ЛЕТЯЩИЙ НАД ВОЛНАМИ

Он был похож на морского волка, сошедшего со страниц старинного морского романа, хотя в его наружности не было ничего замечательного: высокий, сутулый, очень худой, с удлиненным лицом, туго обтянутым кожей, загрубевшей от ветра и солнца, с глубокими морщинами, похожими на шрамы; темно-русые волосы, коротко подстриженные усы, большие грубые руки человека, привычного к тяжелому труду, вечно испачканные табаком... Только светло-карие глаза, пронзительные и прозрачные, казались необыкновенными. Они глядели сквозь собеседника и сквозь стены, словно он все время всматривался в далекий морской горизонт. «Море и ветер — вот все, что я люблю», — сказал он однажды. И действительно, когда он входил в комнату, то казалось, море и ветер бушуют где-то рядом, за тонкой перегородкой. Море, освещенное неистовым солнцем и льстивой и неверной луной, ветер, насыщенный запахом тропического леса и одуряющим благоуханием цветов, — как тот ветер, по запаху которого мореплаватели за много миль узнают о приближении к Цейлону...

Тогда, когда я его встречал, он казался мне ужасно старым. И не только потому, что в те годы — тридцать с лишним лет назад — разница в возрасте в двадцать пять лет была огромной, но и потому, что он прожил большую и тяжелую жизнь, которая была к нему несправедливой и жестокой. И умер он в 1932 году всего пятидесяти двух лет от истощения, вернее, от голода, который преследовал его всю жизнь.

Настоящее его имя было Александр Степанович Гриневский, но миллионы читателей знали и знают его по книгам, на которых стоит имя Александр Грин. Псевдоним этот возник не потому, что он хотел выдать себя за иностранца, как некоторые утверждают. Просто в те годы, когда он начал печататься, он находился на нелегальном положении: он бежал из ссылки и проживал по чужому паспорту. Однако этот псевдоним породил вокруг писателя целую бурю легенд. Утверждали, например, что, плавая матросом где-то около Зурбагана, Лисса и Гель-Гью, он украл у английского капитана огромный ящик рукописей, а самого автора рукописей убил.

Работая перед смертью над своей последней книгой, «Автобиографической повестью», Грин сделал к ней предисловие, которое не успел опубликовать, озаглавив его: «Легенда о Грине».

«С 1906 по 1930 год, — писал он, — я услышал от собратьев по перу столько удивительных сообщений о себе самом, что начал сомневаться — действительно ли я жил так, как у меня здесь написано...»

Он изредка приходил ко мне, чтобы, как он говорил, «помолчать вместе». Молчать он умел, только курил, зажигая папиросы одну от другой, пил крепкий, почти черный чай, а иногда и что-нибудь покрепче. Изредка он глуховатым голосом начинал читать свои стихи. Их он стеснялся, почти не печатал и, когда где-нибудь в обществе его просили их почитать, охотно декламировал: «Чижик-пыжик, где ты был...» Я не знаю, сохранились ли они, хотя бы в рукописях.

Иногда он мечтал вслух — яростно и вдохновенно, но читать свои произведения робел. Странно было слышать, как он, улыбаясь с мужественной интимностью, вдруг говорил: «Боюсь!..» Ему было страшно проверять на слух то, что далось с таким нечеловеческим трудом, — повесть-феерия «Алые паруса» имела сорок вариантов начала! Он боялся, что ему самому покажется, что это плохо. И хотя он очень ценил всякую похвалу, — она всегда, даже несправедливая, помогала ему работать, — а по-настоящему он ценил только свое суждение.

Грин любил носить капитанскую фуражку, но я знал, что это только бутафория: в действительности он мало плавал и лишь один раз побывал в заграничном порту — в Александрии. Но он обладал поразительной силы воображением, хотя в основе всех его книг лежит совершенно реальная жизнь. Своими удивительно зоркими глазами, которые, казалось, могли проницать сквозь стены, он умел видеть не то, что мы, но внутреннюю, сокровенную жизнь вещей, которая была для него главной.

Он жил в Одессе, Севастополе, Феодосии, и эти приморские города, заново увиденные писателем, стали Зурбаганом, Лиссом и Сан-Риолем — города, возникшие на обломках скал и подмытых морем холмах, соединенных лестницами, мостами и винтообразными тропинками, залитые океаном бушующей тропической зелени, где в легкой и теплой тени листьев блестят пламенные глаза женщин. Желтый камень и синяя тень, пение вдали и его эхо в горах, рынок на сваях под огромными зонтиками, паруса в гавани и крылатое утро, зеленая вода, даль океана, ночью пожар огромных звезд... Разве не кажется, что мы видели все это не в книге, не в снах писателя, а наяву?..

Грин верил в неистовую силу человеческой мечты. Он верил, что можно, разбив яйцо, вынуть из него золотой, найти в прибрежном песке золотую цепь — обрывок якорного каната с корабля тщеславного и хвастливого пирата. И разве нельзя, силой мечты преодолев законы природы, бежать, как по всхолмленной земле, по гребням и пене лазурных морских волн, или даже взлететь над ними, поднятым к небу силой звона тысяч золотых или хрустальных колокольчиков, или даже просто так, как летают дети во сне?.. Разве мы не верим в реальность его героев — благородных, неподкупных, с детскими глазами и непобедимой верой в удачу и доброту будущего, людей, каких мы встречаем лишь изредка, но таких, какими должны быть все люди, все человечество. Мы верим в них, как верил в них сам Грин. Умирая в Старом Крыму, который он любил за великую тишину и шепот зелени и за то, что с холмов видно полоску далекого моря, уже коснеющей рукой он писал воспоминания о встречах со своими вымышленными героями. Пусть они плавали на парусных кораблях, но они принадлежали будущему!

Маленькая комната в глинобитном домике, где жил он последние годы, была лишена всяких украшений: стол, стул и ослепительно белые стены. Только над узкой, спартанской кроватью перед глазами писателя висела изъеденная солью фигура, красовавшаяся некогда под бушпритом корабля, которую сам Грин прибил к стене, — символ победы человека над стихией и торжества жизни над вечной угрозой гибели.

Он был путешественником, странником и бродягой, не только наблюдателем, но и неистовым участником жизни. Он сказал о ней однажды: «Нет возлюбленной прекрасней, чем та, что разоряет дотла. — Потом, после короткой паузы, добавил, пряча усмешку в короткие жесткие усы: — Дотла включительно!»

И жизнь действительно опустошила его дотла, но тем блистательней и великолепней, преображенная и бессмертная, она горит неугасимым огнем на страницах книг Александра Грина.

1

Александр Степанович Гриневский был сыном «вечного поселенца», участника польского восстания 1863 года, сосланного после поражения повстанцев в дикую глушь, в город Вятку, лежащую вдалеке от железной дороги и отделенную от мира бесконечными лесами. Бухгалтер земской городской больницы, он влачил жалкое, нищенское существование — без радостей, без будущего, без мечты. Жена его, вечно больная, измученная домашними хлопотами, находила горькое утешение в том, что, вместо колыбельной, пела сыну издевательские песенки, предрекая ему будущее бродяги, нищего и преступника, полное пресмыкательства перед богатыми и преуспевающими. Мать умерла тридцати семи лет. Мальчику было всего тринадцать. Отец начал пить, и мальчик был полностью предоставлен самому себе.

Однажды, когда мальчику было три года, отец принес книжку «Гулливер у лилипутов», с картинками, напечатанную крупным шрифтом на плотной бумаге. Отец посадил сына к себе на колени, развернул книжку и сказал:

— Саша, давай читать. Это какая буква?

— «М».

— А эта?

— «О».

— Верно. Как же сказать их сразу?

Звуки этих букв и следующих вдруг слились в уме мальчика, и, сам не понимая, как это вышло, он сказал:

— Море...

С тех пор отраженный блеск моря, которого он еще не видел, был светом его жизни. Для него оно было сказкой, но мальчик знал, что оно существует.

Так он научился читать. Он читал безудержно, запоем, без всякой системы, но кто из нас в детстве придерживается системы в чтении? В детских журналах того времени он выискивал рассказы о путешествиях, плаваниях, охоте... Когда ему исполнилось восемь лет, его дядя, подполковник Гриневский, был убит своим денщиком и отец привез с похорон наследство: три огромных ящика книг. Книги были французские, польские и русские. Отныне поиски интересного чтения превратились для мальчика в романтические путешествия.

Он не уходил от реальности в вымышленный мир Майн Рида, Густава Эмара, Жюля Верна и Луи Жаколио. Их мир — мир бесконечного сияющего и бушующего моря, тропических лесов и сильных духом людей был для него реальностью. Но сам он не мог в него проникнуть. Он был неудачником не по случайному стечению неблагоприятных обстоятельств, но по характеру: он за все хватался, ничего не доводил до конца, был нетерпелив, страстен и небрежен. Возмещая все мечтами, он становился сам собой лишь тогда, когда валился на кровать с книгой в одной руке и огромной краюхой хлеба в другой...

Он был нелепым и смешным мальчиком, когда мастерил деревянные мечи и сабли и рубил крапиву и лопухи, воображая, что истребляет жестоких дикарей и двуличных предателей. Он мастерил из вереска и ивы самодельные луки с веревочной тетивой, но его стрелы из лучины с жестяными наконечниками летели всего на двадцать — тридцать шагов. Сражаясь с поленьями, расставленными стоймя, он поражал их камнями, воображая себя великим полководцем.

Мечтая открыть философский камень, превращающий все металлы в золото, юный Александр приносил домой аптекарские пузырьки, что-то в них наливал, что-то смешивал... Из этих занятий практической химией родилось увлечение, которое больше всего радовало мальчика. Он научился составлять бенгальские огни, мастерил ракеты, огненные колеса и каскады, делал цветные бумажные фонари. И когда вокруг него вспыхивал фейерверк и загоралась иллюминация, был по-настоящему счастлив: он жил в необыкновенном фантастическом мире, совершенно не похожем на тусклую жизнь Вятки.

Когда Александру пошел десятый год, отец, видя страстное влечение мальчика к охоте, купил ему за рубль старенькое шомпольное ружье. С тех пор будущий писатель перестал есть и пить и целые дни пропадал в лесу. Он не знал ни обычаев дичи, ни приемов охоты, а просто стрелял во все, что видел его глаз. Добычей его были галки, певчие птицы, кулики, кукушки, дятлы. Когда он прицеливался в то, что называл «дичью», его охватывал холодный, как сверкающий лед, мучительный восторг, и, ничего не видя, кроме цели, он выпускал пулю бессознательно точно. Дома его добычу жарили, и он поедал ее, не чувствуя разницы во вкусе между галкой и куликом...

Александр стал страстным охотником. Не только добыча привлекала его. Он любил зеленый шум леса, пряные запахи мха, травы, прелых листьев и лесных цветов. Ему нравилось бродить наедине со своими мыслями и мечтами, он любил треск крыльев диких птиц, выстрелы, стелющийся пороховой дым. Мысленно он много раз строил охотничий дом из неотесанных бревен, с каменным очагом, украшенный звериными шкурами на полу и на стенах, и обязательной книжной полкой в углу. Под потолком были развешаны сети, в кладовой висели медвежьи окорока, мешки с пеммиканом, маисом и кофе. Сжимая ружье в руках, он протискивался сквозь лесные заросли, представляя себе и веря, что его ждет засада или погоня.

Осенью его любимой добычей были дикие голуби, которые тысячами слетались на жнивье. С одного выстрела можно было добыть несколько штук. Жареные голуби жестки, и молодой охотник варил их с картофелем и луком — это было славное кушанье! Диких уток, которые попадались редко, он варил по-охотничьи — в гречневой каше.

Но юноша был торопливым и небрежным охотником. Порох он таскал в аптекарской склянке, отсыпая его на ладонь без мерки, на глаз; дробь лежала просто в кармане — один и тот же номер на всякую дичь: и крупный, № 5, — для охоты на кулика, и мелкий, как мак, № 16, — по воробьиной стае. Когда плохо сделанный деревянный шомпол ломался, он срезал длинную ветку и, очистив ее от сучьев, загонял в ствол пулю, вместо войлочного или кудельного пыжа забивая заряд комком бумаги. Когда кончались пистоны, охотник прицеливался, держа ружье у плеча одной рукой, а другой поднося к капсюлю горящую спичку... Дичь имела достаточно времени, чтобы решить: стоит ли ей ждать, когда нагреется капсюль, или лучше улететь?

Несмотря на все это, Александр стал великолепным стрелком. Он мог попасть в птиц влет даже в темноте, лишь по шуму крыльев. Он сам мне говорил, что едва он берет прицел, мишень начинает приближаться, пока не оказывается как бы на самом конце дула, и он не просто видит, а как бы чувствует мушку так отчетливо, словно она соединена с его пальцами. И тогда он стреляет не целясь, лишь слушая, как беззвучный голос говорит: «так»... Но Александр Степанович в те годы, когда я его знал, стрелял редко: после каждого меткого выстрела его охватывало мучительное сердцебиение...

Когда мальчику исполнилось девять лет, его отдали в Вятское земское реальное училище. Я употребляю слово «отдали», потому что он не очень хотел учиться. У него было лишь два желания: неисполнимое — путешествовать, и исполнимое — читать книги. В конце концов все сводилось к одному и означало: путешествовать в воображении.

В училище юношу преследовали неудачи. Если он бежал по коридору, то обязательно натыкался на директора или инспектора. Если он на уроке пускал в классе бумажную «галку», то она почему-то падала рядом с учителем. Если играл в перышки — это была единственная азартная игра, которой он увлекался, — то его партнер отделывался пустяками, а сам Гриневский, как неисправимый рецидивист, оставался в училище «без обеда». Почти каждый день в классном журнале появлялась запись: «Гриневский оставлен без обеда на один час». Этот час казался вечностью, и Александр Степанович не раз признавался мне, что теперь он часто мечтает, чтобы время текло так тихо, как шло тогда... Одетый в форменную шинель, с тяжелым ранцем за спиной, юный реалист сидел в рекреационной комнате и уныло смотрел на стенные часы с маятником, звучно отбивавшим секунды...

Учился мальчик очень неровно. Превосходная память, пламенное воображение давали ему возможность получать пятерки по истории и закону божьему и пять с плюсом по географии. Арифметические задачи с увлечением решал за него отец: он заслуженно получал пятерки, которые каллиграфически вписывал в журнал учитель против имени Александра Гриневского. Но по остальным предметам отметки колебались между двойками и единицами. И в то время, когда его товарищи бойко переводили мудреные немецкие фразы: «Получили ли вы яблоко вашего брата, которое подарил ему дедушка моей матери?» — «Нет, я не получил яблока, но я имею собаку и кошку», весь немецкий словарь Александра состоял из четырех слов: копф, хунд, эзель и элефант...

Со сверстниками мальчик почти не дружил. По своему развитию он был значительно выше их. После Дефо и Купера он увлекся такими превосходными писателями, как Эдгар По и Стивенсон, и прочитал от доски до доски всех русских классиков. Он читал также научные книги; особенно ему нравился Дрепер и его «История умственного развития Европы». Начитавшись книги де Бароля «Тайны руки», он начал предсказывать товарищам будущее по линиям руки, после чего фамильярную кличку «Грин-блин» сменило прозвище «Колдун», которое произносилось с уважением.

По поведению отметка Александра никогда не превышала тройки. Когда же она выводилась как годовая, это доставляло мальчику немало слез, а дома — жестокие побои и уже реальное оставление без обеда.

Погубила карьеру мальчика страсть к сочинительству.

Он страшно завидовал удивительному по лаконичности сочинению своего товарища Быстрова: «Мед, конечно, сладок». Поэтому он уже в приготовительном классе сочинил стихи:

Когда я вдруг проголодаюсь,

Бегу к Ивану раньше всех:

Ватрушки там я покупаю,

Как они сладки, — эх!

Сторож Иван в большую перемену торговал в швейцарской пирожками и ватрушками. Александр, собственно, любил пирожки, но слово это не укладывалось в размер, поэтому в стихах появились «ватрушки».

Сочинение это имело феноменальный успех. Рослые парни из шестого класса таскали автора на руках по всему коридору и в каждом классе, от третьего до седьмого, заставляли читать вслух свое произведение.

Еще в первом классе, прочитав где-то, что школьники обычно издают журнал, мальчик сочинил целый номер: написал рассказы и стихи, нарисовал несколько иллюстраций и даже акварельных рисунков — Александр прекрасно рисовал и писал акварелью. Отец с гордостью отнес журнал директору училища, и мальчика неожиданно вызвали к нему. Когда он, замирая от страха, вошел в кабинет, то директор — полный добродушный человек — в присутствии всех учителей вручил ему журнал, говоря:

— Вот, Гриневский, вы бы побольше этим занимались, чем шалостями.

Все присутствующие согласно закивали. Только инспектор холодно и недоброжелательно посмотрел через свои синие очки на мальчика, который не знал, куда деваться от радости, гордости и смущения.

Однако будущее реалиста Гриневского решило стихотворение, написанное в подражание пушкинскому «Собранию насекомых». В нем были выведены в сатирическом виде все учителя, начиная с инспектора. Перо автора пощадило лишь директора, который хорошо относился к мальчику.

Успех снова был колоссальный. Стихи читали все ученики, но среди них оказался предатель, сын пристава, самый сильный и злой ученик в классе. Он вырвал листок из рук автора и заявил, что покажет учителю во время урока.

Каждый день повторялось одно и то же. Предатель делал вид, что хочет поднять руку, и шептал:

— Гриневский, я сейчас покажу...

Мука сделала мальчика угрюмым, он похудел, стал мрачен. Стыдясь позора на весь город, он нашел только один выход: бежать в Америку. Денег у него не было: ему выдавали в день две-три копейки, но он тратил их на пирожок. Тогда он тайно продал букинисту за сорок копеек книгу покойного дяди «Католицизм и наука», купил фунт колбасы, спички, кусок сыру, захватил также перочинный ножик и пошел в училище. На душе было скверно, но решение было непреклонным. В Америку он собирался отправиться пешком.

Предчувствие его не обмануло. На уроке немецкого языка доносчик, шепнув: «Сейчас подам», поднял руку.

Класс притих. Предателя дергали, щипали, шипели: «Не смей, сукин сын, подлец». Но он, скромно покраснев и победоносно оглядев всех, аккуратно одернул блузу, вышел из-за парты и подал учителю роковой листок.

Преподаватель, улыбаясь, начал читать, но вдруг покраснел, потом побледнел.

— Гриневский!

Александр встал. Ему казалось, что он видит дурной сон.

— Это вы писали? Вы пишете пасквили?

— Я... Это не пасквиль...

Он бормотал, не понимая от испуга, что говорит. Его повели в учительскую. Паркет блестел, коридор был пуст. За высокими лакированными дверями классов слышались мерные голоса учителей. В учительской стоял шестигранный аквариум с золотыми рыбками. Юный преступник плакал, понимая, что он навсегда вычеркнут из этого мира.

Жизнь была кончена — так, по крайней мере, он думал. Не помня себя, как в горячке, он вышел из училища и побрел к загородному саду. Парк примыкал к перелеску, за перелеском была речка, дальше шли поля, луга и начинался огромный темный лес. Где-то за ним, очень далеко, была Америка...

Александр, несмотря на свою начитанность, был очень наивен. Ему казалось совершенно естественным, что никто и нигде не остановит реалиста — в форме, с тяжелым ранцем за спиной, с гербом на фуражке!

Он устал и решил сделать привал. Стало смеркаться. Был февраль, унылый зимний вечер развертывался вокруг. Ели, сосны, снег... Путешественник продрог и проголодался. Галоши были полны снега. Ноги замерзли. Ни о чем не думая, он съел колбасу и хлеб. Память услужливо подсказывала, что сегодня к обеду яблочный пирог...

Когда он пришел домой, было совсем темно.

2

Отец бегал, просил, унижался, ходил даже к губернатору. Училищный совет склонен был смотреть на дело не очень серьезно. Но инспектор настоял на своем.

Ученика Гриневского исключили. В гимназию его тоже не приняли: дурная слава о нем росла с каждым днем.

Отец отдал его в предпоследний класс четырехлетнего городского училища.

Городское училище было грязноватым двухэтажным зданием. Внутри также было грязно. Пол простой, не паркетный. Стены — в трещинах. Парты изрезаны и исчерчены.

Среди учеников были бородачи, «старики», упорно просиживающие в каждом классе по два года. Они затевали бои, на которые младшие взирали с трепетом. «Бородачи» дрались рыча, скакали по партам, как кентавры, нанося друг другу сокрушительные удары. Даже зимой, сквозь двойные рамы, на улицу вырывался гул и рев, подобный грохоту паровой мельницы...

— Постыдитесь! — говорил инспектор, пытаясь унять ревущую и скачущую ораву. — Гимназистки давно уже перестали ходить мимо училища. Еще за квартал отсюда девочки бормочут: «Помяни, господи, царя Давида и всю кротость его!» — и бегут в гимназию кружным путем!

Гимназисты были врагами. Им кричали: «Вареная говядина!» (литеры на пряжке «В. Г.» — вятская гимназия). Реалистам — «Александровский вятский разбитый урыльник!» (литеры «А. В. Р. У.»). Но даже слово «гимназистка» вызывало тайную нежность и почтение. Их дразнить не полагалось.

Александр в училище чувствовал себя еще более одиноким. Разница в умственном уровне и интересах здесь была еще больше, чем в училище. Стало обыкновением, что на вопрос: «Кто знает?» — Гриневский поднимал руку и отвечал как энциклопедия.

Появились деньги, которые Александр сам зарабатывал, но тратил он их так же бессмысленно и поспешно, как и все, что делал.

Однажды земству понадобился чертеж одного участка со строениями. Юноша ходил по участку с рулеткой, усердно чертил, портил бумагу, наконец с грехом пополам закончил работу и получил за нее десять рублей.

Изредка отец давал ему переписывать листы годовой сметы. Пристрастившись к переплетному делу, Александр сам сделал станок для сшивания, пресс и на заработанные деньги купил цветной бумаги для переплетов, сафьян для углов и корешков, книжечки сусального золота для тиснения. Заказов было порядочно, но деньги как-то утекали между пальцев как вода.

Ко дню коронации Николая II в больнице готовили иллюминацию. Будущий писатель получил заказ на двести бумажных фонарей из цветной бумаги, по четыре копейки за штуку.

Последние две зимы пребывания дома он подрабатывал еще перепиской ролей для театра. За это не только платили деньги по пяти копеек с листа, исписанного кругом, но разрешали бесплатно посещать спектакли, входить за кулисы и даже «играть» — выходить на сцену и говорить: «Он пришел!», или кричать со статистами: «Хотим Бориса Годунова!»...

Тайной страстью Александра было сочинительство.

Одно его классное сочинение на тему «Мой любимый уголок», в котором был описан камышовый островок мельничного пруда, где юноша любил сидеть с книгой, ружьем и куском хлеба, учитель читал вслух всему классу, как образцовое. Вместо заданного сочинения на тему «О пользе собак» Александр написал «О вреде собак», где доказывал, что случаи бешенства перевешивают ту пользу, которую собаки приносят эскимосам, охотникам и пастухам. Учитель начертал на нем жирную единицу и приписал: «Написано отлично, но не на тему». Это сочинение также читалось вслух, и учитель втайне им очень гордился. По собственному побуждению была написана статья: «Вред Майн Рида и Густава Эмара», где развивалась мысль о гибельности этих писателей для подростков. Автор, мечтающий о путешествиях, не мог объяснить своим слушателям, почему он написал это сочинение... Иногда он писал стихи и посылал их в «Ниву» и «Родину», но никогда не получал ответа. Стихи были о безнадежности, беспросветности жизни, одиночестве и разбитых мечтах. Со стороны можно было подумать, что пишет сорокалетний чеховский герой, а не пятнадцатилетний мальчик.

Два раза Александра исключали из училища. Один раз он принес с собой в класс самодельный пистолет, сделанный им собственноручно из солдатского патрона. Заряжался пистолет порохом, дробью и воспламенялся бумажным пистоном. Во время урока он неожиданно выстрелил, страшный грохот и пороховой дым наполнили класс.

Второй раз Александр бросил жареного рябчика в лицо учителю, который, сделав ему замечание во время урока за то, что он разговаривал, добавил:

— Помяни мое слово, Гриневский, не миновать тебе скамьи подсудимых!

Дело кончилось формальным извинением.

В ремесленном училище Грин учился хорошо: это была дорога к мечте, дорога к морю.

У протоиерея вятского кафедрального собора Чернышева, с которым старик Гриневский был хорошо знаком, был сын Сережа, тихий, малоспособный мальчик, исключенный за неуспеваемость из семинарии. И вот однажды торжествующие родители показали Александру цветную фотографию молодого моряка с мужественным лицом. Оказывается, за это время Сережа отправился в Одессу, окончил мореходные классы и уже успел совершить кругосветное плавание. А Сережа был всего на два-три года старше Александра!

Юноша долго рассматривал фотографию. Его пленила бескозырка с лентами, которые красиво падали от затылка на открытую шею и через плечо на грудь. Полосы тельника, выступающие из ворота голландки с синим воротником, привели его в недоумение и надолго лишили покоя: он не мог решить — есть ли это часть рубашки или надевается отдельно, как галстук. Только надпись золотыми буквами на ленте бескозырки «Императрица Мария» придавала достоверность этому романтическому портрету.

Но еще больше Александр взволновался, когда узнал, что в мореходные классы принимают без экзамена всех имеющих аттестат об окончании городского училища. Сначала родители посылали Сереже деньги, но теперь он уже плавал на корабле Добровольного флота «Саратов», побывал в Японии, Китае, в Сингапуре и получал жалованье рулевого матроса — двадцать два рубля с копейками на всем готовом!

Словно для того чтобы напомнить о себе, мечта, обретшая реальность, вторично возникла перед Александром жарким летним днем.

На пристани, небрежно развалясь в извозчичьей «долгуше», обложенные чемоданами, сидели два загорелых штурманских ученика в белой матросской форме — в голландках с синим воротником и бескозырках. На ленте одного было написано «Огарев», другого — «Севастополь».

Юноша остановился как зачарованный, не сводя глаз с этих гостей из таинственного, прекрасного мира. Он не завидовал, он испытывал радостное восхищение и тоску...

Александру исполнилось шестнадцать лет. Отец дал ему на дорогу двадцать пять рублей. Больше он дать не мог — семья была и так слишком велика для его нищенского заработка. Он женился вторично, кроме Александра, у него от первого брака был еще сын Борис и две дочери; новая жена привела в дом своего сына, а вскоре родился еще ребенок. Временами отцу приходилось, чтобы немного заработать, торговать на вятском рынке подовыми пирогами, которые пекла жена...

Сборы будущего моряка были недолгими. За шестьдесят копеек он купил ивовую корзинку и на сорок — табаку и гильз. В корзинку домашние положили немного белья, мыло и старую ученическую форму. Одет путешественник был в парусиновую блузу, такие же брюки, на ногах — тяжелые, до колен, охотничьи сапоги с подколенными ремешками. Надеть матросскую фуражку юноша не посмел, и на голове его красовалась большая соломенная шляпа...

Пароход отчаливал в полдень. Вся семья собралась на пристани. Отец, скрывая слезы, сказал:

— Ну, вот и вылетела птичка из гнезда.

— Да, завидная участь, — сказала мачеха, — увидеть чужие страны...

Девочки ревели. Младший брат тоже стал голосить.

На дорогу Александру дали разной провизии, чаю, сахару, стакан, жестяной чайник и одеяло с подушкой.

Пароход отчалил и начал заворачивать на стрежень. Долго виделось в толпе растерянное седобородое лицо старика Гриневского. Он щурился против солнца, стараясь не потерять из виду сына. Но тот уже не думал о доме. Он был смятен и ликовал. Ему грезилось море, покрытое парусами...

Грин был пассажиром третьего класса на нижней палубе, где был свален багаж и для людей места не хватало. Он нашел себе нору между чемоданами, но почти все время проводил наверху, глазея по сторонам.

Просунув голову в окно машинного отделения, он наблюдал движение блестящих частей машины, круговой бег кривошипов, бесшумное трение эксцентриков. Перегнувшись через борт, он смотрел на красные лопасти колес, бьющих воду, на бегущий пенистый след на реке, любовался флагом дыма и фонтаном пара, вырывавшегося из трубы. С восторгом он пережил первое в своей жизни кораблекрушение: пароход не смог преодолеть переката и сел на мель. Только пересев на встречный пароход, который повернул обратно, пассажиры добрались до Казани.

Впервые в жизни юноша самостоятельно тратил деньги. Он словно бросал их на ветер — широко, свободно и нелепо, как все, что делал: после домашней бедности и бережливости он сам себе казался миллионером. Он несколько раз в день брал чай, который заменял ему обед и ужин, покупал плоские овсяные хлебцы — «ярушники», сушки, землянику, горячие пельмени, белый хлеб с изюмом, куски жареной печенки, колбасу, берестяные бурачки с густыми сливками, молоко, пряники, жареную рыбу. Деньги текли рекой, но Александр не беспокоился: он был твердо уверен, что он немедленно устроится матросом на хорошем жалованье и отправится в кругосветное путешествие. В Одессу он приехал, имея в кармане всего два рубля тридцать копеек.

Когда он пересел на поезд, его постигло первое разочарование. Паровоз, который воображение рисовало ему величиной с колокольню, оказался маленьким и невзрачным. Лишь немного его утешили огненные глаза, султан дыма из трубы, пыхтение и пронзительный свисток. Поразили его рельсы, о существовании которых он не подозревал: рассматривая картинки, он полагал, что поезд скользит по снегу на полозьях. В вагоне было тесно и душно, и Александр почти все время сидел на площадке, опустив ноги на ступеньки.

В Киеве в вагон сел новый пассажир, который возбудил сильные подозрения Александра. Он был с острой бородкой, в панаме, чесучовом костюме и пикейном жилете с голубыми цветочками. На нем были огромные желтые башмаки, явно заграничного происхождения, на золотой цепочке часов бренчали десятки брелоков.

По его развязности, количеству брелоков и беспечной щеголеватости Александр сразу признал в нем жулика высшей марки: из книг юноша знал, что мазурики и воры одеваются вызывающе хорошо, чтобы отвести от себя подозрения, и любят носить множество брелоков.

Александр сообщил свое умозаключение остальным пассажирам, и было единогласно решено сообщить об опасном жулике жандарму ближайшей станции...

Предполагаемый крупный мазурик оказался управляющим мануфактурной фирмы «Братья Пташниковы». Он принял участие в молодом и наивном провинциале и написал ему рекомендательное письмо бухгалтеру Хохлову из Карантинного агентства «Русского Общества Пароходства и Торговли».

Одесса потрясла юношу из Вятки: улицы, усаженные огромными деревьями белой акации, залитые полуденным солнцем, увитые зеленью кафе, выбежавшие террасами на тротуар, магазины с огромными витринами зеркального стекла, за которыми тускло блестели японские вазы, фарфоровая китайская посуда, груды серебряных часов. Его поразили комиссионные магазины, в которых можно было купить экзотические костюмы, яркие картины, безделушки из резной слоновой кости, дорогие лакированные шкатулки и табакерки и старинное оружие... Но больше всего его тянули к себе дешевые грязные лавчонки, где продавались матросские блузы, ленты, тельники и сетки...

Он вышел на Театральную площадь, обогнул театр и остановился, словно мгновенно ослепший. Внизу, под откосом, гремел и сиял полуденный порт. Перед глазами наяву, а не в книге или во сне были корабли с прекрасными, чуть отогнутыми мачтами или одетые белоснежными парусами, пароходы, увенчанные пышным дымом, сизый рейд — все это невозможно было сразу пересмотреть. А над всем, подавляя все вокруг величием и блеском, вертикальной стеной стояло море, отделенное от неба лишь чистой и ровной линией горизонта...

3

Грин в юности казался себе сильным, широкоплечим, молодцеватым парнем, хотя в действительности был слабогруд, узок в плечах и сутул. Страшная вспыльчивость и нетерпеливость странно уживались в его характере с болезненной застенчивостью, которую он сохранил до конца жизни.

Первая же попытка поступить матросом на корабль оказалась неудачной. Поднявшись по длинной сходне на огромный пароход «Петр», Александр столкнулся с двумя штурманскими учениками в бескозырках с лентами. Оглядев нелепую фигуру в парусиновой блузе, подпоясанной ученическим ремнем, с узкими плечами, с длинными, зачесанными назад волосами, держащую в руках широкополую соломенную шляпу, и даже не ответив на вопрос: «Нет ли вакансий?», подняли его на смех: «Семинарист, поповская шляпа!»

Дрожа от обиды, со слезами на глазах, Александр обошел весь порт, но везде получил отказ. Лишь один помощник капитана, отнесшийся к нему с состраданием, сказал:

— Учеником я вас возьму...

Но Александр уже знал, что ученики жалованья не получают, а, наоборот, сами платят за «харч» — пропитание. Денег же у него не было.

Он поселился в ночлежном подвале, где обитали босяки и грузчики, платящие по десять копеек в сутки. Зная из книг, что моряки пьют вино и курят сигареты, он купил за сорок копеек бутылку дешевого красного вина, десяток сигарет, полфунта сала и маленький пеклеванный хлеб. Вино показалось ему кислым, и он насыпал в него толченого сахара, сигареты воняли каленым копытом.

Он пытался расспрашивать безработных матросов, соседей по ночлежке о далеких странах, о шквалах и тайфунах, о нападениях пиратов, но они в ответ говорили о жалованье, пайке и дешевизне арбузов... И все же когда он по огромной лестнице, ведущей в порт от памятника герцогу Ришелье, которого одесситы звали фамильярно «Дюк», спускался вниз в прохладные сумерки, овеянные ароматом и очарованием моря, он волновался и трепетал, словно шел впервые признаваться в любви. И, однако, в этом мире, подавлявшем красотой, мощью и живописной законченностью, он чувствовал себя ненужным, чужим.

По совету одного опытного матроса Грин решил одеться по-морскому. Но денег было всего тридцать копеек. Пришлось продать кое-что из вещей.

На толкучке он продал ученическую куртку, форменный ремень с медной бляхой, новые брюки и охотничьи сапоги, выручив всего несколько рублей. На них он приобрел парусиновые матросские брюки, матроску с синим воротником и поношенные башмаки, но не решился купить бескозырку с лентами, считая, что не имеет на это морального права. Оставшиеся же гроши он истратил со свойственным ему легкомыслием: стрелял в городском парке из монтекристо и купил апельсинов и дорогих папирос.

В конце Карантинной улицы, против Ланжероновского спуска, в те годы стояло каменное здание, с дверями, открытыми днем и ночью во всякое время года. Здесь помещалась знаменитая босяцкая столовая, прозванная обжоркой. В большой полутемной комнате, за обитыми цинком столами, сидели завсегдатаи этого заведения: грузчики, босяки, бродяги, пьяницы и «дикари» — окончательно голые босяки, пропившиеся дотла, у которых не было денег даже на ночлежку, и они спали за задней стеной дома, в грудах мусора. Здесь за шесть копеек можно было получить борщ с хлебом и требухой, отравленный красным перцем до слез в глазах и боли в груди; три копейки стоили макароны с бараньим салом, печенка или каша.

Здесь Грин обедал, а в остальное время обходил все суда порта, сидел в библиотеке или томился на бульварной скамейке. Раз пять в день он купался в порту за волнорезом. Купание сначала ему не понравилось: вода была холодной, тяжелой, соленой и лекарственно горькой. Постепенно он, однако, вошел во вкус, хотя купание едва не стоило ему жизни.

Однажды в пасмурный ветреный день он заплыл довольно далеко, не обращая внимания на поднявшееся волнение. Обернувшись, он вдруг увидел, что мол опустел и белые взрывы волн перехлестывают через волнолом. Обеспокоенный, он поплыл обратно, но у берега стал игрушкой волн: когда отхлынувшее море обнажало песок, вырвавшись из воды, он бежал к волнолому, но едва он хватался за камни, новая волна смывала его и уносила далеко назад. Разбитый о камни, весь в крови и почти лишившись дыхания, он наконец особенно большим валом был выброшен на берег...

Одежда была унесена водой; Грин наскоро смыл с себя кровь, прикрылся какой-то мокрой тряпкой и несмело пошел вдоль набережной. Прохожие сурово отнеслись к его костюму, многие ругались, некоторые хотели его бить. Выпросив у какого-то грузчика несколько рваных мешков и кое-как в них закутавшись, он добрался до ночлежки, где остались запасные, сильно поношенные штаны и матроска. Один сжалившийся сожитель отдал ему старую кепку и развалившиеся опорки.

Одеваясь утром, Грин заметил на левой ноге две небольшие язвочки. Третья появилась позже уже на правой ноге. Через несколько дней язвы превратились в обнаженное, воспаленное, гноящееся мясо, а ноги опухли.

Грин сходил в матросскую больницу и получил бинты и йодоформ. Запах от мази, особенно при жаре, был такой, что даже обитатели ночлежки стали сторониться молодого человека, а когда он однажды упал в обморок от истощения, хозяйка заявила, что такого больного она на квартире держать не может.

Деньги кончились, хозяйке он задолжал. Положение было безвыходным. И только тогда Грин решился воспользоваться рекомендательным письмом, которое дал ему в поезде управляющий братьев Пташниковых.

Появление просителя с письмом произвело в конторе некоторую сенсацию. Бухгалтер Хохлов, весь в веснушках, с рыжим цветом лица, широко раскрыл глаза, которые и без того были навыкате, и осыпал посетителя вопросами:

— Почему не пришел раньше? Есть ли деньги? Как отпустили мальчика из дома без денег и знакомств?

— Я хотел сам, — твердил Грин, — я хотел устроиться сам...

Хохлов дал ему рубль, его помощник — шестьдесят копеек, и велели прийти завтра с вещами.

Грин расплатился с хозяйкой, остальные деньги со свойственной ему беспечностью истратил на апельсины, орехи и изюм, последний раз переночевал в подвале и со своей тощей корзинкой утром был в конторе.

Хохлов его поместил в бординхауз — дом для «береговой команды» Русского общества. Из жалости новому жильцу даже дали подержанные башмаки. В доме стояли койки, как в больнице, с чистыми простынями, подушками и байковыми одеялами. Кормили хорошо: утром — чай с хлебом и салом, в полдень великолепный «флотский» борщ и мясо с макаронами или кашей, вечером — остатки от обеда. В воскресенье давали третье блюдо: сырники или компот. У стены стоял ящик, обитый цинком, полный белого хлеба; каждый брал сколько хотел.

Однако в этом доме Грин чувствовал себя одиноким, чужим. Его нехитрая повесть вызывала в бывалых матросах береговой команды недоумение и недоброжелательство. Над ним смеялись и издевались. Матросские шутки часто доводили его до слез. Каждодневные посещения судов нагоняли на него ужасную тоску. Не радовали его и прогулки по большим улицам, где за огромными витринами лежали грудами кокосовые орехи, мангустаны, ананасы, персики; их охраняли чучела попугаев и обезьян. Он чувствовал себя усталым охотником, который видит дичь, но истратил все заряды...

Через два месяца ему наконец повезло: старший помощник парохода «Платон» согласился взять его учеником с уплатой восьми с полтиной рублей за «харч». Грин продал пару белья и купил старую морскую фуражку и новую ленту с тисненым золотым якорем и надписью «Платон». Деньги за ученичество прислал по телеграфу отец.

Грина очень пугала морская болезнь: он боялся, что она помешает ему стать настоящим моряком. Матросы, посмеиваясь над ним, советовали есть грязь с якоря — это помогает. Но как раз тут ему повезло, и даже в самую бурную погоду, когда многие бывалые матросы лежали на койках, он любил, пошатываясь, гулять по качающейся палубе, любил спать в койке, которая ходила ходуном: «ветер и море — вот все, что я люблю...»

Грин так по-настоящему и не освоился с морской жизнью, не стал настоящим матросом. Он с увлечением делал все, что ему приказывали; ему нравилось лихо отвечать «есть». Но он так и не выучился вязать морские узлы, сплеснивать канаты и делать «огоны». Он не знал азбуки сигнальных флагов и не умел передавать приказы флажками. Даже «отбивать склянки» — звонить в колокол каждые полчаса — ему почти не поручали: у него не получалось отчетливого, сильного, двойного удара го обоим краям колокола. За все время его плаваний он ни разу не спустился в машинное отделение, не освоился с компасом и не запомнил названия снастей стоячего и бегучего такелажа и наименования парусов. Он был вечно погружен в свое собственное представление о морской жизни...

Он был наивен, мало что знал о людях, не умел жить тем, чем живут окружающие. Его кругозор, может быть, был и не очень велик, но совсем другой, чем у матросов. Поэтому насмешки и даже издевательства, которые по отношению к новичкам являются способом воспитания и спортом, вызывали у него такую обиду, что удовольствие его мучителей во много раз усиливалось.

Иногда, хлебнув чаю, он плевался: в него были насыпаны соль или перец, а порой брошен полуфунтовый кусок его же сахара.

Если, по рассеянности, он клал шапку на стол кубрика, — она немедленно летела в угол: матросы никогда не кладут шапки на стол.

Когда драили «медяшку» — медные части судна, поручни, решетки люков, дверные ручки, — боцман заставлял его тереть и тереть без конца, хотя уже медь, что называется, горела. А однажды проходивший мимо матрос серьезно сказал:

— Костью чисти, Гриневский.

— Как — костью? — удивился новичок.

— Так три, чтобы мясо на руках сошло до костей.

При мытье палубы его всегда «случайно» обливали из шланга и вдобавок всегда бранили за то, что он слишком медленно метет палубу и слишком слабо трет ее щеткой.

А однажды его довели до того, что на морском языке называется «фелонией» — тяжким преступлением.

Он потерял спички. Матросы заявили, что ни у кого из них спичек нет, а один подшутил:

— Прикури от лампадки, Гриневский.

Не видя в этом ничего особенного, Грин влез на стол и прикурил от лампадки, висевшей перед иконой. В ту же минуту удар боцмана сбил его с ног, а матросы стали бить лежачего ногами. А когда он со слезами стал объяснять, что виноват тот, кто научил его так прикуривать, боцман сказал:

— Неужто ты сам-то не понимаешь?

В Севастополе он больше удивился не броненосцам, а круглым плавучим батареям, которые назывались «поповками». Только от меня он узнал, что их строил знаменитый адмирал Попов — один из лучших моряков своего времени, которого Станюкович сделал героем своей повести «Беспокойный адмирал».

Огни вечерней Ялты поразили его. Она сияла как созвездие: огни порта сливались с огнями невидимого города. Потом до него донеслись звуки оркестра в городском саду. Теплые порывы ветра донесли запах цветов. Далеко слышались голоса и смех.

Без разрешения он ушел в город. Перед ним шла вверх крутая, узкая, полуосвещенная улица. По сторонам сияла в вечерних огнях трепещущая зелень. По улице спускалась кавалькада: дамы в амазонках, сидящие на лошади боком, мужчины в цилиндрах. Долетел терпкий запах духов, французская речь...

Из этого первого впечатления через много лет родилось поразительное по красоте и силе описание Лисса в романе «Бегущая по волнам»...

Второй рейс был тяжким. В ответ на письма отец сообщал, что денег он посылать больше не может, «старайся сам». Он жаловался на дороговизну, на многосемейность (пятеро детей!), писал, что получает в месяц всего шестьдесят рублей, — и сын знал, что это правда. Но в письмах было и другое: идеалы «труда, пользы обществу, помощи старику отцу». Кроме этого, наивная вера в то, что сыну легко найти работу, и работу легкую, за которую хорошо платят.

Все же Грин отправился в плавание: то ли «зайцем», то ли помощник капитана понадеялся, что он заплати? позже. Но путешествие было отравлено шутками матросов, которые хором твердили: «Гриневского ссадят в ближайшем порту». Желая смягчить начальство, он бросался везде, где работали, где был нужен и ненужен: ворочал брашпиль, тащил канаты, свертывал их на юте и баке, замерзая, нес вахты... В Одессу он вернулся без копейки денег, но с двумя вещами: драгоценной китайской чашкой из тончайшего фарфора и привезенным из Греции узким ножом в ножнах с прямой ручкой из шлифованного пестрого камня. Для этого он продал за четыре рубля свое полосатое байковое одеяло, которое стоило десять. «Зачем тебе чашка?» — спрашивали матросы. Но он не мог объяснить им то, что плохо понимал сам. Это была жажда красивых вещей...

Снова Грин поселился в здании береговой команды. Но его пришлось скоро покинуть.

Смотритель бординхауза невзлюбил Грина. Он называл его «малахольный», «псих», «лодырь», издевался над ним и в насмешку твердил при посторонних, что Хохлов его дядя.

Однажды он загадочно сообщил, что Хохлов требует Грина к себе.

Ничего не подозревающий Грин нашел Хохлова в бешенстве.

— Скажи, пожалуйста, — с места заорал он, — какой это я тебе дядя?

— Вы мне не дядя. Я не понимаю...

— Ты врешь! Ты всем говоришь, что я твой дядя и что я сделаю тебе все, что ты только пожелаешь!

— Кто вам сказал такую чепуху?

Разыгралась безобразная сцена. Призванный на очную ставку, смотритель нагло отрицал свое участие в сплетне, которая разрослась и превратила Гриневского в незаконного сына Хохлова. Взбалмошный Хохлов кричал, выкатывая глаза. Александр тоже кричал сквозь слезы. В результате он был изгнан из бординхауза.

Переночевав в порту под балками эстакады, он утром пошел в больницу, где осмотревший его врач с сомнением покачал головой, сказал, что, по-видимому, нужна будет операция, и положил больного Гриневского в хирургическое отделение.

Однако скоро выяснилось, что операция не нужна: опухоль рассосалась, раны затянулись струпом. Через две недели Гриневский выписался из больницы. Денег в кармане не было.

Наступил настоящий голод. Питался Грин объедками хлеба, который он выпрашивал у матросов и собирал на столах обжорки. Иногда он просто намазывал хлеб горчицей и круто солил его. Получался «пашкет», как называли его босяки (паштет).

Приближалась зима, и нужно было думать о ночлеге. Но денег не было даже на ночлежку. Он пробовал просить милостыню, «стрелять», как говорили бродяги, но из-за страшной застенчивости у него ничего не получалось. Он променял свои довольно крепкие башмаки на опорки, брался за собирание старого железа, продавая его по копейке за фунт. Приходилось ночевать в порту, на складах, вползая под край брезента, прикрывавшего товар, спать на соломе, забившись между ящиками, или проводить ночь, зарывшись в груду стружек. Утром приходилось бегом бежать в трактир или обжорку, чтобы хоть немного согреться...

Грин всегда презирал маленькие парусники (дубки по-черноморски), в которых обычно перевозят дешевые грузы: соль, черепицу, арбузы. Но он даже обрадовался, когда получил предложение поступить на судно «Святой Николай», идущее в Херсон с грузом черепицы. Команда была невелика — всего три человека: шкипер, он же судовладелец, его сын и «матрос за все с оплатой в шесть рублей в месяц»... Спорить не приходилось.

Рейс был трудным. Грин готовил обед на железной печке, колол дрова, держал вахту на баке и почти не спал. Было неудобно и холодно спать на голых досках, положив под голову черепицу и накрывшись рваным тряпьем. Было четыре-пять градусов мороза при сильном ветре. Хозяева помыкали им, как собакой, ругали и издевались над ним. Груз лежал и в трюме и на палубе — до бортов, и ходить приходилось прямо по черепице. Естественно, что иногда он давил одну-две черепицы; тогда сын ругался и кричал, что за каждую испорченную черепицу матрос заплатит по двенадцать копеек.

Но море было таким близким, а горизонт таким чистым и прекрасным, что хотелось плыть и плыть без конца. Изредка стая дельфинов обгоняла дубок. Их быстрые прыжки из воды, открывавшие темные спины, белое брюхо и маленький хитрый глаз действовали на Грина упоительно. На рассвете шестого дня маленький парусник плыл уже в низовьях Днепра. Это был пленительный мир камышовых островов, лазурно-стальных протоков под алым светом встающего солнца. Все вдруг стало розовым — заря, камыши, вода. Настоящего берега не было видно. В этом пышно-зеленом, ярко пылающем мире зеленые отражения под водой, отражения встречных парусов, золотое вино солнца и торжественная белизна облаков, которые образовывались на глазах из клубов поднимающегося светящегося тумана, — все сливалось в картину полного счастья щедрой и непобедимой природы.

Когда парусник бросил якорь в Херсоне, Грин заявил, что служить такую собачью службу больше нс будет и попросил расчета. С руганью хозяева подсчитали раздавленную черепицу и заявили, что матросом заработано два рубля, а если подсчитать их убытки — рубль двадцать за побитую черепицу и рубль задатка, который он уже получил, — с Грина причитается двадцать копеек!

Обращения к городовому и в разные учреждения ни к чему не привели. Тогда Грин плюнул, засел в чайной, где было тепло, и на последний гривенник спросил чаю.

За длинными столами чайной мужики и бабы аппетитно ели из больших белых плошек накрошенные помидоры с луком, обильно приправленные постным маслом, уксусом, солью и перцем. Видя, что «молоденький, жалостный матросик» подбирает недоеденные куски хлеба, сердобольные женщины наспех состряпали ему такой же «рататуй» из помидоров, отрезали полхлеба и собрали копеек пятнадцать мелочью.

Переночевав в ночлежке, Грин утром сел без билета на колесный пароходик «Одесса». Никто не ругал его за «безбилетность», а суровый повар, видевший, как он греется у окна кухни и вдыхает съестные запахи, вечером, не говоря ни слова, влил в жестяной бак полведра борща, бросил туда фунта три вареного мяса и дал целую булку и ложку. Голодный моряк, как скромно и ласково говорят на юге, «покушал» все до конца...

Зима была очень холодной, но Грин провел ее сравнительно неплохо. Прямо по возвращении из Херсона, он, близкий к отчаянию, забыв о всяком самолюбии, отправился к Силантьеву, помощнику Хохлова. Тот устроил его на работу маркировщиком на складах с неплохой оплатой — рубль десять копеек в день, а если работы не было, — шестьдесят копеек. Ему нравилось работать в пакгаузе. Кругом все было пропитано пряными запахами далеких стран. Он любил ощущение изобилия товаров вокруг себя. Все пахло: ваниль, финики, кофе, чай. Соединяясь с морозным запахом морской воды и угля, все смешивалось в один пленительный запах, который приносил со всех концов мира ветер романтики!..

Ранней весной ему удалось совершить заграничный рейс в Александрию на пароходе Русского общества «Цесаревич».

Наивность была одной из главных черт характера Александра Степановича. Она не оставляла его всю жизнь. Когда пароход ошвартовался в Александрии, он отправился за город: ему казалось, что Сахара и львы совсем близко. Одолев несколько широких, пыльных и жарких улиц, он добрался до оросительной канавы с мутной водой. За ней тянулись плантации и огороды. Путешественник был разочарован: он видел дороги, колодцы, пальмы, но пустыни и львов не было.

Посидев у канавы, вдыхая запах застоявшейся воды и глины, он отправился обратно. На пароходе он рассказал матросам, что в него выстрелил бедуин, но промахнулся. Подумав немного, он прибавил, что у дверей одной арабской лавки стояли в кувшине розы. Он хотел купить одну из них, но красавица арабка, выйдя из лавки, подарила ему цветок и сказала: «Селям алейкум».

С Александра Степановича было достаточно этой фантазии. Так ли говорят арабские девушки, когда дарят цветы, и дарят ли они их неизвестным матросам, он так и не узнал до конца жизни...

Летом его потянуло домой. Он продал все, даже краски, которые он захватил из Вятки, чтобы «рисовать на берегах Ганга цветы джунглей». Его самую большую драгоценность, китайскую чашку, у него давно украли. Но он не мог расстаться с полной формой настоящего матроса: в ней он хотел появиться в Вятке...

Капитан одного угольщика взялся довезти его до Ростова-на-Дону «за работу». Так же он добрался до Калача, а оттуда, по железной дороге, — до Царицына, без билета, конечно, и до Казани, хотя его ссаживали три раза.

От Казани капитан Вятского парохода «Булычев» взял его бесплатным пассажиром и даже разрешил есть с командой. Но пароход сел на мель на перекате, и последние двести верст Грин прошел пешком. Шел он по жидкой грязи, поливаемый дождем и продуваемый студеным ветром, целую неделю.

Когда стал виден голубой купол вятского собора, путешественник выстирал свою голландку в ручье, отряхнул брюки, почистил башмаки, умылся и в полдень шел по деревянным тротуарам города, привлекая внимание прохожих.

— Где же твой багаж? — спросил отец после первой радости встречи.

— Пароход сел на перекате, и я последние двести верст ехал на почтовых лошадях, — ответил блудный сын. — Вещи остались на почтовой станции... Знаешь... Понимаешь... Не было извозчика...

4

Грин прожил в Вятке один год. Он всячески пытался найти себе занятие: служил писцом в канцелярии, переписывал роли для театра, посещал железнодорожные курсы, был банщиком на станции Мураши, переписывал по заказу отца годовые отчеты земства... Но не было ему в жизни ни места, ни занятия.

Его снова потянуло к морю, он почему-то выбрал Баку. Весь его капитал составляли данные отцом пять рублей, а имущество — плетеная корзинка с необходимым бельем, подушка и старое одеяло.

Он много бродил по стране и часто забывал подробности своих странствий. Но холод и мрак этого отчаянно тяжелого года навсегда остались в памяти и сердце.

Денег ему едва хватило на то, чтобы добраться до Астрахани, да и то пришлось продать кое-что из белья. Оттуда, по совету какого-то бродяги, на маленьком пароходике он доплыл до так называемого Двенадцатифутового рейда, который оказался настоящей улицей на воде. Пароход прибывал туда поздно вечером, и у Грина осталось впечатление иллюминации в море: огни пристаней, пароходов и барж сияли вверху, а отражения — внизу. В Баку он попал уже привычным ему способом: «за работу». Дальше начиналась тьма голодного и холодного безвыходного существования босяка.

Александр Степанович был человеком с пылким и точным воображением. Все его фантазии устойчиво жили в его памяти. Но все попытки вспомнить подробности бакинского существования были сходны с усилиями припомнить ускользающий сон.

Сначала Грин поселился жильцом в квартире у старика грузчика, но безработица среди моряков была велика, и Грин очень скоро перебрался в ночлежку. Но и из ночлежки его выгнали, когда он пожаловался, что у него украли мешок с вещами. Окончательно превратившись в босяка, он ночевал в духанах, не топившихся зимой, прямо на полу, «за ради Христа», или в недостроенных домах, на груде сваленных кирпичей, а иной раз в пустых котлах, лежавших возле заводов, под опрокинутой лодкой или просто где-нибудь под забором.

Скорчась, засунув пальцы под мышки, чтобы не отморозить, положив под голову камень, прикрытый шапкой, он лежал и дрожал, пока дрожь не навевала своеобразного нервного тепла, — быть может, просто бесчувственности — и ненадолго засыпал, чтобы утром, чуть рассветет, бежать в трактир, согреться и выпить стакан водки, а если денег не было — в ночлежную чайную, где за три копейки давали чай, фунт белого хлеба и три куска сахара. Часто это было его единственной пищей за сутки...

Когда водились деньги, Грин учинял пир в «кишечном ресторане». Какой-то предприимчивый татарин жарил на огромной сковороде кишки и давал на копейку целую тарелку плохо промытых, но горяче-румяных рубленых бараньих кишок, залитых жиром. Лакомством также считались рыночный пирог с ливером, колбаса, крашенная фуксином в розовый цвет, арбузы и дыни, которые шли почти задаром. В такие дни «богатства» Грин позволял себе пить чай с белым хлебом по нескольку раз в день.

После пропажи вещей он стал настоящим босяком., Работа попадалась только случайная и далеко не каждый день. Ситцевая рубашка, старый картуз, бумажные коричневые брюки, рваные опорки — таков был его наряд.

Одно время он работал на заводском дворе за шестьдесят копеек в день — прибирал, подметал, таскал какие-то трубы. За восемьдесят копеек в день он забивал сваи. Эта работа ему нравилась своим однообразием и бездумностью. В субботу вечером подрядчик приносил деньги и четверть водки: кроме поденной платы каждый получал по стакану. В доках он соскребал краску с пароходов. На погрузке леса на суда платили по рублю, но работа была слишком тяжела. «Стрелять» он так и не научился: он не умел складно врать или нагло преследовать свою жертву, пока она не откупится какой-нибудь мелочью. Только один раз серьезный молодой матрос, которому он скованным от стыда языком бормотал: «Три дня не ел, только что вышел из больницы», повел его в харчевню, заказал столько пищи, сколько босяк мог съесть, ответив на слова благодарности: «Сам знаю, всякое бывает»...

К несчастью, зимой Грин заболел малярией. Лихорадка трясла его через день — от двенадцати часов дня до двенадцати другого дня. Он радовался сорокаградусному жару, который согревал его ночью, но так ослабел, что почти не мог работать. Денег совсем не было даже на чай, и он все время пил воду, а ел объедки хлеба, которые подбирал на цинковых столах.

Когда работы не было, он ходил в «театр босяков»: смотреть, как играют в орлянку.

Это была азартная игра, и полиция запрещала ее, но тем не менее ей самозабвенно предавались все босяки, сходясь где-нибудь на пустыре или в тупике. Кроме босяков, играли в нее «по-крупному» котельщики, получающие по три копейки с заклепки, токари, слесари и даже мастера — в дорогих костюмах, блестящих ботинках, в каракулевых шапках или синих суконных картузах. Александр Степанович рассказывал, что ему приходилось видеть круг, уставленный столбиками золотых монет и стопками кредитных билетов, когда ставили по сто рублей «на удар».

Правила игрь! были строгими. Пятак или, при большой игре, серебряный рубль нужно было метать очень высоко, вертеться он должен был «бабочкой», а не винтом. Запрещалось метать вогнутые или фальшивые пятаки.

Ритуал разрешал каждому игроку поймать монету на лету — «на счастье» или для проверки. Один раз Грин видел, как жестоко били какого-то профессионального игрока, который метал «двухорловый» пятак. Для этого две монеты распиливали вдоль и потом спаивали оловом две половинки с орлами. Иной раз монету просверливали близко к решке и заливали ее оловом.

В те годы в Баку в большом ходу были фальшивые рубли — чугунные и стеклянные, лишь посеребренные сверху. С тех пор у Александра Степановича выработалась привычка, получив рубль, с силой бросать его на тротуар или прилавок: хрупкие фальшивые монеты при этом разбивались.

Игра в орлянку сопровождалась такой отборной руганью, что Грин, человек очень сдержанный и замкнутый, часто не выдерживал «красноречия» игроков и уходил, как он говорил, «очистить уши»...

Многое из пережитого в Баку забылось, но иные фигуры босяков долго являлись Александру Степановичу во сне, — а сны он видел длинные и сложные и хорошо их помнил. Чаще всего его собеседниками были Рваный рот, Купецкий сын и Васька Несчастный.

Рваный рот был высокий оборванец с полуинтеллигентным актерским лицом. Обычно он обходил столики, выпрашивая «рюмочку». Он принадлежал к той породе босяков, для которой не опохмелиться до полудня — значит умереть. Один раз он долго приставал к компании, сидевшей за одним столом. Когда ему отказали, он стал их ругать. Его прогнали. Тогда он взял толстый стеклянный стаканчик, разбил его о камень у входа и, тихо подкравшись к столу, молча и страшно хватил стеклом одного из пьяниц по лицу и, прижав стакан, стал его вдавливать и вертеть.

Били его все присутствующие — смертельно и страшно. Били бутылками, ногами, табуретками, кололи вилками, грызли ему ухо, вырывали волосы, прыгали на нем. Наконец один босяк всунул ему в рот руку и разорвал рот до уха, которое само превратилось в кусок кровавого мяса. Несчастный остался жив только потому, что явилась полиция и его увезли на извозчике.

Месяца три его не было видно по кабакам. По-видимому, он лечился в больнице. Наконец Грин как-то встретил его в духане. Он был трезв, прилично одет. От левого угла губ до уха тянулся рубец, но вместо опухшего, дикого и грязного его лицо было осмысленным, человеческим и даже приятным. Он вылечился от запоя и работал на рыбном промысле.

И Грин тогда подумал, что если у человека есть воля, то он способен совершить все, даже то, что кажется выше человеческих сил. С этого дня, как говорил он, у него появилась воля к победе и вера в будущее.

Васька Несчастный был обратным примером навсегда погибшего человека. Это был кругломордый босяк, всегда трясущийся с похмелья, с темно-лиловым лицом, босой — летом и зимой. Он никогда не работал, но уверял, что знает коновальное ремесло, умеет гадать на воде, «наводить порчу» и делать фальшивые деньги. Он говорил также, что знает, как достать неразменный рубль. Но такого рубля у него не было. Взамен этого он за бутылку водки позволял бить себя по голому пузу палкой изо всей силы три раза или разбивать о голову горшок.

Купецкий сын действительно был сыном богатого купца из Астрахани, изгнанный из дому за «художества». Получал он от отца по двести рублей, с перспективой полного прощения, когда исправится. С темной бородкой, с испитым лицом гуляки, он всегда ходил в синем кочегарском комбинезоне, который он называл пижамой, в лихо заломленной соломенной шляпе, на ходу приплясывая и присвистывая. Однажды Грин встретил его в духане — он был одет в дорогой синий английский костюм, в панаме и, сидя за столом, угощал всех присутствующих французским сухим белым вином, которое, не смея отказаться, босяки с отвращением пили. Блудный сын заявил, что он получил от отца пятьсот рублей и полное прощение и на днях едет домой.

Дней через десять Грин встретил его в том же духане. Он был бос, одет в какие-то тряпки, один глаз был подбит и кровоточил. Он высморкался с приложением к ноздре пальца и, подойдя к стойке, спросил водки. На вопрос Грина, почему он босячит, купеческий сын признался, что сызмальства тоскует его душа и из богатого дома тянет на бродяжную жизнь.

Его ожидало наследство в три миллиона рублей...

Весной на нефтяных промыслах в Сураханах, далеко за городом, вспыхнул пожар нефтяного фонтана. За плату по рублю в день была быстро набрана команда босяков человек в триста. Идти пешком, в жару, было тяжело. Черные и мрачные острия вышек показались больному Грину страшными, как дурной сон. Пропитанная нефтью земля, без малейшего признака зелени, запах керосиновой лавки, неприятный вкус во рту, геометрический и однообразный пейзаж вышек и нефтяных цистерн, полный дикого напряжения и таинственности, — все навевало ужас и глухую тоску. И Грин был рад, когда фонтан через два дня забили пробкой, и, переночевав на полу какой-то рабочей казармы, где клопов было столько, что они сделали пол «почти ажурным», он смог вернуться «домой» в Баку.

Из всего этого нефтяного эпизода Грин запомнил лишь легенду, которую рассказали ему местные рабочие. В одном месте стали бурить скважину, и вдруг ударила желтая жидкость с приятным запахом. Попробовали — оказалось превосходное баварское пиво! Выяснилось, что пробурили какой-то обширный пивной погреб, попав в очень большую бочку...

Ослабевший от голода, больной Грин не мог работать. Тогда он занялся «коммерцией»: покупал старье — рубашки, штаны, жилетки — и пытался перепродать его на Солдатском базаре с прибылью. Но от природы лишенный коммерческих способностей, чрезвычайно стеснительный, он кончал тем, что спускал свой товар в убыток. Пробовал он также торговать рамочками, которые делал в мастерских при ночлежном доме: выпиливал их из фанеры лобзиком и покрывал лаком или оклеивал фольгой. Но и эта торговля не имела успеха...

Ел он даже хлеб далеко не каждый день. Ночью падающий снег таял на полуголом теле. Тупое отчаяние, сопровождающееся галлюцинациями, сменялось столь же тупым безразличием. Он уже не ходил, а ковылял на дрожащих ногах. И лишь трогательное участие такого же босяка, как он, молодого веснушчатого рыжего парня, спасло Грина. Если этот молодой оборванец добывал деньги — работой или «стрельбой», — он тотчас же кормил неудачливого товарища и платил за ночлег.

Судьба разлучила их: босяк нанялся матросом на какое-то судно, а Грин, когда наступила теплая погода, с восторгом принял предложение работать на рыбных промыслах — плата восемнадцать рублей в месяц на готовых харчах.

Ему выдали очень высокие рыбацкие сапоги с ремнями под коленом, цветную бумазейную блузу и кожаную фуражку. Артель работала на большом плоском острове, далеко от Баку.

Жили рыбаки в каменном доме с земляным полом и крышей. Кормили хорошо: на обед вареная или жареная белуга, утром — чай с белым хлебом и чашка икры, которую ели ложкой.

Работа была трудной. Вдобавок с еще большей силой вернулись припадки малярии, однако Грин боялся об этом сказать: могли прогнать с работы. Ночью он горел и трясся, утром болела и кружилась голова, дрожало и ныло все тело.

Выдержал он только неделю и, получив расчет, вернулся в Баку, где его положили в больницу. Адские приемы хины временно освободили его от лихорадки.

Знакомый пожилой босяк предложил ему идти на Северный Кавказ побираться, нищенствовать. Талант гриновского спутника обнаружился очень скоро: еще не покидая города, он настрелял у прохожих больше рубля и набрал в домах целый мешок всякой снеди. Но Грина, как всегда, преследовали неудачи, и он вынужден был поступить на иждивение бродяги.

Однако туманные намеки босяка не понравились Грину. По-видимому, он намеревался ограбить какой-нибудь уединенный дом, а если будет нужно — убить его хозяев. Не без труда Грину удалось отделаться от опасного товарища, который раза два уходил, снова возвращался и звал. Наконец он отстал, прокричав:

— Ну, так пропадай тут: лезь в хомут, если так тебе нравится... Дураков работа ищет!

Грин некоторое время работал в пекарне. Ему нравилось развозить на телеге хлеб, нравилось купать после этого лошадь и купаться самому. Когда пекарню почему-то прикрыли, он пристал к артели землекопов, которые работали на постройке железной дороги. Но после двух дней работы на солнцепеке лихорадка снова свалила его: не было силы возить тачку с грузом в двадцать пять пудов.

Возвращался Грин пешком. Но вместо того чтобы идти проезжей дорогой или вдоль железнодорожного пути, он легкомысленно двинулся по берегу моря.

Солнце палило беспощадно, кричали суслики, звенели кузнечики. Вначале он шел бодро, но скоро захотел пить. Он прибавил шагу, но холм сменялся холмом, бесконечно тянулась линия берега, а ни реки, ни ручья или человеческого жилья не попадалось на его пути. Ядовитый озноб пробегал по телу, красные круги лежали на белом песке, жажда стала мучением.

Глядя на морскую воду, он примачивал голову, глотал соленую слюну, то шел спотыкаясь, то почти бежал — все дальше и дальше, рыдая и громко призывая на помощь, лишь с одной мыслью: он знал, что если присядет или упадет, его ожидает смерть!

На закате солнца он наконец увидел дерновую крышу промысла. Исступленно крича: «Где вода?», он добежал до бочки, упал перед ней на колени и жадно припал к ней сгоревшим ртом. Его вырвало. От слабости он упал навзничь. Тогда один рыбак стал поить его из кружки. Зубы стучали, он глотал рыдая, чувствуя страшную боль в горле. Тогда другой рыбак догадался вылить ему на голову ведро воды...

«...В таком утолении жажды нет радости, — рассказывал он, — оно мрачно, тягостно и кажется почти преступным!» Ночью он отчетливо видел во тьме странные, жуткие галлюцинации. Ему чудилось, что он в вагоне, полном не тьмы, а зловещих сумерек. В углах сидели, опираясь руками о пол, жуткие волосатые существа с огненными глазами. Их толстые длинные хвосты шевелились, как у крыс... Только дым крепкой махорки прогонял эти сны наяву...

Скрывая болезнь, Грин нанялся матросом на товаро-пассажирский пароход «Атрек», делавший круговые рейсы по Каспийскому морю.

Последним впечатлением от Баку был огромный пожар. Одновременно горели лесные склады в порту и нефтяные резервуары черного города. Все было охвачено и наполнено дымом — улицы, дома, склады. Люди дышали дымом, и днем было темно, как ночью. Огня не было видно, только движущиеся дымовые горы, вращающиеся черные занавесы, трепещущие дымовые извержения. По воздуху летали горящие куски деревьев, и взлетали вверх огромные конические крыши резервуаров диаметром в двадцать — тридцать метров. Это казалось не бедствием, а концом света...

Почти весь рейс Грин был в бреду и не понимал, где он, не запомнил ни капитана, ни лиц матросов, ни гаваней. Очнулся он лишь на Двенадцатифутовом рейде вблизи Астрахани: совершенно неожиданно его оставила лихорадка.

По расчету, за вычетом стоимости продовольствия (которого он не ел), он получил шесть рублей, на которые он приоделся: купил косоворотку, бумажный пиджак, брюки и морскую фуражку. Не хватало только на башмаки.

До Вятки он добирался, как всегда, «зайцем». Его ссаживали несколько раз, но он упорно садился на следующий пароход. Чтобы спастись от контроля, он придумал следующее: когда корабль давал гудок, приближаясь к пристани, он спускался на планшир — род карниза, идущего вокруг судна, и садился, держась за канат, невидимый с палубы. «Где ты был? — спрашивали матросы. — Ведь мы тебя ищем».

На последнем пароходе ему повезло: он встретил возвращавшегося домой котельщика из Баку. Вдребезги пьяный мастеровой вдруг неожиданно полюбил Грина и в припадке великодушия купил ему новые «баретки» — летние парусиновые башмаки.

Отец встретил сына радостно и слегка растерянно. Из писем он знал, что сын устроился хорошо, плавает матросом и не собирается возвращаться.

— Ну вот... был в Баку, лежал на боку, — бесхитростно острил он, когда сын, стараясь держаться бодро, небрежно рассказал ему кое-что о своих приключениях. — Ну, а как насчет денег?

— Деньги? Деньги есть всякие: и золотые, и серебряные... — солгал сын, которому было стыдно.

Ночью сильно нетрезвый отец разбудил сына:

— А ну, Александр, давай-ка деньги! Давай, давай! Ты все зря истратишь... то-то вот... Давай!.. То-то вот...

Пришлось сознаться, что он солгал.

— Так зачем же ты лжешь? — спросил отец с недоумением...

Зиму Грин снова провел в Вятке. Он очень бедствовал. За переписку ролей для театра ему платили гроши. Он пробовал писать прошения, сидя в трактире за столиком, но успеха у клиентов не имел. Почерк у него был плохой, без завитушек, прошения он составлял сухо, излагая только суть, а просители хотели, чтобы было «пожалостливей», «доходило до сердца». Медяки, которые он получал, тратил так: на две копейки покупал в трактире чашку вареного гороха с постным маслом, на три копейки хлеба, на две — жареного картофеля. Было хорошо, если оставалось на чай и на табак.

Заработки совсем прекратились, когда в трактире появился «дока» — с красным носом, в опорках и засаленном сюртуке. Он брал просителей тем, что сразу говорил: «Ставь». Мужик зубами развязывал узелок платка, и оба прекрасно понимали друг друга.

Тогда Грин стал собираться на Урал. Он мечтал разыскать клад или найти самородок пуда полтора весом: чары Райдера Хаггарда и Густава Эмара все еще не оставляли его!

Стоял морозный февраль. Одет путник был в теплый пиджак, меховую шапку и старые валенки. Отец дал на дорогу три рубля.

Шел он по тракту пешком. Иногда крестьяне подвозили его на попутных санках. Однако в сильные морозы лучше было идти, чем ехать. Ночевал в крестьянских избах. Редкая семья соглашалась взять с него деньги за ужин и ночлег. Он предпочитал бедные избы: хозяева их были радушнее и приветливее, чем зажиточные крестьяне.

Он изучил этикет деревенского ужина. Вся семья садилась за стол, причем каждый, перед тем как сесть, крестился на иконы и облизывал свою ложку. Потом нужно было по очереди черпать из общей миски щи или молоко. В зажиточных домах подавали также толокно, разведенное квасом и сдобренное постным маслом, и варенец. В бедных — вареный картофель и квас с луком.

Все за столом молчали, даже дети. У Грина с собой был чай. Хозяйка с худо скрываемым удовольствием ставила самовар, и все, особенно женщины, пили чай без конца, потея от удовольствия. В знак конца чаепития каждый должен был перевернуть свою чашку и положить на ее донышко недогрызенный кусочек сахара.

А утром, еще затемно, при свете лучины, испив квасу и поев ржаных лепешек, которые успела напечь хозяйка, он снова шагал по широкому снежному тракту, обсаженному столетними березами, одетыми в пышное белое кружево...

В Глазове он побывал в гостях у Петрова, своего бывшего учителя по Вятскому городскому училищу. Весь вечер и часть ночи они провели в спорах о литературе. Грин читал свои стихи и горячо отстаивал любимого писателя Горького — ведь в судьбах их было много общего: бродяжничество, голод, жестокие испытания нищенской жизни...

Остальной путь Грин проделал по железной дороге. Кондуктор запер его в пустом вагоне, и всю ночь он провел в борьбе с одолевавшей его сонной одурью и морозным оцепенением — было больше двадцати градусов мороза. Утром, отпирая вагон, кондуктор сказал:

— А я думал, что ты уж помер!

Вокруг стояли круглые горы, заросшие синим лесом. Мрачный и дикий вид страны не испугал Грина: эта страна золота казалась ему страной Густава Эмара и Майн Рида. Идя по дорогам Урала, он то и дело поднимал разные камни и осматривал их: его не оставляла мечта найти хотя бы небольшой самородок. Ему грезились костры в лесу, карабины, тайные притоны скупщиков золота, сокровища и пиры, медведи и индейцы. Заметив, что докатился до индейцев, он оглянулся, но никто не слышал его мыслей на дикой дороге.

Золота он не нашел, но медведя встретил. Сбившись с пути, он зашел в глубину леса и вдруг услышал за спиной громкое сопение. Вспомнив совет бывалых людей, Грин сошел с тропки и, встав около толстого кедра, начал обтесывать его топором. Слабо заревев, медведь побежал за ним. Долго, сопя и фыркая, медведь стоял у него за спиной, глядя, как идет работа. Затем он обошел кругом дерева, сшиб лапой гнилой пень и, услышав вдали человеческие голоса, важно удалился в чащу. Грин долго сидел, покуривая махорку, переживая приключение.

Грин работал чернорабочим в паровозном депо, на рудниках, на приисках, возил на домну руду и перетаскивал слитки, валил лес и спускался по рекам на сплаве. Но нигде он не задерживался надолго: работа была тяжкой, от зари до зари, и к вечеру он так уставал, что часто не мог ни есть, ни читать. Вдобавок он знал, что если останется на одном месте надолго, то никогда не найдет дороги к другой жизни, о которой втайне мечтал.

Жил он обычно в рабочих казармах, сложенных из гигантских бревен кедра. Вокруг стен шли нары, с потолка свисала сильная керосиновая лампа, а посредине красовалась раскаленная докрасна железная печь, нагонявшая тропическую жару. Главным в этой картине был ярко-желтый цвет всего окружающего: пола, стен, столов, сушащихся портянок, рубах, людей и самого воздуха. Это была рудная пыль — пыль железной руды, скопившаяся годами.

Грин к весне продал шапку и купил картуз. Развалившиеся валенки пришлось сменить на лапти. Он притворялся опытным бродягой и мало отличался от окружающих его людей, среди которых были воры, люди, сбежавшие с каторги, беглые солдаты. Никто их не тревожил: фальшивый или чужой краденый паспорт покрывал все.

Местной аристократией были «хищники» — они и сами себя так называли. Их одеждой, предметом мечты всех остальных, были татарская шапка из барашка с четырехугольным, черного бархата верхом, высокие сапоги выше колен, с ремешками под коленом и серебряными подковами, бумазейная рубашка с высоким воротником, застегивающаяся на синие стеклянные пуговицы, и черные бархатные шаровары.

— Есть такие золотые места, — рассказывал Грину один из них, — о которых знаем только мы, хищники. Есть верховое золото: сорвешь пласт дерна, и с корешков травы стряхиваешь, как крупу, чистое золото, есть «карманы», полные самородного золота и песка. Попади на такой карман, будешь всю жизнь богат!

Прельщенный этой призрачной мечтой, Грин подговорил одного рыжебородого мужика идти вместе за кладом. Однако уже в пути спутник сообщил ему, что он бежал с каторги, куда попал за поджог трех домов. А на первом же ночлеге у одинокой женщины с тремя детьми этот благообразный благодушный мужичок, лежа на полатях, стал уговаривать товарища убить хозяйку и детей и ограбить избу. Он говорил так страшно просто и деловито, что Грин испугался, золотой дым вылетел из его головы, и он постарался как можно скорее отделаться от своего спутника.

Грин стал работать в лесу. Он поселился в бревенчатой избушке вдвоем с дроворубом Ильей. Это был огромный добродушный мужик с рыжей бородой, с толстыми губами и глазами-щелками. Работа была для него игрой: выйдя до рассвета и возвращаясь в потемках, он еще в состоянии был печь «пельмени» — плоские пироги из пресного теста с сырым мясом. Наевшись «пельменей», которые он запивал водкой, как другие запивают водой, он благодушно и усердно просил, слегка заикаясь:

— Александра, расскажи сказку!

И Грин, увлекаясь простодушным восхищением Ильи, рассказывал ему фантастические истории, переиначивая и варьируя все, что помнил: Перро, братьев Гримм, Андерсена, Афанасьева, сказки «Тысячи и одной ночи»... А когда весь запас иссяк, он сам начал выдумывать всяческие истории. Так креп его талант превосходного рассказчика.

Илья был необыкновенно восприимчивой аудиторией. Он ревел как бык над «Снежной королевой» Андерсена, до слез хохотал над приключениями Иванушки-дурачка и задумывался, распустив толстые губы, над «Аленьким цветочком». После долгого раздумья он резюмировал:

— Угробила она его, ведьма!..

Грязь, вши, изнеможение, одиночество угнетали Грина. Иногда он тосковал и не мог работать. Дремучий, молчаливый лес окружал его. Стук упавшей шишки, треск дятла, скачок белки — все это воспринималось как события. Мальчиком он стремился к дикой жизни в лесу, а теперь понял, как такая жизнь, в сущности, ему чужда.

Проездом он на несколько дней остановился в Вятке. Для отца он придумал новую фантастическую сказку: на Урале примкнул к разбойникам, тайно мыл золото в лесу, прокутил целое состояние... Но отец уже ничему не верил. Он мечтал, что сын найдет свое место в жизни, станет уважаемым человеком: капитаном, инженером, врачом — ведь учителя говорили о его завидных способностях. А тут...

Грин решил стать солдатом. Он добровольцем поступил в царскую армию. Это был акт отчаяния. Ему надоело быть «шпагоглотателем», как он говорил...

Полк, в котором он служил, стоял в Пензе. В нем царили самые жестокие нравы. Через четыре месяца рядовой Александр Степанович Гриневский бежал из полка и несколько дней скрывался в лесу. Его поймали и приговорили к трехнедельному строгому аресту.

Пензенские эсеры усердно снабжали строптивого солдата агитационными листовками и брошюрами и помогли ему бежать вторично, снабдив его фальшивым паспортом. При побеге он разбросал листовки и пробрался в Одессу, а затем в Севастополь. Отныне он перешел на нелегальное положение.

С явочным паролем «Петр Иванович кланяется» он пришел в Одессе к сотруднику «Одесских новостей» Геккеру. Полупарализованный старик встретил гостя недоверчиво и отказался дать агитационную литературу, сказав, что это какое-то недоразумение. Да и самому Грину казалось, что он участвует в какой-то игре. Впоследствии он иронически говорил о Севастопольской организации, что вся она состояла из курсистки «Киски», фельдшерицы «Марьи Ивановны» и домашнего учителя, большого краснобая, который любил громко возглашать на улице: «Надо бросить бомбу!»

Тем не менее Грин со страстью отдался агитационной работе. Он был превосходным пропагандистом, вел работу среди матросов и солдат. На одном нелегальном собрании после его выступления тихий и робкий солдат вдруг бросил на землю фуражку и воскликнул:

— Эх, пропадай родители и жена, пропадай дети! Жизнь отдам!

Его уже знали в революционных кругах. Однажды, когда с кипой эсеровской литературы он возвращался из Саратова, на Харьковском вокзале за стол против него сел молодой офицер.

— Не бойтесь меня, — сказал он. — Вы Гриневский? Вы бежали в прошлом году, предварительно разбросав прокламации?

Что-то подсказало Грину: можно признаться.

— Ничего. Я вам сочувствую, — сказал офицер, пожимая ему руку. — Я вас не выдам!

Грин боялся, что его арестуют, но офицер не солгал...

В Севастополе он жил на отдаленной улице, вблизи тюрьмы, в подвальной, совершенно пустой комнате. Не было ни столов, ни стульев, лишь один матрас. Он спал, ел и писал на полу. Днем он бродил по городу, ходил на раскопки в Херсонес. Ему понравился вид окрестностей, на которые он смотрел сквозь цветные стекла Херсонесского монастыря, и огромные греческие амфоры, вкопанные в землю, в которые жители собирали дождевую воду. Он бродил по набережной, где, словно выросшие из моря, торчали острые латинские паруса, и по тихим улицам, поросшим зеленой травой. Он уже жил в воображении в своих будущих городах: Лиссе, Зурбагане, Гель-Гью, Гертоне. Стояла прекрасная, задумчиво-яркая осень, полная запаха морской воды и нагретого камня.

...Его арестовали на Графской набережной, когда он собирался ехать на нелегальное собрание солдат и матросов.

— А не прогуляться ли нам в участок? — спокойно и мирно сказал городовой.

До конца жизни он не мог забыть режущий сердце звук ключа ворот Севастопольской тюрьмы, где он просидел два года...

На допросе он отказался отвечать, даже не назвал своего настоящего имени, объявил голодовку. «В общем, поведение Григорьева было вызывающим и угрожающим» — такая запись осталась в архивах охранки. Ему грозили каторгой и даже виселицей — он молчал.

Его друзья готовили побег. «Киска» добыла тысячу рублей. Было куплено парусное судно, чтобы отвезти Грина в Болгарию. За сто рублей был нанят извозчик, чтобы доставить беглеца на пристань.

В назначенный день и час, во время прогулки арестантов, через стену тюремного двора была перекинута веревка с узлами. Но взобраться по тонкой веревке Грину не удалось: его заметили и солдаты открыли огонь. Во время вторичного допроса прокурор вдруг мягко спросил:

— Нет ли у вас знакомых, которые могли бы ходить к вам на свидание?

Арестант уже открыл рот, но присутствующий на допросе жандарм вдруг кашлянул, и по его взгляду Грин понял, что чуть не попался.

— Нет! — сказал он. — У меня нет никого: ни родных, ни знакомых.

Во сне он часто видел, что свободен, что ходит по улицам Севастополя. Мука при пробуждении достигала иногда силы душевного расстройства. Отец писал: «Подай прошение о помиловании». Но он не знал сына, который, понимая, что ему грозит виселица, готов был скорее умереть, чем просить прощения.

Он не оставлял мысли о побеге, придумывал планы, один другого сложнее и запутаннее. Сидя на четвертом этаже тюрьмы, он мечтал пробить потолок, чтобы вылезти через отверстие на чердак. Потом его увлекла мысль размягчить известково-ноздреватый камень стен, сверля в нем отверстия и заливая их серной кислотой, или взорвать стены динамитом. Но ни сверла, ни серной кислоты, ни динамита у него не было. Он хотел напасть на надзирателя, заткнуть ему рот, надеть его форму и отобрать ключи или выбежать в открытую калитку во время прогулки...

Вскоре после ареста его посетил архиерей из Симферополя. Это был дородный, высокий человек с зычным голосом.

— Вам незачем приходить сюда, — сказал Грин. — Мы не дикие звери, чтобы смотреть на нас из пустого любопытства.

— Нет! Вы и есть дикие звери, — сказал архиерей отступая. — Я думал, что вы — люди, а теперь вижу, что точно: вы есть звери!

Он ушел, отказавшись зайти к другим арестантам.

Через год пришел другой архиерей, старенький, сгорбленный и лукавый. Он долго бранил узника за то, что он много курит. И действительно, в камере стоял дым, как в кочегарке. Уходя, он стянул с полки четвертку табаку арестанта и ловко спрятал ее в рукав...

Наконец состоялся военно-морской суд. Подсудимый, как рядовой, должен был стоять, не присаживаясь, не имел права курить и должен был отвечать на вопросы: «Так точно!», «Никак нет!»

Прокурор требовал для Грина двадцать лет каторжных работ. Суд приговорил рядового А. С. Гриневского к бессрочной ссылке на поселение в отдаленнейшие места Сибири.

Его освободила революция 1905 года. Да и то не сразу: адмирал, начальник гарнизона, согласился освободить всех, кроме Грина. Тогда четверо рабочих-большевиков отказались покинуть тюрьму, если вместе с ними не будет выпущен Грин. Они заперлись вместе с ним в камере. Через двадцать четыре часа после такого «бунта» все наконец были освобождены.

Грин уехал в Петербург, но вскоре снова попал в руки полиции: хватали всех амнистированных революцией и без суда и следствия отправляли в ссылку. Его сослали в город Туринск, Тобольской губернии. На другой же день после прибытия в ссылку этапным порядком Грин бежал оттуда, пробрался в Вятку, где отец выкрал ему из больницы паспорт недавно умершего А. А. Мальгинова. С этим паспортом Грин прожил до Октябрьской революции.

Первый рассказ Грина «Заслуга рядового Пантелеева» был издан нелегально, для распространения в качестве агитационной брошюры среди солдат-карателей в 1906 году, за подписью А. С. Г. Весь тираж был конфискован в типографии и сожжен полицией. Автор считал рассказ погибшим, и лишь после смерти писателя он был найден в I960 году в архиве московской жандармерии.

Первый легальный рассказ писателя был опубликован в газете «Биржевые ведомости» в 1906 году.

В 1907 году Грин обратился к А. М. Горькому с просьбой помочь ему выпустить первую книгу. Ответное письмо Горького не сохранилось, но в следующем году вышла в свет книга «Шапка-невидимка». А. С. Грин — как он подписывался всю жизнь — стал профессиональным писателем.

Александр Степанович всегда несколько стеснялся слова «писатель». Не знаю, было ли это следствием его скромности или он хотел подчеркнуть свое отличие от господствующих в то время в литературе символистов, акмеистов, футуристов, последователей Чехова и подражателей Леонида Андреева. Знакомясь с кем-нибудь, он неизменно говорил:

— Беллетрист Грин!

Любовь к Эдгару По, «безумному Эдгару», и великолепному стилисту романтику Стивенсону он пронес через всю жизнь. Из современных ему писателей он больше всего любил Максима Горького. Горький был близок ему своей жизненной судьбой, сходной с его жестокой юностью. Он также очень любил Куприна, с которым познакомился в юности, когда тот жил в Балаклаве, а Грин — в Севастополе. Любил за великолепный оптимизм, за большой талант. Но литературного влияния этих писателей Грин не испытал.

Долго и мучительно Грин искал самого себя как писателя — свой неповторимый стиль, тему, глубоко личную, которая могла бы взволновать юные сердца, наполненные любовью к романтике, верой в будущее. Он не выдумывал свою необыкновенную страну, не переносил на бумагу свои мечты, но преобразовывал окружающую его действительность в благородный сверкающий сплав, из которого было сделано то волшебное перо, которым были написаны его книги.

Он начал с прокламаций и агиток. Первый его рассказ тоже был оружием в политической борьбе того времени: его политическая тенденция была обнаженной и ясной.

Заслуга рядового Пантелеева заключалась в том, что по приказу пьяного ротного командира во время подавления «крестьянских беспорядков» Пантелеев ни за что ни про что убил деревенского парня. За этот «подвиг» ему подарили пять рублей и дали чин младшего унтер-офицера. Однако далеко не всем поступок Пантелеева казался заслугой и подвигом.

Ефрейтор Гришин гневно говорит герою:

«Домой придешь — жрать нечего, начальство дерет последнюю шкуру... Ты и тогда, свои нашивки наденешь? Сам себя усмирять пойдешь? Дашь сам себе, и отцу, и матери по двести розог?.. Лучше какой ни есть беспорядок, чем такой порядок, где просят хлеба, а дают — пулю!..»

Первая его книга «Шапка-невидимка» была посвящена нелегальной работе революционеров-подпольщиков. В те годы Грин писал еще очень неуверенно, с оглядкой: ему казалось, что за его спиной стоит толпа читателей, готовых осмеять каждый рассказ писателя-босяка. Кроме того, он разочаровался в эсерах, скептически относился к их программе. Поэтому он писал не о подвигах эсеров, а об их душевных потрясениях, разочарованиях и муке. Рассказы были выстраданы им; ему хотелось в своей борьбе быть не одиночкой, а говорить со всем народом. Он сам еще не подозревал о той буре сюжетов, которая зрела в нем, ища выхода.

По иронии судьбы он снова был арестован за принадлежность к партии эсеров, с которой давно порвал, снова сидел в тюрьме и был выслан на два года в Архангельскую губернию — сначала в Пинегу, потом на Кегостров.

Как ни странно, в ссылке он отдохнул и поздоровел. Период голода и скитаний был позади. Он охотился, бродил по лесу и много писал. В эти годы он нашел себя. В 1909 году был написан «Остров Рено», который он сам считал своим первым настоящим рассказом.

Вернулся Грин в Петербург уже сложившимся писателем. Он много работал, — за годы до революции он печатался более чем в ста периодических изданиях: газетах, журналах, альманахах, и выпустил несколько книг. Его рассказ напечатали в самом серьезном журнале того времени — «Русская мысль».

Этот свой рассказ он подписал А. А. Мальгинов.

Были у него и другие псевдонимы. Наконец появился псевдоним Грин, под которым он писал до самой смерти. Но не желая, чтобы его принимали за иностранца, он подписывался не А. Грин, не Александр Грин, но всегда А. С. Грин.

Его часто сравнивали с Эдгаром По, Р. Стивенсоном, Р. Хаггардом, Брет-Гартом, Ф. Купером, Д. Лондоном, Д. Конрадом. Это его очень мучило. «Мне трудно, — говорит он в одном письме. — Нехотя, против воли, признают меня российские журналы и критики; чужд я им, странен и непривычен...»

Признание все же пришло, и очень рано: хотя Грин чувствовал себя очень старым, по ему еще не было тридцати лет, когда один критик написал об «Острове Рено»:

«Может быть, этот воздух совсем не тропический, но это новый, особый воздух, которым дышит вся современность — тревожная, душная, напряженная и бессильная. И даже, наверное, это совсем не приметы тропических лесов, лиан и водопадов, но все это точные приметы писателя, по которым сразу узнаешь его лицо. Ибо это лицо неподдельного таланта».

Высоко оценил его творчество Максим Горький, сказавший: «Грин очень талантлив. Жаль, что его так мало ценят».

В эти годы Грин побывал в Вятке. Старик отец, мечтавший когда-то, что сын станет врачом или инженером, давно смирился. Теперь он вполне был бы доволен, если бы Александр стал писарем: все-таки это была постоянная работа, а не бродяжничество и нищета. И вдруг сын стал известным писателем.

Старик не поверил, он решил, что это новая фантазия сына, и тому пришлось долго убеждать отца, показывать книги и договора с издателями. И когда старик Гриневский поверил — он заплакал.

Это было последнее их свидание: овец Грина умер в следующем году.

Октябрьская революция застала Грина в финском поселке Лунатиокки. Поезда не ходили, и он пешком отправился в Петроград, бросив все свои вещи. В столице он добровольцем вступил в Красную гвардию.

Он служил связистом в городе Остров, где заболел сыпным тифом. Выйдя из госпиталя — плохо одетый, дрожащий от голода и слабости, он бродил по опустевшему городу, не имея ни ночлега, ни друзей. На Сенном рынке он пытался продать несколько книг — все, что у него оставалось. Ему, как всегда, не везло: он продал лишь одну книгу, но, пытаясь купить хлеба, обнаружил, что получил в уплату фальшивую бумажку.

Знал он в Петрограде только одного Горького, да и то лишь по переписке. Больше ему не к кому было обратиться.

Когда он постучался в дверь квартиры Горького и ему открыли, он от смущения долго стоял на пороге, не решаясь войти. Его выручил хозяин, который, протянув руку, сказал:

— Прошу.

Перед Горьким стоял очень высокий, сутулый человек в выцветшей гимнастерке, в черных солдатских брюках, заправленных в высокие сапоги. Черты лица его были резки и суровы; им придавал необычное выражение сумрачный взгляд серых глаз. Землистый цвет лица говорил о голоде и недавно перенесенной тяжелой болезни. Губы были плотно сжаты, придавая его лицу выражение человека, который не сдается.

Храня все тот же суровый и чопорный вид, посетитель вручил хозяину объемистую рукопись, состоящую из огромных листов, вырванных из бухгалтерской книги и исписанных размашистым почерком, и сел на стул, положив ногу на ногу. Он отказался от предложенных хозяином папирос, сказав, что привык к крепкому табаку, и скрутил огромную козью ножку. В комнате резко запахло махоркой...

Горький поселил Грина в теплой и удобной комнате петроградского Дома искусств, выхлопотал ему редчайший в то время академический паек и засадил за работу. Вскоре громадная фигура Грина стала появляться на писательских собраниях, внушая молодежи почтение, смешанное со страхом. Обычно он не участвовал в литературных спорах — только сосредоточенно курил и молчал.

Годы после революции были расцветом творчества Грина. Незадолго до Октября он написал о городе, разрушенном бомбардировкой и населенном людьми, потерявшими рассудок. Теперь в рассказе в стихах «Фабрика Дрозда и Жаворонка» он писал о фабрике будущего, утопающей в зелени тополей, с цветниками на фабричном дворе, где журчали и пенились пышные фонтаны. Цеха были похожи на торжественные залы, где все, начиная от шкивов до станков, сделано «ювелирно красиво», где работать — счастье, а труд полон вдохновения.

В эти годы он создавал небывалую страну, которую можно назвать Дезирадой — Желанной, и строил фантастические и в то же время реальные города, которые он сам называл «Мои города». Страна эта живет до сих пор в воображении читателей, как жила реально в памяти писателя. Грин создал ее по законам искусства, определил ее географические очертания, окружил ее сверкающим океаном, по волнам которого бегут белоснежные корабли с алыми парусами, окрыленными ветром, — от гавани до гавани, от города до города, населенных необыкновенными людьми, одушевленными прекрасными страстями. Они все похожи на Грина, потому что больше всего на свете они любят ветер и море.

— Расскажите, Александр Степанович, — спросил я однажды, — как пройти или проехать из Лисса в Гертон?

И Александр Степанович с необычайной точностью описал эту дорогу. Он рассказал о всех поворотах на пути, подъемах, спусках и развилках дорог, об отдельных приметах: группах деревьев, гостиницах, харчевнях и холмах, откуда видно море.

Это не было какой-то импровизацией. Мне пришлось еще раз слышать описание этой дороги. Грин рассказывал несколько по-иному, но путь и все приметы были те же самые. И я понял, что писатель действительно верит в существование своей страны...

В первые годы революции старый быт словно исчез куда-то, а тихий опустевший Петербург стал похож на прекрасный сказочный корабль, мчащийся сквозь бурю гражданской войны в просторах небывало синего океана какой-то совсем новой, необыкновенной Вселенной. Никогда зелень, затопившая улицы, площади, сады и парки города, не была такой чистой, свежей и прекрасной. Люди шли пешком, одетые в солдатские шинели и рваные пальто, подпоясанные веревками. Заспинная сумка стала непременной частью костюма, и Всеволод Иванов шутил, что скоро младенцы будут появляться на свет с сумками... Они были голодны, но никогда не были так счастливы. Страстные споры об искусстве, литературе, о будущем были жарки и необыкновенно интересны. Театрам было тесно в своих залах, и театральные подмостки появились на улицах и площадях.

Не было топлива, но люди с шутками ломали уцелевшие заборы и брошенные дома, чтобы накормить доброго и ласкового домашнего бога — печь-«буржуйку», ставшую украшением каждой населенной комнаты. При ее неверном, пляшущем по стенам свете поэты читали стихи, а философы спорили о взаимоотношениях людей в будущем обществе. Улицы города украсили временные памятники, и плакаты стали новой формой искусства.

Обитатели Дома искусств сделали ареной своих набегов коридоры, переходы и сводчатые подвалы заброшенного банка, помещавшегося под ними. Их добычей были валявшиеся повсюду огромные банковские книги в тяжелых переплетах. Исписанные листы шли на растопку, переплеты заменяли несуществующие дрова, а чистые листы гроссбухов прозаики, поэты и драматурги превращали в рукописи.

Предводителем этих экспедиций был чаще всего Александр Степанович. Он любил придавать им таинственный и романтический дух, отправлялся только в сумерки и вел свой отряд при свете крохотного огарка, исследуя запутанные переходы, словно римские катакомбы. Однажды, когда, спотыкаясь, они пробирались по грудам бумаг, внезапно зазвонил давно выключенный телефон. Так родился замысел рассказа «Крысолов» — быть может, одного из самых замечательных произведений Грина.

Когда-то он любил рассматривать витрины больших магазинов. Теперь на Невском проспекте не было огромных зеркальных витрин с заморскими товарами, сохранились лишь маленькие лавчонки со случайными вещами. И вот внимание писателя привлекла игрушка — детский кораблик с парусами из красного шелка. Грина прельстил алый цвет — то был цвет времени, цвет мечты, которую запечатлел мастер, чьими добрыми руками была сделана эта символическая игрушка. Теперь эта мечта стала мечтой писателя: родился еще смутный замысел повести-феерии «Алые паруса».

Чудесная повесть о мгновенной любви девушки из рыбачьего поселка и капитана Грея полна поэзии и красоты мира. Опасность, риск, свет далекой страны, прекрасная неизвестность, любовь, цветущая свиданием. Разнообразие жизни — высоко в небе то Южный Крест, то Медведица, и все материки в зорких глазах. Но каюта полна непокидающей родины с ее книгами, картинами, письмами и сухими цветами, обвитыми шелковистым локоном, в замшевой ладанке на твердой груди...

Такова Вселенная капитана Грея — Вселенная самого Грина. Эта картина, написанная золотом, лазурью и алой краской неполна без теней, подчеркивающих ее красоту, без жестокого и мстительного лавочника Майнерса, без надменного отца Грея, пленника своего аристократического замка, без завистливых обитателей Каперны, для которых недоступна мечта.

Повесть была напечатана в 1923 году. Вскоре Грин переехал в Феодосию, где прожил семь лет. Здесь было вдоволь моря и ветра, и годы эти были лучшими годами его творчества. Он писал, по утрам сидя в кресле, так погруженный в самого себя, что совсем не видел и не слышал окружающего. Вечерами он бродил по порту и играл на бильярде с моряками.

Роман «Блистающий мир» о летающем человеке — тоже мечта, а Друд — символ и воплощение этой мечты, «паренье человеческого духа», как говорил сам Грин. Но мечта погибает, когда ее заключают в тесной тюрьме министр Дауговет, человек без сердца, и светская красавица Рина Регуэм.

«Бегущая по волнам» — тоже символический образ свободы и красоты. Статую Бегущей, венчающую народный карнавал, хотят уничтожить люди, способные «укусить камень», — фабрикант и заводчик с толстыми сигарами в зубах.

В чудесную сказку о мечтах Тиррея Давенанта, героя романа «Дорога никуда», вторгается грязный и жадный бродяга, подобный тем образам ада, которых сам Грин встречал на бакинском «дне». Благородный герой гибнет в тюрьме, как едва не погиб сам Грин в Севастополе. Бакалейная лавка, откуда его друзья ведут подкоп, чтобы спасти заключенного, действительно существовала: ее видел Грин из окна своей камеры...

И крысы из рассказа «Крысолов» — это собирательный образ, символ жестокого и корыстного мира, окружавшего самого писателя в юности, но не смогшего убить его мечту.

...Трудно соединить воедино жизнь этого человека и его творчество. Но ведь черный уголь и сверкающий алмаз состоят из того же самого углерода. Теперь человека нет с нами, но вечно живо и вечно молодо его творчество. И когда я вспоминаю Грина, в моем воображении возникает фантастическая фигура, освещенная внутренним светом, шагающая по воде или летящая над волнами, одетая ветром...



Загрузка...