Хойл начал нервничать и понемногу терять равновесие: его, человека действия, томило ожидание и бесплодное топтание на месте. Рене до смерти надоело выслушивать от секретаря холодные уверения в том, что мсье Хирш по-прежнему чрезвычайно занят и в ближайшие дни ситуация вряд ли изменится. Даже забавная мысль о том, что он ходит вокруг банка, как храбрый рыцарь возле заколдованного замка со спящей красавицей-принцессой, оказалась не способной вызвать у него улыбку. Иной раз, когда он замечал позади себя уверенную фигуру своего сопровождающего Боба Лесли, ему приходило в голову, а почему бы не воспользоваться его предложением о сотрудничестве? Под покровом темноты навестить банковскую контору и познакомиться с ее документами? Или припугнуть секретаря так, чтобы она затряслась от страха и на следующий же день устроила ему встречу с управляющим. Не без удовольствия прокрутив в голове такого рода идеи, Рене лишь сокрушенно вздыхал: он понимал, что все это несерьезно, не вписывается в линию поведения, которую они разработали со Смитом.
Пауза в операции в известной мере пошла на пользу Рене, хотя он и не отдавал в этом себе отчета. Рене ввязался в дело Грейвса, как в азартную игру. Конечно, ему не были безразличны и высокие моральные стимулы, сопутствующие разоблачению ядерной угрозы, стимулы, о которых ему толковал дядя Майкл, но они стояли где-то на втором плане. Ожидание погасило азарт, безделье способствовало размышлениям. И бесплотные моральные стимулы стали постепенно оживать, обрастая плотью и наливаясь кровью. Рене все еще приходили в голову разные варианты развития мировых событий, которые могут развернуться, если в распоряжении Грейвса действительно есть какое-то страшное оружие и он либо пустит его в ход, либо выступит с угрозой его применения. Рене было странно сознавать, что он, скромный журналист, может как-то повлиять на развитие этих страшных событий, стимулировать их или затормозить, а то и вовсе блокировать. Размышляя об этом, он чувствовал и гордость, и волнение, наверное похожие на душевный трепет премьер-министра, только что избранного на этот пост и впервые в жизни занимающего кресло в своем кабинете.
Острое, почти болезненное чувство ответственности! Как много оно меняет! Рене не мог не вспомнить, как многие политические деятели, в том числе и вершители судеб народов, находясь в оппозиции и добиваясь избрания, призывали к наращиванию вооружений, к давлению на страны коммунизма, к жесткой политике с позиции силы. Но вот приходит такой к власти, вживается в большие и малые дела и во всей мере ощущает тяжкий груз ответственности за судьбу своей страны, за будущее цивилизации. Быть или не быть глобальной ядерной войне? Превратить ли в прах и пепел десятки многомиллионных городов своей родины и других стран? Вздыбить до закритического уровня радиоактивный фон планеты, обрекая народы мира на генетическое вырождение и уродства, или, поступившись самолюбием и сиюминутным успехом, проявить терпение, милосердие и дать возможность побороться за счастье своим детям и внукам?
Но все ли понимают это? Рене был мальчонкой, когда политикой Штатов, а в известной мере Канады да и всего западного мира, руководил Гарри Трумэн. Тот самый Трумэн, который без колебаний санкционировал применение атомных бомб и обрек на смерть и разрушение Хиросиму и Нагасаки. Что по сравнению с этой катастрофой гибель библейских Содома и Гоморры? По самому краешку ядерной бездны, то и дело оступаясь, ходило человечество, пока Трумэн стоял у власти!
Рене думал о таких вещах, которые раньше для него как бы и не существовали, заново оценивал то, что прежде казалось само собой разумеющимся. Это и возвышало его в собственных глазах и… утомляло, как утомляет человека, не привыкшего к физическим нагрузкам, длительная пробежка. Ему было хорошо и… тревожно, поэтому он даже обрадовался, когда ему позвонил Робер Менье и условился о встрече. Кто знает, может быть, у террористов обозначился успех по делу Грейвса? Перед встречей Хойл добросовестно попытался отделаться от хвоста, несколько раз пройдя через крупные магазины. Впрочем, делал он это просто для страховки, потому что Боба Лесли на этот раз за собой не заметил.
Робер подъехал к условленному месту встречи на стареньком «рено» неопределенного темного цвета. На этот раз он был один, что, как понял журналист, должно было свидетельствовать о доверии. После взаимных приветствий некоторое время ехали молча. Робер вел машину рискованно, ухитряясь выжимать из старушки приличную скорость, впритирку обгонял, «облизывал» попутные автомобили. Выведя машину на автостраду, идущую вдоль морского побережья, Робер, меняя скорость, проверил, нет ли за ним слежки, и повернулся к сидевшему рядом журналисту.
— Что-то вы давненько не давали знать о себе.
— Нечего сообщать, вот и не давал, — спокойно ответил Хойл.
Робер усмехнулся, а синие глаза были холодны.
— Положим, кое-какие успехи у вас есть. Мы знаем, в каком банке вы работаете, но с кем конкретно связаны, нам неизвестно. С кем?
Рене задумался.
— Нет, — решил он после паузы, — я не скажу вам этого.
Робер вскинул бровь.
— Это еще почему? — резко спросил он.
— Не хочу, чтобы вы испортили мне игру своим вмешательством, — Хойл был само хладнокровие. — Вы грубо работаете, а у меня иные методы: медленно, но верно я продвигаюсь к цели.
Теперь задумался Робер, оценивающе поглядывая на журналиста. Рене подумал, что хуже всего, если этот парень не имеет от своих шефов достаточных полномочий. Но его опасения не оправдались.
— Хорошо, — после долгой паузы проговорил Робер, — мы пока не будем вам мешать. Но не вздумайте водить нас за нос! Мы внимательно следим за вами. Вы у нас на крючке, и подсечь мы можем в любой момент.
— Напрасно пугаете, Робер.
— Я не пугаю, а информирую, для ясности. — Робер помолчал. — Может быть, стоит пощекотать секретаршу, мадам Соланж? К ней есть один ключик.
Хойл заинтересованно взглянул на собеседника:
— Это может пригодиться! Какой?
— Эта старая карга, которая на службе ведет себя как мать-настоятельница, на самом деле любит развлечься с молодыми людьми. И хорошо платит за услуги.
— Да не может быть!
— Очень даже может, плохо вы знаете бабье. — Робер опять засмеялся. Конечно, ее шефам ничего не известно. Пользуясь этим, и можно прижать мадам. А можно и иначе.
— Как?
Робер насмешливо взглянул на журналиста:
— Забраться к ней в постель!
— Да ну вас к черту!
— Эх, видно не хватала вас еще жизнь по-настоящему за горло. — Робер некоторое время ехал молча, хмуро глядя вперед. — Вильям Грейвс пользовался услугами этого банка?
Рене мысленно облегченно вздохнул: оказывается, террористы знали не так уж много.
— Именно это я и хочу установить.
— Верная мысль. Как только установите, немедленно сообщите нам. Прежний телефон забудьте, вот вам новый. Звоните из автомата. И помните мое предупреждение.
— Запомнил. — Посчитав, что наступил достаточно удобный момент, Рене добавил: — Только я не люблю играть втемную.
— В каком смысле?
— Вы знаете, кто я. Вы требуете от меня одно и другое. А кто вы? Мне вовсе не улыбается мысль влипнуть в дешевую уголовную историю!
Робер серьезно кивнул:
— Вас можно понять. — Он помолчал и жестко не сообщил, а уведомил: — Мы революционеры! Только не путайте нас с ожиревшими парламентариями, которые десятилетиями тараторят о революции и не могут решиться на настоящие дела. Мы люди действия!
— Всеобщая свобода, равенство и братство? Долой государство и да здравствует человек? — усмехнулся журналист.
Робер презрительно скривил губы.
— Равенство — это блеф, — жестко проговорил он, — люди не равны между собой по рождению: есть гении, а есть и дураки. Добрые дураки еще имеют право на существование, но кому нужны злые, распутные дураки?
— А злые гении?
— Гений — это гений, — в голосе Робера звучали назидательные нотки, он говорил явно с чужого голоса. — Он имеет право на существование, даже если морально — сущая паскуда, пусть живет и приносит пользу. Прежде чем строить светлое общество грядущего, надо очистить род человеческий от всякой погани и плесени, от тех, кто способен только жрать и плодиться, кто может превратить в хлев и бордель любой хрустальный дворец. И только потом чистыми святыми руками строить общество всеобщей свободы и братства!
— Вы не поклонник Адольфа Гитлера, Робер? — простодушно спросил журналист.
Менье рывком обернулся, его синие глаза сощурились, складка рта стала злой и хищной.
— Вы иностранец и не знаете меня, — выдохнул он, — поэтому я прощаю вам гнусное предположение. Гитлер — погань, сволочь и расист! Фашизм — мразь, изуверство, фашисты хотели превратить людей в скотов. А мы хотим освободить мир от скотов! И оставить на земле настоящих людей — белых, черных, желтых, красных, настоящих людей, независимо от их цвета кожи.
— Эдак вам придется уморить не меньше половины человечества, флегматично заметил Рене Хойл.
— Ошибаетесь, — ухмыльнулся Робер. — Не меньше трех четвертей.
— Солидная плата за проблематичный рай на земле.
— Цель оправдывает средства. И потом, если не произвести эту профилактическую операцию, подонки, сидящие у руля власти, все равно рано или поздно развяжут ядерную войну и уничтожат те же три четверти не худших людей, а лучших.
— Что ж, в этом есть своя логика, — медленно проговорил Рене. — Но ведь люди — не тараканы. Уморить три четверти человечества, да не оптом, а в розницу, в индивидуальном порядке, довольно сложно.
Робер растянул в ухмылке рот, насмешливо глядя на журналиста.
— А на что могучая современная наука? Заботливо выпестованная всем этим разношерстным сбродом: банкирами, промышленниками, диктаторами и гангстерами?
Рене начал кое-что понимать.
— Но ведь эту науку надо как-то запрячь и оседлать, — проговорил он, точно размышляя вслух.
— В этом вся соль.
— И для этого вам понадобился Вильям Грейвс? — Хойл спросил самым безразличным тоном, но уловка не прошла.
— А вот это уж не ваше собачье дело, — отрезал Робер. — По делу вопросы есть?
У Рене вопросов не было, и встреча, так сказать, себя исчерпала.
Быстро темнело, дневная жара спала, улицы заполняли толпы гуляющих. Рене не хотелось проводить такой удачный вечер в гостинице, и он попросил Робера высадить его где-нибудь неподалеку от казино. Он шел среди нарядной праздничной толпы, перебирал в памяти подробности встречи с Менье и, в принципе, одобрил свою расчетливость и благоразумие.
Возле одной из витрин Рене приостановился. Здесь рекламировались часы: швейцарские, японские, датские. У всех часов бегали секундные стрелки, все они показывали точное гринвичское время, даже те, которые плавали в маленьком аквариуме вместе с золотыми рыбками или периодически падали с трехфутовой высоты и снова медленно возносились к витринному небу. Часы эти делали люди, разделенные друг от друга тысячами километров, люди, не похожие друг на друга ни внешностью, ни одеждой, ни психологией, а вот часы у них получились одинаковые. Определить, какие из них сделаны в Цюрихе, какие в Токио, а какие в Иокогаме, можно было лишь при самом детальном осмотре. Разве это не удивительно? Но никто не удивлялся, людской поток равнодушно катился мимо.
Не без сожаления расставшись с витриной часового магазина, — она была уютной и живой, здесь зримо-наглядно стучало, летело время, не то что в мертвых витринах готового платья с упырями-манекенами, — Рене профланировал дальше.
Улица была узковатой, поэтому в эти часы начала развлечений и преддверья большой игры машины ползли по ней сплошной вереницей. У Рене было достаточно времени, чтобы обратить внимание на громоздкую старомодную машину, блиставшую, однако, новенькой серебристой окраской темного цвета. Когда эта автомашина, обогнав его на два десятка шагов, вдруг резко вильнула к тротуару и затормозила, Рене внутренне подобрался, сработал охранительный инстинкт, пробудившийся за дни работы по делу Грейвса. Намеренно задев плечом прохожего и извиняясь ему вслед, Рене заметил, что позади него совсем рядом тормозил золотистый «аванти», мощный мотор которого составлял чуть ли не половину длины кузова. Лишь большим усилием воли Рене сохранил прежний темп ходьбы и беззаботное выражение лица. Все говорило о том, что его взяли в клещи, что сейчас сзади его догонят дюжие, натренированные молодчики, умело заломят руки, впихнут в этот дорогущий, ручного изготовления автомобиль, и один только Бог знает, что произойдет потом! Впереди — машина прикрытия, путь к прямому побегу отрезан, но всего в нескольких шагах — кафе. Там, конечно же, есть рабочий ход и внутренний двор для приема грузов. Это единственный шанс, ничего другого не остается. Но не торопись, Рене, думай!
Дверца старомодного серебристого автомобиля, затормозившего впереди, распахнулась, и на тротуар выпорхнула стройная молодая женщина. В тот же миг острые глаза журналиста разглядели на дверце автомобиля эмблему фирмы — два черных переплетенных «Р» в прямоугольной раме. Когда-то они были красными, но после смерти основателей фирмы приобрели траурную окраску. Тяжелый камень свалился с души Рене — «роллс-ройс», последняя модель «Серебристая тень», машина президентов, королей и миллиардеров! На таких машинах не ведется охота за людьми!
Между тем женщина, покинувшая «Серебристую тень», повела себя очень странно: сначала она почти побежала навстречу Рене, потом, словно спохватившись, замедлила шаг и вдруг остановилась. Она выглядела так, как и должна выглядеть молодая женщина, раскатывающая в «роллс-ройсе»: длинное строгое вечернее платье, на плечах легчайшая накидка из русских соболей, в высоко взбитых темных волосах золотая заколка с крупным изумрудом, бледное лицо почти без косметики, большие глаза-вишни. И все-таки что-то в этой женщине было не то, будто она, хотя и очень ловко, переоделась в чужое платье, будто она встретилась с Рене не в реальной жизни, а на карнавале, где мир весело балансирует на тонкой грани, отделяющей сказку от реальности. И почему ее лицо так знакомо? Потому что она похожа на женщину кисти Ренуара? Рене был в двух шагах от этой женщины, когда точно пелена спала с его глаз. Это открытие так ошеломило его, что он развел руками.
— Элиза! Вы?
— Рене! — Журналист видел, что она хотела броситься ему на шею, но удержалась, — видимо, прошла хорошую школу. — Я думала, что обозналась. А это и правда вы!
— Вы здесь, в Монте-Карло? Какими судьбами?
— Из Франции, в казино.
— Да это чудо какое-то!
— Тысяча и одна ночь! Ох, Рене, как я рада вас видеть!
Многочисленные прохожие с любопытством на них поглядывали. От «Серебристой тени» к ним несколько неуверенно приближался пожилой мужчина в вечернем костюме, чувствовалось, что неуверенность для него — весьма непривычное состояние и что это его раздражает. Подойдя, он сдержанно поклонился и, заметив взгляд Элизы, холодно представился:
— Гильом. Э-э… Этьен Гильом.
От Рене не укрылся удивленный взгляд Элизы и ответный, утверждающий взгляд пожилого господина.
— А это Рене Хойл, — оживленно представила его Элиза. — Мой большой друг! Я знала его еще девочкой.
Гильом и Хойл обменялись поклонами.
— Элиза, — вполголоса проговорил Гильом, — на нас обращают внимание. К тому же стоянка здесь запрещена.
— Пусть обращают и пусть запрещена.
Гильом закусил губу, у него было умное насмешливое лицо, которое сейчас выражало некоторое замешательство. Критически, хотя и очень осторожно оглядев Рене, он предложил:
— Может быть, вы пригласите своего друга в нашу компанию?
— Нет-нет, — поспешно сказал Рене, — я не одет. И, как бы вам сказать, не та ситуация, чтобы принять ваше любезное предложение.
Гильом слегка поклонился и повернулся к молодой женщине:
— Элиза…
Но она быстро и решительно его прервала:
— Извините, э-э, мсье Гильом. Сделаем так: вы поезжайте, а я приеду в казино попозже. Рене меня проводит.
— Боюсь, что это не совсем благоразумно.
— Это благоразумно! Мы не виделись десять лет!
Гильом вздохнул:
— Но куда вы направитесь?
Элиза повернулась на каблучке, взгляд ее остановился на открытой двери кафе.
— Вот сюда.
— Боюсь, что это не совсем благоразумно, — с расстановкой повторил Гильом.
Рене, у которого было время оценить обстановку и принять решение, понял, что наступило время для активных действий.
— Вы можете не беспокоиться, мсье Гильом, я сумею позаботиться об Элизе. — Он помедлил и добавил: — Я не азартный игрок и не турист-бездельник. Я представляю здесь интересы фирмы Невилла.
Рене играл наверняка. В Монако целая коллекция филиалов всемирно известных банков, фирм, компаний. Дело в том, что в этом княжестве нет подоходного налога, и хотя существует множество барьеров, ограничивающих деловую жизнь в Монако, сильные мира сего умеют их преодолевать — выгодно! Взгляд Гильома если не потеплел, то оттаял. Он слегка развел руками:
— Очень прошу вас, Элиза, недолго.
И, молча поклонившись, направился к машине, возле которой уже стоял полисмен, с южной экспансивностью выговаривающий что-то шоферу. Вслед за «Серебристой тенью» тронулся и золотистый «аванти». Когда он проползал мимо, в опущенном окне показалась голова молодого мужчины.
— Вы покидаете нас, миссис Бадервальд? — прозвучал шутливый вопрос.
— Покидаю, но ненадолго!
Элиза помахала вслед золотистой машине и живо повернулась к журналисту:
— Наконец-то мы одни. Вы рады?
Рене молча поцеловал ей руку.
Кафе было маленьким, и отдельный свободный столик Рене удалось организовать не без труда. Торговали тут главным образом кондитерскими изделиями и кофе, да еще недорогими марками ликеров и коньяков. Но Рене удалось заполучить бутылку «Клико».
— Вы умница! За нашу встречу нужно обязательно выпить шампанского, блестя глазами, сказала Элиза.
Она понемногу отпивала шампанское, грызла сухие бисквиты, бросала беспорядочно фразы о том о сем и как-то странно посматривала на Хойла, будто видела его впервые.
— Я сильно изменился?
— Вовсе нет! — горячо проговорила Элиза, вдруг погрустнела, но тут же засмеялась и положила на его руку свою холодную ладонь. Рене невольно обратил внимание на массивное обручальное кольцо. Молодая женщина перехватила его взгляд.
— Да, я замужем, Рене.
— Догадываюсь. Миссис Бадервальд?
Она утвердительно кивнула.
— Все говорят, что мне повезло. Мне и правда повезло. Муж меня боготворит. Я объездила почти весь свет и имею все, что только пожелаю. Она говорила об этом так, словно саму себя старалась убедить, что это хорошо.
— Мсье Гильом и есть ваш муж?
Элиза откинулась на спинку стула и расхохоталась так звонко, что за соседними столиками оглянулись.
— Не смешите, Рене. Мой муж младший, третий сын Бадервальдов, ему всего тридцать два года.
— Тех самых Бадервальдов?
— Тех самых. — Она сказала об этом и с гордостью, и с какой-то странной неожиданной грустью. Впрочем, пестрота настроения, быстрые переходы от веселья к печали всегда были ей свойственны и всегда придавали ей особое очарование.
— А мсье Гильом — это вовсе не Гильом. — Она вдруг закусила губу и засмеялась. — Вы не рассердитесь, если я не скажу его настоящее имя?
— Что вы, Эли!
Он назвал ее уменьшительным именем, так, как он называл ее десять лет назад, совершенно машинально, но глаза-вишни миссис Бадервальд вдруг подозрительно заблестели.
— Ах, Рене! Я уже давно не Эли. — Она отпила глоток и улыбнулась. Помните, как мы прятались от дождя? Сначала под сосной, но куда там! Тогда мы перебежали под елку. Там было сухо, только мы все были уже мокрыми.
— Конечно, помню. — Он солгал, и не из расчета, ему просто не хотелось ее огорчать.
В тот год Рене гостил на вилле у студента-сокурсника из не очень богатого, но аристократического семейства. Сначала он чувствовал себя там неловко, своего рода гадким утенком. Аристократическое семейство приняло Рене холодновато, но общая культура в соединении с природным юмором и ненавязчивостью сделали свое дело. Немалую роль сыграло и то, что Рене прекрасно плавал, неплохо играл в теннис и отличался незаурядной силой, что в сочетании со знанием приемов каратэ давало ему неоспоримое физическое превосходство, о котором все догадывались, но которое он никогда не использовал. Понемногу Рене стал желанным участником всех молодежных развлечений и начал пользоваться успехом у девиц и даже зрелых матрон. Особенную настойчивость, не стесняясь присутствия ревнивого мужа, проявляла старшая сестра его студенческого товарища. Обижать ее Рене не хотелось, ответить ей взаимностью он не мог и не желал. Чтобы как-то выйти из этого довольно смешного затруднения, он стал уделять внимание девушке-подростку, которой только что исполнилось пятнадцать лет. Их дружба, добропорядочная и невинная, доставляла обоим немало приятных минут и в то же время служила Рене надежным щитом против более серьезных и определенных притязаний. К сожалению, дело кончилось тем, что девочка, а это была Элиза, все-таки влюбилась в него, хотя призналась в этом только накануне отъезда. Впрочем, почему «к сожалению»? Рене всегда вспоминал об этой милой, красивой, хотя и капризной девочке с удовольствием и некоторой грустью.
— Знаете, Рене, я ведь дважды в вас влюблялась.
Хойл откровенно удивился, и Элиза, заметив это, с торжеством повторила:
— Да-да, дважды. Та, детская любовь, забылась. Я ведь пользовалась успехом, у меня было много поклонников. А потом, — она опять отпила глоток шампанского, — когда начались объятия и поцелуи, когда, попросту говоря, меня пытались совратить, я снова вспомнила о вас. Я поняла, каким вы были джентльменом и чудесным товарищем. И я снова влюбилась в вас, уже заочно.
Разглядывая Рене, она тихонько засмеялась.
— А помните, как я плакала? Из-за того, что одна девушка отлично играет в теннис, другая — хорошо поет, третья — прекрасно танцует, а я ничего, ну ничего не умею, да и учусь-то кое-как. А вы сказали мне, что я красива и это — самый крупный талант, что пение и танцы любят не все, а красота покоряет всех. Помните? Я запомнила эти слова на всю жизнь.
И вдруг, и это было для нее характерно, круто сменила тему.
— У меня все есть, Рене, кроме любви. Я уважаю своего мужа, но не люблю его. Не думайте, я не какая-нибудь дурочка. Я ценю свое положение и даже ради самой пылкой любви не соглашусь потерять его. Женщины, которые теряют от мужчин голову, кажутся мне глупыми и даже мерзкими, животные, а не люди. Но иногда, — ее глаза-вишни наполнились было слезами, но она справилась с собой, — иногда, Рене, я чувствую себя несчастной. Впрочем, что это я о себе и о себе? А вы, Рене, вы стали деловым человеком?
Хойл поставил на стол пустой бокал.
— Делами я занимаюсь попутно, Эли. Вообще же я журналист и, говорят, не такой уж плохой. Просто мне не хотелось говорить об этом при мсье Гильоме.
— И правильно! Он такой странный.
— А делец я не такой уж удачливый. — Рене избегал глядеть на Элизу: он начал игру, а играть с друзьями, даже полузабытыми, неловко, если даже это вызывается жесткой необходимостью.
Лицо Элизы приобрело озабоченное выражение.
— У вас неприятности?
— Пусть это вас не беспокоит, миссис Бадервальд.
Краем глаза Хойл заметил, что она и обеспокоилась и рассердилась.
— Если бы вы знали, как часто ко мне пристают со всякого рода просьбами! Рене, милый, прошу вас! Может быть, я сумею вам помочь? Нужны деньги?
Рене поднял на нее похолодевшие глаза, она знала его и таким, поэтому испугалась.
— Бога ради, не обижайтесь на Эли!
Рене молча накрыл ее руку своей ладонью.
— У меня затруднение, Элиза. Пустяковое, но труднопреодолимое. Я никак не могу добиться свидания с директором банка «Франс» Спенсером Хиршем. Видимо, происки конкурентов.
— И что? — не поняла Элиза.
Рене улыбнулся:
— Ничего. Надоело терять время.
Элиза покачала головой:
— Ах, Рене, Рене! Узнаю вас. Такой пустяк!
Когда Рене провожал Элизу в казино, его опытный глаз заметил двух крупных мужчин среднего возраста. Они курили у входа в кафе, надвинув мягкие шляпы на самые брови, а потом пошли позади шагах в десяти. Мсье Гильом был предусмотрителен.
Элиза и Рене завернули за угол, и казино предстало перед ними во всей красе: величественное здание в стиле ампир, увенчанное медным куполом со шпилем, — символ богатства, разорения, призрачного счастья и вполне реальных страданий. Центральный подъезд с широкими ступенями был ярко освещен, по этим ступеням поднимались и спускались люди, отсюда, издалека, они казались маленькими и жалкими, похожими на муравьев, из непонятной прихоти вставших на задние лапки.
Неподалеку от подъезда к ним подкатился респектабельный мужчина в черном смокинге с благообразным лицом и в глубоком поклоне склонил голову.
— Миссис Бадервальд, мне поручили встретить вас.
Присутствие Рене мужчина игнорировал. Элиза направилась было к ступеням, но встречающий, забежав вперед, снова поклонился и округлым жестом показал направо.
— Нам сюда, миссис Бадервальд.
Хойл знал, что в правом крыле здания находится ничем не примечательная дверь с табличкой «Особые салоны», куда вход простым смертным, даже богатым, заказан.
— Эли, простимся здесь, — негромко попросил Рене.
— Простимся, Рене.
Элиза была печальна, но спокойна. Она совершила экскурсию в страну прошлого, в сферу милых, полузабытых чувств и настроений, и теперь возвращалась в свой привычный мир, может быть, не очень счастливый, но уютный, надежный и многокрасочный. Отойдя шагов на десять, Элиза приостановилась и помахала ему рукой. Рене ответил тем же.
Покидая площадь, Рене на всякий случай оглянулся, мужчин, похожих на серые тени, не было. И слава Богу!
Встреча с Элизой произвела на Рене неожиданное и довольно странное впечатление. Престижные стимулы, игравшие в его предприятии немалую роль, и жизненные перспективы вообще как-то поблекли и выцвели. Зато он в полной мере увидел, услышал и понял всю неповторимую прелесть сиюминутности, уловил самую поступь жизни — неторопливую, мерную, но, увы, необратимую. Большое и малое, личное и всемирное, радостное и печальное — все смешалось в ее единовременном восприятии. Даже заурядный шум людской толпы почудился ему космическим шумом и шорохом, с которым древняя и вместе с тем юная Земля несется по океану вечности навстречу своей неведомой судьбе. Звенящая ясность сиюминутного бытия — вот что представляло его состояние!
Однажды, в ранней-ранней юности, Рене уже испытал нечто подобное.
Еще был жив отец, четырнадцатилетний подросток Рене Хойл жил бездумно и беззаботно. В тот памятный вечер он провожал в аэропорт одноклассницу Джоан, которая улетала далеко, в Аргентину, и навсегда. Они дружили с Джоан, Рене казалось, только дружили и ничего больше. А оказалось, было и другое, было, но они не подозревали об этом. И это другое с удивительной ясностью вдруг открылось в неожиданных слезах Джоан и в торопливых неловких поцелуях среди равнодушной толпы воздушных пассажиров.
Звенящая ясность бытия тогда впервые посетила Рене. Он долго не мог уснуть и смотрел из открытого окна на звезды, которые лениво заигрывали с ним: старались спрятаться за сонно колышущимися, черными листьями, исчезали и появлялись снова. Подошла мать, они обменялись несколькими словами, а потом молча следили за кокетничающими звездами и слушали ночные шорохи, похожие на тайные вздохи самой Земли. «Ничего, Рене, — сказала вдруг мать. — Просто от тебя уходит детство. Уходит совсем, навсегда. Но это ничего». Что теперь уходило от Рене, в этот теплый дремный вечер возле кипящего фальшивыми страстями монакского казино, — юность? Скорее всего так: Элиза унесла с собой последнюю неперебесившуюся частичку его души, и теперь журналист Рене Хойл со вздохами и ворчанием, но не без удовольствия укладывался в прокрустово ложе зрелого человека.
Мать Рене знала пять или шесть иностранных языков, она овладевала ими легко, словно шутя, работала переводчицей в торговой фирме и, пока была здоровой, пользовалась расположением начальства. Английским и русским она овладела еще в рядах французского движения Сопротивления, когда бок о бок с будущим мужем сражалась в интернациональном отряде. В тот памятный вечер, когда от Рене уходило детство, мать продекламировала на незнакомом звучном языке короткое четверостишие. Потом она объяснила, что эти строки принадлежат великому русскому поэту Александру Пушкину, и пересказала их содержание. Оно оказалось удивительно созвучным и общему состоянию Рене, и его чувству вдруг обретенной и тут же потерянной, уже совсем не детской любви.
Как и в давнее время, на пороге юности, в эту по-летнему теплую южную ночь Рене долго не мог уснуть. Он все ворочался с боку на бок, пытаясь вспомнить четверостишие русского поэта, пересказанное ему матерью, но из этого ничего не получалось. Слова, увы, безнадежно стерлись, выцвели, потускнели. Но осталось нечто большее! Эмоциональный смысл позабытых строк неясными, но густыми токами воспоминаний бился в сознании Хойла, умиротворяя и успокаивая. Да-да, это было важнее самих слов! Вдруг поняв это, Рене улыбнулся и вскоре уснул.
А строки, которые рождали в его душе особое возвышенное настроение, в подлиннике звучали так: «На холмах Грузии лежит ночная мгла, шумит Арагва предо мною. Мне грустно и легко, печаль моя светла. Печаль моя полна тобою».