На большом плотном конверте в левом верхнем углу был небрежно написан обратный адрес, и это был адрес Филипа Фримена. Я сидел в кресле у открытого окна и вертел конверт в руках, недоумевая, чего ради Филипу Фримену вздумалось мне написать или послать что бы то ни было.
Да, конечно, мы были с ним знакомы, и он мне даже нравился, но близкой дружбой никогда и не пахло. Единственное, что нас связывало, – мы оба испытывали симпатию и уважение к замечательному старику, погибшему три недели назад в автокатастрофе.
Из-за окна доносился голос реки, ее приглушенный бормочущий разговор с полями и холмами, мимо которых она скользила. Чем дольше я вслушивался в этот голос, тем яснее припоминал деньки, когда мы с отцом сидели на ее берегу и удили рыбу. На реке я всегда бывал с отцом, ни разу сам по себе река таила слишком много опасностей для десятилетнего мальчишки. Ручей, разумеется, другое дело, на ручей я мог отправиться и один, пообещав, что буду осторожен.
Ручей был мне другом, искристым летним другом, а река привораживала. И привораживает по-прежнему, – признался я себе, – и даже сильнее, чем раньше: мальчишеские грезы обострены временем… И вот я снова здесь, подле нее, и буду жить подле нее, пока не наскучит. Я даже отдавал себе отчет, что где-то глубоко внутри прячется страх: а если я проживу здесь так долго, что привыкну к реке? И волшебство утратится, и окажется, что это обыкновенная река, текущая по обыкновенной земле.
Мир и покой, – подумал я, – такой мир и покой сегодня сохранились в немногих тихих заводях, медвежьих углах планеты… Здесь человеку достанет времени и места сосредоточиться и подумать, и не доберутся до него даже отзвуки грохочущих бед мировой торговли и международной политики. Натиск прогресса не затронул эти края, здесь он почти неощутим.
Почти неощутим, а потому здесь сохранились прежние идеалы. Эти края не ведают, что Бог умер: в поселковой церквушке священник, наверное, и поныне поминает в проповедях козни дьявола и геенну огненную, а паства самозабвенно внимает ему. Эти края не подавлены комплексами социальных сопоставлений, здесь до сих пор полагают, что человек, чтобы заработать на жизнь, должен трудиться в поте лица своего. В этих краях избегают трат не по средствам, а норовят обойтись тем, что есть, и не выплачивать лишних налогов. Здесь ценят старые надежные добродетели, когда-то повсеместные, но не выдержавшие состязания с соблазнами века. А еще здесь не погрязли в глупостях, привнесенных извне, спаслись от них – и не только от материальных глупостей, но не в меньшей мере и от глупостей интеллектуальных, моральных, эстетических. Здесь все еще способны верить – в эпоху, когда уже не верят ни во что. Здесь все еще держатся за определенные ценности, пусть даже ошибочные, – в годы, когда ценностей почти не осталось. Здесь все еще искренне соблюдают основные принципы общежития – в то время как большая часть человечества сорвалась в цинизм.
Я оглядел комнату, совсем простую, маленькую, чистую, светлую, с деревянными панелями по стенам, с минимумом мебели и без ковров на полу. Монашеская келья, – подумал я и сразу решил, что так и должно быть: трудно, почти невозможно работать, если тебя окутали избытком удобств.
Мир и покой, – повторил я про себя. – А как тут насчет гремучих змей?.. Что если весь этот мир и покой – не более чем обманчивая поверхность, тихая запруда у мельничного створа, под которой скрыт бешеный водоворот? Я будто вновь увидел нависшую надо мной безжалостную плоскую голову – и, едва я вспомнил ее, мое тело отозвалось болью, заново ощутив ужас, заморозивший его до полной неподвижности.
Зачем понадобилось задумывать и осуществлять покушение столь причудливым образом? Кто это сделал и как, и почему это выпало на мою долю? Почему вечером ферм было две и таких одинаковых, что глаз почти не замечал различий? И при чем тут Куряка Смит, и застрявшая машина, которая на самом деле не застревала, и трицератопс, который через мгновение исчез без следа?
Я сдался. Ответов не было. Единственный возможный ответ заключался в том, что ничего этого не происходило, – а я был убежден, что все произошло. Еще допустимо, что я мог вообразить себе любое из происшествий по отдельности, но все вместе – нет, никогда! Безусловно, где-то должно было таиться какое-то объяснение, но я не находил даже намека на него.
Отложив большой конверт, я просмотрел остальную почту и не обнаружил ничего важного. Несколько открыточек от друзей с пожеланиями удачно обосноваться на новом месте, но в большинстве своем открытки несли на себе отпечаток фальшивой сердечности, который мне не слишком понравился. Вероятно, все посчитали, что я слегка помешался, если решил похоронить себя в дикой, по их представлениям, глуши ради того, чтобы сочинить книжку, которая скорее всего окажется препаршивой. Кроме открыток, в почте было несколько неоплаченных счетов, парочка журналов и рекламные проспекты.
Я вернулся к большому конверту и вскрыл его. Из конверта выпала пачка оттиснутых на ксероксе листов и приколотая к ним записка. Она гласила:
«Дорогой Хортон! Разбирая бумаги, оставшиеся на дядюшкином столе, я наткнулся на эту рукопись. Поскольку вы были одним из его ближайших друзей и он вас очень ценил, я снял для вас копию. Честно говоря, не знаю, что и подумать. Если бы речь шла о ком-нибудь другом, я, наверное, решил бы, что это всего лишь безобидная фантазия, которую автор по какому-то капризу или по иным личным мотивам решил записать, – может, просто для того, чтобы выкинуть ее из головы. Но вы, вероятно, согласитесь со мной, что дядюшка не был склонен к пустым капризам. А вдруг он при каких-то обстоятельствах упоминал в беседах с вами о чем-либо подобном? Если так, вы сумеете разобраться в рукописи гораздо лучше меня. Филип».
Я отсоединил записку от ксероксных листов, и передо мной на стол лег документ, нацарапанный мелким неразборчивым почерком – почерком, совершенно не похожим на автора.
Названия у документа не было. Не было никаких указаний на то, что записано на этих листах и зачем.
Я уселся в кресло поудобнее и начал читать.