Если война, как всегда, рождала героев, то повсеместно рождала она и подражателей им. И чуть только выдавалась плохая погода, когда ревел и стонал Днепр и становился недоступен для юных "каменщиков", они образовывали отряды и шли боем на юных "резников", которые обитали на соседней улице, Резниковой. Не такие уж и шуточные получались бои, потому что выросшие на Днепре, на байдарках, ребята дрались отчаянно и немилосердны были к постоянно побеждаемым "резникам". Они брали их в плен, как это делали там, где рождались герои, они связывали им руки назад, завязывали платком рты, чтобы не кричали, и отводили по им одним известным тропинкам в пещеры. Не раз приходилось стеречь у пещер таких пленных Лене. Держа на плече толстую, как винтовка, палку или обломок весла, он вместе с другими часовыми выводил пленных к Днепру на водопой, потом заводил обратно, в пещеры; приносил им хлебные корки на обед и ужин; наблюдал за их работой, когда заставляли их расширять пещеры или делать к ним лестницы из камней. Пленные "резники" обыкновенно вели себя гордо и зверски ругали "каменщиков", обещая им отплатить тем же. Если случалось, что между ними находился малодушный, просивший о пощаде и освобождении, его избивали свои же. Но у пленных были родные; они подымали полицию на поиски пропавших ребят, которые по нескольку дней иногда сидели в пещерах, - и вот появлялись на берегу Днепра городовые, пытливо озиравшие скалистые отвесы. Только тогда освобождали пленных и сами уходили подальше, чтобы не попасть в участок, который, конечно, стоил любой пещеры.

Предводителем у "каменщиков" был пятнадцатилетний, весьма лихой и крепкий малый, Андрюшка Нестеренко, которого все слушались беспрекословно. Но на улице Новой, которая начиналась в городе и крутым изгибом спускалась к самому Днепру, образовал какой-то Нечипоренко свой сильный отряд, и этот отряд бил и "резников" и "каменщиков", не входя ни с кем из них в переговоры и не становясь ни на чью сторону. Поневоле против такого могучего врага "каменщикам" пришлось объединиться с "резниками", и однажды при их поддержке трех "новаков" удалось отбить от нечипоренковского отряда, связать и отвести в пещеру на работы.

Так три небольших приднепровских улицы подражали большим государствам. В городе мирными командами ходили пленные чехи. Кучер Иван Никанорыч, как стало известно на второй год после начала войны, попал в плен к австрийцам; Петька-кучеренок вместе с матерью уехал куда-то в деревню.

Между тем занятия в реальном училище шли, как им было положено идти, расшаталась только дисциплина: очень воинственны стали реалисты, и притихли, посерели, впали в явное недоумение учителя, увяли и даже как будто начали чувствовать за собою какую-то вину.

И вот уже даже четвертоклассники, которые были покрупнее ростом, но не успевали по математике, начали говорить, правда, шепотом и на ухо, стоя у кафедры, щупленькому, чахоточному, но очень строгому преподавателю Мордовкину:

- Ставь в четверть тройку, а то изувечу.

Скажет так подобный, весьма закаленный в уличных боях юнец и смотрит самыми невинными, мечтательными глазами, а Мордовкин в ужасе отшатывается назад и моргает испуганно, сам не зная, сказано ли было то, что он слышал, действительно, или у него уже начинаются галлюцинации слуха... Но юнец улучает момент и повторяет угрозу так же точно на ухо. И жаловаться директору на него нельзя, потому что он, конечно, откажется, и страшно, что действительно изувечит как-нибудь поздно вечером или даже и среди бела дня, напав сзади. И рука Мордовкина невольно выводит в журнале против фамилии юнца тройку, тем более что в старших классах действуют уже более нагло и совершенно открыто.

Старичок Долинский, родом белорус, преподававший малышам историю, раньше мог беспрепятственно давать простор своим чувствам и говорить, например, об Иване Грозном так:

- В то самое время... когда-а... родился он, Ио-анн Грозный... в этот самый момент... на небе... гром был!.. Молния была... Зем-ле-тря-сение было!..

И если кто-нибудь позволял себе улыбнуться недоверчиво, Долинский накидывался на того петушком:

- Что ты там это так смеешься один, деревянный чурбан?.. Все сидят, как одна гадючка, а ты смеешься!.. Встань и стой за это, как столб.

Теперь при подобном пафосе Долинского покотом ложился на парты и хохотал, топая ногами, весь класс, и ошеломленный старичок только прислонялся покрепче к спинке стула, чтобы не упасть с кафедры, и трагически зажимал пальцами уши, повторяя:

- Боже мой!.. Боже мой, что же это такое?

II

В Каменьях, как сокращенно называли Каменную улицу, зимою занимались разными промыслами. Там, прежде всего, пилили дрова и с пилами и топорами ходили по дворам, где находилась работа; там катали из воска свечи, которые во время войны хорошо раскупались, так как часто шалило электричество, а еще чаще не было керосина в лавках; там чуть ли не в каждом домишке был то слесарь, то кровельщик, то маляр, то лудильщик медных кастрюль и самоваров, то печник или штукатур, но больше всего было там мастеров по лодочной части, и это в глазах Лени давало Каменьям бесспорное преимущество перед каким-то там реальным училищем, где совершенно бесполезно и в тошной скуке приходилось торчать большую половину дня.

Старый, лет под семьдесят, лодочный мастер Юрилин, которому Леня ревностно помогал выстругивать шпангоуты и обшивку для "подкористых" лодок или "дубов", "калибердянок" и "шаланд", не удивлял его, когда говорил с сердцем:

- Был в воскресенье я на Проспекте, зятя на вокзал провожал, а трамваи что-то долго не ходили, - и до чего же, скажи, бездельного народу я много там видел! Так что, прямо тебе скажу, сумно мне на людей стало глядеть. Об чем-то все нестоящем говорят, а слова все как-то в растяжку цедят; ходят же если, так у них ноги прямо как деревянные. А то другой сидит себе на скамеечке, все сидит, все сидит себе, и все он курит и наземь плюет. Вот и все занятие... Эх, как посмотрел я, - проводят люди жизнь свою так, дуром, в бездействии. И как они это так могут, - я бы, кажется, от одного такого наказания с ума бы сошел дня в три.

Небольшого роста, очень жилистый, сухощавый, но еще без морщин и с черными бровями, старик Юрилин действительно работал не переставая и в праздники. Жить, не строгая, не приколачивая, он совершенно не мог.

От него постиг тайны лодочного мастерства Леня, и на двенадцатом году сам, без чьей-либо помощи, сделал первую свою лодку - небольшой "дуб", как называлась тут килевая лодка с высоко задранными носом и кормой; калибердянки же получили свое название от села Калиберды, где их делали всем селом и на целый Днепр.

"Дуб", вернее "полудубок", делал он зимними вечерами при огне, потому что днем было училище, а тут же после обеда - каток на Днепре и жгучий азарт конькобежца, озабоченного чистотою всех этих восьмерок, троек и прочих фигур на скользком и звонком льду. Разве можно было вычерчивать эти фигуры хуже, чем делал это Петька управляющев или кто бы то ни было из ребят-сверстников? А потом, когда от сильного бега и в мороз было жарко, как в июле, и, свернутая в комок, в снег летела шинель, каким это представлялось наслаждением - пробить где-нибудь поблизости от катка, в проруби, где ловили ершей блесною, намерзший на вершок лед и напиться из Днепра горстью.

Но мировые события шли своим крутым и суровым путем, и за очень мало говорящими телеграммами из ставок верховных главнокомандующих европейских армий стало вырисовываться перед Леней, что несколько государств, о которых он учил в географии, уже сплошь заняты германскими войсками, что с той и другой стороны считаются уже миллионами убитые, искалеченные, пленные.

Где-то удалось прочитать Михаилу Петровичу, что число солдат, взятых в плен германо-австрийскими войсками, перевалило уж за два миллиона. Он удивился сам и удивил этим Леню.

- Два с лишним миллиона одних только взятых в плен! - повторил ошеломленно Леня. - Одна-ко!

Почему-то особенно горестным показалось ему именно это. Может быть, потому, что он знал, что такое плен, что самому ему не раз приходилось стеречь пленных "резников" в пещерах.

Но вот в конце шестнадцатого года был убит заговорщиками соправитель царя - бывший конокрад, "старец" Распутин, и сразу около Лени заговорили все гораздо свободнее, чем прежде. Даже старый Юрилин ликовал, потирая руки, и многозначительно подмигивал, когда говорил об этом Лене.

Вслед за этим убийством "каменщики" ожидали каких-то больших событий, и события эти действительно пришли месяца через три: началась революция.

- Как же теперь чувствует себя хозяин нашего дома? - спросил у отца Леня.

- Может быть, перестал уж что-нибудь чувствовать: в газетах пишут, что многих помещиков убивают, - сказал отец. - Может быть, и его уж убили...

Но в апреле, в теплый и яркий день, появился вдруг хозяин, в потертой шапке из поддельного барашка, в поношенном простеньком порыжелом пальто, с небольшим саквояжем в руке. Видавший его всего один только раз, когда он приезжал сюда на несколько дней за год перед этим с женой и двумя девочками-подростками, Леня даже не узнал его сразу и догадался, что это он, только потому, что Павел Иваныч подобострастно сбросил перед ним свой синий картузик и вытянулся по-солдатски.

Хозяин был теперь небритый, в полуседой неопрятной щетине, на горбатом носу красные и синие прожилки; выпуклые глаза воспалены от бессонных ночей, - нет, он совсем теперь не был похож ни на какого предводителя дворянства, а разве что на ходатая у мирового судьи Зверищева. Когда он говорил потом с отцом Лени, то, подозрительно к нему приглядываясь, прежде всего спросил:

- А вы какой партии изволите быть?

Когда же убедился, наконец, что перед ним самый бесхитростный человек, ни с какой стороны для него не опасный, то сказал с возмущением, кому-то даже погрозив кулаком:

- Во-от... Довели... прохвосты!.. Теперь Москва полна беглых солдат, и в порядочном костюме на улице показаться немыслимо... Что же теперь будет дальше? Теперь немцы приходи к нам и бери нас голыми руками... Потому что Россия теперь что такое? Все равно что дом без хозяина.

- Пустой дом, да, - живо подхватил Михаил Петрович.

- Пожалуй, раньше немцев, - если только в имение поехать, - свои ограбят и дом подожгут?.. И даже убьют, пожалуй?

- Обя-за-тельно, - широко заулыбался Михаил Петрович. - Это уж будьте благонадежны. Это непременно так и будет.

- А как вы мне посоветуете: если найдется покупатель, не продать ли мне эту усадьбу? - спросил предводитель, положив ему на плечо руку и заглядывая в глаза.

- Эту усадьбу?

Михаил Петрович представил другого хозяина, с которым, может быть, и не уживешься, между тем как он привык уже к этой квартире, и ответил решительно:

- Нет, эту усадьбу я вам не советую продавать. На всякий случай эту вы оставьте.

- Представьте, мы с вами совпали в мыслях на этот счет, - просиял предводитель. - Вы знаете, мне ведь удалось большую часть имения продать вскоре после убийства Распутина... Правда, дешево, но зато с переводом на "Лионский кредит"... А там уж - деньги верные!.. Хотя франк и упал, конечно, но ведь потом, знаете... девальвация...

- Это замечательно! - восхитился Михаил Петрович. - Какой же дурак нашелся?

- Вы думаете, что он дурак, а не?.. Жена же моя думает, что... как это - такое толстовское словечко... "образуется", да... и вот тогда...

- Не-ет, едва ли. А эту усадьбу - вот это уж не продавайте... На всякий случай.

- Пожалуй, что так... пожалуй, вы правы. - И предводитель крепко пожал руку своему квартиранту, отходя от него к Павлу Иванычу.

Все это видел и слышал Леня, бывший поблизости.

- Ого, как струсил, - сказал он потом отцу. - А это что такое "Лионский кредит"?

- Банк есть такой в Париже.

- Что же он, в Париж думает удрать? Вот это здорово!.. А кому же мы тогда будем платить за квартиру? Неужели Павлу Иванычу?

- По-видимому, никому не будем платить...

- Ага! Вот это дело!

Гораздо позже узнал Леня от Павла Иваныча, что предводитель с семьей через Финляндию пробрался за границу, а в это лето Леня сработал сам две "шаланды" и продал их, а кроме того, сделал легкую мачтовую гичку, на которой ходил с парусом, став вполне заправским речным волком. Скамейки в лодке он уже иначе не называл, как банками, веревки - тросами, вантами, концами, все лестницы вообще и где бы то ни было - трапами, и если говорил "бережно" и "речисто", то значило это: "ближе к берегу" и "дальше от берега"...

Осенью грянул Октябрь, и коренным образом изменилась вся жизнь Лени.

ГЛАВА ПЯТАЯ

I

Заводы на той стороне Днепра один за другим перестали дымить, но вид у них от этого не стал задумчивым, как у получивших заслуженный отдых; они казались Лене чудовищами вроде плезиозавров, удивленно вытянувшими шеи. И однажды вечером при тускло горевшей восковой свече он написал темперой индиговую ночь, воду и удивленно вытянутые из этой воды шеи многих плезиозавров с головками, до того маленькими, что они были еле заметны.

Когда рабочие и беднейшее крестьянство Украины подняли борьбу за власть и изгнали в конце семнадцатого вон из Киева Центральную раду, то немцы решили, что анархия в России дошла до своей высшей точки и что Украина теперь может дать им сколько угодно пшеницы, мяса и сала, надо только пойти туда и взять. Генеральный секретарь рады Симон Петлюра вернулся весною восемнадцатого в Киев вместе с немецкими войсками, а вскоре, четко отбивая под духовую музыку тяжкий шаг, немецкие полки появились и в том городе, где жил Леня.

Тринадцатилетний Леня не был и не собирался стать историком совершавшихся событий; и часто бывало так, что никто около него не знал, кто и в кого громыхал из орудий с этой стороны Днепра на тот берег и с той на этот, и чьи это пули жужжали и пели вдоль улиц, по которым приходилось идти из училища домой.

Перестрелка всегда начиналась внезапно. Реалисты, приходя в училище при затишье, вдруг оказывались к концу занятий отрезанными от своих домов. Дожидаться темноты, чтобы разойтись, было опасно из-за разгуливавших по улицам патрулей, так как движение после известного часа воспрещалось. Приходилось идти домой под пулями вдоль стен домов, иногда перебегать и прятаться за выступы стен, если перестрелка была редкой, а чуть только усиливался ружейный огонь или начинали методически строчить пулеметы, забегать в первые попавшиеся дворы и отсиживаться там.

Очень деятельно, поезд за поездом, начали гнать русский хлеб к себе в Германию немцы, и сало, и масло, и кожи, и шерсть, и веревки, и сахар, и даже махорку. Вдобавок ко всем карбованцам, и керенкам, и николаевкам, и донским, и криворожским, и прочим бумажным деньгам появились теперь у всех германские марки и австрийские кроны. Однако исчезли из лавок последние остатки готовой обуви, и сапожники, принимая заказ, говорили:

- А товар?.. Нет у вас товару?.. Как же вы хотите, гражданин, получить ботинки, раз у вас нет товару? Смеетесь вы, что ли?

Правда, на Украине был уже свой гетман - Павло Скоропадский, но исчезала и исчезала мука. Почему-то исчезли также и крючки для рыбной ловли: никто не знал, куда они все делись, но их нигде нельзя было достать.

Леня, улыбнувшись по-своему, так, что совсем спрятались глаза в глазницы и рот расчертил чуть не от уха до уха лицо, сказал отцу:

- Вот идея так идея... А что, если мне самому крючки делать?

- Гм... Вот тебе на! Да их, должно быть, где-нибудь на фабрике делают, эти крючки, - начал думать о крючках отец, никогда не умевший отличить марену от вырезуба и подъязика от плотвы.

- Еррунда, - махнул рукой Леня. - Тут нужно только стальной проволоки достать и круглозубцы.

И то и другое он достал, и производство крючков началось. Он откусывал клещами кусок проволоки и расплющивал конец его молоточком, так что получалась лопаточка, потом ювелирными тисками зажимал и накалял проволоку, чтобы можно было от лопаточки зубилом отбить зазубрину и загнуть проволоку с одного конца для крючка, с другого для ушка, в которое вдевается леска. Никто не учил его этому, но рыболовный крючок - снаряд нехитрый. И вот скоро у всех "каменщиков" появились крючки Лени, за которые он получал в обмен хлеб и рыбу. На опыте он узнал, что проволоку накаливать надо до голубого цвета, а если только до красного, выйдет ломкий крючок.

Однако крючками быстро насытился ближайший к Лене рынок сбыта; нужно было придумывать что-то еще, и на смену крючкам пришли печи и плиты, и после четвертой или пятой плиты Леня хвастал матери, играя по привычке кистями рук:

- Чепу-хо-вая штука... Ты, конечно, всегда ругаешься, когда печка плохо тянет, а знаешь, в чем тут вся сила? Колодцы не одной ширины кладут, - вот и все. Нужно, чтобы все ходы - один в один, вообще диаметр разреза...

Но Ольга Алексеевна была далеко не так восторженна, как Михаил Петрович; она свирепо обрывала Леню:

- Убирайся ты! Тоже печник!.. Что с твоей тяги, когда плита будет жрать по два пуда дров на один обед? И духовка может ни к черту не прогреваться... А кстати, сегодня я по нашему спуску шла и чуть себе ногу не сломала... Это не ты там с тротуара половину кирпича покрал?

- Ну что ты, мама, - я ведь на хозяйском материале работаю, отворачивался, чтобы скрыть улыбку, Леня. - А за хозяев я ведь не отвечаю, где они там для плиты кирпич воруют.

Сама Ольга Алексеевна летом восемнадцатого вздумала завести при доме огород, отгородивши для этого часть двора. На нее глядя, другую часть двора тоже под огород загородил Павел Иваныч, оставшийся здесь, хоть он и не получал больше жалованья.

Ехать ему было некуда, а найти себе какое-нибудь место теперь смешно было и думать. Длинноволосый садовник, привыкший скармливать сено с хозяйского сада своей корове, теперь только горестно хлопал себя по бедрам и приговаривал в полнейшем отчаянье:

- Ну что ты скажешь с таким народом, а?.. Азиятцы оглашенные, а не народ...

Все окрестные коровы, козы и лошади паслись теперь в саду, в котором остались только кусты, деревья же были вырублены на дрова. Задумчивая прежде садовничиха стала теперь сварливой и крикливой, и когда ей надоедало переругиваться с женой Павла Иваныча, ругалась, уперев кулаки в бедра, с Ольгой Алексеевной, в огород которой любила просовывать через ограду голову пестрая Манька. Дворник-хват каждый день уходил теперь побираться, а двое Петек, которые жили с ним, вдруг пропали неизвестно куда. Когда на огородах Ольги Алексеевны и ревностного Павла Иваныча появились огурцы и первые помидоры, пришел какой-то отряд, кто во что одет, человек десять, с новенькими мешками, и собрал все огурцы и помидоры в мешки, пообещав прийти еще, когда кое-что доспеет. Возмущенная Ольга Алексеевна вздумала было потребовать у них мандат на право реквизиции, но ей сказали, показав вынутые из карманов револьверы:

- Вот наши мандаты.

- Так вы, значит, просто грабители? - крикнула Ольга Алексеевна, уронив при этом и едва успев подхватить пенсне.

- Нет, - спокойно ответили ей, - мы не просто грабители, мы анархисты.

И пошли с мешками, а дальнозоркий Павел Иваныч разглядел, как, выйдя из-за кустов в отдалении, пристали к ним двое пропавших Петек. Они, значит, тоже стали анархистами.

Первого августа в Киеве среди бела дня на улице был убит главнокомандующий немецкой армии, занявшей Украину, фельдмаршал Эйхгорн, а вслед за тем начали свой отход немцы, так как дела их на Западе были плохи и назревала германская революция.

Вместе с немцами убрался и гетман Павло, но остался Петлюра с петлюровцами, и много стали говорить около Лени о каком-то батьке Махно, появившемся в Гуляй-поле. Часто слышал он песню:

Наш батько Махно

Вiн царь и вiн бог

Вiд Чаплино

И до самых Полог.

Зная, что Чаплино и Пологи какие-то небольшие станции за Кривым Рогом, Леня думал, что так поют только в насмешку, но этот батько вдруг с налету овладел городом, в котором жил Леня, и дня три гремела стрельба, так как город отбивали петлюровцы, называвшие себя республиканскими войсками.

И Леня видел незабываемую картину, как на мирных, захваченных у "каменщиков" рыбацких шаландах и калибердянках, огибая Богомоловский остров, переправлялся на другой берег Днепра сам Махно со всем своим штабом, а в парке рвались гранаты петлюровцев, посылаемые ему вслед, но вслепую. Между тем Днепр готовился уже стать, стояла предзимняя холодная погода, падала ледяная крупа, по Днепру плыло уже сало. Махно все-таки переправился и ушел, а на другой день в местной газете объявлялось от штаба "сечевых стрельцов вильного козацтва" за подписью атамана Самокиша, что убитых и раненых в этом бою было до двух тысяч.

Кроме того, объявлялось в газете, что известная певица Плевицкая, три раза из-за боев отменявшая свой концерт, наконец даст его такого-то числа, во столько-то часов вечера, там-то.

II

Однако, хотя Плевицкая и пела "Из-за острова на стрежень" и "Ехал на ярмарку ухарь-купец" в собственной интерпретации, это было очень жуткое время - поздняя осень и зима восемнадцатого-девятнадцатого года.

Чуть смеркалось, на улицах около домов, то здесь, то там, попадались небольшие кучки пожилых и пока еще прилично одетых робких людей, между которыми бывали и женщины, державшие зябкие руки в муфтах. Поспешно возвращавшийся домой из училища Леня знал, что это - самооборона, выставленная домовыми комитетами, а бандиты будут ходить шайками несколько позже, и для тех из бандитов, которые не имеют еще никакого оружия, кроме кожей и дубинок, револьверы самооборонщиков явятся желанной приманкой: самооборонщики будут избиты, револьверы у них отняты, из приличных пока еще пальто их вытряхнут, а потом эти пальто, пожалуй, можно будет владельцам снова купить в комиссионных лавках, которые были открыты кое-где на Проспекте предприимчивыми и смелыми людьми.

В предводительском доме, как только смеркалось, делалось жутко. Огромный, в несколько десятин сад, отделявший дом от города и теперь совершенно доступный для всех, мог укрыть целое скопище бандитов, против которых смешно было и думать выставлять какие-то пикеты с револьверами, да и не было револьверов ни у кого в доме, а то охотничье ружье, с которым окарауливал когда-то дворник и дом и сад, давно уже было им продано. Оставалась одна только надежда на топор, который Ольга Алексеевна клала обыкновенно около своей кровати.

Михаил Петрович уже не играл больше на скрипке даже и тогда, когда совершенно нечего было зажечь в комнатах. Вечерами вообще он делался тих и говорил вполголоса и все присматривался, не ломятся ли в двери. А по утрам, собираясь к себе в гимназию, он говорил Лене так, чтобы не слышала Ольга Алексеевна, что вот именно тогда, когда он добился в темпере всего, чего хотел добиться, обстоятельства, проклятые обстоятельства, складываются так, что нельзя уж даже и этюды писать, не только картины.

Потом как-то и с него, так же точно как и с других, сняли пальто на улице. Это было теплое драповое пальто с хорошим воротником из каракуля, и он не рискнул бы его надеть, если бы не был очень холодный день и не надеялся бы он прийти домой из гимназии рано.

Действительно, он шел еще засветло, и пальто с него сняли не тогда, когда он огибал сад - самое жуткое и подлое теперь место, - а в последнем переулке перед садом. Просто шли, засунув руки в карманы, четверо парней, и он еще только пытался разглядеть их лица сквозь запотевшие очки, а они уж окружили его, и один сказал просто и, видимо, привычно, негромко и даже как-то лениво:

- А ну, дядя, скидавайся.

- Что?.. Что вы... Я - учитель, - сказал было Михаил Петрович, сразу поняв эти простые слова как надо.

- А если вчитель, так шо? - еще проще и еще ленивее отозвался другой со скучающими глазами, пока даже и не покрасневшими от резкого холодного ветра.

И у всех остальных, - заметил Михаил Петрович, - были теплые лица, точно только что вышли они из какой-нибудь калитки, здесь же, в переулке, увидели в окно, что идет подходящее пальто, и вышли.

Бежать от них он не думал, - куда же убежать от четверых здоровых парней? Он оглянулся кругом, чтобы кому-то крикнуть магические слова: "Караул! Грабят!", но никого не было кругом, - вряд ли даже смотрел кто-нибудь в ближние окошки, так как все стекла были щедро разузорены морозом.

Парни же очень быстро и ловко, видимо, привычно, начали раздевать его сами. Потом один из них тут же натянул его пальто на свою чумарку, и все они пошли дальше не очень быстрым шагом, а ему сразу вдруг стало холодно до дрожи.

- Нет, как же это? - бормотал он и вдруг крикнул: - Эй вы! Мерзавцы!

Но мерзавцы не обернулись, очки же его от волнения и оторопи так запотели, что он даже не разглядел, как парни пропали куда-то. Наступили внезапно сумерки, он дрожал все сильнее, а так как согреться мог только дома, то он и пошел домой, и чем дальше шел, тем быстрее.

Когда он рассказывал ошеломленно и возмущенно об этом Ольге Алексеевне и Лене, то Леня видел, что отец, хотя и художник, не находит даже достаточно выразительных слов, чтобы передать это картинно: так, значит, случилось это быстро, просто и совершенно непостижимо.

Дня два после этого Михаил Петрович совсем никуда не выходил и, готовясь к неизбежному, как он полагал, ночному ограблению, тщательно складывал свои этюды в самое надежное, по его мнению, место - грязный чулан, где были дрова и уголь, хотя Ольга Алексеевна и кричала, что он напрасно заботится о том, что совсем не нужно грабителям.

В гимназию Михаил Петрович начал ходить в единственном теперь своем осеннем потертом пальто, закутывая шею теплым платком.

Прачка со своим Петькой выбралась отсюда еще летом, и теперь на дворе осталось только двое Петек - управляющев и садовников. Так как Павел Иваныч, после того как ограбили анархисты его огород, решил с отчаянья завести корову, то теперь оба Петьки стерегли по ночам своих коров, чередуясь в этом с отцами.

Побирушка-дворник пропал куда-то, когда выгоняли из города махновцев, может быть, даже был убит случайной пулей на улице, - и во всей бывшей усадьбе бывшего предводителя, который спасался где-то за границей, жили только три небольших семейства, одинаково боявшихся, что как-нибудь ночью их или убьют, или ограбят так начисто, что после этого все равно помирать с голоду. И когда они сходились на дворе, то говорили только о страшном: о том, кого и как подкололи на улице и кого задавили в квартире полотенцем.

Ключи от дома почему-то все еще оставались у Павла Иваныча. Садовник, теперь уже остриженный и давно сменивший синюю шляпу на коричневую кепку, доносил на него Михаилу Петровичу, будто он тайно продал из дома какие-то "бесценные ковры" и "плюшевую мебель", хотя они, как всем это известно, теперь уж стали народным достоянием, а на полученные таким подлым манером деньги купил себе корову, - так что нельзя ли им, действуя сообща, оттягать у него эту корову?

- Вам стоит только, - говорил он, - написать такую бумажку куда следует, как вы ее лучше моего можете обдумать, эту бумажку... А что касается коровы, то вполне может она находиться в одном помещении вместе с моей Манькой, вы же, что касается молока, будете получать свой пай от нас... Сочтите же теперь, сколько это, по теперешнему времени, стоит, а вам будет приходиться совсем бесплатно. Я же один против него не могу иттить, хотя он теперь и не считается управляющий, а, прямо сказать, один ноль без палочки...

Жена Павла Иваныча, баба востроглазая, востроносая и без передышки говорливая, доносила Ольге Алексеевне на садовника, что он из дома через окно вытащил вместе со своею женой три кровати "с ясными шишечками и с пружинными матрацами", две шифоньерки японских и письменный дамский стол, и все это стоит теперь у него во флигеле, а между тем это бы лучше было взять им, приличным людям, потому что садовник - мужик, и что же он понимает в письменных дамских столах, японских шифоньерках и кроватях с ясными шишечками?

Но, несмотря на такое наушничество своих отцов и матерей друг на друга, оба Петьки были между собою дружны и приглашали Леню ходить вместе с ними по вечерам снимать по соседству водосточные трубы и продавать их кровельщикам в Каменьях.

Трубы с дома они давно уже сняли и продали, - пощадили только те, которые были при квартире их товарища.

Против труб устоял Леня, но не мог устоять, когда они наперебой рассказали ему о своей находке в снегу, в саду, где только что стоял какой-то немногочисленный самостийный отряд, выбитый петлюровцами. Убитых и раненых там уже убрали, но не заметили спрятанных винтовок и патронного ящика, заваленных комьями снега и сломанными наспех ветками.

- Винтовки? Вот это да-a! Это здорово! - воодушевился вдруг Леня. Пускай лучше эти винтовки будут у нас, а не у бандитов.

И винтовки, - их было восемь штук, - и ящик патронов в тот же вечер были перетащены ими в дом, и долго зябли они на дворе эту ночь все трое, поджидая бандитов и объясняя друг другу, как надо стрелять.

На другой день, пренебрегши училищем, Леня, сопровождаемый Петьками, пошел в сад на учебную стрельбу. Они взяли одну только винтовку. Каждому удалось сделать по одному выстрелу и выбросить затвором по одному пустому патрону, и каждый из них попал в цель, потому что цель их, - кусок газеты, пришпиленный к снежной глыбе, - была всего в двадцати шагах, но неожиданно вслед за третьим их выстрелом просвистали над ними чьи-то звонкие пули. Винтовку они бросили и кинулись между кустов врассыпную по направлению к Каменьям. Там они и отсиделись до вечера, - Леня у Юрилина, - так и не поняв, кто именно в них стрелял откуда-то издалека, и не зная, кому досталась брошенная ими винтовка.

Зато, уединившись потом, они занялись патронами, освобождая их от пуль и от пороха. Они смутно представляли, на что может пригодиться им куча рыжего бездымного пороха, - думали только, что им они могут взорвать при случае что угодно, но насчет пуль они твердо знали, что из них выйдут летом отличные грузила.

Это занятие они повторили позже, в конце января девятнадцатого года, когда петлюровцы были уже выбиты из города, после трехдневной пальбы, советскими войсками.

Они не знали об этом: просто была очередная пальба, свистели везде пули, рвались снаряды, совсем нельзя было ходить в училища - и они все трое деятельно возились на крыльце большого дома со своими патронами, благо стояла оттепель, - и вдруг их покрыла чья-то длинная тень: это был красноармеец с винтовкой за спиною.

Красноармеец был не из молодых, худой, с морщинами вдоль щек. Он присмотрелся внимательно ко всем трем и спросил тихо:

- Что же это вы, ребята, делаете?.. Па-тро-ны?

- Нет, до этого мы не дошли, - за всех ответил Леня. - Пока что только пули из патронов достаем.

- Пули?.. А зачем же вам пули?

- Как же зачем? Для рыбной ловли...

Красноармеец пытливо оглядел и Леню и других и сказал расстановисто:

- Это прямая порча боеприпасов. Та-ак... Вот чем вы занимаетесь. А где же вы взяли столько патронов?

- Нашли вон там в саду. В снегу были закопаны.

Красноармеец подумал и потом не спеша начал забирать целые еще патроны горстями и ссыпать в карман шинели. А так как следом за ним подошли еще два красноармейца помоложе, то первый сказал:

- Ну вот, теперь мы, ребята, разберем до точки, кто вы такие есть и почему это патроны у вас... Так, ребята, оставить этого нельзя, и мы у вас тут обыск сейчас сделаем.

Тогда Петька садовников, как самый хитрый из трех ребят, очень дружелюбно улыбаясь, сообщил:

- А разве ж мы только патроны нашли?.. Мы еще и семь винтовок нашли, здесь спрятали, а не то чтобы патроны одни.

- Это чьих же таких винтовок? - прикивнул своим морщинистый.

- А черт их знает чьих. В снегу нашли...

- И почему не сдали, если нашли?

- Во-от! Сдали чтобы... - еще дружелюбнее заулыбался Петька. - Бандитам их сдать, чтоб они из них постреляли нас? Они же ведь не рабочая армия... А вам мы, конечно, сдадим.

И винтовки были отданы красноармейцам.

На другой день Леня читал в местной газете "Известия" несколько новых приказов. Между прочими приказами запомнился Лене особенно один, о том, что "лица, виновные в производстве самочинных обысков и арестов, будут расстреливаться".

Бандиты обыкновенно требовали, приходя по ночам, чтобы им открыли двери для обыска. Приказ был издан явно твердой властью. Уже в феврале писали в газете, что бандитизм в городе пошел на убыль, и хотя Ольга Алексеевна сильно сомневалась в этом, все-таки занятия в школах наладились, жалованье учителя стали получать в срок; налетов на квартиру Слесаревых не было; теперь пальто свое Ольга Алексеевна носила до самой весны... К лету же опять все смешалось.

Красная Армия отступила на север под натиском деникинцев. Через город потянулись бесчисленные подводы гуляйпольских и соседних с ними крестьян с женами и детьми и со своим скарбом, так как деникинцы разгромили Гуляй-Поле и все окрестные села, чтобы в тылу у них не оставалось махновской базы. Говорили в городе, что на сотни верст растянулись эти обозы, - сотни тысяч людей бежали из своих сел куда-то на запад, не зная сами, куда именно бегут они.

- Кончено... Что же это такое? Великое переселение народов? - спрашивал Леню отец, и глаза у него даже под очками казались совершенно белыми от испуга.

Улыбаться он перестал уже давно; возмущаться перестал после того, как с него сняли пальто засветло на улице. С того времени все глубже погружался он в испуг, точно шел по трясине и дошел уже до таких топких мест, что еще шаг-два - и конец, и не спасет уж никакая помощь. Он и говорить начал как-то хрипло и тихо и часто стал вздергивать голову, прислушиваясь и осторожно и медленно оглядываясь по сторонам.

Потом несколько месяцев городом владели деникинцы, главные силы которых пошли на Москву, и всюду на улицах встречались офицеры, и новые певицы объявляли о своих концертах, а между тем повсюду появлялись повстанческие отряды, и в целую армию выросли банды Махно, о котором писали, что он собственноручно убил атамана Григорьева и присоединил к своим силам его большой отряд. Новая зима прошла в страхах перед налетами, в то время как блюстители порядка заняты были борьбою с тем, что было введено Советской властью, объявляя для всеобщего сведения, что как "советский брак, так и разводы считаются недействительными, и лица, разведенные советской властью, должны возбуждать ходатайство о том же перед епархиальной властью".

Однако жить становилось все труднее, и Ольге Алексеевне пришлось отправить в комиссионные магазины все, без чего можно было обойтись человеку, не желающему голодать.

Огромные события, медленно назревая, бурно разрешались, сменяясь одно другим. Гораздо стремительнее, чем надвигалась на Москву, бежала от Орла армия Деникина под напором красных войск на юг и юго-восток. Но с запада вздумали надвинуться поляки, чтобы занять Киев и все Приднепровье; началась война, и неутомимо и самочинно снова заметался на своих тачанках в тылу у Красной Армии все тот же батько Махно...

Ольге Алексеевне казалось, что страшному времени этому не будет конца, и она, всегда решительная, начала так же, как и Михаил Петрович, оторопело оглядываться по сторонам.

Однажды старый приятель Лени, плотник Спиридон, появился у них на квартире. Он тоже перестал улыбаться, и они встретились, весьма пристально и, пожалуй, даже с некоторым испугом оглядывая друг друга.

Спиридон сказал то же, что Ольга Алексеевна слышала кое от кого и раньше: что подходит голод и что неизвестно, каким образом могут уцелеть люди, которые не подумают об этом теперь же.

- А как же об этом думать? - спросила Ольга Алексеевна.

- А как же еще думать?.. Думать надо так: или в городе, или в деревне рождается хлеб, - вот так надо думать, - ответил Спиридон.

- Хорошо, в деревне... Это всякий знает... А как же городские будут? спросила Ольга Алексеевна.

- А как городские?.. Погибель будет на городских, вот я как думаю, сказал Спиридон, и сказал он это так проникновенно, так убедительно, что Ольга Алексеевна решила в тот же день и совершенно бесповоротно: надо ехать в деревню.

И через несколько дней она собралась, бросила учительство и уехала верст за семьдесят в деревню Ждановку, где у Спиридона была родня, которая могла приютить ее на первое время. Она взяла с собою швейную машинку и, сколько могла достать, ниток; кроме того, она думала там быть еще и учительницей, а заработанный хлеб посылать сюда - мужу и сыну.

Топор, который постоянно лежал около ее кровати, она передала Лене с таким напутствием:

- Если нападут бандиты, то ты не слушай, что твой отец будет рассказывать им о темпере и Рибейре, а колоти их, сколько силы хватит, исключительно по башкам, - хуже тебе от этого во всяком случае не будет.

Правда, Леня и теперь, на пятнадцатом году своей жизни, был и выше отца и шире в плечах; от Днепра получил он плотные и крепкие мышцы. Он взял из рук матери топор, повертел перед собою и сказал улыбнувшись:

- Тупой, точить надо... И топорище слабое, нужно переменить.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

I

После отъезда матери в деревню Леня перепробовал еще несколько ремесел. Он переплетал книги вместе с отцом; чинил и даже шил на заказ обувь; обшивал резиновые камеры футбольных мячей, причем сам и кроил из козьей кожи эти двенадцать замысловатого рисунка кусков, почему-то называющихся "огурцами"... Это было довольно трудно - выкроить дорогую тогда кожу так, чтобы ее не испортить, рассчитать, сколько ее ушьется, и плотно пригнать один кусок к другому, чтобы получить безупречную поверхность шара.

Потом удалось поступить на работу в мастерскую наглядных учебных пособий - расписывать красками сделанные из гипса разрезы человеческого тела, коровьего вымени, улиток, бабочек, червей... Для этого пользовались атласами и рисунками из научных изданий, и нужно было очень внимательно копировать и очень тщательно подбирать краски.

Михаил Петрович в это же время поступил в мастерскую полезных игрушек, где имел дело с папье-маше и тоже с распиской красками.

Голод, о котором говорил Спиридон, пришел действительно - памятный голод двадцать первого года, когда единственною мечтою всех был большой-большой, например в кило весом, кусок хлеба, но куска этого негде было взять. Это было такое исключительное время, когда даже и бандиты грабили только съестное.

Скудные пайки, которые получали в мастерских отец и сын, довели их до большой худобы. Особенно заметно подался Леня, который еще рос. Он исхудал до того, что испугал приехавшую как-то из Ждановки Ольгу Алексеевну, и та немедленно усадила его на подводу и повезла в деревню. Она хотела взять туда и мужа, но тот не решился бросить свою квартиру.

Целый месяц кормила Леню, как и чем могла, деревенская портниха и учительница Ольга Алексеевна, пока он несколько оправился, иначе Данило Самко не взял бы его к себе в батраки.

Но, попав в батраки к этому хозяйственному, сосредоточенному и очень обстоятельному человеку, Леня понял, что работать по-настоящему, так, чтобы к вечеру не чувствовать рук и ног и засыпать где попало, ему еще не приходилось. Что такое работа, показал ему этот не тяжелый на вид человек лет пятидесяти, совсем не тронутый еще сединой, такой же худой, сухопарый, как Спиридон (они были двоюродные братья), но не лысый, аккуратно по воскресеньям бривший бороду перед чугунной миской с водой обломком косы, обернутым в тряпку, так как ни зеркала, ни бритвы не было в его хате. Усы у него были внушительнее, чем у Спиридона, и закручивал он их по-фельдфебельски, хотя никогда не служил в солдатах. Он считал себя православным, хотя ходил в соседнее село к обедне только в самые большие праздники, жена же его Дарья была ревностной шелапуткой, то есть баптисткой, однако это не мешало им жить в полном согласии, только Данило для своего обихода держал икону - маленькую, старенькую и до того почерневшую, что разобрать что-нибудь на ней не представлялось никакой возможности.

По вечерам они зажигали сальную плошку, которая так коптила и воняла, что Леня в первый же вечер сказал с чувством:

- Ну уж это черт знает что, а не освещение.

На что отозвался степенно Данило:

- Насчет того черта, шоб его у хати поминать, цего не треба казать, а шо карасину у нас черт мае, то уж выбачайте!

Хорошо было и то, что плошка горела недолго: спать здесь ложились рано, вставали чуть свет. Батрака же себе эта хозяйственная пара взяла потому, что подходила уборка, а урожай после голодного года предвиделся большой.

Никогда раньше не случалось Лене не только жить, даже и бывать в деревне, и в первые дни здесь казалось очень пусто и жутко, заброшенно и уныло, - хотелось бежать на Днепр, в Каменья, потому что там все было понятно и все значительно, а здесь и ничтожно и как-то очень трудно для понимания.

Реки здесь не было, - был ставок, около которого и ему, как и другим ребятишкам, приходилось пасти скотину хозяина, когда не находилось другой работы. На ставке полузатопленный у берега торчал дощаник. Леня вытащил его, кое-как починил, укрепил на его носу "журавля", к журавлю приладил "паука", к пауку привесил "фату", которую сам же и сплел челночком, и попробовал было ловить рыбу "плавом", то есть плыл по ставку, огребаясь тихо одним кормовым веслом, а сеть, прилаженная спереди, действовала сама, как небольшой бредень. Но в пруду водились только караси да плотички, и караси, как любители тины, не попадали в фату, от плотичек же толку было мало. Впрочем, и от какого-нибудь десятка плотичек в вечерней похлебке появлялся хотя и слабый, но все-таки рыбный запах, и сухое лицо Данилы потело от удовольствия.

Дарья была низенькая, широкая, очень смуглая баба; такими Леня представлял себе печенежек. Несколько раз пыталась она заводить со своим батраком разговоры о божественном, но язычник Леня только пожимал плечами и улыбался. Ведь дело было не на уроках закона божия в реальном училище, а вне этих уроков он даже не понимал и вопросов о том, нужно или не нужно молиться иконам, и с удивлением глядел на печенежку.

Что такое уборка хлеба в малом крестьянском хозяйстве, это потом долго помнил Леня. Во время молотьбы он едва не потерял глаз - вонзилась глубоко колючка будяка, летевшая из веялки вместе с половой. Дарья вздумала было вылизать ее языком, но совершенно нестерпимой от этой операции стала боль. Леня кричал: "Зеркало! Зеркало дайте!" - а ему поднесли все ту же черную чугунную миску с водой, в которой ничего здоровым глазом не мог разглядеть Леня. Колючку вынула потом Ольга Алексеевна, а глаз болел долго.

Полову требовал Данило складывать так, чтобы сначала утаптывалась она в сарае стеной, толстым слоем, а потом уже за эту стену широкими деревянными вилами метали полову, и после, когда надо было достать ее для корма скоту, точили ее из-за стены, проделав в стене отверстие. У Данилы нашлись кое-какие инструменты, и Леня сделал ему новое корыто для свиней, новое ярмо для упряжки волов, высокие драбины для гарбы; два старых, однако пугливых мерина Данилы, испугавшись автомобиля, порвали хомуты, - пришлось чинить хомуты; даже в веялке, испортившей ему глаз, Леня сделал кое-какой ремонт, чем очень угодил хозяину. А печенежка осталась довольна им, когда он копал картофель, глубоко и равномерно, без огрехов, всаживая в рыхлую землю железную лопату; ему же эта работа нравилась, напоминая греблю, лихую греблю веслами на Днепре.

II

Под рождество Самко думали резать кабана, которого закормили на сало, но его зарезали другие, и не только Леня, вообще крепко спавший, но даже и чуткий Данило не слыхал, как он визжал перед смертью, - должно быть, его оглушили, перед тем как колоть, сильным ударом обуха, а собака сбежала со двора за неделю до этого, и Дарья уверяла Данилу, что она взбесилась и пошла бродить, как это всегда бывает у собак. Только потом догадались, что воры именно с того и начали, что убрали собаку.

Однако унести зарезанного кабана ворам не удалось. Данило в этот день встал, как всегда, чуть свет и пошел дать в последний раз перед убоем кабану ячменной дерти, думая про себя, что можно бы и не давать всей дерти, какую он нес в мешке, а только половину. Так как в садке у кабана было темно, то он взял с собою и плошку, однако дверь туда оказалась открытой Данило, как сам он передавал потом, сразу вспотел, хотя на дворе и холодно было. Он послушал немного, не хрюкнет ли кабан, услышав его перед дверью, но в садке было тихо.

Ясно стало Даниле: кабана увели, - не зарезали, а увели со двора, как уводят лошадей, коров. Зажег он все-таки кое-как огонь и заглянул в хлев, держа плошку на отлете, чтобы тут же выронить ее наземь от испуга: он увидел, будто кабан лежит, уткнув голову в угол, а между поднятыми задними ногами его торчит человеческая голова в капелюхе. Больше ничего он не видел, только эту голову между кабаньих ног, и, убедясь, что не спит, пошел будить Леню и торопить одеваться жену. Потом оба они, и Данило и Дарья, даже боялись войти внутрь тесного садка, и только Леня бестрепетно рассмотрел, что кабан был заколот привычной к этому рукой - как следует, с одного удара под левую переднюю ногу, в сердце, и тот, кто заколол его, спрятал потом нож в кожаную ножну, привешенную к поясу. По виду человек сильный, он хотел вынести тушу один, связав задние ноги крепкой веревкой и просунув между них голову, но, должно быть, поскользнулся на луже крови, и тяжелая, пудов на двенадцать, кабанья туша сорвалась вбок с его спины и перевалилась за загородку к подсвинкам, захлестнув ему веревкой горло. У него было почернело-посинелое лицо, выкаченные глаза, высунутый прикушенный язык, - он был не похож не только на кого-нибудь из ждановцев, но и вообще на человека.

- Вот только странность какая, - недоумевал искренне Леня, когда все соображения свои он уже выложил, - почему же он не перерезал ножом эту веревку, когда его захлестнуло?

- От-то-ж господь его и наказав! - торжественно подхватила баптистка Дарья. - Шоб вiн не отнимал у нас нашу працю, от!

Но православный Данило ответил на его вопрос, подумав:

- Ум ему затмило, то уж видно... А шо их було тут два або целых три, то уж верно, и нехай мени нихто не балакае, шоб оцей один бидолага пийшов на таке дило, - ни... Може, тут де з санями стояли, да поутикалы...

Потом приходила на двор сельская милиция. Зарезавший кабана и удавленный кабаньей тушей задал всем задачу, так как никто из ждановцев не мог его признать, и два дня лежало его тело в хлеву у Данилы, пока шло следствие и определилось наконец, что удавленный - житель соседнего села Трохим Значко, что удавили его не Данило с батраком, что был он не один, как и догадывался Данило, но другие двое, ребята-подростки, ожидавшие его с тушей у санок за двором, бежали потом от страха, когда увидели, что он мертв.

Но не только ночных воров боялись Данило с Дарьей и прочие ждановцы: последний вандеец - Махно - все еще кружил по югу Украины, делая неожиданные петли, а за ним гонялись отряды Красной Армии, и никто не мог сказать наверное, что вот-вот вдруг между хат не загремят махновские тачанки, и тогда прощай и кабаны, и свиньи, и овцы, и сено, и овес, и справная лошадь, вместо которой оставят загнанную клячу.

Больше года пробыл Леня в деревне, все такой же улыбающийся и шевелящий пальцами и очень охотно берущийся за что угодно, только бы не сидеть без дела. Но сыпной тиф свалил его уже в то время, когда в газетах писали, что он повсеместно пошел на убыль.

Несколько недель провалялся Леня, но едва оправился, к нему привязался тиф возвратный, своей назойливостью приводя в изумление Леню и в отчаяние Ольгу Алексеевну.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

I

Между тем Михаил Петрович неутомимо клеил из папье-маше и расписывал полезные игрушки. Он урывал время и для того, чтобы расписывать и коровье вымя в разрезе. Теперь он ожил и говорил не меньше, чем говорил раньше, до войны и разрухи, но говорил уже исключительно о том, что живопись не может висеть где-то там в воздухе, сама по себе, и издавать какие-то трели, как жаворонок весною: живопись должна быть прежде всего полезна. Коровье вымя в разрезе, полезная игрушка для детей, плакат для толпы - вот настоящее назначение живописи. И если плакатов ему никто не заказывал, а другого коровьего вымени, кроме созданного природой, выдумывать он не имел права, то несколько несложных и дельных игрушек он предложил для производства, но, к удивлению его, они почему-то не были одобрены, то есть их будто бы отправили в центр за разрешением и одобрением, но ни того, ни другого так и не было получено.

Зато, когда в городе открылся рабфак, ему удалось поступить туда преподавателем рисования и черчения, а так как при приеме на рабфак учащихся два процента мест предоставлялось детям преподавателей рабфака, то Михаил Петрович поспешил взять из Ждановки Леню, как раз перенесшего тогда восемнадцатый приступ возвратного тифа.

Горсоветом было отведено под рабфак пустовавшее большое четырехэтажное здание на Соборной площади, на горе, откуда открывался великолепный вид на все промышленное Заднепровье. Но здание это было попорчено орудийным обстрелом; на топливо были выломаны в нем двери и окна; разворованы радиаторы и трубы центрального отопления; даже котел отопления был приведен кем-то в полнейшую негодность - и вот рабфаковцы принялись сами, своими силами приводить этот дом в порядок.

Через горсовет они добыли другой котел, однако находился он за несколько кварталов от площади, притом внизу, а перевезти его не было у рабфаковцев никаких возможностей, кроме собственных мускулов. И они соорудили катки, погрузили на них котел, впряглись сами в оглобли и повезли. Выбивались из сил одни, впрягались новые; выбивались из сил все, бросали котел, шли спать в здание без дверей и окон, а с утра принимались за котел снова. И две недели тащили они в гору эту многопудовую тяжесть, пока, наконец, не установили котел на место. Своими силами ставили они радиаторы и трубы, тоже добытые в разных концах города, и столяры из рабфаковцев делали двери и рамы, стекольщики вставляли стекла, штукатуры возились с ремонтом стен и побелкой, кровельщики чинили крышу, развороченную снарядом. А к Октябрьским торжествам двое рабфаковцев под руководством Михаила Петровича сделали портрет Ленина такой величины, что поднять его под крышу дома можно было только на блоках.

На рабфаке было несколько отделений, приспособленных к различной подготовке учащихся. Леню зачислили на годичный курс; товарищами его оказались теперь уже не его однолетки-реалисты, а большей частью бывшие красные бойцы в возрасте от двадцати до сорока лет; это было очень ново и поучительно.

Михаилу Петровичу тоже не случалось еще преподавать рисование взрослым людям, никогда раньше не бравшим в руки карандаша для таких странных целей. Между тем из большинства рабфаковцев должны были со временем выйти инженеры, а инженеры должны были научиться не только чертить, но и рисовать. И он добивался от них, чтобы они сознательно, имея дело только с простыми элементами рисунка ("Все на свете состоит из элементов", - говорил он), изображали графически рыбу, спокойно стоящую в воде, рыбу с откинутым в сторону хвостом, рыбу, ныряющую вниз, рыбу, всплывающую кверху... За рыбами пошли жуки, за жуками - мухи. Он убеждал своих учеников, что нужно как можно больше упражняться в рисовании, а для этого надобно иметь только одно ценнейшее качество: терпение. Он говорил, что и самые великие гении всех времен и народов - что же они такое в конце-то концов, как не величайшее терпение? С большим жаром доказывал он, что, упражняясь в быстроте зарисовок, можно дойти до того, до чего дошел французский художник Дега, который способен был зарисовать человека во время его падения из окна четвертого этажа на мостовую, или японец Хокусаи, который зарисовывал любую птицу во время ее полета.

Из своих лекций он составил самоучитель рисования с подробнейшими чертежами рыб, мух и жуков, и самоучитель этот, написанный по-украински, был издан местным издательством как учебное пособие. Сам же Михаил Петрович, понемногу оживая от прихлопнувшей было его разрухи, стал чаще заглядывать в тот угол своей квартиры, где были сложены его этюды и горшочки с засохшей темперой; также начал он подолгу созерцать по старой привычке обширные, только что выбеленные и пустые стены.

II

В общежитии Леня жил в одной комнате с шестью рабфаковцами других курсов. Самый младший по возрасту не только среди них, но и на всем рабфаке, он, так же как и отец, постоянно стремился разъяснять своим новым товарищам то правило учета векселей, то подобие треугольников, то теорию параллелограмма сил, но у него не хватало того самого терпения, о котором говорил отец. А слушали его люди, не в пример лучше его знавшие, как надо без промаха стрелять из винтовки, переходить в ноябре речки по пояс вброд, чтобы внезапным ударом выбить противника из окопов, умевшие брать с бою орудия, броневики и даже танки, но по-детски робевшие перед пи-эр-квадратом.

И ему легче было идти с ними в шумной ватаге на вокзал выгружать из вагонов уголь для рабфака, присланный из Донбасса рудником-шефом, зарисовать тут же карандашом картину выгрузки, чтобы с вокзала же послать рисунок на рудник, потом идти на паровую мельницу выпрашивать грузовик для перевозки и потом, черным, как арап, торжественно привезти уголь на прокорм знаменитому и очень прожорливому котлу отопления.

Однокомнатник Лени, тридцатилетний Олейник, бывший командир эскадрона Второй конной, человек очень большой силы, однажды дошел до припадка всесокрушающего бешенства оттого, что не мог понять, как это "-а", помноженное на "-б", дает в результате "+аб".

Квадратноплечий и квадратнолицый, он краснел, раздувал на лбу поперечную жилу, причем покрывались росинками крупного пота крылья его носа, и вдруг спросил натужно Леню, помогавшего ему по алгебре:

- Бiляки-деникинцы, это, по-твоему, как - плюс или же самый минус?

- При чем же тут беляки? - не понимал Леня.

Но тот крепко схватил его за руку и закричал:

- Нет, ты... ты мени отвичай, як треба: плюс чи минус?

- В том смысле, что отрицательное явление, что ли?

- Ага!.. Вот!.. Отрицательно, значит воно минус... А махновцы?

- В этом смысле, конечно, тоже отрицательное.

- Ага... Значит, тоже минус...

И вообще Леня видел, что рабфаковцы не хотели принимать всякие школьные истины на веру, как это делали двенадцатилетние реалисты и гимназисты. Рабфаковцы и к евклидовым аксиомам требовали доказательств, - часто горячие споры между ними затягивались до полуночи, когда комендант общежития Бедокуров, проходя по коридорам, тушил собственноручно свет. Из внезапно упавшей на спорщиков темноты неслась ему вслед дружная ругань. Не доспорив до конца, все-таки как же было лечь спать? Выходили на берег Днепра, и если не доспаривали, то по крайней мере хоть совершенно уставали от споров, а на другой день, не выспавшись, начинали спорить снова в умывальной и за завтраком.

Комендант Бедокуров был предан своим обязанностям до чудачества. Он каждый день обходил все комнаты общежития, заглядывая во все углы, и иногда оставлял на тумбочках такие, например, записки, писанные карандашом на кусочках серой оберточной бумаги:

"Абзолютно ознакомившись с общежитием, студенту Слесареву Леониду за небрежное отношение к кровати, за открытие тумбочки, за оставление хлеба на окне, который разлагают мухи, ставлю на вид".

Весною так же азартно, как спорили о всяких азбучных истинах, рабфаковцы играли на широкой Соборной площади в футбол, и пришлось Лене вспомнить, как надо выкраивать из козьей или бараньей кожи двенадцать "огурцов" и как ушивать их, чтобы как следует обтянуть резиновые камеры и чтобы было прочно, главное, потому что засидевшиеся за зиму ребята били мяч с большим остервенением.

Футбольных команд сразу образовалось до десятка, и столько же мячей пришлось сшить Лене, зато это уменье его сразу оценили все на рабфаке: оно было явно и бесспорно.

С одним из рабфаковцев, своим однокурсником, очень подружился Леня. Зимою вместе они ходили на лыжах, а на Днепре, на том самом катке, который из года в год и из поколения в поколение устраивали "каменщики", вычерчивали на коньках восьмерки.

Это был веселый малый - Шамов Андрей, сын шахтера Берестовско-Богодуховского рудника, ростом несколько ниже Лени, но неизменно на второй минуте борьбы клавший его на лопатки, участник гражданской войны в Донбассе, хотя был он почти одних лет с Леней, немного старше, стрелявший из винтовки наряду со взрослыми, когда было ему всего четырнадцать лет, а в пятнадцать бывший уже комсомольцем.

Он учился до Октября только в высшем начальном, однако способности к математике были у него лучше, чем у Лени, а память не хуже. Вместе они окончили рабфак и поступили в горный институт, который был в те далекие времена единственным вузом в городе. В горном институте и столкнулись они вплотную с загадкой кокса.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

I

Загадка кокса захватила в плен Леню еще в первый год студенчества, когда доступны и понятны стали ему таинственные плезиозавры-заводы. Вытянув кверху тонкие издали трубы, они теперь уже снова задымили кругом, и доменные печи огромного металлургического завода по ночам снова пылали далеко видными огнями.

Леня узнал, что хозяин этих домен - кокс, что от поведения кокса в них зависит их работа, и достаточно было Лене всего один раз побывать на коксохимическом заводе, как он уже восторженно выкрикивал отцу:

- А ты ведь не знал, конечно, что анилиновые краски добываются из каменного угля. И метиленовая синька... Индиго, да, индиго тоже, что тебе в особенности надо знать... И фуксины... И красные, желтые, коричневые краски... Всех цветов краски добываются из угля при коксовании. И духи тоже. И эта еще прелесть - нафталин, от которого моль дохнет... И черный лак. И салицилка, представь себе, тоже. И креозот... Однако и ванилин тоже. И слабительные разных сортов... но и взрывчатые вещества тоже... И жасминное масло, и коричневое масло, и сахарин... И вообще - вообще черт знает чего только не добывают из каменного угля!.. Но главное все-таки - кокс... потому что без кокса не было бы железа.

- Да-а... Вот видишь... А кокс, это что такое? Изо-бретение человеческого ума, - засверкал на него очками Михаил Петрович. - А изобретение - это все равно что искусство... Тер-пе-ние - вот что нужно и для того и для другого. Ты знаешь, что сказал об этом Бюффон? Он сказал так: "Изобретение зависит от терпения". Вот что он сказал. "Надо долго разглядывать предмет со всех сторон, и, наконец, ты почувствуешь толчок, ударяющий тебя в голову: это и есть вдохновение гения..." Вот как сказал Бюффон.

- Зачем же ты свернул на гения, - не понял Леня, - когда каждый день что-нибудь да изобретает обыкновенный какой-нибудь слесарь? Просто нужно ему что-нибудь сделать, чего он никогда раньше не делал и представления не имел, как делать, однако нужно - вот и все. Он и делает, потому что нужно. Придумывает, изобретает и делает, и никакого гения, никакой этой пышности тут нет. Все это чепуха, конечно, насчет гения, хотя она и бюффонова чепуха... О Ньютоне тоже принято говорить, что он открыл закон всемирного тяготения, а Роберт Гук на двадцать лет раньше его и в той же Англии этот самый закон опубликовал... Но кокс, - он, понимаешь ли, шельма: он, прежде всего, не из всякого каменного угля получается, это раз. А бывает так, что если получается, так ни к черту не годится, это тебе два. А почему это происходит, - на этот счет ученые теряются в догадках, хотя уж триста лет, как начали кокс выпаривать... Но ты представляешь, картина-то какая получается. Экзотические леса попали под землю - росли на болотах, потом их замулило, как бревна на Днепре, да, вот именно, совсем как те бревна, какие мы, ребята, вытаскивали штылями и канатами: "А ну, зыбайся!" И зыбались на лодках... Но эти всякие там гигантские папоротники, и хвощи, и какие-нибудь голубые лотосы, и водяные лилии, и прочие, и прочие, и тому подобные - их некому было вытаскивать тогда, и попали они на дно, и затянуло их тиной, засосало, да еще сверху на них ила из рек нанесло. Так или иначе - давление, температура, - словом, образовался из всех этих покойничков каменный уголь, но сохранил он, чернец этот, в себе все, все, что тогда было в растительном мире: все краски, все ароматы, все яды и дурманы, все жиры и все смолы - всё решительно, и вот, пожалуйте, владейте теперь всем этим вы, товарищи Слесаревы, и прочие, и прочие. А? Правда, красиво получается?

- Что же... Ничто в природе не пропадает, значит, - отозвался отец.

Но сын выкрикнул с азартом:

- Какой же там черт не пропадает? Пропадает сколько угодно. Ведь у нас коксохимических заводов мало, а в коксовых заводах весь газ куда идет? В небо? А в этом именно газе и таится всякое индиго и все взрывчатые вещества. И сколько у нас есть угольных пластов, а мы в них угля не добываем; и сколько угодно есть сортов углей, а они совсем не коксуются, не говоря уж об антраците. Что же это, как не явная пропажа? Коксовались бы, пошли бы в работу, на заводы, а пока все это - хлам.

Отец отозвался уклончиво:

- Хлам, он тоже ведь нужен...

Но сын подхватил азартно:

- На что именно? Плиты им топить в кухнях? Плиты можно топить и тем же газом с коксовых заводов, - гораздо проще и дешевле... Нет, вот заставить всякий уголь коксоваться - это другое дело! Может быть, он, черт, не коксуется потому, что еще молод? Тогда нам бы его искусственно состарить ускоренным темпом. Или, наоборот, может быть потому, что очень стар, - тогда мы его омолодить должны. Уголь - это полезнейшая рабочая сила: надо омолодить если, пожалуйте в наш углеврачебный кабинет, мы вам вернем молодость... Вот какие задачи задает кокс. Если бы решить только - э-эх!..

И Леня раза четыре стукнул себя кулаком по лбу, зажмурясь, как всегда жмурился при улыбке, широко раздвигавшей его рот.

Они жили теперь уже не в доме, а в том флигеле, который занимал когда-то садовник, теперь перебравшийся в деревню, где получил надел. Но из окон флигеля тоже был виден Днепр, который под Кичкасом уже собирались обуздать и заставить служить советской индустрии.

Леня смотрел на днепровские волны и шутливо декламировал, переиначивая гейневские стихи:

О, разрешите мне, волны, загадку кокса,

Древнюю, полную муки, загадку.

Уж много мудрило над нею голов,

Голов человеческих, жалких, бессильных.

А Ольга Алексеевна, гремевшая в это время в столовой обеденными тарелками, говорила ему с не покинувшей еще ее беззлобной издевкой:

- Иди-ка лучше загадку борща решай.

Но и решая загадку борща, Леня все-таки продолжал говорить о коксе, больше самому себе вслух, чем отцу, который весьма рассеянно его слушал.

- Во-об-ще нам не хватает коксующихся углей, чтобы, понимаешь, развернуться вовсю, как бы мы хотели... Значит, надо что-то делать? Плохой уголь надо сделать хорошим - только и всего... Вот задача.

- Забивают вам, мальчишкам, головы там всякой ерундой, - решила мать, передернув, как от запаха клопа, ноздрями.

Леня не обиделся; он только сказал, улыбнувшись:

- Почему же ерундой, когда все это вполне возможно?

Потом проворно скатал хлебный шарик пальцами левой руки и щелчком послал его в угол за шкаф.

- Для мышей? - спросила мать, заметив это.

- Да, для мышей, - машинально повторил Леня, потому что думал о Бергиусе, и спросил мать: - А Бергиус, по-твоему, как? Тоже ерунда?

- Ешь и не говори всяких глупостей, - прикрикнула мать.

- Бергиус, а? Глупость это, по-твоему? - хитровато засмеялся Леня. Бергиус во время мировой войны ре-во-лю-цию произвел в науке... В Германии ведь нет своей нефти, а все авто, все моторы, на самолетах например, на чем же работают? На бензине. В худшем случае, на керосине... А запасы бензина, какие были в Германии, подходили к концу... И вот - науке спешное задание: добыть во что бы то ни стало бензин из чего угодно. И Бергиус, - закончил Леня, - добыл бензин все из тех же ископаемых углей, только из бурых. И этим спас положение.

- Спас, а Германию все-таки побили. Или это кого-то другого побили - я уж забыла, - прищурилась Ольга Алексеевна.

- Пускай побили, но разве же потому, что бензина не было? - возразил Леня. - Также во время войны нужда была в той же Германии в резиновых шинах, и там начали вырабатывать искусственный каучук. Из чего же вырабатывать? Все из того же угля.

- И бензин из угля, и каучук из угля, и фуксин из угля, и сахарин из угля, - выходит, что все из угля? Не-у-же-ли? - уставил неподвижно в глаза Лени свои, расширенные исхуданием и удивлением, Михаил Петрович. - Это замечательно.

И, начиная уже заражаться восторгом сына, отец заговорил громко и очень оживленно:

- Да ведь это - поэма, а?.. Ведь какую поэмищу можно бы написать на такую тему... А картины?.. Целую серию картин можно. С этого самого леса начиная, о каком ты говорил: папоротники гигантские на болотах и лотосы голубые...

Ольга Алексеевна заткнула уши пальцами и, весьма серьезно поглядев на мужа и сына, сказала почему-то по-украински, как привыкла говорить в Ждановке:

- Слухайте, - а ну iште мовчки.

Эти два года, проведенные в Ждановке, - она не могла забыть их, они очень озлобили ее, - она подорвалась. Кроме того, как-то зимою, когда уже вернулась она из Ждановки, пришлось снова идти верст за двадцать в деревню за мукой; пошла прямо через Днепр по льду, одна, но провалилась в воду, едва выбралась, потом долго болела. Так любившая прежде веселых людей, анекдоты и преферанс, она теперь смотрела на всех очень подозрительно, точно отовсюду ожидала нападения. Она теперь уже нигде не служила, только вела домашнее хозяйство. И когда она сказала: "iште мовчки" - сразу замолчал Михаил Петрович и начал катать шарики для мышей Леня.

II

Было еще одно, что повлияло тяжко на Ольгу Алексеевну: смерть ее брата Максима, убитого махновцами за то, что очень смело в конце восемнадцатого в Новомосковском уезде основал он, собрав сельскую бедноту, земледельческую коммуну и был в ней председателем; за то, что никуда не бежал он, когда пришли махновцы, и даже вступил в спор с самим Щусем, правой рукою Махно.

Максим был любимый брат Ольги Алексеевны, потому что, подобно ей, говорил всегда то, что думал, и делал только то, что хотел делать. Несколько раз он очень круто ломал свою жизнь, подолгу не давая о себе знать, потому что не любил писать писем, а писем не писал потому, что не любил никого затруднять собою.

Последнее, что знала о нем Ольга Алексеевна, было то, что он женился, служил штурманом на каком-то пароходе и жил в Одессе. Но это известие о нем получила она незадолго до войны, а теперь, когда Леня был уже студентом, она встретила на улице мальчугана лет тринадцати, странно похожего на брата Максима, каким помнился он в те же годы. Но мальчик повернул в переулок и исчез куда-то, и с неделю после того она говорила то мужу, то Лене:

- Вот досада какая! Эх, досада!.. Надо было бы мне спросить его, кто он такой, а я, как последняя дура, разинула только рот и стою... Экая жалость.

Но однажды, когда она готовила обед, кто-то тихо постучался в дверь. Она отворила и испугалась этой новой случайности: перед нею стоял тот самый мальчик, похожий на брата Максима, и она мгновенно поняла, что это ее племянник, и спросила коротко и глухо, как новичка в классе:

- Имя как?

- Гаврик, - так же тихо, как постучался, ответил тот, с видимым любопытством рассматривая тетку, которую он никогда раньше не видал.

Потом оказалось, что Гаврик был три года после смерти отца и матери, умершей от тифа, беспризорным, а теперь учился здесь в фабзавуче и жил в общежитии.

Отцовского, что поразило Ольгу Алексеевну, в нем было действительно много: густые, уже и теперь сросшиеся, темные брови, от которых казался вызывающим взгляд, очень крепко сжатые тонкие губы, не умеющие улыбаться, высокая лобастая голова и длинное узкое лицо; даже походка его оказалась отцовской, но тихий голос - или материн, или свой.

Случайно, в то время, когда он рассказывал Ольге Алексеевне, как убивали отца, зашел Шамов за какою-то нужной ему книгой; разыскав ее у Лени на этажерке, он хотел было уйти, но, когда услышал о махновцах, остался, уселся против Гаврика и смотрел на него в упор.

- Очень мучили его долго, - тихо говорил тетке племянник. - Это же прямо на улице было, перед окном нашим... Я смотрел сначала, - не думал, что они убивают, - потом уже не мог... Сел на полу и только плакал: мне тогда восемь лет было... А мать к ним два раза бросалась, чтобы отца отнять; ну, куда же там отнять, когда толпа их огромная... Ее тоже избили тогда, она потом кровью харкала... Кабы не избили, она бы от тифа не умерла бы: мало, что ли, у кого из людей был тиф?.. У кого его не было тогда, а только не все же ведь помирали. А это ей тогда все внутренности отбили, - она слабосильная стала...

- Как же его мучили? - глухо спросила тетка племянника, глядя не на него, а в пол, в одну точку перед носком ботинка на правой ноге.

Гаврик скользнул по Шамову тяжелым взглядом исподлобья и ответил, явно недовольный тем, что пришел кто-то еще и сел и слушает.

- По-всякому мучили... Там был у них один здоровый очень... больших людей, как этот, я и не видал потом... Великан какой-то... Это он отца мучил... А Щусь только стоял в стороне и всё папиросы курил... У Щуся бескозырка матросская была с лентами желтыми, а этот, великан, в папахе белой лохматой, а верх красный.

- Белая папаха? Ну?.. Помнишь, что белая? - вдруг почти вскрикнул Шамов.

Гаврик только чуть глянул на него, продолжая:

- Ну да, белая... Этот сначала все по лицу отца кулаками бил, потом руки выламывал... Потом поднимет его с земли - и-и-и хлоп! Поднимет - и хлоп об землю!

- Довольно... - сказала Ольга Алексеевна.

И хотя Гаврик тут же замолчал, она прикрикнула на него:

- Ну-у!.. Довольно же, тебе говорят!

Шамов вскочил, сильно потер руки одна о другую, поерошил густые светлые волосы, стоявшие дыбом, прошелся по небольшой комнате, постоял немного у окна, поглядел на желтый под солнцем Днепр и спросил вдруг у Гаврика:

- Усы черные?

Гаврик понял, о ком он говорит, и ответил уверенно:

- Ну да, черные.

- А деревянного ящичка такого у него сбоку не болталось, а? На поясе... ящичка такого длинного... не заметил?

- Маузера?.. Был маузер, - уже гораздо громче и оживленнее ответил Гаврик.

- Маузер, да... А ты это видал действительно или сейчас только выдумал? - подошел к нему очень близко Шамов.

Гаврик обиделся. Он дернул вызывающе, совсем по-отцовски, - Ольга Алексеевна отметила это, - лобастой высокой головой и прогудел:

- Вот тебе - выдумал!.. Что же, я маузера не знаю?.. Я его и тогда знал. У отца был спрятан под печкой, только он сразу не мог его достать, когда махновцы пришли...

- Черные усы, да?.. И рожа красная, как помидор?.. И такой ростом? Шамов вытянул вверх руку, насколько мог, даже несколько приподнялся на цыпочки.

- А вы его разве тоже видали? Где это? - вместо ответа спросил мальчик, и оказалось, что голос его может и звенеть, а глаза под сросшимися бровями глядеть прикованно-неотрывно.

И Шамов ответил медленно и торжественно, положив ему на плечо руку:

- Я, брат, его не только видал, как тебя сейчас вижу, я его еще и расстреливал, если ты хочешь знать... Вот что было... Нас четверо тогда было мальчишек, таких почти лет, как ты сейчас, только у всех у нас винтовки были - вот... И мы эту сволоту пустили в расход, если ты хочешь знать, и маузер с него сняли.

У Ольги Алексеевны сорвалось было пенсне, она поймала его рукой, укрепила и строго поглядела на Шамова, сказав:

- В вашем вранье никто не нуждается, товарищ Шамов!

Но Шамов привык уже к матери Леньки Слесарева; он только подкивнул упрямой головой и блеснул глазами:

- Если бы вранье... А то расстрелял, в чем и каюсь, - факт. Только это раньше со мной иногда бывало: каялся. А теперь вижу, что каяться мне не в чем: явного палача без суда и следствия отправили к Колчаку, и отлично сделали.

- Где это? Где это было? - опять почти шепотом спросил Гаврик и зажал губы.

- Это было где?.. Это было под Лисичанском, если ты хочешь знать. И было мне тогда пятнадцать лет хотя, но я уж в комсомол был записан. А в каком году, если хочешь знать, то это уже после Врангеля было, да, в двадцать первом... Махно тогда Красная Армия очень здорово потрепала, и подался он как раз в наши края, на Лисичанск, а я тогда в тех краях у матери жил, отец же, конечно, из Красной Армии в то время не вернулся; рудники тогда не работали многие, а какие и вовсе были затоплены - вот какая картина была. В рудниках только люди от смерти прятались, и сирены там гудели не на работу идти, а винтовки брать, у кого были, да собираться куда надо. Сирены же там, если ты хочешь знать, это не то что гудки на заводах. Гудки - что-о, гудки - малость! А это - такая чертова музыка, что аж за сердце хватает и в печенках от нее больно... Си-ре-ны... Их две на каждом руднике было: одна басом орала, - та еще так-сяк, ту слушать можно, - а уж другая зато до такой степени визжала подло, окаянная, как ножом по горлу резала...

- При чем же тут сирены? - перебила Ольга Алексеевна.

- Обождите, я сейчас скажу... Сирены у нас там были вместо колоколов, чтобы в набат ударить, в случае если тревога... А тогда как раз ожидался Махно... Мы, комсомольцы, - нас всего десять человек было, и народ все отчаянной жизни, от пятнадцати до семнадцати лет, - решили оказать сопротивление... Ждем их с вечера - не слыхать и не видать, а дождь, грязь, холод - это да: осенью дело было. Прозяб я, а тут поблизости материнская хата, зашел погреться, - часов уж девять было, - да нечаянно на сундуке растянулся и сам не заметил, как заснул...

- Ничего я не пойму. Чего вы собственно хотели?.. Сколько шло махновцев? - опять перебила Ольга Алексеевна.

- Махновцев?.. Несколько тысяч. Вся его армия, конечно...

- А вас десять человек, дураков?

- А нас, дураков, только десять, больше не нашлось... И вот я заснул, значит, а мать, оказалось, подушечку мне под голову подсунула, потому что, известно, - материнское сердце... Уснул я, как пень, и вдруг вой мне в уши! Вскочил - что такое? Головой болтаю, а глаз открыть не в состоянии. Сирены! Вот тебе черт! Значит, Махно идет... Я с сундука - сапогами в пол, фуражку надвинул, винтовку в руки - в дверь... А мать, конечно: "Андрюшка, куда ты? Спи, это так себе... Спи себе, а винтовку мне дай, я спрячу..." "Так себе"! Хорошо "так себе", когда наш же комсомолец, Сашка Мандрыкин, возле сирены дежурил! И сирены воют на совесть, как волки голодные... Я, конечно, от матери вырвался, в двери... А на дворе дождь шпарит, и темень, хоть глаз коли, и грязь чавкает, а сирены эти чертовские... Нет, вам их надо послушать самим, тогда только вы поймете как следует... Вдруг за руку меня кто-то: "Андрюшка, ты?" - "Я". - "Залп надо давать. Едут... Махновцы..." Собрались ко мне все ребята, - сирены уж замолчали, - значит, наш десятый к нам по грязи дует тоже... Слушаем мы, как там на дороге, - действительно, как будто шум... И вот мы в ту сторону ляснули из девяти винтовок... Залп! Да какой еще геройский: никто не сорвал. А в кого мы там били и куда наши пули попали, это уж, конечно, принадлежит истории. Только махновцы, должно быть, и не почесались. И еще мы по ним по два залпа дали, и только после этого патронов нам стало жалко, и разошлись мы в темноте вдоль стенок кто куда.

- Но все-таки - махновцы это шли или что такое? - опять не выдержала, чтобы не перебить, Ольга Алексеевна.

- Разумеется, махновцы - вся армия... Только мы их встречали в трех километрах от Лисичанска, а они шли прямо на Лисичанск, потому что там все же таки город порядочный, можно и отдохнуть, и обсушиться, и пограбить, а у нас на руднике что возьмешь и куда армию поставишь? Значит, прошли мимо, а утром наши ребята опять собрались: отсталых ловить. Тут уж вообще какая-то каша была, и я толком не помню всего. Были такие, что они будто и не махновцы совсем, а силой взяты: те прямо сами ходили искали, кому бы им оружие сдать, да чтобы их домой отпустили. А были настоящие, коренные махновцы, только от стада отбились. Те, конечно, путались, один другого топил на допросе... Ведь армия-то шла здорово потрепанная, и ясно, что многие понимали: сейчас ли им конец, через месяц ли им конец, - все равно конец. И вот мы тогда вчетвером захватили одного молодца в хате: он, видите ли, водицы напиться зашел. Напиться или еще зачем - черт его знает, только пьян он был здорово: может быть, в самом деле думал кваском подзалиться. Вошли мы один за другим - такая орясина перед нами, в потолок белой папахой упирается, нисколько не прибавляю.

- Белая папаха? - живо спросил Гаврик.

- Белая. Верх красный. Маузер сбоку... Мы на него сразу - винтовки на прицел: "Давай оружие!" А хата, конечно, тесная даже для одного того, а тут еще хозяйка только что с перепугу ему хлеба отрезала кусок, и в руках у нее нож. Ну, один из нас зашел сзади, нож у бабы выхватил, а нож был вострый, чирк по его поясу, и маузер вот он, у него в руках... А три винтовки палачу прямо в морду смотрят. И он пьян, как самогон, аж качается стоит... "Ну, дядя, - говорю, - а пожалуйте теперь в наш штаб, там с вас допрос сымут..." Как запустил он, - баба аж фартук к носу, - а мы его под руки двое - и из хаты.

- Пошел? - спросил изумленно Гаврик.

- Пошел, ничего. Только все ругался, а идти - шел.

- Почему же он шел? Опять вранье! - строго посмотрела Ольга Алексеевна.

- Когда же я еще врал? Нет, я сегодня по крайней мере говорю чистую правду, и совсем мне не до вранья, - обиделся Шамов. - А шел он почему? Черт его знает, почему он шел. Мы перед ним были как моськи перед слоном, а ведь вот шел же. В штаб, мы ему сказали, а какой-такой был у нас штаб? И он едва ли думал, что штаб... Я думаю, хоть и пьян он был, а понимал, что ему уж скоро конец, иначе бы не ругался так... Раз человек ругается - значит, ни на что не надеется... Ну, вообще, я не знаю, конечно, почему он не кинулся винтовки у нас вырывать. Должно быть, пьян был настолько, что силы не чувствовал... И как он оказался в тылу один? Может, ночью из тачанки выпал? Или так слез сам, мало ли зачем по пьяному делу... Ну, словом, черт его знает, только он шел, а мы, четверо мальчишек, его вели. И только место глазами искали, где бы нам его шлепнуть.

- Он на то надеялся, когда ругался, что его сразу убьют и мучить не будут, - догадливо вставил Гаврик. - А бежать он, если настолько пьяный, конечно не мог...

- Куда ему там бежать!.. Ну, мы довели его до хорошей такой лужайки, говорим: "Теперь иди, дядя, сам дальше, вон там наш штаб!" Показываем на сарай воловий какой-то и ждем, когда он от нас пойдет, чтобы нам разрядить ему в спину винтовки... А он ни с места. Стоит, как столб, и все накручивает: "Щенята вы, так вас и так!.." Ну, мы видим, что его учить нечего, - кого угодно поучит, как стенку делать, - отошли, прицелились, я скомандовал: "Пли!.." Он ногу вперед выставил и упал на бок. "Ну, - говорю, - одним палачом меньше!" Глядим, подымается, сел. "Сволочи! - кричит. - Тоже винтовки носят, а стрелять не умеют... В воздух, сволочи, целились?" И пошел ругаться... Поглядели мы друг на друга. "Ребята, - говорю, - еще залп! Только целься как следует". А он уж опять поднялся. Опять я: "Пли!" Смотрим, упал. "Ну, - говорим, - теперь готов". А он нам: "Не на такого напали!" И опять садится. И опять костерит нас почем зря. Ну, тут уж мы далеко не отходили и еще по выстрелу сделали.

- Убили? - очень живо спросил Гаврик.

- Больше уж не вставал... А мы от него пошли других искать.

- Это он самый и был, - вдруг не то что улыбнулся, а как-то улыбчиво просиял одними глазами Гаврик.

Шамов опять положил ему на плечо руку:

- Конечно, он самый! Да нам и в Особом отделе тогда сказали: "Известный махновский палач..." Только фамилии его нам не говорили... Он самый.

Ольга Алексеевна долго смотрела на Шамова, сначала испытующе и недоверчиво, потом как будто даже несколько испуганно, наконец глаза ее покраснели, она сняла пенсне и вышла стремительно в другую комнату, откуда через минуту раздался почему-то сдавленный и мало похожий на ее голос:

- Если вы никуда не спешите, Шамов, то... обед будет готов через четверть часа.

III

В годы разрухи огромный городской парк был весь вырублен на дрова. Выкорчевали начисто даже и пни двухобхватных столетних осокорей и вязов. Ничего не осталось от парка - дикое поле.

Горсовет решил разбить на этом поле снова парк, но вместо осокорей северяне из горсовета усердно добывали для парка молодые березки, а двое южан не менее усердно - павлонии, шелковицы и маслины.

А на месте предводительского сада решено было устроить стадион, и целая армия грабарей принялась выравнивать капризно вздыбленную землю бывшего сада, и плотники, сколотив себе балаган, строгали в нем доски для трибун.

Все преображалось вокруг большого, раскидистого и бесполезно стоявшего дома, в котором прошло отрочество Лени. Этот натиск невиданных здесь берез с одной стороны, павлоний и маслин - с другой, и стадиона - с третьей, Леня всем телом чувствовал как натиск увлекательно новой жизни, которая упрямо, вся в крови и лохмотьях, - продралась сквозь бои на всех фронтах, сквозь жесточайшую разруху, сплошной голод и все виды повального тифа.

Но эта увлекательно напористая новая жизнь готовилась ринуться на Леню еще и с четвертой стороны - со стороны Днепра. И хотя не начинались еще работы, но Леня представлял уже, каким через несколько лет станет Днепр, измеренный им здесь во всех направлениях на бесхитростных "дубах", на калибердянках, шаландах, гичках и обшиванках, - на веслах и под парусами.

Однажды теплым первоосенним днем Леня привел на Днепр двух своих новых друзей ассистентов, работавших в химической лаборатории при горном институте, - Кострицкого и Ованесову. Он непременно хотел показать им не только Богомоловский остров со всех сторон, но и целую дюжину других островов, более мелких, и те пещеры, в которых караулил он военнопленных "резников" и откуда водили их на водопой, и снасти, которыми ловят марену на пшенную кашу, и как на парусах, на легкой гичке, при низовом ветре, который гнал на Днепре волну за волною, можно было буквально перелетать с верхушки одной белоголовой волны на верхушку другой.

Своей лодки в это время у Лени не было, но он достал лодку на троих в Каменьях, у внука старика Юрилина, который все еще по-прежнему действовал рубанком и отборником и по-прежнему удивлялся тому, как много еще и теперь, когда правильно вполне объявлено: "Кто не работает, пусть не ест", осталось праздного народу: сидит на Проспекте на скамейках, курит и наземь плюет, слова цедит врастяжку и говорит все об чем-то совсем ненужном.

Всего великолепия Днепра показать так, как хотелось, конечно, не удалось Лене, потому что лодка была без паруса, марена любила ловиться на пшенную кашу только в совершенно тихую погоду, и вдобавок ни Кострицкий, ни Ованесова не умели ни грести, ни править рулем, так что только мешали и чуть не потопили какого-то бойкого мальчугана, плывшего наперерез лодке.

Но прогулка все-таки вышла очень веселой, потому что химики эти, усердно работавшие в области изучения явлений катализа твердого твердым, вырвавшись на солнце, на широкую воду, на простор бездумья, вели себя так, как ребята, выпущенные из класса.

Они были голосистые, ширококостые, мясистые, черноволосые, крупнолицые оба и большие хохотуны, но в лаборатории за приборами они могли просиживать круглые сутки без отдыха. Студента второго курса Леню Слесарева они взяли к себе в помощники недавно, и он то спорил с ними со всем молодым задором, то изобретал какие-то свои приемы работы, то проявлял необычайную даже для них усидчивость, то снисходительно относился к химии вообще, как к застывшей науке, то начинал вдруг возлагать на нее слишком большие надежды, а в общем, за короткое время стал совершенно незаменим в лаборатории, и ученый труд по катализу твердого твердым - правда, не очень обширный по объему - они теперь писали втроем.

Лене нравилось, конечно, что здесь, на лодке, которой ни Кострицкий, ни Ованесова не умели править, он был точно капитан парохода в океане полномочный диктатор, и, вспоминая свое мальчишечье время, он покрикивал на них:

- Да не хились же набок, Мирон!.. Не зыбайся, Тамара, - что ты глупости делаешь, не понимаю... Искупаться хочешь? Очень речисто идем, не советую... Это лодка строгая: в один момент в воде будешь кваситься, и возись тогда с тобою, вытаскивай.

- Ребенок! Ты вызываешь мое восхищение. Ты действуешь веслами, как старый морской волк... притом бешеный, - замечала Тамара.

- Но ах, какая жалость! Значит, так и не скушает твоя знаменитая марена нашей пшенной каши? Зачем же - вот роковой вопрос, о Ребенок! - мы варили ее с таким усердием? - в тон ей спрашивал Мирон.

Они звали обычно Леню Ребенком, потому что подметили оба, как выпирала из него нежелавшая сдаваться с годами ребячливость, как по-детски увлекался он всем для него новым, не забывая отнюдь и того, чем увлекался несколько лет назад, как был задорен и отходчив по-детски и как, не уставая, шевелились его пальцы, а глаза искали кругом, за что бы им ухватиться...

- Насчет каши не беспокойся, пожалуйста, - мы ее скушаем и сами: через час у вас появится аппетит, - отвечал Леня. - Кроме того, вон на том острове мы можем набить и нажарить лягушек... Не делай таких страшных глаз, ты увидишь, что это за деликатесное блюдо!

Отхохотавшись вдоволь по поводу лягушек, Мирон сказал:

- Человек умственно усталый говорит только о том, что его интересует, так и я...

- Не понял я ничего - повтори! - буркнул Леня.

- Что же тут непонятного? Умственно усталый носить маску приличия уже не может и говорить с интересом о каких-то лягушках уже не в состоянии, вот поэтому он...

- Хорошо, не читай лекции! Дальше.

- Так вот... Я надышался этими проклятыми ртутными парами, я уж скоро облысею от этой чертовой ртути, и я чувствую, как она скверно действует на мои нервные центры. Вообще я устал от катализов, поэтому я только и могу говорить, что о катализе... даже на Днепре, в этой душегубке... Реши мне такую задачу, Ребенок, на которой я, признаться, застрял. Допусти, что имеется в сосуде смесь двух газов с мелкими молекулами и реакция между этими газами при помощи твердого катализатора плохо удается... то есть очень медленно протекает... Но вот добавляю я к смеси этих двух газов еще один газ - с крупными молекулами, и реакция, представь себе, значительно ускоряется... Вот как бы ты объяснил это?

- А какой же именно газ ты добавляешь? И к какой смеси?

- Это безразлично, какой газ и к каким.

- А катализатор у тебя что такое?

- Катализирует у меня, допустим, сплав металлов... Представляет он из себя весьма неровную поверхность... вроде частокола, понимаешь? Выступают острия этакие, а между ними капилляры... Активных точек, способных вызывать реакцию между малыми молекулами, весьма ограниченное количество...

- Гм... Зачем тебе было брать такой катализатор неудачный?

- Это, брат, другой уж вопрос, зачем. И совсем ведь не в этом дело.

- Ну, хорошо... И когда ты добавил третий газ, то реакция между первыми двумя...

- Пошла полным ходом... Но я совершенно не понимаю, почему.

- И Тамара тебе не объяснила?

- И Тамара смотрела на это, как маленький баранчик, только что рожденный на свет.

Тамара расхохоталась и ударила Мирона по спине, но сказала тоже, что этого факта она не понимает.

Леня поднял весла и, съежась, как перед прыжком, смотрел, как с лопастей, облупленно красных, стекают бойко одна за другой светлые капли. Несколько раз он жмурил глаза, низко надвинув на них брови, а открывая их сразу, видел все новые капли, догоняющие на лопастях одна другую и вместе падающие в воду.

- На извозчиках едут, - сказал вдруг Леня Мирону.

Мирон оглянулся быстро в стороны и назад по реке. Тамара тоже.

- Кто и где едет?

- Едут маленькие молекулы на крупных, - выпрямляясь, теперь объяснил Леня. - Ведь остаточные поля крупных молекул газов способны притягивать мелкие молекулы, так?.. Вот они, эти маленькие молекулы, и садятся на крупные... А для крупных молекул твой частокол не препятствие... Они и довозят, как извозчики, мелкие молекулы до активных точек, почему и ускоряется, конечно, между ними реакция.

- Браво! - непосредственно всплеснула руками Тамара, а Мирон добавил, раздумывая:

- Пожалуй, да... Кажется, Ребенок наш прав... Угу... У него, несомненно, есть художественное воображение... Крупные молекулы служат как бы носильщиками для мелких и доносят их до активных точек... Угу... Запомним это... Во всяком случае, Тамара, я уже вижу кое-какую пользу для науки в том, что мы выкинулись с этим флибустьером на Днепр.

Пристав к одному небольшому острову, они били палками лягушек, и Леня научил ассистентов, как их жарить. Мирон был в восторге и находил, что задние лапки лягушек "гораздо нежнее даже каких-нибудь там, ну, пятидневных, что ли, цыплячьих", а Тамаре казалось, что они все-таки припахивают несколько рыбой.

Умственная усталость Мирона прошла на Днепре, и он начал говорить уже о том, что интересовало его гораздо меньше, чем катализ.

- А что, - сказал он вдохновенно, - что, если бы нам в складчину завести свою какую-нибудь, хотя бы паршивую лодку, а?

- Мы можем ее и сделать... и совсем не паршивую, - живо отозвался Леня.

- То есть заказать сделать?

- Зака-зывать?.. Нет, не стоит. Лучше сделать самим... Я уже сделал сам не меньше двух десятков лодок, могу сделать и еще одну... Надо только, чтобы кто-нибудь помогал, а то одному очень неудобно.

- Ре-бе-но-чек! - нежно прижалась к нему Тамара. - Он все решительно может сделать... Но где же, где именно мы сами могли бы сработать лодку?

- А там же, где я их обыкновенно делал: у нас в сарае... Надо только достать хороших досок, сухих и без сучков... Сделаем бермудский шлюп, например... или кеч с рейковой бизанью...

- Видишь, какие страшности? - ликующая обратилась Тамара к Мирону. - А я, лично я, что могла бы делать полезного?

- Ты... могла бы шить паруса, например, - важно бросил Леня.

Тамара захлопала в толстые ладоши:

- Ура, превосходно! Я буду шить паруса!.. Новенькое дельце... И мы будем шарить по всем, по всем днепровским островам, как грозные пираты, и везде жарить лягушек.

С этой прогулки по Днепру начались заботы о бермудском шлюпе, который, по разъяснениям Лени, употребляется жителями Бермудских островов.

Однако стоило только утвердиться Лене в сарае и начать выстругивать первые доски для бермудского шлюпа, как сарай этот притянул еще нескольких лаборантов, аспирантов и ассистентов института, и почему-то все притянутые оказались большими мечтателями.

Даже очень хилый на вид, со впалой грудью, ассистент по кафедре металлургии Марк Самойлович Качка, считавшийся крупным специалистом в своей области, любовно поглаживая только что вышедшие из-под фуганка доски, говорил с жаром:

- Нет, что вы там себе ни думайте, а во мне сидит моряк, си-ди-т... сидит моряк... Ах, я всегда мечтал сделаться корабельным инженером! Но-о, погодите, погодите, товарищи. В нашей стране ничего невозможного нет, и я еще могу стать кораблестроителем, погодите.

- А такой номер вы можете сделать? - лукаво спрашивал его аспирант Радкевич и - маленький, худенький, но очень живой - не только без разбега, но вообще без всяких видимых усилий, прямо с пола, вскакивал на верстак, а оттуда добавлял спокойно: - Вот что требуется, чтобы стать настоящим моряком, а тем более корабельным инженером!

И Марк Самойлович только еще смотрел на него изумленно и спрашивал ошарашенно: "Нет, что же вы это сделали за фокус такой, скажите? Взлетели вы, что ли?" - как Радкевич, бескостно спрыгнув и вяло отойдя на несколько шагов, вдруг бурно кидался вперед и перелетал и над верстаком вдоль и над кучей сваленных возле верстака инструментов и только потом уж отвечал Качке с задумчивым видом:

- "Человек создан для полета, как птица для счастья", - сказал какой-то писатель.

А лаборант Положечко, высокий, чрезмерно мускулистый студент, однокурсник Лени, бывший монтер с одного из заводов Донбасса, развивал в сарае смелую мысль об устройстве своего, студенческого яхт-клуба. Так как чересчур щедрая к нему природа наделила его не голосом, а трубою, то покрывал он все голоса в сарае. И если Леня деятельно разъяснял жадно слушавшему Марку Самойловичу, чем отличается швертбот от байдарки и швертбот однокилевой от швертбота с двумя килями, и какие бывают по форме мидельшпангоуты яхт, и что такое клиппер-штевень, - то при появлении Положечко он умолкал, так как говорить при нем была бы напрасная трата голоса.

Иногда в сарай заглядывала по вечерам Ольга Алексеевна и, если было в нем всего два-три человека, говорила по-своему, насмешливо:

- Ну что же, труженики моря, идите чай пить, что ли.

Если же народу было много и притом орал огромный Положечко, она только махала безнадежно рукой и, уходя, ворчала:

- Черт знает что! И стаканов на всех не хватит...

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

I

Умный и красивый, как дорогая игрушка, новенький коксохимический завод был закончен постройкой к осени 1928 года.

Новый завод был открыт торжественно, сказано было много горячих и искренних речей. Кое-кто, - не в речах, конечно, - внимательно оглядывая местность и замечая, что построен завод на недавно засыпанном овраге, беспокоился: не осядут ли фундаменты всех этих красиво, по последнему слову техники возведенных зданий, не лопнут ли стены? Но знатоки дела уверяли таких беспокойных, что все это предвиделось, конечно, что были приняты меры, что никаких оползней быть не может, - все в порядке.

И работы на новом заводе начались, и уже через несколько дней от угольной пыли, носившейся тучами в воздухе и садившейся всюду на окна и стены, завод принял будничный, вполне серьезный вид.

Неуклонно и бесперебойно подходили и подходили к заводу поезда из Донбасса, подвозя те сорта угля, какие были заказаны управлением завода, и уголь этот тут же выгружался рабочими и шел частью в резерв, в подземные и надземные бункера, частью в дробильное отделение. Раздробленный уголь самотеком шел в дозировочную, где из пяти разных сортов его автоматически дозирующими аппаратами составлялась необходимая для печей шихта, причем в огромном здании дозировочного отделения, по которому бесконечно двигались широкие ленты с шихтою, работал только техник. Потом шихту промывали в другом отделении, подавали в элеватор и оттуда уж загружали ею печи. Люди на заводе только следили за точностью действия машин и вели на ходу отчетность, замазывали глиной круглые отдушины загруженных печей и высокие узкие двери. А двое рабочих - один с лицевой стороны, перед длинным рядом печей, другой с тыльной - размеренно проезжали на электровозах, и первый особым прибором отворял двери печей, второй же направлял в противоположную дверь печи тяжелый таран, под напором которого раскаленный, пылающий кокс шумно выбрасывался на наклонную решетчатую рампу, где третий рабочий подъезжал на третьей машине и обдавал его густою струею воды. И потушенный кокс отправлялся на металлургический завод, в домны, а газ, получившийся из угля, шел по особым трубам в химический цех, где из него добывали аммиак, бензол и смолу.

Так все это было просто, и законченно, и ясно с виду в первый месяц работы, но совсем не просто - напротив, сложно и запутанно - оказалось потом.

Леня числился уже в это время аспирантом, хотя был еще только студентом третьего курса и работал в лаборатории старого профессора Лапина, занимавшего кафедру металлургии и горючих веществ.

И однажды этот бородатый, очень важный с виду старик, еще не седой, но уже значительно отяжелевший, о котором говорили, что он родился председателем, так как был он бессменным председателем нескольких советов, союзов, объединений и обществ специалистов, распекал одного из своих лаборантов, Карабашева, за секундомер:

- Се-кун-до-мер, это... это очень ценный прибор, да... Это... это очень дорогой прибор, да... Этот прибор, он... о-он не ме-не-е как семьсот рублей стоит, да... семьсот, не менее, а вы-ы, вы его взяли и-и...

- И я его принесу, Геннадий Михайлович, - пытался остановить этот поток бесконечных словоизвивов Карабашев, но Лапин тем и отличался, что любил говорить, и именно словоизвивы эти в разных интонациях, начиная с глухого баритона и до высочайшего, притом совершенно неожиданного фальцета, и были страстью Лапина, который при этом то величаво закидывал назад львиную голову, то нырял ею вперед, необыкновенно быстро и очень разнообразно работая при этом большими руками. И Лапин кричал на Карабашева:

- И извольте не перебивать меня, когда я-я вам говорю!.. Извольте слушать... Секундомер - это... это... это вещь... Это - вещь, принадлежащая ла-бо-ра-то-рии, да. А вы-ы... вы эту ценную весьма вещь взяли и привели в негодность, да.

- Геннадий Михайлович, ее завтра же починят у Когана в мастерской, все-таки считал нужным вставить Карабашев.

- У какого это такого Когана в мастерской?.. Вот, пожалуйте, у Когана уж теперь наш секундомер очутился, у Когана какого-то, да...

- Я ему говорил, чтобы как следует починил, что это - ваш секундомер... Он вас знает, этот Коган, - хитро тушил, как пылающий на рампе кокс, гнев своего профессора Карабашев, и Лапин застывал с запрокинутой головою и картинно поднятой правой рукой, и в его низком баритоне была великая самовлюбленность, когда он отзывался на это живо:

- Ко-ган знает, а? Ка-ак удивительно это, а?.. Какой-то Ко-ган, и вдруг... вдруг он знает про-фессора Лапина... Да меня весь СССР знает, да, да, да-а... Да мне нигде по всему СССР пройти нельзя, чтобы меня не знали, да-а... Вот в двадцать пятом году, например, когда я был...

И ассистент его Голубинский и все лаборанты знали, что теперь начнется длиннейшая и совсем не идущая к делу история о том, что случилось с Геннадием Михайловичем в Горловке или Кривом Роге, на Урале или в Сибири. В это время вошел заведующий лабораторией коксохимзавода Сенько.

- Э-э... а что такое вам, да?.. Что вы скажете, а? - из-под высоко и сразу вспорхнувших бровей недоуменно воззрился на него Лапин, очень не любивший, когда его перебивали.

Человек не слабый по сложению, с черными от угольной пыли ноздрями, Сенько имел очень усталый вид.

- Авария за аварией. Что делать с печами, не знаем. Забуряются и забуряются. Не выдают кокса. Семь печей забурились и стоят.

Все это Сенько сказал сразу, как-то совсем без знаков препинания в голосе, и так как сказал он все, с чем пришел, то глядел на Лапина, как подсудимый на судью, который строг, правда, но должен же быть справедлив все-таки и вот сейчас все рассудит как следует и даст указания.

Лапин же, обернувшись к Голубинскому и ко всем своим лаборантам, сделал этакий широкий, круглый в сторону пришедшего жест изумления:

- Вы-ы только что... только что, да... получили в экс-плу-а-тацию новенький совсем завод, да, за-во-од. И вот... какой-нибудь месяц прошел всего, месяц, да, а уж вы его ис-пор-тили. Вы-ы привели его в негод-ность, да. Что вы сделали, а?.. Что-о вы все там такое сделали, а?

- Сказать бы, что виновата шихта, но ведь мы же составляем ее по Мукку, как следует, чтобы все пять компонентов в среднем давали двадцать процентов летучих веществ, - так же без знаков препинания пробормотал в ответ Сенько.

- По Мукку или не по Мукку, это... это ведь вас касается, ва-ас, да, а не меня, нет. Почему же, спрашивается, почему вы пришли ко мне, а? Вы должны все это сами, да, сами. Кто портил дело на заводе? Вы портили дело, а не мы, нет... У нас своя ра-бо-та, ин-сти-тут-ская, да. Нау-чная, да. А у вас заводская, практическая работа, да-а... Вот, например, в двадцать четвертом году, в городе Сталино, да, со мной был такой случай...

Сенько скромно перебил все-таки профессора, выбрав для этого подходящую, по его мнению, паузу:

- Так как же все-таки, Геннадий Михайлович? Поможете вы нам?

Тут Лапин усиленно замигал, что было у него признаком немалого волнения:

- А о-он, он опять свое, опять свое, да... Зачем же, в таком случае, а? Зачем я говорил вам столько времени, а? Зачем я тратил на вас свое время, а?.. Новый завод привели вы в негодность, да, в не-год-ность, да, и теперь... вы хотите свалить свою вину - на кого же, а? На на-а-ас. Да... Та-ак. Я вас понял, понял, - не оправдывайтесь, пожалуйста, товарищ Сенько, - по-онял, да.

Тут он похлопал его по плечу и добавил:

- Так вот, идите себе и-и поправ-ляйте свою вину, да... Идите работайте и вину свою перед советским государством ис-прав-ляйте, да... Идите же. Что же вы стоите?

Сенько устало повернулся и пошел, а Лапин, усевшись за стол с бумагами, еще не успокоясь и не вылив всей собравшейся в нем энергии, начал распекать своих лаборантов:

- Да-а, вот... Вот, пожалуйте. Отчет, составленный вами, да... Вы меня всегда этими отчетами подводите... Вы... вы... вы какую-нибудь там запятую даже если про-пус-тили, да, в отчете нашем, да, а за-пята-я (очень высоким фальцетом) - это очень важная вещь, запятая, да-а... Что же, я теперь должен пять часов сидеть и... и... исправлять ваш язык дубовый? Та-ак? А? Вы сами, сами должны это делать, а совсем не я, нет.

Потом он перешел с фальцета и глухого баритона на самый обыкновенный средний регистр голоса, потому что посмотрел на часы:

- Так вот... хорошо, хорошо. Я сказал вам это... А теперь... Мне ведь надо сейчас ехать в Коксострой, а потом... По-том, вечером, за-че-ты этих... этих студентов, которые, как водится, как водится, да, ни черта решительно не знают... Напринимают таких, что-о, а ты с ними возись. Так что вы хотите сказать?

Последнее относилось к Лене, который поднялся из-за своего стола и смотрел на него, ожидая, когда он кончит.

- А может быть, в самом деле, Геннадий Михайлыч, съездить нам на завод, посмотреть, что там за аварии? - сказал Леня.

- Ну да, ну да, а как же?.. А я что вам говорю? Я ведь это же са-мое говорю, да. Съездить, да, конечно. Вот и съездите... Возьмите вот Шамова и Карабашева и съездите втроем, да... Надо же нам знать, что там такое происходит, на этом заводе, да... Вот и съездите. А я пойду, - мне некогда: меня ждут в Коксострой на заседание.

И он быстро надел теплое пальто с дорогим воротником, надвинул соболью, старого фасона, шапку до глаз и пошел, а через минуту донесся в лабораторию страшный фальцетный крик его:

- Меня-я-я весь СССР знает, весь СССР, да. А ты мне, про-фес-сору, смеешь кричать та-ко-е, а? Сей-ча-ас же отсюда во-он!

Потом узнали, что один из сезонников, плотник, работавший в прихожей, молодой и бойкий малый-калужанин, крикнул Лапину вслед, когда он, выходя, не затворил дверь:

- Эй, борода! Дверь закрывай! Теперь не лето.

II

Трое аспирантов, - и в то же время студентов-однокурсников, работавших у Лапина в лаборатории по высоким температурам, в отделе горючих веществ, Слесарев, Шамов и Карабашев, самородок из деревенских парней, краснощекий здоровяк, с руками, как тиски на верстаке, в тот же день поехали на коксохимический завод. Пока они доехали и получили пропуск, уже стемнело, и в сумерках особенно заметно стало для всех троих, что на заводе действительно была чисто аварийная суматоха.

При холодном, резком ветре, бросавшем в угольную пыль колкую крупу, смутными тенями метались люди, которых вдруг появилось много, как никогда не случалось никому из трех аспирантов видеть здесь раньше. Это разгружали уголь, который неуклонно прибывал, маршрут за маршрутом, из Донбасса, хотя теперь его уже не так охотно принимали на заводе: ему ставили в вину то, что забурялись печи. На анкерных стойках между печами наклеены были воззвания к рабочим - всеми силами содействовать ликвидации забуряемости печей, а для этого прежде всего установить общественный надзор, чтобы не путали угли на ямах при перегрузке...

Леня знал, конечно, что это значило - "не путать на ямах". Угли были еще на шахтах заготовлены по маркам, например "ПЖ" - паровично-жирные, или "ПС" - паровично-спекающиеся, и путать их действительно было нельзя. Но он обратил внимание на то, что кое-кто из рабочих на дворе завода стоит около бетонной стены угольного склада, заложив назад руки, как становятся к печке люди, когда греются.

- Что это такое значит? - кивнул он на них Шамову.

- Черт их знает, - бормотнул Шамов и кивнул в другую сторону - на печи. - Ты вон на что посмотри: люди горят.

Люди там действительно могли бы гореть, если бы их не тушили другие, поливая водой из шлангов: на людях, которые освобождали забурившиеся печи, выгребая сгоревший у стенок кокс длинными железными кочергами, загоралось платье, но это были комсомольцы, ударники завода, и, окруженные плотными клубами пара, они снова кидались на борьбу с забурением...

Что-то сказал еще Шамов, но не расслышал Леня, потому что в это время коксовыталкиватель с немалым грохотом ударил в одну из печей, но только пламя полыхнуло высоко над нею, а огненная масса кокса не покатилась вниз на рампу через открытую с этой стороны дверь и продолжала пылать спокойно и зловеще.

- Ну, вот тебе на! - сжал кулаки Карабашев. - Еще одна забурилась. Теперь коксовыталкиватель на дыбы взвился и автомат рубильника выбил.

- Постой, как же так? Сейчас он опять должен ударить. Не может быть. Эта печь выдаст коксовый пирог, - бормотал Леня. Очень не хотелось, чтобы и эта печь, какая-то там по счету, забурилась вот теперь, когда они только что вошли на завод.

Но печь забурилась. Таран коксовыталкивателя бил в нее со страшной силой четыре раза подряд, - печь упрямо не выдала кокса.

- Что за чертовщина! Должны быть найдены причины, как же так? встревоженно и бессильно смотрел на освещенных огнем печей Шамова и Карабашева, вздрагивая плечами, Леня.

- Вот и найди, - отозвался Карабашев.

А Шамов повел головой влево-вправо:

- Ищут же вот люди кругом.

- А вы кто, товарищи, а? Пропуска ваши? - подскочил к трем аспирантам один из пробегавших, с мокрыми косицами из-под сдвинутого на затылок кепи, с закопченным скуластым лицом.

Показали ему пропуска. Карабашев сказал:

- Посылали же от вас в институт. Вот мы и пришли.

- Ага. Из института? Помогать нам?.. Ну вот... Вот, видите, какое дело?.. Вот и помогайте. Вот идите и помогайте... Авария... Куда вы думаете идти?

- Надо сначала оглядеться, - сказал Шамов, а Леня спросил:

- Не все ведь печи забуряются сплошь?

- Ну еще бы, чтобы все сплошь.

- А как? По сериям?

- И не по сериям, а так... как вздумается... Какие забуряются, какие выдают.

- Значит, не печи виноваты, а люди?

- Ясное дело, люди. Перепутали марки углей на ямах.

- Ну вот. Перепутали, только и всего. Настрочить их, чтобы не путали, и все. Дело, значит, в общем поправимое.

И слегка шлепнул мокроволосого по плечу Карабашев, у которого шлепать по плечу кого угодно при разговоре было привычкой. Но мокроволосый и черный от угольной пыли вскрикнул, точно от оскорбления или от внезапной боли:

- Поправимое? Как это оно поправимое, ежели кадров нет?.. Так нельзя, товарищи. Заводы новые строим, а кадров нет. Кадры надо готовить!

- Насчет кадров это всем известно, - сказал Карабашев.

- Ага, известно?.. Почему же тогда кадров нет? Вот и бейся теперь, как сукин сын.

И он блеснул на Карабашева злыми глазами, красными от огня печей, как у кролика, и метнулся в сумерки.

- Кто-нибудь из завкома? - спросил о нем Шамова Леня, но в это время тот заметил в стороне Сенько и окликнул его.

- А-а, послал все-таки вас! - сказал Сенько с подходу. - А кричал, как последний дурак... А у нас еще пять печей забурилось... вот сейчас эту печь толкают, смотрите. Должна пойти.

С противоположной стороны печей донесся глухой удар коксовыталкивателя в ту печь, около которой героически работали ударники с кочергами, и Сенько крикнул радостно:

- Пошла, пошла!.. Идет!

Масса раскаленного кокса медленно и с перебоями, в несколько ударов тарана, выползла наружу; огненный столб высоко всколыхнулся над рампой и осел миллионом ярких искр.

- Од-на-ко, какой тугой ход пирога, - качнул головой Леня. - Почему это, а? Может, под у печей зашлаковался?

- Вообще нам бы, братцы, надо поговорить с директором, - сказал Шамов, но Сенько, все еще бывший под впечатлением удачи с этой печью, отозвался почти весело:

- Нет уж, с кем, с кем, а с директором не советую. Будет кричать на вас не хуже, чем ваш Лапин на меня. Он уж у двух телефонов трубки оборвал. Сейчас только в одной дежурной телефон работает.

- Под, под печной не зашлакован, я спрашиваю? - взял его за руку Леня.

- Насчет под точно не скажу, а насчет стен говорил мастер Глазов, что есть местами настыли, а местами будто разъединения.

- Ну вот! Чего ж вы еще хотите? Ясно, что печи ошлаковались, - сказал Леня с торжеством в голосе, но Сенько остановил его:

- Это большого значения не имеет. Ну, был бы только затрудненный выход, а не так, чтобы даже на сантиметр не подвинулось. Забурение, да еще сразу стольких печей.

- Вот черт, - ударил его по плечу Карабашев. - Раз вы тут все лучше нашего знаете, зачем было к нам и обращаться?

- Да вы-то что? Вы - зелень! Я думал, Геннадий нам что-нибудь скажет или хотя бы Голубинский... Ну, мне некогда, надо идти пробу новых углей брать... Пока!

И Сенько скоро растворился в сумерках, подчерненных вьющеюся угольной пылью и припудренных колючей крупою. А они трое пошли было в другую сторону, но столкнулись с молодым инженером-химиком Одудом, которого знали еще по институту.

- Паршивое дело, - сказал Одуд. - Я не коксовик хотя, но-о... так же нельзя, товарищи. Рабочие привыкли сдавать печи другой очереди за полчаса до смены, но знаете, как у них это проходит? Пока напишут акт о сдаче, пока подпишутся, пока позубоскалят перед банькой, а тут как раз выдача кокса подходит. И при ком же она пройдет? При новых рабочих, при которых печи не загружались. Выходит, что с них нечего и спрашивать. Надо поставить дело так, чтобы смена за свои печи отвечала... А то что же это такое? Скоро в нашем цехе нечего будет делать: приток газов срывается... кажется, газа скоро и на коксовые печи хватать не будет... А это уж значит - консервация.

- Но ведь сплошного забурения печей нет, - остановил его Леня.

Одуд потянул его за пуговицу пальто, нетерпеливо продолжая:

- Э-э, нет... Нет сегодня - это еще не значит, что не будет завтра. У тебя есть гарантия, что справятся с этим делом завтра? Нет? И у меня нет. В нашем цехе, что же, только газ давай, а здесь черт знает какая неразбериха.

И еще несколько человек говорили с ними так же вот, с налета пять-шесть слов, признаваясь, что не знают, как и за что взяться.

- Сумятица полная! Люди мечутся бессистемно, - встревоженно сказал Шамов.

- Геннадию надо передать, чтобы сам сюда ехал, - решил Карабашев.

- И если можно будет сегодня его поймать, то чтобы сегодня же приехал. Хотя я не знаю, чем он тут может помочь, - задумался Леня. - Ясно, что завод не освоен. И верно, что кадров нет. А где их взять?.. И почему все-таки вон те греются у бетонной стены? Что там за баня такая? Пойдем посмотрим.

Действительно, грелись у стены угольного резерва рабочие, выгружавшие из вагонов уголь и подвозившие его в вагонетках к угольным ямам.

Подошли все трое к стене, попробовали - теплая.

- А не началось ли и тут коксование углей по старинному способу? сказал Леня, глядя на одного из рабочих. Тот принял это за вопрос к нему и ответил недовольно!

- Мы по коксу несведущие, мы - грузчики.

- Ясно, что у них тут уголь горит, - забеспокоился Леня. - Надо сказать кому-нибудь, а то ведь это уж совсем черт знает что.

- Неужели ты думаешь, что они сами этого не знают? - удивился Карабашев.

- А если знают, то отчего же...

- Ты же видишь, что вообще прорыв, и неизвестно, куда сначала кидаться.

- Вот дальше стена холодная, - сказал, отойдя, Шамов. - Значит, в одном месте только... Как-нибудь думают ликвидировать. Завтра, должно быть.

Загрузка...