Когда будет необходимо, то я знаю, как умереть.
Французы, я умираю невиновный в преступлениях, приписываемых мне. Я прощаю тех, кто вынес мне смертный приговор, и я молюсь, чтобы моя кровь не пала на Францию.
Нас разместили в Тампле, не в том дворце, который был замком храмовников и в котором однажды жил Артуа, и куда, как помню, я приехала однажды зимним днем в нарядных санях, чтобы пообедать с ним, а в крепости, примыкавшей к нему, в этой мрачной тюрьме, непохожей на Бастилию, с круглыми крепостными башнями, узкими окнами и двориками, лишенными солнца. Здесь нас держали как узников. Начальником Тампля был заместитель прокурора Жак Рене Эбер, человек, которого презирало большинство идейных лидеров, таких, как Демулен и Робеспьер. Это был жестокий и беспринципный человек, восхищавшийся революцией не потому, что он искренне верил в ее способность дать лучшую жизнь беднякам, а потому, что она давала ему возможность проявлять свою жестокость. Он добился влияния благодаря своей газете «Папаша Дюшен», в которой разжигал, как и многие другие, низменные страсти толпы.
Я сильно расстроилась, когда узнала, что нас поручили этому человеку. Он всегда пренебрежительно относился ко мне, и я знала, что он думает о различных скандальных сообщениях, которые писались обо мне. Я читала его дьявольские мысли, но вопреки страху мне удавалось казаться безразличной к нему, при этом я выглядела более высокомерной, чем когда-либо.
Но среди революционеров были лица, хотевшие показать нам и миру, что жестокость не входит в их программу. Именно они контролировали толпу, это они совсем недавно вырвали нас из кровожадных рук. Именно эти люди хотели реформ — свободы, равенства и братства, — с помощью конституционных методов; и в то время они находились у власти.
Поэтому жизнь для нас была не такой уж неудобной, какую, я уверена, Эбер желал нам создать. Для нас была оборудована большая башня Тампля, четыре комнаты выделили королю и четыре — Елизавете, мне и детям. Нам разрешали гулять в садике, правда, всегда под усиленной охраной, но не отказывали в этих прогулках, так как считалось, что они полезны для здоровья. Было достаточно еды и питья, были одежда и книги.
Я была поражена, как Людовик и Елизавета приспособились к подобной жизни. Совсем другое было со мной! Мне казалось, что у них нет никакой энергии. Елизавета была такой кроткой и принимала свалившееся на нас несчастье как Божью волю. Возможно, в этом заключалось различие между нами — у нее была вера, которой мне не хватало. Я по-своему завидовала им — как Людовику, так и Елизавете. Они вели себя пассивно, никогда не желая бороться, всегда все принимая. Елизавету утешала религия, и она говорила мне, что всегда мечтала о жизни монахини, стремилась к ней, и жизнь в Тампле казалась ей похожей на жизнь в монастыре. У Людовика также была своя религия, у него была пища и питье, большую часть дня и ночи он спал, и пока его не призывали защищать жизнь своего народа, он отдыхал.
Они раздражали меня, и все же я восхищалась ими и по-своему завидовала им.
Иногда я сидела у окна и наблюдала, как Людовик в саду учит дофина запускать воздушный змей. Всегда доброжелательный и спокойный, он ничем не походил на короля.
Я слышала, как многие простые люди, которых приводили стеречь нас и которые читали сообщения обо мне и короле в «Папаше Дюшен», выражали удивление, найдя короля таким простым человеком, игравшим со своим сыном в тюремном дворике, подсчитывающим, сколько квадратных футов в нем. Иногда они видели его дремавшим после принятия пищи или спокойно читающим. Они видели меня занятой шитьем, читающей детям, ухаживающей за ними, и я чувствовала, что это их удивляет. Я была высокомерной, это правда, но как могла столь надменная женщина позволять себе предаваться таким непристойным похождениям, о которых они слышали? Как могла такая Иезавель[6] заботиться о своей семье?
Я пришла к мысли, что если бы мы знали народ, а народ лучше знал нас, то не было бы революции.
Наступил сентябрь. Погода была все еще теплой. Новости о приближении пруссаков и австрийцев достигли Парижа. Толпы вышли на улицы. Они кричали, что скоро мои соотечественники будут в Париже и что они перебьют народ, который так плохо относился к королеве.
Я слышала выкрики: «Антуанетту повесить!»
Временное затишье кончилось. Что будет теперь?
Снова зазвонили колокола.
Мы собрались в одной комнате, вся семья. Больше всего нам хотелось быть вместе в это ужасное время.
— Возможно, — сказал король, — что герцог Брауншвейгский уже достиг Парижа. В этом случае мы можем ожидать, что нас очень скоро освободят.
Если бы это было так! У меня уже больше не осталось надежды, чтобы обманывать себя.
Под нашими окнами появилась толпа. Я слышала крики: «Антуанетту — к окну! Подойди и посмотри, что мы принесли тебе, Антуанетта».
Король подошел к окну и тут же сказал, чтобы я не подходила.
Но он опоздал. Я увидела. Я увидела пику, на которой была голова моей дорогой подруги принцессы де Ламбаль.
В ту же секунду я поняла, что, пока живу, никогда не избавлюсь от этого зрелища. Когда-то красивое лицо застыло в ужасной гримасе, все еще прекрасные волосы вокруг него… и эта страшная, страшная кровь.
Я почувствовала, как сознание покидает меня, и была рада забыться, хотя бы на время.
Чем они могли утешить меня?
— Почему она вернулась? — все спрашивала я. — Разве я не предупреждала ее? Она могла бы жить в безопасности в Англии. Что она кому-то сделала? Она просто любила меня…
Я вспомнила о сотне мелочей из прошлого. Как она приветствовала меня, когда я впервые приехала во Францию… Гораздо теплее, гораздо дружественнее, чем остальные члены семьи. «Она глупа», — говорил Вермон. О, моя самая дорогая и самая глупенькая Ламбаль! Почему ты покинула безопасную страну — чтобы быть со мной, утешать меня, разделять со мной несчастья? И закончить вот так!
Как я ненавидела их, этих ревущих дикарей, стоящих там. Моя ненависть переросла в ярость, это был единственный способ забыть свое горе.
Позднее они принесли мне кольцо — кольцо, которое я недавно подарила ей. Она носила его, когда толпа выволокла ее из тюрьмы, в которую ее заключили, когда нас привезли в Тампль.
Таков был результат того, что назвали сентябрьской резней, когда было дано разрешение убивать любых заключенных, в отношении которых имеются какие-либо подозрения.
Какая прекрасная возможность для толпы, когда люди, подобные Дантону, разрешили убийства! И как много моих друзей пострадало во время этой бойни! Несомненно, это были самые черные дни в истории Франции.
Спустя три недели после этого ужасного дня мы снова услышали крики на улицах. Мы собрались вместе, как и раньше, и стали ждать. Какое еще страшное событие нас ожидает?
Стража сказала нам, что сегодня народ не раздражен. Они радуются. Они танцуют на улицах. Мы скоро услышим это.
У Франции больше не было короля. Монархия окончилась.
Отношение к нам изменилось. Больше никто не называл короля «сир». Обращение «Ваше величество» будет считаться неуважением к нации. Только небеса знали, какие это повлечет за собой последствия.
Мы больше не были королем и королевой, а просто Луи и Антуанеттой Капет.
Людовик так прокомментировал это событие:
— Это не мое имя. Это имя одного из моих предков, но не мое.
Никто не обратил внимания на его замечание. С этого момента мы стали семейством Капет, ничем не отличаясь от любой другой семьи, за исключением, конечно, того, что нас продолжали тщательно сторожить, а народ продолжал осыпать нас бранью и угрожать нашим жизням.
Эберу нравилось оскорблять нас. Он получал большое удовольствие, называя Людовика «Капетом». Он поощрял стражников поступать так же. Они зевали прямо нам в лицо, сидели развалившись перед нами, плевали на пол в наших помещениях, делали все, чтобы напомнить нам, что у нас отняли королевские привилегии.
Но даже этому не суждено было долго продолжаться. Король все еще оставался символом. Некоторые лица все еще помнили это, тайно выказывали нам уважение, от которого они не могли отказаться лишь из-за того, что им сказали, что мы больше не являемся королем и королевой.
У нас осталось только двое слуг — Тизон и Клери. Тизон был злым стариком, издевавшимся над своей женой и заставлявшим ее шпионить за нами. Эти двое спали в комнате, примыкавшей к той, которую я занимала вместе с дофином. Я перенесла его кровать к себе, а моя дочь спала в одной комнате с Елизаветой.
Но стеклянная перегородка позволяла слугам следить за всем, и мы не чувствовали себя в безопасности, ни на минуту не переставая ощущать, что за нами внимательно наблюдают.
Король вставал в шесть часов утра, после этого Клери приходила в мою комнату, причесывала меня, Елизавету и мою дочь, затем мы все выходили и завтракали с королем.
Людовик и я давали уроки сыну, так как Луи не хотел, чтобы тот вырос невеждой. Он часто с горечью повторял, что не позволит себе пренебречь воспитанием сына, как это было с ним самим. Он особенно хотел, чтобы дофин изучал литературу, и заставлял мальчика учить наизусть отрывки из Расина и Корнеля, на что сын охотно откликался.
Но все время за нами следили. Я помню случай, когда учила маленького Луи-Шарля таблице умножения, а стражник, который не умел читать, выхватил книгу из моих рук и обвинил меня в том, что я учу его писать шифром.
Так мы проводили свои дни. Если бы не мрачность нашего окружения, не постоянное наблюдение, то, я думаю, что могла бы быть до некоторой степени счастлива, ведя такой простой образ жизни. Я могла уделять больше внимания детям, чем если бы жила в Версале, и между нами все больше крепла взаимная любовь. Если я не пишу так много о дочери, как о сыне, то это не значит, что я любила ее меньше. Она была нежной и мягкой, ей не хватало бурного темперамента ее младшего брата, она была очень похожа в этом отношении на Елизавету и стала для меня наибольшим утешением. Но, поскольку Луи-Шарль был дофином, я постоянно беспокоилась о нем, я должна была постоянно думать о его здоровье, и поэтому он занимал большее место в моих мыслях.
Мы обедали, как простая семья, и после этого король любил подремать, как любой другой отец. Иногда я читала вслух, обычно что-нибудь из истории, а Елизавета и Мария-Тереза поочередно читали какие-нибудь более легкие книжки, такие, как «Тысяча и одна ночь» или «Эвелину» мисс Бэрни. Король просыпался и задавал загадки из «Меркюр де Франс». По крайней мере, мы все были вместе.
Всегда надо было что-то шить, так что Елизавете и мне приходилось чинить одежду.
Но каждый день мы должны были выносить унижения, нам напоминали, что мы узники, что теперь мы ничем не отличаемся от всех остальных. Действительно, мы уже не были важными лицами, поскольку наши тюремщики оставались, по крайней мере, свободными людьми. Но у нас были друзья. Тюржи, один из наших слуг в Версале (это он открыл дверь в Ой-де-Беф для меня, когда толпа следовала за нами по пятам), постоянно информировал нас о том, что происходит во внешнем мире. Мадам Клери часто появлялась у стен Тампля и выкрикивала последние новости, чтобы мы знали, что происходит. Я обнаружила, что некоторые из стражников, прибывшие сюда с ненавистью к нам, постепенно изменяли свое отношение, видя нас всех вместе, ведущих простой образ жизни, и это способствовало разоблачению слухов, которые они слышали. Иногда я показывала им локоны своих детей и объясняла, в каком возрасте я их отрезала. Я перевязывала их надушенной лентой и имела привычку всплакнуть над ними. Я часто замечала, как некоторые из этих суровых людей отворачивались, тронутые подобной картиной.
Но ничто не бывает вечным, и Людовик был прав, когда сказал, что у них нет намерения просто убить его, а есть какой-то другой план убрать его.
Мы узнали, что Людовика будут судить за государственную измену.
Во-первых, нас лишили всех режущих предметов — ножниц, ножей и даже вилок, хотя разрешали пользоваться последними во время принятия пищи, но, как только эта процедура заканчивалась, у нас их отбирали. Однажды вечером Людовик сообщил, что его изолируют он нас.
Это был жестокий удар. Мы привыкли считать, что с нами ничего не случится, пока мы все вместе. Мы горько заплакали, но это было бесполезно. Людовика перевели от нас.
Последовали недели ожидания. Что будет? Я не имела представления. Все, что мы знали, так это то, что король не является больше простым заключенным, находящимся под наблюдением, а является обреченным человеком.
На протяжении всех этих холодных дней я ожидала новостей. Иногда я слышала, как мой муж ходит взад и вперед в своей комнате — его поместили в помещение прямо над нами.
20 января член Коммуны посетил меня и сказал, что я вместе с детьми и золовкой могу навестить своего мужа.
Страшное предчувствие охватило меня, когда я это услыхала, так как поняла, что это означает.
Они приговорили моего мужа к смерти.
Я не могу забыть вид комнаты со стеклянной дверью. Четыре стражника стояли у печки. Свет единственной керосиновой лампы слабо освещал комнату. Когда я вошла, держа дофина за руку, король поднялся с грубого тростникового стула, подошел ко мне и обнял.
Я молча прильнула к нему. Что могли сейчас значить слова, если бы даже я и смогла что-то вымолвить?
Я заметила, что Елизавета тихо плачет, и моя дочь вместе с ней. Громко зарыдал дофин, и я почувствовала, что сама больше не могу удержаться от слез.
Людовик пытался успокоить нас. Сам он почти не проявлял никаких эмоций, ему просто тяжело было видеть наши страдания.
— Иногда случается, — сказал он, — что короля просят ответить за прегрешения его предков.
Я не могу забыть его в коричневом верхнем платье и в белом жилете, волосы слегка припудрены, выражение лица почти извиняющееся. Он уходил и оставлял нас одних в этом ужасном мире — вот что его беспокоило.
Чтобы успокоить нас в горе, он рассказал о суде, как ему задавали вопросы, на которые он не смог ответить. Он заявил, что никогда не намеревался причинить кому-либо зло. Он любил свой народ, как отец любит своих детей.
Он казался глубоко пораженным, когда рассказывал нам, что среди его судей был его кузен герцог Орлеанский.
— Если бы не мой кузен, — сказал он, — то меня не приговорили бы к смерти. У него был решающий голос.
Он был озадачен, никак не мог понять, почему его кузен, бывший так близок к нему, неожиданно возненавидел его до такой степени, что жаждал его смерти.
— Я всегда ненавидела его, — сказала я. — С самого начала я поняла, что он враг.
Но мой муж мягко положил свою руку на мою и умолял меня отбросить ненависть, попытаться смириться. Он хорошо знал мою гордую душу, но я поняла одну вещь: если настанет мой черед и я смогу так же храбро встретить свою смерть, как он, то я буду благословенна.
Бедный маленький Луи-Шарль понял, что его отец должен умереть, и дал выход своему горю.
— Почему? Почему? — спрашивал он сердито. — Ты хороший человек, папочка. Кто хочет тебя убить? Я сам убью их, я…
Муж поставил мальчика между своих колен и сказал серьезно:
— Сын, обещай мне, что ты никогда не будешь стремиться отомстить за мою смерть.
Губы сына сжались в упрямую линию, которую я так хорошо знала. Но король поднял его, посадил на колено и сказал:
— Слушай. Я хочу, чтобы ты поднял руку и поклялся, что выполнишь последнее желание своего отца.
Мальчик поднял руку и поклялся любить убийц своего отца.
Настало время королю покинуть нас. Я вцепилась в него и спросила:
— Увидим ли мы тебя завтра?
— В восемь часов, — ответил мой муж спокойно.
— В семь! Пожалуйста, пусть это будет в семь.
Он кивнул и попросил обратить внимание на нашу дочь, которая была без сознания. Сын подбежал к стражникам и стал умолять их отвезти его к господам в Париж, чтобы он смог попросить их не давать умирать папочке.
Мне ничего не оставалось, как только взять его на руки и попытаться утешить, затем я бросилась на кровать и лежала рядом с детьми. Елизавета же склонилась у кровати на колени и стала молиться.
Всю ночь я провела без сна, дрожа в своей постели.
Я встала рано утром, ожидая его, но он не пришел.
К нам пришел Клери.
— Он боялся, что это слишком расстроит вас, — сказал он.
Я села и стала прислушиваться, думая о муже, о нашей первой встрече и о той, которая, как я сейчас поняла, была последней.
Я не замечала, как идет время. Я оцепенела от горя и неожиданно услышала барабанную дробь, крики людей.
Под моим окном часовой закричал:
— Да здравствует Республика!
И я поняла, что стала вдовой.