- Холодно, черт! Будем считать свою вылазку законченной, - решил Карабашев и зашагал к выходу.

Они ушли с завода, сговариваясь о том, кому из трех и в каких именно выражениях надо будет "напеть Геннадию" о том, что так по-чиновничьи относиться к аварии на заводе, как он отнесся, нельзя, что туда надо ехать ему самому и наладить дело, если только он в состоянии его наладить.

Но на другой день в институте они услышали, что на заводе уже не авария, а катастрофа: горит угольный резерв.

Так как доступа к горящим участкам иного и быть не могло, как только через крышу, то крышу из гофрированного железа наскоро подняли ломами, и по лестнице взбирались туда наверх рабочие с лопатами. При стоградусной жаре, обдаваемые водою из брандспойтов, дыша вредными газами, продуктами сухой перегонки, рабочие выбрасывали горящий уголь лопатами вниз, а отсюда, из-под стены, другие раскидывали его по двору. Иные из рабочих там, на крыше, теряли сознание, отравленные газами и охваченные жарой; таких сволакивали вниз, а на их место лезли по лестнице новые.

А печи продолжали забуряться. Между тем неуклонно, маршрут за маршрутом, подвозился и подвозился уголь из Донбасса, и требовалась немедленная его разгрузка.

Ни одному из трех аспирантов не пришлось ничего передавать Лапину о своих впечатлениях, так как с раннего утра и он и его неизменный ассистент Голубинский были вызваны на завод и в свою очередь вызвали своих лаборантов и остальных студентов на помощь заводу.

Наблюдая Лапина на заводе, Леня видел, что по существу он тоже мало знал, как надо помочь делу, но зычный голос его раздавался то здесь, то там вполне начальственно.

С пожаром на угольном складе справились к концу дня, но печи все-таки продолжали забуряться, несмотря на присутствие Лапина и Голубинского и уполномоченного Коксостроя.

В заводской лаборатории, вместе с Сенько, Шамовым, Карабашевым, одну за другой производя пробы угля на коксуемость теми приемами, какие были тут приняты, Леня к вечеру говорил устало, но убежденно:

- Все это ни к черту. Мы идем вслепую. Даже и то, что забуряются не все печи, приходится приписать только счастливой случайности.

- Каков! - кивал на него Шамову Сенько. - "Счастливой случайности"... А марки углей выработаны опытом или с неба свалились готовые?

Но Леня горячо отозвался на это:

- Все готовые и опытные марки ваши надо послать к черту. Для быстроходных новых печей они не годятся, ясно... А вот как составлять шихту для этих печей - это, конечно, вопрос.

Этот вопрос скоро стал вопросом не одного только здешнего завода. Коксострою стало ясно, что виноваты в этом не печи.

Чтобы изучить как следует наши угли, решили создать в институте кафедру коксохимии, а при кафедре устроить коксовую станцию для практики студентов.

III

В институте шутили, что Леня Слесарев накинулся на это новое дело, коксовую станцию, "как чертовски голодный волк на вполне беззащитную овцу".

Прежде всего ни Голубинский, получивший кафедру коксохимии, ни Лапин, которого просили наладить это дело, никак не могли выбрать подходящую жилплощадь для станции. Во дворе института стояли, правда небольшие флигели, но они были заняты очень давно, очень плотно и очень прочно. О том, чтобы уделить для коксовой станции угол в самом здании института, нечего было и думать: институт строился в старое время далеко не на такое количество кафедр и студентов, какое было в нем теперь.

- Ну, знаете, положение наше со станцией во всех смыслах неудобное, говорил Лене Голубинский, проходя с ним по двору института. - Разве просто балаган дощатый к глухой стене приткнуть, вроде тех, где чинят подметки на ходу?

Голубинский был склонен к шуткам, причем сам не улыбался. Чужие шутки он тоже выслушивал до конца, но с видом вполне серьезным. Это был человек средних лет, стройный, размеренных и ловких движений, мастерски закругленной фразы на кафедре и признанно солидных знаний в нескольких отраслях горного дела. Лапин обычно сваливал на него кучу всяких обязанностей, и все их он выполнял образцово.

Но Леня видел, что вопрос со станцией ставил и Голубинского в тупик, и на его шутку отозвался недовольно:

- Не дощатый балаган приткнуть, а какой-нибудь сарай из кирпича сделать - это бы можно, если бы кирпич дали... Это бы и я сам сложил, - ерунда.

Но так как они проходили мимо какого-то подвала с тремя окнами, в котором виднелись только кучи шлака, то Леня остановился вдруг, добавив:

- Ну, а вот это, например, что за подвал, Аркадий Павлович?

- Тут, кажется, была когда-то котельная. А что?

- Как "что"? Ведь тут большое помещение выйти может, если шлак этот к черту. Вы посмотрите: метр, два, три, четыре, пять, шесть...

- Вы преувеличиваете, - серьезно сказал Голубинский, что можно было отнести и к мысли обратить в коксовую станцию этот заброшенный подвал, заваленный шлаком, и к тому, что Леня считал каждый свой шаг равным метру, и Леня отозвался на то и на другое сразу:

- Ничуть. Жужелицу мы выкинем вон через окна, а длина этого помещения девять метров, можете проверить.

- Гм... Ре-монт этого прекрасного палаццо будет стоить... - начал было думать вслух Голубинский, но Леня не дал ему закончить расчетов:

- Ничего он институту не будет стоить. Мы все это сделаем сами. И вычистим, и выбелим, и стекла вставим. И так как подвальчик этот явно никому не нужен, то сегодня же можем начать. А жужелицу пусть выкидывают из печей просто на двор, а не сюда тащат... Тоже нашли место, куда шлаки тащить!

И Леня с Шамовым в тот же день принялись за подвал и провозились с ним дотемна, выкидывая шлак.

Шамов начал ругаться, наконец:

- Тут пятьдесят тонн мусора этого, а ты, как последний дурак, черт тебя дери. И меня в это гиблое дело втравил... Мы его и за год не очистим.

- Пятидесяти тонн, конечно, тут не будет, - слабо защищался Леня. Можно вычислить вполне точно, сколько здесь будет тонн...

Но дело уж было начато: около забытого и забитого подвала появилась большая куча выброшенной жужелицы. Лапин увидел ее и сказал:

- Ну вот... Ну во-от... Я ведь го-во-рил, что у нас должно найтись место для коксовой станции, да. Должно, да... И теперь я подам требование, да, в Коксострой, чтобы они-и... Вот и пусть финансируют, да, финан-си-ру-ют пусть это дело, то есть ремонт подвала, и тогда-а... Тогда пусть спрашивают с нас работу, да.

Дня через два работу по очистке подвала продолжали уже нанятые рабочие, Леня же приходил только торопить их и планировать станцию. Докопались до старого котла отопления, еще в годы разрухи пришедшего в полную негодность. Его невозможно было вытащить целиком, да и незачем было; автогенным способом разрезали его на куски и выбросили через окна.

Подвал оказался глубоким, и его разделили на два этажа: низ отвели под коксоустановки, верх - под лабораторию. Так как на коксовую станцию возлагались устроителями из Коксостроя большие надежды, то ремонт подвала начали гнать быстро. Через две недели подвал побелили, выкрасили, осветили электричеством, уставили приборами. Присматриваясь к дымоходу бывшей котельной, улыбаясь и играя по-своему пальцами, Леня представлял уже сложенную им самим опытную коксовую печь на три пуда угля, которая отапливалась бы нефтью. Открытие коксовой станции вышло довольно оживленным благодаря ректору института Рожанскому, старому профессору химии, известному и своими работами в этой области с рассеянностью, которая считается иными высшей степенью погруженности в интересы чистой науки.

О нем рассказывали, что он, придя поздно вечером в гости к своему товарищу, тоже старому профессору, забыл, что он в гостях, и укладывал заботливо хозяина за поздним временем спать у него же в кабинете, принимая этот кабинет за свой.

Может быть, в этом рассказе и было преувеличение, но что он, увлекаясь химическими формулами, которые писал на доске мелом, стирал их потом не губкой, а шапками своих слушателей, лежавшими на окне около доски, - это бывало часто.

Всем памятно, как однажды зимою, войдя в жарко натопленную аудиторию в шубе, он забыл ее снять и весьма самозабвенно, как всегда, начал орудовать на доске мелом, бойко исписывая ее сверху донизу и в особо патетических местах пристукивая мелом так, что тот ломался на кусочки. В тяжелой меховой шубе своей он стоял весь потный, и его пожалели. Кто-то крикнул ему:

- Антон Петрович! Вам, кажется, жарко.

- А? Жарко, вы сказали? Да... Представьте, действительно ведь жарко. И намеленными пальцами он начал вытирать потное лицо, но лекция продолжалась.

Однажды он был на заводе, где дали ему спецовку, оставив его шубу в конторе. В этой спецовке потом он и уехал с завода домой, хотя день был не то чтобы оттепельный. Конечно, из конторы завода на другой день ему привезли шубу, чем очень его удивили.

- Представьте, - говорил он, - я смотрю на вешалку, вижу - висит эта самая спецовка, и думаю: что же это за штука такая тут висит на вешалке и как она сюда могла попасть?

Подобных случаев с ним было много, но, конечно, он был прекрасный химик, и если у него не совсем выходили речи, которые приходилось ему произносить в торжественных случаях, то все-таки большой силы убежденности никто бы отнять у них не мог.

Наполнившие подвал в день открытия ассистенты, аспиранты и лаборанты не нуждались, конечно, в подбадривающих речах, и Антон Петрович только ходил по лаборатории в окружении Лапина и Голубинского, невысокий и торопливый в движениях, начисто лысый со лба и с прихотливо, как гиацинты, завивающимися локончиками сзади, и разводил пухлыми ручками, почти испуганно спрашивая Лапина:

- А где же у вас тут будет стоять эта... поглотительная аппаратура для конденсации аммиачной воды... и смолы, конечно? Где?

- Но ведь эта ап-па-ра-тура, о-на-а... она установлена уж внизу здесь... под нами, да, Антон Петрович. Я вам ее только что показывал там, да, - отзывался Геннадий Михайлович, сильно сгущая голос.

- А, да, да, помню, помню... Я видел... Ну, хорошо. А поглотительная аппаратура для поглощения бензола... а также летучего аммиака?

- Мм... Но ведь это я тоже вам только что...

- Показывали, да, помню... Показывали. Представляю. Так... Что же вы мне еще тут такое, а? Например, исследование углей.

- Да-а, иссле-до-ванием углей на золу, влагу и летучие, да, этим мы-ы тут будем заниматься... а затем...

- Главное, спекаемость.

В это время один из аспирантов, Близнюк, в своей записной книжке одну за другой делал карикатуры на ректора; особенно удачной вышла у него одна, изображающая, как Рожанский остановился перед Леней и, поглядев на него пристально снизу вверх, покачал удивленно головой:

- Ка-кой же вы высокий вытянулись, товарищ Коваленко... Только пополнеть бы вам надо, пополнеть, конечно, а то-о что же все на свой костяк рассчитывать? Обрастать надо мясом.

И он похлопал его по локтю.

- Я не Коваленко, Антон Петрович, - улыбнулся, ничуть не удивляясь, Леня. - Моя фамилия Слесарев.

- Слесарев, Слесарев, да, да. Ну как же, отлично знаю... Я ведь и вашего отца знаю. Он был тогда этим... а? Штейгером в Юзовке, так? Непременно так... А сейчас он где?

- Нет, мой отец... Его вы действительно знаете, он преподает рисование здесь, на рабфаке... А сын штейгера есть, правда, - очень на меня похожий студент, мой однокурсник...

- Ну вот видите. Очень похожий, поэтому я мог ошибиться... Это Осипчук?

- Н-нет, он не то чтобы Осипчук, но похоже, - пробормотал Леня, чтобы как-нибудь закончить этот разговор, потому что называть фамилию похожего на него студента Остатнева значило бы вызвать со стороны Рожанского еще длинную цепь вопросов. Ректор понял это и сказал:

- Итак, вот видите, институт наш обогатился, значит, еще одной лабораторией учебного характера.

- Научного тоже, - улыбнулся Леня, вздернув плечами. - Неужели мы так и не внесем ничего своего в копилку науки?

И Лапин тут же счел нужным поддержать своего аспиранта, загремев с поднятой правой рукою:

- Ага! Во-от! За-го-во-рило моло-дое самолюбие, да-а. За-го-во-ри-ло!

Поднял, как на защиту, и свою пухлую ручку Рожанский:

- Разве я отрицаю? Я не отрицаю, боже сохрани... Я только не досказал своей мысли. Студенты будут ходить сюда на практику, а доценты, ассистенты, аспиранты - те, конечно, с целью научных работ. Конечно, это очень... привлекательно, да... так... Это очень... очень умилительно... нет, не то слово, нет... Но вообще - хорошо, товарищи. Очень полезно для науки... И спасибо Коксострою, что он раскошелился... Так вот и бывает: гром не грянет и... и... лаборатории не будет. А то вот теперь - Коксострой, а там, глядишь, другое какое ведомство отпустит средства еще на что-нибудь, вот мы и... обрастем мясом... С миру по нитке и... как это говорится...

- Институту халат, - договорил за него Голубинский, видя, что он затрудняется и не может припомнить, только напрасно щелкает перед носом пальцами.

- Халат, - подтвердил Рожанский и неожиданно торжественно обратился вдруг ко всем около: - Так вот, товарищи, хотя, конечно, институт наш и в курсе всех мировых работ по этому вопросу, по коксообразованию и прочее, но механически, без проверки, так вот перенести (тут он старательно зачерпнул обеими ладонями около себя воздух слева и плавно перенес его направо) к на-ам чужие методы нельзя, нет, никак нельзя, потому что типы наших углей весьма отличны от иностранных... А почему именно отличны, это вопрос, он тоже должен стать перед вами... во всей своей сложности и, я бы сказал, большой трудности. Так что непосредственно в связи с химизмом коксообразования стоит и этот вопрос - классификации наших углей. И на вас, стало быть, выпадает нешуточная задача... на ваши плечи ложится задача... весьма нешуточная... помочь нам, старым ученым, вашим молодым старанием, вашей энергией нам... эту задачу решить.

Тут он посмотрел на всех кругом так победоносно, как будто дал им из рук в руки заповедный ключ коксовых и угольных тайн: берите и открывайте.

Так была введена в жизнь института коксовая станция, на которой зароились, пусть еще слабокрылые и весьма неуверенные в полете вначале, мысли нескольких человек о тайнах кокса.

В то время как раз в полном разгаре были работы на близком отсюда Днепрострое, и многие студенты круто меняли на младших курсах избранные было специальности на электротехническую, а Марк Самойлович Качка из металлурга исподволь, но все-таки очень быстро, что нужно было приписать его способностям, сделался если не кораблестроителем, то доцентом механики и с большим увлечением начал читать лекции по этому новому для него предмету.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

I

Вышло как-то так, что работники коксовой станции оказались все с художественной жилкой и потому нескучные люди.

К Слесареву, Шамову и Карабашеву, перешедшим сюда непосредственно из лаборатории Лапина, примкнули еще два аспиранта - Близнюк и Зелендуб, и две студентки старшего курса - Ключарева и Конобеева. Очень неплохо пел Карабашев, - у него был хороший тенор; Зелендуб был флейтист и не пропускал ни одного симфонического концерта, ни одного выступления в их городе той или иной знаменитости музыкального мира, как Ключарева не пропускала ни одного нового спектакля, увлекаясь игрой артистов, и была душою студенческого драмкружка; Конобеева любила декламировать стихи, и даже Шамов так легко и красиво проделывал упражнения с гирями, что этого тоже нельзя было не признать искусством.

И когда случалось им сходиться всем вместе в подвале и когда те или иные опыты каждым из них были поставлены и таинственно в ретортах, колбах и тиглях и более сложных аппаратах совершались химические реакции, - Близнюк, плотный, хотя и низенький малый, с искорками в выпуклых карих глазах и с вечной полуулыбкой в левой половине толстых губ, набрасывая, например, на клочке бумаги длинную, узкую вазу и голый пень рядом, спрашивал Ключареву или Конобееву:

- Скажи, что такое, а?

Ключарева, которую звали Одуванчиком за пышное золото очень густых волос, скашивала на рисунок красивые глаза, стараясь понять, к чему будет клонить этот загадочный подход, и говорила пренебрежительно:

- Отстань, надоело!

Конобеева же упорно думала, морща большой лоб, и тянула:

- Вообще-е что-нибудь весьма дурацкое. Гм... Какой же смысл в этом? Ваза для цветов, что ли?

- До-га-да-лась. Брав-брав-брав!.. Для цветов, да... Для розы, а?

- Хотя бы для розы, что из этого?

- А розы есть тут, а? Нет розы? Да?.. Так и будем писать: "Нет розы". А это?

- Пенек какой-то дубовый...

- Пенек, да. Дубовый? Все может быть... Пусть будет дубовый... А шипы на нем есть?

- Ко-неч-но, нет.

- Так и будем писать. Мы не гордые. Так и запишем: "без шипов". Читай теперь все: это умное!

Близнюк любил рисовать подобные этому ребусы и знал их множество.

Солнечный свет днем все-таки проникал в подвал сквозь квадратные небольшие окна и дробился на зеленых, оранжевых и темно-коричневых кислотах в ретортах и колбах, делая их лукаво веселыми, но газы, выделявшиеся из углей, подвергавшихся разнообразным опытам, весьма тяжелили и отравляли воздух, и вытяжная труба плохо с ними боролась.

Тогда наседали на Зелендуба, чтобы он устроил более совершенную вентиляцию, применяя для этого свои познания по вопросам расширения и давления газов, так как это была излюбленная область его научных интересов.

Маленький, черненький, тонкоголосый, очень живой и склонный к шуткам над другими и над собою, Зелендуб был смолоду слишком уж по-ученому рассеян и мало следил за собой, мало заботился о том, как и во что он одет; поэтому в ходу было в подвале коллективно сочиненное на него четверостишие:

В масло, сало, сыр и суп

Выпачкав рубашку,

Выступает Зелендуб

В брюках нараспашку.

Чтобы убирать коксовую станцию, был нанят длинный и тонкий, черноволосый, но сероглазый человек, с длинным бекасиным носом, по фамилии Черныш. Он был до этого где-то писцом, но охотно пошел в уборщики в столь высоконаучное учреждение, - потому, должно быть, что был чрезвычайно ленив и понял сразу, что тут какая же будет ему работа? Нанимал его Леня, и Черныш привык относиться к нему как к своему непосредственному хозяину. Кроме него, Леней же был взят как механик весьма скромный и малозаметный человек Студнев, который безотказно и одинаково старательно чинил и часы-будильники, и микроскопы, и сложные приборы и паял трубки для опытов.

Оба они были люди еще молодые, но несколько пришибленные. И если Студнев становился весь внимание, когда в его руки попадал изувеченный аппарат или когда нужно было собрать из отдельных частей новый, то Черныш, напротив, перед каждым прибором в первые дни поспешно опускал руки по швам, опасаясь к нему притрагиваться, чтобы не вызвать взрыва. Поэтому он ежедневно и довольно яростно мыл пол в лаборатории и стирал тряпкою пыль на столах - там, где были свободные от приборов места, а на приборы косился весьма недоверчиво. И когда входил в лабораторию Леня, он и перед ним тоже стоял навытяжку, как перед аппаратом, склонным втайне угрожать жизни, и почтительно называл его не иначе, как Леонид Михайлыч. Когда же в подвале никого не было и даже Студнев, не подыскав себе починочной работы на стороне, должен был в своем синем китайчатом халате-спецовке сидеть без дела, они играли в шашки, причем привыкший думать над винтиками и колесиками разных сложных, хоть и небольших по величине машин, Студнев обыкновенно обыгрывал Черныша.

Голубинский, приходивший сюда со студентами, которым он читал коксохимию, руководил и всей научной работой станции. Это был человек очень больших знаний по всем почти предметам горного института; однако, зная, что говорит по тому или иному вопросу тот или иной ученый, он не успел еще найти своей твердой и устойчивой точки зрения в области коксоведения, поэтому молодая лаборатория имела достаточно причин быть вполне самостоятельной в приемах своей работы.

II

Вопрос о коксе был темен, и подступы к его решению круты. Однако с первых же дней определились два подхода к решению загадки кокса у двух главных китов подвала - Слесарева и Шамова, и с первых же дней начались у них споры.

Споры бывали у них очень часто и раньше, еще начиная с рабфака, но или кончались они ничем, или один из них быстро сдавался и уступал другому. Но теперь они видели оба, что предмет спора очень серьезен, и уступить ни тому, ни другому было нельзя. Шамов думал идти к решению задачи общим путем, усвоенным от Лапина, Голубинского и Рожанского, - путем химии, конечно, столь же хорошо известным и Лене.

А Леня задорно говорил Шамову:

- Ерун-да, брат Андрей! Только ноль целых двадцать пять сотых процента угля исследовано химически, а остальные девяносто девять целых семьдесят пять сотых процента? Сплошной туман. Сколько же десятков лет должны мы брести в этом тумане, пока его осилим? И сколько тысяч раз должны будут забуряться у нас печи, пока объясним мы, наконец, как следует, основательно, хи-ми-че-ски, со всеми формулами в руках, что такое кокс, пока станем мы, наконец, хозяевами кокса и оседлаем его и на нем поедем? Хватит на это нашей с тобой жизни или придется добавить?

- Через несколько десятков лет и запасы угля могут истощиться, - смотря как его расходовать, - улыбался Шамов. - Но если не химический подход, то...

- Только физический! - перебивал Леня.

- Явная чушь!

- Почему? Не чушь, а прыжок, если ты хочешь знать. Прыжок через сотни формул. Ты знаешь, конечно, что у нас на Украине вместо "воскресенья" говорят "недiля", а вместо "неделя" - "тыждень", и купол называют баней, баню - лазнею. Филологи знают наверно, почему это и как. Но вот такое словцо, как "кудою", я бы приказал перенести целиком в русский язык, если бы мог приказать это. Отличное слово. То "куда", а то "кудою" будешь идти. Изменение в слове пустяковое, а смысл совсем другой. "Куда" - это мы отлично с тобой знаем: к решению задачи кокса. А вот "кудою", то есть каким путем, это уж дело вкуса...

- Ну, о вкусах не спорят...

- ...и прямого расчета... Потому что ты хотя и считаешь себя атлетом и все меришь на сантиметры свои дельтовидные мышцы и бицепсы, а прыгать так, как Радкевич, не можешь. Он - хлоп! и на стол с пола, а как именно он это делает, поди объясняй химически, по какой это он формуле... Вот и я тоже, как он, хочу сделать прыжок... по кратчайшему расстоянию между двумя точками.

- Подход совершенно ненаучный... а больше блошиный.

- Зато у тебя вполне узаконенный... Сто шагов сделали до тебя, ты сделаешь сто первый и получишь за это ученую шапку мандарина от кокса с десятью шариками... Только вопрос, дождутся ли этого твои внуки? А для меня важен скорейший практический результат: чтобы печи наши не забурялись - раз, и чтобы домны приличный кокс получали, а не паршивый - два. Вот и все.

- Ересь! - качал упрямой светловолосой головой Шамов. - Не цель, конечно, ересь, а средства.

- Посмотрим, ересь или нет. Я стою за скорейший результат только. А объяснять, что я сделаю, - это я предоставлю тебе, если нападет на тебя такая охота.

- И в какую же все-таки сторону ты хочешь прыгать?

- А вот ты увидишь, в какую, - самонадеянно говорил Леня.

И скоро не один Шамов, а и все в подвале увидели, что он начал подвешивать тигель с углем, растолченным в порошок, тигель с расплавленным углем и тигель с готовым коксом на стальные проволоки и заставлял их вращаться, как вращается волчок. Однако стальная проволока, так выручившая его однажды, когда рыбаки-"каменщики" нуждались в крючках, здесь показалась ему недостаточно послушной, и он принялся плавить кварц и вытягивать из него нити.

Это не совсем удавалось сначала, но он приспособился и, просиживая целый день в подвале, мог уже вытянуть до трехсот нитей. Концы их он закручивал в шарики и к ним привешивал тигли.

- Не понимаю, Леня, чего ты хочешь этим достигнуть? - спрашивал Шамов.

- Не понимаешь? Может быть, и я не вполне понимаю... Но вот же насчет вполне доваренных и недоваренных яиц хозяйки что-то такое понимают же, когда их крутят? А ну-ка, какое яйцо будет дольше крутиться и быстрее - сырое или сваренное вкрутую?

- Яйцо?.. Черт его знает; признаться, я как-то не обращал на это внимания. Кажется, крутое, но, может, я перепутал.

- Крутое, действительно. А почему крутое?

- Потому что... гм... Объяснить это довольно трудно.

- Вот видишь, - ликовал Леня. - Объяснить трудно, а хозяйки спокон веку так делают и не ошибаются. Но объяснить это мы, поскольку мы учились физике, можем тем, что жидкость в яйце при вращении плещется и упирает в скорлупу, как газы упирают в стенки коксовой печи, когда печь забуряется... Или как ты сам будешь упираться руками и ногами, если тебя законопатят в бочку да покатят... Ты непременно будешь упираться в стенки бочки, а зачем? Чтобы затормозить движение бочки, вот зачем. Так и в моем этом опыте... Тигель с сухим коксом, конечно, будет качаться быстрее, чем с расплавленным, что я и наблюдаю.

- А выводы, выводы какие же из этого? - недоумевал Шамов.

- Выводы?.. Выводы пока только те, что я могу сравнивать... Что и как именно, этого я пока еще точно не знаю, но какие-то возможности тут все-таки есть.

В разговор этот вмешивалась Ключарева, энергично встряхивая своим одуванчиком:

- Я уж ему говорила, что все это - ерунда и потеря времени. А он упрямствует, как... как, я сказала бы кто, да, так уж и быть, воздержусь.

Но Конобеева воздерживаться не считала нужным, и с той выразительностью, с какой она читала стихи современных поэтов, очень округляя при этом глаза и рот и то откидывая, то подавая вперед свою большую голову, она отчитывала Леню, сжимая при этом небольшие, но довольно тугие кулаки и потрясая ими перед его подложечкой:

- Только какой-нибудь невежда, полнейший неуч, недоразвитый субъект мог бы придумать такую чушь.

- Послушай, заткни фонтан, - отзывался Леня миролюбиво.

Близнюк проворно рисовал карикатуры, непомерно вытягивая фигуру Лени и снизу доверху обвешивая ее тиглями на нитях; Зелендуб политично отмалчивался, когда к нему обращались Ключарева и Конобеева, чтобы и он высказал свое мнение о принципе вращения крутых яиц и яиц всмятку; он уверял, что твердые тела, равно как и тела всмятку, вне сферы его научных интересов. Даже и снисходительный вообще ко всем затеям Лени Карабашев, глядя на его вращающиеся тигли, только пожимал плотными плечами и улыбался.

Но Леня не сдавался; он говорил:

- Может быть, я и не пойду в этом опыте никуда дальше, но самый принцип этот в каком-то зерне его, в какой-то основе я считаю все-таки правильным... И относится он к физике, этот принцип, а отнюдь не к химии. Все-таки мой взгляд неизменен: угольное вещество надо изучать все целиком и образование кокса принимать как функцию всего угля в целом, равнодействующую всех составляющих уголь, хотя бы нам совершенно и неизвестных.

- Да ведь это просто точка зрения Дамма! - возражал Шамов.

- Чья бы она ни была, мне безразлично. Дамма так Дамма, но я считаю ее правильной, эту точку. А идти к решению я, конечно, буду своими, а не даммовскими путями, которых, кстати сказать, у него и нет.

- Ну, на этой штуке ты далеко не уйдешь, - кивал Шамов на висящий тигель.

- Эту штуку я сниму, конечно, и что-нибудь другое сделаю. А Дамм и мне и тебе дал метод испытания углей на коксуемость, дал три зоны коксования, дал поведение угля в трех температурах, и скажи ему за это спасибо.

- Что же этот метод дает в работе с нашими углями?

- Отправную точку дает? Дает. И то хорошо.

- Отправная точка, а дальше? Дальше надо изучать угольное вещество в самом процессе коксования, то есть... изучать хи-ми-чес-кую природу углеобразующих...

- Ну и сиди над этим сто лет, как я тебе сто раз уже говорил. А работать мы должны для заводов, а заводы - это живое дело на ходу, а не какие-то там научно-исследовательские институты... В яму попал - дают тебе веревку, хватайся за нее да лезь по ней из ямы, вот и все. А тебе непременно хочется определить, что это за штука такая - веревка: из чего она, да почему она, да как она... И откуда у тебя, гиревика, взялась такая химизация мозга, это уж, за упразднением аллаха, неизвестно кто и ведает.

- Как бы ты там ни прыгал, но я, конечно, иду правильно, - несколько снисходительно, поэтому спокойно возражал Шамов. - Что начинает плавиться в угле при коксовании? Битум. Чем отличается один сорт угля от другого? Количеством битума. Что значит определить уголь на коксуемость? Узнать, сколько в нем битума. Вот и все.

- И чтобы узнать, сколько в нем битума, ты экстрагируешь битум бензолом, и тебе это будто бы вполне удается, и, значит, задача решена, и остановка только за шапкой мандарина с десятью шариками? Оставь, брат Андрей! Это ты можешь вон Ключаревой говорить или Конобеевой, а не мне. Не знаю, чем эти твои опыты лучше моей вертушки, которую я, конечно, сейчас сниму, чтобы больше уж к ней не возвращаться.

Подобные споры подымались в подвале довольно часто.

Но подвал, как и тот сарай, в котором строился бермудский шлюп, привлекал тех же: Радкевича, Положечку, Качку и других, не столько занятых загадками кокса, сколько просто любопытствующих или желавших развлечься.

Положечко был известен, между прочим, тем, что в двадцать пятом году удивился, почему на фронтоне институтского корпуса торчит еще двуглавый огромный орел над белой мраморной доскою с золотыми буквами старой надписи, и вызвался его сбить; он был спущен к этому орлу на канате с крыши и остервенело долбил его молотом, раскачиваясь и привлекая множество зевак, пока не сбил; он был похож тогда на горных охотников, воюющих с орлами около их гнезд, из которых они забирают орлят и яйца.

Этот Положечко сразу наполнял и верхний и нижний этажи подвала своим трубным гласом, давая советы, которые совсем не относились ни к физике, ни к химии кокса.

- Клю-ча-рева! - рычал он. - Ко-но-бе-ева! Мой вам совет: будьте женщинами даже и в вонючей лаборатории этой. И рядом с ретортами всякими и колбами кладите коробочки пудры и два карандаша: для бро-вей и для губ. Умо-ляю вас, не забывайте об этом никогда в жизни.

Марк Самойлович Качка теперь уже как механик присматривался к аппаратам и просил Леню объяснить ему их действие, а Леня спрашивал его:

- Много ли у вас слушателей, Марк Самойлович?

- Не могу сказать, чтобы много, но зато... очень, очень прилежные ребята.

- А у вашего предшественника, покойного Ярослава Иваныча, нас, слушателей, было только трое, - вспоминал Леня. - И когда кого-нибудь из нас троих не было в аудитории, добрейший чех говорил: "О-о, вас, кажется, стало зна-чи-тель-но меньше сегодня", - но очередную лекцию все-таки читал.

- Читал? - удивлялся Качка.

- Да, он был добросовестный человек... Но случалось, что приходил только я один. Ярослав Иваныч мне: "О-о, что же это такое? Как поредели ряды". Я, чтобы его успокоить, признаться, врал: "Сейчас придут, Ярослав Иваныч. Вот я схожу за ними. Сходить?" - "Сходите, пожалуйста". Я - со всех ног вон. Через полчаса заглядываю в двери, - ушел? Нет, ждет. Черт знает до чего неловко было! Все-таки я его убеждал лекцию отложить. Наконец, подошли зачеты. "Я, говорит, буду вас гонять по всему курсу: приготовьтесь как следует". Готовимся, хотя и некогда было. Приходим. "Пока, говорит, я еще прочитаю вам пропущенное мною по теории винта и кое-что о домкрате". Читает. Слушаем. Кончил, наконец. "Теперь, говорит, можете идти и считать, что зачеты вами сданы..." Хороший все-таки был человек - этот Ярослав Иваныч.

- Но если он умер от огорчения, что у него только трое слушателей, то я-я... я надеюсь прожить впятеро дольше него: у меня пятнадцать, подхватывал Качка весело.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

I

На коксостанции работали ревностно. Производили исследования углей различных шахт на коксуемость, занимались немаловажным вопросом самовозгорания угля на складах, учитывали изменения веса и влажности угля при действии на него кислорода и свежего воздуха; окисляли угли перманганатом калия, извлекали из углей аммиак, смолу и бензол.

Для всего этого применялись приемы, уже испытанные в лаборатории Лапина, но если там эти приемы вводились в интересах кабинетной науки, то теперь Коксострой потребовал от лаборатории помощи производству кокса, и с этой целью Голубинский посылал на завод то одного, то другого из подвальщиков. Между тем надо было думать также и о дипломных работах, так как почти все подвальщики кончали институт.

Выдался редкостно теплый день в середине января. На Проспекте, самой людной улице города, столь возмущавшей старика Юрилина огромным количеством бездельников, двигались сплошные толпы, так как день был не только теплый, но еще и выходной.

Леня Слесарев и Лиза Ключарева шли рядом в толпе и говорили о своих будущих дипломных работах. Под ручку идти они не могли, - для этого Леня был слишком высок, а когда Ключарева попыталась все-таки продеть свою руку за его, опущенную в карман, то Близнюк, попавшийся им навстречу, сейчас же заторопился, доставая свой маленький альбом для карикатур, радостно бормоча:

- Как вы, друзья мои, похожи, так сцепившись, на болгарина с обезьянкой, которых я видел однажды в детстве... Любопытнейшая выйдет у меня карикатура.

Ключарева, вскрикнув, бросилась прочь, чтобы не попасть на страницу близнюковского альбома. А когда подошел Леня, сказала о Близнюке:

- Воображаю, как он нас теперь изобразит, противный. Он знает, конечно, что я неравнодушна к тебе, и, просто говоря, рев-ну-ет. Когда мы с тобой ездили на лодке месяц назад, он был вне себя от злости и мне потом говорил всякие глупости, - мне их тебе и передавать не хотелось.

- Не "ездили на лодке", а "ходили", - поправил ее Леня. - На судах, всяких вообще, как морских, так и речных, не ездят, а ходят.

С месяц назад, в начале декабря, действительно они сделали прогулку по Днепру вдвоем, - последнюю в том году, - на том самом бермудском шлюпе, который выстругивал и сколачивал Леня. Днепр еще не стал тогда, хотя вода уже густела, и из этой густой холодной воды они вылавливали руками полугнилые яблоки, выброшенные с баржи, только что перед этим прошедшей. Вылавливать яблоки эти из ледяной воды было увлекательной забавой, и так заливисто-звонко хохотала при этом раскрасневшаяся и краснорукая Лиза, время от времени оценивавшая улов:

- Пуд... Два пуда... Три пуда...

Леня заметил ей на это под конец:

- Ты так увлеклась, что забыла уж счет на килограммы. Так всякие дикие эксперименты явно вредят культуре!

Он очень охотно соглашался всегда идти с нею, куда бы она его ни приглашала, если только не был срочно занят, и в то же время слегка подшучивал над нею и делал вид, что гораздо старше и опытнее ее во всяких житейских вопросах, хотя она, по ее же словам, была старше его (впрочем, "только на каких-нибудь полгода"). Ее любовь к сцене, ее большая внимательность к игре актрис, собственные выступления в студенческом драмкружке, заученные наизусть несколько довольно сложных ролей - все это не могло не заставить ее забывать очень часто не только счет на килограммы на декабрьском Днепре, но и то естественное, то свое собственное, что в ней было, и не один только заливистый, раскатисто-звонкий, не то чтобы веселый, а просто наигранно-актерский смех отмечал про себя, думая о ней, Леня.

И теперь, когда в две реки, вперед и назад, текли около них бесконечно разнообразные на вид люди большого города, Леня, сам того не замечая, совершенно непроизвольно сравнивал все встречные лица с лицом идущей с ним рядом Лизы Ключаревой, все звеневшие кругом голоса с ее голосом, чужой веселый смех с ее смехом, даже всякое такое малопостижимое, что было пришлепнуто к женским головам, - с ее вязаной красной штукой, и думал, сам удивляясь этому, что ему почему-то все равно, - идти рядом с Лизой или с кем-нибудь совсем незнакомой из этой вот толпы.

И слова ее теперь - "неравнодушна к тебе" - как-то покоробили Леню, почему он и отозвался на них только тем, что лодки "ходят".

Однако она не заметила этого; она была вся занята сейчас Близнюком и его ревностью; она говорила спеша:

- Ты знаешь, он мне даже предлагал записаться, но я-я... ни за что... Я ему так прямо и сказала: "Черт знает что ты выдумал..." И вообще-е... с какой стати? Хотя, конечно, из него выйдет дельный инженер, но вот у него нет пока еще ни одной научной работы, а мы с тобой уже написали ведь, хоть небольшую и не очень важную, и еще не одну напишем, правда? А с ним я бы не могла ни за что... Сиди и смотри на его толстые губы каждый день. С какой стати?.. Во-обще-е... у меня к нему никакой склонности нет... Я ему так и сказала... "А к Слесареву, говорит, есть?" - "Есть, говорю, а тебе какое дело?" Он на меня так посмотрел тогда, что-о... Потом пошел. И вот теперь он ревнует.

Та "научная работа", о которой говорила Лиза, была небольшая статья, напечатанная в одном из технических журналов. Конечно, статью эту целиком писал Леня, ее же участие в работе свелось только к тому, что она делала обычные и очередные на станции опыты под его руководством.

Правда, он требовал в этих опытах большой тщательности и строгой точности и неизменно после каждого нового опыта говорил: "Этот эксперимент нам с тобой надо бы повторить: вдруг получатся несколько другие результаты".

О причинах забуряемости коксовых печей он вскоре после той памятной аварии на заводе написал статью для специального журнала, и она была напечатана и привлекла внимание коксовиков. Статья же, подписанная им и Ключаревой, была уже третьей его работой. Он отлично усвоил стиль научных статей, а также и то, что кончать их нужно непременно благодарностью тому-то и тому-то "за весьма ценные указания". Писать статьи за двумя, даже тремя подписями было тоже принято в технических журналах: так они казались солиднее и, пожалуй, неопровержимее, какими кажутся на суде одинаковые показания сразу нескольких свидетелей.

Снова просунув руку свою за его, опущенную в карман пальто, Лиза продолжала говорить, спеша и волнуясь:

- Мы и без того загружены до краев работой - и учебной, и научной, и общественной, и всякой, а тут еще вот... осложнения какие-то с этой стороны... Вообще эти вопросы у нас, молодежи, решены плохо.

- Даже, пожалуй, совсем не решены, - отозвался Леня.

- Ну, не то чтобы уж совсем не решены, - этого сказать нельзя, покачала она одуванчиком с красной сердцевиной. - Я ведь знаю отлично, как жили мои мать и отец... Теперь-то они уж, наконец, разошлись, и мать живет с другим, и у отца - другая жена. Но раньше-то сколько было между ними всяких скандалов? У нас же теперь гораздо проще и лучше. А к чему вот Близнюк какие-то этакие страшные глаза мне делает, и вообще... этого я не понимаю.

- А почему все-таки у матери твоей с отцом такие нелады были? - спросил Леня и тут же пожалел, что спросил, потому что она отвечала охотно и с чувством:

- Отец мой ведь пьяница. Он зверски пил и все тащил из дому и пропивал... Мать только и вздохнула свободно, когда другой человек подвернулся, и она к нему ушла... Да ведь это когда уж было, а у нее жизнь пропала.

В каком-нибудь огромном двусветном зале, колонны которого уходят, как прямые деревья в лесу, далеко ввысь, небольшими кажутся высокие и громоздкие люди, от присутствия которых сразу тесными и низкими становятся обыкновенные комнаты жилой квартиры. Так было с Лизой Ключаревой здесь, на очень людном Проспекте, в этот яркий, слепящий глаза зимний теплый день. В подвале, на коксовой станции, она казалась Лене куда заметнее.

Пальто, опушенное скромным сереньким кроличьим мехом, сидело на ней очень неловко, и Леня нашел причину этого; у нее были как-то излишне для женщины ее роста широки плечи, хотя была она худощава. Он как-то сказал ей раньше об этом, она же только принужденно улыбнулась, тряхнула головой и продекламировала как будто из какой-то пьесы: "Мы, дети разрухи, низкорослы и худосочны, но, милый, разве это наша вина?" Она даже изогнулась при этом и поднялась на один носок, точно хотела сейчас же с места пуститься в бесшабашную пляску. Однако чувство невнятной досады на кого-то и на что-то за нее осталось в Лене. И вот теперь это новое, что отец ее оказался пьяница, отложилось крупным тяжелым грузом на то же место, где уже шевелилась невнятная досада.

А люди навстречу и люди рядом шли и шли. Яркий день красочно румянил многие молодые лица.

- Не поехать ли в парк, а? Сейчас хорошо оттуда смотреть на Днепр, сказал вдруг Леня, и Лиза благодарно глянула на него:

- Милый, поедем в самом деле... Хотя Днепра теперь и не видно под снегом, все-таки очень хорошо в парке сейчас... Вот, кстати, идет седьмой номер.

В трамвае было тесно, как всегда в выходные дни, но в парке, где северные белоствольные березки недоуменно переглядывались с павлониями и откуда таким загадочным и причудливым казалось многотрубное Заднепровье, полногрудо и здорово дышалось, хотя люди и здесь, как на Проспекте, шли и шли и сидели везде на скамейках.

- Ты, конечно, останешься при институте ассистентом, потом когда-нибудь тебе дадут кафедру химии, я в этом уверена, - говорила Лиза, ставя очень четко на подметенных аллеях свои небольшие ноги в ботинках на высоких каблуках, в то время как он всячески стремился шагать медленно и делать шаги наивозможно значительно меньше метра.

- Я думаю, что... может быть, и действительно оставят... Шамова и меня... и Близнюка, пожалуй.

- Нет, только не Близнюка, нет... Ну что такое Близнюк? Ерунда. Только карикатуры рисовать, - горячо не согласилась она. - Однако я тоже ведь, когда окончу, могу получить здесь место... Буду лаборанткой, - что же тут такого? Но я постараюсь никуда отсюда не уезжать... Вообще... я надеюсь, что мы с тобой еще не одну работу напишем... А дипломные работы, - знаешь, я слышала краем уха, что их могут даже и отменить.

- От кого ты слышала? Как отменить?

- Дипломные работы, конечно, должны бы писаться, хотя-я... какая же в них такая особенная надобность? И у многих ли они будут самостоятельны? Потеря времени в общем... Кто может писать, тот и будет писать, когда институт окончит, вот ты, например. А то ведь большинство посдирают оттуда и отсюда, и будет это называться дипломная работа.

Что-то было неприятное в том, как она говорила это. Леня хотел объяснить себе самому, что именно, но не мог; однако отчужденность взъерошивалась и росла с каждым ее словом, в парке даже сильнее, чем там, на Проспекте. И, чтобы свести разговор на что-нибудь еще, он спросил:

- А твоя мать к кому же ушла, вот ты говорила недавно...

- Мать? А-а... это ее давнишний обожатель, конечно... Ведь моя мама красивая женщина была в молодости, а волосы у нее и сейчас такие же, как у меня... Конечно, у нее были романы... тем более что отец ведь был часто в разъездах, - общительно ответила Лиза, и Леня повторил почти то же, как будто про себя, вполголоса:

- Да, конечно... Раз красивая женщина, то у нее должны быть романы.

Потом ему захотелось посвистать вполсвиста, как он свистал иногда, задумавшись над решением той или иной задачи, но свистать здесь, в толпе, было не совсем удобно, и он только начал внимательнее вглядываться во все встречные лица. И вдруг увидел два лица, очень знакомых: Карабашев шел под руку с Конобеевой. И если Конобеева только приветствовала их, улыбаясь, перебором коротеньких красненьких пальцев поднятой левой руки, то Карабашев крикнул Лене:

- Стой, Ленька! Тебе привет от Шамова! И еще кое-что... Сейчас скажу.

Леня остановился. Они сошлись все четверо. Шамов уже с неделю как уехал на практику в Донбасс, но Лене почему-то неприятно было, что прислал он первое письмо не ему, а Карабашеву. Карабашев же говорил оживленно:

- Понимаешь, какая штука. Там, в Горловке, у немецких инженеров на строительстве оказался аппарат Копперса, - ну, словом, той фирмы, какая у нас коксохимические заводы кое-где строит, - и понимаешь, будто бы отлично делает пробы углей на коксуемость. И просто, и быстро, и, главное, вполне правильно... Так что, выходит, немцы решили задачу кокса.

- Для всяких наших углей?.. И для всякой нашей шихты?.. Что-то очень странно... Откуда взялся такой аппарат?

- Не знаю, откуда взялся, а только есть. Факт.

- Я вижу, тебе это неприятно, а? Подрывает всю нашу работу на станции? - лукаво спросила Конобеева.

- Нет, почему же подрывает? У нас много работы и без этого, - сказал Леня. - Только... во всяком случае надо бы посмотреть, что это за аппарат... Чертеж прислал?

- Никакого.

- Почему? Значит, секрет немцев?.. Может быть, принципы, на каких основано...

- Никаких. Ничего больше... Только то, что я тебе сказал... И привет, конечно... Ну, мы пошли.

И оба они тут же пропали в толпе, а Леня смотрел на Ключареву так пристально, что она вскрикнула:

- Что с тобой?.. Леня! У тебя глаза стали совсем как у Близнюка.

- Ду-рак, - сказал в ответ Леня. - Почему же он не прислал чертежа?

- Может быть, пришлет тебе, чего же ты волнуешься? - принялась успокаивать его Лиза. - Карабашеву, конечно, не прислал, зачем ему? А тебе пришлет... Вот ты увидишь.

А Леня, не вслушиваясь в то, что она говорила, бормотал:

- Ну, вот видишь... Значит, загадка кокса решена немцами... И я уверен, что физическим методом, а не химическим... Потому-то Шамов и не прислал чертежа... И мне он ничего не пришлет, я знаю... Не пришлет.

Лиза видела, что он точно пришиблен сверху этим аппаратом: не удалось ему, удалось Копперсу. Она окинула глазами ближайшие скамейки и сказала как могла радостно:

- Вот есть! Есть два места свободных. Пойдем сядем.

И потянула его за рукав; он покорно пошел и сел, причем она просила кого-то подвинуться, хотя во всякое другое время сделал бы это он.

- А может быть, Шамов просто пошутил в письме, а? Или Карабашев сговорился с Конобеевой пошутить над тобой. Что-то я заметила по ее глазам, что...

- Хорошо... Все равно... Оставь об этом, - перебил Лизу Леня и так поморщился, что та сразу перестала его утешать и спросила о длиннохвостых небольших синеголовых белых птичках, стайкой осыпавших дерево над ними:

- Это какие такие нарядные, - посмотри.

Леня чуть глянул на них искоса, отвернулся и только немного спустя ответил:

- Синицы-московки.

Но там, куда он отвернулся, на соседней скамейке сидела нарядная и красивая молодая женщина, и с нею двое: помоложе - в клетчатой толстой кепке, и постарше - в черной шляпе и пенсне.

Леня смотрел в ту сторону упорно. Он не только видел эту женщину, сидевшую очень прямо, откинувшись на спинку скамейки, между этими двумя, которые к ней наклонились и слева и справа, - он видел больше. О чем они говорили, не было слышно за гулом мимо идущей плотной толпы, но она слушала обоих как-то очень спокойно, медленно переводя глаза, большие, с длинными черными ресницами, от одного на другого. И лицо у нее было большое, белое и тоже очень спокойное. На голове - светло-коричневая фетровая шляпка в виде шлема; заметна была на отворотах лайковых коричневых перчаток красная фланелевая подкладка; и воротник ее палью был какого-то длинного, пушистого, но отнюдь не кроличьего меха.

Это было, может быть, и странно, но Леня смотрел на нее неотрывно, прочерчивая в воображении около нее тот самый таинственный аппарат, о котором только что услышал.

Он отлично знал, что аппарат этот ни в коем случае не может быть стеклянным, что это отнюдь не соединение реторт и колб, что он, конечно, плотен и не прозрачен, и в то же время именно прозрачными стеклянными стенками он как-то рисовался весь там, на соседней скамейке, около этого красивого, спокойного женского лица.

В мозгу Лени кипела лихорадочная работа: ведь он сколько времени уже думал сам о каком-то подобном аппарате, отнюдь не стеклянном, конечно, и в то же время вот теперь стеклянные, - потому что прозрачные - плоскости располагались то в виде куба, то в виде призмы с шестью, восемью, десятью гранями, но в середине их неизменно вписано было это спокойное и прекрасное женское лицо.

Счищенный с аллеи снег лежал грязноватым, но мирным, будничным сугробом за спинкой зеленой скамейки, на которую оперлась она таким здоровым и спокойным за свое здоровье телом. Синицы-московки, очень заметные на темных, влажных ветках и явно обрадованные теплом среди зимы, оживленно показывали свои акробатические штуки как раз невысоко над ее головой. И вот уже Лене представилось все это: и уголок парка, и синицы-московки, и рыжеватый снег, и темные, влажные ветки деревьев, и зеленая скамейка, и индигово-синяя, неразборчивая в линиях и пятнах толпа в движении, и совершенно спокойная она, вот эта женщина, с большим прекрасным лицом, - в продолговатой четырехугольной раме, как картина, сделанная темперой - красками, которые не жухнут, не меняются, не поддаются времени.

Такое забытье, - а это было действительно какое-то забытье, погруженность, отсутствие, - продолжалось несколько минут, и в это время говорила что-то около, рядом с ним, Лиза, но он не вслушивался и ничего не слышал.

И вдруг она дернула его за руку и, когда он обернулся, спросила тихо, но выразительно:

- Ты что это, а? Ты что на нее все смотришь?

Он пригляделся к Лизе и не узнал ее: глаза у нее стали совсем ромбические, белые, какие-то раздробившиеся и колкие, как битое стекло, лицо пожелтело и собралось в какие-то упругие желваки. Он даже отшатнулся испуганно: кто это?

- Ты что на нее так смотришь? - повторила она как будто вполголоса, но это отдалось в нем, как истерический крик.

И в несколько длинных мгновений, когда он смотрел на эту невиданно-новую, сидевшую рядом с ним Лизу Ключареву, он понял, что если и начиналось между ним и ею какая-то близость, точнее - только мерещилась возможность близости, то вот она сразу рухнула сейчас.

Та, другая, незнакомая, со спокойным лицом и синицами-московками над нею на голых ветках и рыжеватым снегом около скамейки, - она исчезла, как видение, встала и смешалась с толпой; он на мгновение взглянул туда, в ее сторону, - ее уже не было, и тех двоих с нею - тоже, там сидели другие, а эта, Лиза Ключарева, вот тут, около, видимо изо всех сил сдерживалась, чтобы не вскрикнуть так, что сразу собралась бы толпа. Она вздрагивала тонкой сведенной шеей и острым искривленным подбородком, а эти колкие белые глаза были пока еще сухи, но слезы, - как представлялось Лене, - уже доплескивались к ним, виднелись где-то совсем близко, вот-вот прорвутся, хлынут и затопят.

Он встал, чтобы заслонить ее от толпы, взял ее за обе руки и сказал тихо:

- Что ты? Что с тобою?.. Лиза! Вставай, пойдем... Вставай и пойдем.

Он поднял ее, взяв под локти, и осторожно повел в шаг идущей толпе. Она шла, вздрагивая крупно и не отнимая платка от глаз.

II

Для дипломной работы Леня выбрал исследование донецких углей на коксуемость, и то, что его командировали от коксовой станции в Донбасс за пробами углей, как нельзя лучше совпало с его личной задачей. Командирован он был представителем Главнауки. Ездил с ним вместе от Коксостроя некий Пивень, увесистый человек с толстым сизым носом, и экономист Моргун, который страдал тиком и делал при разговоре изумительные гримасы после каждого десятка слов.

С ними Леня побывал в Гришине, Рутченкове, Енакиеве, Сталино, везде собирая сведения о шихтах, какие идут на коксование, и ведя строгую запись увозимых с собою проб угля.

В Горловке он отыскал Шамова; тот жил при заводе, который уже заканчивали: на нем утверждали последние коксовые установки.

И первое, что спросил Леня у Шамова, было:

- Ну, а этот вот, ты писал, аппарат Копперса, - он где у тебя?

- А-а, загорелось ретивое? - хлопнул его по спине Шамов. - Да, брат, аппаратик любопытный. Только у меня его, конечно, нет, - он у немцев. Называется он трайб-аппарат Копперса.

- Трайб-аппарат?.. Хорошо... А он у них как - засекречен?

- Немцы, конечно, своих секретов выдавать не любят, но-о... поскольку фирма того же Копперса строила наш завод, то должна же и пустить его, а для этого пробовать на своем аппарате наш уголь, - так?

- Не иначе. А ты был при этих пробах?

- Непременно. Да ведь аппарат по существу простой, только...

- Что "только"? - очень живо спросил Леня. - Химический подход или физический?

- Вот потому, что подход физический, он дает результаты весьма приблизительные, этот трайб-аппарат.

- Приблизительные?

- Да... И я бы сказал, что это не решение задачи кокса, нет, брат. Особенно с нашими углями. У нас что ни уголь, то имеет какую-нибудь особенность. Этих особенностей трайб-аппарат учитывать, оказалось, не может... Очень он груб и прост для наших углей... Что? Отлегло от сердца?

- Ну вот, чепуха. Что же, ты в самом деле думал, что я... - толкнул его Леня.

- Но если ты не перейдешь на химический метод решения, все-таки ничего у тебя не выйдет. В этом уж я теперь окончательно убедился.

- А трайб-аппарат посмотреть нельзя?

- Я тебе начерчу его, если хочешь... Пустяки... Простей лаптей. Вот цилиндр, а в нем железная трубка...

И Шамов бойко принялся вычерчивать разрез аппарата, четко и точно, взвешенными словами давая свои объяснения к чертежу. Когда же Леня сказал, что все он отлично понял и что это действительно просто, Шамов добавил:

- Копперс как строитель заводов коксохимических интересовался собственно чем? Не превышает ли уголь пределов нагрузки на стены печей, то есть не вспучивается ли так, что может деформировать стены, во-первых, и, еще больше, не может ли забурить печь, во-вторых?

- А мы чем интересуемся? Не тем же ли самым? - не понял Леня.

- Нет, не тем... Главное, не так. Он заинтересован в том только, чтобы завод сдать как годный к эксплуатации, а мы - в том, чтобы этот завод работал у нас без перебоев, - это большая разница, конечно. Вот завод выдал серию печей - отлично. Вот завод выдал все печи без забурения - еще лучше. Мы завод приняли. Фирма денежки получила - и до свиданья. А у нас потом забуряются печи сплошь. Почему? Потому что уголь не однороден, это тебе известно, конечно. И вот, насколько я присмотрелся к этому аппарату, он дает только три показателя: черта пошла вверх, потом упала низко - первый показатель. Что он значит? Значит он, что уголь при коксовании будет пучиться и может попортить стенки, но коксуется хорошо. Затем - черта идет вот так, как волна, а хвост низко не опускается - второй показатель. Значит он, что уголь плохой: будет очень пучиться и забурять печь. И, наконец, третий показатель: черта самая скромная, в гору не лезет, а норовит скорее опуститься вниз; это - самый хороший уголь, и кокс будет выдаваться как малина. Однако найди поди такой уголь. Подобрать шихту по этим данным можно? Ни в коем случае.

- А идея все-таки хорошая, - пробормотал Леня.

- Куцая.

- То есть не охватывает всех углей, но вот видишь - отмечает же, насколько вспучивается уголь при коксовании.

- То есть приблизительно указывает, сравнительно с другим сортом угля указывает, сколько в нем битума, больше ли, меньше ли, а сколько именно?

- Да это совсем и не нужно, сколько именно.

- Ну, этого уж ты мне не толкуй.

- А идея все-таки здоровая. Все ведь постигается путем сравнения... А тут сравниваются целых три типа углей.

- Да, если бы их только и было, что три типа, а не триста двадцать три, например.

- Однако аппарат этот может здорово помочь в их классификации.

- В том-то и дело, что ничуть, ни вот на столько не помогает, - и Шамов показал ноготь мизинца.

Когда Леня увидел аппарат Копперса, то быстро прикинул его размеры снаружи и размер металлического стакана внутри, куда насыпался истолченный в порошок уголь; острым и цепким глазом человека, привыкшего все делать своими руками, схватил - что, куда и как прикреплено и из чего сделано, и, наконец, сказал Шамову тихо, но убедительно:

- Знаешь, что?.. Через неделю я все объеду, где тут, в Донбассе, мне нужно еще взять пробы, а через две недели у меня на столе, на нашей коксовой станции, будет стоять точь-в-точь такая штука.

III

К Гаврику обратился Леня:

- Послушай-ка, кузен и все прочее, ты ведь, кажется, говорил, что готовишься стать токарем по металлу?

Гаврик сдвинул брови и ответил важно:

- Чего же мне готовиться, когда я уж и плиты шлифую и все делаю сам... Мне готовиться уж нечего, я и так готов.

- Так что, если я тебе дам чертеж и материал, можешь ты мне довести этот материал до дела?

- А почему же нет?

- И высверлить можешь цилиндр, например, небольшого диаметра?

- А что же тут такого страшного?

- Ну, раз для тебя ничего страшного нет, тогда молодчина. Тогда я тебе дам заказ.

- Специальный?

- Непременно. Для нашей коксовой станции. Идет?

- Идет.

Леня достал подходящего железа и с помощью Гаврика, с одной стороны, и Студнева, с другой, смонтировал аппарат системы Копперса. Все пробы, вывезенные Леней из его поездки по Донбассу, одна за другой прошли через этот аппарат, и кривую вспучивания при коксовании каждой пробы Леня занес, очень тщательно перечертив ее, в особую ведомость донецких углей.

Как-то к нему в подвал, где он готовился к дипломной работе, которую думал назвать "Методика определения коксуемости углей", зашел неожиданно Гаврик.

- Ты что? Чего-нибудь тебе нужно? - забеспокоился Леня.

- Нет, ничего особенного... Хочу просто на дело рук своих поглядеть... Работает?

- Работает, брат... У нас будет работать; вот, смотри.

Гаврик посмотрел, помолчал, потом сказал, чуть-чуть улыбнувшись:

- Однако я ведь тоже работал... и сверхурочно работал... А у нас, в Советской республике, так заведено: кто работал, тот что-нибудь должен получить за работу.

- А я тебе ничего не дал, верно... Ну что же я тебе могу? Денег у меня нет.

- Зачем у тебя? У вашего учреждения - какое оно там, - мои заработанные деньги, я так думаю, а совсем не у тебя.

- Э, с нашими папашами возиться - сто бумажек надо написать, и вообще это целое дело... Вон велосипед мой стоит, хочешь взять за эту работу?

- Ну вот еще. Велосипед же твой личный?

- Конечно, личный... Да он мне по дешевке достался... Ничего, бери.

- Да я на нем и ездить не умею...

- Тем лучше, значит - учись.

- Я взять могу, конечно, на время, попрактиковаться, если у меня его ребята не поломают... - сумрачно сказал Гаврик. - А денег ты все-таки расстарайся.

- Попытаюсь. Только надо тебе знать, что пыл Коксостроя к нам значительно охладел и с новыми затратами на станцию - дела тугие... Даже стараются подсократить штат. Была тут у нас, например, как лаборантка Лиза Ключарева - ушла; ее никем и не думают замещать. Правду сказать, толку от всей нашей работы очень мало. А если это просто лаборатория для практики студентов, то почему ее должен финансировать Коксострой? У него и своих расходов довольно... Так что ты велосипед бери и не стесняйся... А если мне когда понадобится, я у тебя его возьму на время, ничего. Пусть так и будет: велосипед теперь твой.

Гаврик пожал плечами, потом взвалил на них велосипед и вынес его из подвала.

А не больше как через неделю, - сошел уже весь снег, было тепло и сухо, - Леня обратил внимание на лихого велосипедиста, который мчал по улице, не прикасаясь к рулю, даже заложив руки за спину для пущей картинности. Во рту у него блестел на солнце свисток, а теплая вязанка придавала ему вид заправского боевого спортсмена.

Присмотревшись к нему пристальней, Леня узнал в нем Гаврика и подумал не без удовольствия: "Способная все-таки мы порода".

А Лиза Ключарева действительно вскоре после прогулки с Леней в парк бросила подвал, ссылаясь на то, что нужно готовить дипломную работу.

Однако дипломные работы в том году были отменены.

Выпуск новых инженеров, в том числе Слесарева, Шамова, Карабашева и Зелендуба, прошел торжественно и остался в памяти всех еще и потому, что ректор Рожанский, желая подать стакан воды одному из ораторов, переусердствовал, заторопился и вместо стакана налил воды из графина в чью-то лежавшую поблизости от него шляпу. А когда, несмотря на торжественность минуты, прыснул около него кто-то смешливый, а за этим другие, торопливо стал выливать бедный Рожанский воду из шляпы обратно в графин.

Может быть, такая рассеянность подействовала, как действует зевота, заразительно и на Леню, только он в этот день, обращаясь к Геннадию Михайловичу, назвал его почему-то "Геннадий Лапиныч", и тот не на шутку рассердился и раскричался, а бывшая при этом Конобеева подскочила к Лене и очень отчетливо, как всегда, залпом обругала его "длинным балдой, недоноском, зазнайкой, сумасшедшим, печенегом", на что Леня, тоже как всегда, сказал ей миролюбиво:

- Заткни фонтан своего красноречия.

Вечером в этот же день все подвальщики, ставшие инженерами, катались на бермудском шлюпе под парусами и пели: "Реве тай стогне Днiпр широкий".

Леня был оставлен при институте, как и Шамов, стараниями которого в подвале стало одним трайб-аппаратом больше; но оба они видели, что от решения коксовой задачи они далеки, хотя и завалили коксовыми корольками, полученными от разных опытов, все свободное место под лестницей подвала.

Количество углей Донбасса, способных спекаться, было невелико, промышленность требовала их вдвое больше, и это только теперь, а между тем предстоял ведь в металлургии огромнейший взлет в связи с принятой и неуклонно проводившейся пятилеткой.

Нужно было овладеть таинственной сущностью угля настолько, чтобы он безотказно, в тех или иных устойчивых смесях, давал в коксовых печах необходимый для домен кокс, отнюдь не забуряя и не портя ни печей, ни домен.

- Не-ет, как ты хочешь, а эту задачу может решить только химия, теперь уже совершенно уверенно говорил Шамов. - Только тогда, когда мы химически ясно представим себе процесс коксования...

Но Леня перебивал нетерпеливо:

- Через сто лет... А если даже и химия, то не в том объеме, в каком мы ее знаем. Если химия, то нам с тобой еще много надо учиться химии. Пусть будет по-твоему, химия, ладно, но тогда, значит, чтобы стать хозяевами кокса, мы должны стать хозяевами каких-то новых химических процессов, а не толочься на одном месте, как сейчас... Что-нибудь одно из двух: или химия застывшая наука и все свои возможности исчерпала, или она может и должна, конечно, бешено двинуться вперед. А если может двигаться, то надо ее двигать - вот и все.

Мирон Кострицкий с Тамарой уже два года как работали в крупнейшем научно-исследовательском институте в Ленинграде, и от них Леня получил письмо: каталитики приглашали бывшего соратника по катализу работать снова с ними вместе. Леня немедленно ответил, что приедет.

Когда он сказал об этом Голубинскому, у того, всегда такого уравновешенно спокойного, дрогнули губы и очень уширились, как от испуга, глаза. Он бормотал ошеломленно:

- Что вы, послушайте, - если вы не шутите. А как же наша коксостанция без вас? Нет, это совершенно невозможная вещь. Вы, такой инициативный человек, и вдруг... Нет, мы постараемся вас удержать, иначе как же?

И все-таки Леня решил уехать.

Перед отъездом он понял, что значил старый Петербург для его отца. Он видел, что отец сразу как-то помолодел и налился прежней энергией, какую замечал у него Леня только лет пятнадцать назад. Ему казалось даже, что отец сейчас же собрался бы и поехал вместе с ним, если бы появилась для этого какая-нибудь возможность. С какою нежной любовью и как обстоятельно говорил отец об Академии художеств, о Васильевском острове, на котором прожил во времена своего студенчества несколько лет, об Эрмитаже и других картинохранилищах, о сфинксах, лежащих у входа в Академию, и бронзовых конях Клодта на Аничковом мосту, об адмиралтейском шпиле и ростральных колоннах, о Неве с ее подъемным мостом, о Фонтанке, о Невском проспекте, который был чудеснейшей из всех улиц всех городов старой России, о выставках художников, о Чистякове, Репине, Шишкине, Куинджи... Это был совершенно неиссякаемый поток воспоминаний, притом таких улыбчиво тонких и трогательно нежных.

- Ну-у? Михай-ло, ты кончил? - несколько раз спрашивала его очень строго жена, теребя себя за мочки ушей.

Но он только отмахивался от нее:

- Обождите, мадам, - и продолжал говорить, вдохновенно сверкая очками.

Множество поручений надавал он Лене потом, все прося их записать, чтобы не забыть. Ему хотелось узнать, кто из знакомых художников остался в живых и живет теперь в Ленинграде, что они пишут теперь и где выставляются, и покупает ли кто-нибудь их картины, а если покупает, то сколько платят и за холсты каких именно размеров; продаются ли в Ленинграде масляные краски нашего изготовления, и хороши ли они, и сколько стоит, например, двойной тюбик белил, только цинковых, а не свинцовых; и не выходит ли там какой-нибудь журнал по вопросам живописи, неизвестный пока здесь, в провинции... Поручений было очень много.

- Михайло, замолчи! - кричала на отца мать, но он выставлял в ее сторону руку, говоря:

- Обождите, мадам, - и продолжал.

В конце февраля бледно-голубым, прозрачным, слегка морозный днем Леня умчался в Ленинград.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

I

Лапин и Голубинский сидели в своем кабинете и рылись в бумагах, подготовляя отчетного характера книгу о "трудах научно-исследовательской кафедры металлургии и горючих материалов", когда вошла в кабинет Таня Толмачева и остановилась у порога, оглядывая обоих исподлобья.

Откинув голову, несколько моментов разглядывал недоуменно Лапин эту невысокую, яркочерноглазую девочку лет четырнадцати на вид и спросил, наконец, по-своему высокомерно и с расстановкой:

- Ва-а-ам что угодно, да?

Таня сразу узнала по описаниям той, кто ее направил сюда, что это и есть профессор Лапин, и ответила тихо:

- Мне сказали... что у вас тут есть работа для химички... на коксовой...

Она забыла, что именно коксовое, но ей подсказал Голубинский, весьма внимательно на нее глядевший:

- На коксовой станции? Да, есть работа.

- А-а-а, - лаборантку, да? Лаборантку мы могли бы взять, да-а. Но вы-ы-ы... вы нам зачем же, помилуйте? - удивленно посмотрел на нее Лапин.

А Голубинский спросил, прищурясь:

- Ведь вы сказали: для химички?.. Для химички действительно есть работа... А вы разве учились где-нибудь химии?

- Я?.. Я окончила после семилетки техникум... Потом работала на газовом заводе, - так же тихо и так же глядя исподлобья, проговорила Таня.

- Вы-ы?.. Что это такое? Фан-та-сма-гория?.. Посмотрите на нее, Аркадий Павлович... Ра-бо-тала будто бы еще и на за-во-о-де, да... Когда же вы все это успели, да? Вам сколько лет, да?

- Мне девятнадцать... почти...

- Ва-ам? Де-вят-над-цать?.. Нет-с. Вам четырнадцать! Вы нас не надуете, нет, - почему-то повеселел Лапин. - Правда, Аркадий Павлович, а? Ей четырнадцать, а она... да. Она что-то такое вы-ду-мы-вает тут, когда нам некогда, да.

Он даже улыбнулся, этот шумоватый старик, с бородою отнюдь не короткой и не то чтобы седой, густою и подстриженной прямоугольником.

- Нет, мне девятнадцать, - уже громче, но не обиженно отозвалась Таня.

Тогда Лапин, кашлянув коротко, крикнул ей:

- Садитесь.

Таня поглядела на Голубинского, ища у него объяснения этому неожиданному командному крику, но Лапин вторично крикнул еще громче:

- Садитесь же! - и добавил тише: - Если вам девятнадцать лет, да, - то садитесь.

Таня тут же села на стул, а Лапин сказал Голубинскому:

- Займитесь ею, Аркадий Павлович. Займитесь, да... а я тут вот... подберу пока, что нам будет нужно.

И он начал так усердно шелестеть бумагами и перешвыривать их на широком столе, как будто и в самом деле был немилосердно занят.

Голубинский же склонил голову набок, склонил ее еще ниже, наконец уронил ее совсем, потом бодро подбросил и заговорил (так он всегда начинал говорить с кафедры, и это стало его привычкой):

- Вы сказали, что окончили химический техникум. Я вас не спрашиваю, где, какой именно; я вам верю, конечно... Вы сказали, что работали на газовом заводе, - хорошо, я вам верю и в этом... Но вы имеете ли понятие о том, что у нас за работа на коксовой станции?

- Нет... Представляю, но не совсем ясно.

- Вот видите. А у нас ведь работа трудная.

- Да, да-а. Да-аа... Трудная, да, - живо вмешался Лапин, не отрывая глаз от своих бумаг. - У нас трудная... Очень, да... И даже, да-аже нужна там большая физическая сила, фи-зи-чес-кая, да... А то до вас вот являлись к нам сюда, да... молодые люди, двое... Они, видите ли, и там работали, и там работали, и здесь работали, - во-об-ще-е про-яв-ляли большую резвость ног... Ног, да... Гм... Да, у вас есть какие-нибудь вообще-е физические силы, да? сам себя перебил Лапин.

- Есть, - слегка улыбнулась Таня, но, ссутулившись, незаметно как-то для себя самой, поднялась со стула.

- А то ведь та-ам, там, на коксовой станции, надо... переставлять аппараты иногда, да, аппараты... А они ведь тяжелые, да... Вы что, - сели вы или еще стоите все?

- Села, - поспешила и ответить и сесть снова Таня.

- Займитесь ею, Аркадий Павлович, да, - кротко сказал Лапин.

Голубинский, разглядывавший Таню внимательным взглядом ученого, привыкшего делать точные выводы из своих наблюдений, заговорил снова, трижды роняя голову, прежде чем ее подбросить:

- Если поступите к нам лаборанткой, то, предупреждаю вас, там будут под вашим началом двое молодых людей, - так лет по тридцати, - и вам надо быть с ними построже. Это некто Черныш, - он то-оже как бы лаборант, но больше в его обязанности входит уборка помещения, и Студнев - механик... Так что вот вам с ними сразу надо взять начальственный тон, а то они вас и слушаться не будут, - и что же тогда будет твориться на станции?

Таня не понимала, говорит ли он серьезно, или шутит: лицо его хотя и было серьезно, но говорил он о каких-то, так ей казалось, пустяках... И, стараясь показаться вообще строгой, она нахмурилась и сказала громче, чем раньше:

- Я, конечно, посмотрю сначала, как там...

- Что-о?.. "Посмотрю"? Что это вы такое там посмотрите, да? - вдруг закричал снова Лапин. - Или, может быть, вы хотите посмотреть, ка-ак там можно будет работать? Да? Так я вас понял? Тогда-а-а... это ваше законное право, за-кон-нейшее, да... Самое законное. Да... Поговорите с ней, Аркадий Павлович.

И Голубинский мягко продолжал:

- Так вот, вы, разумеется, хотите посмотреть, что у нас за условия работы... Вот зайдите в лабораторию, посмотрите. Там у нас внизу коксоустановки, а вверху лаборатория, где под свою ответственность вы и должны будете принять все приборы. Зайдите и посмотрите свое будущее хозяйство.

Тане показалось, что теперь она непременно должна встать и заторопиться, и она встала и торопливо сказала:

- Так я пойду туда, посмотрю.

- Да, спросите на дворе, где коксостанция, вам ее покажут, - сказал Голубинский, подвигая к себе пачку бумаг, а Лапин, напротив, отодвинул какие-то подшитые тетради очень размашисто, закричав ей:

- Да, да, да-а. Вот, посмотрите пойдите... По-деловому, по-деловому, да, а не как-нибудь. Идите и смотрите, да... А потом договоримся о зарплате... А потом покажете нам ваши документы, да. Аттестаты и все знаки отличия... Вы не комсомолка, нет?

- Комсомолка.

Таня увидела, сказав это, как Лапин, точно удивясь очень, обратился к Голубинскому, даже протянув к нему руку:

- Ну, вот видите, Аркадий Павлович, о-на-а, она оказалась еще и комсомолка впридачу, да.

И Тане показалось, что теперь ей лучше всего выскочить в дверь. И она выскочила с гораздо большей ловкостью, чем вошла сюда.

Что она уже принята лаборанткой, в этом Таня не сомневалась и, дойдя до подвала, даже подумала, стоит ли ей заходить сюда. Но из любопытства все-таки зашла.

В лаборатории, как всегда и бесконечно в последнее время, Черныш и Студнев играли в шашки. Они обернулись к вошедшей, но приняли ее за студентку, которая ищет кого-нибудь из аспирантов и тут же уйдет, конечно, увидя, что лаборатория пуста. Они так понадеялись на это, что снова уткнулись в свою доску, потому что момент игры был очень решительный и острый и от одного только опрометчивого, поспешного хода Студнева зависела полная победа Черныша, и Черныш всячески, хотя и молчаливо, внушал ему именно этот опрометчивый ход. Но маленькая вошедшая подошла к ним вплотную и спросила, показав пальцем на шахматную доску:

- Это у вас, товарищи, какой же именно прибор?

Даже и не подумав в это время о Голубинском, она, незаметно для себя самой, взяла именно его интонацию голоса и подкинула голову, как он после третьей степени опускания, и оба шашечных игрока встали. Черныш спросил вежливо:

- Вам кого-нибудь нужно из научных работников или?..

- Мне нужно лаборанта Черныша, - очень уверенным тоном сказала Таня, и даже несколько небрежно это у нее вышло, так что Черныш ответил смущенно:

- Я хотя и не то чтобы лаборант, а...

- Но все-таки это вы - товарищ Черныш? Ну вот, хорошо... А товарищ Стульев здесь?

- Студнев, - поправил Черныш, - механик наш... Вот он.

Тогда Таня сказала важно:

- А я ваша новая лаборантка, - и протянула руку сначала Студневу, потом Чернышу.

Лаборатория понравилась Тане больше всего тем, что в ней никого, кроме этих двух, не было. Она, в середине между Студневым и Чернышом, обошла ее всю, разглядывая приборы, которые Черныш называл привычно правильно. Показывая ей в нижнем этаже подвала коксовую печь на пятьдесят килограммов угля, Черныш сказал почтительно:

- А эта вот печь... Леонид Михайлович наш поехал в Ленинград, так печь эта и осталась вроде сироты. А без него уж, конечно, никто ее у нас довести до дела не может, потому что он сам ее и клал по своим чертежам... Это все его личное устройство.

И еще несколько раз, показывая то и другое из приборов, упомянул Черныш Леонида Михайловича, почему и запомнилось Тане это сочетание имен.

Но она не спросила, кто именно был этот Леонид Михайлович, к тому же ей вдруг подумалось, что может случиться и так: переговорят без нее между собой эти двое профессоров и найдут ее неподходящей... И перед Чернышом, очень говорливым, и перед Студневым, совершенно молчаливым, ей стало стыдно, и она сказала невнятно:

- Ну, мне надо еще переговорить с профессором Лапиным! Пока! - и выбежала из подвала.

В кабинете Лапина, когда она вошла снова, сидел один только Голубинский. Он встретил ее двумя короткими словами:

- Ну как?

И Таня совсем не знала, что на эти два слова ответить, но он продолжал:

- Ставка у нас для лаборантов сто в месяц... Согласны?

Только тут Таня увидела, что она действительно взята на работу, и торопливо положила на заваленный бумагами стол еще и свои бумаги.

II

В небольшом стареньком чемодане Тани, в который вмещалась вся ее собственность, почетное место отводилось плоской жестяной коробочке с весьма дорогими для нее предметами: сухим крабом средней величины, причудливо изогнувшим шею морским коньком и стремительной морской иглою, из которой когда-то все внутренности дочиста были выедены вездесущими муравьями, почему она была теперь хрупкая и почти прозрачная, как сработанная из звонкого желтого стекла. Кроме этого, в том же чемодане хранилась пригоршня разноцветных камешков с пляжа, окатанных морскими прибоями, и бутылочка с морской водой.

Это было все, что оставалось теперь у Тани от огромнейшего, чудеснейшего, голубейшего моря, около которого прошли ее детство и отрочество в небольшом городке, не насчитывавшем и пяти тысяч населения. К этому городку приковали ее мать, служившую в эфирно-масличном совхозе, слабые легкие; она же, Таня, пустилась в широкий свет одна. Тот химический техникум, который она окончила после семилетки, превратился в техникум из профшколы с двухлетним курсом: спешили готовить кадры для новых заводов; на аммиачном же заводе потом она работала всего три месяца. Это было в Донбассе на новом производстве, еще не успевшем обзавестись помещениями для лаборантов. Жить там приходилось в одном бараке с рабочими, которые ночью выходили со своей половины сменять товарищей, неимоверно топая при этом тяжелыми сапогами, а сменившиеся, придя, непременно должны были перед сном заводить радио и слушать его не меньше часу, куря махорку и гогоча. Эти ночные смены, махорка и радио не давали лаборанткам ни дышать, ни высыпаться, и две из них - Фрида Гольденберг и Таня Толмачева - не выдержали и приехали искать работы сюда, потому что из этого города родом была Фрида и тут жили ее родные. Она и нашла для себя работу на второй день после приезда в лаборатории коксохимического завода, где и услышала про возможность для Тани поступить на коксовую станцию.

А коксовая станция в это время явно хирела. Из коренных подвальщиков изредка заходили сюда Зелендуб и Близнюк, несколько чаще Шамов, но у всех набралось много посторонней работы, причем Шамов приглашен уже был читать химию в новый институт, отпочковавшийся от старого горного. Карабашев уехал на работу в Сталино; Конобеева устроилась на одном из подгородных заводов; Лиза Ключарева вышла замуж за пожилого инженера из Луганска, приезжавшего сюда по делам своего завода, и уехала вместе с мужем.

Все это рассказал Тане в первый же день ее знакомства с подвалом словоохотливый Черныш, а когда явился Шамов и, наскоро познакомясь с Таней, начал таинственно обрабатывать уголь бензолом в целях извлечения из него битума, Черныш, вытянувшись перед ним во весь свой длинный рост и сделав самую почтительную, самую внимательную и даже заботливую мину, успел все-таки улучить момент, чтобы шепнуть Тане:

- Ну, пошел опять свои закваски ставить.

Однако Таня поглядела на него нахмурясь: она уже думала поступить именно в этот самый, только что открывающийся институт и в Шамове видела своего будущего преподавателя химии.

Она ждала от него каких-нибудь веских указаний, чем должна она здесь особенно усердно заняться, на что налечь в первую голову, но у него был вид очень спешащего куда-то человека, и он даже забыл с нею проститься, когда уходил. Он показался ей излишне полным; и действительно, перестав заниматься привычными упражнениями с гирями, он в короткое время сильно располнел, как это свойственно атлетам.

На дворе института жильцы устроили для себя волейбольную площадку, и Таня быстро пристрастилась к этой игре, так как в подвале ей теперь, в каникулярное время, почти нечего было делать. Играя, она входила в большой азарт и в крике и задоре ничуть не уступала мальчуганам лет двенадцати тринадцати, своим частым партнерам. Она и сама была похожа на мальчишку, так как совсем коротко, по-мальчишечьи, стриглась, носила на затылке тюбетейку, черную, восточного стиля, с вышитыми серебряной ниткой полумесяцами, и ходила в каком-то бесполом синем комбинезоне.

Еще что она любила - это купаться в Днепре. Правда, ни Днепр, ни какая другая река в мире не могли бы и в сотой доле заменить ей голубого моря, в котором привыкла она купаться летом по нескольку раз в день; но Днепр все-таки был ей тоже известен с детства по "Страшной мести", и Фрида, которая ходила с нею купаться, удивляясь тому, как далеко она плавала, пророчила ей, что когда-нибудь она непременно утонет, и тогда вставал вопрос - как же она, Фрида, будет смотреть в глаза ее, Таниной, матери, которой должна же она будет написать о ее смерти и которая, конечно, приедет на похороны.

Фрида вообще была очень рассудительна, скромна, и резкие мальчишечьи движения и крики Тани приводили ее в непритворное отчаяние. Она так и говорила ей:

- Ну что ты позволяешь себе делать такое, Таня? Мне приходится за тебя страшно краснеть.

Между тем Таня и поселилась здесь вместе с Фридой у ее родных, на улице Розы Люксембург.

Очень тяжелые годы гражданской войны, голода и разрухи, которые пришлось пережить Тане в самом раннем детстве, сделали ее вообще подозрительно внимательной к незнакомым людям, и этого ничем и никак победить в себе она не могла. Очень оживленная с теми, к кому она привыкла и чувствовала полное доверие, она была дика со всеми новыми людьми, смотрела исподлобья или совсем в сторону, отвечала на вопросы односложно: "да", "нет".

Ей очень не нравилось, когда ее новые товарищи клали ей на плечи руки и заглядывали в глаза, а это бывало часто.

Когда Близнюк в первый раз увидел ее здесь, в подвале, он тут же пустил в дело один из своих ребусов. Когда же она ни одним словом не отозвалась на это и отодвинула его альбом, он, отойдя и прицелившись к ней сильно выпуклыми глазами, быстро нарисовал на нее карикатуру, обратив наибольшее внимание на ее волосы, по-мальчишечьи торчащие в разные стороны. Карикатуру эту с комической ужимкой он поднес ей, но она на обратной стороне листка очень похоже изобразила его самого в виде лупоглазой лягушки, поднявшей голову из-за смятых камышей. Однако, когда Близнюк пришел от этой ее способности в такой восторг, что обнял ее плечи и прижал свою толстую щеку к ее вихрам, она мгновенно вскочила и крикнула: "Это что такое?" - и блеснула глазами на него так ярко, что Близнюк тут же от нее отошел, выпятив губы.

Мать Тани, Серафима Петровна, часто писала ей письма. Она служила в конторе большого, раскинувшегося на несколько окрестных деревень совхоза, занятого не только выращиванием лаванды, розмарина, казанлыкских роз, для которых климат и почвы южного берега Крыма оказались вполне пригодными, но и выгонкой из них масел. В письмах к Тане она не раз жалела о том, что хотя у них работает десятка два агрономов, но химичек почему-то совсем нет в штате работников совхоза, а то они снова могли бы зажить вдвоем. Впрочем, как ни любила Таня голубое море и мать и как ни нравился ей запах казанлыкских роз, оставаться всю жизнь только лаборанткой Тане все-таки не хотелось.

Ей хотелось большого размаха, больших движений; ее любимыми книгами и сейчас, как и семь-восемь лет назад, были записки путешественников.

И когда Фрида говорила ей:

- Если есть летуны, то должны быть, конечно, и летуньи. Вот ты, Таня, прирожденная, должно быть, летунья.

Таня отвечала:

- Может быть, я еще и буду когда-нибудь летать, но мне больше нравится плавать по морю на пароходе. И я даже согласна не один раз "терпеть бедствие". Разумеется, только с тем условием, чтобы меня каждый раз все-таки спасали.

У Фриды была сестра Роза, такая же маленькая, как Фрида, белокуренькая, сероглазая и очень склонная краснеть. Сестры были близнецы, и Роза тоже химичка, но работала она на одном из заводов Заднепровья, где и жила, и только по выходным дням приезжала повидаться с сестрой, матерью и отцом.

У отца их была раньше книжная лавка, теперь же он устроился продавцом книг в одном из здешних магазинов на Проспекте. Как всякий человек, любящий книги, он был мечтателен и добродушен. Такими же вышли и обе его дочери, которые до того были похожи друг на друга, что даже мать различала их с трудом и часто путала: правда, она была несколько близорука. Но всегда озабоченная хозяйством и чистотой в квартире, она была неутомима и говорлива, и от нее Таня часто слышала весьма энергичное:

- Вот возьму тряпку и сделаю везде порядок!

Она вспоминала иногда, говоря с Таней, то время, когда была у них с мужем своя книжная лавка, но и это вспоминала исключительно по линии тряпки и порядка:

- Когда муж мой, больной, дома сидел, - ну, там инфлуэнца какая-нибудь, - а я в лавке вместо него, я же там и пол вымою сама, и книги все веником обмету, и окна вымою... Публика мимо по улице ходит, а я в окне стою, стекла тряпкой мою, - что же я делаю, что я должна публики стыдиться? Я же ничего плохого не делаю. Приходят покупатели, и они говорят: "Как у вас чисто все в магазине вымыто, и паутины нигде нет". - "А что же вы хотите, - это я им говорю, - чтобы женщина в магазине сидела, да чтоб около себя она грязь могла терпеть?" Конечно, когда муж мой тут, он же за этим не смотрит, он же мужчина, и у него совсем другое в его голове, от этого и беспорядок и грязно. Я ведь тоже в пансионе училась, в хорошем пансионе училась; там и дети Канторовича и Файвиловича и Шполянские - очень многих семейств дети там учились. И я никогда книг своих ничем не пачкала, ни чернилами, ни карандашами, ничем решительно. И у меня они были всегда, как стеклышко, чистые.

Она была такая же белокурая, как Фрида и Роза, только несколько выше их ростом. Хлопая себя по коленям и смеясь добродушно, любила она вспоминать еще и то, как ее девочки, когда им было года по четыре, испугались почему-то слова "сифон" и выговаривали ей, своей матери:

- Зачем ты нам говоришь такое, мама? Мы - маленькие, мы такого бо-и-мся.

А от аэроплана бежали с улицы на двор и кричали:

- Мама! Закрывай калитку! Летит!

III

Голубинский заходил в лабораторию всего раза два, видимо мимоходом и спеша больше взглянуть на приборы, целы ли они, чем дать Тане какую-нибудь работу. Таня объясняла это тем, что было мертвое время - каникулы, но Зелендуб говорил ей, что есть слухи о возможной командировке Голубинского за границу и потому он переставал уже интересоваться подвалом.

Зелендуб приглашал ее как-то на концерт и был ужасно удивлен, когда она сказала, что совершенно равнодушна к музыке.

- Таких людей не бывает и быть не может, - горячо отозвался он. Нельзя к музыке быть равнодушной, - вы шутите. Я, когда попадаю в командировку на какой-нибудь завод в степи, становлюсь больным на третий день, потому что хотя бы звонки трамвая я слышал, а то, понимаете, совершенно ничего. Вы думаете, зачем в старину на тройках ездили непременно с колокольчиком и с бубенцами?

- Чтобы, должно быть, волков пугать? - пробовала догадаться Таня.

- Нет, не волков пугать, конечно, - вы опять шутите, - волков колокольчиком не испугаешь, а только приманить можно... Нет, это затем, чтобы ме-ло-дии звенели. Это в целях чисто музыкальных делалось... Понимаете ли, снега кругом, сугробы везде, пусто, нигде ни души, - зима, как и надо, и только один колокольчик впереди звенит. Вы только представьте, как это получается. Колокольчик тогда заменял все, всю культуру... А вот если вы не пойдете на симфонический концерт, то пожалеете: такой случай может никогда не повториться. Будут играть Седьмую симфонию Бетховена. Ведь это что-о?

- Я как-то бывала на концертах, но, право, ничего в них не понимала, все-таки говорила свое Таня и говорила так не потому, что Зелендуб напоминал ей чем-нибудь Близнюка, - нет, он держался с нею совсем не развязно и, видимо, действительно хотел доставить ей хотя бы малую часть того наслаждения, какое думал испытать, слушая Седьмую симфонию сам. Но музыка ее утомляла, - она говорила правду. Музыка же симфонических оркестров оглушала ее, напоминая ей канонады, слышанные в раннем детстве, от которых безостановочно почти, чуть ли не через всю Россию, бежала с нею мать в поисках тишины. Также не любила она и танцев и не пыталась никогда танцевать.

- Но ведь Бетховена будут исполнять, Бет-хо-ве-на, - раздельно и даже с каким-то благоговейным страхом перед этим именем в маслено-черных глазах выкрикнул Зелендуб, вытерев в волнении пальцы, запачканные толченым углем, о полу своей белой рубахи, подпоясанной широким ремнем. - Ведь Седьмую симфонию будут исполнять, вы подумайте... Ведь там есть такое аллегретто, единственное, кажется, у Бетховена аллегретто. Оно совершенно внезапно, знаете, его никак не ждешь, и вдруг на тебе - аллегретто. У Бетховена!.. Оно поражает... А здесь прекрасный симфонический оркестр, вы не думайте. Не какие-нибудь с бору да с сосенки, а первая скрипка там и самостоятельные иногда концерты дает. И дирижер Стефановский - отличный дирижер, очень знающий дирижер... Седьмая симфония - это вам что, шутка? Ее ведь редко играют, она очень трудна для исполнения... Там есть такое фортиссимо, что вас прямо на воздух подымет, честное слово. Так и будете под потолком. Вы в этом убедитесь, если пойдете... Океан звуков.

- Да вы - инженер, или вы только музыкант? - удивленно спросила Таня.

- Я - инженер, да, конечно, я - инженер, но разве вы-ы... и вообще кто угодно разве может мне запретить любить музыку?

И вторично провел Зелендуб грязными пальцами по белой рубахе, стараясь добраться до пуговицы на вороте, который был ему как будто тесен немного или стал тесен вдруг только теперь, когда владелец его переживал в памяти бурный напор океана звуков Седьмой симфонии Бетховена.

Но зазвенел неожиданно не колокольчик тройки и даже не звонок трамвая, а будничный деловой телефон подвала, и Зелендуб тут же взял трубку.

- Откуда говорят?.. Это коксостанция... Я Зелендуб... А-а, это ты? Здравствуй, Донцов. Что такое?.. Ага... Это черт знает что... Ну да - так уж и авария. Ну, хорошо, хорошо, я сейчас еду.

- Откуда это? - не поняла разговора Таня.

Но Зелендуб был уже озабочен и нахмурен и бормотал недовольно:

- Коксовый цех нашего завода, - откуда же еще? Там у них в аппаратной один аппарат испортился, и они без него как без рук, а между тем - ерунда. Можно вполне обойтись, и я уж им говорил, как... А они там... вообще бестолковщина, не могут сами урегулировать давление газов... Надо ехать.

И Таня видела, как, сразу забыв о Бетховене и Седьмой симфонии, заметался Зелендуб, быстро прекращая начатый опыт, выключая ток и еще раз, теперь уже основательно, вытирая руки о рубашку. Поспешно простился он с нею и исчез, а Черныш сказал Тане:

- Он у нас наподобие бурятского бога, этот Зелендуб.

- Какого такого бурятского?

- Ну, одним словом, рассказ такой есть... Двое в музей зашли - такие, что по складам только читают. Видят, кукла одна страшная стоит. Читают подпись: "Бу-у... рят... ский... Бурятский бог..." - "Вот он какой бурятский бог? Собою маленький, а видать, что злой..." Так и наш Зелендуб. Маленький собой, а у него две научные работы есть да третью, большую, говорят, пишет...

И из-под черной густой брови Черныш значительно подмигнул серым прищуренным глазом и прищелкнул языком.

Что же касается самого Черныша, то Таня видела, что у него была своя неотступная и неотвязная мечта: достичь такого совершенства, чтобы уверенно и с наивозможной быстротой, что называется - в два счета, побеждать тихоню Студнева на шашечной доске. Он буквально совращал этого скромного труженика, и тот хотя приносил с собой какой-нибудь будильник или примус, взятый на стороне для починки, но редко находил время ими заняться, завороженный соревнованием с этим долговязым и долгоносым лентяем, соревнованием, грозившим затянуться на долгие годы.

О Зелендубе узнала Таня от Фриды, что он действительно много делает для коксового цеха их завода; но, чего уж никак не ожидала Таня, оказалось, что и Близнюк тоже проводит в том же цехе пробное ящичное коксование углей, исследует получаемый кокс на крепость, трещиноватость, вообще считается там работником сведущим и дельным. Однако больше всего там, на заводе, надеялись на помощь однокурсника Близнюка и Зелендуба - Слесарева, но тому вздумалось уехать в Ленинград учиться химии, и, конечно, уж он теперь потерян для их завода, так как больше сюда не вернется.

И вдруг Таня услышала от Черныша, что он вернулся, и Черныш очень оживился, говоря об этом: положительно у него был радостный вид, когда он говорил:

- Леонида Михайловича сейчас встретил... Из Ленинграда только что приехал, в отпуск... "Обязательно, говорит, подвал свой проведать зайду". Э-эх, ведь это же человек какой! Он даже и ростом повыше меня будет.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

I

Леня Слесарев действительно зашел в подвал на другой же день, и Таня увидела высокого, но тонкого в поясе, с дюжими плечами, с расстегнутым воротом рубахи и красной загорелой шеей, улыбающегося ей с подхода широким ртом и жмурыми глазами, а он - яркочерноглазую, с мальчишечьими вихрами, в черной тюбетейке, в синей рабочей спецовке. В широкой руке его утонула ее рука, только что мешавшая стеклянной палочкой в стакане.

Он спросил весело:

- Что вы тут такое творите?

Она ответила, несколько запинаясь:

- А вот... окисляю уголь... перманганатом калия...

- Ка-ак... перманганатом? - вскрикнул вдруг он и сразу перестал улыбаться. - Да у вас ведь какая-то черная каша.

- Влила раствор перманганата, вот и... - обиделась она сразу, отчего и не досказала.

- Капли, одной капли перманганата довольно, чтобы окислить такое количество угля, как у вас. Только капли, а вы: "влила".

И Леня тут же отвернулся от нее и отошел к приборам на бывшем своем столе, а на нее, Таню, осуждающе глянул Черныш, - именно осуждающе, а не с насмешкой и подмигиваньем, как сделал бы он, скажи это ей кто-нибудь другой.

- Краны заедены, - сказал Леня, пробуя один из аппаратов.

- Заедены? - почти испуганно спросил Черныш. - Как же это они так могли?

И Таня поняла, что "они" - это она и другие, кто приходит работать в подвал; они плохо следили за приборами, он же, Черныш, исправно делал то, что ему полагалось делать: каждодневно яростно мыл пол.

И еще несколько подобных замечаний сделал Леня, точно был он теперь не гость уже в подвале, а строгий ревизор. И Таня, сначала оставшаяся было на своем месте, где она размешивала угольную "кашу", бросила это занятие и, насупясь, следила за каждым движением Леонида Михайловича, который действительно оказался выше Черныша, а главное - гораздо шире его и сильнее на вид.

Но вот он повернулся к ней снова и сказал:

- Однако в какое запустение тут все пришло за полгода, как я здесь не был. Значит, нового ничего нет?

- Не знаю, - ответила она отвернувшись.

- Вы здесь давно работаете?

- Нет.

- С месяц... или даже меньше?

- Да.

- Вы лаборантка?

- Да.

- А Зелендуб тут бывает?

- Да.

- И Близнюк тоже?

- Да.

- Передайте им, если сегодня сюда зайдут, что я, Слесарев, приехал.

- Хорошо.

- Они мою квартиру знают... Я им, конечно, мог бы и позвонить, да у меня нет телефона, что они тоже знают. Ну, до свиданья.

Она поглядела на него исподлобья и снова утопила свою руку в его руке.

А Леня спросил у Черныша, вышедшего вместе с ним из подвала:

- Откуда взялась такая дикая?

- Откуда-то приехала, из Донбасса. Будто бы там работала на газовом заводе...

- Но все-таки химичка?

- Химичка, а как же иначе.

- Что-то плохо химию знает...

- Да, вот поди же, - выходит так.

А когда вернулся Черныш в подвал, то сказал оживленно Тане:

- Вот что значит хозяин-то настоящий заявился, эх! Только глазами метнул, и сразу ему все ясно, - кому, какое, за что замечание сделать.

- Мне насчет какой-то там одной капли перманганата Близнюк ничего не говорил, - горячо вдруг вздумала оправдаться хотя бы перед Чернышом Таня, но Черныш только рукой махнул с полнейшим пренебрежением:

- Что Близнюк?.. Что же он может против Леонида Михайловича? Так же и этот вот Шамов тоже, который свои закваски тут ставит... Че-пуха!

II

Близнюк и Зелендуб зашли к Лене в тот же день перед вечером. Оба горели сильным желанием поподробнее узнать, как там в Ленинграде, и нет ли веских доводов за то, чтобы и им переметнуться туда: жизнь велика, всеохватна, но молодость потому и молодость, что хочет быть, по возможности, не уже жизни, и как бы ни была жадна жизнь, молодость потому и молодость, что в жадности ни за что не хочет уступить жизни.

Оба молодых инженера привыкли уже к добродушным резкостям Ольги Алексеевны и нисколько не обиделись, когда она сказала им у порога:

- Ну вот, опять начинается хождение... То хоть отдохнула я за полгода, а теперь опять сто двадцать раз на день изволь отворять дверь и сто самоваров ставь. Входите уж, когда пришли. Чего же вы в дверях застряли? Леонид на реке, конечно, но к шести обещал прийти, а сейчас без десяти шесть.

Михаил Петрович был приветливей. С тех пор как он стал преподавать свое рисование взрослым, он приобрел новую способность - смотреть на всех мужчин и женщин, не достигших сорока лет, как на своих возможных учеников по рабфаку, и со всеми старался быть одинаково приветливым, напоминая этим врачей и адвокатов, у которых возможность еще шире и приветливость не имеет границ.

Еще не было шести, когда пришел Леня с Шамовым, которого встретил у стадиона, и Ольга Алексеевна, ворча и улыбаясь, начала ставить на стол всякую всячину рядом с кипящим самоваром.

- Ну что, как там в Ленинграде? Воробьи такие же, как у нас? - для начала дружеской беседы спросил Близнюк.

И в тон ему Леня ответил:

- Представь мое удивление, - оказались точь-в-точь такие же самые. Но вот что будет для тебя ново. Один американец, инженер, говорил мне, что у них, в Америке, очень удивляются специалисты коксовики, как это мы можем строить коксовые заводы и даже, - что уж совсем странно, - получать на них кокс, годный для домен, когда у нас нет негров. "Этого большевистского фокуса понять они, говорят, совсем не в состоянии".

Все расхохотались.

- А как завод? Донцов еще там? - спросил Леня.

- Там.

- А Одуд? Сенько?

- И эти пока там.

- Что же ты все о нашем спрашиваешь? Ты нам о своем Ленинграде расскажи. Мы - провинция и очень шибко вперед не едем, - сказал Шамов.

Леня зажал покрепче чеки, расчертил пополам лицо затяжной улыбкой и спросил его:

- А японский гриб ты знаешь?

- Нет, не знаю. Какой японский гриб?

- И никто из вас, я вижу, не знает. А мне с этим грибом пришлось иметь дело месяцев пять. Не думайте, впрочем, что в научно-исследовательском институте, нет: на той квартире, где я жил, в Лесном.

- Хозяйка у тебя там была, что ли, похожа на гриб? - спросил Близнюк.

- Ты почти угадал. Хозяйка тоже была как гриб... Но японский гриб существовал все-таки сам по себе, в банке. Она отщипывала от него кусочек и клала в другую банку, - он через несколько времени разрастался там в новый гриб... Шел же этот гриб на квас, и квасу я там, в Ленинграде, благодаря этому грибу попил - три сороковых бочки, не меньше. За-ме-ча-тельный квас! Имейте в виду на будущее время, - заведите себе по японскому грибу в банке, и этого вполне достаточно для счастья...

- На одном квасе не проживешь, - заметил Шамов.

- Такому, как ты теперь стал, трудновато на одном квасе, согласен, но хозяйка моя иногда меня и вареной картошкой кормила, - это когда я наколю ей дровишек, бывало, березовых... Если не очень суковатые поленья, работа приятная, и картошка вареная с солью - это уж блюдо безобманное, не то что какие-нибудь щи со снетками, которые назывались у нас с Кострицким - "суп с головастиками"... Этим супом нас кормили в столовке, и Кострицкий меня уверял, что от "супа с головастиками" у него где-то там под ложечкой завелось целое семейство солитеров... Тщетно я убеждал его, что солитер потому только и солитер, что любит жить в одиночестве...

- Как там Кострицкий?

- Ничего. Устроился. Женат на Тамаре, имеет черненького младенчика. Каталитик, не имеющий себе равных. Пользуется большим авторитетом. По-прежнему звали они меня, эти молодожены, Ребенком, и однажды на этой почве произошел некий казус. Еду я с ними на трамвае. Вагон, конечно, полнехонек, не продерешься. Они, как знающие, где вылезать надо, впереди, я сзади. Вдруг как раз возле меня кто-то встал со скамейки. В чем дело? Можешь сесть, - садись. Я и сел. А тут как раз выходить надо. Слышу, Тамара вопит: "А где же Ребенок наш? Где Ребенок..." И Мирон тоже за ней: "Пропал Ребенок..." Смотрю я - в проходе заворочались и под ноги себе смотрят, а кто-то сердобольный: "Не иначе как задавили, теснота-то какая". Я вижу, что это меня ищут, - встаю... Кричу Мирону: "Я зде-есь!" Народ как раз подобрался в вагоне мелкий, и Ребенок оказался выше всех на целую голову. Ясно, что всех я сконфузил. "Вот это так, говорят, ребенок!.."

Ольга Алексеевна подсунула ему форшмак из селедки и закивала головой, смеясь:

- Хвастай, хвастай, что такая орясина. Ты бы меня спросил, насколько ты выгодный ребенок, что на еду, что на свои костюмы...

- Ничего, зара-бо-о-таю, - подкивнул ей Леня, а Шамов спросил:

- Кстати, работал ты там над чем? Над коксом?

- Нет, не пришлось этим заниматься. Работал по взрывчатым веществам. Однажды чуть не искалечился: вот на лбу след остался, а была рана, и волосы все опалил. Я должен сказать, что работал там бешено, по пятнадцати часов в день иногда работал... Регулярно ходил на научный совет, посещал семинары, ловил всякие эти там новые волны и настраивался... Я ставил опыт за опытом. В два месяца закончил одну работу, начал другую... Вообще, должен я вам сказать, своего и вашего института я там не посрамил. И как-то так вышло, что я приехал учиться туда, к ним, а уж месяца через три ко мне приходили советоваться насчет своих работ...

- Хвастай, хвастай, - заметила ворчливо мать, подвигая ему стакан чаю, но Леня продолжал, глядя то на Шамова, то на Зелендуба:

- Сначала меня все эти ребята там поразили. Так они жонглировали сложнейшими понятиями, что чувствовал я себя перед ними профаном, а потом оказалось: нахвататься кое-откуда выводов и вершочков всяких - это одно, а самому все проделать - э-это совсем другое дело. У меня все-таки был опыт большой, потом вы ведь знаете, как я эксперименты ставил.

- И глаза даже мог себе выжечь, - вставила мать.

- Тоже благодаря дураку одному, который стучал ко мне в дверь, когда малейшее сотрясение воздуха неминуемо должно было вызвать взрыв... А я даже крикнуть ему не мог, чтобы не стучал, потому что и крик - тоже ведь колебание воздуха... Словом, тут я попал в безвыходное положение и, конечно, хорошо, что дешево отделался. Глаза, впрочем, долго болели... Работал я вообще как черт. За всякое грязное дело я хватался, от которого другие сторонились. А тут еще Кострицкий рекламу обо мне пустил. Одним словом, впереди было светлое будущее ученого... Но...

- Ага! Вот оно, роковое "но", - поднял палец Близнюк.

- Я все-таки соскучился по Днепру и вообще по югу и взял двухмесячный отпуск.

- И так-таки ничего нового насчет кокса не вывез? - спросил Шамов.

- Общие идеи в области физики - это я вывез, конечно, а кокс... Там такими частностями не занимались.

- А чем же там все-таки занимались?

- Занимались... токами высокого напряжения, рентгенологией, работали по ферросплавам, по взрывам, по связи, по теплотехнике... и много еще кое-чего, но задачу кокса решать предоставили всецело нам, четырем китам здешнего подвала.

- Ты разве ушел оттуда?

- Не-ет, я уехал... Я только уехал пока.

- Я его понимаю, - сказал Близнюк Шамову. - Кокс наш этого несчастного как мучил, так и продолжает мучить... но оттуда теперь он привез решение, вот что. Правда, Леня?

- К сожалению, нет... Хотел бы привезть, - не вышло... Там я только подковался немного... Пока отпуск, буду опять ходить в подвал, пробовать... Потом думаю с вами на Шлюпе пойти по Днепру, осмотреть Днепрострой. По Днепру я здорово соскучился...

- А Нева? - изумленно даже несколько спросил Михаил Петрович сына.

- Нева... она, конечно, река широкая, только загружена до черта. Трехмиллионный город, - чего же вы хотите? А самый дешевый транспорт, как известно, водный.

- Да-а... Нева... Не-ва-а... - мечтательно протянул Михаил Петрович, болтая ложечкой в пустом чае. - Эх, туманы на ней хороши были! А в этих туманах чуть-чуть намечались барки, набережная, мост... Я жил одно время двумя окнами на Неву, и много этюдов я тогда сделал с невскими туманами.

- Где же эти этюды? - спросил Леня. - Я у тебя их что-то не видел...

- Ну-у, где этюды... Холст ведь нужен же был... Писал потом на этих холстах Волгу, когда жил в Саратове.

- А потом, значит, уж на волжских этюдах - Днепр? То-то из детства я помню, они были очень тяжелые, - улыбнулся Леня и продолжал о своем: - По Неве я несколько раз все-таки ходил на кливере. Только там мне не удалось подходящей компании сбить... Кострицкие оба от этого дела отстали, конечно, по причине младенчика, а к прочим разным - к кому ни сунешься, все народ, плохо понимающий в гребном спорте.

- Словом, я вижу, ты там не привился как следует, в Ленинграде? догадался Шамов.

- Ленинград - очень он как-то бесконечен... И потом эти там дожди вечные, к ним ведь тоже надо выработать привычку, - ответил Леня, глядя не на Шамова, а на отца и думая при этом, каким образом смог привыкнуть к постоянным дождям и туманам его отец, уроженец Средневолжского края.

Отец же спросил пытливо:

- А вот ты мне так и не писал в письмах, как теперь в Эрмитаже? Много ли там осталось картин старых мастеров?

- В Эрмитаже? Не знаю. Там я вообще ни разу не был... Не успел как-то... Я ведь жил в Лесном, около своего института, а Эрмитаж - он в центре.

- Ка-ак? Неужели ни разу не был в Эрмитаже? - до того изумился отец, что даже слегка поднялся на месте и только потом сделал вид, что ему нужно дотянуться до сахарницы.

- А когда же мне было туда ездить? - спокойно отозвался Леня.

- А в опере там ты на чем был? - спросил Зелендуб.

- В опере? Гм... В оперу я собирался было, и даже билет у меня в руках был на "Пиковую даму", да как раз в этот день меня обожгло взрывом... Так и пропал билет...

- Одним словом, как я теперь вижу, ты совсем забросил искусство, горестно протянул Михаил Петрович. Зелендуб же только поглядел скорбно и даже как будто сконфуженно не на Леню, а на его отца, потом начал усиленно глотать чай с вишневым вареньем.

Леня же, улыбаясь понемногу всем, заговорил взвешенно, не в полный голос:

- Представьте себе Полину Поликарповну некую, этакую салопницу лет на пятьдесят, - мою хозяйку в Лесном... У нее все болезни, известные медицине, и дюжины две новых, медициной еще не исследованных. И ото всех этих болезней она с утра до ночи стонет, и охает, и движется, как тень. Но все время движется - вот в чем секрет этой Поликарповны; другая бы на ее месте тысячу раз умерла, а она и картошку варит, и ячмень для кофе жарит, целый день вообще хлопочет не приседая, только стонет и охает... У нее племянник-писец со вставным глазом, с балалайкой и баяном. Этот чуть только придет из учреждения своего, сейчас же или за балалайку, или за баян, и на-чи-на-ет-ся... А в соседней комнате маленькая Кострицкая заливается в самом высоком регистре... Так что можете представить, какая около меня опера все время пелась... А я, между прочим, был ведь ударник, не кое-как. Пятнадцать часов в сутки работал, должен же я был - не скажу отдыхать, а просто хотя выспаться?.. Искусство - прекрасная, конечно, вещь, и Эрмитаж, и "Пиковая дама", и даже роман какой-нибудь, о каком кричат усиленно в газетах, - но вот время, время... В сутках очень мало часов, всего только двадцать четыре... И если, - вот когда настали белые ночи в Ленинграде, можно было забыть об этих двадцати четырех часах и о ночах вообще, так ведь человек все-таки не железный, о двух ночах подряд забудешь, а потом целые сутки проспишь. В этом загвоздка с искусством... И ведь не требую же я от композиторов и от художников, чтобы они вместе со мной работали еще и по взрывам.

Михаил Петрович сверкнул на него очками и отозвался:

- Есть такое изречение у Козьмы Пруткова: "Специалист флюсу подобен".

А Ольга Алексеевна, посмотрев на пустые тарелки у всех, пришла в притворную ярость:

- Крокодилы! Разве можно с такими зверскими аппетитами являться в гости? Беритесь-ка за свои фуражки и уходите! А то и накурили тут еще, крышу сними, не вытянет. Идите, довольно... Леонида тоже можете взять. Только если он вернется позже двенадцати, я его совсем не впущу.

Гуляли потом все четверо в парке. Говорили и о своем будущем, как оно рисовалось каждому из них, и о заводах, и о шахтах Донбасса, и о своем подвале, четырьмя китами которого они были. Между прочим, Леня спросил о Тане:

- Что это за лаборантка новая появилась у нас в подвале? Дикая какая-то и химии совсем не знает: наливает в уголь перманганат как квас, да еще и размешивает палочкой очень старательно.

- Это Голубинский ее принял, - отозвался Шамов. - А я, признаться, и не разглядел ее как следует.

- Особа действительно дикая, - поддержал Леню Близнюк. - Но есть, представьте, способность неплохо делать карикатуры.

И только Зелендуб заступился за Таню:

- Нет, в химии она кое-что знает и на газовом заводе работала, я справлялся... А что неразвита вообще и в музыке ни в зуб ногой, это конечно.

Павлонии парка очень густо были обвешаны теперь широкими, как лопухи, листьями; березки тоже пока еще не думали засыхать, вопреки мнению многих, скептически настроенных умов, так что смелые замыслы северян и южан из здешнего горсовета вполне себя оправдали.

Леня внимательнейше вглядывался при свете электрических шаров во все кругом и говорил с большим подъемом:

- Нет, черт возьми, как вы себе хотите, а наш город все-таки весьма неплохой город!

Когда на другой день Леня ехал на трамвае на завод, в ту часть города, где все кругом, как и лица людей, было закопчено слегка или весьма густо рабочим дымом, бодро и уверенно выдыхавшимся отовсюду сквозь узкие бронхи высоких труб, и где тянулась казавшаяся бесконечной, на высоте нескольких метров от земли, толстая железная кишка от газгольдера к мартенам, он представил вдруг свой город очень отчетливо и живо, так, как почему-то не представлялся он ему раньше: к становому хребту его, богатому водой Днепру, прикрепился сложно, но зато крепко спаянный костяк из добрых двух десятков больших и огромных заводов и паровых мельниц, и костяк этот оброс мясом проспектов и просто улиц и переулков, площадей и стадионов, парков и скверов, обывательских садов и огородов, пригородов, выселков и левад.

Это был один из самых молодых русских городов, основанный чуть ли не на сто лет позже, чем Петербург, но это был безошибочно обдуманный промышленный город, и, вспоминая теперь старую картину отца "Звуки леса, когда тихо" речка в дубовом лесу, черная коряга, зимородок на этой коряге, - Леня думал, что вот бы написать отцу теперь такую картину: "Звуки города, в котором двадцать заводов". Это было бы потруднее, конечно, но зато каким бы трепетом и огнем современной жизни можно было пронизать и озарить такой холст, непременно огромный по размерам!

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

I

Когда дня через два Таня пришла, как обычно, в лабораторию, Черныш предупредительно сообщил ей:

- А Леонид Михайлович давно уже здесь орудует.

Действительно, он переставлял со стола на другой стол приборы. Таня поглядела на него удивленно и спросила:

- Вы... назначены заведующим лабораторией?

- А-а, здравствуйте! - кивнул ей Леонид Михайлович и ответил: - Нет, я буду только приходить сюда иногда заниматься тут кое-чем...

- Вам это разрешил профессор Голубинский? - захотела уточнить этот вопрос Таня.

- Да-а... Я его только что видел здесь и с ним говорил, - небрежно ответил он и добавил: - А куда же девалась ваша черная тюбетейка?

- Тюбетейка? - очень удивилась такому любопытству Таня и отвернулась. Зачем вам моя тюбетейка?

А Леня, безжалостно внимательно разглядывая ее новую тюбетейку, тянул, бессознательно подражая отцу:

- Эта красная, она-а... конечно... она, пожалуй, тоже не так плоха, но... черная была оригинальней... Так куда она делась?

- Пропала, - проходя мимо него к своему столу и стараясь не глядеть на Леню, бросила Таня.

- Вот тебе на! Пропала? Куда же она могла пропасть? - занятый в это время подготовкой опыта, тянул по-прежнему Леня.

- Пропала, и все.

Этот интерес к черной тюбетейке показался Тане чрезвычайно подозрительным. Ей даже подумалось, не узнал ли он через кого-нибудь о том, как они с Фридой, которую назвал он на заводе "карманной лаборанткой", только что приобретя в складчину волейбольный мяч, шли домой, подбрасывая весело эту прекрасную вещь, а на них напала, чтобы отнять мяч, толпа уличных мальчишек. Мяч им отнять не удалось, но тюбетейка упала с головы Тани во время драки, и мальчишки ее унесли, убегая.

Леня между тем, занятый своим опытом, упорно продолжал говорить все о том же:

- Черная тюбетейка эта, она... делала вас похожей на алхимика средних веков... Это была замечательная штука.

- Таких замечательных сколько угодно в лавке.

- Разве?.. Гм... А мне, представьте... мне как-то не приходилось видеть подобных...

И в самом тоне голоса этого высокого инженера Тане чудилась какая-то насмешка над нею. Она помнила, конечно, свое окисление угля перманганатом, поэтому посоветовала ему не без вызова:

Загрузка...