Каждый раз, когда я подходил к дому Лосева, Арбат начинал казаться особенно запустелым, люди на нем – совсем неприкаянными. Кабинет на втором этаже с окнами во двор излучал строгую отрешенность. Здесь думали. Большой человек в кресле с высокой ровной спинкой между заставленными книгами столом и бывшим камином бодрствовал в тихой сосредоточенности. «Здравствуй, Владимир», – снисходил он к человеку, который являлся, чтобы читать вслух, переводить или излагать прочитанное, – к недавнему институтскому выпускнику, которому делалось так не по себе в местах службы, что он без сожалений оставлял их и оказался под конец в этом сумрачном кабинете.
Среди чтения и диктовки Алексей Федорович заговаривал неожиданно о другом. Его книги вмещали не все, чем он жил, часто – только намеки на затаенные ходы мысли. Когда начинались его отступления, я, чувствуя несправедливость растраты такого богатства на одного меня, брал один за другим листки из щедрой стопки «оборотиков» – для экономии на черновики шла использованная с одной стороны бумага – и записывал, что успевал. Редко я решался перебивать его. Мы были такими неравными собеседниками, что, по-видимому, для него главным удовольствием от собственных рассказов оставалась разыгранная в одном лице драма идей, характеров, положений. Он был редкостный актер. Ни малейшей нарочитости. Захватывал простор сцены, пределы которой терялись из виду и на которой всему было вольготно. Алексей Федорович словно только комментировал, сам постановщик и сам увлеченный зритель. Отсюда бесподобная невозмутимость тона. Прибавьте редкостный словесный, музыкальный и миметический дар.
Я почти не пытаюсь восстановить пропуски в своих бедных записях. Немногие реконструкции обозначены скобками. Получились всего лишь обрывки речей, но в них – его подлинный голос и моя тогдашняя зачарованность. Ниже отобрано то, что так или иначе касается П.А. Флоренского. Это отчасти уже известные вещи; за Алексеем Федоровичем их записывали не раз (см., например, Литературная учеба. 1988, № 2. С. 176 – 179, правда с явной предвзятостью в позиции публикатора). В новой связи они, однако, яснее показывают, как все у А.Ф., и античное и современное, было связано чувством воплощенной близости высших сил.
Если бы кто-нибудь или я сам предположил тогда, что с Лосевым можно спорить, я испугался бы. Если не он прав, то кто же? В конце концов, его мысль была неоспоримо оправдана уже просто тем, что жила. Никто не смел судить со стороны, не рискнув думать сам. А рискнув, не захотел бы уже судить и спросил бы о другом, – почему Алексей Федорович во многом остался подземным вулканом, чьи взрывы искаженно отдавались во внешних слоях.
Есть вещь такая, непреоборимая – вера. Такая же густая и непреоборимая, как мысль. Есть такие истины, как дважды два четыре, которые нельзя изменить, и в вере. Хотя многим это кажется глупым и неверным и отсталым.
Есть в человеческой душе такие разные области… Их можно объединить, кто способен. Владимир Соловьев – мог объединить, большинство – нет. У большинства одно – в виде мифа, другое – в виде теоремы. Они и в то и в другое верят отдельно. А есть люди – как Флоренский, Соловьев – те умеют объединять.
Да не всякому такое и нужно… Бабке нет дела до науки, бабка крестится и живет верой. Так и ученый – решает свои теоремы и не понимает, что теоремы эти странным образом реальны. Всякое А имеет причиной В, за В следует С, за С следует D. Бесконечное множество причин. Где же причина всего? Считают, что правильно делают, доискиваясь до причин. Но если есть последовательность причин ABCD, то где-то есть же причина, которая зависит от себя самой? Значит, есть causa sui – причина себя самой? Значит, приходится принять бытие, которое действует, но не под действием чего-то другого, а самостоятельно, оно само? Или – дурная бесконечность причин…
Ну ладно, хорошо.
Флоренский, «Предсмертное слово о. Алексея Мечева»? А надо говорить «Мечёв». (Да, Флоренский был верующим, редкость среди просвещенных.)
Один очень важный человек – уклонюсь в сторону… В начале 30-х годов я тут встретил в одном месте, не слишком официальном, бывшего ректора Духовной академии, епископа Феодора[179]. Реакционер, твердый, все семинаристы трепетали. В него стреляли в 1905 году. На суде над стрелявшим епископ Феодор сказал только: «Я прошу этого постановления не принимать, а молодого человека отпустить на волю». Так властно, так твердо сказал, что этого молодого человека отпустили, и он так и пошел, как ни в чем не бывало.
Компания, в которой я оказался с епископом Феодором, не очень казенная была.
«Как Вы такого декадента и символиста, как Флоренский, поставили редактором „Богословского вестника“, – я спросил, – и дали ему заведовать кафедрой философии?»
– «Все знаю. Символист, связи с Вячеславом Ивановым, с Белым… Но это почти единственный верующий человек во всей Академии!»
– «Как так?»
– «Судите сами. Богословие читает профессор Соколов. Патрологию – Иван Васильевич Петров[180]. Психологию Иванцов. Настолько все захвачены наукой, немецкой, тюбингенской, что начинают комментировать текст Священного писания – и разносят его до основания. Например, в Евангелии есть фраза: „Крестяще их во имя Отца и Сына“. Тюбингенская школа говорит: позднейшая вставка, результат редактирования в IV веке, на Втором вселенском соборе. И так далее. Получается в конце концов, что весь евангелист состоит из одних вставок: это – отсюда, это – оттуда, это – из Индии, то – из Египта. Срам! Но я Вам скажу, что недавно найдена армянская рукопись II века, там эти слова имеются… Флоренский – один верующий из всех».
– «Да он же декадент, и светский человек!»
– «Да! Но вот лично я утвердил „Столп и утверждение истины“ для защиты в качестве магистерской диссертации. Едва отстоял, ездил специально в Киев, добился принятия. И я его сознательно назначил на кафедру, потому что он единственный верующий человек в Академии. 1905 – 1911 годы вообще наказание Божие. Когда я стал ректором Академии и познакомился с тем, как ведется преподавание, со мной дурно было. Такой невероятный протестантский идеализм – хуже всякого тюбингенства. Тареев, например, пишет „Самосознание Христа“. Самосознание! А личность Его была? Ничего об этом не говорит».
Вот тебе эпизод. Интересно? Вот Духовная академия накануне развала.
Епископ Феодор умный. В Академию приезжал митрополит Макарий, старец восьмидесяти лет.
«В богословии разбирался. Но его беда была – семинарист, не получил высшего образования. Тем не менее постепенно дошел до митрополичьего сана. Духовной академии он боялся. Все же приехал, выразил желание посетить занятия. С дрожью в руках даю ему расписание. Что выберет? А и выбирать-то нечего, ведь это же вертеп! Застенок! Выбирает – „психология“. Я ахнул. Психологию ведет профессор Павел Петрович Соколов. Владыка думал – будут говорить о душе, что-то важное. Пришел, сидит, слушает. Ну, во-первых, душа набок, никакой души нет, „мы изучаем явления психики“, вульгарный материализм. Сегодняшняя лекция – тактильные восприятия. И пошел – булавочки, иголочки, рецепторы, ощущения. Проводит опыты, вызывает студентов. И так вся лекция. Вышли. Смотрю, митрополит идет с поникшей головой, серое лицо. „Владыка святый! – говорю ему (все архиереи – владыки), – я вижу, у Вас неблагоприятное впечатление. Зайдите ко мне, я Вам все расскажу. Не обращайте внимания, владыка, на этих дураков. Это не профессора духовной академии – это дураки духовной академии. И как он смел при Вас излагать всю эту пакость! А знает, что Вы его начальство!“ „Да, да… я, убогий, не понимаю…“, – говорит Макарий. „А тут и понимать нечего! Все вздор!“ Так и пошел митрополит оскорбленный, огорченный; я не смог его утешить. Ведь чтобы бороться с Соколовым, всю сволочь надо разогнать. Так этот Соколов и остался на кафедре. И – до самой революции, когда революция его разогнала».
Вот состояние развала накануне революции! Да, Флоренский символист, но в вере он не равнодушный человек, искатель. Старое ушло; Пушкин, Лермонтов, они правду говорили, да они были давно, а тут на дворе двадцатый век. Официальная церковь повторяет старое, интеллигенты отошли от веры, а Флоренский и со всеми декадентами был близок, и искал новых путей в вере.
Я все-таки человек системы, заниматься Флоренским и хотел бы, да здесь надо иметь всю литературу, а ее не достать. Да и писать нельзя. Никто им теперь не занимается. Что, в Москве очень многие интересуются Флоренским? Некоторые и в «Философской энциклопедии»? Мальчишки, как ты. Вот Константинов, главный редактор «Философской энциклопедии», хочет за нее Ленинскую премию получить, а в журнале «Коммунист» готовится статья: «Богословская энциклопедия». Не знаю, выйдет ли. Но если выйдет – ведь это же орган ЦК!
Вячеслава Иванова изымали при Сталине и Жданове. Его жена, Зиновьева-Аннибал, была из аристократической семьи. Но он, поэт, символист, никакой политики – так все равно изъяли! Не знаю, сейчас, наверное, до этого не дойдут. Бальмонта напечатали, Анненского напечатали. А Иванов? Это же мировой поэт. Давно пора бы его напечатать…
…У Платона трансцендентальное доказательство бытия Божия, интереснейшее доказательство. Оно есть у Канта: нельзя мыслить предмет в его полной изоляции и несравнимости, [но, переходя от одного предмета к другому, мы приходим к независимому первоначалу]. Только у Канта все это происходит в субъекте, а объект – мы о нем ничего не знаем. Объекты и надо бы применять [в доказательстве]. Субъект – ошибка Канта. Но не ошибка, что для пространства нужна пространственная вещь. Поэтому Шеллинг говорил об априорной [необходимости существования предмета]. Одно зависит от другого. Другое от третьего. У всего есть свои причины. А когда же кончим? Платон говорит: мы идем либо в дурную бесконечность, либо к такой вещи, которая себя движет. Либо вообще откажемся от всякого объяснения – либо с необходимостью есть нечто последнее, само себя движущее.
Дуализма, манихейства у Платона в X книге «Законов» нет. Материя иррациональна, она служит для воплощения идеи. По-моему, здесь ничего нового, здесь типично платоновское учение.
Платон говорит, что в видимом Солнце нужно видеть невидимого бога, душу Солнца. Значит ли это, как писали в прошлом веке, что у Платона здесь наивное отождествление вещи и ее духа? Если ты меня читал, у меня же есть об этом, с документами из древнейшей истории. Мифология начинается с фетишизма. Что такое фетиш? Полное совпадение тела и души. Потом появляется анимизм, более развитое состояние мышления. Дриада не привязана к этому вот дереву (как Гамадриада) дерево погибло, а другое дерево есть, древесность остается. Мысль переходит тут к более общему представлению. Души эти сначала очень слабые; потом все крепче убеждение в разумности [в основе вещей]. Можно по источникам все это проследить. В конце концов мысль доходит до единого Бога.
Но как все-таки Платон в X книге «Законов» решает вопрос о зле? Для чего зло в мире? Зло – нужно… Августин говорит: первобытный человек, Адам, мог грешить, posse peccare; его потомки не могут не грешить, non posse non peccare: спасенный человек – не может грешить, non posse peccare. Но грех так или иначе в мире есть. Ведь часть ангелов утвердила себя в Боге с самого начала, и так держится, а другие – нет, отпали. Потому – зло. Божественное начало пробивается с усилиями среди преступлений, грехов, добро творится постепенно, и пока все добро в мире не сотворится – мир будет во зле. Как только все добро исполнится – история мира кончается, жизнь и развитие будут продолжаться, но уже без мучения. Будет вечная жизнь. А вечность – всегда юная. Процесс восхождения в царстве божественном есть – но без убыли, без болезни.
Так видишь – здесь у Платона, в десятой книге «Законов», христианский аргумент, с одним ужасным исключением. Зло существует для добра Целого. Но тут нету того, что пришло с христианством, – острого чувства отпадения от божества, когда Бог проклинает человека, оставляет его одного, и он должен сам все делать и тысячелетия вариться. Скорбное падение и жажда искупления – этого у Платона нету. Кое-что, конечно, есть… Но нету чувства отчаяния, падения, природного греха. Он не жаждет искупления. Словом, нету личности, нет личного самочувствия.
В чем трагедия личного самосознания? Мир – во зле, а Бог – добро. Объяснить логически? Как Платон? Этого мало. Нужны слезы, покаяние; для этого нужно, чтобы были люди в пустыне, которые по десять лет насекомыми питаются, – настолько христианин боится падения и рвется к искуплению. Вся новость христианства – откровение абсолютной личности.
Личность! Не вода, воздух, элементы, а мы несем груз всего предыдущего человечества, взяли на себя все его заслуги, все пороки. Потому христианство так трансцендентно. Что делать мне лично, чтобы исполнилась воля Божия? Человек не знает! Поэтому Христос говорит на кресте: «Боже мой, почто меня оставил?» А это было намерение Бога – довести человека до полного отпадения и оторванности его существа. Отпадение! Когда человек пройдет через это – конец истории. Человека Бог проводит через этот предел, через это последнее отпадение, через полный мрак и ужас. И человек должен через все пройти. Поэтому христианин так страдает и бьется. Мы как в океане – кругом волны – буря бушует – что же делать, куда пойти? Везде ужас, везде зло и гибель, страдание, и он на перепутье, один среди всего этого хаоса. Страшная жажда спасения, вечное волнение и беспокойство.
В платонизме такого страстного поиска нету – и в неоплатонизме, который тоньше, тоже нету. У Плотина, у Прокла – «умное восхождение». Как индусы. Техника, видимо, была очень сильна, действительно погружались в чистый Ум. Но – ни малейшего сознания своего греха, ни малейшего сознания грехопадения. Плакать не о чем. Все само собой сделается. В связи с этим нужно толковать и платоновское опровержение деизма.
Потом с судьбой они тоже не умеют обращаться. Судьба у них высокая, выше богов, в конце концов. Язычество безлично, и боги тоже должны управлять безлично – силою, которая сама не знает, что делает. Полный антипод христианству. Для христианина судьба – то, что неожиданно, случайно, второстепенно. Да, есть судьба, может неожиданно случиться, но на взгляд христианства – «такова воля Божия»; по существу никакой судьбы нет. И это недоступно Платону и Аристотелю. Греки доходят до этого, например, в атомизме Демокрита. Гегель говорит, что демокритовский атомизм – это принцип индивидуализации. Но абсолютная личность и ее священная история – это только в христианстве.
В «Законах», книга X, главы 14 – 15, Платон назначает смертную казнь – «и одной, и двух мало» – за нечестие, за непочитание богов. Он без дураков… За малейшее непризнание богов – смерть. «Старческое»? «Старческий стиль?» Не старческое. А просто – он натерпелся. Натерпелся! Настолько видел развал, что решил – всю эту сволочь пороть и на тот свет отправлять.
В воскресенье Пятидесятница, Троицын день, а в следующий за ним понедельник – Духов день. Между прочим, существует акафист Пресвятой Троице. Акафист – от καθιζω «сижу»; ακαθιστον – «несидение». Во время службы давали возможность отдохнуть, на кафизмах разрешалось сидеть. А то – ακαθιστος, т.е. несидельное время, в которое нельзя сидеть. Особо торжественные песнопения. Акафист состоит из вступления, заключительной молитвы и маленьких стихир. Они поэтичные, каждая строка начинается с «радуйся», χαιρε. Например: «Радуйся, афинейские плетения растерзающая». Есть акафисты Иисусу Сладчайшему. Акафисты всем святым. Но более потрясающего, чем акафист Божьей Матери и Иисусу Сладчайшему нет. Замечательное богословие и замечательная поэзия. Особенно если читать по-гречески.
Я вспоминаю молодость, ездил тогда по монастырям, где только еще мог застать. Монастырская служба, полная, содержит то, что наши светские батюшки опускают. Нельзя не опускать. Мужики заняты, им надо спешить заняться делом, хозяйки полны забот о доме, мусор вымести, пищу приготовить, для Бога времени нету. А в монастыре – замечательно. Архиерейская служба особенно. Поют три мальчика, это не то, что голоса баб сорока-пятидесяти лет. Εις πολλα ετη δεσποτα – звонкие, чистые голоса десятилетних мальчиков. Это многолетие – целая часть литургии, когда присутствует архиерей; диакон кадит, и три мальчика поют. Чувствуется зримо благодать епископа.
И вот я помню Акафист Пресвятой Троице, в службе на Троицын день. Ну я тебе скажу, ведь это проспект десяти богословских диссертаций. И с тех пор я этого не слышал. Эти попы светские, я их терпеть не могу.
Монастырская служба продолжается шесть-семь часов. Литургия – тоже; начинают рано, в семь утра, и кончают к двум часам дня. Потом – монашеское пение другое, нету приемов светских и нет женских голосов, которые слышишь в обычной церкви – отвратительно. Эта вычурность, это оперное пение – отвратительно все.
Настоящая служба только в монастыре. И, конечно, теперь русский мужик ничего этого не знает. Но я тот мужик, который еще захватил конец. И с этим воспоминанием я живу всю жизнь. Теперь эта культура исчезла, ее нигде нет. Русский мужик все это уничтожил. А какое было величие! Недаром Флоренский написал статью о православном богослужении, «Храмовое действо как синтез искусств».
Я был свидетелем того, как эта культура исчезла. При мне пятьдесят лет лиц духовного звания всё высылали и высылали. Как только начинает входить в жизнь своих духовных детей, как появляется кто чуть поумнее, постарательнее – сразу высылают.
У Флоренского еще больше о богатстве православного богословия в лекциях «Смысл идеализма», они вышли отдельной книжкой.
Скажу по секрету, я христианин. Для меня величайшее достижение в смысле христианского подвига – исихазм. Это значит – не о теле думать, а о Боге. В исихазме мысль выше разума. Разум – разлагает. Я, хотя всю жизнь занимаюсь наукой, все же недостаточно воспитан. (Возможно, именно по этому самому, что занимаюсь наукой.) Как-то должно быть по-другому. Должны быть зачатки неевропейского типа. Απλωσις, опрощение: все настолько становится просто, что нет ничего. Также это и θεωσις, обóжение. Человек становится как бы Богом, но не по существу, – что было бы кощунством, – а по благодати. Это возвышается над разумом, человек держится уже только верой. Ничего не остается. И даже о самом Боге человек перестает думать. Ведь Бог для нас обычно – это система богословия. А тут – полная неразличенность. Исихасты называют свое видение божественным светом. В нем – ни чего-то более светлого, ни более темного, а один свет…
Но я думаю, что мы искажены – всей суетой, разными заседаниями, – так что психика не может добиться простоты, απλωσις. Если могла бы, то только от природы. Как от природы человек злой, или мягкий. Есть люди, которые способны [к исихии, к совершенному видению]. Но только не в нашей Европе. Может быть, последнее, что [знал в смысле такого видения европейский человек], – это Abgeschiedenheit, отрешенность немецких мистиков.
Флоренский? Я его мало знал. Человек тихий, скромный, ходивший всегда с опущенными глазами. Он имел пять человек детей. То что он имел пять человек детей, кажется, противоречит отрешенности. Я видел его несколько раз, даже ночевал у него один раз, идя из Троицы в Параклит. Ночь. Некуда деваться. Пойду к отцу Павлу! Я был мальчишка, все равно где спать. Пришел. Отца Павла нет. Он ведь и инженер. На службе тогда было очень строго. Был уже Сталин, приучавший всех работать и по ночам. Анна Михайловна меня немного знала. «Простите, некуда деться, я как нищий за подаянием; иду в Параклит, подайте Христа ради, приютите; в Москву ехать не хочу». Пожалуйста. Положила меня на диван. «У меня пятеро душ детей». Думается, что наличие такого большого семейства должно озабочивать…
Надо сказать, что у него была идеальная семья. Эти пятеро человек детей, – я сидел в гостиной на диване, Анна Михайловна чай готовила, – баловались, но ни малейшего раздора я в течение почти часа не заметил. То пляшут, то играют. А старших нет никого. Дети вели себя идеально. Это я собственными глазами видел. Я и тогда удивлялся, и сейчас удивляюсь; этот рассказ у меня один из первых, когда спрашивают. Как так получилось, не знаю. Ведь родителей нет, один на работе, другая занята…
…Изложи с примерами, [чтобы было наглядно]. Сидя у себя в кабинете и сося лапу свою, я тут разные идеи у себя продумываю. Но мне надо почитать, чтобы это не было кустарно. А у меня античное. Договор на пятый том принесут – стоики, эпикурейцы, неоплатоники. У меня, собственно, все уже написано, но надо подчистить, подновить. Вот тут на столе Поленца работа, надо будет покопать.
И еще: ты не можешь достать двух небольших молитвенничков? У меня есть два человека ищущих, я хочу им подарить, чтобы поднять их дух…
Ты помнишь пещерный символ? Жалкая картина! Казалось бы, общая идея блага, все озаряющая, все должно сиять – а тут такая штука! Но в «Тимее» другое. Там все сверкает, все – излучение вечного света. А пещерный символ в VII книге «Государства» – это же кошмар!
«Платоническая любовь» – плоскость. И пошлость идет от ученых излагателей, которые понимают все банально. Тут на самом деле драма, это мы знаем. Но посмотрите, почему эти влюбленные говорят? [Что ими движет?] Тут логика, неимоверная логика, гегелевская логика. Вот в чем суть моего понимания Платона. Моя мечта – описать его стиль. Он, [кроме того, что логик], и драматург, и лирик, и историк – в третьей книге «Государства». Такой разносторонний гений. Я получил книгу «Диалог у Платона». К концу жизни способности спадают, диалог становится бледнее. А такие диалоги, как «Протагор», – там такое увлечение, что дело доходит почти до драки.
Поэтому Лосева не поймаешь. Логика? Да. Но я о Платоне еще там напишу, где мифология и поэзия. Перед этим надо будет, однако, разрушить пошлое представление, будто поэтическое у Платона – фикция. Не фикция!
У Карпова Платон получается нудный, со славянизмами. В то время как он живой, подвижный, непостоянный, его таким вялым дураком изображают. Поэтому если эту мою статью пропустят, то свежим ветерком повеет в советской литературе.
…[Или Бог целиком потусторонен, и тогда он совершенно невидим]; или Бог воплотился в человеке, и тогда Бог изобразим. А если он совершенно непознаваем, неприступен, то и Христа не было! Изобразить человека дело маленькое, достаточно позвать портретиста. Другое дело – изобразить Богочеловека, потому что сама сущность Божия должна быть явлена в иконе.
Икона должна быть написана так, чтобы сущность явилась именно как субстанция. Поэтому икона праведника не просто изображение, но несет энергию этого человека, [приблизившегося святостью к Богу]. Конечно, не та благодать, что в человеке, но все же. Потому и надо икону вешать в комнате, что от иконы благодать излучается, свойственная святому. Субстанциальное тождество. А несубстанциальное тождество изображения и изображаемого – это в каждом художественном произведении, тождество метафорическое, или символическое, в пошлом смысле слова. Я-то символ понимаю глубоко, как тождество субстанциальное, – чисто переносное, образовательное, но также и благодатное, тождество не только глазу, но и такое, которое дает изображению действовать теми же энергиями, что и изображаемое.
Флоренский говорит в № 9 «Богословских трудов», что икона – окно в другой мир. Там же есть исследование Попова Ивана Васильевича, которого я хорошо знал. Но интересно, что у Флоренского это рассуждение не только философское, но и богословское, и искусствоведческое, – для него ведь это одно и то же.
[На краю жизни бывают] всякие предсмертные видения. Никто об этом не говорит. Мне о. Павел Флоренский говорил: незадолго до момента смерти глаза умирающего устремляются куда-то вдаль. Это несомненно приближение смерти с косой. Это всегда – сознательный, упорный взгляд. Но люди ничего не говорят.
И я тоже стал наблюдать, расспрашивать, – ну, как умирал. Не настойчиво, стараясь, чтобы сами сказали. Знаешь, очень часто, почти в половине случаев, оправдывается это наблюдение о. Павла. А то, говорят, просто глаза были закрыты. Или: глаза добрые, прощался. Но если прощался – значит не последние секунды жизни! А вот в последние секунды? Как-то мне одна знакомая[181] говорит: «Александр Александрович перед смертью далеко-далеко куда-то посмотрел, и ничего не сказал». Так что последняя минута – это тайна, которую никто не знает. Разве священнику кто исповедается. Многие верующие умирают, правда, без приглашения священника.
Вот один умер грек, коммунист, эмигрант. Коммунисты там тоже сжигали людей, так что полковники правильно сделали. Жили очень дружно с одной преподавательницей греческого языка. Имели двоих детей. Неожиданно обнаружилось, что у него рак. Через несколько месяцев умер. Вероятно, неверующий. Да и она неверующая, или верует, но смущается об этом говорить. Но вот одна фраза, которую Валентина Иосифовна[182], его жена, запомнила: Михалис дня за два – за три до смерти сказал: «Знаешь, у меня душа от всех этих страданий потемнела». Он очень страдал, так что приходилось делать уколы для ослабления боли. Эти слова можно и в положительном, и в отрицательном смысле понимать. Не знаю, в какую сторону здесь надо истолковывать.
Да, еще о. Павел сказал: одни ужасаются от этого предсмертного видения, другие – радуются. Те и другие уже знают, но не говорят: нет смысла говорить, кто ж из живых поймет.
Для нас с тобой это едва ли выдумки. Тут что-то есть.
Непознаваемая сущность является в своих катафатических энергиях. Так же мы говорили в начале века об имени Божием: имя Божие есть сам Бог, но Бог не есть имя. У Григория Паламы правильно. Свет Преображения – реалистический символ.
«Философию культа» Флоренского мне хотели передать, но того человека арестовали. Можно было бы получить теперь от Кирилла Павловича. Кирилл – я его держал на руках, когда ему было 5 лет. Я шел в Параклит, проходил мимо Лавры, надо было искать ночлег, я зашел к Флоренскому, хотя мало его знал. Его не было, он работал инженером в Москве. Анна Михайловна, его жена, слышала обо мне от него. «Пожалуйста, у нас целый дом». Детишки, пять человек, час или полтора крутились около меня, но такие тихие: скачут, пляшут без единой ссоры, мал мала меньше; мать на кухне. Кирилл Павлович тут был. У Кирилла Павловича весь архив о. Павла. Все печатаемые кусочки – от него. Я к нему посылал. Через две недели ко мне приходят с отказом: не можем выдать. Не подействовала на него эта биографическая справка.
О. Павел Флоренский довольно бойко писал против Хомякова. У Хомякова Церковь есть истина и любовь как организм, или организм истины и любви. С точки зрения отца Павла, это звучит абстрактно. Тело Христово! Это вот не абстрактно; это миф, живое. Если есть у вас Христос, то есть и это.
О. Павел был замкнутый, со мной у него не было контакта, боялся меня как светского человека. Хотя должен был бы понять, что я также ищу. Да, правда, и времена закручивались… Приходилось прекращать знакомства, – только некоторые, немногие смелые люди находились, ходили ко мне, и я ходил к ним. Обо всем сразу становилось известно: а-а, собирались вдвоем-втроем, о Софии – Премудрости Божией говорили в квартире Лосева? Говорили? Тогда сразу становилось все известно, как по волшебству. Ты не знаешь, что значило встретиться вдвоем-втроем. Я чудом выжил. Классическая филология спасала: παιδευω, παιδευει, επαιδευσα, έπαιδευσας, επαιδευσε – вот и все… Не к чему придраться. Теперь, конечно, все легче, хотя времена другие… Вы не переживали, не страдали, дорогу прокладывали не вы, а мы; на наших плечах все вынесено; кровь проливали не вы, а мы. Вот и занимайтесь теперь, переводите Паламу. А мне уже и поздно. Переключаться сейчас на богословие, на Миня – всю литературу нужно менять… Нет, я буду уж по-прежнему заниматься Плотином. У меня много материала.
[Филон как неоплатоник.] Филон – это возможные, но очень условные вещи. Он Библию признает, передовой. Но его толкование Библии я не люблю. Он опубликован, несколько томов издания Кона. Там есть интересные вещи, но они разбросаны среди воды, воды интерпретатора и переводчика.
Флоренского нельзя ставить на одну доску с Соловьевым: Флоренский бесконечно нервознее, зажат в тиски позитивистской культуры, а Соловьев эпичнее. Хотя оба они – уже русская философия совершенно новая, ничего общего не имеющая со Страховым и Тареевым. Со всей этой рванью богословской и философской Флоренский ничего общего не имеет: живой, нервозный, катастрофичный, который чувствует, что Россия стоит на краю гибели. Кто еще? Лев Тихомиров? Победоносцев? Иоанн Кронштадтский? Или великий князь Сергей Александрович, убитый не за что иное, как за свои убеждения? Чуткость Флоренского, его отчаяние перед наступлением нового века – как у них. Но те были политики, а Флоренский ненавидел политику. «Две науки, – говорил он, – дурны, археология и политэкономия».
Соловьев не опознал декадентства, выступил против него с сатирой. А ведь все декаденты соловьевцы. Эрн, Федор Степун, Булгаков, Вячеслав Иванов, да и Бердяев – все соловьевцы. Но эти все – уже тронутые двадцатым веком, а Соловьев не заметил, что здесь, в декадентстве, попытка разбудить живые силы в человеке против Некрасова, базаровщины, против всего этого… Соловьев высмеивает брюсовский сборник 1890 года в пародийных стихах, не видит ничего положительного. Флоренский другое. Скажите, я его спросил, отец Павел, вы видели гениальных людей? Да. Это Вячеслав Иванов, Андрей Белый и Василий Васильевич Розанов.
Флоренский продолжение Соловьева, но на другой ступени. Чрезвычайно нервозная натура, с ощущением катастрофичности. Я помню его доклады начала революции. Он говорил, все должно превращаться в мукý, дойти до состояния бесформенности, и только тогда можно будет печь новые хлебы. Надо уметь видеть, в чем противоположность этих фигур. Хотя Соловьев подходил к тому же в «Трех разговорах»… У обоих одна плоскость – антипозитивистская, но они совершенно разные фигуры на этой плоскости.
Оставив версию, что я англичанин, А.Ф. начал подтрунивать надо мной в другом направлении: я, как тибетец, могу ходить над землей («англичане видели, как тибетцы перемещаются над землей с огромной скоростью, на милю например. Тренировка тела».) и т.д.
– Неужели вы верите в такие вещи?
Да ведь как не верить. Ученые видели, рассказывают. Культура тела. Когда человек молится, он становится легким, и когда он погружен в созерцание, он становится невесомым. В одном монастыре был старец, про которого рассказывали, что он поднимался на воздух. Молодые монахи подглядывали в щелочку и видели, что он иногда поднимается на несколько над своей постелью, когда лежит на ней, повисит – и опять опускается. Объясняли это тем, что в молитвенном состоянии его тело становилось невесомым. Ведь даже в физике известно, что тело, которое движется со скоростью света, не имеет объема. Не имеет объема! Мы ведь очень мало знаем, только нашу землю, а ведь есть еще… [очень выразительно махнул рукой вверх].
[О попавшем под машину ребенке.] Все делается по закону. Водитель пьяный. Дурацкая игра, играют на копейку: перебежишь перед носом или нет. Такие дикие игры у нас на Арбате, да и везде. Дети играют в покойников, в расстрелы, в фашистов. Ведь нами правит этот божественный ум, а мы все гибнем, как клопы! Вот это трагедия, действительно трагедия.
…Сегодня занимались Ксенократом, после моих выписок он писал т.н. «эстетические выводы». Мне это не нравится: слишком искусственно, явно для «порядка», для «эстетики», для «редакции». Главные мысли у него идут помимо того, что он пишет. Говорил о вековом споре вокруг платоновского сотворения мира в «Тимее». Ведь вся греческая традиция считает, что мир вечен, весь же ислам, христианство и иудейство находят здесь у Платона сотворение. Нет, у Платона идеи – впереди мира; возможно, был когда-то не мир, а хаос, но идея мира была. Но то же самое и в любом монотеизме. Вообще без идеи – никуда. Даже идея пальца – если бы ее не было, не было бы и пальца. Это общее достижение политеизма, монотеизма, да даже и материализма. Без идей невозможно, невозможно ничего мыслить. Одну точку поставил в этой тьме – и уже знаешь, что такое это точка. Будь ты монотеист, будь ты Ленин – никуда не денешься. Если я сказал что-нибудь, так значит, что я отличил это от прочего. Я должен сказать тогда, а что это? чем отличается? какими свойствами? – Таким образом, я определяю идею. Если нет – то вещь непознаваема, мир непознаваем.
Но в иудействе мир сотворен по воле Бога (а у греков вечен). Бог сотворил мир «по своему глубочайшему усмотрению». Он знал, что от него потом могут отпасть, что будет зло, что мир будет в грехе, и он будет его спасать, знал все это и все равно создал мир…
…Невозможно оторвать относительное от абсолютного. В самом деле – туча летит. Почему? Родился человек – почему? Это абсолютно, абсолютное веление судьбы. Почему? Неизвестно почему.
Поэтому звездное небо – оно-то абсолютно, но – почему оно так разрисовано? Почему Ursus, Большая, Малая медведица – почему? Неизвестно почему.
Раз навсегда дано – но почему так, а не иначе? Неизвестно. Родился ребенок. Почему? Что родители в браке – не объяснение, сами родители родились в браке. Рождение ребенка, человек – нечто абсолютное, все-таки он есть – но он абсолют. Они (древние) считали бытие абсолютом, а с другой стороны, события на небе (по своей пестроте) претендуют на самостоятельность. (Все необъяснимо пестро), но все вместе взятое по своей неотменимости абсолютно. Ребенок рождается случайно, один родитель хотел его, другой нет, и тем не менее рождение ребенка есть нечто абсолютное. Гегель отчасти это понимал, но не всегда. Бытие предполагает, что есть небытие. Хорошо… Но почему? Почему? Бытие есть нечто. Значит есть ничто? Почему? Поэтому при железной, при стальной логике – все пронизано относительностью. Вот цвета. Соединение цветов дает красоту – почему? Почему один цвет с другим соединяется, а с другим не соединяется?
Так же физиогномика. Скажем, пьяный дурак дерется и бьет смирного человека, который сидит себе в углу про себя. Что один пьяный и неразумный, а тот разумный и тихий – это необъяснимо. Почему он разумный? Потому что его так воспитали, и он такой тихий, скромный. Но почему его сосед буйный дурак, а он разумный и скромный? Здесь никаких объяснений не хватит, это μοιρα, судьба, необходимость.
Это меня поражало. И так я прожил свою жизнь и не смог и не могу понять. И так и знаю точно – не могу понять. В конце концов все приходит к вопросу о добре и зле. Бог творец, всемогущий – а здесь что творится? Разве не может он одним движением мизинца устранить все это безобразие? Может. Почему не хочет? Тайна… Отпали ангелы. Дьявол, отпавший ангел – все признает, кроме абсолютного бытия Бога. Неужели Бог не мог бы привести его в такое состояние, чтобы он не делал зла? Ха-ха! А почему Бог этого не делает? Тайна.
А верующий тот, кто эту тайну прозрел. Другие – дескать, э, никакого Бога нету. Это рационализм, и дурачество… А вера начинается тогда, когда Бог – распят. Бог – распят! Когда начинаешь это пытаться понимать, видишь: это тайна. И древние и новые, конечно, эту тайну знали. Аристотель наивно: в одном месте «Метафизики» говорит так, в другом иначе. И там, и здесь все правильно. Но если ты скажешь: как же это так, там у вас абсолютный ум, перводвигатель, который всем управляет, а тут черт знает что творится? Как клоп, будет убегать от пальца. А был бы верующий, сказал бы: это – тайна. Поэтому я не хотел делать абсолюта из «Метафизики». Они же знают и зло! Так неужели им не приходит в голову спросить, что творится: вечный перводвигатель, и с другой стороны – это безобразие? Как же так? Вот если бы они этот вопрос задали и сказали: это тайна, тогда они бы стали верующими.
Говорят: крестись, твоя болезнь пройдет. Вздор! Наоборот, тот, кто крестится, рискует попасть в большее зло. Это объединение добра и зла необъяснимо – честный, хороший вдруг в неприятном, в безвыходном положении. Его даже убить могут, прекрасного, лучшего. Так – что же Бог-то думает? Тайна. Это – тайна. И когда человек эту тайну уразумел, ему уже не нужно «вот ты крестик повесь, маслица помажь»… Может быть, может быть, конечно, есть таинства, которые облегчают положение. Но если – миропомазание, и человек заболел и умер? Я не удивлюсь – значит так и должно быть. Значит, это Божья воля такая.
А так, без веры – вульгарный оптимизм и рационализм. Конечно, помолишься – утешишься, болезнь пройдет. А если нет, если болезнь хуже, если ты помрешь – то да будет воля Твоя! Тайна неисследимая и невыразимая!
Вот поэтому, излагая нудную, скучную метафизику, претендующую на абсолютность (крепкое, божественное устройство мира) – я считаю, что тут же заложена и вся относительность. Небо, конечно, движется на века. Этот бог, по крайней мере нижний, но даже этот бог движется всем движением небесного свода. – Но если в одну секунду окажется, что этого свода нету, какой-то один момент, и весь этот небесный свод выпал, взорвался, поломался, исчез – я не удивлюсь. Потому что я верующий. А если бы я был язычник – то да, конечно, сказал бы я, здесь у нас на земле хаос, но зато неподвижные звезды все движутся постоянно, вечно, неизменно и т.д. С христианской точки зрения это относительно, но язычество – это абсолютизация всего мира. Ну что ж, пусть Платон и Аристотель верят, что это устройство нерушимо – пусть верят. Но если вдруг случится катастрофа, то они не знают, куда деваться – но я скажу: свершилась тайна Божия; так должно быть.
Так вот я, изложивши абсолютную эстетику, подвожу итог, что там вечная красота, сияние, порядок, – все это у меня точно изложено, не знаю, при тебе или без тебя. Но эстетика неба – абсолютная. Но если лопнет звезда, если эта эстетика лопнет – я не удивлюсь.
Так же цвета. Возьми простой букет. Ты говоришь: ах, красота. А другой человек, ему не нравится, он говорит, надо иначе расположить. А ведь это пустяки, вещь, которая вянет, цена ей три копейки. – Так же внутреннее и внешнее физиогномики. Есть ведь внутреннее и внешнее, как знать о внутреннем, если не по внешнему? Откуда о человеке знать, как не по жестам, мимике, словам, строению тела? Но сам Аристотель говорит (я нашел одно место) – во «Второй аналитике» Аристотель сам сказал, что это логика не силлогистическая и не математическая, и не аподиктическая – а это логика, как он сам говорит, это логика… это логика риторическая. Это я не написал, но надо было бы написать. Что эстетика неба у Аристотеля – риторическая. Тут все, и абсолютное, и относительное, и понятность, и непонятность. Эстетика неба – риторическая.
…Я, например, человек верующий, но я не могу расстреливать неверующих. Я даже уважаю некоторых атеистов. Есть, конечно, атеисты преступного типа. Если им дать власть, установят чистенькую площадку такую, уничтожат всю веру. (У Платона с атеистом так:) Ты с ним поговори, убеди его – а если после этого он скажет, что не верит, ты его казни. Я же прошел всю жизнь, не беря на себя такой грех, и надеюсь умереть тоже не убивая. Вера начинается с того момента, когда ты знаешь, что Бог добр, Бог есть абсолютная любовь, и мир лежит во зле. А до сих пор – ты неверующий. В крайнем случае – ищущий. Но искание вещь неопределенная. Можно искать, искать и найти филькину грамоту. Человек не знает, откуда он, куда он, почему болеет, терпит удачу или неудачу. Так действительно все мы куклы. Знаем мы много, но можем поступить без всякого разума, и неправильно поступаем. Незнание причин.
…Ревность. У Флоренского целая глава о ревности, где он доказывает, что это высокое чувство. В быту все это извращено, но ревновать о вере – значит ты заинтересован, за это готов сражаться, ты ревнуешь.
…Энгельс говорил: революция отняла у французов все, отняла спокойную жизнь, теплое и уверенное самочувствие, веру в Бога, свободу действия и движения, отняла детское и наивное мироощущение, и что же она им дала взамен? Свободу торговли. Реакцией на это был романтизм, который всю мелочь торговли и суеты выкинул и ударился в потустороннее. И Энгельс: романтизм был нужен. Эти 50 лет люди не могли удовлетвориться, что они имеют право свободно торговать. Хотелось другого.
Наивность, простота, детскость пропадают после революции – начинается будоражение, опасность, каждому надо бороться за свое существование, требуются усилия, чтобы самое простое, нужное для жизни удержать, – поэтому якобинство необходимое следствие революции, как и сталинисты. На гильотине казнили, но ты знаешь, какие были безобразия? Из Собора Парижской Богоматери взяли чашу, из которой все причащались, и заставляли всех ходить и гадить, и чаша скрывалась. Это – чтобы удержать человека в состоянии всегдашней тревоги. Хочешь хлеба купить в булочной? Нет, нельзя… Становись в очередь… А несколько лет было так, что и хлеба нет, а только вши. Хорошо, что НЭП начался, а то помирали.
Революция – ужасная мистерия жизни. Человек теряет наивность. Якобинство неизбежно для сохранения нового порядка – а потом начинается реставрация… Я читал «Социальные неврозы», французскую книгу, в молодости. Может быть, она где-то есть. Так этот автор рассматривает все войны, революции, переселение как социальные неврозы. Робеспьер – это социальная истерия, и Сталин тоже. Вдруг становится нельзя жить свободно и спокойно. Куда-то надо ехать, что-то покупать, что-то делать, спокойно нельзя… А раньше – жили свободно и спокойно, в меру своего достатка. А тут – ни к кому нельзя обратиться, ничего попросить, остервенение возрастает с каждым днем. Ты не читал Тэна, «Origine de la France contemporaine»? Богатые ссылки, он же ученый-историк. Перед революцией – Ancien regime. Потом – революция. Боже мой, что он там изображает! Это ужас. Прочти. Якобинство, как Наполеон пришел к власти. А ты – почему! Почему истерик дает по морде? А кто его знает? Истерия штука очень загадочная. Возникают реакции совершенно несообразные. Какое-нибудь маленькое событие – и он уже реагирует до драки… Потом расстреливается…
Когда мне не спится, я перевожу с русского на латинский и греческий. Что придется. Стихи, молитвы, разговоры…
Газовщик выключил газ, потому что не было бумажки… И заметь, вся революция делается по бумажкам. В 19 – 20 я был в Нижнем Новгороде. Так ты знаешь, сколько нужно было документов! Десятки документов! Еду в поезде, идет проверочная бригада. Мой сосед вынимает целую колоду бумаг. Смотрят, возвращают: «Тут ничего нет». Тогда из другого кармана вынимает еще пачку документов. Тот проверяющий плюнул и ушел. Справка от домоуправления, на тифозность, справка на съестное, без нее отбирали картошку. Меня Бог спасал – как-то я ездил в Нижний и не заразился тифом. Правда, мне давали на шею, на тело мешочек, умерщвлять вшей. Это ли помогло, не знаю – но остался жив, хотя воспаление легких было в двадцатом году.
У меня такое впечатление, что все – по бумажкам. А после 24-го съезда и вообще дохнуть нельзя. Не знаю, доживешь ли ты до нормального человеческого общежития. Я-то не доживу. Да и не уверен, что ты доживешь.
Гитлер говорил: «Русский народ потому держит у себя советскую власть, что он не имеет никаких потребностей».
Раб был раб главное по сознанию. Он не мыслит себе иного положения. Поэтому он механическое орудие. Не личность. Хотя мы, старые преподаватели, из кожи лезем вон, доказывая, что рабы были личность – но раб не ощущал себя как личность, и он даже потребностей не имеет. Граф Кайзерлинг, путешествовавший по всему миру, написал книгу, «Tagebuch eines Philosophen». Он говорит там, как в Японии молодая девица поступает в публичный дом, делает там накопления, потом выходит замуж. «После этого я понял, что на Востоке нет чувства личности». Ее личность не задета. Это потому, что никакого чувства личности просто нет вообще. Японцы лезут в бой, чтобы погибнуть. На самолетах, которые не имеют бензина, чтобы вернуться обратно. Ему не важно, будет ли он жить. Чувства личности нет. И Кайзерлинг пишет: «Когда я наконец вернувшись домой вошел к себе в кабинет и заиграл фугу Баха, я почувствовал, что я европеец, что у меня есть чувство личности и у меня есть логика». Муэдзин – может петь и поет вечно, нескончаемо. Это природное явление, а не историческое. Вся эта музыка – вне истории. Бетховен, Бах – это логика, эта музыка имеет начало, развитие, конец. А восточные песни – без начала и без конца.
Россия, конечно, немножко приобщилась к Западу, но безличного, бездушного, безыдейного, каменного здесь очень много. Рабства много. Попробуй, посмотри американца, англичанина, идущего по Арбату – грудь колесом, видно, что не подхалимствовал, не кланялся. Это все несравнимо с русским болотом. Вот Пушкин и говорил: дернул же чорт меня родиться с душой и талантом в России.
Брехня, что душу не знаете! А что, у вас душа в пятки не уходила? Душа у вас не радуется? Будто это китайское, а не индоевропейское слово. «Душевный человек», «он душевный человек». Что же, не знаете, что это такое?
Люди знают, что такое душа, но делают вид, что души нету. И даже в учебниках запрещено слово «душа».
Или, может быть, ты не знаешь, что такое Бог? Прекрасно знаешь. Безбожники, думаешь, не знают, что такое Бог? Прекрасно знают. А кого же они отвергают? Если я скажу, как говорит Щерба, «глокая кудра». [Так! – В.Б.] Что такое глокая кудра? Ты же должен определить, что это такое. Ты знаешь этот его пример – что можно опознать часть речи, не понимая предложения. Если ты не знаешь, что такое душа, – ты врешь. Если не знаешь, что такое Бог, – ты врешь. Почитай Канта. «Бог есть принцип единства мировой истории». Ты, может быть, и мир не знаешь что такое? Ведь если ты не знаешь, что такое душа, ты не знаешь и что такое мир! Солнце не мир, а часть; луна не мир, а часть; земля не мир, а часть мира; человек часть мира. Все знают и употребляют это слово, мир, но определить не могут и остаются на почве интуиции.
Может быть, ты не знаешь, что такое бессмертие души? Врешь. Уже самое предложение «я умру» показывает, что «я» и «смерть» разные вещи. Точно так же я могу сказать, что я не знаю, что такое материя. Лампа – входит в материальный мир, но она не есть материя. А мои ботинки? Они материальны, но не есть сама материя. А что такое материя? Все как-то знают. Только идеалисты это знают точнее. У материалистов материя – это нечто волшебное. Идеалисты смотрят на нее более позитивно.
Так что все эти понятия прекрасно известны до всякого определения. Интуитивно понятно, как естественно больно, когда палец разрежешь. Словом, брехня сплошная: не знают, что такое душа… А если я ему скажу, что он бездушное существо, он обидится. Да ведь и обижаться же нечего! Ведь если я скажу, что ты круглый квадрат, на что тут обижаться? А «бездушный», «бессовестный» – ты обидишься. Совесть, правда, еще как-то признается. «Простите». Всякий материализм хватается за совесть, за сознательность. А определить совесть как? Трудно определить.
Ты обидишься на «бездушного». Чего тебе обижаться, раз это все ничего не значит? Нет, мы ценим и знаем, что такое душа. И нам обидно. Почему? Потому что это великие понятия, которые мы интуитивно очень высоко ставим. Бездушный – все равно что дурак. Знаете, что это такое, дурак? Так и знаете, что такое бездушный. Так и знаете, что такое душа.
Я обижаюсь, когда мне говорят, что я бессовестный, потому что совесть для меня очень важная вещь. Я могу грешить против совести – но сказать, что совести нет, что души нет, что мира нет – это глупость, которая, как мне кажется, везде в Европе изживается, и только царствует в Советском Союзе. Бог, душа – эти слова у нас нельзя употреблять. Разве еще совесть как-то можно. Мир – тоже. Но определить не могут. Для этого надо думать, быть философски подкованным человеком.
Если он не понимает, что такое Бог, потому что безрассудные родители не употребляли слово «Бог», то он несчастный человек. Казуистика такая: станет взрослый – сам решит, что такое Бог. Это чистейшая казуистика. Если ты в детстве не узнал, что такое красный цвет, то и в 18 лет не узнаешь.
«Дети не понимают слова „Боже“»… Вранье. Играют же дети в королей, принцев, «я принцесса», «я слуга, паж», которых они никогда не видели. Так почему же они слова «Бог» не понимают, когда им говорят, что Бог накажет? Не бери чужого, а то Бог накажет. Конечно, поймет. Иначе – вырастет таким идиотом! Мало ли идиотов.
Есть, конечно, и религиозный идиотизм. Что-то не разъяснили вовремя. Но не в этом же дело. Ну, не знает чего-то человек. Я не знаю интегрального исчисления. Это, во-первых, не значит, что нет никакого интегрального исчисления. А во-вторых, я все равно ведь знаю, что такое 1/1.000.000 часть.
С меня довольно этой борьбы. В свое время я и ездил, и говорил, и боролся, и ездил в центр, и в провинцию, и добился только того, что сам остался цел, и напечатали довольно много. Но сдвинуть с места эту махину мне не удается… Все-таки мои задушевные идеи не находят хода. – Мракобесы. Этот термин так гулял в 20-х годах, что носу сунуть нельзя было. – Не знаю, может быть теперешние кусачие выпады тоже ведут к высылке…
Барокко и импрессионизм: там взрыв, тут прострация. Там, если ты встречал, есть зарисовки рук апостолов, сидящих около Христа, и получается – симметрия. Хотя и там разница. У Шекспира – навалены груды трупов. У Корнеля была охота и был вкус преподнести все в складном виде. А Шекспир – буйное… Пинский[184] разобрался ли во всем этом у Шекспира? А мы бы, если бы нам ничего не мешало, – разобрались бы… И много было бы интересного.
Такой чудовищной, буйной глубины, как у Шекспира, нет больше ни у кого. Разве Достоевский… Но у него мелкие герои, мещане, – хотя они на Бога набрасываются. А у Шекспира – мощные, великие фигуры. Тут нет сравнения. Идеологически, конечно, можно сравнивать; но то, что за чаем идут разговорчики о Боге, или коньячок дует и тут же – «тебе стыдно за мир», – у Шекспира такого нет. У него богатыри. У Достоевского те же вопросы, но Димитрии, Иваны его – это мелочь. У Шекспира мало рассуждений, но выговаривает такие вещи… «Нет в мире виноватых», – ляпнул такое. Где? Не знаю.
Года 2 – 3 назад я слушал по радио – юбилей Шекспира, и один выступающий говорит: «Очень жаль одного, что Шекспир не написал ни одной религиозной драмы». А дело было в том, что Елизавета твердо запретила всякие вероисповедные столкновения. Все вымела. И Шекспир должен был изображать глубины человеческого Я, но ни одной религиозной глубины – не изобразил. Очень жаль. Такой глубокий гений – при религиозном характере еще выше был бы. А Елизавета механически запретила разговоры на религиозные темы. Как у нас. Федор Степун, я его слушал, философ, но и оратор такого драматического таланта. В 22-м году был выслан с другими за границу.
В сравнении с шекспировскими Каин Байрона – мелкотный характер. Это уже романтизм. Его бунт против Бога от мелочности. Вообще вопросы Богу ставит наша душонка. «Я-де вот сердцем верю, а разум – нет». Значит, ошибка разума. У меня было все наоборот, с гимназических лет. На чем религия держалась – только разум. А то, что возражает, топорщится – это сердечко, это душонка паршивая; у нее разные неприятности, ее туда-сюда швыряют, вот она и не верит, шатается. Я тебе откровенно скажу: я религиозный человек с малых лет, и всегда на разуме. А душонка все время пищит, противится. Не понимаю этого, когда говорят: сердцем верю, а разум возражает. Как? Да простой Кант, который не так глубок в религии и такой мелкопоместный протестант, и то: «Бог – единство мировой истории; Бог есть принцип судьбы мировой истории». Разум не может этого не видеть. А вот когда душонка пищит: есть нечего, со службы прогнали, потолок провалился, – то мелкая пищащая душонка начинает сомневаться. По-моему, это ничтожнейшее рассуждение, сомнение в Боге из-за житейских неурядиц, на которое не стоит тратить времени.
Здесь раздор неизбежен. Степун формулирует как закон: «Невозможность оформить религиозное сознание». Всякое религиозное сознание обязательно трагично. Разум видит торжество Бога-творца. А когда глядишь на мир – это паршивый мир.
Ты не знаешь отца Всеволода Шпиллера? Священник, из обрусевших немцев, лет 70, что я считаю очень важным. Потому что молодые очень неопытны. Очень образованный человек, настоятель храма где-то в центре, за Красной Площадью. Как я себе представляю, это есть священник и духовное лицо специально для интеллигенции. – Конечно, все таинства и обряды совершаются Богом, а не священником. «Аз, недостойный иерей, властью, данной мне от Бога…» Образованность не имеет значения, священник – лишь свидетель. Интеллигентное мне всегда плохо импонировало, мне всегда было ближе монастырское старчество, хотя даже многие монахи его не любили. Но, конечно, сейчас этого ничего нет. А ведь была древнейшая традиция, старчества, от Паламы и исихазма.
Отец Всеволод Шпиллер, очень образованный, очень духовный. Это сейчас в Москве – духовный отец всей интеллигенции. Он, между прочим, родной брат певицы, сопрано в Большом театре, тоже Шпиллер. Они, по-видимому, из интеллигентной семьи. Я знаю, что отец Шпиллер многих крестил, – и я думаю, и не как интеллигент, и не как простой батюшка, но – как надо теперь делать. – Но я не думаю с ним знакомиться.
Он мирный, очень далек от политики, занят богослужением и своими духовными детьми. Он не интересен ни ГПУ, ни Московской патриархии. Возится со своими духовными. Только я уж махнул рукой. Все это мне очень интересно, но раз не посылается мне наставник – то уж значит надо так. Это дело духовное. Я, конечно, сам в этой литературе много читал и знаю не меньше их. Но, конечно, сколько бы ни читал, нужен наставник. Но я сам не ищу. Если будет мне послан – другое дело, как был мне послан 40 лет назад… 35 лет назад. Может быть, после моей смерти понадобится.
Сейчас пустынь нет, надо считаться со светской культурой. Нам, которые переели этой светской культуры, все-таки хочется иметь священника образованного.
Семинарист на экзамене, вопрос о чуде. Епископ присутствует, в комиссии. Задает семинаристу вопрос: звонарь с колокольни упал и остался жив – это чудо? – Счастье, ваше преосвященство. – А если второй раз? – Случайность! – А если десять дней подряд? – Привычка!
…Я знал афонских монахов, которые проповедовали исихию и обучали меня. Но я ведь пошел по части науки. А иначе надо было все оставить. Добиваться сердечной теплоты путем сведения ума в сердце – это многолетняя практика.
Что-то подобное, кажется, было в Индии. Только там другое содержание. Здесь – Иисусова молитва, повторяемая бесконечно, тысячи раз. Сначала вслух, потом замирают слова. Потом – они в этом океане божественного света, ничего не видят и не слышат. Но это монастырь, совершенно особая жизнь. А тут, в ученой жизни, – библиотека, суп на обед… Тут остается только приход, посещение церкви, путь светского христианства, тем более оно тоже благословлено. Христос благословил употребление вина. Светскость допускается церковью в очень сильной мере. Только надо, конечно, помнить Иисуса Христа, и заповеди – не воруй, не прелюбы сотвори… Более моральное, чем мистическое христианство. А в исихии исполняется завет: «Непрестанно молитесь, о всем благодарите, сия бо есть воля Божия о вас…»
Учение о зависти богов. Бог боится, что человек займет его положение? Что за вздор! – Поэтому я могу говорить христианам, которые со мной: «Как – Бог творец всего и зло в мире?» – пока задается такой вопрос, человек не христианин. Нет: весь мир акт божественной любви – когда ты так видишь, с этого момента ты христианин. Кто-то скажет; как же так, у человека ногу ампутировали, а тут Бог? На это нельзя ничего ответить – ведь человек не верует. Как слепому бесполезно говорить о цветах. И пока не коснулась благодать свыше, человек ничего не поймет. В глубине души должно что-то сказать: такова воля Божия.
Воскресенье, Крещенье. О том, как «в моем родном городе ходили крестным ходом к воде». У каждого свое. Испанцы умеют любить, играть на гитаре, убивать из-за угла… А не немцы.
– А русские?
Водка и селедка. Русские умеют водку пить. Раньше, когда я был молодой, я распространялся о русской душе, славянофильские идеи у меня были, Москва – третий Рим, «а четвертому не быти». А потом с течением времени я во всем этом разочаровался… И меняться уже стар… Нации уже нет… Теперь уже международная судьба…
– Как римляне?
Хуже, хуже, хуже… Римляне оставили вплоть до нас, до 20 века, римское право, институты, дороги, языки, много. А русские не знаю что оставили. – Это была долгая история, я столько уже мучился и столько слез пролил, что теперь не хочется говорить… Это как разведенная жена, остается только горечь и ненависть… Мне даже противно об этом говорить, даже с тобой, хотя ты мне и близок. Все это ерунда, на постном масле. Что сделается, то и сделается, а думать об этом… Потому все инакомыслящие и правомыслящие мне все равно.
– А церковь?
Моя церковь внутрь ушла. Я свое дело сделал, делайте свое дело, кто помоложе. Я вынес весь сталинизм, с первой секунды и до последней на своих плечах. Каждую лекцию начинал и кончал цитатами о Сталине. Участвовал в кружках, общественником был, агитировал… Все за Марра – и я за Марра… А потом осуждал марризм, а то не останешься профессором. Конечно, с точки зрения мировой истории – что такое профессор, но я думал, что если в концлагерь, то я буду еще меньше иметь… А сейчас – мне все равно. Нация доносчиков, будьте доносчиками или нет – мне все равно. Вынес весь сталинизм, как представитель гуманитарных наук. Это не то что физики или математики, которые цинично поплевывали. – Аверинцев – не знаю… Ничего не знаю и знать не хочу, кто он… Я тоже с этого начинал, что он сейчас говорит и пишет, меня бы за меньшее выгнали. Не хочу ни о ком ничего знать.
– Вы надо мной смеетесь! Мне тогда тоже с вами отчаиваться?
Нет… И у меня не отчаяние, а – отшельничество… Как Серафим Саровский, который несколько лет не ходил в церковь. Все знают, что Лосев не участвует в общественной жизни. Раньше было другое, но теперь наступило отрезвление.
– Простите, что я у вас время отнимаю…
Хм… Да ведь разговор интересный…
– Вы как будто замкнулись.
Давно замкнулся. Потому что я когда-то выступил, а навстречу только клевета, использование моих мыслей. Делали на мне карьеру, многие. Сколько меня не пускали в академию. – Существо теорий у меня с Аверинцевым близкое, но в смысле общественно-политической деятельности он Шаляпин, а я – преподаватель греческого языка.
– А как же соборность? Ведь есть же Церковь?
А мне теперь все равно. Как там сами хотите.
Шаляпин всех забивал. Хотя Петров прекрасно выполнял все шаляпинские роли, – прекрасный, мягкий, сильный, проникновенный голос. У него отнялась нога, ну, наверное, на нервной почве. Он дал обет, петь по пятницам стихиры в храме Христа Спасителя. «Разбойника благоразумного о единем часе раеви сподобил еси, сподоби и мене, грешнаго, раеви и спаси!» Когда он пел, в церкви была масса народу; когда он кончал петь, все уходили. Митрополит Макарий заметил, что приходят в церковь не молиться, а слушать актера. В газетах было объявлено: «По приказанию Его Преосвященства Митрополита Макария запрещается петь Петрову стихиру в четверг». Что тут началось в газетах! Стали костить всех, тогда ведь критикуй хоть кого угодно (кроме Императора: Николая II и императрицу Александру Федоровну нельзя было хулить), поднялся шум, вопль и все атеисты даже восстали. Петров все же нашелся – продолжал петь в маленькой церкви, но не в храме Христа Спасителя. Так он до смерти пел по обещанию, которое он дал Богу за исцеление ноги. Но этот пел прилично, не актерски, – я слышал. Пел не театрально, благоговейно. «Днесь будеши со Мною в раи!» Митрополит видит, что в храме накрашенные и надушенные дамочки, как в театре, – иначе митрополит бы и не заметил ничего.
…Знаешь, из всех церковных догматов как-то менее популярен, а для меня самый близкий: «Чаю воскресения мертвых и жизни будущего века». Я не могу себе представить человека без тела, если это тело умирает, значит оно несовершенно. И древние догадывались о каком-то другом теле: огонь, эфир… Это тело бога; у меня есть идея написать о таком теле. Уже в Stoicheiosisʼе я писал о разнотипности телесного. Тут очень много неоплатоники сделали… Стоики тоже, первые учителя эманации. Из огня, эфирного – космос, в человеке уже его затухание, он остается только в теплом дыхании; а ниже человека уже и этого нет. Это и к Плотину перешло; только он не материалистичен, у него все происходит как становление ума, который при этом густеет в тело.
Жить мало… Идей у меня столько!..
– А написать в ненаучной форме?
Могу; но времени нет! Аза еще не собралась на дачу; утром я был на экзамене; потом редактирование, Секста Эмпирика; потом еще редактирование. Так что не до афоризмов. Ломовые лошади афоризмов не пишут, вот тебе афоризм: «Ломовые лошади живут без афоризмов», вот тебе, запиши первый афоризм.
Ирмос, Великий Четверг. «Тебе утреннюю, милосердия ради истощившемуся непреложно, и страстей бесстрастно преклоньшемуся, Слове Божий, мир подаждь ми падшему». Надо, чтобы страсть прошла так, как будто ты ничего и не переживал (Серафим Саровский и разбойники). Для мысли и разума это ясно, а для душонки – она возмущается, как же, меня обидели? Но для разума – тебя обидели, а ты сделай так, чтобы даже и не заметить этого.
«Джоконда»… Тоже подозрительный портрет. Во-первых, явно блудливый взгляд, не улыбка, а как-то ощеривается, что-то страшное в этом есть, и на первом плане блуд, что-то блудливое, зовущее к наслаждению первого мужчину. И никакой духовности. Мещанину кажется, что загадочно. А главное, никакой таинственности нет. – Вот где настоящее Возрождение. Он понял, что многое может создать, – а если от Бога отказался, то можно многое создать, – и вот он извращенно сочетает разные вещи. В Монне Лизе, хотя и поприличнее, внутренне это смрадно и отвратительно. Когда я рассматривал эти вещи, на меня они произвели отвратительное впечатление. Вот действительно Возрождение настоящее в своем крайнем выражении. – Как Леонардо превознесен, а смотри какой ужас, ведь это не человек, а ведь это гад какой-то! Это, конечно, передовое, но вот какое передовое? Совсем не то, о котором думают обычно. – Как от Бога отказался, так потом дьявольщина началась. Это же дьявольщина все.
Опыт, если его взять в чистом виде, он же страшный. Теперь – опыт упорядоченный. А возьми опыт в чистом виде – это же будет ад… антихристианство. – Я думаю, что Бога здесь [у Леонардо, в Возрождении] нет. Или – неимоверный дуализм, что Бог одно, а мир, все эти чудовища и змеи – другое. Я думаю, Бога он не признает, католического и православного Бога он не хочет, хотя старый Бог допускал и зло и даже распятие Богочеловека. Но теперь мало этого, тогда надо Бога, который допускает все зло.
…Природа выпячена в Возрождении. Возрождение не структурно отличается от неоплатонизма, а аффективно. Всякий праведник тоже чувствует природу. В V томе Добротолюбия: «Женская красота есть наивысшее творение Божие». А в Возрождении – и страдания тут, и радость; какой-нибудь горный хребет снежный у него слезы вызывает, он захлебывается, бьет себя в грудь… Отличие – в эмоциональном, аффективном и гуманистическом наполнении. Разница в драматизме. [Возрождение] это драматическая апперцепция, драматическая переработка ареопагитского неоплатонизма.
…Фома, сравнивая живой догмат с аристотелевским и платоновским понятийным хламом… Почему многие праведники и не писали. Писать – это размышлять разумом, рассудком, поэтому некоторые строгие игумены у нас даже запрещали читать. На Западе – другое. Доминиканцы, например, это сплошь ученые. Это научное общество, почти, в противоположность францисканцам. – А у нас эта потребность слаба. Я знал одного монаха, гостинника. Я туда приезжал, потому что мне очень нравилось богослужение в этом монастыре. Отец Ермолай. У него была книжечка «О любви»: «Иногда разверну, прочитаю, с меня и довольно». Есть, конечно, и такие, которые взяли своим послушанием науку, как Феофан (Затворник). Но у нас это не так развито, просто из-за недостатка культуры. У нас хочешь нищенствовать – ходи в изодранных штанах. А хочешь нищенствовать с доминиканцами – пиши книги, в Ватиканской библиотеке, и будут считать монахом. У нас впрочем тоже, Нил Сорский – и Вóлоцкой. Тот преподобный – и этот. Тот молитвами заслужил, а этот организацией. Началась борьба между ними. Нил Сорский ушел, пришлось. А то могут и наложить такому праведнику. «Поди-ка кирпичи носить». – К Богу могут и разные пути быть. Был монастырь под Москвой. Сначала молитвенник был игумен, потом – такой бойкий, кирпичный завод построил, кирпичи продавал… И то и другое ведет к Богу, только бы быть с Богом, а пути бесконечные ко спасению.
…Неоплатоники тоже учили о буйстве. Павел: «Буее ведет к спасению». Тот, кто умом буйствует. Тут, конечно, на страже стоят все ереси, если дается такая беспредельная воля… Наше хлыстовство, между прочим, – это же дионисизм. Устраивалось радение, выбиралась баба богородица, вокруг нее кружение, волнение, порочное исступление; иногда и без этого. Это же просто дионисизм на христианской почве. А синодальное упорядоченное церковное христианство – спокойно, размеренно. А тут – кружиться вокруг этой бабы, это же вакхический восторг. Их и обследовали, подробно. Сейчас, я думаю, этот дионисизм не по силам советскому гражданину, который заботится больше о пайках, чем о какой-то богородице, где-нибудь в избе, в сибирской деревне.
…Христианское смирение не есть ничтожество, это упование на вечное спасение. А не чеховское тщедушное смирение. «Если бы да кабы…»
…София в отношении Отца супруга, в отношении Сына – то, что порождено ею, а в отношении Духа – возможность воплощения в результате акта рождения, воплощения всего. Раз Сын, значит, и материнское начало в Боге есть, так считали раньше. – А потом, в порядке боговоплощения, человеческое начало, Мария. – В порядке путаницы под Софией понимают и ангела, и деву Марию, и космос, и Церковь. Все эти понятия связаны с женским началом, но недифференцированным. Как Отцы Церкви на I соборе дифференцировали с поразительным единодушием. Там собрались отцы, более 300 человек, которые сказали, что это не может быть. И София сидела в сердцах совершенно непоколебимо, но совершенно недифференцированно. И Дух считался сотворенным, до 382 года, до II Вселенского собора.
На Троицын день три молитвы: первая молитва Отцу, вторая и третья – Сыну. Следовательно, это составлялось тогда, когда Дух понимали еще эманативно. Праздник Троицы такой торжественный, церковь украшена цветами… а молитва восходит к тем временам.
Додумаю так. Когда Ничто станет Богом в имманентном смысле, т.е. наполнится божественными энергиями весь [космос], тогда исполнится желание Бога создать человека, чтобы любовь была во всем. Когда это совершится, то наступит конец всего. Только вот куда ад девать, не знаю. Святые отцы восставали против апокатастасиса. Значит разделение сохранится? – Бессилие стать Богом есть ад, вот что это такое. Такое учение страшное. Оно очень мало разработано. Но святые отцы так учили об аде. И в то же время, Христос – победа над адом, Христос явился, чтобы победить ад. Тоже это мне не очень ясно. В каноне пасхальном «смерти вечное умерщвление» – что-то такое. Весь канон пасхальный построен на идее уничтожения ада. Весь канон построен на этом. Так что если буквально понимать этот канон, – а он составлен («смерти празднуем умерщвление, адово разрушение, иного вечного бытия начало…») Иоанном Дамаскиным, – (то спасены будут все). Вопрос о Софии, о муках адовых, о спасении нехристиан – все это почти еще не разработано. Тут робко говорилось, что каждый будет спасаться по своей вере… Не знаю… Это θεολογουμενα, а не θεολογια. У Булгакова есть книга «Православие», составлена здорово, есть точные формулы. Очень удачно. Там о вечном спасении: «Что же касается огромной массы людей, которые жили до Христа, или во времена Христа, и не узнали Его, или вовсе о Нем не знали, то их судьбу мы передаем милосердию Божию». Так же как китайцы или папуасы? Все эти миллиарды людей – «милосердию Божию»? Тут робкое указание на то, что Бог их помилует. Так что здесь неясно, как и вообще в православии много неразработанных учений. Ну, о Софии доработано почти уже до догмата. Если собрать Церковь, – не здешнюю, конечно, а свободную, – то догмат о Софии будет.
…«Вечерю» Леонардо написал не как икону, а как картину. Он чувствовал, что он сделал ее хорошо, очень хорошо, но не сделал всего что хотел. Потому что христианские струнки в нем все-таки бились. Может быть «Вечерю» кто-нибудь и повесил бы, но лучше в Третьяковке, не в храме. – Возрождение, я тебе скажу, дело неудачное, и не могло удаться. Человек царь природы; и уже считает себя центром мира, еще бы, поднялся на целых 100 километров от земли. А дальше там – еще миллионы световых лет! Глупо радоваться. Поэтому Возрождение такое текучее, все плывет, не на чем остановиться. Отделилась иконография от культа, от религии только сюжет остался. Настоящий правоверный скажет: это же издевательство…
Аморализм растет и беспринципность. Не так было даже еще 10 лет назад.
– Зато поляризация…
Да, это я знаю, знаю, что русская земля на семи праведниках держится.
[Ренессанс.] Вплоть до Бруно, Чернышевского, через Радищева – это болезнь всей человеческой культуры, 400 лет. Так что твои новые молодые люди – это только отдаленные предшественники того, что, возможно, будет еще только через 100 лет… То, что сейчас, это очень глубокое затемнение…
Есть убежденные евреи христиане. Варфоломей, профессор Духовной Академии[185]. Мы у него занимались семитической филологией. Начали заниматься по моей инициативе – и окончили тоже по моей. Я решил благоразумно это дело оставить, потому что всего не совместить… Я наблюдал его на богослужении в Зосимовой пустыни. С 11 вечера до 7 утра в церкви: полунощница, утреня, литургия. У него были противники, которые говорили о нем разное. Но я видел его в пустом храме, и я видел, как он стоит на амвоне и отвешивает поклоны – 300 поклонов, трехсотницу, или пятисотницу. Еврея, Шик такой, рукополагали во священники. После посвящения Варфоломей сказал ему: только сейчас ты подлинный еврей, когда ты принял православное священство.
…Солженицын ведь с юга – там у меня есть знакомые, которые говорят, что он верующий.
…Атеизм лучшее доказательство бытия Божия. «У меня нет денег» – значит я знаю, что такое деньги. Иначе суждение бессмысленно. Так же и «нет Бога» – значит знают, что такое Бог.
По поводу имен. Антоний Булатович, иеромонах на Афоне. Подвижник, твердит Иисусову молитву. Это древнее учение, при повторении этой молитвы сотни тысяч раз начинается действие Имени Божия не только в голове, но и в сердце. Синод распорядился полицейским образом. Был послан корабль с военной бригадой. Велели либо подчиняться игумену, либо всем на корабль. Выгоняли пожарной кишкой из келий. У них уже психология мучеников началась. Человек 200. Большинство осталось на месте. Тогда их просто силком взяли. Высадили в Одессе, запретили служить и стали рассеивать по разным сторонам. Булатовича – в Харьков, там жгли имения и укокошили его в 17-м году. Флоренский: «Имя Божие есть сам Бог, но имя Божие не есть ни собственное имя Бога (ни Бог не есть имя)». И моя «Философия имени», если сказать искренно, написана под влиянием имяславцев. Они предупреждали, что если Россия перестанет почитать Имя Божие, то погибнет. Из имяславцев Давид архимандрит – и еще несколько, я с ними был знаком. Моя «Философия имени» – я ее еще мальчишкой писал. Гегель, там его много. Гегелевский синтез: бого-человеческое. Хотя у Гегеля сатанизм мысли (логическим путем выводит Христа), но очень четкие категории, безупречное рассуждение. Впервые это ему удалось. Будучи протестантом, он настолько логически обострен, что все догматы христианства выводит логически. – Под всяким таинством лежит богочеловечество.
«Mehr Licht!» – кричал Гете перед смертью. [Внезапно:] Ведь уже четвертая неделя идет поста, крестопоклонная. Такая чудовищная выправка должна быть – 1.000 поклонов положено, несколько часов чтения канона Андрея Критского в среду на пятой неделе. – А там уже неделя Ваий, вход Господень в Иерусалим, воскресение Лазаря. А там уже Страстная неделя – о Господи, как она продумана, как она прочувствована! Каждый день! – В середине недели память великой грешницы, которой сказали: вот пророк появился! – Да что там, я его окручу! – Но увидев, остолбенела, упала на ноги и стала просить оставления грехов. И это состояние души, которая мгновенно увидела истину и покаялась, – это психология замечательно выражена в 10 стихирах «К Тебе Господи воззвах». Это великое произведение мировой литературы, которое мало кто знает. По-моему – мировое произведение литературы, даже литературно и психологически, не то что духовно; о чем если заговоришь, все смеются. Эта духовная глубина мало кому из богословов даже понятна. – Потом четверг, какой четверг! – а вечер, это уже под пятницу, 12 евангелий. И там чудные стихиры, после 8-й песни. Это обычно не хор поет, а трио, чтобы выделить, – «Разбойника благочестивого о единем часе раеви сподобил еси, и мене грешнаго древом крестным помилуй и спаси». Ни один профессор литургики этого не может объяснить, это только верующая душа может понять. По-моему, вся эта служба на Страстную неделю великое художественное произведение. А как же иначе! Это произведение верующей души, и здесь происходят такие революции души, которые и не снились всем последующим революционерам, – конечно, но это в замечательных художественных образах.
Я в молодости носился с этим, хотел все объяснить, но потом – отучили.
– А теперь?
Ну что теперь? Я – знаю.
– А другие?
Другие? Нет, пусть сами доходят. Русский народ безбожник, что же ему объяснять такие тонкости и глубины? Бисер перед свиньями… Вы сами, молодые, разбирайтесь и доходите сами.
…Ты знаешь, какую я вещь прочитал у Климента Александрийского, – треть всех ангелов отпала от Бога! Конечно, этого никто не считал, но, значит, огромное множество! Христианство – это учение о величайшей мировой катастрофе!
…Всю жизнь много работал, и вот вышел даже шестой том, Плотин, – а нет радости. Совсем другое нужно, ласки человеческой [в голосе горечь]. В молодости брал темы непопулярные, за которые не брался никто, и так остался мало известен.
– Алексей Федорович, какое в Вашей жизни время и событие было самое счастливое? [Спрашивает В.И. Постовалова.]
– Ну что за вопрос [быстро вступает А.А.]. А впрочем, Алексей Федорович сейчас скажет, что самое счастливое время у него было в гимназические годы, ведь правда, Алексей Федорович? [А.Ф. мрачно воротит голову.] Что же помнится вам, Алексей Федорович, как самое счастливое? Но ведь правда, что гимназическое время? [Снова перебивает А.А.]
[А.Ф., после выразительной паузы:] Правду сказать нельзя. А если придумывать, что сказать, то получится – брех-ня [очень выразительно]… Самое сильное счастье знал, когда отстаивал всенощную, длившуюся несколько часов, и еще, такое же счастье, когда слушал Вагнера.
– А.Ф., для чего нужна философия, когда есть религия? [Спрашивает В.И. Постовалова.]
Религия всеобъемлюща. Философия нужна для ее осмысления.
– Почему вам нравится Вагнер?
Вагнер – первый передал катастрофу западного человека. Катастрофу этой жизни, когда человек по заведенному порядку встает, ест, пьет, спит – последняя бездуховность.
– Не из-за подавленности ли ваши слова о шестом томе? Так ли уж вы уверены, что не рады?
Я написал 350 работ – и что толку? Счастья у меня нет.
– Но если бы вы их не написали? [Все вопросы В.И. Постоваловой.]
Ну, может быть, было бы хуже.
За чтением Лосева. Мудрость говорила бы одно и то же во все времена, если бы ей не приходилось интерпретировать единую истину на языках разных веков.
…Малосильный греческий язык: просиял – а теперь задворки.
А.Ф. рассказывал о своем учителе, Соболевском, смешно подражая его манере говорить. Соболевский говорил: «Я вам очень рекомендую читать словарь. Вот я был на юге, на пляже, и читал словарь. Очень интересно. Гораздо интереснее, чем читать роман. Гораздо больше неожиданностей». Конечно, говорит А.Ф., верно, Соболевский прав. Ведь фактический язык чудеса какие штуки выкидывает. Сплошная акробатика. Вот, например, читаешь словарную статью, и что только там не попадется. Иногда непонятно, какой падеж. В грамматике, в парадигмах все, конечно, ясно, но ведь язык ни с какими нормами не считается. Невозможно иногда определить, какой падеж.
По поводу двух переводов «Поэтики» Аристотеля, Новосадского (учителя А.Ф.) и Владимира Аппельрота. А.Ф. говорил, что об Аппельроте осталась очень хорошая память среди лингвистов. Он был болезненный юноша и энтузиастический, преподавал греческий в знаменитой 5-й гимназии, славившейся своим высоким уровнем. Был человек, преданный античности; рассказывали, что его уроки были какой-то восторг. У классиков впечатление очень хорошее осталось. Я его не застал. Я приехал в Москву в 1911 году, поступать в университет.
– Вы семнадцати лет поступили?
Да… Я ведь с 1893 года. Окончил университет, как полагалось, когда мне было 22 года, окончил сразу по двум отделениям, классической филологии и философии. Так с тех пор этими двумя науками и занимаюсь. Язык надо знать греческий и латинский для философии, и философией заниматься надо тем, кто занимается филологией. У меня все время классическая филология с философским уклоном. Но чистую филологию и чистую философию я не люблю. Как-то не увлекался этим. Хотя и по чистой философии пописывал.
У меня эстетика – здесь и философия, и филология вместе объединяются.
Я уверен в том, что все эстетическое и художественное основано на разнородности пространства и времени. Это надо пережить, передумать – а в книге мало.
Само понятие молчания и речи для нашей речи – вполне условно. Речь, предложение – только в школе разбирают. Но все же много логиков и грамматиков, которые заглядывают глубже: видят речь как общую заданность! как общую заряженность! (Решительный жест.) В слове заложено [больше, чем можно фиксировать]. В какой степени? нужен контекст. А контекст – бесконечен. Поэтому предложение может иметь какой угодно вид вплоть до отсутствия подлежащего и сказуемого. Например, «Ты пойдешь гулять?» – «Угу». Это предложение? Это – предложение, [в нем заложены] «я», «пойду». Надо бы побольше интонационного момента изучать. «Мой брат защитил диссертацию». – «А-а-а!» (длинно, мелодически). Если этот романс анализировать логически – чего там только нет. Поэтому о молчании и речи нет еще таких ясных выводов.
До Маха, Авенариуса, Гуссерля не дошли. А до среднего бытия – дошли… Теперь понимают, что можно говорить – и никакого отношения к действительности. «Круглый квадрат». Я сказал что-нибудь? Сказал. А ты понял? Конечно понял. А соответствует это действительности? Нет. Не знаю. «Володя, тут у меня деревянное железо!» Здесь, в том, что я сказал, все есть – кроме объективного факта деревянного железа. Я не наблюдал такого факта.
Когда переводчик переводит, он выходит за пределы языка и переводит речь и дает речь, а сам язык непереводим… В языке можно выделить физиогномические черты. К каждому слову понадобился бы комментарий на 2 страницы.
Имена и идеи только ведь и действуют в жизни, ничего другое не действует.
План выражения… Незнаменательные частицы… «И»: оно может выражать любую семантику. В этом беда математической логики. В языке все декоративно, все конструктивно… Язык не есть логика, язык есть коммуникация. Все и, все или могут нести нагрузки. Пустые, неповоротливые, неэкспрессивные (логические знаки). Такое ограбление языка… Каждое слово имеет свою интонацию; в данном случае ты так понимаешь, а потом – наоборот. – Это вздор. Не верь этим… Это провал структурализма.
Язык ведь бесстыден. Коммуникация… «Ну, я завтра поехал на дачу». С точки зрения логики – противоречие. Но с точки зрения коммуникации – это указывает на предрешенность, категорическую. «Пошли, пошли отсюда». Подождите… Еще никто ведь не пошел. Логически – противоречие, а коммуникативно – очень большая выразительность.
Точно так же – «знаменательное», «незнаменательное»… Ничего в языке служебного нет. Или, наоборот, все служебное. Почему я так говорю? «Ты-то вот умен, а вот Семен – дурак». «То» – служебное? Нет, напряженная семантика: я подчеркиваю!
…Я свои первые переводы ценю очень низко. Сейчас бы я совсем иначе переводил все это…
…У Маяковского многие стихотворения и богатые и яркие, но – хреновые. Говорят только о подхалимстве. Я его люблю за словотворчество. «Французских Луёв…» Это для меня интересно.
…Языки же тоже проходят стадии развития. Стадии магического, мифического. Какую страну ни возьми, везде одинаковые процессы.
…Махизм: мне не нужен ни объект, ни субъект. Откуда масса – я не знаю. Объект она? субъект? Не знаю и не могу знать. Я физик – остальное метафизика. Ленин вскрыл здесь субъективный идеализм.
Как у Аристотеля: искусство изображает не то, что есть, а то, что может быть. Специфическая форма сознания. Так в лингвистике многие ощущают – одни сознательно, другие бессознательно, – что в языке и мышлении есть такая иррелевантная область, или как Гуссерль употреблял термин схоластики – интенциональная область. Куда-то сознание направлено, содержательно. Жалко, что структуралисты так неподкованы в философии. Они бы заметили, что здесь есть третья сфера, специфическая, в языке. «Круглый квадрат» – нелепо, но что-то мы здесь понимаем, – хотя бы то, что нелепо. Итак, предмет мысли – объективный? субъективный? Ни то, ни другое. Нелепость? Но нелепость тоже есть нечто. Действительно, в мышлении есть нечто – и не мышление, и не бытие, не субъект и не объект. Не надо ее, эту третью сферу, открывать – надо ее спокойно сформулировать, сказать, что это значит. Тут нечего бояться. Структуралисты это чувствуют и знают, что здесь что-то есть… Только не надо абсолютизировать. И в эстетике эта третья сфера имеет большое значение. Но модернизм, взяв эту идею, настолько ее абсолютизировал… До нелепости. Пикассо нелеп, потому что к нему подходят или объективно, или субъективно. А подойдите с точки зрения третьего бытия…
Лотман – хороший литературовед, и поэтическое чувство у него есть. А теория? Она тоже подходит… но я до сих пор не нашел хорошего изложения знаковой теории. Может быть, надо расширить понимание знака? Все-таки это очень абстрактная область. Ведь знак имеет слишком служебное значение. На знак обращают мало внимания, больше на означаемое. Сам знак остается чисто служебным моментом. Его нужно еще определить. Знак – дело великое, но он имеет определенное место. Для знака многое нужно, но знак сам по себе очень внешнее понятие. Поэтому приходится приписывать ему небывалое значение… Белое полотно не знак, но на войне – знак; предлагают перемирие. Само полотно никакого отношения к миру и войне не имеет. Иначе всякий знак был бы словом.
О смысле: он значит, а не есть. О нем нельзя сказать, есть он или нет (стоики). Предмет высказывания нетелесен. Слово – уже организованная мысль. Слово не просто отражает мысли, объективация не обязательна. Новизна: они (стоики) впервые наметили момент чистой предметности в мысли, иррелевантности.
Все-таки знаковая система должна быть предметной. Знак не только обозначает факт предмета, но и сам предмет. Знак многоструктурен. А они – Лотман берет стихотворение, разлагает на моменты, звучание и так далее, а содержания нету… Лотман… одного не чувствует – что художественное произведение кроме всех знаков, всех структур, всех операций – еще и оно само. Что целое, помимо всех структур, по закону – есть новая структура. Они поэтому говорят о знаках, а не о символах. По-моему же тут символ. Понятие это дискредитировано, его надо воскрешать в новом духе.
…Сущность явилась именно как субстанция. Поэтому икона праведника не просто изображение, но несет энергию этого человека. Конечно, не та благодать, но все же. Ее можно вешать в комнате, потому что от иконы благодать излучается, свойственная святому. Субстанциальное тождество. Но несубстанциальное подобие – это в каждом художественном произведении; метафорическое или символическое в пошлом смысле этого слова. Я-то символ понимаю глубже, как тождество – чисто переносное, образовательное, но также и благодатное, не только глазу доступное, но и действовать способное.
…Что она – это она. Именитальный – падеж субъекта как носителя бесконечных предикатов. Я бы назвал его casus subiecti, casus substantialis. Там, где ты угадал, что вещь это субстанция и отличная от всех других, ты ее наименовал.
Знаешь, что меня в словообразовании подчинило? Теория Дорошевского. Он мучился: какая логическая основа словообразования? – и пришел к выводу: аффиксы строятся по типу простого предложения. Если я скажу «производство» – как эти аффиксы соотносятся? Как сказуемое, подлежащее, определение и так далее. Поразительная идея! Сразу получается же единство всей языковой структуры. На всех уровнях одна структура. Если логически продумать подлежащее, сказуемое, – то значит будет продумана вся структура языка. Но Р. так логически продумать, конечно, не может. Ни у кого другого такой обобщительной силы логической нет. У Шаумяна[187] великолепные мозги в смысле логической школы. Это единственный человек, который знает, что он говорит.
У меня назревает книга «Проблема символа», и хочу, пока не подох, свести все воедино, сделать сводку… В греческой литературе – просто срам. Там на протяжении всей истории συμβαλλω – завещать, договариваться и так далее. Торговля, это все συμβολον. И почти только в самом конце античности, только в неоплатонизме символ начинает обозначать символ чего-то другого. Вывод: поскольку вся Греция была пронизана символизмом, самый термин был как бы не нужен – кроме как в период упадка, когда символ ушел из жизни. Тогда и почувствовалась потребность теоретизировать.
У Аверинцева все прикровенно в противоположность тому, что я говорю, а у меня – опять символ, опять церковь, опять Христос! А ведь я выражал то, что думаю; это настолько ясно и понятно, что всякий согласится: да, без понятия символа нет ни философии, ничего. И это так ясно, что начинают кричать как истерическая женщина. Не терпят этой ясности.
Значение есть знак, осуществленный в какой-либо области. Слово sensus имеет разные значения, а не знак разный. Значение в отличие от знака бесконечно разнообразно. В приложении к умственной области sensus будет смысл; если к настроению, то это будет чувство; если к человеку – то это будет настроение. Так что один знак sensus приобретает разные значения, потому что значение не закреплено за знаком, но оно закреплено за теми областями, к которым знак применяется.
Падежи надо было бы назвать иначе; не nominativus, а – субъектный: нечто полагается как субъект. Не родительный – а родовой. Не accusativus, a causalis (αιτιατικον, т.е. ради чего действие?) А «винительный»? Полная бессмыслица. Кто кого винит?
В 1980 г. Алексею Федоровичу по состоянию здоровья понадобился массаж. Аза Алибековна стала искать массажиста, и ей рекомендовали меня. Вскоре я стал бывать в доме А.Ф. очень часто, и постепенно наши отношения приобрели глубоко личный характер. А.Ф. стал для меня духовным наставником. Я восхищался отношениями А.А. с А.Ф. Они были нежными, чистыми, в высшей степени тактичными, преисполненными самой искренней и светлой любви. Благодарю Бога, что Господь меня соединил с семьей Лосевых и их друзьями, ставшими также моими. Благодаря А.Ф. я пришел к осознанию необходимости вступить на путь непосредственного служения Богу и людям, путь священства.
За 8 лет интенсивного общения с А.Ф. мне посчастливилось говорить с ним на самые разные темы. Сегодня, в день памяти преподобных Андроника и жены его Афанасии, в честь которых при пострижении в монашеский чин были названы А.Ф. и жена его Валентина Михайловна, я бы хотел рассказать вам о некоторых религиозных переживаниях монаха Андроника.
«Меня многие считают счастливым: профессор, доктор наук, печатается, а я считаю прожитую жизнь неудачной. Я хотел быть настоящим монахом, а стал не поймешь кем: два раза женился; я хотел заниматься одним – работаю над другим. Бог наделил меня различными дарованиями: я был звонарем, регентом, хорошо знал церковный устав, литургию. Наиболее постоянной моя любовь была и остается к богослужению, но даже этого я был лишен… С чем предстану перед Богом?»
В 20-е годы А.Ф. имел духовного отца со святой горы Афон. Это был знаменитый архимандрит Давид, известный имяславец, делатель умной Иисусовой молитвы, настоятель Андреевского скита на Афоне и строитель Андреевского подворья в Петрограде. В Москве о. Давид служил в часовне на Таганке, он 3 июня 1929 г. и постриг А.Ф. и В.Μ. Умер о. Давид в 1930 г. в возрасте 90 лет. В последующем духовником А.Ф. становится о. Досифей, служивший сначала в Смоленской Зосимовой пустыни (находится в трех с половиной км. от станции Арсаки Ярославской ж.д.), а затем в Борисоглебском Аносином женском монастыре (на берегу реки Истры, в 6 км. от станции Снегири Рижской ж.д.) После закрытия Аносина монастыря о. Досифей служил некоторое время в скиту на Никольской улице в Москве, а затем был сослан в Караганду, где и умер от малярии в 1936 г. Из Зосимовой пустыни А.Ф. хорошо знал и даже одно время скрывал у себя в доме от преследования под видом родственника архимандрита Митрофана (после закрытия пустыни служил в Петровском монастыре в Москве и в храме преподобного Сергия при этом монастыре, умер в 1941 г.)[188].
Надо сказать, что для А.Ф. вера и добрые дела были неразделимы. Мало кому известно, что А.Ф. после смерти в лагере о. Александра Воронкова долгое время материально поддерживал его многодетную семью.
А.Ф. любил монастырские службы. Как правило, первую седмицу Великого поста, Страстную, а затем Светлую седмицы он проводил в монастырях. Он любил бывать в Гефсиманском скиту, Зосимовой и Аносиной пустынях.
Бывшая насельница Аносиной пустыни схимонахиня Леонтия[189] рассказывала мне о том, как А.Ф., приезжая в монастырь, всегда привозил с собою для монахинь гостинцы и как он подолгу беседовал с о. Досифеем. Кстати говоря, в этой обители действовал устав общежительных монастырей св. Феодора Студита.
В 20-е гг. у А.Ф. был в Москве свой приход, где он, будучи уже профессором Московской консерватории, регентовал, пел, читал и звонил в колокола. Этим приходом была церковь Воздвижения Креста Господня на Воздвиженке (в это время здесь служил о. Валентин Свенцицкий). В этой же церкви подвизались друзья А.Ф.: Николай Васильевич Петровский, Александр Борисович Салтыков, Владимир Николаевич Щелкачев, Петр Черемухин. Как вспоминали друзья, А.Ф. звонил в колокола так, что за душу хватало.
А.Ф. строго соблюдал посты. Он рассказывал мне, как однажды его нещадно ругал о. Давид только за то, что он во время Великого поста съел кусочек селедки.
Чтобы настроиться на глубокую молитву, А.Ф. нередко ходил в Москве в церковь во имя Ржевской иконы Божией Матери, где в то время пели около 30-ти соловецких монахов. Из церковных распевов А.Ф. особенно любил знаменный и соловецкий. Партесное пение в храме он не признавал, считая, что его «мучительно слушать с точки зрения строгой веры». Слушая записи современного церковного пения, А.Ф. говорил, что «они рассчитаны на художественный эффект, что это не молитва и не церковь».
А.Ф. любил церковно-славянский язык. Он считал, что его нельзя в богослужении заменять русским языком по той простой причине, что церковно-славянский язык «сохраняет благоговение у верующих». В некоторых случаях перевод на русский язык, например, второй половины Херувимской песни «Яко да Царя всех подымем ангельскими невидимо дориносима чинми» решительным образом не проясняет содержания, но вызывает к тому же ложные ассоциации.
Многие молитвы и песнопения А.Ф. знал наизусть. Вспоминаю, как 13 апреля 1987 г. он оживленно делился неизгладимыми впечатлениями о богослужениях на Страстной седмице. Он, в частности, напомнил мне о стихире на «Господи воззвах», составленной инокиней Кассианой и поемой на Святую Великую Среду. Вот ее содержание, по своей глубине превосходящее самого Достоевского, как говорил А.Ф.:
«Господи, яже во многия грехи впадшая жена, Твое ощютившая Божество, мироносицы вземши чин, рыдающи миро Тебе прежде погребения приносит, увы мне глаголющи, яко нощь мне есть разжжение блуда невоздержанна, мрачное же и безлунное рачение греха. Приими моя источники слез, иже облаками производяй моря воду, приклонися к моим воздыханием сердечным, приклонивый небеса, неизреченным Твоим истощанием: да облобыжу Пречистеи Твои нозе, и отру сия паки главы моея власы, ихже в раи Ева, по полудни, шумом уши огласивши, страхом скрыся. Грехов моих множества, и судеб Твоих бездны кто исследит; Душеспасче Спасе мой, да мя Твою рабу не презреши, иже безмерную имеяй милость».
Как говорится, комментарии излишни.
А.Ф. особо чтил святых равноапостольных Кирилла и Мефодия, просветителей славянских, в день памяти которых он преставился ко Господу.
Позвольте теперь представить вашему вниманию некоторые рассуждения А.Ф. о вере и разуме, об идеальном и материальном, о предведении и предопределении Божием, о жизни и бессмертии, добре и зле, всемирной истории и путях к спасению.
«Вера – утверждение факта как именно факта, без каких-либо умозаключений о нем».
Исходя из этого определения, А.Ф. считает, что всякий человек неосознанно и осознанно верит в фактическое существование Бога, души. Каждый знает, что такое Бог, что такое душа, а если даже кто-то и пытается отрицать свою веру, то тем самым обманывает себя и других или просто притворяется. Спорить тут можно только по поводу определений Бога и души. Но это есть уже наука о факте. Слепая вера – предзнание. Веру и разум уместно противопоставлять в структуре, но не в познании предмета. Предмет же мы постигаем и с помощью веры, и с помощью логики, разума. Сама по себе вера не нуждается ни в какой логике, ни в каких доказательствах, хотя доказательства предмета веры, например, бытия Божия, могут быть. Бог является нам и в разуме. У Гегеля такое доказательство есть. Он называет Бога абсолютной идеей. Это понятие у Гегеля есть предельно обобщенная действительность, бытие. В этом смысле Гегель пантеист.
Обычно говорят: «В душе я верю в существование Бога, но ум мой, сомневаясь в этом ежечасно, мешает мне искренне верить». «У меня, – говорит Алексей Федорович, – все наоборот: душонка пищит, сомневается, а разум неумолимо свидетельствует – Бог есть!»
«Я только и живу разумом. Разум выше всякой логики, он не признает капризов душонки, рассуждений рассудка. Разум видит непосредственно, он созерцает. Рассудок говорит: разве совместимо существование Бога с неисчислимыми страданиями людей? Разум отвечает: молчи, жалкая бренная душонка, Бог есть!»
«Доверие выше веры. Вера в Бога – теория. Доверие Богу – практика. Доверять значительно тяжелее, чем верить. Мы должны полностью полагаться на волю Бога, несмотря на самые невыносимые условия существования».
«Вера в богочеловеческую личность Христа есть требование предельно развитого разума».
Как-то раз заговорил я о предведении и предопределении. Я процитировал св. Иоанна Дамаскина: «Должно знать, что Бог все наперед знает, но не все предопределяет». А.Ф. тут же, не раздумывая, ответил:
«Это неверно. Бог все предвидит и все предопределяет. Бог не только знает о существующем зле. Он его допускает. Человеку непонятно это допущение, т.к. он не может быть советником Бога. Бог за все, что происходит, отвечает. Только не перед человеком, а перед Собой. Все происходит по воле Бога. Иначе: это – судьба, предопределение. Бог сотворил человека из ничто, из небытия по образу Своему и подобию. Бог свободен, т.е. ни от кого не зависит. Он утверждает Себя в Себе.
В человеке свобода предопределена Богом. Человек свободен в выборе. Он может утверждать себя в Боге или в инобытии.
Утверждаясь в меоне (небытии), человек становится его рабом, полностью подчиняя себя ему. Меон же есть стихия бессодержательная, пустая, мертвая.
Утверждаясь в Боге, человек обретает в Нем источник жизни, смысла, истины, красоты и любви. Однако выбор человеком Бога еще не спасает его. Требуется исполнить волю Бога.
Таким образом, сама свобода выбора предопределена. Диалектически тут все можно объяснить. В жизни же это понимание можно только выстрадать. Зло торжествует, а ты веришь – Бог жив! – и ни один волос на голове без Его воли не выпадет и „сокровенная человеков яве предведый“ [молитва святого Василия Великого]. Ты не можешь победить зла, хотя и борешься с ним и продолжаешь эту борьбу вопреки отчаянию, всецело доверяя Богу. Доверие Богу – вот что заставляет терпеть всякие страдания. При этом ты сам не лишен греха. Однако ты веришь – Бог милосерд! Бог – Любовь! Ты продолжаешь каяться и молиться».
Однажды речь пошла об идеальном и материальном. Привожу на память слова К. Маркса: «Идеальное есть не что иное, как материальное, пересаженное в человеческую голову и преобразованное в ней».
А.Ф.: Сплошная путаница. С одной стороны – субъективный идеализм (идеальное существует только в голове, в субъективной реальности), с другой – отрыв идеи от материи.
Цитирую В.И. Ленина: «Идеи не бывают „ничьи“».
А.Ф.: Дальше своего носа они ничего не видят. А мир как целое? Разве жизнь возможна только на земле? А в мире? Неужели мир не развивается, не функционирует? Если мир живет, то, значит, есть и мировой разум. Всякий отличит живое от неживого. Каждый знает, что из неживой материи не может родиться живое. Понимание же материи как самодвижущейся субстанции есть уже признание в ней жизни. В таком случае понятно ее развитие до состояния «мыслящей материи». Если мы заявляем, что материя порождает дух, сознание, то тем самым мы утверждаем всемогущество материи. Таким образом, материя здесь есть Бог.
Материалистам не удается объяснить направленность движения материи. Каким образом из неживой материи появляется живая, и даже дух? Говорят о том, что миром управляют всякого рода законы. Так это же демоны какие-то, демонизм! Если бросают игральную кость и постоянно получают одно и то же число, то, как правило, предполагают, что в этой кости имеется какая-то подделка. Аналогично, если существует постоянный и непреложный какой-либо закон, значит, он замыслен. Материя сама себя приводит в движение. Стало быть, она не мертвый механизм, а живой организм. Но как объяснить тогда его структуру, упорядоченность, направленность развития? Так это скрытый пантеизм. Поздравляю вас, вы – верующий! Только вера ваша ограниченна и примитивна. Пантеизм – религия. Но бог его крайне несовершенен, бессодержателен. От пантеизма можно избавиться, только признав тварность мира. Для пантеиста подсознательно «все позволено». Он же часть божества – материи.
Говоря как-то на эту же тему, А.Ф. сказал:
«Материалист ничего не видит дальше своего носа. Его недостаточные обобщения суживают поле видения, делают его близоруким. В.С. Соловьев пишет, что никто так высоко не оценил материю, как христиане. Они возвысили ее до Богочеловека. Тогда как сами материалисты понимают ее как мертвое вселенское чудовище [труп]. Это же – сатана. Он тоже присутствует везде, но он – ничто. Он – смерть. Поэтому материализм есть разновидность сатанизма.
Марксистско-ленинская философия есть система догматов, которые требуется усвоить, не рассуждая. А еще упрекают религию, что она запрещает мыслить. А апостол Павел пишет: „Господь хочет всем спастись и в разум истины прийти“».
Добро существует само по себе. Оно противопоставляет себя себе, рисуя свой образ. Добро бывает разных степеней. Представление о добре у разных людей неодинаковое, но в совокупности мы имеем абсолютное добро.
Добро и зло нельзя рассматривать как + и – . Зло нуждается в добре, иначе ему не на что изливаться. Зло не существует без добра. Добро же существует само по себе. И если оно противопоставляется чему-то, так только добру высшего порядка.
Здесь уместно вспомнить ответ о. Давида на вопрос А.Ф.:
– Злые силы нас окружают со всех сторон, покоя нет от них. Как быть?
– Не обращай на них никакого внимания. Ведь они же ничто и поэтому крайне нуждаются в нашем внимании. Они только этим и существуют.
Жизнь – развитие в условиях неизвестности результата развития.
Адам до грехопадения знал смысл своей жизни. Его жизнь была осознанной, содержала и цель, и результат.
Сама по себе жизнь бессмысленна. Она предполагает наличие движущего принципа. Живая жизнь – жизнь в чем-то. Например, жизнь во Христе.
Жизнь сама по себе есть становление, хаос, самотворчество и самоуничтожение. Ум же дает жизни цель, направление развития, структуру.
Ум, эйдос, дух вкладывают в меон, в материю, смысл.
Наличие надежды у человека свидетельствует о его бессмертии. Он не мыслит себя мертвым субстанциально. Мы говорим: «Я умру». Подлежащее «Я» здесь выше своего предиката – «умру». Смерть – одно из состояний «Я» – субстанции, сопровождение «Я». Точно так же, говоря «стена белая», мы признак – белизну – не идентифицируем со стеной. Ведь белым может быть что угодно.
Всемирная история есть всемирный суд Божий.
Исторический процесс начался с момента избрания частью небесных сил пути самовозвеличивания. Этот процесс направлен в сторону от Бога, и критерием удаления от Него является все более низкое нравственное падение человека. Трагизм растет.
Как-то я спросил у А.Ф.:
– Что понимать под хулой на Духа Святого?
А.Ф. ответил:
– Это активная разносторонняя борьба против Бога. Это воинствующее безбожие. Человек утверждает себя вне Бога и в своем самоутверждении покушается на Бога. Об этом красноречиво свидетельствовал Бакунин, заявлявший: «Если бы Бог даже был, Его нужно было бы уничтожить».
В известное время, в определенном государстве, миллионы людей поставили своей главной задачей уничтожение Бога. В такую эпоху уже не может быть духовных учителей. В этот период новые нормы должны рождаться только в молитвах.
– Почему православная христианская церковь не обращает внимание верующих на совершенствование своего тела?
– Христианская вера – в высшей степени духовная религия. Однако аскетизм не единственный путь спасения. Хотя такие богатыри духа, как преп. Серафим Саровский, преп. Антоний, Макарий Египетские и др. избранники Божии и отличались своей аскезой, тем не менее церковь признает возможность спасения в миру.
Вообще всегда были и есть в Православной Церкви деятели и созерцатели. Так, например, св. Иосиф Волоколамский (поверенный во всех государственных делах)[190] и св. Нил Сорский (уединенный молитвенник) являлись выразителями на Руси этих двух противоположных по форме, но единых по идейному содержанию направлений.
Между тем были среди отцов Церкви синтетические типы, которые соединяли в себе оба направления. Это св. Василий Великий, Григорий Богослов, Иоанн Златоуст, Афанасий и Кирилл Александрийские, Иоанн Дамаскин, Иоанн Кронштадтский, митр. Филарет (Дроздов) и многие другие.
Таким образом, пути спасения разные: для созерцательных типов – через богомыслие, для чувственных – сердечный, для людей дела – доброделание, милосердие. Кто-то спасается чадородием, а кто-то через страдания.
Нельзя представлять себе свое спасение только как дело Бога. Бог хочет нашего благого произволения, наших трудов в деле спасения. Иначе это какой-то фатализм, рок, судьба.
И в деле спасения нам помогает голос Бога, совесть христианская, которая является индикатором всех наших мыслей и деяний.
Источником для руководства в спасении служат нам откровения Божественной Личности Иисуса Христа как в Священном писании, так и в Священном предании. Сама Церковь, св. Евхаристия основываются на предании. Различного рода сектанты строят свое вероучение только на Священном писании, не признавая Священных преданий.
Если брать единичное, отдельное из целостного учения Христа и на этом факте строить систему, то можно получить произвольное число этих систем. Толстой, например, сочинив свое евангелие, получил дешевое признание многих невежд. Непротивление злу насилием возведено у него в абсолют. Настоящий христианин нередко придерживается этого принципа, но во имя Бога.
В заключение я хотел бы привести здесь высказывание А.Ф. о возможностях Русской Православной Церкви в связи с возникшими еще при его жизни переменами в общественном сознании. Он говорил:
«Наша эпоха характеризуется рядом небывалых особенностей. Возникает множество насущных вопросов, на которые Святая Церковь соборно пока не имеет возможности дать исчерпывающие ответы. Надо терпеть и молиться!»
И еще:
«Ввиду отсутствия разработанных церковью в настоящее время некоторых общих и частных вопросов для практического руководства христиан многие индивидуальные ошибочные решения по этим вопросам получат, очевидно, Божие снисхождение».
Для А.Ф. Богопознание и Богообщение были самой жизнью. А.Ф. всей своей жизнью свидетельствовал об Истине, Любви, Красоте, Благости Универсальной Абсолютной Богочеловеческой Личности Иисуса Христа. Монаху Андронику есть с чем предстать пред Богом.