Глава 7

Наутро Брэнд спустился к завтраку рано. Вопреки опасениям провести ночь без сна, спал он, на удивление, крепко. Гарсиа подал кофе и фрукты, аппетитно уложенные на серебряном блюде, и молча и бесстрастно остался стоять поодаль, демонстрируя готовность услужить. И теперь, учитывая сдержанность дворецкого, его скрытную и отстраненную манеру, столь подходящую для службы в «лучших домах», где ему без сомнения доверяли много секретов исключительно для того, чтобы запечатать их этими непроницаемыми губами, консул решил ему довериться.

— Гарсиа, — сказал он, — я хочу вас кое о чем спросить.

Дворецкий с непроницаемо нейтральным видом шагнул вперед.

— Это касается Хосе, нового садовника, — нарочито небрежно, помешивая при этом кофе, сказал Брэнд. — Приходилось ли вам когда-нибудь видеть, что он разговаривает с моим сыном?

Наступила пауза. Ни тени улыбки не исказило невозмутимые черты Гарсиа, ни один мускул не дрогнул на его бледном лице.

— Когда-нибудь, сеньор Брэнд? Да всегда, всё время — вот правильный ответ на ваш вопрос. Они постоянно вместе. Разговаривают, смеются, даже работают вместе.

— Работают?! — как ни старался Брэнд сохранять спокойствие, у него перехватило горло.

— Ну да. И тяжелую работу тоже. — Голос дворецкого был ровным, но глаза, пристально глядевшие на консула, сузились, как у кошки. — На прошлой неделе мальчик был без рубашки. Я видел в окно — голый до пояса, он размахивал мачете под палящим солнцем.

— Почему вы мне не сказали? — спросил консул, сдвинув брови.

— Я не доносчик, — безразлично пожал плечами Гарсиа. — Тем не менее, мне это не нравится. Ваш сын такой нежный, чувствительный, впечатлительный… А этот Хосе… Да кто он такой?!

В наступившей тишине консул нервно вертел пальцами ложечку. Он не решался продолжать расспросы.

— Спасибо, Гарсиа, — выдавил он, наконец. — Вы мне существенно помогли. Полагаюсь на ваше молчание.

В ответ дворецкий поклонился с обычным почтением, но, когда он повернулся к выходу, его прищуренные глаза сверкнули, и беззвучный смех скомкал его гладкое лицо в шутовскую маску.

* * *

Оставшись один, Харрингтон Брэнд, без обычной для этого времени сигары, нервно барабанил пальцами по столу. Его первым побуждением было немедленно уволить Хосе, чтобы навсегда от него избавиться. Но, поразмыслив, он понял, что столь простое решение не сможет его удовлетворить. Как бы дико это ни выглядело, между ним и этим простолюдином завязалась настоящая, хоть может и не явная, борьба за привязанность и расположение Николаса. Прогнав Хосе прочь без надлежащего предлога, не нанесет ли он ущерба своей репутации справедливого хозяина и не сделает ли парня мучеником? Нет, этого нельзя допустить! Рано или поздно такая ситуация может возникнуть снова. И тогда ему снова придется воевать за любовь своего сына и, возможно, против более грозного соперника. Уж лучше он решит этот вопрос сейчас, в удобных для себя условиях. От переполнявшего его тайного желания наказать врага, повергнуть его и сломить его дух сердце Брэнда застучало сильнее.

Отъезжая от дома, он краем глаза наблюдал, как садовник поливает петунии, но не подал вида, что заметил его. Проведя день в беспокойных размышлениях, консул вернулся из офиса на час раньше обычного, надеясь застать Хосе со своим сыном. Но Николас наверху занимался уроками, а садовник, стоя в высокой траве у колодца, редкими, почти ленивыми ударами точил короткую косу. Харрингтон Брэнд направился прямо к нему.

— Я хочу с тобой поговорить.

— Да, сеньор. — Тон был уважительным, из черных зрачков исчезли искры, сверкавшие в них накануне, но в выражении лица юноши проступила новая твердость, независимость, своего рода настороженное упорство, которое обострило раздражение консула.

Он медленно произнес:

— Я запрещаю тебе разговаривать с Николасом.

Некоторое время Хосе разглядывал свой точильный камень.

— Бог дал мне язык, сеньор. Вы запрещаете мне им пользоваться?

— Да! — резко ответил консул. — С моим сыном — запрещаю! И ни при каких обстоятельствах не смей нагружать его работой! Ты заставлял его копать, мотыжить и подстригать кусты.

— Я всего лишь пытался сделать его сильным, — ответил Хосе, — чтобы он не лежал целыми днями, как больная девчонка.

— Как ты смеешь!

— Он теперь намного крепче, чем был, — упрямо продолжал Хосе. — Сами посмотрите, какой он загорелый, как здорово выглядит. Ему нравится обрезать папоротник легким серпом, который я ему сделал, нравится вместе со мной работать на свежем воздухе…

Вспышка ярости сотрясла Брэнда, ему потребовалось огромное усилие, чтобы ее подавить. Он жестко сказал:

— Или ты дашь мне слово, или немедленно покинешь мой дом.

Последовала долгая пауза. Хосе взглянул на консула, потом отвел глаза и с застывшим лицом пробормотал:

— Я обещаю.

Волна энергии захлестнула консула, усиливая желание закрепить свое преимущество и преподать этому юному выскочке урок, который тот не скоро забудет. Видя, что Хосе с угрюмым видом собирается вернуться к косьбе, Брэнд крикнул так резко, что парень поморщился:

— Подожди! Я не закончил. Вид сада оставляет желать лучшего. Я недоволен. Вот здесь, к примеру, — он указал на круглый участок земли под катальпой, еще не обработанный. — Очень голо и неприглядно. Я решил устроить тут рокарий[4].

— Рокарий? — недоуменно переспросил Хосе.

— Да. Вон там под обрывом много камней. Перетащи их сюда и у тебя будет достаточно материала для работы.

Хосе посмотрел туда, куда указывал консул.

— Это очень тяжелые камни, сеньор.

— Ты боишься тяжелой работы? — презрительно усмехнулся консул.

— Надеюсь, я уже доказал вам, сеньор, что не боюсь. — Хосе говорил ровным голосом, будто терпеливо объяснял что-то ребенку. — Но для такой работы нужны несколько человек, железные цепи и кран.

— Чепуха! Одному крепкому мужчине это вполне под силу.

— Вот вы крепкий мужчина, сеньор, — всё так же спокойно ответил Хосе. — Вы смогли бы перетащить эти валуны?

— Не зарывайся.

Закусив белыми зубами полную губу, Хосе смотрел туда, где на обширном пространстве были разбросаны камни. Большие, грубые, с острыми краями, рассеченные прожилками кварца; некоторые глыбы глубоко сидели в цепкой кремнистой земле, которую к тому же пронизывали корни нескольких старых спиленных эвкалиптов. Поднятие и перетаскивание таких громадин может самые упругие мускулы сделать непригодными для многих удовольствий в жизни, а для пелоты в особенности. Даже сама мысль об этом заставила парня почувствовать себя разбитым и несчастным. Но когда Хосе подумал о своей семье — о матери, целыми днями на коленях стирающей в городской прачечной, о пяти сестренках, чьи рты всегда раскрыты, как клювики голодных птенцов, не говоря уж о старом Педро, которому не суждено заработать больше ни одного пенса — он понял, что обязан любой ценой держаться за эту работу. И ещё Николас, которого он так любит… Хосе поднял голову и серьезно, с достоинством произнес:

— Хорошо, сеньор. Я это сделаю.

— Не сомневаюсь, — с едкой усмешкой сказал Брэнд. — Ты сделаешь это как следует. И я даже знаю, почему.

Он повернулся и направился в дом. Поджидавший в дверях Гарсиа удостоился приветливого кивка, принимая шляпу и трость. Вечером после молитвы он поговорит с сыном.


На следующее утро Хосе принялся за сооружения рокария. В его распоряжении были только самые примитивные инструменты — мотыга, два легких лома и тачка с видавшей виды осью. В большинстве случаев требовалось обкопать валун со всех сторон, выковырять его двумя ломами, поднять или затащить в наклоненную тачку и пройти с этим грузом более пятидесяти ярдов по бугристому бездорожью к назначенному месту. Часто камень, с таким трудом извлеченный из своего ложа, в последний момент соскальзывал и еще глубже зарывался в землю. Или уже в пути он, как пьяный, сваливался с тачки, и приходилось втаскивать этот тяжеленный груз обратно, не имея под рукой никакого подходящего рычага.

Это был адский труд. Наступило лето и, хотя с утра было ещё довольно прохладно, в прозрачном небе быстро разгоралось солнце, и над садом начинали колыхаться волны жары, напоминающие мираж. Ладони Хосе покрылись волдырями, из-под обломанных ногтей выступала кровь, засыхая на коже грязными пятнами, все его юное тело было покрыто потом. Чтобы защитить глаза от пота, он разорвал красный носовой платок и получившейся полосой ткани обвязывал голову. О, какое облегчение, какое блаженство испытывал он в тот благословенный миг, когда оранжевый шар наконец-то скрывался за краем моря!

Нет, он не может, просто не может отступить; похоже было, что осознание жестокой несправедливости закалило его дух, и он день за днем продолжал трудиться с неослабевающим упорством и стойкостью.

Расположившись в беседке со своими учебниками, связанный обетом молчания, Николас не сводил с друга глаз, ощущая при этом пульсирующую боль в груди. Однажды, когда камень свалился Хосе на ногу, у мальчика чуть сердце не выпрыгнуло. А хуже всего было то, что Хосе даже не смотрел в его сторону, не улыбался ему; он проходил мимо него туда и обратно с неизменным выражением на измученном лице.

Николас не мог больше этого вынести. Он не смел усомниться в правильности отцовского запрета, цель которого была выше его разумения. Он любил отца — в этом не было ни малейшего сомнения. Но и Хосе он тоже любил, хоть и по-другому. Почему, ну почему на них наложен этот ужасный запрет разговаривать?

И вдруг, когда он почувствовал, что больше не выдержит, у Николаса возникло мгновенное озарение, яркое, как вспышка света. И как он раньше до такого не додумался?! Он мог прервать вынужденное разобщение с Хосе, и для этого вовсе не требовалось нарушать запрет отца. Он обессилено откинулся на спину, потом дрожащими пальцами быстро схватил со столика лист бумаги, взял карандаш и торопливо написал:

«Привет, Хосе!

Я дал слово не разговаривать с тобой, но не обещал не писать. Поэтому, я могу послать тебе эту записку. Не думаю, что поступаю плохо. Я должен это сделать, потому что очень по тебе скучаю и почти не сплю по ночам, думая о тебе.

Хосе, ты слишком тяжело работаешь, постарайся поменьше надрываться. Если бы я мог тебе помочь! Помнишь, ты говорил, что я тебе хорошо помог, когда мы сажали и подстригали тамариск. Это было так здорово!

Если у тебя болит спина, попроси Марию растереть тебя гусиным салом, как ты рассказывал. Хоть я и не могу работать, но продолжаю делать упражнения, которым ты меня научил, и теперь я сильнее, чем раньше. Может быть, когда-нибудь я тоже буду играть в пелоту, как ты думаешь? Напиши мне.

P.S. Старому Педро и пяти малышкам понравилась форель?

P.P.S. Надеюсь, ты тоже по мне скучаешь».

Закончив письмо, Николас много раз сложил листок в плотный маленький кубик. Оглядевшись вокруг, чтобы убедиться, что за ним не следят из окон виллы, он дождался, когда Хосе медленно катил мимо него тачку, и резким движением метнул записку. Это был отличный бросок. Записка упала между двумя камнями и надежно там спряталась.

Если Хосе и удивился, то виду не подал, продолжая свой трудный путь к сваленным камням. Может, он ничего и не заметил или, хуже того, решил не обращать внимания. Сердце мальчика замерло, но тут же радостно забилось снова, когда он увидел, как Хосе, прежде чем сбросить камни на землю, спокойно вынул бумажку и зажал ее в кулаке, а затем направился к сараю. Он заходил в сарай после каждой ходки, чтобы напиться из оплетенного ивовыми прутьями каменного кувшина, который хранился там в прохладной темноте. Но в этот раз он не выходил дольше обычного, а когда появился, Николас вздрогнул, увидев желтый огрызок карандаша, блестящий за ухом Хосе, как крокус.

Хосе возвращался не спеша, сохраняя на лице всё то же застывшее выражение. Мальчика пробрал холодок сомнения. Но, поравнявшись с ним, садовник улыбнулся знакомой мягкой улыбкой, которая озарила его покрытое потом лицо и согрела Николаса своим теплом. В ту же минуту быстрым, почти неуловимым, движением тренированного запястья он бросил на колени Николасу бумажку и сразу же скрылся за миртовой изгородью.

Николас радостно перевел дыхание и некоторое время лежал, наслаждаясь этой доброй улыбкой, которая вновь восстановила утраченную, как он боялся, дружбу, а затем взял с пледа, укрывавшего его колени, бумажку и медленно ее развернул. На ней толстым карандашом, округлым неровным почерком было написано:

«Амиго мио!

У тебя в голове больше ума, чем у Хосе! Я бы до такого не додумался. Пиши ещё — от этого никому обиды не будет. Работа ерунда! Ты же знаешь, что я силен, как андалузский осел, а они самые сильные. И потом, я смогу хорошо отдохнуть на рыбалке в воскресенье. Вот, если бы ты пошел со мной на Аренго! Мои сестры, слава Богу, здоровы, а старый Педро съел много форели. Ты и вправду скучаешь по мне, малыш? Это придает мне силы.

Хосе».

Николас крепко зажмурился, будто пытаясь удержать перед глазами эти чудесные слова. Хосе его не забыл! От счастья всё существо мальчика словно озарило золотым сиянием. Он вдруг громко рассмеялся, сел прямо и схватил карандаш.

«Как же ты можешь быть андалузским ослом, если ты лучший игрок в пелоту в Сан-Хорхе? И ещё — ты мой лучший друг. У меня никогда раньше не было друга, так что это не слишком большая похвала. Ха-ха! Почему ты не смажешь эту старую тачку? Она ужасно скрипит. Мне-то ничего, для меня это лучше всякой музыки, потому что я знаю, что ты рядом. Смеюсь и не могу остановиться. Я так счастлив.

Николас».

Записка отправилась в тачку; а через пару минут прилетела обратно на плед.

«Пусть тачка скрипит — так каждый будет знать, что ленивый садовник работает. Но если ты любишь музыку, я как-нибудь сыграю тебе на кларнете. От каталонских мелодий ты будешь прыгать и плясать. Та-ра, та-ра, те-да, бум, бум. Для этого нам вовсе не нужно разговаривать. А еще мы можем молча играть в мяч. Видишь, я не так уж глуп.

Осёл Хосе».

А в ответ:

«Если ты осёл, мне придется быть оводом. Тогда я смогу летать за тобой, и никто меня не увидит. И подпрыгивать высоко-высоко! Но предупреждаю: если не станешь со мной дружить, я тебя укушу!

Овод Нико».

Когда Хосе снова прошел мимо, он не улыбался, и, развернув записку, Николас прочитал:

«Умоляю, будь осторожен. В патио Гарсиа. Он ничего не видел, но лучше нам сегодня больше не переписываться. Я думаю о тебе,

Хосе».

Мальчик застыл на месте, как одно из тех нежных морских растений, которые при первом же признаке опасности прекращают шевелить отростками, перед тем как отдернуть их. С большой осторожность он спрятал записку под рубашкой. Правильнее было бы — он читал об этом в книгах — прожевать и проглотить её. Но листок был слишком велик, и Николаса могло стошнить. А кроме того он очень хотел сохранить записку. Лежа с полуопущенными веками, он с удовольствием ощущал прикосновение к коже жестковатого края бумаги, шевелящейся от его дыхания и спокойных ударов сердца.

Загрузка...