…Когда он вошел, я удивился: откуда здесь, в станице, такая модная прическа, длинные волосы, бородка коротенькая, тщательно подстриженная. На вид ему — лет тридцать, не больше. Он сразу показался мне каким-то особенным. Деликатные манеры, спокойные глаза. Вот только нос его не шел к лицу, перебитый посередине, слегка приплюснутый…
Этого человека я еще не знал. В станице проживало более трех тысяч человек. Вообще-то участковый должен знать всех, на то он и участковый.
— Отец Леонтий, — представился вошедший, и я сначала не понял: чей отец? — Вы человек, я вижу, новый, удивитесь моему приходу. Но это в порядке вещей. Я всегда обращался к Сычову по поводу наших праздников.
И тут только вспыхнуло: поп! Самый настоящий. Так близко я видел священника впервые.
— Мое начальство уже снеслось с вашим. Кажется, договорились. А я вот — к вам, на нашем уровне, так сказать.
— Я… я вас слушаю. — Как с ним разговаривать, не знаю. Товарищ отец?..
— Простите, ваше имя, отчество?
— Дмитрий Александрович.
— У меня к вам такая просьба, Дмитрий Александрович. Как вы знаете, завтра у верующих праздник, день святой троицы. Большой праздник. К нам сюда приедет много народу из других хуторов, станиц. Сами знаете, народ не всегда ведет себя организованно. Соберутся большие толпы возле храма. А рядом шоссе. Не дай бог, драка или кто под машину попадет, все на нашу голову… В прошлом году на пасху женщину сбил автобус — меня ругали почем зря. Хотя случилось сие далеко от церкви. Так что выручайте. В смысле порядка.
Я перевернул страницу настольного календаря и крупно записал: «Св. троица. Обеспечить порядок возле церкви».
Отец Леонтий едва заметно улыбнулся.
— Что ж, постараюсь, — сказал я.
— Договорились. — Он вынул пачку сигарет. — Вы не возражаете?
— Курите, курите.
— А вы? — Он протянул мне пачку.
Я засмеялся: в течение часа мне предлагают второй раз.
— Нет, спасибо. Я не курю. Не научился.
— Откуда сами?
— Из Калинина.
— Почти земляки. Хотя я там никогда не бывал. — Он аппетитно затянулся дымом. — Матушка, то есть супруга, оттуда.
— Как фамилия?
— Лопатина Ольга.
— Не знаю…
— Она старше вас. На Набережной улице жила.
— Я совсем в другом районе…
— Познакомитесь еще. А может быть, уже познакомились. Она здесь в участковой больнице фельдшер.
— Не обращался пока.
— И слава богу. Ну что ж, Дмитрий Александрович, рад был познакомиться. Не смею больше мешать.
Он поднялся, я тоже. Попрощались мы за руку. Крепкая у него хватка, прямо железная. Пожимая мне руку, он спросил:
— Простите, Дмитрий Александрович, вы что больше уважаете, коньячок или…
— Я не пью, — резко ответил я.
— Это похвально, — смутился почему-то батюшка. — Сычов, он больше чистенькую любил.
И только когда отец Леонтий вышел, я понял, что он хотел меня отблагодарить. И конечно же, такой обычай завел Сычов.
Я заглянул к Ксении Филипповне. Уж больно заинтересовал меня поп. Главное — молодой.
— Как отец Леонтий к нам приехал — а это было два года назад, — все девки на него таращились. А ты не красней. Ваше дело молодое. Хуже, когда этого нет… Так вот, бабки наши шушукаться стали: нехорошо, мол, молодой поп, а попадьи нет, никак, крутит со станичными молодками? Потом Оля Лопатина приехала. Из себя невидная, тише воды, ниже травы. А святого отца в месяц к рукам прибрала… На завалинках опять гутарят: «Не мог, говорят, нашу взять. Приезжую кралю выбрал!» Не угодил, стало быть, и тут… Но живут ничего.
Меня так и тянуло спросить: а что обо мне думают? Ведь перемывают косточки, уж это точно. Но я промолчал. Придет время, она сама скажет. А Ксения Филипповна продолжала:
— Послушай, что он в прошлом году сотворил. Пришла компания. Говорят, с недалекого хутора. Будто бы дитя крестить. Завалились они гурьбой в церковь, куклу в тряпки завернули. Вышел к ним отец Леонтий обряд справлять. Бабы загалдели, а мужики норовят, значит, за царские ворота прорваться, ну есть такие в церкви… Прослышали, наверное, про дорогие оклады на иконах… И что ты думаешь? Отец Леонтий так их отходил, что еле ноги унесли. Боксер, говорят, он. Правда это или нет, но мужикам досталось крепко…
Я вспомнил его перебитый нос, железное пожатие руки и круглые бицепсы под идеально чистой и выглаженной рубашкой…
Потом пришла Ледешко. Когда она уселась на стул, так же уверенно и основательно, как при первом посещении, я молча подал ей справку Крайневой о том, что та сдала свою бедовую Бабочку на заготпункт. Истица засопела.
— Ну и что? — спросила она, сощурив глаза.
— Как видите, корова, нанесшая вам урон, понесла тяжкое наказание, — усмехнулся я.
Но старуха была настроена сурово.
— Нехай понесла. Но я-то все равно в накладе…
— Товарищ Ледешко, вы ввели меня в заблуждение. — Я медленно раскрыл ящик стола, невзначай достал чистый лист бумаги. Старуха тревожно заерзала на стуле. — Пастух Денисов показал, что и увечья-то не было. Так, пустяковая царапина.
Бумажка действовала на Ледешко магически. Прием не очень честный, но что мне оставалось делать? Поразмыслив, она сердито бросила:
— Давай назад заявление. И уже в дверях сказала:
— Это Крайниха назло мне сдала свою телку…
Я был рад, когда она ушла. Что-то неприятное осталось в душе.
Нас учили: в любом случае сохранять спокойствие и быть справедливым. И еще — беспредельно объективным. Кто мне эти две женщины? Никто. Но почему-то приятно было вспомнить бабу Веру. Ее мягкий, южный говор, спокойную рассудительность. Не то что Ледешко, какая-то скрипучая, въедливая.
Я поймал себя на мысли: случись разбирать между ними дело посерьезней, смог ли я быть объективным? Наверное, нет.
Когда я уже садился на мотоцикл, чтобы ехать в Краснопартизанск, подошел Коля Катаев. И словно смахнул с сердца что-то тоскливое, оставленное Ледешко.
Комсорг ласково провел по боку «Урала» рукой. У него были сильные, темные от въевшегося в кожу машинного масла руки, руки человека, имеющего дело с техникой.
— Отличная у тебя механика. Сила! Хорошо бегает. Он сказал это будто о живом существе.
— Неплохо, — подтвердил я.
— Як тебе вот зачем — в двух словах, не задержу. Говорят, ты гитарой балуешься?
Нет, в деревне не укроешься нипочем. Я действительно привез с собой гитару. И когда по вечерам иной раз становится особенно одиноко, легонько напеваю, подыгрывая себе на ней…
— Надеюсь, никто не жалуется?
— Жалуются.
— Кто?
— Девчата… — Он подмигнул.
— Учту. — Я щелкнул зажиганием.
— Ты уж уважь их.
— Сказал, учту.
— Вот и ладно. Значит, договорились. Сегодня вечерком — в клуб. — Он поглядел на меня. — При другом наряде, конечно.
— С гитарой, что ли?
— Шибко ты догадливый…
— А девчата как же? Жалуются ведь…
— Жалуются, что тихо поешь. — Коля рассмеялся. — Давай выходи на народ. Выручай! Понимаешь, Чава у нас солист, Но, говорят, заболел…
— Ты смеешься, что ли? — искренне обиделся я. Ничего себе, скажут, участковый: от быков бегает, песенки под гитару распевает…
— А что тут смешного?
— Как-никак власть.
— Я тоже власть. Комсомольская. И гопака и русскую отплясываю за милую душу. Что я! Нассонов по большим праздникам в хоре поет. Раньше никак не могли хор собрать. А после председателя потянулись бригадиры, а за ними и другие колхозники. Так что, видишь, тебе есть с кого пример брать… Ты же не Сычов.
— И не уговаривай. — Я завел мотор.
Николай пожал плечами: смотри, мол, сам. И пошел от меня, не оглядываясь. А спина такая ссутуленная. Обиделся.
Я здорово мучился. В армии и в школе милиции я пел. Но там я был рядовой. А удобно ли офицеру появиться перед зрителями с гитарой? Хватит того, что за глаза меня называют тореадором.
Но чем больше я размышлял над предложением Катаева, тем больше сомнений вкрадывалось в душу.
И мне вдруг вспомнился Колонный зал Дома Союзов. Я впервые ходил по огромному фойе, полному света, ковров и люстр. Нас, молоденьких курсантов, привезли на встречу с композиторами.
Конферансье объявил: «Композитор Экимян». Это имя было знакомо. Мы исполняли в строю его «Марш отважных». И тут вышел… комиссар. Борька Михайлов ткнул меня в бок. Я тоже чуть рот не раскрыл от удивления. Да, композитор Экимян тогда еще был работником милиции, занимал пост замначальника Московского областного управления внутренних дел.
После этого вечера я увлекся сочинительством. И еще под впечатлением песен Окуджавы и Высоцкого. Но в отличие от них со стихами у меня дело шло совсем плохо. И я избрал в качестве своей жертвы Есенина.
Борька Михайлов, который терпеть не мог, чтобы его кто-нибудь в чем-нибудь опередил, стал сам сочинять песни.
В один прекрасный день ему подсунули записку: «Перестань подражать этому бездарному композитору Д. А. Кичатову. Искренние доброжелатели».
Мое увлечение как рукой сняло. И я перестал терзать стихи Есенина, моего любимого поэта. И если выходил петь, то только чужие песни на чужие слова…
Так что к тому времени, когда надо было отправляться в клуб, я все-таки решился — была не была.
…Я получше нагладил брюки от своего гражданского костюма, белую рубашку в бледно-синюю полоску (Москва, магазин «Синтетика» на Калининском проспекте), надраил черные полуботинки и зашагал в клуб с гитарой на плече.
Первый, кого я увидел, был Сычов. Он сидел на ступеньке железной лесенки, ведущей на верхотуру, в аппаратную, и курил самокрутку. Он посмотрел на меня и слегка покачал головой: вырядился, мол, фраер, да еще с гитарой.
В душе я давно уже плюнул на его настороженные, выискивающие взгляды. И прошел мимо, холодно кивнув на приветствие.
Ларисе я понравился. Это было видно сразу. И другим девчатам тоже. Они сразу зашушукались и все кидали на меня взгляды, как им казалось, исподтишка.
— Я же говорил — придет наш инспектор! — обрадовался Коля Катаев.
Значит, этот вопрос обсуждался. И серьезно.
— И я была уверена, — сказала Лариса. Интересно, что она думает обо мне? Догадывается ли, что я пришел из-за нее? По ее виду можно было предполагать, что догадывается. А может быть, мне это показалось?
Но она как будто искренне обрадовалась, что я буду петь есенинскую «Не жалею, не зову, не плачу…».
— Есенин — это хорошо, — одобрил Коля. — Задушевно…
До концерта оставалось еще много времени. Сначала колхозники должны были прослушать лекцию.
Лекция обещала быть интересной. Нассонов уговорил приехать к нам известного ученого из Москвы, академика, отдыхающего в районе. Здесь этот ученый родился, вырос, и теперь его в отпуск тянуло на родину, посидеть с удочкой на берегу Маныча, где он, наверное, еще пацаном пропадал летом целыми днями, как многие станичные ребятишки…
Геннадий Петрович послал за прославленным земляком своего шофера и обзвонил всех соседских председателей, которые прикатили разодетые и важные.
В зале было полным-полно народу. Все проходы заставили стульями, скамейками, даже кое-кто, боясь остаться без места, пришел со своей табуреткой.
Чтобы как-то отвлечься и унять волнение, охватившее меня перед предстоящим выступлением, я протиснулся в зал. Сесть мне не удалось, и я вместе со многими колхозниками, для которых также не хватило места, подпирал плечом стену.
Стояла страшная духота. Женщины обмахивались платочками, мужчины поминутно отирали с лица пот. Все напряженно ждали, когда появится академик.
И вот он появился вместе с председателем и парторгом, ничем не выделяющийся внешне. Таких старичков в белых полотняных костюмах можно сколько угодно встретить летом в московских электричках.
Ему зааплодировали, словно известному киноартисту. Он удивленно окинул взглядом аудиторию, видимо не ожидая увидеть столько народу, растерянно посмотрел на Нассонова. Тот поднял руку. Хлопки постепенно смолкли…
Около меня какая-то старушка произнесла:
— Сразу видать — наш, донской казак…
Сказать по правде, ничего казачьего я в академике не узрел. Может быть, у старушки более наметанный глаз?
Геннадий Петрович не удержался и разразился небольшой речью. Он сказал, что мы удостоены высокой чести, что уважаемый академик объехал весь мир, но никогда не забывает о земляках и вот приехал, чтобы рассказать о последних достижениях в области генетики, которые должны помочь колхозникам в битве за урожай. Еще Нассонов сказал, что и у нас ведутся кое-какие эксперименты по выведению новой породы лошадей…
Старичок ученый млел от жары и ждал, когда наконец можно будет начинать лекцию.
Видимо, Павел Кузьмич незаметно одернул председателя, потому что тот неожиданно закончил и сел.
Парторг предоставил слово академику. Тот начал говорить, не вставая из-за стола. У него был негромкий, чуть с присвистом голос. Чтобы его расслышать, приходилось напрягать слух. Наступила полнейшая тишина. И когда наконец стало слышно каждое его слово, надо было напрягать ум, чтобы понять, о чем он говорит.
Академик рассказывал о механизме наследственности. То и дело в его речи слышались термины: хромосомы, мутация, рецессивный ген, доминантный ген, рибонуклеиновая кислота, ДНК…
Я видел, что Нассонов также с большим усилием заставляет себя следить за мыслью оратора. Но как он ни старался, из этого ничего не вышло. Геннадий Петрович сурово сдвинул брови и теперь зорко глядел на каждого, кто чем-либо выдавал скуку, овладевшую большинством: присутствующих.
Минут через десять академик начисто всех уморил.
То, что ряды слушателей редеют, я почувствовал прежде всего своим телом. Скоро стало легче стоять. Потом начали появляться свободные места. А оратор, словно ничего не замечая, продолжал тем же голосом вбивать в зал четкие, круглые фразы, в которых иногда все же мелькали понятные слова.
Нассонов опустил голову. Ему самому, наверное, хотелось выйти подышать свежим воздухом. Но председателю, видимо, помогала привычка высиживать длительные часы на различных заседаниях и конференциях…
Мне было неловко за академика. Ученый он, наверное, действительно очень крупный. И дернуло же Нассонова выставлять на посмешище такого пожилого, заслуженного человека. Старичок, скорее всего, по своей мягкости не решился отказаться, и вот получилась неловкость…
Когда лекция окончилась, в зале осталось десятка два слушателей. В основном — приехавшие из других колхозов гости. Им-то покидать зал было совсем неловко.
Но академик, как ни странно, совсем не обиделся. Даже наоборот. Был в отличном настроении, похвалил за внимание и тишину, с которыми его выслушали, и пожелал остаться на концерте художественной самодеятельности.
Нассонов, красный как рак от жары или от стыда за станичников, разбежавшихся с лекции, усадил гостя на первый ряд, посередине. Прямо перед исполнителями.
А какой может быть в колхозном клубе зал? Конечно, небольшой. И когда я вышел с гитарой на сцену, этот самый академик оказался в каких-нибудь двух метрах от меня.
Я и без того волновался. Но тут еще больше смутился, потому что старичок ученый, водрузив на нос очки, смотрел на меня, словно школьник, попавший в цирк.
Начало получилось неуверенное. Я взял немного высоко и, как мне показалось, с грехом пополам дотянул песню до конца, горя желанием поскорее убраться со сцены.
К моему удивлению, зрители здорово хлопали. И академик. Я раскланялся, хотел было уйти. Но зал просил еще что-нибудь спеть.
Я выхватил из общей массы лица Ксении Филипповны, радостно улыбающейся мне, Клавы Лоховой, почему-то пришедшей без мужа, Ларисы…
Мое волнение поулеглось. И раз уж понравилось, почему бы действительно еще не спеть?
И вторую песню, Окуджавы, я, кажется, исполнил с вдохновением.
Совсем не понятно, почему на этот раз хлопали не очень. Может быть, Есенин нравился больше?
Я не стал дальше испытывать судьбу и удалился за кулисы. Там столкнулся нос к носу с Чавой. Он тихонько настраивал свою гитару. Мне показалось, что он слегка усмехнулся, увидев меня.
И откуда он свалился на мою голову? Коля говорил, что Чава заболел. Поэтому и просили выступить меня. Но пастух явился, несмотря на температуру…
Правда, брюки у него были мятые, сорочка простенькая, из хлопчатобумажной ткани, и гитара похуже моей, с облупившейся краской на грифе и деке. Но пел он лучше. И намного. Я-то уж знаю. Его не отпускали. Он пел одну песню за другой.
Репертуар он целиком перенял у Сличенко — «Клен ты мой опавший», «Ай да зазнобила…», «Я люблю тебя, Россия». И нашим станичникам казалось, наверное, что лучше Чавы петь не может никто. Даже тетя Мотя, билетерша клуба, восхищенно шептала:
— Ай да хлопец, ай да певун! Получше этого самого Сличенки, ей-богу…
Катаеву я ничего не сказал. Он и не догадывался, какую свинью подложил мне. Правда, за кулисами, похлопав меня по плечу, он бросил:
— Ты тоже в норме, младший лейтенант!
Это «тоже» окончательно испортило мне настроение. Лучше бы Коля вообще промолчал.
После концерта многие станичники стали расходиться по хатам. Молодые оставались на танцы.
Академик был в таком восторге, будто побывал в Большом театре. Особенно хвалил Чаву. Я находился совсем рядом и слышал, как он не мог унять своего умиления. Нассонов, все еще переживающий провал лекции, млел от похвал и чтобы еще больше удивить гостя, сообщил, что Чава всего-навсего пастух.
— Скажите-ка, — заохал старичок, качая головой, — простой пастух! А этот мальчик, который пел первым, тоже пастух?
— Нет, — замялся председатель.
— Тоже, однако, ничего. Мило… вполне мило.
Я был рад, что больше никто не слышал этого разговора.
Академик начал прощаться. Председатель стал просить его посмотреть жеребят, полученных в результате «селекционной работы, широко производимой в колхозе».
— Что вы, любезный, — отмахнулся старичок, — я в этом ничего не понимаю!
— Как? — удивился Нассонов. — Вы же, так сказать, занимаетесь проблемами наследственности… Может быть, подскажете, в каком направлении нам двигаться?
— Видите ли, дорогой товарищ Нассонов, я всю жизнь имею дело с дрозофиллой. Есть такая маленькая мушка, всем известная…
— Так мы вам можем выделить целый табун для экспериментов! — вдохновенно предложил Геннадий Петрович. — Разворачивайтесь…
Академик засмеялся:
— Человеческой жизни тогда не хватит, чтобы решить самую крохотную проблему в генетике. Через сколько лет лошадь дает потомство?
— Через три-четыре…
— Вот видите. А мушка дрозофилла — двадцать восемь раз в год! Это значит, что только за один год можно проследить двадцать восемь поколений модели. А чтобы такие же результаты получить с лошадью, надо прожить сто двенадцать лет. А мне бы еще хоть пяток протянуть…
Смущенный Нассонов стал нахваливать здоровье гостя. Тот еще больше развеселился. Так они и покинули клуб. Председатель пошел проводить академика до колхозного «газика», поджидавшего у самого крыльца.
Зачем я остался на танцах, сам не знаю. Наверное, почувствовал что-то. Так бывает. Где-нибудь в людном месте, в разношерстной компании ощущаешь; зреет нечто неуловимое, едва проскальзывающее настроение ссоры или драки.
А может быть, у меня начало вырабатываться профессиональное чутье?
Казалось, все идет нормально. Наши, станичные, вели себя как обычно. Стояли группками. Выходили курить. И тогда через окно были видны головы и сизый дымок над ними. Конечно, подшучивали над девчатами. Беззлобно, скорее по привычке.
А те, другие, городские, приехавшие в гости к Женьке Нассонову, вели себя настораживающе.
Я еще подумал о том, что деревенские ребята для меня уже «наши», а друзья Женьки — «чужаки».
Интересно, отпустила им Клава ночью вина? А как же! Хоть и молокосос, а Нассонов! Ну покуражилась над парнем, а в магазин, точно, сходила…
Чава не танцевал. О чем-то спорил с Колей Катаевым.
Лариса скучала, изредка поглядывая в его сторону…
Я про себя злорадствовал. Но к ней не подходил. Надо подождать. Выдержать.
И все-таки больше всех меня настораживал Женька. На меня он не смотрел. Стыдился, что ли, ночного визита?
Он задевал девчонок, подначивал своих дружков на что-то. Я тихо сказал об этом Катаеву. Он отмахнулся:
— Мерещится тебе, младший лейтенант. Женька — трус. Перед городскими пижонит…
Объявили дамский танец, и не успел я глазом моргнуть, как передо мной выросла Клава Лохова.
С досады я готов был провалиться сквозь пол. Показалось, что Лариса направлялась ко мне…
Ничего не оставалось делать, как закружиться в вальсе с нашей продавщицей. Надо сказать, что танцевала она неплохо. А по мне пусть отдавила бы все ноги, но лишь бы это была другая… Та, что танцевала с Колей Катаевым. «Хоть не с Чавой», — вздохнул я, незаметно наблюдая за Ларисой.
— Эх, где мои двадцать лет! — улыбалась Клава. Одета она была красиво. Еще бы, сапожнику быть без сапог! — Ни одной танцульки не пропускала. Теперь что? Детей трое душ. С мужиком и то не можем вместе в клуб прийти. Вот и развлекаемся по очереди… Завтра его в кино отпущу…
Меня злила ее болтовня.
— Скажите, зачем вы ночью Женьку послали ко мне? Клава подняла брови:
— Неужто и вас разбудил? Вот колоброд…
— Да, пришел среди ночи. На вас сослался…
— Ну, хватит с меня! Пойду до Геннадия Петровича! — возмутилась она. — Вы не подумайте, Дмитрий Александрович, что я действительно посылала к вам Женьку. Как он мне надоел! Уж какой раз приходит ночью за выпивкой. Я ему и говорю: пожалуюсь, мол, в милицию. А он, дурной, решил, что я его к вам за разрешением, направляю…
— Но вы ему дали вина?
— Еще чего не хватало! Я из-за него не намерена голову под суд подставлять. Это ж надо!..
Она нахмурилась и больше до конца танца не разговаривала.
Я был рад отделаться от нее. И как только снова раздалась музыка, направился к Ларисе. Была не была!
И пропустил главный момент. За моей спиной гакнул сухой удар.
Женькиных дружков было человек пять. Рослые, крепкие, по всей видимости, знакомы с боксом.
Когда я подскочил к толпе, один из городских послал в нокдаун Егора, Колиного приятеля, того, что я видел в мастерских при злополучной стычке с Нассоновым.
Наши, станичные, кричали, размахивали руками. Визжали девчата.
Пятеро молодцов из города встали круговой обороной. Женька суетился, бегая то к своим, то к чужим. На него никто не обращал внимания.
Егор вскочил и снова кинулся на городских. И опять получил удар в ухо.
Я уже не помню, как очутился в самой гуще, как кричал: «Разойдитесь!» — или что-то в этом роде.
Приезжие были выпивши, это точно. Таких словами не остановишь.
Зачинщики драки не обращали на меня внимания. Я как-то сразу не сообразил, что в штатском они принимают меня просто за станичного парня.
А заваруха принимала нешутейный оборот.
Что мне оставалось делать? Я выбрал парня поздоровее и бросился к нему. Он работал кулаками, как машина. Увернувшись от ударов, я перехватил его руку и, потянув на себя, бросил через бедро. Он, видно, не ожидал такого оборота. Не успел я скрутить ему руки, как на меня навалились двое ребят, стараясь оттащить от дружка. Я почувствовал удар ниже лопатки, острый, резкий. Наверное, ногой. Это было уже слишком.
Я резко обернулся и, зажав чью-то голову, подножкой опрокинул нападающего. Он покатился по полу в ноги завизжавшим девчатам.
Ко мне подскочили станичные и оттащили черноволосого паренька, старающегося попасть в меня ногой…
Вдруг раздался неестественно громкий звук разрываемой ткани, хлопнувший, как выстрел.
То ли у Женьки заговорила совесть, и он полез на помощь станичным, а может быть, случайно оказался в свалке, но карающая десница его отца, каким-то чудом оказавшегося в клубе, схватила его за шиворот. И Нассонов-младший вывалился из лопнувшей пополам сорочки на пол. Потом в могучих руках председателя очутился гость сына, сразу сникший и присмиревший…
Мы сидели в маленькой комнатке за сценой, где обычно готовятся к выходу артисты. Нассонов, Коля Катаев, пятеро нарушителей порядка с опущенными головами, в сбившихся рубахах, и я.
Женька коленкой под зад, в прямом, а не в переносном смысле, был отправлен отцом из клуба домой.
Геннадий Петрович бросал слова коротко и резко, словно вбивал гвозди:
— Гостям мы завсегда рады. И любим уважить. Но если гости ноги на стол — вот бог, а вот порог! Давайте на автобус, и чтобы духу вашего не было! Скажите спасибо — милиция у нас добрая. А то попортили бы вам характеристики…
Я вообще молчал. Изредка массировал ноющую спину.
Ребята с каждой его фразой словно становились меньше ростом.
Один из них, тот, которого я свалил первым, робко произнес:
— Мы не знали, что этот товарищ… гражданин… участковый инспектор.
— И поэтому насвинячили? — ударил кулаком по столу Нассонов. — Мотайте на автобус! Сейчас же!
Он вынул деньги и сунул одному из дружков сына. А напоследок так их обругал, что мы с Колей невольно опустили глаза.
Ребята гуськом потянулись из комнатки, прошли по притихшему клубу. Наши, станичные, провожали их уже не злыми, а скорее сочувственными взглядами… Они знали, Нассонов шутить не любит.
Когда мы остались одни, он закурил.
— Ты, Дмитрий Александрович, за Женьку не обессудь… Эх, Женька! Ох, Женька! Ну погоди…
И вышел своей крепкой, вразвалочку походкой…
…Я шел из клуба домой. Станица спала под пологом черной ночи. У нас в Калинине нет таких ночей. Там летом далеко за полночь светится на западе полоска зари. Холодная, прозрачная.
А здесь ночь ложится на все небо, плотная, с теплыми прибоями ветра, в котором особенно выделяется запах чебреца и полыни, забивающий все другие запахи…
Как далеко сейчас Калинин! Как много воды утекло с той ночи, когда мы, уже не школьники, но еще и не студенты, бродили по набережной после выпускного бала. Небо тогда не потухало всю ночь. Одна заря перешла в другую: сначала бирюзовая и холодная, потом розовая и золотая. Лица у нас были как эта заря. Наши девчонки казались феями в своих белых нарядах. В толпе спешащих на работу людей мы шли уставшие и притихшие оттого, что свершилось нечто, приобщившее нас к другому миру, миру, в котором есть раннее рабочее утро, которое мы до сих пор просыпали в своих теплых постелях…
Удивительно, прошло всего четыре года, а мне кажется, что целая вечность! Я уже был солдатом, учился в Москве, а теперь офицер в этой теплой, тихой станице…
Но тихой ли? Сегодняшний вечер в клубе мог кончиться кое для кого совсем не весело…
Такова она — моя служба. Я ее выбрал сам.
И все-таки здорово вот так возвращаться теплой ночью домой, после трудового дня. Я был на посту и в то же время как будто не был.
Интересно, как реагировала Лариса, когда я скручивал распоясавшихся ребят?
Говорят, девушкам нравятся победители…