатерины.

Даже заклятые недоброжелатели Павла Петровича, после некоторого размышления, должны были прийти к заключению, что думать об устранении его от престолонаследия было возможно лишь при жизни Екатерины. «Но, — заключает Болотов, — даже тогда все трепетали и от помышления одного о том, ибо всякий благомыслящий сын отечества легко мог предусматривать, что случай таковой мог бы произвести бесчисленные бедствия и подвергнуть всю Россию необозримым несчастьям, опасностям и смутным временам и нанести великий удар ее славе и блаженству и потому чистосердечно радовался и благословлял судьбу, что сего не совершилось, а вступил на престол законный наследник, и вступление сие не обагрено было ни кровью, ни ознаменовано жестокостью, а произошло мирно, тихо и с сохранением всего народного спокойствия. Все радовались тому и не сомневались уже в том, что помянутая молва (о нежелании императрицы оставить престол своему сыну) была пустая».

По прибытии в Петербург Павел Петрович и Мария Феодоровна, прежде всего, отправились в умиравшей императрице. Видя мать свою лежащей без движения, великий князь отдался, по свидетельству современников, глубокой горести: он плакал, целовал у нее руки и, вообще, проявлял все чувства истинно любящего сына. Ночь великий князь провел в смежном со спальной Екатерины угольном кабинете, куда призывал всех, преимущественно гатчинцев, с кем хотел разговаривать или кому что либо приказывал, так что все эти лица поневоле должны были проходить мимо умиравшей государыни. Это была первая неумышленная ошибка Павла Петровича, давшая повод его врагам обвинять его в неуважении к матери. Вообще весь дворец ночью наполнялся постепенно прибывавшими, по приказанию Павла, гатчинцами, появление которых в их своеобразных формах во внутренних комнатах дворца возбуждало всеобщее удивление придворных, шепотом осведомлявшихся друг у друга о «новых остготах», дотоле невиданных даже в дворцовых передних.

Когда около трех часов утра великий князь Александр Павлович возвратился наконец к своей супруге, великой княгине Елизавете Алексеевне, не видавшей его с вечера, то вид гатчинского его мундира, которого великая княгиня никогда не видела на нем при Екатерининском дворе и над которым она постоянно смеялась, вызвал у нее потоки слез: ей показалось, что из спокойного и приятного местопребывания она внезапно перенесена в крепость.

Следующий день, 6-го ноября, Павел Петрович распоряжался уже как полновластный государь. «На рассвете через 24 часа после удара, — рассказывает Ростопчин, — пошел наследник в ту комнату, где лежало тело императрицы. Сделав вопрос докторам, имеют ли они надежду, и получив в ответ, что никакой, он приказал позвать преосв. Гавриила с духовенством читать глухую исповедь и причастить императрицу Святых Тайн, что и было исполнено» «Вслед затем, — говорит придворная запись, — отдал приказание обер-гофмейстеру гр. Безбородко и генерал прокурору гр. Самойлову взять императорскую печать, разобрать в присутствии их высочеств великих князей Александра и Константина все бумаги, которые находились в кабинете императрицы и потом запечатавши сложить их в особое место. К этому приступил его высочество сам, взяв тетрадь, на которой находилось последнее писание ее величества, и положив ее, не складывая, уже на этот случай приготовленную, куда потом положили выбранные из шкафов, ящиков и т. п. тщательно опорожненных, собственноручные бумаги, которые после были перевязаны лентами, завязаны в скатерть и запечатаны камердинером Ив. Тюльпиным в присутствии вышеупомянутых высоких свидетелей». Та же мера была принята, в присутствии великого князя Александра, и по отношению к Платону Зубову.

Агония императрицы Екатерины продолжалась после приезда Павла Петровича в Зимний дворец еще сутки. Вечером 6-го ноября, в три четверти десятого часа, великая Екатерина вздохнула в последний раз и отошла в вечность. В двенадцатом часу ночи, в придворной церкви, совершена уже была высшим духовенством, всеми сановниками и придворными чинами присяга на верность Императору Павлу Петровичу. Вместе с тем, согласно кабинетному предначертанию Павла, в первый раз со времени Петра В., принесена была присяга, как наследнику престола, старшему сыну воцарившегося государя, великому князю Александру Павловичу.

Загрузка...