В Марбурге Пер. М. Драчинский

Синагога на улице Фазаненштрассе в Берлине, разгромленная во время «Хрустальной ночи» (9 ноября 1938 г.).


Профессору теологии Иоханнесу Фромме, невысокому круглому человеку, в чьих светлых жидких волосах седина была незаметна, было уже под семьдесят. Маленькие поросячьи глазки сидели глубоко под выдающимся лбом с густыми бровями. Жесткость характера несколько смягчал возраст.

В первое время после прихода к власти того человека профессор Фромме остерегался высказывать свое мнение о новом учении, явившемся его народу в грохоте грома и сверкании молний. Ученого беспокоили «еврейские» места в его сочинениях, но благодаря нацистскому толкованию, которое сделали друзья и ученики (некоторые из которых сами сделались профессорами), положение его не пошатнулось. Через несколько лет он уже и сам верил, что написанные им книги по теологии, определяющие мистический опыт в его тончайших нюансах, проповедуют силу, натиск и господство избранной расы, дотоле обделенной и униженной жесткой агрессивностью тех, кто реальной силой не обладает.

Еще до начала войны из Марбурга были изгнаны все евреи, за исключением одной старухи, нашедшей приют у своей подруги, генеральской вдовы, не позволявшей ей выходить из дому; двух сирот, усыновленных в двух очень порядочных домах; и Соломона Рабинова, талантливого ученого восточно-европейского происхождения, некогда ученика Германа Коэна, а после смерти великого философа — в течение многих лет научного консультанта Фромме как по иудаике, так и по другим вопросам. Он был остроумен, а его феноменальная эрудиция признавалась всеми. До новой власти друзья, за исключением тактичного Фромме, не раз предлагали ему креститься, что позволило бы ему получить кафедру.

На это Рабинов обычно отвечал:

— Детей у меня, благодарение Всевышнему, нет. Научная работа дает мне кусок хлеба. Богатство и почет не имеют ценности в моих глазах, — так что же даст мне крещение? Мне уже пятьдесят. Жена на год младше меня. Пусть нам дадут лишь спокойно дожить остаток дней.

По ходатайству сената (некоторые были против, но из уважения к Фромме отступили) Рабинову разрешили жить на окраине в уединенном двухкомнатном доме, расположенном в заброшенном саду и скрытом от людских глаз высоким забором. Его даже не лишили мизерного жалованья, которого его жене хватало на покупку лишь части продуктов, полагавшихся им согласно карточной системе.

Фромме не допускал мысли о какой-либо возможности продолжения работы над своими высоконаучными книгами, изобилующими цитатами, без помощи Рабинова. Не раз он делился этим своим мнением с женой, и та, исполненная благодарности к ассистенту своего восхитительного мужа, время от времени посылала служанку к жене Рабинова с «чем-нибудь», что оставалось на кухне. Профессор хвалил ее за это.

Но вот, после угроз, провокаций и пограничных столкновений, грянула война. Душа профессора затрепетала. Ему было ясно, что зло, словно выпущенный из клетки зверь, ворвалось в мир. Мобилизация его внуков, — одного в Берлине, другого в Гамбурге, — усилила его страхи. Но чудесные победы на востоке и западе и удачное устройство внуков вдали от фронта (через связи в верхушке партии) убедили его в том, что «и увидел Господь, что это хорошо», как сказано в Писании. Добро нисходит в мир посредством ужасов, рационально не объяснимых.

В нем проснулось желание выпустить новое, расширенное и исправленное, издание своей, написанной рафинированным слогом и с тончайшим вкусом, книги «Путь веры», отрицающей то христианство, которое было порождением иудаизма, и выводящей его из незамутненных древних аспектов, возрожденных новым временем.

Местное гестапо не могло успокоиться. Вновь вышел приказ об изгнании старухи, живущей у вдовы, и на этот раз энергичное сопротивление старой генеральши ей не помогло. Средь бела дня изможденную женщину выволокли на улицу, подняли и кинули в кузов машины. С тех пор о ней не было ни слуху ни духу. Двоих сирот крестили их попечители, и они остались на месте, несмотря на гестапо.

Рабинова не трогали, хотя Фриц, племянник профессорской жены, работающий в гестапо, намекал своей тетке, что еврея не будут выносить в городе слишком долго, его место с остальными евреями — в концентрационном лагере. Фриц не утаил от профессора, какой их ждет там конец, но профессор твердо потребовал прекратить разговор на эту тему.

И вот был дан приказ о депортации.

Он был дан в тот самый день, когда Рабинов наконец оправился от тяжелого гриппа. Профессор Фромме не видел его уже десять дней и, соскучившись, хотел даже отправиться навестить больного. Но жена пригрозила, что запрет дверь на ключ: в его возрасте ему только инфлюэнцы не хватало!

В последние недели третьего года войны на Фромме снизошло вдохновение свыше: каждая победа на полях войны, каждый захваченный город окрыляли его и приводили в состояние обостренного восприятия, какого он не знал даже в дни юности. Он писал без передышки часы напролет.

В то утро он сидел за столом и писал на белых листах бумаги своим размашистым, грубоватым почерком, противоречащим утонченности темы:

«Даже страсти разнятся степенью напряжения, распределяясь в согласии с разницей в типологии, ибо это суть разные по типу состояния духа. Душа может желать и наслаждаться, ликовать и восхищаться красотой, воспарять нравственно и испытывать счастье религиозного переживания, называемого в нашем благословенном языке „андахт“. Совершенно неважно, что является предметом „ан-дахта“, — страх превращается здесь в высшую доблесть».

И после короткой передышки, необходимой для сосредоточения:

«В определенном смысле мы способны воспринять данный феномен гораздо глубже, чем наши предки. Ибо его восприятие обусловлено одним важным обстоятельством: расстояние во времени дает нам преимущество более острого исторического взгляда на чудесный (подумав, он зачеркнул это прилагательное), духовный, религиозный и пророческий опыт древнего Израиля до рождения Христа в сопоставлении с жизнью и деятельностью самого Христа».

Он ощутил сладостный зуд в кончиках пальцев, мозг его ликовал. Вдруг, вопреки своим обычаям, без стука вошла его жена.

— Ганс, там уводят Рабиновых! Трое вооруженных гестаповцев, один из которых наш Фриц, ведут их к железнодорожной станции. Что же теперь будет? Что же будет?

Она в отчаянии протянула к нему руки.

— Успокойся, Ингрид. Ничего не будет. Такова воля Всевышнего… Да, воля Всевышнего. Теперь я способен писать и без помощи Рабинова. Клянусь, на меня снизошел дух небес. Никогда еще я не был так озарен этим духом.

— Но мы должны попытаться спасти их…

— Хорошо, хорошо, давай выйдем. Попытаюсь поговорить с мальчиками. Если и не поможет, то и не повредит.

Выйдя из деревянного флигеля, утопающего в зелени и цветах, они увидели трех гестаповцев и чету Рабиновых, стоящих перед калиткой. Несчастные просили своих гонителей дать им попрощаться со старыми добрыми друзьями — профессором и его женой. Те совещались, не зная, как поступить. Прохожие косились на них, но не останавливались. На улице не было видно детей, так как в эти часы все были на занятиях. Рабиновы ждали решения. Но вот, не иначе как вмешался перст Божий: старики сами вышли к ним…

— Не будь многословной, Ингрид, — шепнул профессор взволнованной жене. Она поняла и, полная жалости, благочестиво сжала губы.

Хотя стояло жаркое летнее утро, Рабиновы, сутулясь, прижимались друг к другу, словно в промозглый дождливый осенний день. У обоих в посиневших руках было по маленькому узелку. В длинных темных одеждах они очень походили на раввина с женой, изгоняемых из родного дома. В глазах женщины стоял испуг. Бледное, осунувшееся от болезни лицо Рабинова, человека науки, стоика, было очень спокойно, но это было особое, смертельное спокойствие. И улыбка на ссохшихся губах напоминала улыбку покойника.

Фромме, одетый в широкий домашний халат с кисточками, спустился по деревянным ступенькам крыльца и подошел к запертой калитке. Жена подошла к нему и встала по его правую руку. Они напоминали влюбленных.

— Да, — произнес он, — вот она, плата за науку.

Озабоченно сморщив лоб, он взял друга за руку и сказал сдержанным голосом, стараясь придать ему как можно больше горести:

— В греховных деяниях человека проявляется божественная воля. Кому, как не нам двоим, знать это….

Рабинов вздрогнул, но тут же выпрямился и сказал:

— Глубокую мысль Вы выразили, господин профессор. Весьма глубокую. Ее следовало бы включить в новое издание Вашего труда.

На этом разговор оборвался. Гестаповцы дали знак, что пора заканчивать, так как около них стали останавливаться любопытные, чтобы поглядеть на необычную сцену.

Жена Рабинова, будучи не в силах произнести ни слова, с глазами, полными слез, пожала руки обоим друзьям. Глаза профессорши тоже увлажнились.

Когда гестаповцы со своей добычей стали удаляться, один из них ударился ногой о камень и, упав, не смог сразу встать. Его товарищи помогли ему подняться. Он стоял, согнувшись, потирая колено.

Профессорша, все время молчавшая, схватилась за голову и бросилась было к ним бежать:

— Это же Фриц, мой племянник. Кто знает, что стряслось с ребенком!

— Ничего с ним не стряслось, глупенькая, — успокоил ее профессор. — Видишь, они уже идут дальше. Пойдем в дом. Мне пора возвращаться к работе. Никогда прежде я не работал с таким самозабвением, как нынче утром…

У ступенек крыльца профессор вдруг остановился и обратился к жене:

— Ты слышала, что сказал Рабинов? Уж не издевался ли он надо мной?

Возмущенная жена отчитала его:

— Что ты, Ганс! В такую минуту еврей не станет шутить!

Загрузка...