Петрус (по-французски произносится «Петрюс») — латинизированное имя Жозефа-Пьера Бореля д’Отрива (1809–1859). В начале 1830-х годов он был одним из самых радикальных представителей младшего поколения французских романтиков, членов так называемого «Малого Сенакля». Называя себя «ликантропом» (человеком-волком), он с преувеличенно «неистовым» пафосом выражал настроения социальной отверженности и бунтарства в своей поэзии («Рапсодии», 1831), новеллистике («Шампавер. Безнравственные рассказы», 1833), романе («Госпожа Потифар», 1839). В дальнейшем он отказался и от бунта, и от литературы, кончив жизнь чиновником колониальной администрации Алжира.
Напечатано в сборнике «Шампавер» (1833). Героем новеллы является знаменитый фламандский врач Андреас Везалий (наст. имя Андриес Ван Везель, 1514–1564), основатель современной анатомии, вокруг которой в старину ходило много страшных легенд. В новелле Бореля он выступает своеобразным наследником сказочного злодея Синей Бороды.
Перевод печатается по изданию: Борель П. Шампавер. М., Наука, 1993. В примечаниях использованы комментарии Т. В. Соколовой к указанному изданию и Ж.-Л. Стенмеца к книге: Borel Petrus. Champavert. Contesimmoraux. Paris, le Cheminvert, 1985.
Когда эта новелла об Андреасе Везалии была закончена, ее отнесли в «Ревю де Пари» и предложили господину Амеде Пишо как переведенную с датского неким Изаи Вагнером. По форме своей она не подошла этому литературному журналу. Господин Амеде Пишо не смог ее там напечатать, но, уплатив за этот мнимый перевод, он вывел потом того же самого героя в очаровательном анатомическом рассказе, который вы, разумеется, читали в этом сборнике.{210} Впрочем, поскольку в подробностях рассказы не совпадают, мы просим лишь признать первенство этой находки за Шампавером.{211}
В спокойные ночные часы, когда города напоминают собой склепы, одна только извилистая улочка Мадрида безвестною жилкою все еще билась, бешено, лихорадочно; этой улочкой-полуночницей в опочившем городе была Кальяхуэлья Каса дель Кампо; в конце ее высился богатый особняк, принадлежавший чужеземцу, некоему фламандцу. Стекла окон светились от зажженных огней, вычерчивая косые линии на темной стене дома напротив, и казалось, что мрак испещрен горнилами печей, пронизан золотою сетчатою вязью.
Двери стояли настежь, и виден был огромный вестибюль с перекрестными сводами, оттуда брала начало широкая каменная лестница с резными кружевными перилами, похожими на веер слоновой кости, вся уставленная благоухающими цветами.
Это был, образно выражаясь, целый карнавал стен, ибо каждая внутренняя перегородка была переодета и спрятана под коврами, бархатом и сверкавшими канделябрами.
Несколько алебардщиков разъезжали верхами взад и вперед у входа.
Когда по временам крики бушевавшей снаружи толпы несколько ослабевали, можно было различить приятную танцевальную мелодию, лившуюся вниз по лестнице и отдававшуюся эхом под гулким сводом.
Весь дворец имел праздничный вид, но заполнивший улицу сброд дико орал и рвался к дверям; наверху это были звуки органа в храме, а внизу, на каменной паперти, — галдеж нищих.{213}
То это были торжествующие наглые крики, то хихиканье и лязг меди; звуки эти перекатывались в темноте от одной кучки народа к другой и угасали вдали как сатанинский смех, разносящийся в отголосках грома.
— Доктор правильно сделал — для своей свадьбы выбрал субботу, как раз когда ведьмы шабаш справляют. Надо быть самому колдуном, чтобы все так придумать, — сказала беззубая старуха, притулившаяся к амбразуре окошечка в воротах.
— Вот уж верно, милая, верно, как Бог свят! Кабы все, кого он уморил, сюда собрались, так они хороводом бы вокруг всего Мадрида ходить могли.
— А что кабы и впрямь, — снова заговорила первая старуха, — все бедные кастильцы, те, с кого этот палач кожу содрал, — да воздаст им Господь за это сторицею! — пришли бы к нему стребовать ее обратно?
— Меня уверяли, — вставил приземистый бородач, затерявшийся в гуще людей и привставший на цыпочки, — что на завтрак ему частенько подают котлеты из мяса, да только такого, каким мясники не торгуют.
— Верно, верно!
— Нет, нет, неправда! — вскричал высокий парень, прилипший к оконной решетке, — ложь это! Спросите-ка мясника Риваденейру.
— Молчи! Да замолчишь ты наконец! — еще громче заорал мужчина, угрожающе закутавшись в бурый плащ и надвинув на глаза сомбреро. — Не знаете вы его, что ли? Это же Энрике Сапата, ученик живодера! Verdugo[62] и ahorcador[63] — на одной бы веревке вздернуть обоих! Бьюсь об заклад, что, коли у него под курткой пошарить, так отрезанную руку или ногу найдешь!
— Слыханное ли дело, старому вампиру и взять молодую жену! — вставила старуха. — Будь я королем Филиппом, я бы уж не позволила этому живоглоту…
— О, вот в том-то и дело, — возразил незнакомец в буром плаще, — что Филипп Второй мирволит этому фламандскому псу. Вчера еще вот Торрихо пропал, пекарь из Себады, не иначе как на свадебный пирог пошел; ужас-то какой! Этому пора конец положить.
— Пусть хоть сам король ему потакает, — послышалось в народе, — надо его сжечь!
— Христиане! Этот человек еретик! Колдун! Фламандец! Он заслужил смерти! — стали тогда благодушно восклицать монахи из монастыря Аточской Божьей Матери, недавно основанного отцами Гарсиа де Лоайса, верховным инквизитором, архиепископом Севильи и братом Хуаном Уртадо де Мендоса, духовником императора Карла V, куда потекла скопом верующая братия королевского монастыря Сан Иеронимо.
— Смерть ему! — ревела толпа, которую отталкивали алебардщики, осыпая ее ругательствами.
— Смерть ему! — вторил закутанный в плащ дворянин.
— Смерть ему! — вопили монахи с крестами в руках, разжигая чернь. — Смерть ему! Разведем огонь!
Нависшая буря разразилась. Послышались яростные крики, угрозы; какой-то монах потрясал над головою факелом, но алебардщики с помощью Энрике Сапаты и других школяров дали отпор и заставили распоясавшийся сброд отступить с ревом. В ответ гул удвоился: теперь били в набат, стучали ножами, колотили по котлам, — это был резкий, оглушительный грохот, какая-то смертоубийственная музыка.
В гостиных царила сердечная или язвительная беспечность; никого не занимал наружный шум, ибо всегда такое бывало, когда старик брал себе в жены молоденькую девушку.
Бурый плащ висел у входа в галерею, служившую прихожей. Новобрачная танцевала с красавцем кавалером, которого до этого вечера никто не видел. Казалось, они больше заняты перешептыванием, чем танцами. Муж в противоположном углу зала любезничал с молоденькой девушкой, приходившейся ему родней.
Зал завершался лоджией, которая выходила на лужайку, там собралось много народа: дамы, кавалеры, старики, дуэньи; все они, выйдя туда якобы для того, чтобы подышать свежим ночным воздухом, дали волю пересудам своим и злословию. Это было состязание в колкостях и остроумии, целый хор голосов, нежных как флейта, приглушенных, отрывистых, дребезжащих; множество миловидных личиков и лиц, искаженных неистовым смехом или оживленных лукавой усмешкой, ртов, открывавших клавиатуры цвета слоновой кости, и других, изрезанных как башни замка, или зазубренных, подобно карнизу под сводом.
— Кто же этот красавец кавалер, с которым так любезничает новобрачная?
— Сеньорита, какая же вы злючка!
— Ха-ха-ха! Взгляните-ка на дона Везалия, какой у него важный вид в его calzas bermijas[65] и в этом черном камзоле. Клянусь Магометом! Неправда ли, он так обут, что ноги его похожи на перья в чернильнице? Смотрите же, как он скачет с Амалией де Карденас, этой свеженькой и розовой пышкой! Не кажется ли вам, что он похож на самого Сатурна?{214}
— Или на Смерть, ведущую в танце Жизнь.
— Танец Гольбейна.{215}
— Скажите, Оливарес, что он будет делать con su muchacha?[66]
— Учить ее анатомии.
— Разговаривать.
— Благодарю покорно за novia![67]
— Вот уж и сарабанда кончилась, посмотрите, как он целует ручку нашей кузине Амалии.
— Это не простая городская свадьба, не какая-нибудь saraguete,[68] это блистательный sarao.[70]
— Но где же новобрачная?
— И где красавец кавалер?
— Дон Везалий ее ищет, совсем растерялся, busca, busca, perro viejo![70]
— Пойди спроси у него, Оливарес, ведь его почитают за колдуна, пусть-ка он скажет, что делает в эту минуту Мария?
— Не надо лезть не в свое дело!
Танец возобновился; Везалий снова пригласил Амалию де Карденас, которая ответила ему милой улыбкой, но потом, отвернувшись, снова с кем-то смеялась.
Молодой не было в гостиной, не было и бурого плаща в прихожей, а в темном коридоре послышались шаги и кто-то прошептал:
— Накинь этот плащ, Мария, скорее, бежим!
— Не могу, Аль деран.
— Чтобы я оставил тебя добычей этого старика? Нет, нет, ты принадлежишь мне! В мое отсутствие ты предаешь меня, я об этом узнаю, спешу приехать сегодня утром, смешиваюсь с толпой, наконец отзываю тебя в сторону, говорю тебе «бежим»; может ли быть, что ты мне откажешь? О нет, Мария, ты меня обманываешь! Идем, еще есть время, порви недостойные путы, мы будем счастливы, я буду принадлежать тебе, тебе одной и навсегда! Идем, Мария!..
— Альдеран, ярмо это мне навязала моя семья, и я его вынесу. Но ты навеки мой! Я навеки твоя! Какое нам дело до этого человека? Кто он мне такой? Лишний слуга, ширма, которая прикроет нашу тайную любовь. Пусти меня, пусти меня, прощай!
— Так ты не хочешь, Мария, хорошо же, ступай, замарай себя грязью! Поступай как знаешь, а я сделаю все по-своему, ступай!..
Он выпустил ее из своих объятий, и она быстро проскользнула из галереи в гостиную.
Альдеран был сам не свой; несколько мгновений он все проклинал, топал ногами, потом внезапно скрылся в глубине комнат.
За это время толпа стала еще многолюдней; так пруд разбухает после грозы. Рокот все нарастал, и разгул становился все страшнее. К черни вернулась ее дерзость, и, теснясь все плотнее и плотнее, она хохотала под самым носом у алебардщиков. Проклятья, угрозы, крики «Смерть ему!» загремели снова. Люди швыряли камнями в стекла, пачкали стены бычьей кровью и грязью. Но вот толпа неожиданно раздалась, пропуская простоволосую женщину, которая выла, как собака на луну; то была Торриха, булочница; она пришла за своим мужем и взывала о мести.
— Это Торриха, булочница, — слышалось со всех сторон. Потом разгоряченная толпа вдруг разжалобилась и все сочувственно замолчали, а Торриха продолжала всхлипывать и вопить.
Тогда человек в буром плаще, взобравшись на ступеньки, крикнул зычным голосом:
— Друзья, расправимся с ним! Тот трус, кто не последует за нами! Отомстим! Смерть Везалию! Смерть колдуну!
В ответ камни градом посыпались в стекла окон и в притиснутых к лестнице алебардщиков. Толпа врывается в портик, кидается на занесенные пики, выхватывает их и ломает; она уже поднялась по лестнице и ломала теперь двери гостиной, когда вдали послышался стремительно приближавшийся стук подков скачущих галопом всадников.
— Спасайся кто может, это альгвазилы! — Охваченная паническим ужасом толпа схлынула вниз, люди стали разбегаться по коридорам и выскакивать в окна; только несколько смельчаков стояли недвижно.
— Именем короля, разойдись!
— Король казнит убийц, еретиков, колдунов! Смерть фламандцу!
— Именем короля, разойдись!
Тогда альгвазилы верхами въезжают в портик, на них сбрасывают мебель, они отвечают ружейным залпом, сражающим смельчаков. Человек в буром плаще, вскрикнув, хватается за сердце. Невредимые, раненые — все бегут, и только пять трупов остаются лежать на каменных плитах.
Внезапно дворец и улица помрачнели. Стража уносила тела убитых; гости, дрожа от страха, убегали черным ходом. Заперли двери, потушили лампы; там, где все было жизнью, все стало смертью. Только в боковом крыле, в покоях Везалия, два окна пламенели среди темноты.
Сквозь выбитые двери гостиной Мария заметила мужчину в буром плаще, сраженного выстрелом; услыхав его пронзительный крик, она упала без чувств. Ее перенесли в спальню и положили на диван, и она долго лежала так, разметавшаяся и недвижимая; Везалий на коленях перед ней, плача и дрожа, покрывал ей руки и лоб поцелуями.
— Как ты себя чувствуешь, Мария, любовь моя?
— Лучше; правда ведь, все улеглось?
— Да, эту мерзкую чернь проучили как надо. Трудно даже вообразить, в чем эти люди меня обвиняют, меня, тихого отшельника, проводящего дни в скромных трудах, занятиях анатомией на благо человечеству, ради развития науки, во славу Божию! Этим людям мою голову подавай, они считают меня колдуном; стоит кому-нибудь в городе пропасть, как уже ходят толки, что это я, Везалий, велел похитить его для своих опытов. Чернь всегда останется мерзкой и глупой, глупой и неблагодарной! Вот доля, ожидающая всех тех, кто для нее пожертвует жизнью, всех тех, кто придет указать ей дорогу, кто скажет новое слово! Она распяла Иисуса Назареянина и надругалась над Христофором Колумбом.{216} Чернь всегда будет мерзкой и глупой, глупой и неблагодарной!
— Гоните эти мрачные мысли, Везалий! Только, откровенно говоря, такой схваткой, как сегодняшняя, не завоюешь ее любви.
— О, что мне в конце концов до любви этого сброда, лишь бы у меня была твоя любовь, Мария! О, ведь ты любишь меня, не правда ли? Ты любишь меня немножко?
— Как вы еще можете спрашивать меня об этом?
— Я знаю, Мария, что я стар, а в старости человека всегда мучают сомнения; я знаю, что у меня нет изящных манер, я разбит бессонными ночами, немощен и стал похож на скелеты моей собственной выделки, но сердце мое молодо и горячо. Видишь ли, страсть, которую я к тебе питаю, не какая-нибудь прогорклая муть; в ветхой оболочке я приношу тебе юную душу; я много встречал женщин на своем веку, но ни одна, клянусь тебе, не зажигала во мне подобного огня. Судьба! Нужно же было дожить до седых волос, чтобы узнать любовь и ее терзания! Мария, приучи свой взор к грубому сосуду, заключающему в себе молодую душу; соки кипят даже и под корой векового дуба.
Мария обняла его одной рукой и коснулась губами лысого черепа и седой бороды; Везалий плакал от радости.
О час захода солнца! Вожделенный час, полный трепета, сладострастия и стыда! Час, сливающий воедино тела и души, зажигающий желание и погружающий в негу! Час заката! Обнажающий или являющий красоту! Ты слишком часто становишься часом жестоких несоответствий! А иногда ведь и роковым!..
Новобрачная пленительным движением сбросила подвенечный наряд и драгоценности; так роза роняет свои лепестки; то была кастильская красота, такая может только во сне присниться!..
Везалий неловко скидывал с себя праздничную одежду, обнажая безобразное тело; казалось, что это мумия разматывает свои пелены!
Когда вдруг погасили лампу, кольца занавесей скрипнули на прутьях; наступила полная тишина, однако не слышно было, чтобы Мария вскрикнула…
И уже далеко за полночь — ласки и поцелуи без ответа, а потом шепот и глухие проклятия, и ученый профессор анатомии твердил, весь дрожа:
— О, не вздумай только принять это за слабость, Мария; это сила моей любви так разбила меня, твои прелести наполняют меня стыдом, мне кажется, что я прикасаюсь к какой-то святыне, я так тебя люблю, Мария; я так тебя люблю! Но не вздумай только принять это за слабость! Завтра днем я покажу тебе десятка два книг, ты прочтешь об этом у Мундина, у Галена, у Гюнтера из Андернаха,{217} моего учителя и придворного врача Франциска Первого Французского, ты увидишь, что, напротив, — это признак могущества, избытка любви, я так тебя люблю, Мария!
Надо полагать, что этот избыток любви не иссякнул, ибо не прошло и нескольких дней, как Мария переселилась в другое крыло дома, в пустовавшую комнату, и жила теперь там вместе с бывшей экономкой ученого, которую он давно купил и из которой он сделал дуэнью своей супруги. Филин виделся со своей голубкой только в часы трапез, они относились друг к другу с подчеркнутой холодностью, как чужие.
Везалий снова увлекся своими занятиями; с головой погрузившись в науки, он переходил из лаборатории в анатомический театр и из анатомического театра опять в лабораторию.
Девушки и невесты! Вот урок, который вы можете из этого почерпнуть: поелику возможно, особливо коли у вас пылкие страсти, не идите замуж за доктора медицины, за члена Академии Надписей и Литературы, а наипаче за бессмертного академика Сорока Кресел и нескончаемого Словаря.{218}
Года через четыре после всех этих событий донья Мария, которая против обыкновения уже несколько дней как не выходила к столу, велела позвать к себе своего мужа Везалия. Он тотчас же к ней явился; жена его лежала в постели, бледная, изнуренная; глаза ее глубоко ввалились, голос совсем ослабел. Пододвинув кресло, Везалий сел и наклонился к ней, чтобы ее выслушать. Ощутив на лице его теплое дыхание, Мария приоткрыла глаза, узнала Андреаса Везалия и, вздыхая, начала говорить прерывающимся голосом:
— Вы мой господин и повелитель, Андреас! Я чувствую, что слабею с каждой минутой; скоро я предстану пред грозным судией. А я ведь не чиста! Я столько против вас нагрешила. Но грешница молит о прощении. Не выходите из себя; вы мудры, вы мой добрый милостивый супруг и господин! Дайте мне открыть перед вами душу.
— Сеньора, вы совсем не так плохи, как вам кажется; просто ваш рассудок повредился.
— Никто лучше самого страждущего не знает своего недуга. Что-то во мне вопиет о близкой кончине. Вы мой супруг и милостивый мой господин. Выслушайте и простите, может быть, в чем-то я и заслужила прощения.
Мы оба принесли клятву у алтаря, и мы оба ее нарушили: я — потому что была молодой и слишком пылкой, а вы — потому что ваши волосы поседели от занятий, а тело было разбито трудом. О, горе мне, горе мне! Дойти до того, чтобы сетовать на свою молодость! О Везалий, если бы вы знали, как трудно быть молодой женщиной, если бы вы знали все, что творится у этой женщины внутри, вы бы меня простили! Выслушайте же хладнокровно.
Так вот, признаюсь, я вам была неверна, я вас подло обманывала. Я очень виновата, Андреас! В ваш дом я водила любовников и поила их вашим вином, кормила их за вашим столом, и в то время как вы были погружены в науки или забывались сном, вместе с ними я смеялась над вами; в своем беззаконии мы потешались над вашим добродушием; вы служили пищей нашим насмешкам, а это большая низость, не правда ли?.. Само ложе, на котором я умираю, содрогается еще от прелюбодеяния. И вот Господь призывает меня к себе!.. И я умираю!.. Неужели вы меня оттолкнете?..
Тут рыдания заглушили ее голос; затем, после минутного молчания, она отчетливо сказала:
— Я была уже очень зло, очень жестоко наказана! Должно быть, и в самом деле прелюбодейка всегда отвратительна! Со времени нашей свадьбы у меня было трое любовников; но, по правде говоря, я обладала каждым из трех только по одному разу. Когда после их долгих ухаживаний я уступала всем их настояниям, когда я отдавала им и делила с ними это вот ложе… Да, преступная жена всегда отвратительна!.. Наутро, проснувшись, я оказывалась одна! И я их уже никогда более не видела, никогда! Можно ли быть более жестоко наказанной? Преступление связано с возмездием, преступление требует кары. И если надо все договаривать до конца, чтобы получить отпущение грехов, — вы же милосердны, Андреас!.. Последнего я полюбила безумно, безграничной любовью, слышите! Гибель его меня убила, покинутая им, я умираю с горя!.. Теперь я все сказала: именем Аточской Божьей Матери, именем Святого Исидора Лабрадорского, именем Святого Андрея, вашего патрона, именем моего отца, вашего tocayo,[73] вашего colombrono,[74] простите слабой женщине, так вас оскорбившей; пусть ваше благословение очистит ее. О, простите ей, она умирает…
И, схватив его руку, она покрывала ее слезами и поцелуями; Везалий грубо отдернул руку, оттолкнул кресло и сурово сказал:
— Встаньте, Мария, следуйте за мной.
— У меня нет сил, не могу.
— Говорю вам, следуйте за мной.
Приподнявшись с трудом, Мария завернулась в накидку и, шатаясь, последовала за Везалием, который спустился по парадной лестнице, пересек лужайку, открыл низенькую решетчатую дверцу, ведущую в невысокое строение, куда свет проникал через широкие проемы в камне. Дверь за ними захлопнулась, и щеколды внутри заскрипели в своих кольцах.
Мы в мастерской, или лаборатории, Везалия: это большая квадратная зала со сводами как в монастыре, с каменными стенами и полом. Грязные, засаленные деревянные столы, станки, две-три лохани, шкафы и ларь — вот и все ее убранство. Несколько котлов стояло возле широкого камина, который начинался от самого свода, книзу расширяясь; на крюке был подвешен еще один котел, кипевший на жарком пламени. На станках лежали вскрытые трупы, под ногами валялись куски человеческого мяса, отсеченные части тела. Анатом наступал своими сандалиями на разбросанные всюду мышцы, хрящи. Над дверью висел скелет, и, когда она открывалась, кости стучали, как деревянные свечи, которые свечники вывешивают у себя над дверями лавки, чтобы, раскачиваясь на ветру, они зазывали к ним покупателей.
Свод и стены были сплошь увешаны костями, позвонками, остовами и хребтами, иные из которых были человечьи, большая же часть — кости обезьян и свиней — животных, наиболее близких по своему строению к людям и служивших материалом для занятий Андреаса Везалия, — по сути дела, первого, кто сделал из анатомии настоящую науку, кто осмелился вскрывать трупы даже правоверных христиан и открыто их изучать. Это не то что было раньше, когда в 1315 году Мундин, болонский профессор, впервые выставил на обозрение три расчлененных человеческих скелета. Дерзкий вызов этот больше не повторился, церковь наложила на подобные опыты строжайший запрет, осудив их как святотатство. Сам Мундин, напуганный свежим еще указом Бонифация VII, не сумел воспользоваться данными собственных открытий. Соприкосновение с трупом и даже лицезрение его считалось у древних нечестивым, и никакие повторные очистительные омовения и иного рода церковные покаяния не могли его искупить. В средние века расчленение существа, созданного «по образу и подобию Божьему», почиталось кощунством, и преступника казнили на плахе.
— Чего вы от меня хотите, Везалий, зачем вы привели меня сюда? — твердила плачущая Мария. — Чего вы от меня хотите? Я не могу тут оставаться, я задыхаюсь от запаха всей этой гнили, отоприте и откройте дверь, выпустите меня, мне дурно!
— Какое мне до этого дело! Слушайте в свой черед: у вас было три любовника, не правда ли?
— Да, сеньор мой.
— Вы их поили моим вином, не правда ли?
— Да, сеньор мой.
— Так вот, вино это было с примесью; ваша дуэнья подливала в него зелья, опиума, и вам крепко спалось, и сон был глубокий, не правда ли?
— Да, сеньор мой, а когда я просыпалась, около меня никого не было.
— Никого, не правда ли?
— Да, сеньор мой, и я их больше никогда не видела.
— Никогда! Вот и хорошо! Подойдите-ка сюда!
И, схватив ее одной рукой, он поволок ее в глубь залы; там он отворил шкаф, где висел скелет, все сочленения которого были целы, белый, как слоновая кость.
— Узнаешь ты этого человека?
— Как! Эти кости?..
— Узнаешь ты эту куртку, этот бурый плащ?
— Да, сеньор мой, это плащ кавалера Альдерана!
— Вглядитесь-ка получше, сеньора, и постарайтесь узнать также и самого кавалера, носившего этот плащ, того, с кем вы так любезно танцевали на нашей свадьбе.
— Альдеран! — вскричала Мария так, что крик ее разбудил бы мертвого.
— По крайней мере, донья, вы видите, что все идет на пользу науке, — сказал он, повернувшись и холодно на нее глядя, — вы видите, наука вам премного обязана.
Потом, ухмыляясь, он подвел ее к чему-то вроде раки или клетки со стеклами, сквозь которые виден был на редкость хорошо сохранившийся человеческий скелет; места, где проходили артерии, были подцвечены красной жидкостью, а вены — синей; казалось, что остов весь окутан шелковой сетью; изучать его было удобно, сохранились даже кое-где клочья бороды и волос.
— А вот этот, донья, не припомните ли вы его? Поглядите-ка на красивую бороду и белокурые волосы.
— Фернандо!!! Вы его убили!..
— До сих пор, поелику еще не расчленяли живых людей, наука имела лишь смутное и неточное представление о кровообращении и о мышечной системе; но благодаря вам, сеньора, Везалию удалось сорвать с природы не один покров и приобрести бессмертную славу.
Схватив Марию за волосы, он подтащил ее к огромному ларю, крышку которого ему нелегко было поднять; он притянул несчастную ближе и заставил ее наклониться.
— На прощанье взгляните еще вот сюда! Это твой последний, не правда ли?
В ларе стояли банки, наполненные спиртом, в которых плавали куски трупа.
— Педро! Педро!.. И его вы убили!
— Да! И его!..
Со страшным стоном Мария рухнула на каменный пол.
На следующий день из ворот дома проследовала погребальная процессия. Могильщики, опускавшие гроб в склеп Санта-Мариа-ла-Майор, обратили внимание, что он был тяжел и гулок и что, когда его опускали, раздался стук, непохожий на стук тела.
А на следующую ночь сквозь просветы дверей можно было видеть, как Андреас Везалий в своей лаборатории расчленял на станке труп красивой женщины, чьи белокурые волосы ниспадали до самой земли.
При пышном мадридском дворе, наполненном всеми сокровищами Нового Света и могуществом своим превосходившем всю Европу, Андреас Везалий был прославлен, богат и чтим. Лавируя между инквизицией и Филиппом II, насколько то было возможно, он способствовал развитию анатомии, пока тяжкое обвинение не повергло его в ужасные бедствия.
Когда он публично производил вскрытие трупа одного дворянина, присутствовавшим показалось, что сердце вдруг забилось под скальпелем. Злопамятная инквизиция, обвинив ученого в человекоубийстве, потребовала его казни, и Филиппу II лишь с большим трудом удалось отстоять его жизнь и добиться замены казни паломничеством в Святую землю. Везалий отправился в Палестину вместе с Малатестой, главою венецианских войск.
…Избежав многих опасностей в этом многотрудном странствии, он на обратном пути был выброшен бурей на берега Занта, где и умер от голода 15 октября 1564 года.
Венецианская республика приглашала его в Падую, в университет, безвременно осиротевший в тот год после смерти его ученика Габриеля Фалоппия.
Если верить Бургаву и Альбину,{219} Андреас Везалий стал жертвой своих вечных насмешек над невежеством, облачением и нравами испанских монахов и инквизиции, которая с жадностью ухватилась за возможность избавиться от столь неугодного ей ученого.
Большая анатомия Андреаса Везалия «De corporis humani fabrica»[78] вышла в свет в Базеле в 1562 году, украшенная рисунками, приписываемыми его другу Тициану.