Прощай, моя самая дорогая подруга! Какое это ужасное и необходимое слово: «прощай».
На нас обрушивался террор.
Однажды в апартаменты, где мы находились с королем, пришел с побелевшими от страха губами Артуа. Веселое выражение с его лица исчезло. Он сказал:
— На улицах Парижа убивают людей. Я только что узнал, что мое имя стоит одним из первых в списке намеченных жертв.
Я подбежала к нему и обняла. С недавних пор между нами установились прохладные отношения, но ведь он был моим деверем, когда-то мы были хорошими друзьями, и осталось так много воспоминаний о наших совместных чудачествах тех дней, когда каждый из нас не разрешал каким бы то ни было заботам тревожить нас.
— Вы должны уехать! — воскликнула я, вообразив ужасную картину, что его голова, так же как голова бедного де Лоная, болтается на пике.
— Да, — сказал король (он был единственным среди нас, кто оставался спокойным), — ты должен подготовиться к отъезду.
Про себя я подумала: а на каком месте в списке находится мое имя? Наверняка в числе первых.
Потом я подумала о тех своих дорогих друзьях (например, Габриелле), которые фигурировали в многочисленных сплетнях (моя милая, милая принцесса де Ламбаль), и сказала:
— За вами последуют и другие.
Артуа, как в старые добрые времена, отгадал мои мысли:
— Говорят и о Полиньяках, — сказал он. Я отправилась в свою комнату, где попросила мадам Кампан позвать Габриеллу. Она пришла встревоженной, я взяла ее за руки и крепко прижала к себе.
— Моя дорогая, — сказала я, — вы должны будете уехать.
— Вы меня прогоняете? Я кивнула головой:
— Пока есть еще время.
— А вы?
— Я должна оставаться с королем.
— И вы думаете…
— Я не думаю, Габриелла. Я не осмеливаюсь.
— Я не могу уехать. Я не покину вас. Здесь же дети.
— Вы хотите походить на этих мятежников, да? Разве вы тоже забыли, что я королева? Вы поедете, Габриелла, поскольку я приказываю вам ехать.
— И оставить вас?
— И оставить меня, — сказала я, — отвернувшись, — поскольку таково мое желание.
— Нет, нет! — умоляла она. — Вы не можете просить меня уехать! Мы делили так много радостей и горя… мы должны оставаться вместе. Вы будете чувствовать себя гораздо спокойнее, если я останусь, чем когда я уеду.
— Спокойнее! Иногда мне кажется, что я никогда больше не буду спокойной и счастливой. Но мне приятнее было бы думать, что вы находитесь далеко отсюда и в безопасности, нежели жить в постоянном страхе, что с вами сделают то же самое, что они сделали с Лонаем. Поэтому собирайтесь немедленно. Артуа уезжает. Каждый, кто может, должен ехать… Возможно, подойдет и наш черед. — С этими словами я выбежала из комнаты, поскольку не могла больше сдерживаться.
Я вернулась к королю. Из Парижа прибыли гонцы. Народ требовал, чтобы король находился там. Если он не приедет, они пойдут в Версаль и приведут его. Они хотели, чтобы он был в Париже; они хотели «хорошо о нем позаботиться».
— Если ты поедешь, то можешь не вернуться, — сказала я.
— Я должен вернуться, — сказал он так спокойно, как если бы выезжал на охоту.
Народ требовал, чтобы братья короля сопровождали его. Я опасалась не только за короля, но и за Артуа. Ведь о нем говорили, что он мой любовник; это была старая сплетня, но теперь старые сплетни вновь возрождались.
Карета была у входа, и я проводила Людовика до нее.
— Да сохранит тебя Бог, — прошептала я.
Он пожал мне руку. Его рука была твердой. Он был уверен, что его народ не причинит ему вреда, однако я не разделяла его оптимизма. У меня не находилось ответа на вопрос, смогу ли я когда-либо увидеть его вновь.
Я должна как-то занять себя. Мне нельзя было оставаться наедине со своими мыслями. Я представляла себе толпу черни, которая врывается в Версаль с головой Лоная на пике, но вместо начальника Бастилии я видела короля.
Я попыталась действовать нормально. Что самое главное? Дети теряют свою гувернантку. Мне следовало найти им новую.
Подумав немного, я остановилась на мадам де Турзель, вдове, серьезной женщине, обладавшей чертой, которая становилась наиболее ценной, — преданностью.
Я сказала ей о предстоящем назначении, и она поняла его причину. Вероятно, ей было известно, что на улицах сжигают изображения Габриеллы, распространялись непристойные картины и стихи про нас.
О да, мадам де Турзель все понимала, и я хотела сказать ей, что ценю ту спокойную манеру, в которой она поблагодарила меня за оказываемую ей честь, и ее клятву ухаживать за моими детьми до тех пор, пока я разрешу ей делать это.
Я ушла в свои покои. Мне хотелось побыть одной. Ужасный страх овладел мною, что я проявлю беспокойство, охватившее меня. Что происходит с моим мужем в Париже? Неужели они зайдут так далеко, что убьют своего короля? Что мне делать? Должна ли я вместе с детьми готовиться к бегству?
Мне необходимо упаковать вещи. Следует отдать распоряжение подготовить экипажи.
Я пошла в детские покои. Я должна была находиться рядом с детьми, поскольку опасалась предательства.
Сын принес мне книжку с баснями Лафонтена.
— Давай прочитаем про лисицу, мамочка. Я видел лисицу вчера вечером. Мне ее принес солдат…
— Попозже, мой дорогой, — сказала я, погладив его по головке.
Он выглядел озадаченным.
— А где мадам Полиньяк? — спросил он.
— Она у себя в комнате, — ответила его сестричка. — Сейчас она очень занята.
— Сегодня все какие-то странные, — сказал сын. Потом его лицо просветлело. — Мамочка, пойдем, я покажу тебе свой сад.
— Я полагаю, что мы должны сегодня оставаться в доме, мой дорогой. Давай, я все-таки тебе почитаю.
Я сидела у них в комнате и читала, одновременно напряженно прислушиваясь, не приехал ли гонец с ужасными известиями, о которых я не осмеливалась и подумать.
Король вернулся в одиннадцать часов. Я находилась в своих покоях, совершенно измучившись от страха и ожидания. Он пришел в окружении депутатов Национального собрания, за которыми следовала толпа мужчин и женщин, вооруженных палками и выкрикивающих различные лозунги.
Я услышала крик: «Да здравствует король!»— и, почувствовав, как поднимается мое настроение, побежала вниз, чтобы приветствовать его.
Король выглядел очень усталым, но, как всегда, спокойным. Его верхнее платье было испачкано, шейный платок сбился набок, а на шляпе был приколот маленький трехцветный флаг Франции.
Я почти задохнулась от радости, и он был тронут.
— Ты давно должна быть в постели, — сказал король. — Почему ты изнуряешь себя ожиданием?
Как будто мы все были способны так же спокойно спать перед лицом такого ужаса, как это делал он!
Однако пришедшие люди не давали нам покоя. Они скапливались во внутренних двориках замка и кричали: «Короля!», «Королеву!», «Дофина!»
Я посмотрела на короля, и он кивнул в знак согласия. Повернувшись к мадам Кампан, которая постоянно находилась со мной рядом в эти ужасные дни, я попросила ее:
— Пойдите к герцогине де Полиньяк и скажите, что я хочу, чтобы моего сына принесли сюда немедленно.
— Ваше величество желает, чтобы мадам де Полиньяк принесла его?
— Нет, нет. Передайте, чтобы она не приходила. Эти ужасные люди не должны видеть ее.
Сына принесла мадам Кампан.
Король вывел его на балкон, и народ стал кричать: «Да здравствует король! Да здравствует дофин!» Мой малыш поднял руку и помахал им, что, по-видимому, тронуло толпу.
— Королеву! — закричали внизу.
Мадам Кампан положила руку на мое плечо. Я увидела страх в ее глазах. Мне стало ясно, что она волнуется, как поведет себя толпа в момент моего появления.
Однако я должна была выйти на балкон. Если бы я не сделала этого, то они ворвались бы во дворец. Они приветствовали радостными криками моего мужа и сына. В тот момент на лицах людей не было никакой злобы. Что будет по отношению ко мне?
Я вышла на балкон, шепча про себя молитву и думая о своей матушке и всех предостережениях, которые она мне направляла. При этом в голове мелькнула мысль: а видит ли она меня сейчас с небес? На моей совести лежат огромные безрассудства, но, по крайней мере, сейчас я ее не опозорю. Если мне суждено умереть, я умру как представительница дома Габсбургов, как она ожидала бы от меня.
Моя голова была высоко поднята, и я была полна решимости не показывать страха. Наступила тишина, которая, казалось, длится вечно. Потом кто-то крикнул: «Да здравствует королева!» Возгласы были оглушающими. У меня закружилась голова, но улыбка не сходила с лица.
Внизу люди вызывали меня, короля и дофина. Казалось, что они больше не проявляют к нам ненависти и любят нас.
Однако я не была такой наивной, как когда-то. Мне было известно, что любовь людей сегодня может завтра превратиться в ненависть. Возгласы осанна и распятие были недалеки друг от друга.
Наконец этот бесконечный день окончился, и мы, измученные, добрались до своих постелей. Людовик сразу же погрузился в сон, а меня еще долго не покидали мысли о новых испытаниях, которые нам уготовило будущее.
На следующий день король рассказал мне, что происходило в Париже. Сон освежил короля, не оставив на утро никаких следов тяжелых испытаний, перенесенных им накануне. Я не знала другого человека, который мог бы так спокойно относиться к большим несчастьям. Казалось, что божественное провидение специально подготовило его к той роли, которую ему предстояло сыграть.
Когда он прибыл в Париж, мэр столицы Байи, который стал одним из лидеров третьего сословия, уже поджидал его, чтобы встретить и вручить ключи от города. Такое возвращение к древней традиции подняло оптимизм Людовика. На первый взгляд казалось, что все обойдется хорошо.
Байи сказал:
— Я принес Вашему величеству ключи от вашего доброго города Парижа. Эти слова говорились Генриху IV. Он вновь покорил народ, а теперь народ вновь покоряет своего короля.
Такие слова звучали не совсем вежливо: контраст между Луи и Генрихом IV, которого французы всегда считали своим величайшим королем, был оскорбительным. Однако Людовик не выразил гнева и спокойно принял ключи. Мне легко представляются его благожелательные улыбки, которые он расточал угрожающей толпе, окружавшей его карету. Я легко могу себе представить, что ее расстраивало отсутствие страха перед угрозами.
Кто-то выстрелил в него на площади Людовика XV, но пуля не попала в короля, а убила какую-то женщину. В общей суматохе этот инцидент остался почти незамеченным.
У мэрии Людовик вышел из экипажа, и люди, скрестив пики и мечи, образовали проход, по которому он проследовал. В здании он прошел к трону, а приветствующие его мужчины и женщины набились в зал. В моей голове живо возникла сцена, которая могла бы вызвать ужас в сердце любого человека, но не у него, ведь он все же должен видеть себя отцом, немного огорченным, поскольку дети вели себя очень плохо, но готовым улыбнуться и простить их при первых признаках раскаяния.
Раскаяния не было. Теперь они были хозяевами, и, хотя его манера вести себя сбивала их с толку, они были полны решимости не пренебрегать своим положением, так же, как и он.
Его спросили, согласен ли он с назначением Жана Сильвена Байи мэром Парижа, а Мари Жозефа Жольбера Мотье Лафайета — командующим Национальной гвардией. Он сказал, что согласен.
После этого он снял шляпу и, стоя без головного убора, объявил:
— Вам покоряюсь я. Мое желание состоит в том, чтобы я и нация были едины, и, полностью полагаясь на любовь и верность своих подданных, я отдал приказ войскам уйти из Парижа и Версаля.
Раздались восторженные крики. Он доброжелательно улыбнулся, еще не осознавая, что теперь открыл перед повстанцами прямую дорогу к революции.
Когда ему дали трехцветный национальный флаг и попросили приколоть его к шляпе, это не вызвало в нем тревоги. Как бы реагировал его дедушка на такое оскорбление? Кто мог осмелиться предложить такое Людовику XIV? А мой Людовик спокойно взял его, снял шляпу и воткнул в нее этот символ нации. Он, король, был одним из них. И что они могли делать? Даже в такой ситуации королевское достоинство должно было удержать их в благоговейном страхе.
Радостными криками «Да здравствует король!» они приветствовали его.
К счастью, при этом присутствовало несколько мужчин, которые, хотя и являлись сторонниками реформ, ненавидели насилие и понимали, что страну можно будет уберечь от катастрофы, если удастся всех успокоить лишь законным и конституционным образом. Одним из них был граф де Лалли-Толендаль.
Он воскликнул:
— Граждане, возрадуемся присутствию нашего короля и благам, которые он нам дарует! — И, обращаясь к мужу, произнес:
— Сир, здесь нет ни одного человека, который не был бы готов пролить за вас кровь. Король и граждане, давайте продемонстрируем миру нацию свободы и справедливости во главе с нашим любимым королем, который, благодаря тому, что ничего не проводит силой, всему обязан своей добродетели и своей любви.
Когда я мысленно представляю себе эту сцену, как мне рассказал ее Людовик, я верю даже сейчас, что он мог бы спасти Францию. Именно его мужество требовало уважения к нему, всегда были налицо его добрые намерения. Если бы он только был целеустремленным, если бы он не старался понять каждую сторону, если бы он проводил твердый курс, если бы он предпринял решительную акцию! Но тогда он не был бы Людовиком.
Потом он стоял перед толпой и со слезами на глазах говорил:
— Мой народ всегда может рассчитывать на мою любовь.
И вот так, окруженный своими подданными, приветствовавшими его радостными криками, с трехцветным символом на шляпе, он вернулся в Версаль.
На следующее утро между вами состоялся разговор. Я не спала всю ночь, обдумывая свои планы. Мы не могли оставаться здесь. Я знала, что мы в опасности.
Я отправила мадам Кампан поговорить с людьми, собравшимися у дворца, и попросила ее доложить мне обо всем, что оказалось очень полезным.
— Мадам, — сообщила она, — легко заметить, что в толпе много переодетых. Это не бедняки, хотя на них бедные одежды. Манера изъясняться выдает их.
— Вы разговаривали с кем-нибудь?
— Некоторые обращались ко мне, мадам. Одна женщина с черной кружевной вуалью на лице грубо схватила меня за руку и сказала: «Я вас очень хорошо знаю, мадам Кампан. Вы должны сказать своей королеве, чтобы она больше не вмешивалась в дела правительства. Пусть она занимается своим мужем, а наши добрые Генеральные штаты займутся устройством счастья народа».
Я пожала плечами и заставила себя спросить:
— Что еще?
— Потом, мадам, ко мне обратился мужчина, похожий на рыночного торговца; его шляпа была глубоко надвинута на глаза. Он схватил меня за другую руку и сказал: «Да, скажите ей еще и еще раз, что с этими Штатами не произойдет того, что было с другими, когда они ничего хорошего не принесли народу. Передайте ей, что народ в 1789 году в высшей степени просвещен и сейчас нельзя больше увидеть депутата третьего сословия, выступающего с речью, стоя на одном колене. Передайте ей это, слышите?»
— Так они и говорят?
— Да, мадам, и когда вы появились на балконе, они через мою голову продолжали переговариваться друг с другом, но их замечания предназначались явно для меня.
— И что они говорили?
— Женщина под вуалью сказала: «Герцогиня не с ней». Мужчина ответил: «Нет, но она еще в Версале. Она действует в подполье, как крот, но мы должны знать, как выкопать ее».
— И это все, мадам Кампан?
— После этого они отошли от меня, мадам, а я поспешила во дворец.
— Я очень рада, что вы все мне рассказали. Пожалуйста, никогда не забывайте рассказывать мне о таких вещах.
— Мадам, я буду считать, что не выполняю своих обязанностей, если не буду делать этого.
Я пожала мадам Кампан руку.
— В такие времена, как эти, — сказала я с чувством, — хорошо иметь друзей.
Когда я рассказывала королю то, что слышала мадам Кампан, он был серьезен:
— Всегда были люди, которые выступали против нас, — сказал он.
— Возможно, что мы будем больше удивлены, когда найдем людей, выступающих за нас, — горько возразила я. — Мы должны уехать, Людовик. Пребывание здесь становится для нас небезопасным.
— Как мы можем покинуть Версаль?
— Очень просто. Незаметно скрыться с детьми и теми своими друзьями, которым мы доверяем.
— Артуа должен сейчас уехать. Мне пришлось наблюдать враждебные взгляды, направленные в его сторону. Слышались выкрики против него, запомнился один: «Король вечен в отличие от вас и ваших точек зрения, монсеньор». Мой брат выглядел высокомерно равнодушным, а им это не нравится. Я боюсь за него. Да, Артуа должен уехать как можно скорее.
— Артуа… и Габриелла. Им небезопасно оставаться здесь. Нам здесь небезопасно.
— Я король, дорогая. Мой долг быть с моим народом.
— А наши дети?
— Народ надеется, что дофин останется в Версале.
— Я видела смерть в их глазах и слышала ненависть в их голосах.
— Этот вопрос должен решить Совет.
— Тогда созови Совет. Не должно быть никаких задержек.
— Я полагаю, что нам следует остаться. Я говорила ему об опасностях, которые окружают нас и наших детей. Мы не должны оставаться, если ценим свою жизнь. Я уже все упаковала. В частности, свои драгоценности — они стоят целого состояния.
— А куда нам бежать?
— В Мец. В течение этих дней я ни о чем другом не думала. Мы могли бы поехать в Мец, а потом вспыхнула бы гражданская война, во время которой мы подавили бы этих мятежников.
— Это должен решить Совет, — настойчиво твердил Людовик.
Заседание Совета состоялось; оно продолжалось целый день и всю ночь. Я ходила по комнате взад и вперед. Ведь я говорила мужу, что мы должны уехать, что не должно быть никаких задержек. Я распорядилась, чтобы мои друзья уехали, как только стемнеет, поскольку знала, что оставаться опасно. Для нас даже больше, чем для них.
А Людовик выслушивал мнение Совета. Он должен был принять решение. Но ведь я доказала ему необходимость нашего бегства. Он не должен был оставлять мои слова без внимания. Он всегда стремился угодить мне.
Наконец, он вышел из зала заседания Совета. Я подбежала к нему и взглянула в его лицо. Он мягко улыбался.
— Король, — сказал он, — должен быть со своим народом.
Я сердито отвернулась от него, мои глаза наполнились слезами отчаяния. Однако он принял решение. Что бы ни случилось, он и я должны оставаться вместе с нашим дофином.
Наступила ночь. Со двора доносились приглушенный шум, глухие голоса, нетерпеливое постукивание лошадиных копыт.
Все веселые друзья, с которыми я переживала давние беззаботные дни, были готовы к отъезду. Я очень беспокоилась об аббате Вермоне, который вызывал у людей злость, поскольку был близок ко мне. Я сказала ему, что он должен вернуться в Австрию и не приезжать обратно во Францию, пока обстановка не изменится к лучшему.
Аббат был старым человеком. Он, возможно, и хотел бы сказать, что никогда не оставит меня. Однако полоса террора подступала все ближе, и это виделось по выражению лиц. Поэтому он отправился в Австрию.
Я простилась со всеми — с членами нашей семьи и нашего окружения, которым мы приказали уберечь свои жизни, оставив Версаль и Париж.
Габриелла и ее семья были среди них. Милая Габриелла уезжала с неохотой, она беззаветно любила меня и была мне настоящей подругой. Она страдала вместе со мной по поводу смерти моих детей, помогала мне ухаживать за ними, радовалась их детским победам, печалилась их детским печалям.
Мне было очень трудно терять ее. Возникло желание опуститься во двор и умолять ее не покидать меня. Но как я могла подвергать ее опасности? Я не должна видеть ее, не должна искушать ее остаться и не должна искушать себя. Я любила эту женщину. Все, что я могла сделать для нее теперь, — это молиться за ее безопасность.
По моим щекам бежали слезы. Взяв бумагу, я написала ей записку: «Прощай, моя самая дорогая подруга! Какое это ужасное и необходимое слово: «прощай».
Я горько смеялась: строчки у меня, как всегда, были с кляксами. Но, хотя почерк был неровным, а буквы кривыми, она поймет, с какой искренностью, с какой глубокой и неизменной любовью были написаны эти слова.
Я направила с этим письмом пажа, приказав передать его мадам де Полиньяк в последние секунды перед отъездом.
Затем я тяжело опустилась на постель, отвернувшись от света.
Я лежала, слушая, как отъезжают экипажи. Большие залы опустели; в Зеркальной галерее поселилась тишина; и в зале Ой-де-Беф стояла гробовая тишина; ни одного звука не раздавалось в зале Мира. По утрам мы слушали мессу в сопровождении нескольких сопровождающих и слуг, таких, как мадам Кампан и мадам де Турзель; никаких приемов, никаких карт и никаких банкетов. Ничего, кроме безотрадного ожидания чего-то более страшного, чего мы даже не могли себе представить.
Каждый день приносил новости о восстаниях в Париже, и не только в Париже, а по всей стране. Толпы черни совершали налеты на замки, сжигая и грабя их. Никто не работал, и поэтому хлеб в Париж не привозили. Лавки булочников были плотно закрыты ставнями, и толпы голодных людей срывали ставни и врывались в лавки в поисках хлеба. Когда они не находили его, то поджигали здание и убивали всех, кого считали своими врагами.
У подстрекателей было много работы. Люди, подобные Демулену, по-прежнему выпускали свои информационные листки, возбуждая толпы революционными идеями, подстрекая на восстание против аристократии. Экземпляры «Курье де Пари э де Версай» и «Патриот Франсез» тайно доставлялись нам. Мы с тревогой и ужасом читали то, что Марат писал о нас и нам подобных.
Каждый день я просыпалась с мыслью, не будет ли он последним. Каждый раз, когда я ложилась спать и хотела заснуть, меня не оставляла мысль, не ворвется ли сегодня ночью в мою спальню толпа, не поднимет ли меня с постели и не подвергнет ли меня самой ужасной смерти, которая может прийти ей в голову. Во всех листках мое имя стояло на первом месте. Король не вызывал ненависти. Я же представляла собой ужасную гарпию в этой страшной мелодраме революции.
Фулон, один из бывших министров финансов, которого все ненавидели за его бессердечное отношение к народу, был жестоко убит. Однажды он сказал, что, если народ голоден, он должен есть сено. Его отыскали в Вири, волоком протащили по улицам, набили ему рот сеном, повесили на фонаре, а затем отрезали голову и торжественно пронесли ее по улицам.
С его зятем монсеньером Бертье обошлись подобным же образом в Компьене.
Я знала, что судьба этих двух мужчин сложилась таким образом потому, что Фулон посоветовал королю справиться с революцией до того, как революция расправится с ним.
Было страшно подумать о судьбе когда-то знакомых людей. Я опасалась за свою дорогую Габриеллу, которая направлялась к границе, поскольку до меня доходили слухи, что экипажи и кареты останавливали по всей стране, что едущих в них пассажиров вытаскивали и требовали подтвердить свое происхождение, а если выяснялось, что они аристократы, то им перерезали горло… или делали что-либо худшее. Что произошло бы с Габриеллой, если бы узнали, кто она: ведь ее имя часто стояло рядом с моим?
Мысль о бедном монсеньоре Фулоне не покидала меня, и я думала, насколько искажено его замечание, касающееся сена. Обо мне говорили, что, когда я слышала о требованиях народа дать хлеба, я спрашивала: «А почему они не едят пироги?» Это звучало абсурдно. Ничего подобного я не говорила.
Мадам Софи как-то заметила, что люди должны есть сладкие хрустящие корочки от пирогов, если не могут найти хлеба. Бедная Софи всегда выражалась туманно и немного странно; она испытывала отвращение к сладким хрустящим корочкам от пирогов, а когда постарела, стала болеть, на пороге смерти она произнесла ту самую фразу, которая получила широкую известность и, как и многое другое, была приписана мне. Не было такой дикой выдумки, которую нельзя было бы приписать мне. В представлении людей я была способна на самые легкомысленные поступки и безрассудства, и в то же время меня изображали хитрой, интригующей женщиной.
С клеветническими представлениями никто не боролся. Народ хотел верить им.
Так проходили дни в то страшное жаркое лето. Я изо всех сил пыталась вести себя нормально, подавляя страх, который часто охватывал меня.
Я неоднократно пыталась склонить короля к бегству. Мои драгоценности оставались упакованными. Я была убеждена, что нам следует бежать, как это сделали наши друзья. У меня не было сведений о Габриелле и Артуа, но я предполагала, что они в безопасности, поскольку если бы их убили, то я узнала бы об этом.
Четырех человек я любила все больше и больше, поскольку считала искренним их дружеское расположение ко мне, а в такое время особенно ценишь преданность. Это были моя любимая скромная Ламбаль, моя благочестивая Елизавета, моя преданная детям гувернантка мадам де Турзель и моя практичная и серьезная мадам Кампан. Я постоянно пребывала в их компании. Они рисковали так же, как и я, жизнью, однако я не могла убедить их покинуть меня.
Мне представляется, что больше всего меня морально поддерживало то спокойствие, с которым мадам де Турзель и мадам Кампан выполняли свои обязанности, словно в наших судьбах не было никаких изменений.
С первой из них я любила говорить о детях, и у нас в комнате устанавливалась почти мирная атмосфера. Я рассказывала гувернантке о своих маленьких беспокойствах, связанных с дофином.
Я видела, как он вздрагивает при неожиданном шуме, например, при лае собаки.
— Он очень впечатлительный, мадам.
— Он слишком горячится, когда сердится. И быстро начинает злиться.
— Как все здоровые дети. Однако он добрый, мадам. И великодушный.
— Да благословит его Бог. Когда он получает от меня подарок, он просит еще один для сестры. У него очень великодушное сердце. Но я немножко обеспокоена из-за его привычки все преувеличивать.
— Это признак богатого воображения, мадам.
— Я не думаю, что он как-то сознает свое положение дофина. Возможно, это и хорошо. Наши дети все узнают очень быстро…
Мы замолчали. Может быть, она подумала, как и я, что он быстро поймет происходящее вокруг нас.
У дверей появился паж. Это означало, что явился посетитель, который хочет меня видеть. Откуда мне было знать, кто может пожаловать без предварительной договоренности? Откуда мне было знать, когда эти люди с лицами кровожадных маньяков ворвутся ко мне?
Имя посетителя я не спросила. Я поднялась, успокаивая себя.
В дверях стоял Он, и когда я Его увидела, то была так потрясена, что едва не потеряла сознания.
Войдя в комнату, он взял меня за руки и стал их целовать. Что подумала мадам де Турзель, находившаяся здесь же в комнате? Поклонившись, она повернулась и вышла, оставив нас вдвоем.
Он смотрел на меня, как будто вспоминая каждую черточку моего лица.
Я помню свою глупую фразу: «Вы… вы приехали…»
Он не ответил. А почему он должен был отвечать? Разве не было ясно, что он приехал?
Потом я вспомнила ужасные крики толпы, вспомнила, что делали с друзьями королевы.
— Сейчас не такое время, когда нужно приезжать, — сказала я. — Здесь теперь очень опасно. Все уезжают…
— Вот почему я и приехал, — ответил Аксель.