«…Розанов об иудаизме обязан говорить не зря, не то, что ему вздумается, а на основании всестороннего знания предмета».
Из Томска в самом начале 1878 г. Ковнер сообщает Достоевскому о своем причале к тихой пристани. Он поступил на службу к довольно интеллигентному купцу в качестве письмоводителя и вполне удовлетворен своим материальным положением. Вместо арестантских рот или тюрьмы, где Ковнер должен был бы находиться до 27 ноября 1879 г., он пользуется правом совершенно свободной жизни, занятий и разъездов по всей Сибири. Единственное, что огорчало его — невозможность широко отдаться литературной работе, снова войти в русскую печать и свободно осуществлять свое призвание писателя.
«Правда, Европа пока закрыта для меня, — пишет он в своем последнем письме к Достоевскому, — но, признаться, я не очень по ней скучаю. Сибирь такая благодатная сторона и столько в ней честной и полезной работы для честного труженика, что подобному мне человеку ни к чему стремиться в Европу, где происходит теперь страшный химический обмен старого строя жизни народов, из которого один Бог ведает, что выйдет».
В конце письма он высказывает свое намерение «углубиться еще дальше в Сибирь» и поселиться в Иркутске. Последнее намерение не было осуществлено, но года через три по приезде в Томск Ковнер переезжает отсюда в Омск.
По-видимому, в это время он получает службу в контрольной палате, предоставившую ему необходимое обеспечение, спокойствие и достаточный досуг для литературной работы. Он считал «контроль» самым невинным в смысле нравственной брезгливости ведомством, которое могло превосходно служить литератору, как Спинозе — шлифовка стекол. Это был скромный источник незаметной и не трудной жизни — то состояние, которое отлилось в известном стихе Верлена:
La vie humble aux travaux ennuyeux et faciles…[15]
«Служил я хотя в придирчивом, но в сущности безобидном ведомстве, — рассказывает о себе герой „Хождения по мытарствам“, — жил в далекой провинции, где все дешево, где на сто рублей в месяц есть возможность иметь большую квартиру, прекрасный стол, водить знакомства и проч.».
Главное духовное событие этого периода — дружба Ковнера с замечательным сибирским педагогом Егором Кремянским. Ковнер высоко ценил этого преподавателя словесности за его блестящий ум, необыкновенную память, богатейшее воображение и редкую начитанность. Независимый и оригинальный ум, Кремянский не признавал многих общепризнанных авторитетов таких, как Милль, Спенсер, Гюго или Гамбетта. Но зато он преклонялся в русской литературе — перед Пушкиным, Достоевским, Толстым и Одоевским, в западной перед Карлейлем и Гете. Всю жизнь он писал книгу о «Фаусте». Он первый указал своему другу на книги Розанова «Сумерки просвещения» и «Религия и культура», считая их автора «лучше, симпатичнее и всеобъемлюще-обширнее всех современных русских и европейских мыслителей».
Вскоре после смерти Кремянского, последовавшей летом 1901 г., Ковнер сообщал о нем Розанову:
«Человек этот был учителем словесности во многих сибирских гимназиях, воспитателем многих поколений, другом и любимцем гимназистов, гимназисток и кадет. Он был известен всем под ласкательным именем Егорушка. Он много раз уже был описан своими учениками и товарищами. Я также дал его характеристику в одном из моих „Мытарств“, и со мною он был особенно близок. За все 13 лет, которые я прожил в Омске, где Кремянский учительствовал в последнее время, не было почти дня, чтобы мы не видались, не беседовали и не спорили. Когда я уехал в Петербург, мы довольно часто переписывались».
Впрочем, в своих «Мытарствах» Ковнер отмечает идейные разногласия со своим другом: «о многих принципиальных вопросах мы были крайне противоположных мнении…» Зная воззрения Ковнера и учитывая умственные вкусы Кремянского, иного нельзя и предположить.
В середине 80-х гг. Ковнер пишет Льву Толстому письмо по какому-то «жгучему вопросу». Письмо это осталось без ответа, и содержание его нам пока не удалось установить.
После долголетнего пребывания в Омске, в начале 90-х гг. происходит в личной жизни Ковнера крупное событие. Он женится уже в 50-летнем возрасте на молодой девушке, только что окончившей гимназию, по-видимому, ученице своего друга Кремянского. Для брака с христианкой Ковнер за две недели до свадьбы принимает крещение.
Общий симпатичный облик этой последней подруги Ковнера довольно отчетливо вырисовывается из его рассказов. «Она не шутя меня полюбила, — сообщает он в своем автобиографическом очерке „Хождение по мытарствам“, — и согласилась разделять со мною мою скромную долю и мое одиночество». «Моя жена, — писал он Розанову, — когда была гимназисткой и когда я еще был евреем, т. е. не принявшим православия, полюбила меня, и по окончании гимназии отказала некоторым претендентам, офицерам и русским молодым чиновникам и вышла за меня — старика почти. Крестился же я по необходимости — всего за 14 дней до венчания. Но это уже совсем из другой оперы, о которой когда-нибудь, быть может, более подробно, потому что крайне любопытно и даже поразительно…»
Роман этого стареющего чиновника с юной гимназисткой действительно необычен. «Я был первой ее идеальной любовью, — сообщает Ковнер Розанову, характеризуя свою жену как крайне мягкую и привязчивую натуру с уравновешенным темпераментом, с глубоко правдивым характером. — В нашей семейной жизни, несмотря на громадную разницу лет, воспитания, привычек и проч., мы счастливы в полном смысле слова». И когда несколько позже, уже незадолго до смерти, Ковнер вступает в период старческих недугов, прочность его союза оправдывается в полной мере: «Единственное успокоение, что у меня есть „единственная“, которая с ангельским терпением и беспредельной любовью переносит все мои капризы и лелеет, как малого и милого ребенка».
Внешних сведений об этой последней спутнице Ковнера у нас немного. Она происходила из Перми. Розанов, видевший ее в 90-х гг., отзывается о ней как о «молодой женщине типа курсистки» и, по-видимому, говорит о ней, называя в своих примечаниях к статьям Ковнера «Анну Павловну»… Вот все, что можно пока установить о ней.
Но в первом же месяце их семейного счастья Ковнеру приходится пережить служебную катастрофу. В контроле сменяется начальство. Сразу же определяется враждебное отношение к чиновнику-еврею. Попытки приноровиться к новым условиям ни к чему не приводят, и вскоре Ковнер оставляет службу.
Начинаются скитания в поисках нового места по некоторым торговым городам, заезд в Варшаву, прибытие в Петербург. После долгих и упорных исканий Ковнер получает место в Ломжинской контрольной палате. В 1901 г. он занимал здесь место помощника ревизора и получал 1200 рублей в год. По-видимому, это последнее место Ковнер получил не без содействия своего прежнего обвинителя, в то время уже министра юстиции, В. Н. Муравьева, к которому в отчаянную минуту обратился за помощью. Во всяком случае, он имел возможность в 1897 г. лично передать Муравьеву свою «Записку» об облегчении положения евреев в России, в которой настаивает на предоставлении полноправия своим соплеменниками, как активным участникам русской государственной жизни.
В Ломже восстановилась прежняя спокойная жизнь. Обилие свободного времени — служба отнимала не более 3-4-х часов в день, страстное чтение столичных журналов, газет и новых книг, попадающих иногда и в западное захолустье, литературная работа — почти исключительно для себя, и неугасимая потребность зорко следить за всеми событиями русской общественной жизни и давать на них своеобразный, часто заглушенный, но нередко энергичный и сильный отзвук.
Лишенный журнальной трибуны, потерявший возможность выступать с публицистическим словом, он высказывается на волнующие его темы в письмах к писателям и журналистам. Голос его таким путем нередко доходит и до читателя.
Так он пишет нововременскому Столыпину с протестом против бесцельных жестокостей, практикуемых при отправке политических ссыльных, обреченных и без того почти на верную смерть в сибирских тундрах — и своим письмом вызывает журналиста на ответ в газете. Под непосредственным впечатлением кишиневского погрома он посылает замечательное письмо Розанову; свою записку о евреях он собирается доставить Суворину. Вообще он преимущественно штурмует своей негласной публицистикой нововременскую цитадель реакционной и антисемитской мысли.
Социальная неправда текущей современности глубоко волнует его. «Ах, как тяжело жить в настоящее подлое время. Газеты буквально отравляют мне жизнь. А не читать не могу…»
Но в Ломже он чувствует свое глубокое одиночество. В массе знакомых он не находит ни одного человека, с которым можно было бы побеседовать на волнующие темы. К довершению этого горестного состояния затихает переписка с умирающим Кремянским — заочным, но все же верным и живым собеседником. Духовное безлюдье растет вокруг него и пугает своей безнадежностью.
В 1901 г. Ковнер вступает в переписку с Розановым.
«Вы спрашиваете: откуда я взял, что Вы антисемит? — пишет он во втором своем письме. — Вы пишете дальше, что очень интересуетесь еврейством и что любите (?) самую их плоть и наряд, „включительно до лапсердака и пейсов“, — но это только „с культурной стороны“, как сами прибавляете. Евреев же в плоти и в крови вряд ли любите. Да признаться, и я, несмотря на семитическое происхождение, тоже их не люблю, но меня ужасно мучает и терзает их нищета, их борьба за существование, их невыносимое положение в России. И вот поэтому-то поводу я хочу поговорить с Вами, как я говорил уже однажды с Достоевским, который моему письму к нему об еврейском вопросе посвятил больше половины одного своего „Дневника писателя“ (см. март, 1877 г.).
Дело в том, что еще в конце 1897 г. я лично подал министру юстиции Муравьеву „Записку“, в которой обрисовано ужасное положение евреев в России и сгруппировано много любопытных фактов, говорящих в их пользу. К прискорбью, „Записка“, по-видимому, никакого влияния на Муравьева не имела, потому что гонения на евреев становятся с каждым днем ожесточеннее. Но не пора ли остановиться? Вы пишете в том же письме, что до политики и социологии Вам дела нет. Но я Вам не верю и не могу верить. Человек, который столь много пишет о стольких общественных, т. е. социальных, вопросах, как вопрос о браке, разводе, незаконных детях, училищах, учении и проч., и проч., не может не интересоваться „политикой и социологией“. Находя поэтому, что не может Вас не интересовать ужасное положение семи миллионов людей, задыхающихся в своей проклятой „черте оседлости“… [Здесь Ковнер перечисляет ряд мер Муравьева, Банковского и др., направленных к ограничению прав еврейства: недопущение в учебные заведения, запрещение заниматься адвокатурой, лишение избирательного права, бесправное положение в армии, безусловное закрытие для евреев курортных мест и проч. — прим. авт. ], — я бы хотел, чтобы Вы прочли мою „Записку“ и чтобы Вы сказали по поводу ее несколько слов. Мне желательно это потому, что Вас читают и что к Вашему слову прислушиваются серьезные люди».
Весной 1903 г. в жизни русского еврейства стряслось одно из тех позорных событий, которыми слабеющее царское правительство предполагало закреплять свои позиции, отвлекая беспокойные умы от революции. В Кишиневе произошел еврейский погром при беспримерном содействии громилам со стороны местных властей, направленных соответствующими рескриптами свыше.
Потянулись мрачные траурные дни для еврейства. Жгучая обида и неслыханные страдания, нанесенные кучке невинных, заставили содрогнуться лучшую часть общества во всех странах мира. На свирепую резню, организованную в России агентами власти и свыше одобренную, человеческая совесть отозвалась глубоким негодованием и возмущением. В недрах еврейства раздался гневный голос поэта, словно вобравшего в себя всю скорбь тысячелетних гонений и насилий, чтобы метнуть в современность и в грядущее свой возмущенный стон. Но огненно клеймя сановных палачей, он осуждал и их бессильные жертвы за отсутствие мужественной сопротивляемости.
На развалинах кишиневских кварталов уже звучал голос Бялика:
И загляни ты в погреб ледяной,
Где весь табун, во тьме сырого свода,
Позорил жен из твоего народа —
По семеро, по семеро с одной.
Над дочерью свершалось семь насилий,
И рядом мать хрипела под скотом:
Бесчестили пред тем, как их убили,
И в самый миг убийства… и потом.
И посмотри туда: за тою бочкой,
И здесь, и там, зарывшися в сору,
Смотрел отец на то, что было с дочкой,
И сын на мать, и братья на сестру,
И видели, выглядывая в щели,
Как корчились тела невест и жен,
И спорили враги, делясь, о теле,
Как делят хлеб, — и крикнуть не посмели,
И не сошли с ума, не поседели
И глаз себе не выкололи вон
И за себя молили Адоная!..[16]
В эти дни безвестным эмиссаром от еврейства в стан его врагов выступил забытый публицист 70-х гг. С прямым и открытым обвинением обратился Ковнер к виднейшему представителю «Нового времени», требуя от него ответа за новый кровавый опыт над еврейством. 17 апреля 1903 г. Ковнер писал Розанову:
«Пишу под мучительным впечатлением еврейского погрома в Кишиневе. Хотя с позорного события прошло уже дней десять, но нервы не могут успокоиться. Что же это такое? Доколе подобные зверства возможны будут в России? В погроме виновны не только дикие буяны, но и власти, и печать, и сами евреи. Изумительно бездействие власти в данном случае! Небось, когда фабричные в Златоусте нападали (т. е. намеревались напасть), то губернатор, не стесняясь, приказал стрелять в толпу, из которой на месте осталось более пятидесяти человек убитых, — а тут пьяная орда громит целый город, убивает стариков, женщин и детей (пишут, что последних выбрасывали из окон третьих и четвертых этажей прямо на улицу, на мостовую). Подумайте, какой ужас! Что бы мы перечувствовали, если бы так поступили с нашим ребенком! Кровь стынет в жилах… Уничтожают жалкое имущество нищих пролетариев, — а власть смотрит и бездействует…
Затем немало виновата юдофобская печать с „Новым временем“ во главе, которая изо дня в день травит евреев, выставляя их паразитами, защищая все ограничения их человеческих прав и требуя еще новых и новых. Понятно, что дикая толпа считает евреев „вне закона“ и полагает, что можно их бить и грабить безнаказанно.
Но больше всего виноваты сами евреи, что позволяют себя убивать и грабить. Подумайте только, в Кишиневе более 60 тысяч евреев, из которых, несомненно, около 20 тысяч здоровых мужчин, ремесленников, торговцев, приказчиков и проч., — и не противостоять буйной толпе в 300–500 пьяных негодяев! Ведь если бы кишиневские евреи организовали из себя дружины защитников, то они смяли бы грабителей в один час. Что за подлая трусость! И так всегда во всех погромах, где численность евреев превышала в сто и тысячу раз грабителей. Чем бы объяснить такой панический страх?
Вот все эти мысли угнетают меня до боли, до бессонницы, — и я не знаю, как освободиться от них. Как гнусно, что „Новое время“ совершенно молчит о кишиневском погроме! Точно его вовсе не было. Знаю, дорогой Василий Васильевич, что Вам больно читать подобное про орган, который дает Вам возможность жить и трудиться, но последнее обстоятельство не изменяет горестного факта. Не найдете ли возможным высказать где-нибудь (конечно, не в „Нов. вр.“) мысль, что евреи будут избавлены от незаслуженных погромов, и Россия — от заслуженного позора и печальных последствий в будущем (мне передали, что кишиневские громилы грабили также христиан и разоряли церкви), путем полного уравнения евреев в правах с остальным населением. Вот не бьют же татар, главным образом потому, что они полноправные граждане. Пока же евреи имеют проклятую „черту оседлости“, пока они ограничены во многих человеческих правах, не только дикая толпа будет считать себя в праве убивать и грабить евреев, — но и разные, к позору нашему, интеллигенты вроде Пятковского, Комарова, Суворина, Крушевана et consorts, будут считать своим долгом травить их и накликать на их голову всякие бедствия».
Но надежды Ковнера услышать в эти тяжелые дни голос Розанова и даже, по-видимому, вдохновить его на защиту «невинных жертв» оказались тщетными. Тактика суворинской газеты слишком совпадала с официальными намерениями, чтоб стать на сторону возмущенного общественного мнения. Розанов молчал о кишиневских событиях, как и прочие сотрудники полуофициозного органа.
Вскоре он получает из Ломжи новое негодующее письмо, направленное непосредственно против него. Ковнер пишет Розанову о своем глубоком презрении к редакции «Нового времени», которая не только замалчивает дикие зверства кишиневских разбойников, не только не возбуждает сострадания к семействам избиенных мучеников и ограбленных нищих, не только не протягивает им руки помощи, но и заведомо и злобно игнорирует добрые чувства многих русских, громко и открыто клеймящих громил.
«Ума не приложу, откуда столько злобы и низости, столько вражды и подлости среди несомненно интеллигентных людей, не фанатиков, проповедующих зачастую жалость и любовь ко всякому несчастному, даже явно преступному? Почему нищие несчастные евреи составляют для них исключение? Где то зло, приносимое евреями, которое оправдало бы такое зверское отношение к ним интеллигентов из „Нов. вр.“? Ужасающие неистовства кишиневских разбойников могут быть объяснимы глубоким невежеством толпы, праздничным разгулом, опьянением кровью и хищническим инстинктом к чужой собственности. Но чем объяснить подлую вражду Сувориных, Комаровых, Крушеванов к целому народу, который ведь им лично никакого зла не делал? Не хуже ли они, не ниже, не гнуснее диких кишиневских громил? И сердце у меня обливается кровью, вспоминая, что Вы, дорогой Василий Васильевич, вынуждены жить среди таких башибузуков, черпать из такого грязного и ядовитого источника, как ред. „Нов. вр.“, питательные соки для себя и для семейства. Понимаю всю Вашу душевную муку. Или, быть может, витая в высших сферах мышления, касаясь „миров иных“, Вы вовсе не знаете вихрей жизни? Вы, кажется, и „Нов. вр.“ не читаете, а других газет, в которых описаны кишиневские ужасы, и подавно, — следовательно, никакая грязь не может Вас опачкатъ. Но довольно на эту тему. Более к ней не возвращусь».
Через несколько лет Ковнер все же вернулся к этой теме. В 1907 г. в «Церковно-общественной жизни» появились заметки Розанова о еврействе, исполненные обычных для него отрицательных парадоксов и софистических обвинений. Несмотря на малую распространенность органа, бдительный защитник еврейства от критических выпадов философского антисемитизма снова потребовал к ответу автора «Заметок».
«…Не говоря о том, что я не признаю никаких типических черт какого бы то ни было народа, что, по-моему, несомненно отличительные черты того или другого народа не лежат в их крови, в их физиологии, а в тех исторических и бытовых особенностях, среди которых они развиваются и которые под влиянием даже случайных факторов быстро изменяются (много у меня да и у Вас доказательств этому), — я положительно отрицаю выдуманную Вами роль евреев во всемирной истории. Евреи — не фагоциты, не трусы, не рабы, тем менее — „кровопийцы“, а исторически загнанные люди, борющиеся за свое жалкое существование. Раз евреи изгнаны из якобы своей земли, раз они не имеют ни территории, ни языка, они давно исчезли бы с лица земли, как нация и как тип, если бы другие народы, среди которых они очутились, не поддерживали их обособленность, а следовательно и фанатизм, и злобу исключительными против них законами… Уничтожьте подлые законы против евреев, и последние быстро (конечно, сравнительно), сольются с окружающими их народностями, и трудно будет отличать их друг от друга, — и явятся между евреями и таланты, и гении, ничуть не менее, чем у других народов. Вы забываете, что просвет в мрачной жизни русских евреев продолжался всего каких-нибудь двадцать лет (с 60-х по 80-е гг. прошедшего столетия), а Вы требуете от них Пушкиных, Тургеневых, Толстых, Боткиных, Пироговых! Если 100 миллионов православных людей дали такую горсточку талантов, то как требовать от 3–4 миллионов загнанных забитых рабов гениев? А посмотрите, сколько истинно талантливых евреев появилось в России за эти двадцать лет! Я перечислил некоторых из них в моей „Записке“ Муравьеву, которую Вы читали, и я удивляюсь, что Вы совершенно игнорируете выставленные мною в „Записке“ факты.
Но довольно об этом проклятом вопросе! Не могу не заметить разницу между Вами и Соловьевым в отношении еврейского вопроса. Последний, т. е. Соловьев, винил в несчастных особенностях евреев христиан же и, смотря на еврейскую историю с очень широкой точки зрения, не признавал в них одних только фагоцитов, шапочников (?), рабов и трусов, — а Вы, любя по-своему евреев и признавая их историческую роль, все же думаете, что они в чем-то виноваты, что их тип и раса не могут дать талантов и гениев».
Так на протяжении нескольких лет с редкой настойчивостью и неслабеющим подъемом отставленный публицист стремится воздействовать на влиятельного в известных кругах писателя, пытаясь изменить его предвзятую точку зрения и привить ему иные, более правдивые и человеческие воззрения. Настойчивость его напоминаний, уверенность его аргументации, богатство доводов, примеров, иллюстраций, а главное, непоколебимая убежденность в справедливости своего дела и жгучей жизненности своей темы, сообщают этим неизвестным письмам значение выдающихся страниц в обширной международной литературе по тому же тысячелетнему вопросу.
Другая тема переписки Ковнера с Розановым — обоснование атеизма.[17] Как и тридцать лет перед тем, в письмах к Достоевскому, убежденный материалист обращается теперь к одному из виднейших представителей противоположного лагеря с категорическими и прямыми вопросами. В его последнем письме к Розанову словно слышится голос великого еврейского лирика предшествующего поколения:
Laß die heil'gen Parabolen,
Laß die frommen Hypothesen —
Suche die verdammten Fragen
Ohne Umschweif uns zu lösen.[18]
31 декабря 1902 г. Ковнер посылает Розанову свой небольшой трактат «Почему я не верю», в котором он попытался в сжатой форме атеистического кодекса формулировать свое воззрение на смысл и цели мировой жизни. Отказываясь от всякого религиозного истолкования космоса, Ковнер ищет обширной и прочной этической базы для оправдания мира и устройства человечества. Отвергая христианство не только как вероучение, но и как мораль, безусловно невыполнимую для человечества (здесь слышится отголосок обвинения Великого Инквизитора: «Ты поступил, как бы не любя людей»), Ковнер ищет иных традиций и основ для своей арелигиозной этики. И эту живую и вдохновляющую стихию для своего исповедания он находит в учении одного современника Христа — еврейского мудреца Гиллеля.
Образ этого мыслителя необыкновенно пленителен. Кроткий и смиренный Гиллель представляется нам каким-то Франциском Ассизским еврейства, рассыпающим в поэтических баснях и притчах высокую мудрость своего сердца. Смысл его учения — облегчить человечеству выполнение трудных нравственных требований Библии, очеловечить предписания пророков и поставить обязанности человека к ближнему и к самому себе выше его обязанностей к Богу. Невыполнимую библейскую формулу «люби ближнего, как самого себя», рассчитанную лишь на избранников, праведных, героев и святых, Гиллель стремился упростить и сделать доступной для всей человеческой массы. Все моральные постулаты он сводил только к воздержанию от того, что вредно ближнему. Являя редкий пример подвижнической любви, доходившей до полного самопожертвования, Гиллель решался обременить человечество лишь запретом взаимного вреда. Когда, по преданию, к нему обратился один язычник с просьбою изложить в нескольких словах сущность иудейского вероучения, Гиллель ответил ему краткой и великой формулой: «Что тебе неприятно, того не делай ближнему, — вот сущность всей Торы, все остальное только комментарии. Иди, изучай!». В излюбленных изречениях Гиллеля сквозит вечная забота о стройном социальном порядке, основанном на взаимной благожелательности, о добродетели уживчивости и взаимного внимания: «Будь учеником Аарона: люби мир и водворяй его повсюду; люби людей и приближай их к закону кротости; не удаляйся от общества».
В основу своего трактата Ковнер кладет учение «великого гуманного равви». Христу он решительно противопоставляет Гиллеля с его учением о возможной и выполнимой морали.
Розанов помещает в своей книге исповедание Ковнера рядом с прошумевшим в свое время «Словом епископа волынского Антония», стремясь показать читателю, насколько у неверующего еврея больше кротости и человечности, чем у знаменитого православного иерарха.
«С этим „Посланием к русскому народу“ грозного волынского епископа не бесполезно сопоставить полученное мною в 1902 г. одно любопытное „Исповедание“. Из него епископ увидал бы, до какой степени обессилели перуны, которыми он грозит людям, а читатели увидят, до какой степени у „неверов“ сохраняется более благодушия и привязанности к человеку, заботы о человеке, нежели у держателей земных и загробных перунов. Автор письма — еврей, тот самый, который в феврале 1877 г. написал Ф. М. Достоевскому письмо в защиту евреев, которое вызвало у Достоевского в мартовском номере „Дневника писателя“ знаменитое рассуждение о еврейском вопросе („Еврейский вопрос“, „Pro et contra“, „Status in statu“, „Сорок веков бытия“, „Но да здравствует братство!“). У Достоевского приведены и отрывки из „длинного и прекрасного письма“ этого еврея, по которым можно судить, что он и в старости („Почему я не верю“ писано уже на 61-м году возраста) сохранил ту же манеру суждения, жар его, какую имел в молодости, 25 лет назад (еврея этого я потом видел один раз, он случайно приезжал в Петербург). Он во второй раз женат, на русской, сравнительно молодой женщине, типа курсистки, ради которой (т. е. чтобы получить право жениться) принял христианство. Очень (до редкости) семейно счастлив, очень любит русский народ, страшно, как и всегда, болеет за еврейский народ, подавал, еще при Сипягине, ему и другим министрам, „записки“ о снятии „черты оседлости“. Но как еврейство, так и христианство, и всякую вообще религию и самую религиозность он считает предрассудком, суеверием и темнотой. Между прочим, от него я услышал замечательную фразу, сказанную о чиновниках-сослуживцах: „Все они к Рождеству, к Пасхе просят наградных, и в году тоже стараются получить пособия: а откуда взять русскому народу. Он нищ. Но самые образованные чиновники точно не понимают, что казначейство и народная котомка — это одно: и народ они жалеют, а себе все-таки просят“. Это он ответил на вопрос мой о наградных ли или пособии ему, на что он ответил, что никогда их не получал и никогда их не просил (жалованье его 150 рублей в месяц). По воззрениям он — либерал с оттенком радикализма, — Писарев еврейства или „Русское богатство“ среди евреев».
Самый трактат Ковнера в своей первой части сводит в систему аргументы против существования великой разумной силы и против возможности каких-либо взаимоотношений между ней и человеком. Он утверждает, что гипотеза о сознательном творце мира все спутывает в сознании мыслящего человека, хотя сама она безнадежно разбивается о простой вопрос: кто создал самого Бога? Он ссылается на сравнительно недавнее возникновение всех известных религий (лютеранству 400 лет, магометанству — 1300, христианству — 1900, иудейству и буддизму — 4000), чтоб поставить вопрос: что же было раньше, и почему данное откровение не проявилось в предшествующие эпохи? «Если религии установлены во времени, если все якобы истинные религии так юны в сравнении с человечеством, то не доказывает ли это, что, ни одна из них не божественна, а следовательно, ни для кого не обязательна?»
Переходя затем к вопросу о том, как жить без религии и веры в загробную жизнь, Ковнер строит будущие условия современного общежития исключительно на законах разума и справедливости.
«По законам разума и справедливости, руководящим принципом поведения человека, в союзе должна быть не заповедь: „люби своего ближнего, как самого себя“, высказанная Моисеем неоднократно (Левит, гл. 19, ст. 18 и 34) и повторенная Христом, которая не соответствует человеческой природе, а жизненная мудрость, высказанная как главное правило поведения еврейским же мудрецом Гиллелем, жившим до Рождества Христова, именно:
„Не делай ничего того, что вредно твоему ближнему“.
В это правило, как глубоко определил великий гуманный равви, укладывается все учение, вся этика, а по-моему, и все социальные принципы человеческого общества. Если А. допустит сделать то, что могло бы быть вредно для Б., то он должен согласиться, что и Б. может дозволить себе то, что вредно ему, А. Ясно, что при таком порядке немыслим никакой разумный прогресс, никакие условия улучшения человеческой жизни.
Что касается положительного добра, в котором люди по своей физической природе и организации часто нуждаются (каково учреждение больниц, приютов и убежищ для больных, детей, беспомощных) и которое, с первого взгляда, связано с признанием божества и бессмертия, — то при устройстве общества на началах разума и справедливости оно может осуществиться и без религиозных импульсов».
[К этому месту Розанов делает следующее примечание: «Со всем этим я глубоко согласен. Это Достоевский наклеветал на человека, что „без Бога и веры в загробную жизнь люди начнут пожирать друг друга“. Прежде всего, они при „вере“ и в Бога, и в загробную жизнь жгли друг друга, — что едва ли лучше пожирания; и жгли веками, не индивидуально, а церковно. Но оставим эти старые истории. Для меня совершенно очевидно и из непосредственных фактов мне известно, что люди, совершенно не верившие в Бога и в загробную жизнь были людьми в то же время изумительной чистоты жизни, полные любви и ласки к людям, простые, не обидчивые, не завистливые. Мне ужасно грустно сказать, — ибо это есть страшное испытание для всякой веры, — что этих особенно чистых и особенно добрых, правдивых и ласковых людей я встречал почти исключительно среди атеистов. Это до того страшно и непонятно, что я растериваюсь: но должен сказать, что видел. И у этих людей нет никакой меланхолии, так что они „не от грусти добры“, напротив — превеселые. Так что, очевидно, социальное строительство может или могло бы произойти вовсе без религии и чувств к Богу. Я думаю только, что это индивидуально грустно было бы. Мне было бы грустно! Но и говоря так, я все-таки подтверждаю, что неверующие люди почему-то лучше верующих. Все это ужасно грустно. Чтобы, однако не обидеть и верующих, я должен сказать, что и среди них наблюдал людей изумительной отзывчивости, красоты и тишины души: но только это бывало как личное исключение, а у невера это — в толпе, толпою». — прим. авт.]
Ковнер переносит далее вопрос в план социального строительства.
«Но как устроить, чтобы отдельные личности не имели власти и возможности делать вредное и зло другим личностям? Решение этого вопроса составляет более задачу социологии, чем религии. Последняя в течение тысячелетий ничего почти не сделала для облегчения страданий человечества. Напротив, все религии Божьею милостью, в том числе и религия любви и сострадания, христианство, — санкционировали деление людей на касты, рабство во всех его видах, религиозные войны, инквизицию, пытки, казни, неравномерное распределение труда и богатства, беспричинное человеконенавистничество и всякий деспотизм. Все это зло совершилось и совершается во имя религии, проходит красной нитью по всей всемирной истории и составляет главную суть. Между тем все освободительные начала, все великие дела, совершающиеся для блага человечества, все попытки сокрушить деспотический строй государств, все гуманные инициативы в пользу трудящихся масс выросли и развиваются на почве разума и справедливости, помимо бредней религии о божестве.
И замечательно, что идеи, основанные на разуме и справедливости, сделали такие сравнительно колоссальные успехи в какие-нибудь полтора века, в течение второй половины XVIII и XIX столетий, — тогда как религии на протяжении тысячелетий не только не принесли никакой осязаемой пользы человечеству, но творили и творят положительное зло, порабощая ум и волю человека.
И если горсточка людей науки и разума, вопреки яростному сопротивлению официальных представителей религий достигла в короткое время таких полезных результатов в благоустройстве хотя бы рабочих масс, каковы школы, больницы, эмеритуры, взаимное страхование, сокращение числа рабочих часов, то вполне можно рассчитывать, что с упразднением религиозных предрассудков и бредней, с расширением знания и опыта, с просветлением умов сумма положительного добра превзойдет сумму царствующего теперь зла, и что идея справедливости, хотя бы в формуле: „Не делай ничего того, что вредно твоему ближнему“ сделается регулятором человеческих судеб». [К этому месту Розанов делает примечание: «Все это грустная истина». — прим. авт.]
Подводя итоги своему рассуждению, Ковнер сводит свои соображения к четырнадцати основным тезисам:
1) Существование божества как сознательного Творца Вселенной и сознательного ее управляющего ничем не доказано.
2) Мировая Сила, все творящая, непонятна и непостижима для нас.
3) Ни божество как сознательный Творец Вселенной, ни Мировая Сила не имеют никакой живой, непосредственной связи с человеком.
4) Человек не имеет никаких обязанностей ни к тому, ни к другому божеству, если бы оно и существовало.
5) Идея о божестве не врождена человеку, а привита ему средою и воспитанием.
6) Разнородные формы и требования разных религий доказывают, что ни одна из них не истинная, ибо истина только одна.
7) Если бы божеству для чего бы то ни было нужны были познание, повиновение и любовь к нему человека, то оно вложило бы эти свойства в самую природу человека.
8) Возможное продолжение бытия человека после смерти в какой-нибудь форме ни к чему его не обязывает.
9) Благие отношения между людьми скорее установятся законами разума и справедливости, чем правилами религий.
10) Религии до сего времени санкционировали всякое зло.
11) Крупица добра, встречаемая в обществе людей, есть дело науки и разума, а не религии.
12) Половые отношения должны регулироваться законами физиологии и гигиены, а не правилами религий.
13) Разумное устройство семейного начала есть дело социологии, а не религии.
14) Главное — и единственное — правило поведения человека среди себе подобных: «Не делать ничего того, что вредно другому».
Печатая это «Исповедание неверующего», Розанов сопроводил его и кратким послесловием, в котором лишний раз выразил свою глубокую симпатию к его автору:
«Уже из замечательного недоумения его (ни от кого из русских я не слыхал): „Как просить прибавки к жалованью, когда народ так беден?“ — видно, что писавший — добрый человек и хороший член всякого возможного „союза“ (общества, корпорации, государства). Но и кроме того, кто умеет по стилю письма судить о человеке, увидит, что это — правдивая и ясная душа, „каких дай Бог“. Если же эту атеистическую записку сопоставить с злобною речью волынского „владыки“ о Страшном суде, то контраст выйдет поразительным».
Этот диспут имел еще один отголосок, уже незадолго до смерти Ковнера. В «Русской мысли» 1908 г. появилась статья Розанова о сущности христианства. Ковнер, в то время уже безнадежно больной, решает в последний раз выступить с «исповеданием неверующего» и перед концом высказать еще раз свою критику христианства. Он выступает здесь уже не против одного Розанова, но против целого течения новейшей русской мысли, представленного и Мережковским, и Бердяевым, которых Ковнер также называет в своем письме.
«Бесспорно, что христианство играло и играет громаднейшую роль в истории культуры, но мне кажется, что личность Христа тут почти ни при чем. Не говоря о том, что личность Христа более мифическая, чем реальная, что многие историки сомневаются в самом существовании его, что в еврейской истории и литературе о нем даже не упоминается, что сам Христос вовсе не основатель христианства, т. к. последнее сформировалось в религию и церковь лишь через несколько столетий после рождения Христа, — не говоря обо всем этом, ведь сам Христос не смотрел на себя, как на спасителя рода человеческого. Почему же Вы и Ваши присные (Мережковский, Бердяев и др.) ставите Христа центром мира, богочеловеком, святою плотью, моноцветком и т. п.? Нельзя же допустить, чтобы Вы и Ваши присные искренно верили во все чудеса, о которых рассказывается в Евангелиях, в реальное, конкретное воскресенье Христа. А если все в Евангелии о чудесах иносказательно, то откуда у Вас обожествление хорошего, идеально чистого человека, каких, однако, всемирная история знает множество? Мало ли хороших людей умирало за свои идеи и убеждения? Мало ли их претерпело всевозможные муки в Египте, Индии, Иудее, Греции? Чем же Христос выше, святее всех мучеников? Почему он стал богочеловеком?
Что касается сущности идей Христа, насколько они выражены Евангелием, его смирения, его благодушия, то среди пророков, среди браминов, среди стоиков найдете не одного такого благодушного мученика. Почему же, опять-таки, один Христос спаситель человечества и мира?
Затем никто из вас не объясняет, что же было с миром до Христа? Жило же чем-нибудь человечество сколько тысячелетий без Христа, живут же четыре пятых человечества и в настоящее время вне христианства, стало быть, и без Христа, без его искупления, т. е. нисколько в нем не нуждаясь. Неужели все бесчисленные миллиарды людей погибли и обречены на погибель потому только, что они явились на свет до Спасителя-Христа, или за то, что они, имея свою религию, своих пророков, свою этику, не признают божественность Христа?
Наконец, ведь девяносто девять сотых христиан до сего времени понятия не имеют об истинном, идеальном христианстве, источником которого считаете Христа. Ведь отлично же знаете, что все христиане в Европе и Америке скорее поклонники Ваала и Молоха, чем моноцветка Христа; что в Париже, Лондоне, Вене, Нью-Йорке, Петербурге и в настоящее время живут, как жили раньше язычники в Вавилоне, Ниневии, Риме и даже Содоме… Какие результаты дали святость, свет, богочеловечность, искупление Христа, если его поклонники остаются язычниками до сих пор?
Имейте мужество и отвечайте ясно и категорично на все эти вопросы, которые мучат непросвещенных и сомневающихся скептиков, а не прячьтесь под ничего не выражающие и непонятные восклицания: божественный космос, богочеловек, спаситель мира, искупитель человечества, моноцветок и т. п… Подумайте о нас, алчущих и жаждущих правды, и говорите с нами человеческим языком».
Таково было последнее credo старого и верного себе до конца «Писарева еврейства».
Его последнее письмо уже звучит, как эпитафия. Мы узнаем из него, что летом 1907 г. у Ковнера открылась мучительная болезнь — язва и опухоль в круглой кишке, и что вскоре после этого он подвергся в Варшаве труднейшей и мучительнейшей операции.
«Если бы не уход моей „единственной“, — пишет он 10 февраля 1907 г., — я давно был бы в селениях „миров иных“, куда я охотно перешел бы, но пока „единственная“ не пускает. Операция оставила на мне непоправимый след, который отравляет мне жизнь. И вот вместо цветущего и бодрого старика, каким вы меня видели в последний раз, я стал почти беспомощным калекой…»
Еще год медленной агонии — и весною 1909 г. Аркадия Григорьевича Ковнера не стало. Несколько газет, в том числе и «Новое время», поместили краткие и сдержанные некрологи о кончине «небезызвестного в свое время» сотрудника видных петербургских изданий, впоследствии совершенно сошедшего с журнальной арены. Почти никто не знал о той неиссякающей стихии подпочвенной публицистики, которая продолжала по прежнему сочиться и бить живой струей даже со смертного одра этого всеми забытого журналиста.