Место: Озерный край
Гид: Уильям Вордсеорт
Из Лондона мы уехали на послеобеденном поезде. Мы договорились с М., что я буду ждать ее в метро на станции «Юстон». Я стоял в переполненном вестибюле и смотрел на людей, бесконечными вереницами поднимавшихся по эскалаторам. Только чудом, подумал я, мы с М. сумеем найти друг друга в этой толпе. Не меньшим чудом, по идее, должен был казаться тот факт, что из всех людей мне странным образом больше всего хотелось найти и увидеть именно ее, а не кого-то другого.
Ехали мы через самое сердце Англии, и городской пейзаж мало-помалу начинал сменяться сельским. Впрочем, скоро, стемнело, и вагонные окна превратились в печальные темные зеркала, в которых отражались только наши лица. Где-то в районе Сток-он-Трент я решил сходить в вагон-ресторан. Я шел по качавшимся (так, словно я был навеселе) вагонам и по своему обыкновению с нетерпением ждал возможности съесть что-нибудь, что было бы приготовлено не на нормальной кухне, а в несущемся на полном ходу поезде. Таймер микроволновки сначала лязгнул, как детонатор из старого фильма про войну, а затем мелодично звякнул, возвещая, что с моим хот-догом покончено. В этот момент мы как раз проезжали перекресток с какой-то дорогой — шлагбаумы были опущены, а чуть дальше мне удалось разглядеть наполовину стертый сумерками силуэт коровьего стада.
На станцию Оксенхольм (на всех табличках которой это название как субтитрами сопровождалось пояснением: «Озерный край») поезд прибыл около девяти часов вечера. С нами на платформу вышло всего несколько человек. Все вместе мы побрели к выходу в город; было свежо, и изо рта у нас шел пар. Остальные пассажиры остались сидеть в вагонах. Кто-то дремал, кто-то читал. Озерный край был для них всего лишь одной из остановок в пути, одной из многих — точкой в пространстве, где можно на мгновение оторваться от книги, посмотреть в окно на бетонные урны, симметрично обрамляющие платформу, сверить время по станционным часам и, быть может, непроизвольно зевнуть — не таясь и даже не прикрывая рот рукой, — затем, когда поезд, набирая ход, вновь возьмет курс на Глазго, вновь вернуться к недочитанной странице.
На станции было малолюдно. Впрочем, учитывая, что многие местные объявления и указатели дублировались по-японски, возникало предположение, что такие тишина и покой царят здесь не всегда. Арендованную еще из Лондона машину мы нашли в дальнем углу стоянки под уличным фонарем. Судя по всему, маленькие машинки — а именно такую мы себе заказывали — разобрали другие клиенты, и прокатная компания сделала широкий жест, предоставив в наше распоряжение большущий семейный седан бордового цвета, из безупречно чистого салона которого еще не выветрился пьянящий аромат нового автомобиля. На всякий случай сотрудники фирмы, похоже, прошлись по серым мягким коврикам пылесосом — я заметил на густом ворсе характерные примятые полосы.
Причины, непосредственно побудившие нас отправиться в путешествие, носили сугубо личный характер. В то же время они, несомненно, были связаны и с давней традицией загородных поездок, зародившейся еще во второй половине восемнадцатого века, когда жители крупных городов начали в массовом порядке выбираться на природу с целью поправить физическое здоровье и — что, разумеется, гораздо важнее — попытаться восстановить внутреннюю гармонию, обрести утраченное душевное равновесие. В 1700 году лишь семнадцать процентов населения Англии и Уэльса жило в городах, к 1850 году горожан стало уже пятьдесят процентов, а к 1900-му — семьдесят пять.
Мы поехали в Троутбек — деревню, расположенную в нескольких милях выше озера Виндермер. Там мы забронировали номер в небольшой гостинице, скорее на постоялом дворе, многозначительно называвшемся «Простой смертный». Две узкие кровати, накрытые старыми, в пятнах, покрывалами, были сдвинуты вместе. Хозяин показал нам ванную и предупредил о высоких тарифах на телефонные звонки из гостиницы — роскошь, которую, по его мнению, мы явно не могли себе позволить (такой вывод он, видимо, сделал исходя из того, как мы были одеты и как скромно и неуверенно вели себя в гостиной при регистрации). Уже уходя, он оптимистично пообещал, что в ближайшие три дня погода будет просто отличной, и пожелал хорошо отдохнуть в Озерном краю.
Мы включили телевизор, чтобы по привычке посмотреть лондонские новости, но буквально через минуту выключили «ящик» и открыли окно. Где-то в ночи ухала сова, и мы оба попытались представить себе, каково ей там, в лесу, в непроглядной темноте, где, кроме ее собственных криков, не слышно ни звука.
В какой-то мере я решил выбраться в эти места еще и из-за одного поэта. В тот вечер в гостиничном номере я решил почитать очередную часть «Прелюдии» Вордсворта. Издание в мягкой обложке украшал портрет кисти Бенджамена Хайдона. Художник изобразил поэта уже в годах — этаким суровым старцем. М. обозвала Вордсворта старой жабой и удалилась в ванную. Впрочем, позднее, стоя у окна и накладывая на лицо увлажняющий крем, она вдруг прочитала наизусть несколько строчек из стихотворения, название которого она не помнила, но которое когда-то произвело на нее более сильное впечатление, чем все читанное ранее:
Что толку: твой кремнистый путь блестит,
а я ослеп. Прости, мой друг, прости.
Кому сияешь, кто твоим сияньем
окутан как роскошным одеяньем?
Под шепот трав и стон цветов,
покрытых спящими шмелями,
я бесконечно вспоминать готов
о том, что было между нами.
Но горевать ли о приходе тьмы?
Или должны возрадоваться мы?[9]
Мы забрались в кровать, и я попытался еще немного почитать. Сосредоточиться на стихах оказалось нелегко, особенно после того, как я обнаружил на дощатой спинке кровати длинный золотистый волос, явно не принадлежавший ни мне, ни М. Сколько же постояльцев, подумал я, побывало здесь, в «Простом смертном» до нас, и вот один, а скорее всего, одна из них, быть может, находящаяся сейчас где-то на другом континенте, оставил нам знак о своем пребывании в Озерном краю, оставил частицу себя, даже не догадываясь об этом. Мы с М. погрузились в беспокойный сон под уханье совы.
Уильям Вордсворт родился в 1770 году в Кокермауте, маленьком городке на севере Озерного края. По его собственным словам, он «провел половину детства, бродя без присмотра по окрестным холмам». За исключением сравнительно коротких периодов жизни, проведенных в Лондоне, Кембридже и в поездках по Европе, Вордсворт оставался верен родным местам: сначала он жил в скромном двухэтажном домике — Доув-Коттедже, или Голубятне — в деревне Грейсмер, а затем, когда известность помогла ему поправить материальное положение, перебрался в более основательное и просторное жилище — особняк в соседнем поселке Райдел.
Все эти годы почти каждый день Вордсворт подолгу гулял по окрестным холмам и по берегам озер. На дождь поэт попросту не обращал внимания. По его словам, дожди в Озерном краю шли так часто, что «напоминали промокшему и усталому путнику о тех ливнях, что проливались над Абиссинскими горами, чтобы напоить Нил перед ежегодным паводком». Один знакомый поэта, Томас де Квинси, приблизительно подсчитал, что за свою жизнь Вордсворт прошел около ста семидесяти пяти — ста восьмидесяти тысяч миль. Цифра эта покажется еще более внушительной, если принять во внимание не самое крепкое здоровье поэта и его телосложение. «Вордсворт вовсе не был здоровяком или богатырем, — писал де Квинси, — а его ноги подвергались самому безжалостному осмеянию со стороны всех экспертов женского пола, понимающих толк в мужских ногах. К сожалению, комический эффект только усиливался, когда Вордсворт находился в движении. По словам многих местных жителей, не раз встречавших его на прогулке, передвигался их сосед весьма потешным и странным образом — как-то по-крабьи боком и почти вприпрыжку».
Именно во время таких «крабьих» прогулок на Вордсворта находило вдохновение, в порывах которого были созданы многие сделавшие его известным стихи. Это и «К бабочке», и «К кукушке», и «К жаворонку», и «К маргаритке», и «К молодому чистотелу». Всех этих представителей флоры и фауны поэты и раньше упоминали в стихах, но лишь походя, словно случайно, и лишь Вордсворт возвел их в ранг благородных тем, на описание которых он обращал все свое поэтическое мастерство, весь свой талант. 16 марта 1802 года — дата приводится по дневнику сестры поэта, Дороти, скрупулезно фиксировавшей на бумаге все перемещения брата по Озерному краю, — Вордсворт перешел мост у Бразерс Вотер, небольшого озера неподалеку от Паттердейла, а затем сел и написал такие строчки:
Пусть кричит петух
и бежит ручей.
Птицам ты не друг,
ты для них ничей.
Был бы ты горой,
был бы ты рекой, —
был бы ты герой,
ну а так — на кой?
Несколько недель спустя поэт написал другое стихотворение, на этот раз вдохновленный увиденным им воробьиным гнездом:
Взгляни, взгляни в гнездо дрозда!
Там пять лежит яиц.
Лишь падающая звезда
по красоте с таким сравнится!
Восторг, испытанный при звуках соловьиной трели, подтолкнул Вордсворта к написанию еще одного прекрасного стихотворения:
Ты — соловей, не скучная овечка!
Поешь, пока стучит твое сердечко,
Как девушка, которой бог вина
Налил бокал и пить велел до дна…
Все эти произведения вовсе не были случайным собранием сиюминутных восторгов от увиденного во время загородной прогулки. Они складываются в целую философскую систему, в формировании которой в рамках западной мысли и научной, а также творческой традиции Вордсворту принадлежит важнейшая роль. Именно ему удалось через концепцию единства с природой рассмотреть с точки зрения художника проблему стремления человека к счастью и истоков его несчастья. Поэт настойчиво утверждал, что природа, в которую он включал как могущественные стихии, так и птичек, ручейки и стрекоз с овечками, является необходимым человеку корректирующим фактором, способным компенсировать вред, наносимый психике постоянным пребыванием в большом городе.
Эта концепция поначалу встретила в обществе жесткое сопротивление. Так, в 1807 году лорд Байрон, просмотрев вордсвортовские «Поэмы в двух томах», пришел в негодование из-за того, что взрослый человек может на полном серьезе делать громкие заявления от имени всяких цветочков и зверюшек: «Что может сказать любой нормальный читатель, вышедший из младенческого возраста, по поводу сентиментально-жеманных причитаний этого, видите ли, поэтического цикла, просто вгоняющего нас обратно в колыбель и заставляющего лепетать что-то невнятное и неразумное?» «Эдинбургское ревю» сочувственно задавалось вопросом, не специально ли автор «этой детской глупости» вознамерился стать предметом насмешек со стороны критиков и читающей публики: «Вполне возможно, что, увидев садовую лопату или воробьиное гнездо, Вордсворт действительно испытал сильные чувства и впоследствии серьезно думал об этом… но столь же очевидно, что большинству людей подобные ассоциации покажутся искусственными и натянутыми. Все от души потешаются над „Элегическими стансами, посвященными молочному поросенку“, над „Гимном стирке“, над „Сонетами, воспевающими чью-то бабушку“ или же над „Пиндарическими одами пирогу с крыжовником“; однако убедить в этом господина Вордсворта оказывается не так-то легко».
Литературные журналы запестрели пародиями на поэта:
Я лишь облачко увижу —
Мысль из глотки так и прет:
До чего же симпатичен
Этот милый небосвод! —
писал один пародист.
То не галка ли в кустах?
Не малиновка ли? Ах! —
вторил ему другой.
Вордсворт держался стоически. «Не нужно переживать из-за столь неблагожелательной сиюминутной реакции на эти стихи, — советовал он леди Бомон, — ибо совсем иной вижу я их судьбу, совсем иначе будут их оценивать в будущем. Я уверен, что эти стихи смогут стать утешением для многих и многих обиженных и несчастных, многих счастливых они сделают еще счастливее. Они будут учить юных и тех, кто великодушен и пытлив в любом возрасте, искусству видеть, чувствовать и думать, чтобы они могли стать еще мудрее, еще добродетельнее. Вот каково их подлинное предназначение, вот их роль, которую они будут верно исполнять еще долго-долго после того, как мы с вами (да, увы, все мы смертны) сгнием в могиле».
Ошибся Вордсворт лишь в сроках, предполагая, что для понимания его поэзии обществу потребуется очень много времени. «Вплоть до 1820 года его топтали все кому не лень, — описывает ситуацию де Квинси. — С 1820 по 1830 год он завоевывает известность, а с 1830 по 1835 год его имя победно звучит на устах читающей публики». Общественные вкусы изменились не мгновенно, но радикальнейшим образом. Читатели как-то незаметно перестали бесцеремонно высмеивать стихи Вордсворта и сумели оценить, поддаться очарованию, а многие и выучить наизусть гимны, воспевающие бабочек, и сонеты, посвященные чистотелу. Творчество Вордсворта привлекло в те места, где поэт обретал вдохновение, множество людей. В Виндермере, Райдале и Грасмере один за другим открывались отели и гостевые домики. По приблизительным подсчетам, к 1845 году в Озерном крае побывало больше туристов, чем там было овец. Приезжие часами выжидали, когда в райдальском саду мелькнет знакомый кособокий силуэт прихрамывающего поэта, бродили по холмам и вокруг озер, воспетых в его стихах. После смерти Соути в 1843 году почетное звание поэта-лауреата перешло к Вордсворту. Группа влиятельных лондонских поклонников его таланта вынашивала планы по переименованию Озерного крах в Вордсвортшир.
В итоге ко времени смерти поэта (а скончался он в возрасте восьмидесяти лет в 1850 году, когда половину населения Англии и Уэльса уже составляли городские жители) практически все серьезные и уважаемые критики уже, похоже, разделяли предложенную Вордсвортом концепцию регулярных выездов на природу как противоядия вреду, наносимому человеку жизнью в большом городе.
В какой-то мере претензии к городу заключались в недовольстве задымленным воздухом, скученном проживании больших масс людей, распространенной бедности и общей неприглядности большинства кварталов. Впрочем, введение норм предельно допустимой концентрации вредных веществ в воздухе, равно как и облагораживание и расчистка трущоб, вряд ли бы заставили Вордсворта воздержаться от дальнейшей критики. Его в гораздо большей степени беспокоил вред, который наносит город нашим душам, чем его негативное влияние на наше физическое здоровье.
Поэт обвинял город в потакании самым опасным, разрушительным для человеческой души чувствам — стремлению занять как можно более высокую ступень в общественной иерархии, зависти к успехам и достижениям окружающих, в тщеславии и непреодолимом желании производить эффектное впечатление на всех вокруг, включая совершенно незнакомых людей. Горожане лишены объемного, перспективного видения мира, заявлял он. Они находятся в плену того, что говорят окружающие, — будь то на улице или же за обеденным столом. Даже хорошо обеспеченные всем необходимым, они стремятся к обладанию все новыми и новыми вещами, которые на самом деле им не нужны и которые в итоге ничуть не делают их более счастливыми. В переполненном людьми тесном пространстве нормальные дружеские и искренние отношения устанавливаются гораздо труднее, чем при жизни в оторванных от шумного мира особняках и усадьбах. «Есть вещи, неподвластные моему разуму, — писал Вордсворт о своем пребывании в Лондоне, — Я так и не понял, как можно жить буквально бок о бок с людьми и оставаться совершенно чужими друг другу; как можно жить и не знать, как зовут твоих ближайших соседей».
Меня самого тоже мучает многое, что было непонятно Вордсворту, неприемлемо для него. За несколько месяцев до поездки в Озерный край со мной произошел такой случай: я сбежал с какого-то светского мероприятия, проводившегося в самом центре Лондона — этого «шумного мира людей и вещей» («Прелюдия»). Чтобы успокоиться и постараться избавиться от зависти к другим и мыслей о собственном положении в обществе, я решил пройтись пешком.
Через некоторое время мне довелось испытать прилив положительных эмоций, вызванный появлением в небе прямо над моей головой какого-то странного, необычного объекта. Несмотря на темное время суток, я даже попытался сфотографировать его лежавшей у меня в кармане «мыльницей». Облаку — а это было именно оно — каким-то непостижимым образом удалось умиротворить меня, вернуть покой в мои мысли и душу. Лишь несколько раз до этого мне доводилось вот так, в полной мере, испытывать искупительное воздействие сил природы, о котором столько писал Вордсворт. Облако появилось над районом, где я находился, буквально за несколько минут до того, как я обратил на него внимание. Судя по сильному, дувшему с запада ветру, задержаться там надолго ему бы не удалось. Огни окружавших меня офисных зданий подсвечивали облако по краям каким-то декадентским флюоресцирующим светом, отчего оно становилось похоже на дряхлого, стоящего одной ногой в могиле старика, которого зачем-то «украсили» по поводу праздника новогодним «дождиком» и серпантином. Тем не менее сердцевина тучи гранитно-серого цвета не переставала вызывать уважение и напоминать о том, что это метеорологическое явление порождено могучими силами взаимодействия великих стихий — моря и воздуха. Вскоре облаку предстояло проплыть над эссекскими полями, над болотистыми низменностями и прибрежными нефтеперерабатывающими заводами, а затем оказаться над бурными, мятежными волнами Северного моря.
Я шел к автобусной остановке и не спускал глаз с небесного явления, чувствуя, как с каждым шагом мои мысли успокаиваются, беспокойство стихает, а душа все больше наполняется тем настроением, которое кривоногий, передвигавшийся вприпрыжку поэт так замечательно передал в стихотворении, посвященном уэльской долине[10]:
Когда б в природной колыбели
качали нас до седины
и мы возвышенно робели
под взглядом Жизни ледяным, —
как просто было бы клевретам,
завистникам, клеветникам
нас, обольщенных вечным летом,
прибрать к рукам.
И связывать опасной связью
свою улыбку водолазью
с улыбкой ангельской иной.
…Но так, увы, заведено,
что эта дивная опека
не достигает человека.
Летом 1798 года Вордсворт с сестрой приехали в Уэльс, чтобы погулять по долине реки Уай. Именно в ходе этих прогулок Уильяму было суждено испытать откровение и осознать в полной мере величие и могущество Природы, познать то, что впоследствии звучало в его поэзии долгие годы, до самого конца жизни. В этой долине поэт однажды уже бывал — пятью годами ранее ему уже доводилось гулять по окрестностям. Время, прошедшее между этими двумя поездками, оказалось для Вордсворта непростым и не слишком счастливым. Несколько лет он прожил в Лондоне — городе, внушавшем ему ужас. Читая Годвина, он болезненно менял свои политические взгляды, дружба с Кольриджем коренным образом преобразила его представление о роли поэта в обществе. Ему довелось и побывать в революционной Франции, охваченной робеспьеровским террором.
Вновь оказавшись в Уай, Вордсворт находит подходящий пригорок, садится под раскидистым кленом, окидывает взглядом долину, текущую по ней реку, окружающие ее обрывистые берега, поля с живыми изгородями, леса — и в его душе рождается творческий порыв. В этот день Вордсворт пишет, наверное, лучшее свое стихотворение. По крайней мере, по его собственным словам, «ни одно из моих стихотворений не было написано в более приятных для меня обстоятельствах, чем это», — поясняет он, вспоминая, как создавались «Строки, написанные в нескольких милях от Тинтернского аббатства», которым он предпослал такой подзаголовок: «Вновь побывав на берегах реки Уай в ходе долгой поездки». Эти стихи стали настоящей одой целительным силам природы.
Простой природы дивные черты
Я позабыл и слепо жил под небом
Мятежных городов. Я был на «ты»
С галантерейщиком, торговцем хлебом.
И одиночество чужих квартир,
Как горькую микстуру, поглотил.
Она в моей крови перебродила
(или я сам — в крови — перебродил?).
Когда весь мир сгорает в лихорадке,
В тени и в резком солнечном луче —
То вензель нарисует на плече,
То с родинкой живой играет в прятки,
Я духом устремляюсь прочь отсель.
К звезде полей, вод ель.
Филипп Джеймс де Лоутербург. Река Уай у Тинтернского аббатства, 1805 г.
Дихотомия города и деревни является стержнем всего произведения: один член бинарной оппозиции (деревня, природа) раз за разом противопоставляется другому (город) — словно призываемый для того, чтобы уравновесить вредоносное воздействие своей противоположности.
В свою очередь, в «Прелюдии» поэт вновь признается, что находится в неоплатном долгу перед Природой, вновь благодарит ее за то, что именно она дает ему силы оставаться в полной мере человеком, даже при необходимости пожить какое-то время в городе, за то, что благодаря ее поддержке он не погружается в пучину низких страстей и мелочных желаний, к чему настойчиво подталкивает город любого своего жителя:
Наедине с природой — червь и царь —
В желаньях сердца становись разборчив.
Пустое бросив как бы между прочим,
Себя не сильно порицай.
В сравненье, например, с большой горой
Ты не такой уж и большой герой.
Но почему? Почему, находясь рядом с водопадом, на склоне горы или в любом другом месте на лоне природы человек с меньшей вероятностью будет испытывать «враждебность или низкие желания», чем если бы он оказался на многолюдной городской улице?
Озерный край обещал нам помочь найти ответ. Мы с М. встали с утра пораньше и спустились в столовую «Простого смертного». Стены ее были выкрашены розовым, но зато из окон открывался великолепный вид на долину. Шел сильный дождь, но хозяин заверил нас, что это ерунда, всего лишь утренний душ для окрестностей, и что дождь скоро закончится. С этими словами он поставил перед нами овсянку, не забыв упомянуть, что яйца в стоимость завтрака не включены и что за них нужно будет заплатить отдельно. Завтракали мы под доносившиеся из колонок магнитофона мелодии перуанских флейт, почему-то перемежавшихся с наиболее известными фрагментами «Мессии» Генделя. Поев, мы собрали рюкзак и поехали в Эмблсайд, где запаслись самыми необходимыми в пешей прогулке вещами — компасом, непромокаемой папкой с держателем для карт, водой, шоколадом и парочкой-другой бутербродов.
Маленький провинциальный городок, Эмблсайд оказался шумным и суматошным, как заправский мегаполис. С грузовиков шумно сгружали доставленные товары, повсюду висели рекламные плакаты отелей и ресторанов, во всех кафе, несмотря на ранний час, было многолюдно. На стойках рядом с киосками лежали пачки газет, заголовки которых возвещали об очередном скандале, разразившемся в Лондоне.
Буквально в нескольких милях к северо-западу от городка, в Большой Лангдальской долине, атмосфера была совсем иной. Впервые с момента приезда в Озерный край мы действительно очутились на природе — в таком месте, где ее присутствие ощущалось сильнее, чем присутствие людей. По обеим сторонам тропинки, по которой мы шли, росли дубы. Почтенные деревья с достоинством расположились на некотором удалении друг от друга, в полях, которые с точки зрения овец, должно быть, выглядели столь аппетитно, что их хотелось хорошенько объесть, доведя до состояния хорошо выстриженной лужайки. Сами дубы явно были деревьями благородного происхождения: в отличие от всяких там ив они не волочили ветви по земле и не позволяли себе такой вольности, как появление на людях с всклокоченной кроной, как это бывает свойственно выскочкам-тополям, при взгляде на листву которых порой возникает ощущение, что они только что проснулись и еще не успели причесаться. Нет, дубы вели себя по-другому. Нижние ветви они тщательно подбирали под себя, а верхним позволяли расти ровными ярусами, образующими в итоге плотную крону почти идеальной шарообразной формы, ни дать ни взять — архетип дерева, наивно, но точно изображенный на детском рисунке.
Несмотря на все обещания хозяина гостиницы, дождь так и не перестал. При этом именно постоянная морось помогла нам оценить подлинную массивность кроны дуба. Стоя под деревом, мы слышали, как дождевые капли выбивают по сорока тысячам листьев исполненную великой гармонии симфонию, высота нот и тональность которой зависели от того, падает ли та или иная капля на верхний лист или на нижний, на большой или на маленький, на тот, где уже скопилась капля воды, или же тот, что шевелился на ветру, не отягощенный лишней нагрузкой. Деревья предстали перед нами наглядным примером гармонической, упорядоченной сложности: корни терпеливо выкачивали питательные вещества из почвы, капилляры ствола перекачивали живительный раствор на двадцать пять метров вверх, каждая ветка забирала из потока свой ручеек, чтобы напитать свои листья — ровно столько, сколько нужно, и ни каплей больше, каждый лист вносил посильный вклад в общее дело. А еще дубы можно было назвать символом терпеливости. Они спокойно перестояли это дождливое утро, равно как и множество других ненастных дней, и при этом никто и никогда не слышал, чтобы они жаловались или как-то выражали свое недовольство погодой или периодической сменой времен года. Ни тебе раздражения по поводу очередной грозы, ни попыток перебраться куда-нибудь в более уютное местечко — например, хотя бы в соседнюю долину. Нет, они продолжали стоять на месте, вполне довольные своей участью — возможностью впиться множеством длинных гибких пальцев в вязкую глинистую почву, запустить их далеко, на много метров от центрального корневого стержня, и еще дальше от листьев, набирающих в ладони дождевую воду.
Вордсворт обожал сидеть под дубами, прислушиваясь к шелесту дождя или же всматриваясь в узор солнечных лучей, иссеченных густой резной кроной. То, что он слышал и видел, смиренность и достоинство могучих деревьев, воспринималось им как проявление высших сил Природы, тех сил, которые надлежало познавать и чтить.
Тебе привычна суета сует.
И день за днем душа твоя снует
В необратимом странном танце.
Как бы застрявшая меж двух миров,
И там, и здесь найдя свой кров,
И тень, и солнце.
Природа, по его глубокому убеждению, направляет разум человека таким образом, чтобы он стремился найти в жизни и в других людях «то, что в них есть хорошего и достойного подражания». Природа для Вордсворта — это «образ истинных утверждений и праведных побуждений», способный противостоять ложным и превратным порывам, свойственным человеку в городской жизни.
Для того чтобы признать — хотя бы частично — правоту аргументов Вордсворта, потребуется согласиться и с правотой еще одного, более общего и значимого постулата, по которому наша внутренняя сущность является субстанцией весьма податливой и управляемой. Согласно этому принципу, мы меняемся в зависимости от того, с кем — а иногда и с «чем» — нам приходится взаимодействовать и сосуществовать. Пребывание в обществе одних людей способствует проявлению таких качеств, как великодушие и чуткость, компания других, видимо, способна спровоцировать у нас проявления духа не-здорового соперничества и зависти к ближнему. Свойственная некоему А одержимость собственным социальным статусом может подтолкнуть — пусть неосознанно и практически незаметно — некоего Б к тому, чтобы он так же всерьез обеспокоился своей значимостью в глазах окружающих. Постоянные шутки другого А могут постепенно разбудить доселе дремавшее чувство юмора в очередном Б. Но стоит переместить этого Б в иную среду общения — и он начнет мало-помалу подстраиваться под очередного собеседника, неосознанно поддаваясь его — тоже не-осознанному — нажиму.
Какие же перемены могут в таком случае произойти с человеком, с его внутренней сущностью, когда он вдруг оказывается в обществе гор и водопадов, дуба или чистотела, объектов, судя по всему, не обладающих ни волей, ни разумом, а следовательно, не имеющих ни малейшей возможности как-то влиять на чье-либо поведение — подталкивать человека к чему-либо или же, наоборот, удерживать его от каких-то поступков? И все же, гласит важнейший постулат Вордсворта, неодушевленные предметы обладают способностью оказывать определенное воздействие на тех, кто находится рядом с ними. Это является краеугольным камнем его учения о благотворном воздействии природы на человека. Пейзажи, природные явления и объекты могут если не навязывать, то, по крайней мере, предлагать нам к рассмотрению некоторые абстрактные ценности: дуб заставляет задуматься о достоинстве, сосны — о решительности и целеустремленности, озера — о спокойствии… Таким образом, воздействуя на человека исподволь, незаметно и ненавязчиво, эти объекты вдохновляют его проникнуться идеалами тех или иных добродетелей.
В письме, написанном летом 1802 года и адресованном одному юному студенту, Вордсворт ведет дискуссию о предназначении поэзии и вплотную подходит к тому, чтобы дать определение ценностей и добродетелей, которые воплощала для него Природа: «Настоящему поэту… надлежит хотя бы в какой-то мере постараться очистить человеческие чувства и помыслы… сделать эти чувства более здравыми, чистыми и несуетными, иными словами — более созвучными Природе».
В любом естественном ландшафте Вордсворт находил хотя бы крупицу того, что было названо им «здравым, чистым и несуетным». Цветы, например, были для него образцом кротости и смирения.
Дейзи, тихое созданье,
Чье сладчайшее дыханье
Веет рядом, там и тут, —
Умали мои печали,
Раздели мое отчаянье
Хоть на несколько минут…
Животные же, в свою очередь, символизировали доведенный до совершенства стоицизм. В свое время Вордсворт по-настоящему проникся уважением и привязался к лазоревке, которая даже в самую ненастную погоду выводила трели в саду, окружавшем его дом. Первая зима, которую поэт с сестрой провели в коттедже «Голубятня», выдалась на редкость холодной. Поддерживать бодрость духа им помогала пара лебедей, также впервые оставшихся зимовать на ближайшем озере и переносивших непогоду, холод и невзгоды с гораздо большим терпением, чем сами Вордсворты.
Примерно через час после того, как мы оказались в Лендейльской долине, дождь немного стих. Вскоре я и М. услышали слабое «си-и-ип, си-и-ип». Этот звук повторился несколько раз, время от времени ему вторило чуть более громкое и уверенное «тиссип». Три луговых конька заметались над травой чуть в стороне от тропинки. Черно-пегая каменка, сидящая с задумчивым видом на сосновой ветке, расправила крылья, чтобы просушить рябенькие желто-коричневые перья под солнцем уходящего лета. Чем-то встревоженная, она вдруг снимается с места и начинает кружить над долиной, издавая при этом пронзительно громкое, скрежещущее и быстро повторяющееся «щщвер-щщвер-щщвер». На гусеницу, упорно совершающую настоящее альпинистское восхождение на придорожный камень, ее крик не производит ни малейшего впечатления. Не реагируют на него и многочисленные овцы, пасущиеся в долине.
Одна из овец неспешным шагом подходит поближе к тропе и с любопытством смотрит на нас — заезжих гостей. Какое-то время люди и овца одинаково удивленно таращатся друг на друга. Затем овца решает, что нет смысла тратить на нас драгоценное внимание и время. Она садится на землю, лениво срывает губами пучок травы и начинает столь же неторопливо жевать, перекатывая с одной стороны рта на другую, как жевательную резинку. Почему я — это я, а она — это она? К тропинке подходит вторая овца и ложится вплотную к завалившейся на бок подружке. На протяжении, наверное, секунды они обмениваются, как мне кажется, многозначительными, понимающими взглядами. Похоже, что происходящее их даже несколько забавляет.
Сделав еще несколько шагов, мы слышим какой-то шум в густом зеленом кустарнике, растущем по берегам ручья. Сначала этот звук напоминает кашель немощного старца, прочищающего горло после завтрака. Затем до нас доносятся звуки какой-то отчаянно энергичной возни — словно кто-то с раздражением и вместе с тем азартно роется в слежавшейся многолетней подстилке из палой листвы, обронив на землю какую-то ценность. Впрочем, заметив, что его уединение нарушено, неведомое и не видимое для нас создание вдруг замирает на месте в самой гуще зарослей, и теперь до нас оттуда не доносится ни звука. Ощущение такое, что неизвестный зверь решил поиграть в прятки и сидит теперь за деревом тихо-тихо, как дети, которые точно так же замирают неподвижно, спрятавшись за одеждой в стенном шкафу. В Эмблсайде, совсем недалеко отсюда, люди завтракают в кафе и покупают газеты, а здесь в кустах сидит кто-то, скорее всего, мохнатый и, вполне вероятно, хвостатый, кто-то, питающийся ягодами или мухами и прочими насекомыми, кто-то, кому нравится рыться в лесной подстилке, кто-то чихающий и фыркающий — и при этом, несмотря на все странности и отличия, наш современник и сосед, создание природы, живущее рядом с нами на нашей отдельно взятой планете, но в совершенно иной вселенной — в мире, состоящем в основном из камней, деревьев, лесных запахов и тишины.
Вордсворт всегда стремился своей поэзией помочь читателю обратить внимание на тех многочисленных представителей животного царства, которых мы обычно не замечаем, хотя живут они совсем рядом с нами. Мы не привыкли с уважением относиться и высоко ценить тех, чье присутствие выражается для нас в «галочке» в небе или же в шуршании и возне в ближайших кустах. Поэт предлагает нам отказаться на время от привычного видения мира и посмотреть на окружающее пространство и все в нем происходящее из перспективы, которая открывается перед взором наших незаметных соседей. С его точки зрения, нет ничего полезнее, чем переключаться время от времени с одного регистра восприятия мира на другой, чем пытаться понять, как этот мир выглядит с точки зрения птиц и зверей. Почему же, спрашивается, это должно быть интересно и, быть может, даже окажет на человека благотворное воздействие? Возможно, потому, что человек как раз и ощущает себя несчастным из-за того, что видит мир однобоко. Незадолго до поездки в Озерный край я набрел в библиотеке на книгу, изданную еще в девятнадцатом веке, — сборник статей, посвященных месту птиц в поэзии Вордсворта и тому особому интересу, который он проявлял к этим созданиям. Уже в предисловии к изданию высказывалось предположение, что именно иная перспектива, иной ракурс видения мира птицами привлекали поэта, который воспринимал такую возможность величайшим благом для человека:
«Я уверен, что публика оценила бы и осталась весьма довольной, если бы местная, ежедневная и еженедельная пресса в нашей стране всегда уделяла подобающее внимание не только приездам и отъездам лордов, леди, членов парламента и прочих достойных людей, но также следила бы и предоставляла информацию о прилете и отлете мигрирующих птиц.
Если нам доставляют столько беспокойств и душевных терзаний ценности, которые исповедует наш век или же так называемая элита общества, то вполне возможно, что средством от этих мучений станет напоминание о разнообразии жизни на нашей планете, о том, что, помимо важных дел, которыми заняты выдающиеся люди современности, существуют еще и луговые коньки, робкое „си-и-ип“ которых слышится над полями и долинами.
Перечитав ранние стихи Вордсворта, Кольридж утверждал, что их гениальность заключается в том, что они „…способны придать очарование новизны многому из того, к чему мы привыкли и считаем обыденным; открывают в нас почти сверхъестественную остроту чувств, пробуждают наше сознание от летаргического сна привычек и направляют проснувшиеся мысли и чувства на красоту и чудеса окружающего мира — того неистощимого сокровища, которое мы, покрытые коростой ложно понимаемого знакомства и неизлечимого самомнения, имея глаза — не видим, имея уши — не слышим, и сердца наши остаются к нему холодны и безразличны“.»
«Красота и очарование» природы, по мнению Вордсворта, должны подталкивать нас к тому, чтобы мы искали — и находили — в себе самые лучшие качества. Два человека, забравшиеся на скалу и обозревающие текущий у ее подножия живописный ручей и прекрасную, поросшую лесом долину, вполне возможно, изменят свое отношение не только к природе, но и друг к другу, что в вордсвортовской системе координат обладает никак не меньшей ценностью.
Есть мысли и заботы, кажущиеся неподобающими и недостойными, когда ты стоишь на утесе над обрывом. О чем-то другом над обрывом думается особенно хорошо. Величественность открывающейся со скалы панорамы подталкивает к тому, чтобы человек и свой внутренний взор обратил на что-то величественное и прекрасное. Масштабы окружающего пространства напоминают о том, как мы малы и немощны, о том, что нужно со смирением осознавать, что любой из нас — не центр вселенной, что этот мир переживет всех нас. Впрочем, никто не станет отрицать, что можно продолжать по-черному завидовать коллеге, даже созерцая величественный водопад. Просто в таком месте подобные мысли, если принять на веру постулаты Вордсворта, придут человеку в голову с чуть меньшей вероятностью. Сам поэт утверждал, что жизнь, прожитая им на лоне природы, сформировала его характер таким образом, что он совершенно утратил вкус к соперничеству с кем бы то ни было, перестал завидовать и испытывать суетные тревоги и беспокойства. Он с полным правом мог сказать, что
Смотреть на человека сквозь очки
И радостно, и безопасно:
Тебе он виден весь — вульгарный, злой,
Как Золушка, в три слоя под золой,
Упорный и несчастный.
Но по другую сторону очков
Таков ты сам! Таков!
Эшер Дюран. Родственные души, 1849 г.
У нас с М. не было возможности задержаться в Озерном краю Надолго. Уже через три дня после приезда мы снова сели в поезд и поехали обратно в Лондон. В вагоне напротив нас сидел человек, который всю дорогу громко говорил по мобильному телефону: всеми доступными ему из поезда средствами он усиленно и, судя по разговорам, невольными свидетелями которых мы стали, — безуспешно пытался разыскать какого-то Джима, по всей видимости, не спешившего отдавать взятые в долг деньги.
И Даже если допустить, что контакт с природой действительно оказывает на человека облагораживающее и Целительное воздействие, следует отдавать себе отчет в том, что эффект этого воздействия будет весьма ограничен. В первую очередь кратковременностью подобных выездов на свежий воздух. Едва ли следовало ожидать, что психологический эффект от трех дней, проведенных в Озерном краю, будет ощущаться дольше нескольких часов.
Вордсворт, впрочем, был менее пессимистичен в этом отношении. Осенью 1790 года поэт побывал в Альпах и немалую часть довольно длинного маршрута прошел пешком. Выехав из Женевы, он пересек долину Шамони, поднялся на перевал Симплон, а затем спустился по ущелью Гондо к озеру Маджоре. В одном из писем к сестре он так описывает то, что увидел во время этого путешествия: «Теперь, когда увиденные в пути пейзажи запечатлелись в моей памяти, едва ли я смогу прожить хоть один день (курсив мой. — А. Б.), не вспомнив их и не получив очередную порцию счастья от созерцания, пусть и мысленного, этих прекрасных образов».
Эти слова — вовсе не гипербола. Альпийские пейзажи на много десятилетий остались с Вордсвортом, они поддерживали и вдохновляли его всякий раз, когда он вызывал в памяти эти величественные картины. Это позволяло поэту утверждать, что некоторые пейзажи, которые человеку довелось увидеть, остаются с ним на всю жизнь и что их целительный эффект не ослабевает с годами, раз за разом помогая преодолеть очередные трудности, возникающие на жизненном пути. Такие образы надолго сохраняющиеся в памяти, сам он называл «застывшими мгновениями».
…Нельзя войти в одну и ту же реку.
Но жизнь порой дарует человеку
Возможность ради опыта попасть
Кому-то в пасть.
Чтобы потом в беде и светлых гимнах
Не причитать: о боже, помоги мне!
А стиснув зубы, выбиться из сил.
И выбраться. И ввысь расти.
Эта уверенность в существовании совершенно особых, важных и надолго запоминающихся пейзажей и природных явлений своеобразно выразилась и в манере Вордсворта давать подзаголовки своим произведениям. Так, например, подзаголовок к стихотворению «Тинтернское аббатство» гласит: «Повторное посещение берегов реки Уай во время прогулки. 13 июля 1798 г.». Точное указание даты и подробное описание места, где было написано стихотворение, свидетельствуют, что, с точки зрения поэта, отдельные мгновения прогулки вокруг аббатства и некоторые увиденные в тот день пейзажи представлялись ему чем-то очень значимым и достойным сохранения в памяти не в меньшей степени, чем, например, день рождения или дата свадьбы.
Подобное «застывшее мгновение» выпало и на мою долю. Произошло это под вечер на второй день нашей поездки в Озерный край. Мы с М. сидели на скамеечке в окрестностях Эмблсайда и жевали какие-то «марсы-сникерсы». Поэтому у нас зашел не слишком содержательный разговор на тему любимых шоколадных батончиков. Выяснилось, что М. любит те, что с карамельной начинкой, я же, со своей стороны, проинформировал ее, что предпочитаю «две палочки хрустящего песочного печенья». По завершении обмена столь важной информацией беседа как-то сама собой сошла на нет. Я огляделся: по другую сторону от поля, вдоль которого шла тропинка, тек ручей. По его берегам росли деревья. Вот об одну небольшую такую рощицу — буквально несколько плотно прижавшихся друг к другу деревьев и кустов — и споткнулся мой взгляд. Я присмотрелся: оказалось, что на таком сравнительно небольшом «холсте», как кроны десятка-другого деревьев, художнику-природе удалось использовать немыслимое количество самых разнообразных оттенков зеленого цвета. Возникало ощущение, словно передо мной раскинули веер с образцами цветов и оттенков из каталога красок. Кроме того, деревья в этой роще выглядели какими-то особенно рослыми и пышными. Жизнерадостные и цветущие, они, казалось, и знать не хотят о том, что мир бывает суров и печален и что сам он уже не молод. Мне захотелось разбежаться и уткнуться лицом в эту зеленую подушку, чтобы живительный аромат, исходивший от каждого листочка, разом исцелил меня от всех недугов и придал новых сил. Мне показалось невероятным, что природе, которой в общем-то не было никакого дела до нас с М. — двух человек, присевших на скамейку, чтобы съесть по шоколадке, — удалось создать именно здесь, прямо перед нами, нечто такое, что так полно и точно соответствовало бы представлениям людей о красоте и гармонии.
Мое восторженное созерцание этого великолепия и его активное восприятие продолжались, наверное, с минуту, не больше. Затем в голове вновь зашевелились мысли о работе, да и М. напомнила, что пора возвращаться в гостиницу, потому что она собиралась куда-то позвонить. Я, признаться, и думать забыл о той роще — до тех пор, пока в один прекрасный день, когда я стоял в мертвой «пробке» в Лондоне, ее деревья не обступили меня и не отодвинули на задний план все мои заботы, все несостоявшиеся встречи и всю накопившуюся почту. На какое-то мгновение я вновь оказался наедине с этой прекрасной рощей. По правде говоря, я даже не знаю, деревья каких именно пород росли на берегу того ручья, но им, как старым верным друзьям, удалось сделать то, в чем я в тот момент больше всего нуждался: я смог переключить сознание на созерцание гармоничного, невероятно красивого пейзажа и тем самым дать передышку усталому мозгу, измученному тревогами и переживаниями. Можно сказать, что жизнь для меня в тот день вновь обрела смысл именно благодаря воспоминаниям об этих прекрасных деревьях.
15 апреля 1802 года в одиннадцать часов утра Вордсворт, прогуливаясь по западному берегу озера Уллсвотер, всего в нескольких милях от того места, где останавливались мы с М., увидел целое поле бледно-желтых нарциссов. В дневнике он написал, что цветов, «танцующих на ветру», было не меньше десяти тысяч. Совсем рядом плясали под напором ветра и волны на озере, но нарциссы «превзошли сверкающие воды в этом счастливом веселом танце». «Я радость испытал огромную в душе», — впоследствии описал Вордсворт в стихах свое восприятие этого сохранившегося в памяти «застывшего мгновения».
Часто, лежа на кровати
и валяя дурака,
размышляю, не сорвать ли
мне нарциссов три цветка?
Сердце старое потешить
в аритмической качуче.
Словно я молод, и мы все те же,
и мир все тот же. И даже лучше.
Не слишком изящные по поэтической форме, последние строчки этого стихотворения, быть может, и провоцируют на жесткие и язвительные комментарии в стиле лорда Байрона по поводу «жеманно-сентиментальной чуши», но, с другой стороны, именно эти бесхитростные слова наводят нас на воспоминания о прекрасных «запечатленных мгновениях», о великолепных минутах и днях, проведенных на природе, вдали от города с его суетой, шумом и вечными транспортными проблемами. Именно благодаря этим стихам и связанным с ними воспоминаниям нам удается хотя бы ненадолго мысленно вырваться из окружающего нас «бушующего мира», вспомнить прекрасную, исполненную гармонии рощу у ручья или танцующие на ветру нарциссы у берега озера — чтобы с их помощью успешнее противостоять силам «враждебности и низменных желаний».
Место: Синайская пустыня
Гиды: Эдмунд Берк, Иов
Давний поклонник пустынь, которого всегда манили к себе фотографии американского Запада и не оставляли равнодушными имена, данные людьми великим пустыням — Мохаве, Калахари, Такламакан, Гоби, — я взял билет на чартерный рейс на израильский курорт Эйлат, с тем чтобы побывать в Синайской пустыне. В самолете я беседовал с соседкой — молодой австралийкой, зарабатывавшей на жизнь службой в охране эйлатского «Хилтона», — и читал Паскаля.
«Задумываясь над тем… как мало места в пространстве я занимаю, как мал знакомый мне мир и как легко он теряется в бесконечном множестве миров и пространств, о которых я ничего не знаю и в которых ровным счетом ничего не известно о моем существовании [lʼinfinie inmensite des espaces qui jʼignore et qui mignorent], я пугаюсь и прихожу в изумление от того, что я там, где я есть, а не где-нибудь в другом месте, нет никаких предпосылок к тому, чтобы я был именно там, где я сейчас, этому нет и не было никаких причин. Кто поместил меня именно сюда?»[11]
Вордсворт учил нас тому, как нужно путешествовать, как получать от общения с природой, от созерцания пейзажей эмоции, которые окажут благотворное воздействие на наши души. Я же отправился в пустыню для того, чтобы научиться чувствовать собственную малость.
Обычно чувствовать свою малость и ничтожность бывает не слишком приятно, особенно когда о ней тебе напоминает швейцар в гостинице или же не вовремя проведенное сравнение твоей жизни с тем, чего добиваются и что совершают настоящие герои. Тем не менее есть и другая — гораздо менее унизительная — форма ощущения собственной малости. Некоторое подобие этого состояния можно ощутить, стоя перед такими полотнами, как «Скалистые горы. Пик Лендера» (1863) Альберта Бирштадта, «Лавина в Альпах» (1803) Филиппа Джеймса де Лоутербурга, или же перед «Меловыми скалами на острове Рюген» (1820) Каспара Давида Фридриха. Чем же притягивают, что дают нам эти бескрайние пустынные пространства, чем привлекает дикий пейзаж и пересеченная местность?
Альберт Бирштадт. Скалистые горы, «Пик Лендера», 1863 г.
Через два дня после начала путешествия группа из двенадцати туристов, к которой я присоединился, добралась до совершенно безжизненного участка Синайской пустыни — уединенной долины без единого деревца или кустика, без травы, без воды, без животных. Все дно этой долины было усыпано камнями и осколками скал, словно какой-то разгневанный великан сбросил их со склонов окрестных гор. Сами горы напоминали обнаженные Альпы, и нагота позволяла определить их геологическое происхождение, обычно скрытое под покровом почвы и хвойных лесов. Разломы и трещины в склонах свидетельствовали о тяжести прошедших тысячелетий. Геологические разрезы обрывов уходили в непредставимую глубь времен. Тектонические силы, бушевавшие когда-то, порвали гранит, как льняное полотно. Горы уходили вдаль во все стороны, до самого горизонта. Очень нескоро добрались мы до места, где Южносинайское плато переходит в безликое, раскаленное, как сковорода, каменистое пространство, которое бедуины называют Аль Тих — Пустыней Странствий.
Не так много эмоций, которые мы испытываем, попадая в разные незнакомые места, можно выразить буквально одним словом. Мы вынуждены нагромождать штабеля слов для того, чтобы выразить всю гамму эмоций, которые вызвало у нас, например, созерцание сгущающихся осенних сумерек или же очаровательного, гладкого, как стекло, озерца на лесной поляне.
Тем не менее примерно с начала восемнадцатого века широкое распространение получило слово, с помощью которого, как оказалось, можно довольно точно передать, что человек испытывает, заглядывая с обрыва в пропасть или взирая на ледник, созерцая ночное небо или глядя на усеянную каменными глыбами пустыню. В таких местах мы испытываем чувство возвышенного и, рассказывая о своих путешествиях, можем рассчитывать на то, что, употребив это слово, будем поняты правильно.
Само это слово было впервые использовано в научном тексте в греческом трактате «О возвышенном», составленном во втором веке нашей эры и приписываемом философу Лонгину. Впрочем, оно достаточно долго прозябало в неизвестности и бесполезности — до тех пор, пока трактат не был заново переведен на английский в 1712 году. Эта публикация вызвала в то время большой интерес у критиков. Разумеется, у авторов разных комментариев встречались различные оценки и версии трактовки термина. Тем не менее в большинстве случаев в главном они сходились, а в отдельных случаях просто слово в слово повторяли размышления друг друга. В итоге было решено выделить особую группу пейзажей и ландшафтов (до того никак не связывавшихся друг с другом), используя в качестве классифицирующего признака их масштабность, опасность, безлюдность и пустынность. Созерцание подобных территорий и пребывание в таких местах объявлялось времяпрепровождением не только приятным, но и полезным для человека с точки зрения его морального самосовершенствования. Таким образом, ценность пейзажа впервые ставилась в зависимость не только от сугубо формальных эстетических критериев (гармоничность цветовой гаммы или же линейная и ритмическая упорядоченность) или от утилитарно-экономических соображений по возможности практического использования того или иного участка, но и с учетом присущей отдельным ландшафтам способности вызывать в человеческой душе тягу к возвышенному.
Филипп Джеймс де Лоутербург. Лавина в Альпах, 1803 г.
В своем «Эссе об удовольствиях, доставляемых воображением», Джозеф Аддисон писал о «восхитительной оторопи и изумлении», которые были им испытаны в момент созерцания «перспективы засеянных полей, бескрайних просторов необработанной земли, необъятных вздыбленных гор, обрывистых скал, ущелий и больших водных пространств». Гильдебранд Джейкоб в работе под названием «О возвышении разума посредством возвышенного» предложил список мест и явлений природы, в наибольшей степени вызывающих у созерцающего их человека столь высоко ценимые эмоции и мысли. С его точки зрения, это в первую очередь океаны (как в штормовую, так и в безветренную погоду), заходящее солнце, ущелья, пещеры и гроты, а также горы в Швейцарии.
Получив теоретическую базу, путешественники стали один за другим совершать поездки за новым типом впечатлений. Так, в 1739 году поэт Томас Грей совершил едва ли не первое путешествие, осознанно организованное как сознательный поиск возвышенного и возвышающего в Альпах. После очередного пешего перехода он писал: «В ходе нашего недолгого путешествия в Гранд-Шартрез я останавливался едва ли не каждые десять шагов и издавал восторженные восклицания. В этих местах нет, пожалуй, ни единого ущелья, ни единой горной реки или же скалы, не преисполненных поэтичности и какого-то почти религиозного величия».
Катар Дэвид Фридрих. Меловые скалы на острове Рюген, ок. 1820 г.
Южный Синай на рассвете. Что я здесь чувствую? Как подействует на меня эта пустыня? Ландшафт представляет собой долину, созданную 400 миллионов лет назад и принявшую современный вид в результате длительных эрозионных процессов, воздействовавших на нависающую над ней гранитную гору высотой 2300 метров. Эрозия расчертила склоны горы целым веером узких крутых каньонов. Перед лицом такого величия и создававших его могучих сил природы человек действительно кажется ничтожной пылью. Встреча с возвышенным происходит как бы случайно. Она приятно пьянит — несмотря на то, что человек в этот момент, как никогда прежде, осознает свою слабость и мимолетность своего существования по сравнению с величием и силой природы, с возрастом и размерами вселенной.
В моем рюкзаке — фонарик, походная шляпа от солнца и томик Эдмунда Берка. В двадцать четыре года, закончив изучать юриспруденцию в Лондоне, Берк написал трактат под названием «Философское исследование происхождения наших представлений о возвышенном и прекрасном». Его суждения были весьма категоричны: он заявлял, что чувство возвышенного неразрывно связано с ощущением собственной ничтожности. Многие пейзажи, несомненно, красивы: цветущие по весне луга, речные долины, дубравы, полевые цветы (особенно ромашки и маргаритки). Но они, с точки зрения Берка, не возвышенны. «Идеи прекрасного и возвышенного часто смешиваются, — сетовал он в своей работе, — оба эти понятия зачастую применяются равноценно для описания совершенно различных мест и явлений, порой абсолютно противоположной природы». Нотки недовольства и даже раздражения слышатся в рассуждениях молодого философа, когда он пишет о людях, с восхищением взиравших на Темзу в районе Кью и называвших это зрелище возвышенным. Он уверен, что пейзаж может вызывать возвышенные чувства только в том случае, если в нем скрыта сила, несопоставимая с возможностями человека; сила, пусть не враждебная, но таящая опасность. Возвышенные места бросают вызов нашей воле, пытаются подавить ее. Берк пытается проиллюстрировать свои аргументы, приводя, скажем, аналогию между волом и буйволом: «Домашний бык или, например, вол — животное, безусловно, обладающее большой силой; тем не менее это мирное покорное существо, работящее и абсолютно не опасное, а следовательно, образ вола никак нельзя назвать величественным. Бык же дикий — буйвол — тоже невероятно силен, но его сила совсем другого рода. Она может быть слепой и зачастую разрушительной… Образ буйвола, таким образом, воспринимается как олицетворение чего-то величественного и по-настоящему мощного, неуправляемого. Не зря этот образ часто используется в возвышенных описаниях и метафорах».
Ландшафты тоже бывают разных типов. На те пейзажи, что можно отнести к категории «воловьих», Берк насмотрелся с юности — учился он в интернате Квейкер, расположенном в городке Баллитор в графстве Килдэр в тридцати милях на юго-восток от Дублина. Частную школу окружали фермы, огороды, поля, рассеченные живыми изгородями, и сады. Позднее пришел черед ландшафтов, причисленных Берком к категории «бычьих», или «буйволовых». В своей работе Берк перечисляет их характерные признаки: простор, безлюдность и, быть может, даже безжизненность, часто мрачность и, несомненно, оптическая бесконечность, эффект которой возникает благодаря единообразию и многократному повторению составляющих подобный ландшафт элементов. Синайская пустыня, конечно, входит в число таких мест.
Но при чем здесь удовольствие? Зачем искать место, где будешь чувствовать себя подавленным и ничтожным, и как это соотносится с общепринятыми представлениями о приятных прогулках и путешествиях? Зачем, спрашивается, уезжать из комфортного курортного Эйлата, в компании таких же любителей пустынь тащиться пешком по жаре милю за милей с тяжелым рюкзаком за спиной по берегу залива Акаба — и все ради того, чтобы добраться до такого места, где нет ничего, кроме камней и безмолвия, где от солнца приходится прятаться в скудной тени, отбрасываемой огромными валунами? Почему человек может с восторгом, а не с унынием взирать на гигантские гранитные плиты, россыпи раскаленных каменных осколков и застывшие лавовые потоки, уходящие вдаль, к самому горизонту, где суровые вершины окрестных гор сливаются с жестким синим небом?
Один из возможных ответов на этот вопрос заключается в том, что не все, что оказывается сильнее нас, обязательно является враждебным. То, что бросает вызов нашей воле, то, что ей неподвластно, способно вызывать гнев и отторжение, но может и внушать уважение и почтение. Зависит это от того, проявляет себя могучая сила благородно или же нагло и недостойно. Мы осуждаем хамство швейцара, который бросает нам вызов, но благоговейно относимся к вызову, который бросает путешественнику скрытая в дымке непокоренная вершина. Нас унижает то, что сильно и при этом недобро, но мы восхищенно смиряемся перед тем, что сильно и благородно. Применяя и даже чуть расширяя предложенную Берком аналогию с животными, можно сказать, что буйвол может вызывать ассоциации с возвышенным, а пиранья — нет. Критерий оценки кроется, мне кажется, в поведенческих мотивах: силу пираньи мы воспринимаем как что-то хищное, низкое и коварное, направленное к тому же непосредственно против нас, тогда как бык воспринимается как воплощение силы прямодушной, бесхитростной и обезличенной.
Даже не находясь в пустыне, мы очень часто и порой остро ощущаем собственную малость. Виной тому — и поведение окружающих, И наши собственные промахи и ошибки. Каждый из нас постоянно рискует испытать унижение. Мы часто ощущаем непреодолимое давление на нашу волю, часто страдаем из-за очередного пережитого унижения. При этом возвышенные пейзажи вовсе не пытаются указать на нашу незначительность и несоразмерность их величию. Наоборот — и в этом их главная тайна — пейзажи каким-то образом умеют помочь увидеть нашу привычную слабость по-новому, не так обидно и унизительно, как раньше. Возвышенные ландшафты преподают нам тот же урок, что и повседневная среда обитания, вот только в отличие от обычной жизни, делающей это порой предательски подло и унизительно, им удается продиктовать то же самое высоким слогом, в самых благородных категориях. Они напоминают о том, что мир сильнее нас, что мы слабы, уязвимы и преходящи, что нам остается лишь смириться с ограниченностью своих возможностей, что мы должны отступать перед натиском более могучих сил, чем те, что подвластны нам.
Вот тот урок, что начертан на камнях пустынь и на полярных ледниках. Он начертан столь величественно и прекрасно, что, возвращаясь из таких мест, мы чувствуем себя не подавленными, но вдохновленными — вдохновленными тем, что сильнее нас, тем, что неподвластно нашей воле. Порой это чувство почтительного благоговения даже переходит в желание поклоняться могучим стихиям.
Человек не придумал ничего и никого более могучего, чем Бог. Вот почему в пустыне ему зачастую приходят в голову мысли о верховном божестве-создателе. Горы и долины одним фактом своего существования напоминают, что мир был создан не нами — не нашими усилиями и не по нашей воле. Создавали его силы, более могучие, чем те, что подчинили себе мы, создавали давно, задолго до нашего появления на свет. По воле этих сил мир, скорее всего, будет существовать и дальше — несоизмеримо долго по сравнению с нашей жизнью (о чем, по правде говоря, легко забыть, созерцая цветочки или сидя с глубокомысленным видом в придорожном кафе).
Бог, говорят, немало времени провел на Синайском полуострове. Наиболее известен эпизод его пребывания в центральном — пустынном — районе, где он на протяжении двух лет наблюдал за группой весьма вспыльчивых и раздражительных евреев, осмелившихся сетовать на недостаток пищи и даже проявивших слабость и поддавшихся чарам чужеземных богов. «Господь пришел от Синая» (Второзаконие. 33:2), — сказал Моисей незадолго до смерти. «Гора же Синай вся дымилась оттого, что Господь сошел на нее в огне; и восходил от нее дым, как дым из печи, и вся гора сильно колебалась», — поясняет Исход (19:18). «Весь народ видел громы и пламя, и звук трубный, и гору дымящуюся; и увидев [то], народ отступил и стал вдали. И сказал Моисей народу: не бойтесь; Бог пришел, чтобы испытать вас» (Там же. 20:18–20).
На самом же деле выдержки из библейской истории могут лишь усилить впечатление, которое практически неизбежно возникнет у путника, разбившего лагерь в Синайской пустыне, — ощущение, что к созданию этого величия приложило руку какое-то высшее существо, обладающее свободой воли, упорством и могуществом, несравнимым с тем, что даровано людям. Это «нечто» явно обладает разумом, недоступным «природе» как таковой. Это то самое «нечто», для которого слово «Бог» не выглядит неподходящим — даже для самого секуляризированного сознания. Все утверждения, что создавать красоту дано лишь естественным, а не «сверхъестественным» силам, кажутся не слишком убедительными, когда стоишь ночью в каменистой пустыне, в глубоком ущелье, со дна которого вздымаются к небу глыбы песчаника, образующие гигантский алтарь, а над тобой висит тонкий серебристый серп луны.
Писатели и мыслители, первыми описывавшие понятие возвышенного, так или иначе связывали эту категорию с религией:
Джозеф Аддисон, «Эссе об удовольствиях, доставляемых воображением» (1712):
«Обширное пространство совершенно естественным образом пробуждает во мне мысли о Всемогущем Создателе».
Томас Грей, «Письма» (1739):
«Существуют такие виды и панорамы, которые без каких бы то ни было аргументов могут обратить в веру любого атеиста».
Томас Коул, «Эссе об американских пейзажах» (1835):
«В окружении этих пейзажей, преисполненных чувства одиночества, ландшафтов, созданных природой и не тронутых рукой человека, невольно появляются ассоциации, ведущие к Богу Создателю: эти красоты — несомненно, его творения, и, созерцая их, человеческий разум непроизвольно обращается к мыслям о вечном».
Ральф Уолдо Эмерсон, «Природа» (1836):
«Благороднейшая функция природы состоит в подтверждении собою бытия Бога».
Нет ничего удивительного в том, что увлечение Запада ландшафтами, пробуждающими возвышенные чувства, довольно точно совпало с ослаблением позиций традиционных форм религии и веры в Бога. Величественные безлюдные пейзажи давали путешественникам возможность испытать те трансцендентные ощущения, которые уже не порождали в их душах ни городская суета, ни пригородные антропогенные ландшафты. Возвышенные пейзажи давали им ощущение невидимой связи с некой могучей силой — силой высшего порядка, причем возникало такое ощущение даже у тех, кто с гордостью и с полным на то правом заявлял, что освободил собственный разум от необходимости сверять свои суждения и ценности с библейскими текстами и организованными и формализованными проявлениями религиозного чувства.
Связь между Богом и возвышенными ландшафтами лучше всего прослеживается в одной из книг Ветхого Завета. Обстоятельства, в которых раскрывается это взаимодействие, весьма своеобразны: благочестивый и праведный, но глубоко несчастный человек взывает к Богу, вопрошая, почему жизнь его полна мучений и страданий. Бог же в ответ предлагает ему обозреть горы и пустыни, реки и ледники, океаны и небеса. Нечасто доводилось этим величественным пейзажам держать ответ перед человеком, к тому же поставившим свой вопрос столь прямолинейно и четко.
В начале Книги Иова, которую Эдмунд Берк называл самой возвышенной частью Ветхого Завета, мы знакомимся с Иовом — состоятельным и набожным человеком из земли Уз. Было у него семь сыновей, три дочери, семь тысяч овец, три тысячи верблюдов, пятьсот пар волов и пятьсот ослов. Все желания его исполнялись, а добродетельность вознаграждалась по заслугам. Но в один прекрасный день на Иова обрушиваются страшные несчастья: сабиняне похищают его волов и ослов, в грозу от молнии погибают отары, халдеи угоняют верблюдов. Налетевший из пустыни ураган разрушает дом старшего сына Иова — мужчина погибает со всей своей семьей. Страшные язвы покрывают все тело Иова с ног до головы. Сидя на развалинах своего дома, Иов пытается соскрести зудящие, болезненные язвы черепком от разбитого сосуда и плачет.
Почему же такие страшные несчастья обрушились на Иова, за что он был так наказан? Его друзьям ситуация представлялась предельно ясной: по их единодушному мнению, Бог покарал их знакомого за грехи. Вилдад Савхеянин заявил, что Бог не убил бы детей Иова, живи они (да и он сам) праведной жизнью. «Видишь, Бог не отвергает непорочного», — заявил Иову Вилдад. Софар же Наамитянин и вовсе «припечатал» пострадавшего, сказав, что следовало бы не роптать, а благодарить Бога за то, что тот так мягко с ним обошелся: «…тебе вдвое больше следовало бы понести. Итак знай, что Бог для тебя некоторые из беззаконий твоих предал забвению».
Иов не мог принять такие слова, не мог смириться с такой оценкой своей жизни. Назвав речи друзей «глаголом праха» и «речами глины земной», он обратился с вопросом к самому Богу: почему так получилось, что на него, доброго набожного человека, обрушились несчастья?
Это, пожалуй, один из самых острых и даже неприятных вопросов из всех, что задаются Богу в книгах Ветхого Завета. И вот как разгневанный Бог ответил Иову из глубины налетевшей из пустыни бури:
2 кто сей, омрачающий Провидение словами без смысла?
3 Препояшь ныне чресла твои, как муж: Я буду спрашивать тебя, и ты объясняй Мне:
4 где был ты, когда Я полагал основания земли? Скажи, если знаешь.
5 Кто положил меру ей, если знаешь? или кто протягивал по ней вервь?
24 По какому пути разливается свет и разносится восточный ветер по земле?
25 Кто проводит протоки для излияния воды и путь для громоносной молнии?
29 Из чьего чрева выходит лед и иней небесный, — кто рождает его?
33 Знаешь ли ты уставы неба, можешь ли установить господство его на земле?
34 Можешь ли возвысить голос твой к облакам, чтобы вода в обилии покрыла тебя?
4 Такая ли у тебя мышца, как у Бога? И можешь ли возгреметь голосом, как Он?
26 Твоею ли мудростью летает ястреб и направляет крылья свои на полдень?
20 Можешь ли ты удою вытащить левиафана и веревкою схватить за язык его?
Получив запрос Иова насчет того, почему он так страдает несмотря на всю свою праведность, Бог привлекает внимание вопрошающего к величественным и мощным природным явлениям. По мысли Бога, человеку не следует удивляться, что что-то идет не так, как ему хочется, ибо мир сильнее его. Если же даже что-то задуманное или желаемое осуществилось, не нужно пытаться понять, почему произошло именно так, поскольку человеку не дано охватить разумом логику мироздания. Смирись с тем, что больше тебя, прими то, что не в силах постичь. С точки зрения Иова, порядок вещей в мире может казаться алогичным, но это вовсе не означает, что мир нелогичен per se. Жизнь человека вовсе не является мерой всех вещей, а для того чтобы не забывать о человеческой слабости и ничтожности, нужно почаще вспоминать возвышенные места или посещать их.
В этом высказывании содержится и чисто религиозный смысл. Бог заверяет, что Иову всегда найдется место в Его сердце, — даже когда тому кажется, что Создатель забыл о нем, что мир на него ополчился и что происходящее идет ему только во вред. Когда божественная мудрость оказывается непостижимой, праведникам — сколь бы тяжело ни было им преодолеть ограниченность собственного восприятия и немощность разума — надлежит продолжать верить в Бога и в величайшую справедливость его неисповедимых планов по поводу будущего этого мира.
Исполненный сугубо религиозного смысла ответ на мольбы Иова ни в коей мере не умаляет значимость изложенного сюжета для атеистически настроенных умов. Посредством собственного величия возвышенные пейзажи неизменно напоминают, что, столкнувшись с непреодолимыми препятствиями и трудностями, не нужно стенать и сокрушаться по поводу своей слабости, что не все и не всегда человек — даже самый мудрый и опытный — способен понять и объяснить. Ветхозаветный Бог знал, что делал, когда одергивал человечество, возомнившее о себе слишком много, заставляя его вновь и вновь сталкиваться с могучими силами и загадками природы — с горами, с бесконечными далями, с пустынями.
Когда мир оказывается несправедлив по отношению к нам или непостижим для нашего разума, возвышенные места напоминают о том, что удивляться этому, собственно, не приходится. Мы все — игрушки в руках сил, что заполнили водой океаны и вытесали из земной тверди горы. Возвышенные места деликатно подводят нас к пониманию истин, о которых привычная жизнь напоминает порой обидно и жестоко. И дело вовсе не в том, что природа хочет принизить нас и роль нашего существования. Человеческая жизнь действительно важна, прекрасна и разнообразна, а величественные безлюдные пейзажи, которые природа предлагает нам созерцать, являются лишь деликатным, едва воспринимаемым напоминанием обо всем, что сильнее и значительнее нас. Если мы будем чаще бывать в таких местах, то, быть может, сумеем научиться с большим достоинством и смирением принимать непредсказуемые события, которые порой немало осложняют нам жизнь и рано или поздно вновь обратят в прах каждого из нас.