Важное также значение по своим советам имел и Иоанн Агиофеодорит, но, по превратности дел человеческих, ему скоро назначен был хитрый товарищ Феодор Стиппиот. Этот человек то соглашался с Иоанном, то противоречил ему и, занимая по красноречию первое место, а по чину — второе, не довольствовался предоставленными ему почестями, но, крайне желая {73} большего и стремясь к высшему, всеми силами домогался первенства. Воспользовавшись случаем, когда произошли немаловажные разногласия между благородным мужем Михаилом Палеологом и Иосифом Вальсамоном, зятем Агиофеодорита по сестре, он решительнее приступил к исполнению своего намерения и, употребив все усилия, успел вытеснить Иоанна из столицы, как бы с высоты небесной, и забросить в самый отдаленный угол, на должность претора Эллады и Пелопоннеса, с тем, чтобы он привел в порядок тамошние дела и разрешил споры между упомянутыми лицами. Иоанн еще готовился к отъезду, а судьба, даже не дождавшись его удаления, перешла на сторону Стиппиота и, как говорится, обняв его ласково и радушно, стала украшать всеми почестями и возвышать от славы к славе. Наконец одного она возвела в великолепный сан каниклия*, сделала самым приближенным лицом к царю и возвеличила другими, еще большими преимуществами; а другого возненавидела и лишила куска хлеба, и, что всего удивительнее, не изменила своего решения и не отменила его, но до конца осталась при нем. С того времени Стиппиот стал управлять делами, как хотел. Это {74} был человек с умом глубоким и обширным, с характером любезным и с быстрым соображением. Он исполнял все, что приказывал царь, а царь приказывал то, чего хотел он. Впрочем, и царь не был тогда заражен постыдным корыстолюбием, был морем щедрости, бездной милости, доступен по приветливости своего обращения, неподражаем в царских добродетелях, имея душу еще простую и сердце бесхитростное. Старики рассказывали нам, что тогда люди жили как бы в золотой век, воспеваемый стихотворцами. Приходившие в царское казнохранилище за получением какой-либо милости походили на рой пчел, с шумом вылетающих из расщелины скалы, или на толпу людей, собравшихся на площади так, что сталкивались между собой в дверях и теснили друг друга: одни — торопясь войти, а другие — спеша выйти. Впрочем, об этом мы только слышали. А с другой стороны, и государственная казна в то время отличалась щедростью, разливалась, подобно переполнившемуся собранию вод, и, как чрево, близкое ко времени рождения и удрученное избытком бремени, охотно извергала из себя пособие нуждающимся. Ибо от доходов царя, отца Мануила, из которых часть уделялась на дела богоугодные и которые не подвергались беспутной и безрассудной трате, скопились груды денег и лежали, как кучи камней. К тому же, кажется, и Бог благословлял и умножал сокровища согласно со своим непреложным обетованием, указывающим и на {75} вечную награду, и на временное стократное воздаяние. Впрочем, недолго продолжалось это доброе настроение царя Мануила, но скоро прошло и миновало. Достигнув мужского возраста, он стал самовластнее управлять делами, с подчиненными начал обращаться не как с людьми свободными, а как с наемными рабами; стал сокращать, если не совсем прерывать потоки благотворительности, и даже отменил такие выдачи, которые сам назначил. Думаю, что он делал это не столько по недостатку доброты (при объяснении дел сомнительных, всегда нужно быть снисходительным), сколько потому, что не котила**, а целое тирсинское море золота нужно было ему на покрытие его огромных расходов, как это будет видно из дальнейшего моего рассказа.
4. Но между тем как император так управлял империей, страшная и опасная туча врагов, с шумом поднявшись с Запада, надвинулась на пределы римского государства: говорю о движении алеманнов и других, поднявшихся с ними и единоплеменных им народов. Между ними были и женщины, ездившие на конях подобно мужчинам, смело сидевшие в седлах, не опустив ног в одну сторону, но верхом. Они также, как и мужчины, были вооружены копьями и щитами, носили мужскую одежду, имели совершенно воинский вид и действовали смелее амазонок. В особенности от-{76}личалась одна из них, как бы вторая Пентесилия***: по одежде своей, украшенной по краям и подолу золотом, она прозывалась Златоногой. Причиной своего движения эти народы выставляли посещение гроба Господня и желание устроить прямые и безопасные пути для своих единоплеменников, отправляющихся в Иерусалим. Они говорили, что не везут с собой в дорогу ничего лишнего, но берут единственно то, что необходимо для уравнения путей, а под этим разумели не лопаты, молоты и заступы, но щиты, латы, мечи и все другое, потребное для войны. Такую они представляли причину своего движения, подтверждая это клятвой, и, как оказалось впоследствии, слова их не были ложны. Прислав послов, как друзья, они просили царя дозволить им пройти через римские области и открывать им на пути рынки, на которых они могли бы покупать пищу для людей и корм для лошадей. Царь, как и естественно, сначала испугался этого неожиданного и доселе еще никогда не бывавшего дела, однако же не преминул сделать все, что могло быть полезным. Послам он отвечал благосклонно и, как требовали обстоятельства, показал вид, что он чрезвычайно одобряет их действия, притворно восхищался их благочестивым намерением, обещал немедленно приготовить все необходимое для их перехода и уверял, что съестные припасы будут {77} заготовлены в изобилии и что они будут получать их так, как будто бы проходили не по чужой, а по своей земле, если только дадут верную клятву, что их проход будет истинно благочестивый и что они выйдут из римских пределов, не причинив вреда. Устроив это, как следовало, он действительно посылает повсюду царские указы, чтобы жизненные потребности были выставляемы на дорогах, по которым будут проходить западные воины. За словом последовало и дело. Но опасаясь и подозревая, чтобы в овечьей коже не пришли волки или, в противоположность басне, чтобы под видом ослов не скрывались львы, или вместе с лисьей шкурой не имели они и львиной, он собирает римские войска и публично совещается об общественном деле. При этом исчисляет множество имеющих проходить воинов, показывает количество конницы, объявляет число тяжеловооруженных ратников, говорит о бесчисленном множестве пехоты, описывает, как они покрыты медью и жаждут убийства, как у всех них глаза огнем горят и как они восхищаются кровопролитием более, нежели другие окроплением водой. И не только это объявляет сенату, высшим сановникам и войскам, но говорит и о том, как тиран сицилийский, подобно морскому зверю, разоряет приморские области, как он, переплывая море и приставая к большим римским селениям, опустошает все, встречающееся на пути, без всякого сопротивления. Потом исправляет городские башни и {78} укрепляет стены по всему их протяжению, дает солдатам латы, вооружает их медными копьями, снабжает быстрыми конями и воодушевляет раздачей денег, которые кто-то из древних прекрасно назвал нервами всех дел. Таким образом, при помощи Божией и при содействии покровительницы города Матери-Девы, приготовив как можно лучше войска к отражению неприятеля, одну часть их он удерживает для защиты прекрасного города и помещает на стенах его, а другой приказывает следовать не в дальнем расстоянии за войском алеманнов и удерживать тех из них, которые будут выходить на грабежи и разбои, впрочем — средствами мирными, а не враждебными. Пока алеманны были далеко, не случилось ничего достопримечательного между обоими войсками; да когда они остановились и у Филиппополя, и на этой стоянке не произошло между отрядами столкновения. Архиереем этой области в то время был Михаил италийский, человек отлично красноречивый и всесторонне образованный, в разговоре до того приятный, что всех привлекал к себе, подобно магниту. Он до такой степени увлек короля прелестью своих слов и очаровал сладостью речей (имея, однако же, в мыслях совсем не то, что говорил, а выгоды римлян, и искусно превращаясь, подобно Протею фаросскому), что гордый король не мог оторваться от него, бывал у него на обедах и разделял с ним завтраки. За то и сам, из угождения ему, подвергал самым же-{79}стоким наказаниям тех, которые приносили откуда-нибудь съестные припасы, не заплатив за них денег.
5. Когда же король выступил оттуда и отправился далее, то между задними отрядами алеманнов и римлянами сначала происходит спор по поводу каких-то обид; за спором следует шумная распря толпы, усиливаемая криками; к крикам присоединяется брань и ссоры, а отсюда дело доходит до драки. Затем является богиня войны — завязывается вооруженная схватка и поднимается открытое сражение. Возрастая и усиливаясь более и более, оно едва было не подняло свою голову до небес, хотя вначале было незначительно и незаметно; но вышеупомянутый архиерей успел своими убеждениями смягчить и сверх чаяния успокоить короля, который уже возвращался назад и дышал войной, как кровожадный лев, свирепо машущий хвостом и готовящийся к нападению. Когда войска достигли укрепленного Адрианополя, то король, пройдя через этот город, отправился далее, а один из его родственников по причине болезни остался в Адрианополе. Здесь некоторые негодные римляне, которых руки были привычны не к оружию, а к грабежу, подошедши ночью, подкладывают огонь под тот дом, где находился этот человек, и сжигают как его самого, так и все, что при нем было. Узнав об этом, Конрад — так назывался король — поручает племяннику своему Фридерику отомстить за то жителям. Фридерик, человек и без того же-{80}стокий, а теперь еще воспламененный гневом, возвратившись в город, предает огню монастырь, в котором жил алеманин, производит исследование о пропавших деньгах и осуждает на смерть виновных. Это обстоятельство могло бы подать повод к войне, но дело опять окончилось вожделенным миром при содействии некоторых знатных римлян, погасивших войну, и в особенности Прасуха, который уладил все. Переехавши на коне три реки, которые все вместе протекают под тамошним каменным мостом, он прибыл к разгневанному Фридерику, укротил его и отклонил от его намерения. Тогда стоянки алеманнов опять сделались спокойными, переходы мирными и дальнейший путь благополучным. Через несколько дней они раскинули лагерь на всей равнине Хировакхов*, но не оградили его валом; так они поступали и на всех стоянках, доверяя клятвам и договорам римлян. По тамошним полям протекает река, не широкая и не глубокая, называемая Мелас (Черная). Летом, высыхая, она обращается в тинистый ручей, потому что протекает не по песчаной почве, но по земле весьма тучной, по которой пахари проводят глубокие борозды. А зимой и при проливных дождях из ничтожной она делается очень большой, из дрянного и грязного потока постепенно превращается в глубокую реку, даже, не довольствуясь быть рекой, хочет сравниться с мо-{81}рем, бежит стремительно и шумно и, разливаясь широко, из легко переходимой становится судоходной. Воздымаемая ветром, она тогда жестоко волнуется, выбрасывает на берега пенистые волны и, сильно ударяясь о соседнюю землю, уносит труды земледельцев, останавливает путников и вообще производит всякого рода опустошения. Эта-то небольшая река, и в то время от дождей необыкновенно увеличившись и сделавшись многоводной, внезапно выступает ночью из берегов, как будто бы над ней отверзлись хляби небесные, и уносит из лагеря алеманнов не только оружие, конскую сбрую, одежды и все другие вещи, которые они везли с собой, но и лошадей, и мулов, и самих всадников. Жалкое то было зрелище и поистине достойное слез: алеманны падали без борьбы, гибли без врага! И ни огромный и необыкновенный рост, ни привычные к войне руки не помогли им спастись от беды: они падали, как трава, уносились, как сухое сено и легкий пух, и лишь река, говоря словами Псалмопевца, воздвигала гласы их, когда они по-варварски кричали и своими дикими и страшными воплями, нисколько не похожими на сладкозвучные песни пастухов, оглашали горы и холмы, мимо которых проносились. Те, которые видели это событие, поневоле приходили к мысли, что гнев Божий явно постиг лагерь алеманнов, если они столь внезапно поглощены были водой, что не могли спасти даже своих тел. Из спавших в ту ночь, действительно, одни заснули сном смертным, {82} а другие лишились всего своего имущества. Король, крайне опечаленный этим событием, несколько посбавил своей спеси и, подивившись, что и стихии повинуются римлянам и исполняют их желания и что самые времена года, как послушные рабы, в угодность им переменяют свои свойства, снялся оттуда и отправился далее. Когда же приблизился к царствующему городу, то принужден был тотчас же переправить свое войско на ту сторону пролива, хотя прежде, в бытность свою в Перее, называемой пикридийской, не соглашался на это и с чванством отказывался от переправы, говоря, что от его воли зависит — переправиться или нет. По этому случаю все гребцы, все суда, все рыбачьи лодки и перевозные корабли заняты были переправой алеманнов. Царь приказал было записать число этого огромного войска, назначив счетчиков на каждую переправу с тем, чтобы они замечали каждого переправляющегося человека; но количество войска оказалось выше исчисления, и потому приставленные к этому делу, потеряв всякую надежду на успех, возвратились, не исполнив поручения. Когда таким образом король, как зловещее небесное знамение, перешел, согласно с желанием римлян, на Восток, а за ним спустя немного времени последовали и бывшие в одном с ним походе франки, царь опять обратился к прежним своим заботам о собственных областях. Не пренебрегал он также и тем, чтобы эти чужеземцы имели необходимую пищу, для чего на {83} пути опять были выставлены на продажу съестные припасы. Впрочем, в удобных местах и в тесных проходах по распоряжению Мануила сделаны были римлянами засады, от которых немало того войска погибло. А жители городов, запирая городские ворота, не допускали алеманнов на рынок, но, спуская со стены веревки, сначала притягивали к себе деньги, следующие за продаваемые вещи, а потом спускали, сколько хотели, хлеба или других каких-нибудь съестных припасов. При этом они дозволяли себе несправедливости, так что алеманны призывали на них мщение всевидящего Ока за то, что те их обманывали неправильными весами, не оказывали им сострадания, как пришельцам, и не только от себя ничего не прибавляли им, как единоверцам, а напротив, как бы из их рта вырывали необходимую пищу. Негоднейшие же из городских жителей и люди особенно бесчеловечные не опускали даже ни крошки; но притянув к себе золото или подняв серебро и спрятав за пазуху, исчезали и больше уже не показывались на городских стенах. А были и такие, которые примешивали к муке известь и через то делали пищу вредной. Точно ли это делалось по императорскому, как говорили, приказанию, верно не знаю; но во всяком случае эти беззаконные и преступные дела действительно были. А то несомненно и совершенно верно, что по приказанию царя была вычеканена монета из фальшивого серебра и что она выдавалась в уплату тем из итальянских {84} ратников, которые хотели что-нибудь продать. Кратко сказать, царь и сам всячески старался вредить им и другим приказывал наносить им всевозможное зло для того, чтобы и позднейшие потомки их неизгладимо помнили это и страшились вторгаться в области римлян.
6. Подобным же образом вздумали поступать с алеманнами и турки, быв наущены и побуждены к войне письмами Мануила. Близ реки Вафиса (глубокой), под предводительством некоего Паблана, они даже одержали над алеманнами победу и многих из них истребили. Но когда напали на ту часть войска, которая проходила через Фригию, то ошиблись в своих расчетах и добровольно навлекли на свою голову погибель, безрассудно подвергшись опасности, которая была от них далеко, и попав в яму, которую вырыли собственными руками. Им бы не следовало огорчать людей, которые не причиняли им никакого зла, не следовало будить свирепого зверя, пока он спит, и побуждать его к убийству; а они, построившись в густые фаланги и заняв берега реки,— то была река Меандр,— решительно не дозволяли латинским войскам переправиться через нее. Эта река и во всякое время не везде бывает удобна для переправы, представляя множество водоворотов и пучин, а тогда была совершенно непроходима. Здесь-то западные войска самым делом доказали, что только по их снисхождению фаланги римлян не были истреблены, города их не были разрушены и граждане не были перебиты, по-{83}добно кормному скоту. Когда король приблизился к берегу реки, он не нашел здесь ни речных судов, ни моста для переправы, а между тем турки, и пешие и конные, явившись на противоположном берегу, стали бросать стрелы, и их стрелы, перелетая реку, попадали в передние ряды фаланги. Поэтому он отступает несколько от берега и, расположившись лагерем так, чтобы быть вне бросаемых стрел, приказывает всем, подкрепившись пищей, снарядить к битве коней и осмотреть свое оружие, чтобы на следующий день рано утром вступить в бой с турками. И действительно, когда было еще темно и когда солнце не впрягло еще своих коней в колесницу, он и сам встал и снарядился как следует к сражению, и все войско облеклось в оружие. То же сделали и варвары: они также выстроились, поставили стрельцов вдоль берега, расположили всадников как находили нужным и тотчас же начинали бросать стрелы, когда итальянцы подходили близко к реке. Между тем король, обходя отряды и желая воодушевить своих воинов, говорил им следующее: «Соратники! Каждый из вас, конечно, хорошо знает, что настоящий поход мы предприняли ради Христа и ищем славы не человеческой, а Божией. Да и кто может подумать иначе, когда из-за этого мы отказались от покойной домашней жизни, добровольно оставили своих родных и, проходя по чужой земле, испытываем бедствия, подвергаемся опасностям, истаиваем от голода, зяб-{86}нем от холода, изнуряемся от жары, имеем ложем для себя землю, а покровом — небо, мы, люди благородные, знаменитые, славные, богатые и владычествующие над многими народами, когда мы постоянно носим воинские доспехи, как добровольные узы, и страдаем под тяжестью их, подобно величайшему из слуг Христовых Петру, который некогда отягчен был двойными узами и находился под стражей четырех четвериц воинов? С другой стороны, никто не станет спорить и против того, что эти отделенные от нас рекой варвары — враги Креста Христова, с которыми мы давно хотели сразиться и в крови которых, по выражению Давида, обещали омыться; никто, если то не будет человек совершенно безумный, который видя не видит и слыша не слышит. Итак, если вы хотите идти прямым путем в бессмертные обители — потому что Бог не столь неправеден, чтобы не видеть причины настоящего похода и не воздать нетленными радостями и прохладными едемскими обителями нам, которые, оставив свои дома, решились лучше умереть за Него, нежели жить,— если вы сколько-нибудь помните те обиды, какие эти не обрезанные сердцем люди постоянно причиняют нашим соплеменникам, если представляете в уме своем те раны, какие они наносят им, и сколько-нибудь сожалеете о невинно пролитой крови, то станьте твердо, подвизайтесь мужественно, и никакой страх да не удержит вас от справедливого мщения. Пусть иноплеменники {87} истинно познают, что сколько Христос, наш Наставник и Учитель, выше их пророка, обольстителя и изобретателя нечестивого учения, столько же и мы превосходим их во всем. Мы — святое ополчение и богоизбранное воинство, не будем же малодушно привязываться к жизни и бояться приснопамятной смерти из любви ко Христу. Если Христос умер за нас, то не гораздо ли справедливее нам умереть за Него? Пусть же нашему честному походу будет положен и добрый конец. Будем сражаться с надеждой на Христа и с уверенностью, что мы обратим врагов в бегство и что для нас не трудна будет победа; потому что никто, как мы надеемся, не выдержит нашего нападения, но все отступят при самом первом натиске. Если же, чего не дай Бог, мы падем, достославна будет могила умерших за Христа. Пусть персидский стрелок поразит меня за Христа: лучше мне с благими надеждами уснуть сном смерти и на стреле, как бы на колеснице, перенестись к тамошнему покою, чем быть похищенным смертью, может быть, бесславной и грешной. Отомстим же, наконец, этим варварам, которых нечистыми ногами попраны наши единокровные и единоверные братья и от которых они низошли в то общее священное место, в котором был с мертвыми Христос, совечный и сопрестольный Отцу. Мы — те сильные, вооруженные мечами, которые охраняют животворный и божественный гроб, как ложе Соломоново: уничтожим же, как люди свобод-{88}ные, этих сынов рабыни Агари и удалим их, как камень протыкания, с пути Христова. Римляне, не знаю почему, питают их, как волков, на собственную гибель и бесчестно утучняют своей кровью, тогда как следовало бы, одушевившись мужеством и последовав внушению здравого разума, отогнать их от селений и городов, как диких зверей от стада овец. Но как вы видите, что эту реку можно перейти только необыкновенным способом, то я научу вас, как это сделать, и сам первый подам пример. Составив одну густую массу и взяв в руки копья, бросимся стремительно в эту реку и быстро перейдем ее на конях. Я уверен, что вода, отхлынув, остановится и, как бы возвратившись назад, удержится от дальнейшего прямого течения, как некогда река Иордан, когда проходил через нее Израиль. И будет это придуманное нами дело приснопамятно позднейшим потомкам, не изгладится ни временем, ни потоком забвения, к великому бесчестью персов, которых трупы, падшие при этой реке, будут лежать высоким холмом и составлять как бы трофей бессмертной нашей славы». Сказав эту речь и подав знак к сражению, король сам, сильно пришпорив коня, стремительно бросился в реку, а за ним и все другие, сомкнувшись на конях в густую и сплошную массу и сотворив молитву, с обычными криками устремились туда же. От этого вода в реке частью отхлынула на берег от лошадиных копыт, частью прервала и остано-{89}вила дальнейшее течение, как будто бы сверхъестественно обратилась назад к своему источнику или была задержана вверху, и алеманны, перейдя воду, как сушу, неожиданно напали на персов. Тогда эти варвары не могли ни спастись бегством, потому что их преследовали и ловили, несмотря на быстроту их коней, которые чуть не носились по вершинам стеблей, ни устоять против алеманнов в рукопашном бою. Умерщвляемые различным образом, они, как колосья, падали друг на друга или, как гроздья, проливали живую кровь свою, будучи давимы копьеносцами. Одни были пронзаемы копьями, другие на бегу пополам рассекаемы длинными мечами, особенно легковооруженная часть войска, а иные на близком расстоянии поражаемы кинжалами, исторгавшими их внутренности, так что падшие персы совершенно покрыли тамошние равнины своими трупами и затопили лощины своей кровью. Что же касается итальянцев, то хотя многие из них были ранены стрелами, но пали и убиты немногие. О множестве падших и доселе свидетельствуют часто встречающиеся здесь огромные груды костей, которые возвышаются наподобие холмов и удивляют всех, проходивших по этому пути, равно как удивили и меня, пишущего эти строки. Сколь велики были размеры ограды, сделанной из костей кимвров вокруг массилийских виноградников, когда Марий, военачальник римский, поразил этих варваров, о том, конечно, могли верно знать люди, видев-{90}шие своими глазами это необыкновенное дело и рассказавшие о нем другим. Но настоящее дело, без сомнения, было бы выше и того, если бы только все, что касается до кимвров, не было преувеличено историей, так что выходит из пределов естественных и походит на басню. С тех пор алеманны продолжали путь без битв и никто из варваров не показывался на пути и не препятствовал им.
ЦАРСТВОВАНИЕ МАНУИЛА КОМНИНА
КНИГА 2
1. После таких-то трудов и подвигов итальянцы достигли Келесирии. Но между тем как они шли к Иерусалиму и, выступив из пределов Римской империи, проходили верхнюю Фригию, Ликаонию и Писидию — области, прежде подвластные римлянам, а теперь принадлежащие варварам, которые завладели ими, конечно, по нерадению и беспечности прежних римских императоров, не считавших слишком нужным и обязательным трудиться и подвергаться опасностям для блага своих подданных, самодержец Мануил стал помышлять, как бы отомстить сицилийцам за их бесчеловечные по-{91}ступки с римлянами и выгнать их гарнизон с острова Керкиры, который ныне называется Корифо*. Действительно, одновременно с движением алеманнов Рожер, тогдашний владетель Сицилии, или по предварительному соглашению с королем алеманнов, как иные говорили, или по собственному своему побуждению стал нападать на мелких судах на прибрежные римские области. Флот его, выехавший из Врентисия**, прибыл к Керкире и без сражения, при первом появлении, овладел ею. Причиною этого были жители острова, и в особенности глупейшие из них, по прозванию Гимны. Под тем предлогом, что не могут более терпеть тяжелого, как они говорили, и несносного сборщика податей и переносить его обид, они составили коварный замысел; но как сами собой не в состоянии были осуществить его, то теперь, воспользовавшись благоприятным случаем, обратились к предводителю флота и, обольщенные его ласковыми словами и хитрыми обещаниями, приняли к себе на известных условиях сицилийский гарнизон, состоящий из тысячи вооруженных ратников. Таким образом спасаясь от дыма уплаты податей, они, по своей глупости, попали в пламя рабства; а римлян эти безумцы заставили вести продолжительную и крайне тяжкую войну. Начальник флота, обезопасив крепость и сделав ее, сколько можно, {92} недоступнее и неодолимее, отправился оттуда и пристал к Монемвасии*, льстясь надеждой взять и этот мыс точно также без боя, как недавно взял Керкиру. Но встретив здесь людей умных и знающих цену свободы, он был отбит так, как бы напал на несокрушимую скалу, и, не достигнув цели, медленно удалился оттуда. Миновав Малею, где постоянно дуют противные ветры, так что есть даже пословица: «Повернув к Малее, забудь о домашних», он вошел в глубокий залив и, обойдя ту и другую его сторону, не только ограбил селения беззащитные, но и достаточно огражденные и не легко доступные частью принудил сдаться на условиях, частью покорил силой. Потом, опустошив Акарнанию и Этолию, называемую ныне Артинией, и весь приморский берег, приплыл в залив коринфский и, остановившись в криссейской пристани, отважился напасть на жителей внутренних областей, потому что не было никого, кто бы мог ему противиться. С этой целью, будучи только начальником флота, он разделил войско на отряды тяжело- и легковооруженных воинов и, зная доселе одно море, появился и на суше, подобно тем морским чудовищам, которые ищут себе пищи в воде и на суше, и вторгся в Кадмову землю**. Здесь, опустошив мимоходом лежавшие на пути большие селения, он напал на семивратные Фивы и, овладев ими, поступил бес-{93}человечно с тамошними жителями. Так как издревле была молва, что в этом городе живут граждане богатые, то он, побуждаемый страстью к деньгам, не мог довольно насытить своего корыстолюбия и желал наполнить деньгами все или большую часть кораблей так, чтобы они погрузились до третьего пояса. Поэтому и ремесленникам он делал насилия, стараясь отыскать последнюю жалкую копейку, и мужей, сильных и славных по происхождению, почтенных по летам и знаменитых по заслугам, подвергал различным притеснениям; не стыдился и не щадил никого, не склонялся ни на какие просьбы, не боялся, что когда-нибудь подпадет под власть богини мщения, и не гнушался так называемой кадмовой победы***. Наконец, предложив священные книги, принуждал каждого с препоясанными чреслами подходить к ним, с клятвой перед ними объявлять свое состояние и, отказавшись от него, уходить. И после того, как обобрал таким образом все золото и все серебро и нагрузил корабли златотканными одеждами, он не оставил в покое и лиц, им ограбленных. И из них он взял с собой людей, занимавших первое место по своим достоинствам, а из женщин выбрал особенно красивых и нарядных, которые часто умывались водой прекрасной Дирки4*, хорошо {94} убирали свои волосы и отлично знали ткацкое искусство,— и затем уже удалился оттуда. Пользуясь столь благоприятным для него течением дел и не встречая никакого сопротивления ни на суше, ни на море, он отправляется на судах к богатому городу Коринфу. Этот город лежит на перешейке, славится двумя пристанями, из которых одна принимает плывущих из Азии, а другая — приезжающих из Италии, и представляет большое удобство с обеих сторон для ввоза и вывоза и взаимного обмена товаров. Не найдя ничего в торговой части города, которая называется нижним городом, потому что все жители удалились в Акрокоринф и собрали туда все съестные припасы и все имущество, как принадлежащее частным людям, так и посвященное Богу,— он решился напасть и на самый Акрокоринф и, если можно, взять его. Акрокоринф — это акрополь древнего города Коринфа, а ныне сильная крепость, стоящая на высокой горе, которая оканчивается острой вершиной, представляющей гладкую поверхность в виде стола, и ограждена твердой стеной. В самой крепости находится немало колодцев вкусной и чистой воды и источник Пирина, о котором упоминает Гомер в одной из рапсодий. Несмотря на такую твердость и неприступность Акрокоринфа, который и природа, и местоположение, и крепкая ограда обезопасили так, что его трудно или совсем невозможно взять, сицилийцы почти без труда вошли в него, употребив немного времени на покорение крепости. {95} И в этом нет ничего необыкновенного или удивительного. Крепость, хотя сама по себе и неодолимая, конечно, не могла защищать сама себя, не могла отразить нападения врагов, когда в ней не было доблестного гарнизона и достойных защитников. Числом их было, правда, немало, но все они не стоили и одного мужественного защитника города. Тут, именно, находились и царские войска со своим вождем Никифором Халуфом, и коринфские вельможи, и немалое число жителей из окрестных селений, которые собрались в Акрокоринф как в самое безопасное от врагов убежище. Оттого-то предводитель флота, вступив в крепость и увидев, что она по естественному своему положению со всех сторон неприступна, сказал: «Мы сражались с Божией помощью, и Бог попустил нам овладеть таким местом», а о находившихся в крепости отозвался дурно и осыпал их упреками, как низких трусов, и особенно Халуфа, которого назвал даже хуже женщины и не способным ни к чему, кроме веретена и прялки. Затем сложил на корабли и здешнее имущество, обратил в рабство знаменитейших по происхождению коринфян, взял в плен и женщин, которые были особенно красивы и полногруды, не пощадил даже иконы великомученика и чудотворца Феодора Стратилата, но и ее похитил из посвященного имени его храма и, воспользовавшись попутным и благоприятным ветром, удалился оттуда со всем имуществом и на обратном пути еще более {96} укрепил и обезопасил Керкиру. Если бы кто увидел в это время трехгребные сицилийские корабли, то совершенно справедливо мог бы сказать, что это не разбойничьи корабли, а огромные транспортные суда,— так они были переполнены множеством дорогих вещей, погружаясь в воду почти до самого верхнего яруса!
2. Когда все это дошло до слуха императора Мануила, он опечалился и стал походить на Гомерова Юпитера, который постоянно разбирал в уме своем, что ему делать, или на Фемистокла Неоклейского, который всегда казался озабоченным, проводил без сна ночи и, когда его о том спрашивали, отвечал, что ему не дает спать трофей Милтиадов. По этому поводу он созвал на совет всех опытных в военном деле и знаменитых по красноречию мужей. Из многих предложенных мнений было найдено лучшим и одобрено императором то, чтобы идти войной против сицилийцев в одно время и с суши, и с моря, так как и борьба эта отнюдь не обещала верного успеха, представляла немало препятствий, и прежним римским императорам казалась очень тяжкой и невозможной. И вот собираются легионы восточные и западные; трехгребные корабли частью починиваются, частью вновь строятся и приготовляются к походу; огненосные суда снабжаются жидким огнем, который дотоле оставался без употребления; снаряжаются суда пятидесятивесельные, собираются мелкие, перемазываются смолой транспортные для лошадей, напол-{97}няются съестными припасами провиантские, приводятся в порядок скороходные — и все, снабженные парусами, выходят из гавани, в которой доселе стояли. Таким образом составился флот почти из тысячи судов, а пехотного войска собралось бесчисленное множество. Самые гиганты, если бы они при этом были, устрашились бы такой армии, потому что в то время и все римские войска вмещали в себя много мужей доблестных и людей с геройской храбростью, и тяжеловооруженная пехота не потеряла своей славы, но отличалась львиной и несокрушимой отвагой. Этим были обязаны Иоанну, отцу Мануила, императору истинно великому и полководцу в высшей степени опытному. Не пренебрегая ничем другим, что содействовало общественной пользе, он преимущественно заботился о войсках, ободряя их частыми подарками и приучая к воинским делам постоянными упражнениями. Сделав такие отличные, как казалось, приготовления к войне с сицилийцами, царь приказывает гребцам и их начальникам, развязав канаты, выходить с флотом в море, назначив главным над ним вождем своего зятя по сестре Стефана Контостефана. В то же время дает приказание и сухопутному войску отправляться в поход под начальством, кроме других вождей, великого доместика Иоанна Аксуха, о котором мы уже много раз говорили прежде. По прибытии флота к берегу феакийскому* вспомогательные ко-{98}рабли венецианские и корабли римские отделились одни от других и стали в разных местах для того, чтобы два различных племени не смешивались между собой во время стоянки и от такого смешения не произошло несогласия. Между тем и сам царь спустя немного времени отправился в поход с войском. На пути, при первой же встрече, он прогнал скифов, которые, перейдя Дунай, опустошали области при горе Эмосе, и, выступив из Филиппополя, пошел прямо на Керкиру. Мыс керкирский составляет огромную сплошную возвышенность, досягающую почти до облаков, с изгибами и высокоподымающимися вершинами, вдавшуюся в большую глубину морскую. Вокруг него разбросаны утесистые и обрывистые скалы, которые высотой превосходят воспетый поэтами Аорн. Самый город со всех сторон обнесен крепкими стенами и огражден высокими башнями, от чего овладеть им становится еще труднее. Царские морские войска, окружив этот мыс, как бы обвили его медным оружием, но царь, прежде чем начать осаду, решился через людей, знавших язык тамошних жителей, испытать, не сдадут ли ему неприятели крепость без сражения. Когда же они, выслушав предложение, нисколько не склонились на него, но решительно его отвергли, затворили ворота и загородили их запорами, поставили на стенах ратников, вооруженных стрелами и луками, и, разместив всякого рода машины, явно открыли сражение, тогда царь приказал и своим вой-{99}скам также вступить в бой и всевозможно мстить неприятелям. И вот римляне стали бросать копья как бы на небо, а те сверху сыпали стрелы, как снег. Римляне, бросая камни из метательных орудий, кидали или, точнее сказать, поднимали их кверху; а те бросали их вниз, словно град. Одни, пуская стрелы с высокой и выгодной местности, очевидно, бросали их легко и успешно, а другие, сражаясь снизу с неприятелем, находившимся на огромной высоте, вредили ему мало или не вредили нисколько. Это повторялось несколько раз и продолжалось долгое время, но не приносило римлянам никакой пользы, напротив, явно клонилось к их гибели, а для осажденных, которые не терпели никакого вреда, было выгодно. При таком бедственном положении римляне постоянно придумывали что-нибудь новое, старались отличиться в глазах императора, выказывали и чудеса храбрости, и терпение в страданиях, и находчивость в затруднениях, которая свидетельствовала об их глубоком уме и опытности в военном деле. Но все было напрасно: они явно стремились к недостижимому и покушались на невозможное и своими усилиями скорее помогали и содействовали неприятелям, потому что, сражаясь с ними, все равно что спорили с самим небом или состязались с птицами, основавшими свои гнезда на какой-нибудь скале, и пускали стрелы в облака. К довершению всего пал и сам главный вождь флота, быв поражен в бедро ос-{100}колком камня, брошенного с высоты метательным орудием. Склонив голову на сторону, он лежал чуть живой, а вскоре потом и скончался.
3. Таким образом исполнилось на нем предсказание патриарха Космы Аттика, управлявшего кормилом Церкви после Михаила оксийского, который, добровольно отказавшись от верховной кафедры, возвратился на остров Оксию, где он из детства проводил подвижническую безмятежную жизнь, и, простершись на земле, при входе в преддверие храма, отдал выю свою на попрание всякому входящему монаху, сознаваясь, что он напрасно оставлял давнишнее и любезное ему спокойствие и без всякой пользы восходил на верховный престол. Косьма был прежде в числе диаконов, происходил родом из Эгины, был человек весьма ученый, но особенно славился различными добродетелями, больше же всего отличался великим милосердием, которое в разнообразном сонме его добродетелей, как бы в прекрасном и драгоценном ожерелье, сияло, подобно лучезарному камню. Он был до того сострадателен к людям, что и верхнюю и нижнюю одежду со своего тела, и льняное покрывало со своей головы отдавал бедным, и не только сам раздавал свое имущество, но и других побуждал помогать нуждающимся. За то он и был у всех в почтении, а севастократор Исаак, брат императора Мануила, чуть не боготворил его, считая богоугодным и прекрасным то, что советовал патри-{101}арх, и, напротив, богопротивным и пагубным то, чего он не одобрял. Но общество тогдашних архиереев, не терпевших добродетели, и партия, враждебная этому благочестивейшему мужу, оклеветали его перед царем, будто он замышляет предоставить царство брату его Исааку. Открытые его посещения севастократора в царском дворце они представили скрытными и то, что говорилось между ними не в потаенном месте и не скрытно, а днем и явно, выдали за тайные совещания. Мануил, как человек еще молодой и самолюбивый, которого притом клеветникам патриарха легко было расположить к подозрению брата в домогательстве царской власти, решился свергнуть его с престола. И так как для клеветы, как мы знаем, нет ничего неприкосновенного, и всякий, как тоже известно, скорее склонен сделать какое-нибудь зло, то патриарх осуждается на низвержение, как человек, будто бы разделяющий еретические мысли одного монаха Нифонта. Этот Нифонт был близок к патриарху, часто обедал за его столом и проживал у него в доме, а между тем был обвинен в неправомыслии по вере, расстрижен и заключен в темницу патриархом Михаилом. Поэтому и Косму стали обвинять в единомыслии и соучастии с ним. Воспользовавшись этим благовидным предлогом, враги патриарха собрались и открыто напали на него, решившись насильно и общим голосом низвергнуть его с престола. Когда его призвали на суд или, лучше сказать, на осуждение, {102} стали допрашивать о том, чего он не знал, и за это присуждали к низвержению с престола, он исполнился негодования и, обозрев собрание, произнес заклятие на утробу царицы, чтобы она не рождала детей мужского пола, подверг отлучению некоторых из близких к царю людей и осудил собравшийся на низвержение его собор за то, что бывшие на нем лица обивают пороги царского дворца, судят лицеприятно, а не по церковным правилам и беззаконно лишают его и престола и паствы. В это время Контостефан, человек, принадлежащий к числу лиц, которые окружают императорский престол и пользуются особенной близостью к царю и правом свободно говорить с ним, показал вид, будто он крайне оскорблен заклятием утробы императрицы и, некстати притворившись негодующим более всех присутствующих, с гневом приступил к патриарху и хотел было ударить его кулаком, но удержался от своего порыва. Такого поступка, как дела безумного, не одобрил и царь и своим негодованием показал, как он недоволен случившимся. Да и родственники императора, и весь сенат порицали Контостефана за то, что он посягнул на это нечестивое дело и не убоялся земной пропасти, поглощающей таких преступников. А сам патриарх кротким голосом сказал: «Оставьте его: он сам скоро получит удар камнем», чем предуказывал на тот род смерти, который его постигнет. Что же касается до царицы, вследствие ли этого заклятия отца она не была мате-{105}рью детей мужского пола, т. е. потому что Богу угодно было прославить слугу своего и оставить ее во всю жизнь рождать детей женского пола,— я достоверно не знаю. Но император, человек, видимо, здравомыслящий, будучи упрекаем совестью за то, что лишил власти мужа праведного и благочестивого, безукоризненного и не сделавшего ничего, достойного низвержения, признавал это, а не другое что-либо причиной, почему он не имел детей мужского пола.
Когда пал, как мы сказали, Контостефан, начальство над морскими силами поручено было великому доместику Иоанну, впрочем, так, что он не получил вместе с тем названия великого вождя*, а только мог командовать флотом и управлять делами, как человек весьма опытный в звании военачальника, храбрый и одаренный отличными предводительскими способностями. Между тем царь, досадуя, что время проходит напрасно, и не желая губить дни без пользы, как некогда кефалинский царь Улисс не хотел губить быков солнца, взошел на предводительский корабль и, объехав кругом всю Керкиру, тщательно осматривал, с которой бы стороны можно было напасть на нее. А осада действительно тянулась три месяца, потому что не мог же он притащить Оссу, или придвинуть Афон, или нагромоздить горы на го-{104}ры, чтобы таким образом легче взять крепость — все эти дела баснословные и невероятные.
4. Но в то время, как он совсем не знал, что делать, ему пришло на мысль перекинуть в одном легкодоступном по своему внутреннему положению ущелье деревянную лестницу, построенную в виде круглой башни. С этой целью сплотили корабельные леса, сколотили мачты больших кораблей, сделали наставки к тем, которых высота была недостаточна, и, наконец, устроили лестницу в виде башни. Когда ее подняли и приставили к крепости, вершина ее доходила до края и неровной оконечности скалы, с которой начинается городская стена, так что тут можно было сойти с лестницы и вступить в бой с бывшими на стене неприятелями; а ее основание, твердо сплоченное и крепко прибитое, неподвижно лежало на кораблях. Затем были вызываемы охотники взойти по этой лестнице, люди самые храбрые и отважные на войне, и сам царь провозглашал: «Кто любит царя и не боится опасностей, пусть идет вверх». Однако никто не являлся на вызов, напротив, все отказывались идти, страшась великой опасности, пока четыре родных брата Петралифы, происходившие из племени франков и жившие в Дидимотихе, не послушались императора и первые не взошли на лестницу. А лишь только отважились они, и еще прежде их — Пупаки, оруженосец великого доместика, с одушевлением бросившийся на это дело, за ними из соревнования последовало немало и дру-{105}гих. Царь, похвалив всех их за усердие и скорую решимость и отделив из них до четырехсот человек, которые были известны ему многократными воинскими подвигами и особенной храбростью, приказал им идти вверх, сказав наперед длинную речь для возбуждения их мужества и обещав как им, так и детям их великие награды и свое благоволение. «Если вы,— говорил он,— останетесь в живых, избежав угрожающей опасности и доблестно совершив предстоящий подвиг,— вы найдете во мне вместо государя и царя самого нежного, как и не ожидаете, отца. Если же лишитесь жизни, стараясь заслужить честь отечеству и славу себе, я и тогда не откажусь воздать вам все почести по смерти и сделаю столько добра вашим домашним, детям и женам, что и живые будут им завидовать и ублажать их, и вы сами, перейдя в другую жизнь, будете радоваться, если только есть в умерших какое-нибудь чувство и если не только дела минувшие не изглаживаются из их памяти забвением, но и то, что совершается после в этой жизни, достигает до них и бывает известно умершим». Итак, первый, как я сказал, стал подниматься, сотворив на себе крестное знамение, Пупаки, за ним последовали братья Петралифы, а потом и другие, пока все не взошли на лестницу. Из бывших при этом зрителей не было ни одного, чье бы сердце не стеснилось от скорби при столь необыкновенном зрелище, кто бы не зарыдал и, заливаясь слезами и ударяя себя {106} в грудь, не обратился с молитвой к Богу. И действительно, зрелище было поразительное. Одни шли вверх с поднятыми для безопасности над головой щитами и обнаженными мечами и, приблизившись к находившимся на стенах неприятелям, отважно вступали в бой; а другие сыпали на них всякого рода снаряды и бросали тяжелые камни. Но все усилия врагов были напрасны: римляне, поражаемые всякими орудиями, как наковальни молотками, были неутомимы, непоколебимы, непреклонны и, несмотря на опасности, неустрашимы. И верно эта борьба имела бы прекрасный исход и доставила бы славу римлянам, если бы негодный случай, примешивающийся и к величайшим предприятиям и всегда как-то вредящий им, доставив этому делу отличное начало и польстив надеждой на успех, в конце не изменил ему. В то время как Пупаки сошел уже с лестницы и, став твердой ногой на скалу, вступил в бой с бывшими на стенах неприятелями, вдруг лестница обрушилась. Наступило жалкое и невообразимое зрелище: все бывшие на лестнице стали опрокидываться, падали вниз головой и плечами и жалко погибали, уносимые волнами моря, разбиваясь о скалы и палубы кораблей и поражаемые камнями сверху, так что из многих весьма немногие избегли опасности. А Пупаки, рассеяв бывших на стенах неприятелей и нашедши отпертые небольшие воротца, возвратился через них к своему войску. Это не только поразило римлян и императора, но было чудом и для са-{107}мих врагов, и они, устыдившись бесчеловечия и жестокости, в которых упрекали их за то, что они бросали сверху камни на упавших с лестницы, перестали бросать их из уважения к храбрости павших.
5. Еще не успели римляне совершенно оплакать этой неудачи, еще все уничтожающее время не утешило печали царя о ней, как уже присоединяется новое несчастье, худшее прежнего, неожиданно постигает другое плачевное бедствие. Среди площади произошло враждебное столкновение между римлянами и венецианцами; и это столкновение состояло не в одних насмешках, которыми перекидывались оба народа, не в бранных только словах, которые равно сыпались с той и другой стороны, не в том, что противники трунили и колко острили друг над другом, осыпали друг друга бранью и ругательствами, нет,— они взялись за оружие и завязали настоящий бой. По слуху об этом несчастье с той и другой стороны сбежалось много вооруженных людей на помощь своим соплеменникам; явились также многие и безоружные люди, знаменитые по своему родству с царем и по своим достоинствам; пришли и старейшины венецианские с тем, чтобы усмирить мятеж и восстановить мир. Но никто не слушал слов, никто не обращал внимания на собравшихся знаменитых мужей. Марс страшно неистовствовал и, жаждая кровопролития, сильно подстрекал к битве тяжко вооруженных воинов, и в особенности — из отряда венециан-{108}цев, так что ничто не обуздывало и не вразумляло их. Чем успешнее великий доместик сдерживал порывы римлян и не допускал их до места боя, тем сильнее разгорались гневом и неистовствовали венецианцы и тем в большем числе высыпали из своих триир. Видя всю безуспешность своих усилий примирить оба народа и необходимость разнять их силой, великий доместик вызывает своих телохранителей, которые служили ему во время сражения как отличные тяжеловооруженные воины, и высылает их против венецианцев. В то же время выводит и часть войска. Венецианцы после недолгого сопротивления, обративши тыл, побежали без оглядки и, поражаемые стрелами и мечами, поневоле должны были беспорядочной толпой уйти на корабли. Но и при этом не оставили своего варварства и после поражения не положили оружия, но, подобно медленно умирающим диким зверям, все еще продолжали производить нападения и сильно досадовали, что не одолели самих римлян. И так как не могли больше сражаться на суше, то, приготовив корабли к выходу в море, выводят их из пристани и, отправившись к одному острову, окруженному со всех сторон морем,— думаю, что это Астерис, который древние полагают между Итакой и Тетраполем кефалинским,— нападают, как неприятели, на стоявшие там римские суда из Евбеи и, поступив неприязненно с матросами, между которыми большей частью были евбейцы, наконец сжигают и самые корабли. {109} К этому преступному делу они присоединяют еще другое, более гнусное. Похитив царский корабль и взяв его с собой, сначала убрали находившиеся в нем царские комнаты вытканными из золота занавесами и пурпуровыми коврами, потом ввели туда одного черного ефиоплянина, человека самого ничтожного и, украсив его блистательным венцом, торжественно сопровождали его и приветствовали как римского императора. Через это они издевались над царским достоинством и осмеивали императора Мануила, так как у него волоса не были золотисты, как зрелые колосья, а напротив, лицо его было черновато, как у невесты в Песни Песней, которая говорит о себе: «Черна я и хороша, потому что опалило меня солнце» (Песн. Песн. 1, 4—5). Царь, конечно, мог тотчас же достойно наказать этих варваров, но, опасаясь, чтобы не произошло еще более зла, если возникнет междоусобная война, и видя, что мщение небезопасно в то время, когда все внимание должно быть обращено на другие предметы, он через некоторых своих родственников объявляет прощение венецианцам как в преступлениях против него самого, так и во враждебных и коварных действиях против римлян. Впрочем, хотя в то время он и удержал гнев свой, но все же таил в душе злобу, как огонь в куче золы, до тех пор, пока обстоятельства не дозволили во всей силе открыть ее, как об этом будет сказано в свое время. {110}
Когда же таким образом снова помирились оба войска, он выводит фаланги на осаду города и, обложив его, сколько было возможно, с моря, употребляет всевозможные усилия, как бы стараясь превзойти самого себя, чтобы как-нибудь покорить и завоевать город. С этой целью беспрестанно бросаемы были огромные камни из камнеметных орудий, постоянно стрелки прижимали к груди своей луки и, сильно натягивая тетиву, сыпали стрелы на стоявших на стене неприятелей, словно хлопья зимнего снега. Во многих местах крепости некоторые по ущельям взбирались даже на крутизны, подобно диким козам. Но все это не доставляло никакой пользы и служило разве к тому, чтобы войско не оставалось в бездействии. Ибо и находившиеся в крепости со своей стороны защищались мужественно и, отнюдь не считая нужным спускаться вниз и вступать в рукопашный бой с римлянами, всячески оборонялись со стен и наносили вред неприятелям, бросая в них стрелы и камни. Царь увидел, что он домогается невозможного, но не считал необходимым уходить оттуда и оставить осаду не увенчанной успехом. Он полагал, что для него будет бесславием, если он, после многих трудов и потери нескольких отрядов войска, не успеет взять одну крепость, и притом такую, которая недавно еще платила дань римлянам, и что он даст притон в своих владениях тысячам разбойников, если оставит за сицилийцами Керкиру, которая в таком случае будет безопас-{111}ным убежищем для их триир и сделается военным арсеналом против римлян. Итак, он решился ждать, потому что не оставалось никакой надежды на что-нибудь другое, более лестное; а между тем долговременность осады, думал он, побудит начальников гарнизона сдать ему крепость и вверить самих себя. И не обманулся он в своем ожидании, не ошибся в расчете. По прошествии нескольких дней неприятели действительно отправляют к нему послов и просят, чтобы им дозволено было выйти из крепости с оружием и со всем прочим, что при них было. Они решились на это, потому что увидели, что царь не дозволит им оставаться тут и что они напрасно питали себя лестными надеждами, ежечасно ожидая помощи от короля, а вместе с тем и потому, что между ними стал мало-помалу появляться голод. К этому в особенности побуждал их кастеллан* Феодор, главный начальник гарнизона, человек, не столько любивший кровь, сколько стадо Христово, предпочитавший мир вражде и расположенный к римлянам, как это доказал впоследствии. Царь, с радостью выслушав об этом предложении, тотчас же хотел видеть и его исполнение. Но прежде чем дал благоприятный ответ, представил из себя человека жестокого и страшно грозил неприятелям, если не исполнят того, что обещает по-{112}сольство. Когда же, наконец, они вышли из крепости — а вышли они не все вместе, но небольшими отрядами, когда наперед вышедшие удостоверили собой остававшихся, что царь не горд и ничего особенного против них не замышляет, но принимает их благосклонно,— он обошелся с ними очень ласково и приветливо и предоставил им полную свободу делать, что хотят и что сочтут полезным. Не в моих, говорил он, правилах, да я и не считаю делом царским и благородным прогонять желающих остаться или задерживать тех, которые хотят удалиться. Поэтому многие решились остаться при царе, и прежде всех кастеллан Феодор, а остальные возвратились в отечество — Сицилию.
6. Войдя в город и подивившись силе крепости, которую не было никакой возможности покорить оружием, царь оставил в ней весьма сильный гарнизон из германцев и затем, снявшись оттуда со всем войском, переправился в Авлон**. Пробыв здесь довольно времени, он назначил поход в Сицилию, полагая, что спокоен только тот, кто сражается, что война служит залогом мира и что счастливы только те города, которые защищаются не стенами, а мечами. Люди, говорил он, избегающие войны ради мира, не замечают, что через то наживают себе больше врагов, которые тогда родятся точно на плодоносной земле, что они ослабляют свое царство и никогда не {113} наслаждаются прочным миром. Но «суетны,— говорит Давид,— помышления людей, и неверны расчеты их, а совет Господен тверд и неизменен, и никто не может противиться ему». Так и Мануил, когда направил свой путь в Сицилию и пристал к острову, так называемому Аиронисию, остановлен был в своем предприятии сильными ветрами и страшной бурей, взволновавшей море и сопровождавшейся грозными раскатами грома и необыкновенно сильным и ужасающим сверканием молнии. И когда он в другой раз пустился в путь и спешил переправой, море опять не лежало спокойно под его кораблями, но стало кипеть и сильно волноваться. От поднявшихся противных ветров суда рассеялись при наступившем глубоком мраке и едва лишь некоторые пристали к твердой земле, так что и сам царь с трудом избежал опасности, а все прочие разметаны были в разные стороны и сделались добычей волн. Тогда царь отказался от намерения лично идти в Сицилию, так как этот поход был для него несчастен, и, выступив из Авлона с бывшими при нем силами, прибыл в Пелагонию. Устроив здесь дела, как ему казалось, лучше, он решил обратить свои силы против сербов. Ибо сербы, пока у самодержца в царстве все было спокойно, показывали вид доброжелателей и расточали речи, несогласные с тем, что у них было втайне на сердце; а когда случилось на суше и на море то, о чем я вкратце рассказал, они, воспользо-{114}вавшись этим временем, необыкновенно ободрились, подняли против римлян оружие и неприязненно напали на смежные с ними римские области. Итак, царь, взяв отлично вооруженную часть войска и оставив все, что могло связывать ее в движении, вступает в Сербию. От сербского сатрапа не укрылось движение на него императора, хотя последний и старался сделать это скрытно. Не зная, что делать, и сознавая, что он не в состоянии бороться с римскими легионами, он оставляет равнины и устремляется в горы в надежде там найти себе спасение. А своих подданных, словно стада животных, пасущихся на лугах, он отдал на расхищение и истребление неприятелям, предоставив каждому, по его собственному примеру, искать спасения в бегстве. Но между тем как так думал и действовал правитель Сербии и давал такие советы своим подданным, царь, словно лев, уверенный в своей силе, рассеял скопища варваров, как стада быков и коз, сжег много принадлежащего им имущества, захватил немалое количество рабов и затем, выступив оттуда, тотчас же написал грамоту, которой уведомлял городских жителей об этих новых успехах. Эту грамоту привез туда великий доместик; а спустя немного времени прибыл в столицу и сам виновник военных подвигов и совершил по этому поводу блистательный триумф. Насладившись радостными восклицаниями и громом рукоплесканий всего наро-{115}да и сената, он вслед затем занялся конскими скачками и зрелищами.
А лишь только наступила весна, он опять занял Пелагонию и, так как ему самому не посчастливилось в сицилийской экспедиции, то он выслал туда одного из знатных и благородных людей, человека предприимчивого, именно Михаила Палеолога, снабдив его большой суммой денег и вверив ему достаточное количество войска. Палеолог, по мысли царя, сначала отправился в Венецию и там нанял войско, а также и из итальянских провинций набрал сильный отряд копьеносцев и затем уже, имея огромные силы, отплыл в Лонгобардию. Здесь, сражаясь с королевскими войсками, он торжествует над ними и венчается блистательными победами, пользуясь во всех случаях помощью и содействием некоего графа Александра, кровного родственника королевского, который недавно передался на сторону римлян за оскорбление, нанесенное ему королем. Вообще, Палеолог постоянно расширял свои завоевания и, щедро рассыпая и раздавая деньги, крайне беспокоил короля и, казалось, готов был нанести ему окончательный удар, когда взял весьма многие из тамошних городов, одни на капитуляцию, а другие приступом. Между прочим он переправил отсюда множество камней и, отославши к царю несколько пленных, укрепил на берегу Егейского моря город, доселе известный под именем Бары и Авлонии.
7. А сам царь, узнав, что владетель Сербии {116} снова на границах злодействует и поступает хуже прежнего, так что даже заключил союз против римлян с соседними пэонийцами, с пренебрежением выступает против них с небольшой частью войска, полагая, что они не в состоянии с ним бороться. Но они выказали неожиданное сопротивление и мужественно встретили предстоящую войну, получив весьма сильное вспомогательное войско от гуннов. В это-то время и Иоанн Кантакузин, вступив в бой с варварами и сражаясь до того, что и сам наносил и принимал удары, потерял пальцы на руках, подвергшись нападению целой толпы сербов. Да и сам царь имел единоборство с архижупаном* Вакхином, человеком богатырского телосложения и с сильно развитыми ручными мышцами. Вакхин ударил царя в лицо и разбил вдребезги опущенную со шлема железную сетку, закрывавшую глаза его, а царь пронзил мечом его руку и, через то отняв у него возможность сражаться, взял его живым в плен. Когда же, наконец, и здесь римлян озарил блеск победы, и варвары рассеялись, подобно тучам, и после неблагополучного начала война окончилась весьма счастливо,— император, еще не стерши с лица пыли после прежнего сражения и еще покрытый горячим потом, идет войной против венгров. Он ставил им в вину то, что они помогали сербам, и хотел воспользоваться отсутствием {117} их защитника, так как король венгерский был тогда вне отечества и сражался с соседними россами. Перейдя реку Саву и вторгшись в Франгохорий (это не ничтожная, но довольно многолюдная часть Венгрии, расстилающаяся между реками Дунаем и Савою, где и построена чрезвычайно сильная крепость Зевгмин, ныне называемая Сирмием), он страшно опустошил тамошние места. Здесь-то один из пэонийцев, при огромнейшем росте отличавшийся и неустрашимостью духа, отделившись от товарищей, стремительно нападает на самого царя; но царь, выдержав его нападение, вонзает ему меч между глаз и лишает его жизни. Взявши множество пленных и захвативши немалую добычу, император возвратился, наконец, в царственный город. Устроив торжественный въезд и растянув его на огромное пространство, он шел по улицам города в великолепнейшем триумфе. Пышность этого торжества возвышали пленные венгры и сербы, одетые не так, как обыкновенно бывают одеты пленники, а в великолепные одежды, которые раздал им царь, чтобы тем славнее казалась победа и тем более дивились ей и сами граждане, и все иностранцы, полагая, будто в самом деле взяты были на войне люди рода знаменитого, на которых стоит посмотреть. Чудным казалось это торжественное шествие еще и потому, что пленники шли не все вместе, а по частям, отделенные друг от друга промежутками, так что зрители легко обманывались и воображали го-{119}раздо большее число их, чем какое было на самом деле.
В это же время и скифы, переправившись через Дунай, стали разорять римские крепости, лежащие на этой реке. Против них был выслан некто Каламан. Но он неудачно повел войну против скифов и потерпел совершенное поражение; полки его были разбиты и потеряли много храбрых людей, да и сам он умер от полученных им смертельных ран. А скифы, разграбив по своему обыкновению все, что попадалось им на пути, и навьючив лошадей добычею, отправились в обратный путь. Для них ничего не стоит переправа через Дунай, они легко выходят на грабеж и без труда возвращаются назад. Оружие их составляют: колчан, повешенный сбоку на чреслах, кривой лук и стрелы. Некоторые, впрочем, употребляют и копья и ими действуют на войне. Один и тот же конь и носит скифа во время тягостной войны, и доставляет пищу, когда разрезают его жилу, а если то кобылица, то, говорят, удовлетворяет и скотской похоти варвара. Для переправы через реку скифы употребляют кожаные мешки, наполненные соломой и так хорошо сшитые, что в них не проникает ни малейшая капля воды. Скиф садится верхом на такой мешок, привязав его к конскому хвосту, кладет на него седло и все военные принадлежности и таким образом, пользуясь при переправе конем, как судно парусом, легко переплывает через всю ширину Дуная. {119}
Между тем Палеолог, которого обвиняли за его беспокойный характер и за бесполезную для римлян расточительность, лишь только вступил в Калабрию — лишен был начальства над войском. На его место послан был Алексей Комнин, сын кесаря Вриенния, двоюродный брат царя по матери, только что возведенный в сан великого вождя. А вместе с ним отправлен был и Иоанн Дука, человек, посвятивший себя и Меркурию и Марсу, так как он тщательно изучил свободные науки, происходил из благородного рода и был хорошо знаком с военным искусством. Прибыв в Сицилию, они сражались с силами короля и много раз одерживали над ними победу в больших морских сражениях, так что корабли королевские развалились и самый Врентисий почти что был в осаде. Но счастье не вполне улыбнулось этим блистательным подвигам, и царь не успел порадоваться как бы следовало приятным известиям. Король, собрав еще большее количество войска и наняв немалое число иностранцев, снова выступил против римлян, желая вознаградить себя за понесенное поражение. Вступив в бой, он действительно одерживает над ними победу, берет в плен обоих военачальников, заключает их в оковы и таким образом в самое короткое время уничтожает все, что римляне приобрели трудом и величайшими усилиями. Слухи и вести об этом уничтожили недавнюю радость Мануила и, как полынное питье, отравили его душу {120} горечью. Естественно, что он не мог перенести этого равнодушно и довольно сильно скорбел. Но он был неробкого характера и не унывал в бедствиях, не увлекался сверх меры благоприятным течением дел, но зато и не склонялся малодушно под ударами несчастья. Поэтому и теперь он мужественно вступил в борьбу с неприязненной ему судьбой, снарядил другой флот и вверил начальство над ним Константину Ангелу, который происходил из Филаделфии от простых и незнатных родителей, но, имея отличный рост и прекрасную наружность, при содействии сватьи-красоты женился на дочери царя Алексея, деда Мануилова, Феодоре. А так как все почти сильные люди и прежнего и нынешнего времени верят, будто на обстоятельства и приключения человеческой жизни имеют влияние разные движения звезд и самое их положение, равно как различные виды планет, их приближение и удаление и вообще все, что говорят болтуны астрологи во вред Божественному промыслу, незаметно вводя судьбу с ее неизбежными и неизменными определениями, то и Мануил употребил всевозможное старание на то, чтобы Ангел выступил в счастливый час, и наконец действительно назначил ему время для выхода. Но что же? Не успело еще солнце склониться к западу, как Константин по приказанию царя возвращается назад. И это потому, что выход был неблаговременный и что Ангел отправился в путь не вследствие действительно благоприятного положения {121} звезд и даже не вследствие точного исследования законов звездного неба, а по указанию пустословов, которые болтают вздор и не умеют приняться за дело как следует и оттого ошибаются в определении счастливого часа. Поэтому стали снова и самым тщательным образом рассматривать звезды, чтобы по ним составить предсказание. Наконец, после долгого над ними наблюдения, исследования и переследования Ангел отправляется в поход, напутствуемый движениями благодетельных звезд. Но это определение благоприятного времени настолько содействовало счастливому обороту дел римлян, исправило ошибки прежних военачальников и вознаградило за понесенные неудачи, что Константин тотчас же попал в руки неприятелей. В то время как он без всякой осмотрительности плыл в Сицилию, его захватили сторожевые сицилийские трииры и привели пленником к королю. А король, похвалив тех, которые захватили такую добычу, и назвав ее прекраснейшей из прекрасных, отдал и его в оковах под стражу.
8. Царь и после этого второго поражения изыскивал средства к борьбе. Но видя, что война ведется трудно и неудачно, и замечая, что огромные и непрерывные издержки, как антонов огонь, мало-помалу истощают казну, так как уже издержано было около трехсот центенариев* золота, счел за нужное прими-{122}риться с королем. Поэтому не неохотно, а напротив, с большим удовольствием принял послов первосвященника древнего Рима, присланных с этой целью, приветствовал их как ангелов-благовестников и послал в Анкону протостратора** Алексея, старшего сына великого доместика, дав ему двоякое поручение, именно — и приготовить оружие, и набрать наемное войско в западных странах, если это понадобится, и заключить дружбу с королем, если переговоры будут успешны. Алексей был человек предприимчивый и вполне изучивший все военное дело, владел языком, нисколько не уступавшим уму, и при распорядительности, вполне соответствовавшей его начальническим способностям, был одарен величественной наружностью. Прибыв на место, он тотчас же занялся набором войска, желая молвой об этом испугать короля, и собрал большое количество конницы, как бы с целью вторгнуться в Калабрию. В то же время он не упускал из виду и переговоров о мире, стараясь прекратить вражду между царем и королем, и с этой целью вел переписку с Маием, который тогда начальствовал над сицилийским флотом. И когда, по его стараниям, к нему отправлено было посольство из Сици-{123}лии, он препровождает его к императору и просит выслушать, что будут говорить послы, так как их требования, сколько ему известно, не чрезмерны и не тягостны. Вместе с тем, в случае успешного хода и окончания переговоров, просит дать ему знать о том прежде, чем узнают многие, чтобы в противном случае не вышло для него какой-нибудь неприятности, так как он находится среди людей, которых приманил к себе лестными надеждами из союзных царю алеманскому провинций и которых прежнее, большей частью враждебное расположение к римлянам, обратил, по возможности, на короля сицилийского. Когда же действительно явился от царя к Алексею человек с вестью о заключении мира, он, тайно от окружавших его, вынимает из ящиков деньги и отправляет их с преданными ему людьми, а пустые ящики оставляет на месте и, наложив на них печати, отдает на сохранение местным вельможам с тем, чтобы ничто в них не пропало, чтобы никто не любопытствовал узнать, что в них находится, и чтобы в том только случае сломать печати, если он, отправившись к царю, не возвратится оттуда. Таким-то образом Алексей возвратился из Анконы, а император и король, склонившись к миру, заключили мирный договор, хотя, вернее сказать, они не примирились чистосердечно, а только показали вид волчьей дружбы. Но каково бы ни было их примирение, а им воспользовались пленники, получив свободу без {124} выкупа, и не только пленники знатного происхождения и царской крови, но и простые ратники, кроме тех, которые происходили из Коринфа и Фив, притом были незнатного рода и умели ткать тонкие полотна, и кроме красивых и нарядных женщин, знавших также ремесло своих мужей. Поэтому и теперь можно видеть, как в Сицилии потомки фивян и коринфян ткут драгоценные и испещренные золотом одежды, подобно древним еретрийцам, обращенным в рабство персами за то, что они первые воспротивились Дарию, когда он шел войной против Эллады.
Впрочем, немного прошло времени, как опять царь и король поднялись и устремились на битвы, точно бурные морские отливы и сирти, воздымающие огромные волны. Император возбудил против короля соседних ему сильных владетелей, склонив их к тому обещанием денег. А король приказывает начальнику флота Майю вывести из пристаней сорок кораблей, самых скорых на ходу, и, снарядив их заново, отправиться в Константинополь и там в слух городских жителей провозгласить его владыкой и царем Сицилии и Акилии***, Капуи и Калабрии и всех стран и островов, лежащих между ними, а римского императора унизить и очернить и затем возвратиться. Исполняя это приказание, Маий обогнул Малею, {125} переплыл Эгейский залив и, пройдя Геллеспонт, подошел к столице. Здесь он переплыл сначала вдающийся в материк залив и, подступив к царским палатам во Влахернах, бросил на них стрелы с серебряными вызолоченными остриями, а потом, на возвратном пути оттуда, опустивши весла напротив большого дворца, начал превозносить похвалами своего короля, при громких и шумных восклицаниях всех бывших на кораблях матросов. Затем, дав быстрый ход кораблям и поплыв скорее воспеваемого древле корабля аргонавтов, он проскользнул между Систом и Авидом4*, как бы между другими Симплигадами5*, а между тем в городе произошло большое смятение, так как императора не было дома. Для короля сицилийского это было поводом к большому хвастовству, и он считал это за величайшую победу. А Мануил смотрел на этот случай как на шутку и, смеясь тому, что король добивается таких почестей или, вернее сказать — разбойничает, предоставил ему по-пустому хвастаться и гордиться ничтожным и бесполезным успехом. {126}
ЦАРСТВОВАНИЕ МАНУИЛА КОМНИНА
КНИГА 3
Так кончилась борьба императора Мануила в Сицилии и Калабрии. Она была блистательна и стоила весьма больших издержек, но не принесла никакой пользы римлянам и не оставила ничего, что бы могло возбудить соревнование в последующих самодержцах. Но кто станет говорить что-либо против человека, который так усердно подвизался для того, чтобы лучше устроить дела государства и покорить иноплеменников, хотя и не имел в том успеха? Вслед за сим Мануил опять объявил поход против пэонийцев, которых называют также венграми и гуннами, и приказал воинам, живущим на западе, привезти с собой в лагерь повозки для того, чтобы они могли самих себя снабжать в дороге жизненными припасами и доставлять их прочему войску, у которого не будет подобных повозок. Войска собрались, и сам царь прибыл в город Сардику, называемый ныне Триадицей. Но здесь он пробыл немного времени, так как от пэонийцев явилось посольство с просьбой о мире. Отсюда он отправился против сатрапа сербского и, без труда устрашив его, убедил отказаться от союза с гуннами и только его одного признавать царем и бояться. Затем распустил большую часть войска по домам, а сам отправился в {127} область фессалийцев и, пробывши там сколько находил нужным, возвратился в столицу.
Но лишь только солнце совершило зимний поворот, он снова выступает в Пелагонию, находя ее пунктом удобным как для расположения войска, потому что она расстилается обширными равнинами, так и для собрания известий о том, что делалось у народов, с которыми он был во вражде. Его еще занимали и беспокоили дела сицилийские, потому что они не совсем еще затихли. Да и предводитель гуннов, как оказалось из его действий, также замышлял войну. Когда Андроник Комнин, бывший впоследствии римским тираном, лишен был управления Враницовой и Велеградом, по слуху о том, что он тайно соединился с пэонийцами против римлян и условился с их вождем лишить Мануила власти и присвоить ее себе, и когда вслед затем немедленно был выслан в Пелагонию, а отсюда, уличенный в кознях против двоюродного брата и царя, препровожден в оковах в Константинополь и заключен в одной из темниц большого дворца; тогда, действительно, предводитель гуннов тотчас же выступает войной против римлян, осаждает Враницову и опустошает все тамошние места, грабя и расхищая все по своему произволу. Вследствие этого царь высылает против него военачальником хартулярия Василия Цинцилука. Цинцилук, приняв начальство над собранными войсками, построил их в когорты и фаланги и, думая, что имеет непобедимое {128} войско, вступил в бой с венграми и на несколько времени действительно одержал над ними победу. Но так как римляне без всякого порядка преследовали неприятелей, то они, обратившись назад, вознаградили себя за понесенное поражение еще более славной победой. Услышав об этом, царь сам отправляется туда в том предположении, что пэонийцы испугаются его прибытия и удалятся из тамошних областей. Пэонийцы так и сделали, заключив с царем мир, какой можно было по тогдашним обстоятельствам. А сам царь, устроив по возможности дела в Враницове и Велеграде, возвратился в столицу.
Когда же на западе вследствие договоров и соглашений враги несколько успокоились и с этой стороны не представлялось пока ни одного опасного соперника, царь назначает поход в Армению. Отправившись в Тарс, он доходит до Аданы и до других городов, сопредельных с нижней Арменией, избавляет их от страданий, которые они терпели от Торуса, и ограждает надлежащей безопасностью. Наведя ужас своим появлением на этого армянина, человека не прямого и открытого, но хитрого и лукавого, царь, однако же, не пошел далее и не стал, по примеру своего отца, сражаться из-за обладания целой Арменией. Даже те крепости, которые тот покорил силой, он не потребовал и не отнял у властителя армян, как вырывает пастух из горла волка куски печени. Обманутый хитрыми и коварными речами Торуса, увле-{129}ченный обольстительными условиями союза, он повернул в сторону и прибыл в Антиохию, прекраснейший и главнейший город во всей Сирии.
2. В то время как царь Мануил находился в Тарсе, до него доходит известие о бегстве из заключения двоюродного его брата Андроника. Причиной заключения Андроника было частью то, что мы выше сказали, не менее того и его всегдашняя вольность в речах, его сила, которой он превосходил многих, его прекрасная наружность, достойная царского сана, и его неукротимый характер — все такие качества, на которые государи, из опасения лишиться царства, обыкновенно смотрят подозрительно, которые тревожат их и колят в самое сердце. Вот поэтому-то, равно как и потому, что он был искусный воин и происходил из знатного рода,— так как от одного отца, Алексея, деда Мануилова, происходили и отец Мануила, царь Иоанн, и отец Андроника, севастократор Исаак,— следили за ним и смотрели на него очень подозрительно. К этому присоединилось и другое обстоятельство, по которому Мануил держал его в темнице. У этого царя было три брата: Алексей, Андроник и часто упоминаемый нами Исаак. Из них двое скончались еще при жизни своего отца, царя Иоанна Комнина. Алексей оставил по себе потомство в одной дочери, которую и взял в замужество, как мы уже выше сказали, Алексей, сын великого доместика Иоанна. А у Андроника было три дочери: Мария, Феодора и Евдокия — и два сына: {130} Иоанн и Алексей. Из дочерей Евдокия, лишившись мужа, жила в преступной связи с Андроником, и жила не тайно, но явно. И когда Андроника упрекали за эту незаконную связь, он в оправдание всегда ссылался на подражание своим родным и шутя говорил, что подданные любят подражать государю и что люди одной и той же крови всегда как-то бывают похожи одни на других. Этим он намекал на своего двоюродного брата, царя Мануила, который был подвержен подобной же или еще и худшей страсти, потому что тот жил с дочерью своего родного брата, а Андроник — с дочерью двоюродного. Подобные шутки Мануилу не нравились, а ближайших родственников Евдокии просто бесили и воспламеняли страшным гневом против Андроника, в особенности же ее родного брата Иоанна, который был почтен достоинством протосеваста* и протовестиария, и его зятя по сестре Марии Иоанна Кантакузина. Естественно поэтому, что против Андроника затевали и строили много ков и тайно и явно; но он уничтожал их, как нити паутины, и рассевал, как детские забавы на песке, благодаря своему мужеству и уму, которым настолько превосходил своих противников, насколько бессловесные животные ниже существ разумных. Не раз случалось, {131} что они нападали на него силой, но он обращал их в бегство, находя для себя награду в любви Евдокии. Однажды, когда он, находясь в Пелагонии, в палатке наслаждался в объятиях этой женщины, близкие родственники Евдокии, узнав об этом, окружили палатку и со множеством вооруженных стерегли его выход в намерении тотчас же убить его. Но это не укрылось от Евдокии, хотя мысль ее и была занята другим. Была ли она извещена кем-либо из своих родственников или как иначе узнала о засаде, устроенной ее обольстителю,— потому что и она была наделена умом острым и уж никак не женской проницательностью,— только она объявляет об этом Андронику в то время, как он лежал вместе с ней. Андроник испугался, тотчас же вскочил с постели и, опоясавшись длинным мечом, размышлял, что ему делать. Евдокия советовала своему любовнику надеть женское платье и, как только она прикажет одной из бывших на страже прислужниц при спальне принести в палатку светильник, назвав ее по имени, и притом так громко, чтобы ее голос слышали подстерегающие, тотчас же выйти и скрыться. Но этот совет не понравился Андронику: он боялся, что его поймают и, взяв за волосы, в бесчестном виде приведут к царю, и страшился смерти бесславной и свойственной лишь женщинам. Поэтому, обнажив меч и взяв его в правую руку, он косым ударом рассекает палатку, выскакивает вон и одним огромным {132} прыжком перескакивает и плетень, случайно примыкавший к палатке, и все пространство, которое занимали колья и веревки. Сторожившие его разинули рты от удивления и считали чудом и чем-то необыкновенным этот побег пойманной добычи. Слухи об этом беспокоили самодержца Мануила, а непрестанно доходившие до него клеветы, как непрерывно падающие капли, приготовляли в душе его место для принятия всего, что говорили против Андроника, мало-помалу погашали в нем остаток любви к этому человеку и побуждали принимать за истину все, что взносили на него. Не совсем же напрасно, думал он, ходит молва и недаром, распустив крылья, всюду распространяет об Андронике слух как о человеке надменном и домогающемся царства. Поистине нет в людях зла, которое было бы хуже, чем язык клеветника, и справедливо песнопевец и псалмопевец Давид во многих местах своих божественных и сладкоречивых песней поносит и позорит его, выставляя напоказ его пагубную силу и молясь об избавлении от его ухищрений. Таким-то образом и Мануил, как сетями, уловлен был частыми наговорами родственников Андроника и волей-неволей сажает его в темницу и заключает в самые крепкие и несокрушимые железные оковы. Андроник довольно долгое время бедствовал в темнице. Но как он был человек смелый, чрезвычайно изворотливый и в трудных обстоятельствах весьма находчивый, то, открыв в своей темнице (это {133} была башня, построенная из обожженного кирпича) старинный подземный ход, он руками, как веником и заступом, прочищает в нем отверстие для входа и выхода так, чтобы это было незаметно, застилает его кое-какими домашними вещами и затем прячется в нем. Когда настал час обеда, стражи отворили двери темницы и принесли обычное кушанье, но гостя к столу нигде не видели. Стали осматривать, не разломана ли или не раскопана ли где темница и не ушел ли хитрый Андроник. Но нигде не было никакого повреждения: ни дверные петли, ни дверные косяки, ни порог у дверей, ни потолок, ни задняя часть дома, ни железные решетки в окнах — словом, ничто не было испорчено. Тогда стражи подняли громкий вопль и стали терзать себе лицо ногтями, так как у них не стало того, кого они стерегли, и они не знали, как и где он ушел. Доводят об этом до сведения царицы, главных сановников и придворных вельмож. И вот одни были отправлены стеречь приморские ворота, а другим приказано наблюдать за воротами земляными, одни осматривали пристани, а другие отыскивали в какой-либо другой открытой части города скрывшегося Андроника. Ни улицы, ни перекрестки не были оставлены без осмотра и наблюдения. В то же время и по всем провинциям непрестанно рассылались царские грамоты, в которых объявлялось о бегстве Андроника и постоянно предписывалось искать его и, как только будет пойман, представить в Константинополь. А между {134} тем схватили и его жену как участницу в его побеге и посадили в ту темницу, в которой был заключен Андроник, для того, чтобы она там же, где содержался ее муж, понесла наказание за свою любовь к нему и за то, что склонила его к побегу. Очевидно, эти люди не знали, что Андроник по-прежнему остается их узником, что они напрасно изливают свой гнев на несчастную женщину и через то благоприятствуют Андронику. Выбравшись из подземелья через подземный проход и встретившись с женой, Андроник сначала был принят ей за демона из преисподней или за тень из царства мертвых и неожиданностью своего появления привел ее в страх. Потом он обнял ее и заплакал, хотя и не так громко, как требовали несчастья и тогдашние бедственные обстоятельства, остерегаясь, чтобы плач его не дошел до слуха темничных сторожей. Прожив таким образом довольно долгое время в темнице с женой и, вследствие супружеских связей, сделав ее беременной, — от чего у него родился сын Иоанн, которому он и передал впоследствии свое царство, как об этом будет сказано в свое время,— Андроник наконец уходит из темницы, так как теперь, когда в темнице была женщина, стражи уже не так бдительно охраняли ее, как было при нем. Но когда он прибыл в Мелангии, то был пойман одним солдатом, по имени Никей, и опять посажен под стражу и заключен в темницу в двойных железных кандалах, при строжайшем против {135} прежнего надзоре. Когда об этом донесено было Мануилу, стоявшему еще лагерем в Армении, он посылает в столицу дромологофета* Иоанна Каматира с тем, чтобы он возвестил о скором прибытии туда императора и, точнее исследовав этот случай, обстоятельнее донес ему.
3. Между тем антиохийцы, узнав о прибытии к ним императора, сначала не были рады ему, даже очень тяготились им и старались отклонить его приезд. Но так как не могли воспрепятствовать ему и изменить его решения, то не только, высыпав за ворота, в рабском виде и с покорной душой встречали его, но и устроили ему торжественный вход, украсив улицы и перекрестки коврами и другими домашними вещами, устлав их свежими древесными ветвями и перенесши в город красу полей и лугов. И никто не уклонился от этой великолепной процессии, но в ней участвовали решительно все жители, так что тут был и прожорливый сириец, и разбойник исавриец, и пират киликиец; даже всадник копьеносец-италиец, и тот, оставив статного коня и отложив свою гордость, шел пешком в этой торжественной процессии. Заметив, что здешнее латинское войско очень гордится своим копьем {136} и хвастает искусством обращаться с ним, император назначает день для потешного сражения на копьях. И когда настал определенный день, он, выбрав из римских легионов и между своими родственниками людей, особенно искусных в обращении с копьем, выводит их на место. Выезжает и сам, с веселым видом и со всегдашней своей улыбкой, на обширную равнину, где удобно могли расположиться и действовать конные фаланги, разделившись на две половины. Держа поднятое вверх копье и одетый в великолепнейшую хламиду, которая, стягиваясь пряжкой на правом плече, оставляла руку свободной, он ехал на прекрасном и златосбруйном боевом коне, который, сгибая несколько шею и подпрыгивая, словно просился на бег и как будто спорил с блеском седока. И каждому из своих родственников, а равно и всем, кто был выбран сражаться с итальянцами, он приказал одеться сколько можно великолепнее. Выехал также и князь Герард, сидя на коне белее снега, одетый в разрезную тунику, спускающуюся до пят, и имея на голове шляпу, наклоненную наподобие тиары и покрытую золотом. С ним выехали и бывшие при нем всадники, все люди отважные духом и высокие ростом. Когда начался этот бескровавый бой, многие с той и другой стороны стремительно нападали друг на друга, бросая в противников копья и отклоняя от себя удары. Тут можно было видеть, как одни опрокидывались и падали вниз головою и пле-{137}чами, а другие, словно мячик, вылетали из конского седла; одни повергались вниз лицом, другие падали навзничь, а иные, давши тыл, бежали без оглядки; одни бледнели, боясь подпасть под удары копья, и совсем закрывались щитом, а другие пламенели от восторга, видя, что противник прячется от страха. Воздух, рассекаемый быстрым бегом коней, волновал и со свистом колебал знамена. Всякий, кто посмотрел бы на это увеселение, без преувеличения сказал бы, что здесь сошлись Венера с Марсом и Беллона с Грациями: столько в этих играх было разнообразия и красоты. Римлян одушевляло необыкновенной ревностью желание превзойти латинян в искусстве владеть копьем и то, что они сражались в глазах царя — ценителя их действий; а итальянцев воспламеняло их всегдашнее высокомерие и непомерная гордость, а к тому же и мысль — как бы не уступить в войне на копьях первенства римлянам. Сам же император при этом поверг на землю зараз двоих всадников: наскакавши на коне на одного из них, он ударил его копьем с такой силой, что тот ниспроверг вместе с собой и своего соседа.
Удивив своим мужеством антиохийцев, которые теперь своими глазами увидели то, о чем прежде только слышали, царь решился предпринять обратный путь в Константинополь. Он предполагал идти без неприязненных действий и потому распустил войско, предоставив каждому отправляться, куда хочет. Но поступив {138} в этом случае не так, как следовало предводителю и как сам поступал прежде, он потерял весьма много войска вследствие поражения, понесенного задними отрядами. Поспешность, с которой солдаты выступали в путь, и ничем не сдерживаемое и беспорядочное их отправление в свои дома были причиной погибели немалого числа распущенных легионов при неожиданном нападении на них турков. Тогда многие на самом деле узнали, сколько добра заключается в предусмотрительности и как бесплодно и бесполезно позднее раскаяние, во сколько раз лучше спасительное и славное завтра, чем гибельное сегодня, хотя бы оно и льстило сначала доброй надеждой. И это жалкое поражение, может быть, было бы еще хуже, если бы царь, воротившись, не удержал напора турков и не повел войско в том порядке, в каком бы следовало вести его прежде. Когда он пришел на место, где лежали тела падших, и увидел множество убитых, то от скорби, говорят, ударял себя рукой по бедрам, часто испускал звуки сквозь губы, глубоко вздыхал и плакал, как обыкновенно поступают люди, когда они бывают поражены скорбью, увидев жалкое зрелище или услышав печальную весть. Ему сильно хотелось вознаградить себя за понесенное поражение и бесчестие; но как в эту минуту он не мог сделать ничего славного, то снова отправился в предположенный путь.
4. Не на одних только высоких властите-{139}лей народов и городов всегда косо смотрит зависть и постоянно поддерживает вблизи их злоумышленников,— нет, она не оставляет в покое и людей, не столь высоко поставленных. Так, не миновала она и Феодора Стиппиота, пользовавшегося большой доверенностью у царя. Воздвигнув против него бурю и ветры, неодолимая, она стала часто потрясать этого сильного человека, пока, наконец, не низвергла его и не довела до самого жалкого падения. Я включаю рассказ и об этом в историю, чтобы показать читателям, как трудно разгадать лукавство людское и как мудрено уберечься от него, как поэтому нужно всевозможно остерегаться соперников, которые при душе неблагородной и при скрытном характере наделены языком, говорящим не то, что у них на сердце, а главное — как нужно охранять уста и не давать языку опрометчиво вырываться за ограду зубов и укрепление губ, которыми природа окружила его, как бы двойной стеной. Тогдашний дромологофет не мог равнодушно смотреть на благосклонность судьбы к Стиппиоту и на чрезвычайное к нему благоволение царя. Ему несносно было, что Стиппиот мог во всякое время являться к самодержцу и свободно говорить с ним, мог все приводить в движение своим указанием и мановением, тогда как для него открывались двери к царю только в определенные часы, а о том, что делалось по одному лишь желанию Стиппиота, ему не удавалось грезить и во сне. Все это разжигало в нем зависть, {140} кололо его до глубины сердца, и вследствие того он поступает со Стиппиотом самым коварным и самым гнусным образом. Владея в высшей степени искусством строить козни, наделенный языком раздвоенным, как у змея-клеветника, бывшего первым виновником зла, он вкрался в дружбу этого человека, прикрыв низкие замыслы личиной доброго расположения и стакан с ядом подмазав по краям медом любви. Таким-то образом, говоря одно и думая другое, на устах выражая почтение, а в сердце чувствуя далеко не то, он обманул Стиппиота, в одном лишь этом случае простого и неосторожного. Оклеветав его перед царем как обманщика и злоумышленника он обвиняет его в предательстве, уверяя, что он расстраивает дела сицилийские. Когда же царь, бывший в то время еще в Киликии, потребовал от него доказательства, он ставит его за занавес, берет Стиппиота, как будто бы ему нужно было поговорить с ним о чем-то наедине, и приводит туда, где скрытно стоял царь. Начав разговор о предметах посторонних, он хитро сводит речь на дела сицилийские, сам же подает Стиппиоту повод порицать и охуждать распоряжения царя по делам Сицилии и затем прерывает разговор. Заронив в душу царя такую искру против Стиппиота и предоставив ей тлеть, он стал приискивать и хворост других обвинений, чтобы через то скорее ее разжечь. К тому же он получил в сердце новый жестокий удар: Стиппиоту вверен был {141} золотой, украшенный дорогими каменьями сосуд с красной жидкостью* и было поручено распоряжение в храме влахернском присягой, которой утверждалось преемство престола за венгерцем Алексеем и дочерью царя Марией,— обязанность, собственно относившаяся к должности логофета. По этому-то случаю он, говорят, составил глупейшее письмо от имени Стиппиота к королю сицилийскому и, подбросив его между книгами и бумагами Стиппиота, убедил царя послать в палатку Стиппиота нарочных, чтобы они отыскали его письмо к королю. Когда оно было найдено, царь вспыхнул гневом, как молнией, и Стиппиоту тогда же несправедливо выкололи глаза, и он стал слеп и уже не видел солнца. О всевидящее, правосудное Око! Для чего Ты часто терпишь такие преступления или даже более тяжкие злодеяния людей и не бросаешь тотчас же громов и молний, но медлишь наказанием! Неисследим суд твой и недоступен для помыслов человеческих. Но Ты поистине премудр и точно знаешь, что полезно нам, хотя мы малодушные и не постигаем судов твоих. Так-то, завидев змея ядовитого или заслышав в горах льва косматого, тотчас же можно убежать; всякого злодея можно умолить, слезами и мольбами тронуть; но чтобы укрыться от человека, который злоумышляет втайне против ближнего и в душе таит одно, {142} а говорит другое, для этого нужно много мудрости и необходимо содействие свыше.
Логофет, о котором мы говорим,— я прерву и еще на несколько времени связь моего повествования,— был человек недалекий в высших науках, не большой любитель и не усердный читатель священной философии. Но он имел превосходную осанку, владел даром говорить без приготовления и речью, которая лилась подобно прекрасному потоку, падающему с возвышения, и через то приобрел себе большую славу. Не имея себе соперников в обжорстве и превосходя всех в питье вина, он умел подпевать под лиру, играл на арфе и плясал кордакс**, быстро перебирая ногами. Жадно наливая себя вином и часто насасываясь им, как губка, он не потоплял, однако же, своего ума в вине, не шатался, как пьяные, не склонял головы на сторону, как бывает от хмеля, но говорил умно, так как питье лишь прибавляло живости и силы его уму, и становился еще одушевленнее в разговоре. Любя пиры, он не только весьма нравился царю, но приобрел большую любовь и у других владетельных лиц, которые жаловали веселый разгул. Приезжая к ним послом, одних он одолевал питьем и доводил до того, что им долго приходилось отрезвляться и освежать голову, а с другими равнялся. А это были люди, {143} которые вливали в свое брюхо по целым бочонкам, держали амфоры в руках, как стаканы, и всегда употребляли за столом геркулесовскую чашу. Так как зашла уже однажды речь об этом человеке, то да позволено будет рассказать и о следующих обстоятельствах, достойных памяти и повествования. Однажды он объявил царю Мануилу, что на известных условиях готов выпить наполненную водой порфировую чашу, которая прежде стояла во дворце перед китоном в открытом преддверии царя Никифора Фоки, обращенном к Вуколеону***, а теперь находилась в огромном раззолоченном андроне4*, построенном царем, о котором мы повествуем. Царь, удивленный его словами, сказал: «Хорошо, логофет» — и положил условием дать ему большое количество дорогих цветных материй и, золота, если сделает как сказал; если же нет — получит от него такую же плату. Логофет с удовольствием принял это условие и, когда чаша, вмещавшая в себя около двух хой5*, была наполнена доверху водой,— нагнувшись к сосуду, осушил ее, как {144} бык, сделавши одну только остановку, чтобы немного перевести дух,— и тотчас же получил от царя, что следовало по условию. Большой также охотник был он до зеленых бобов и ел их, как говорится, походя. Целые их полосы он истреблял и уничтожал не хуже чекалки. Однажды, стоя лагерем близ реки, завидел он на другом берегу полосу бобов. Тотчас же раздевшись донага и переплыв на другую сторону, он поел большую часть их, но и тем не удовольствовался. Связав остатки в пучки и положив на спину, он перетащил их через реку и, расположившись на полу в палатке, с наслаждением вышелушивал бобы, как будто долгое время постился и ничего не ел. При атлетическом сложении и при высоком росте он не был трусом, но глядел человеком храбрым и достойным той крови, от которой происходил по матери. При конце жизни, чувствуя угрызение совести за то, что оклеветал Стиппиота, он позвал к себе этого человека и со слезами просил прощения. Тот, не помня обиды, охотно простил его и вдобавок еще молился о спасении его души. Вот что я хотел сказать об этом и думаю, что мой рассказ не лишен для многих пользы, назидательности и занимательности.
5. Между тем у Мануила скончалась супруга, взятая из родов алеманнов. Терзаясь скорбью, он громко рыдал по ней, как будто бы с ее смертью лишился части собственного тела, почтил ее великолепным погребением и схоро-{145}нил в отцовской обители Пантократора. Затем, прожив во вдовстве и одиночестве столько времени, сколько считал приличным, решился вступить во второй брак, желая сделаться отцом детей мужского пола. Из многих мест приходили к нему и письма и предложения невест от царей, и королей, и владетелей земли; но всем невестам он предпочел одну из дочерей правителя Антиохии Петевина — разумею Антиохию, которая находится в Келесирии и которую напаяет Оронт и освежает западный ветер с моря. Этот Петевин, родом итальянец, был отличный всадник и владел ясеневым копьем лучше известного Приама. Отправив к нему знаменитых по своему происхождению сенаторов, царь через них ввел к себе в дом эту девицу и совершил брачное торжество. Это была женщина красивая, и очень красивая, и даже чрезвычайно красивая,— словом, необыкновенная красавица. В сравнении с ней решительно ничего не значили и всегда улыбающаяся и золотая Венера, и белокурая и волоокая Юнона, и знаменитая своей высокой шеей и прекрасными ногами Елена, которых древние за красоту обоготворили, да и вообще все женщины, которых книги и повести выдают за красавиц.
Теперь, намереваясь продолжать рассказ о турках, мы для ясности повествования изложим некоторые из событий предшествовавших. У государя турков Масута было много сыновей, но не меньше и дочерей. При конце {146} жизни, перед переходом туда, где его, как нечестивого, ожидали муки, он разделил между своими детьми некогда принадлежавшие римлянам, а в это время ему подвластные города и области. Одним оставил он в наследие одни города, другим — другие, а митрополию Иконию и что было в зависимости от нее выделил сыну своему Клицасфлану. Из зятьев же Ягупасану назначил Амасию, Анкиру и плодоносную область каппадокийскую со смежными им городами; а Дадуну предоставил богатые и огромные города Кесарию и Севастию. Но доколе. Господи, Ты будешь оставлять свое наследие на разграбление, и расхищение, и посмеяние народу глупому и немудрому, совершенно чуждому благочестивого исповедания и истинной веры в Тебя? Доколе будешь отвращать от нас лицо твое, Человеколюбче, доколе будешь забывать убожество наше и не внимать нашим воплям и рыданиям. Ты, скоро внемлющий угнетаемым? Доколе не отомстишь Ты, Господь мщений? Доколе будет продолжаться эта несообразность, что потомки рабыни Агари господствуют над нами — свободными? Доколе они будут истреблять и убивать твой святой народ, который призывает пресвятое имя твое, а между тем терпит такое продолжительное рабство и несет поношения и заушения от этих презренных пришлецов? Призри, любвеобильный Владыко, на тесноту содержимых в узах. Да возопиет к Тебе и ныне проливаемая кровь твоих рабов, как некогда — кровь Авеля. Возьми оружие и щит, вос-{147}стань на помощь нашу, укрепи мужа, которого сам изберешь и о котором благоволишь. Воздай седмерицею злым соседям нашим за все то зло, которое они сделали твоему наследию. Возврати нам твоей крепостью города и области, которые отняли иноплеменники, и поставь пределами для именующихся твоим именем восток с первыми лучами солнца и запад с лучами солнца последними.
Но неуместно, кажется, и не напрасно мы высказали это в своем кратком обращении к Богу и тем несколько облегчили душу, отягченную скорбью. Между тем дети Масута, разделив на три части полученные по наследству важнейшие отцовские владения или, точнее сказать, римские области, немного жили в мире и как прилично родственникам, но большей частью ссорились и враждовали между собой. Султан иконийский тотчас же стал дико и враждебно смотреть на топарха каппадокийского, а тот в свою очередь бросал неприязненные взгляды на него. И злые их замыслы друг против друга составлялись не во мраке и не тайно, но были явны и ими же самими открыты царю. Царь, желая погибели обоим, хотел, чтобы их неприязнь не ограничивалась одной только ссорой, но чтобы они, взявшись за оружие, открыто вступили в борьбу друг с другом и через то дали бы ему возможность спокойно наслаждаться их бедствиями, так как они были и иноплеменники, и люди нечестивые. С этой целью он через тайных агентов и того и дру-{148}гого возбуждал к войне друг против друга. Но явно склонялся на сторону Ягупасана и ему оказывал пособие своими подарками, потому что терпеть не мог султана, как человека скрытного, коварного и двоедушного, который не только замышлял погибель своим кровным родственникам, но и постоянно, как разбойник, грабил соседние римские земли. Вследствие этого Ягупасан, полагаясь на императора, выступает войной против султана, а тот в свою очередь выходит против него. Много раз они сходились и сражались; наконец, после большого пролития крови с той и другой стороны, победа склонилась на сторону Ягупасана, и они на время положили оружие. Ягупасан остался в своей стране, а султан отправился к царю, который в то время только что возвратился в столицу из западных стран, и, принятый дружески и с почетом, столько же обрадовал своим посещением царя, сколько рад был сам радушному гостеприимству. Мануил вследствие посещения султана не только льстился надеждой хорошо устроить дела восточные, рассчитывая радушным приемом очаровать сребролюбивого варвара, но и считал это событие славой для своего царствования. Поэтому, вступив вместе с султаном в Константинополь, он приказывает устроить триумф. И триумф был приготовлен великолепный: везде развешены были прекраснейшие и дорогие ковры, и все сияло разнообразными украшениями. Предполагалось, что царь будет шествовать в триумфе, при радостных кли-{149}ках и рукоплесканиях граждан и что вместе с ним пойдет и султан в этой великолепной процессии и будет разделять торжество и восклицания в честь императора. Но Бог упразднил торжество этого дня. Случилось землетрясение, от которого обрушилось много великолепнейших зданий; состояние воздуха было довольно неестественное и ненормальное: это и другие грозные явления, занимая и волнуя душу, не позволяли думать о триумфах. Притом же служители церкви божией и алтаря, да и сам царь, видели в этом недоброе предзнаменование и говорили, что Бог гневается и отнюдь не хочет допустить, чтобы человек, чуждый истинного благочестия, смотрел на триумф, который должен быть украшен священными вещами и изображениями и освящен крестом Христовым. Таким образом, триумф был устроен напрасно: царь не обратил на него никакого внимания, так что даже не исполнил того, что следовало по обычаю. Между тем султан пробыл довольно долго у царя, наслаждаясь зрелищем конских скачек в цирке. В это-то время один из потомков Агари, которого сначала принимали за чудодея, но который впоследствии оказался самым жалким человеком и явным самоубийцей, вызвался перелететь с находящейся в цирке башни все пространство ристалища. Поднявшись на эту башню, под которой внизу параллельными арками устроены отверстия, откуда пускаются лошади в бег, и над которой вверху стоят четыре медных вызолоченных {150} коня, с выгнутыми шеями, головами, обращенные друг к другу и готовые пуститься в бег,— он стал на ней как бы за барьером, из-за которого выходят состязающиеся. Он был одет в весьма длинный и широкий хитон белого цвета, кругом перетянутый обручами, отчего в этой одежде образовалось много широких складок. Агарянин рассчитывал, что, как корабль летит на парусах, так он полетит при пособии своей одежды, коль скоро ветер надует ее складки. Глаза всех устремились на него, в театре поднялся смех и зрители беспрерывно кричали: «Лети, лети; долго ли, сарацин, ты будешь томить души наши, взвешивая ветер с башни?» Между тем царь посылал людей отговорить его от его затеи; а султан, бывший также в числе зрителей, вследствие сомнительности успеха, в беспокойстве вскакивал с места от страха и боязни за своего соплеменника. Агарянин долго обманывал надежды зрителей, хотя постоянно следил за воздухом и наблюдал за ветром. Много раз распростирал руки и приводил их в движение, как распускаются и движутся на лету крылья, чтобы набрать более ветра, но всякий раз удерживался от полета. Наконец, когда ему показалось, что подул благоприятный и нужный для него ветер, он распростирается наподобие птицы, полагая, что пойдет по воздуху. Но на деле он вышел воздухоплавателем хуже Икара. Как тяжелое тело, он стремительно полетел вниз, а не держался в воздухе, как что-ни-{151}будь легкое, и наконец упал и испустил дух, переломав себе и руки, и ноги, и все кости. Этот полет сделался для городских жителей предметом постоянных насмешек и шуток над турками, бывшими в свите султана. Турки не могли даже пройти по площади без того, чтобы не быть осмеянными: бывшие на площади серебряники обыкновенно при этом стучали по железным частям столов. Когда дошло это до сведения царя, он рассмеялся, зная, как любит острить и шутить уличная толпа. Но так как эти выходки несколько уязвляли сердце варвара, то в угоду султану он принимал, по-видимому, меры к обузданию вольных шуток толпы.
6. Кроме удивительного угощения со стороны царя, султан получил еще из царских кладовых множество богатых даров, которые до того изумили его, что он недоумевал, оставил ли царь самому себе столько же и таких же сокровищ, и затем с радостью и со множеством дорогих вещей отправился домой. Император, зная, что всякий варвар падок на подарки, но в особенности желая блеснуть перед Клицасфланом и поразить его множеством сокровищ, которыми изобиловало римское царство, приказал в одном из великолепнейших покоев дворца разложить в порядке все, что предположил дать ему в подарок. Тут было золото и серебро в монете, драгоценное платье, серебряные чаши и золотые фириклеи*, бога-{152}тейшие ткани и другие отличные вещи, у римлян очень обыкновенные, но у варваров редкие и большей частью даже совсем невиданные. Войдя в этот покой и пригласив туда и султана, царь спросил его, что бы он хотел получить в подарок из находящихся здесь сокровищ. Когда же тот сказал, что будет доволен всем, что подарит ему царь, он снова спросил, мог ли бы хотя один из римских неприятелей выдержать нападение римлян, если бы он употребил эти сокровища на наемное и туземное войско. Султан с удивлением отвечал, что, если бы он владел таким богатством, то давно покорил бы себе всех окрестных врагов. Тогда царь сказал: «Отдаю тебе все это, чтобы ты знал, как я люблю дарить и как велики мои подарки, и чтобы понял, каким богатством владеет тот, кто дарит одному столько дорогих вещей». Ослепленный корыстью, султан и обрадовался и изумился этой подачке и обещал предоставить царю Севастию с ее областью. А Мануил, радостно приняв это обещание, обязался дать ему и еще сокровищ, если он оправдает свои слова на деле. И точно, еще прежде, чем варвар исполнил свое обещание, Мануил, желая предупредить его непостоянство и держась пословицы: куй железо, пока оно горячо,— сделал так, как сказал, отправив вновь к султану через Константина Гавру много драгоценных вещей и всякого рода оружия. Но тот, человек фальшивый и решительно никогда не знавший верности в {153} обещаниях, лишь только прибыл в Иконию, забыл об условии и, опустошив Севастию и покорив смежные с ней земли, все это обратил в собственное владение. Когда же лишил Дадуна принадлежавшей ему области и, присвоив себе Кесарию, принудил его бежать и скитаться, обратился и против остального родственника — разумею Ягупасана,— пламенея желанием овладеть и его страной и умертвить его самого. Ягупасан, со своей стороны, также стал собирать войско и готовился к борьбе с ним как уже более сильным соперником; но смерть скоро прервала его заботы. Тогда Дадун тайно вошел было в амасийскую сатрапию, как оставшуюся без властителя, но, быв выгнан оттуда, сделался причиной смерти для пригласившей его супруги Ягупасановой. Амасийцы возмутились и отомстили ей смертью за то, что она тайно хотела предоставить власть Дадуну, а Дадуна далеко прогнали, потому что не хотели иметь его своим властителем. Но не могли они точно так же одолеть и Клицасфлана, напротив, он одержал над ними верх и, как прежде овладел Каппадокией, так теперь взял и Амасию. У этого человека все дела шли скоро и необыкновенно счастливо, хотя тело его не было хорошо сложено и развито, но было уродливо во многих главных членах. Так, прежде всего, руки у него были будто вывихнутые, ноги прихрамывали, отчего он большей частью ездил в повозке. Эти-то недостатки подали повод Андронику, любившему подтрунить, как едва ли {154} кто другой, необыкновенно колкому остряку, умевшему ловким словцом навсегда осмеять дурное дело или недостатки тела, подали повод в насмешку называть его Куцасфланом**. Но каков бы ни был султан по устройству своего тела,— а был он, конечно, таков, каким создала его природа,— только, сделавшись обладателем обширной страны и имея в своем распоряжении множество войска, он не захотел жить в покое. Склонный по природе к мятежу и смутам, вечно волнующийся, как какой-нибудь морской залив, он неожиданно нападал на римлян, когда мог им вредить, и часто безвинно начинал с ними войну, нарушая условия и пренебрегая договорами без всякой причины — единственно потому, что так ему хотелось. Не оставил он в покое даже и Мелитину, но, имея возможность низвергнуть и ее эмира, он, несмотря на то, что этот человек был одной с ним веры и не сделал ему никакой обиды, бесстыдно сам выдумал и составил против него обвинение и за то выгнал его из Мелитины. Потом, тайно подкравшись и к своему родному брату, он и его заставил бежать. Все эти беглецы пришли к императору. Но это случилось после. А тогда, приобретши большую силу, он отложил почтительность к царю и стал требовать от него того уважения, которое сам прежде оказывал ему, когда был стесняем неудачами в делах. Изменя-{155}ясь, по обычаю варваров, с обстоятельствами, он вообще и унижался до крайности, когда был в нужде, и опять тотчас же возносился, как скоро счастье склонялось в другую сторону и награждало его благоприятным ходом дел. А как, по пословице, клин клином выгоняется, то по временам он ласкался к царю и оказывал ему уважение и, хотя больше походил на дикого зверя, чем на сына, но воздавая царю славу отца, сам пользовался от него честью сына. Таким образом, в письмах, которые они писали друг другу, царь назывался отцом, а султан — сыном. Но и это не могло соединить их искренней дружбой и даже не предохранило от нарушения мирных договоров. Султан, словно выступающий из берегов поток, потоплял и уносил все, что ни попадалось на пути, или, как ядовитый змей, пожирал много наших городов, извергая на них яд своей злобы. А царь или воздвигал несокрушимую плотину войска и тем останавливал его разливы и давал ему обратное течение, или чарами золота наводил сон мира на его веки, заставлял его склонить голову, когда она была уже поднята на добычу, и останавливал его, когда он уже полз и тащил за собой войско. А однажды, чтобы остановить турков, которые, как огромные стада овец, разбрелись по римским пределам, он напал на пентапольцев. Персы не посмели вступить с ним в бой, и он, захватив множество людей и скота, с торжеством возвратился домой. В это-то время {156} Солиман, главнейший между вельможами султана, явился к царю и много говорил в защиту султана, стараясь доказать, что турки действуют без его воли и согласия. Он искусно выставлял в благоприятном виде все, что рассказывал; но дела противоречили его словам и явно обличали его во лжи. Несмотря, однако же, и на это, Солиман не потерпел от царя никакой неприятности. По обычаю варваров он безмерно льстил императору и, всячески стараясь обмануть его, предложил ему со своей конюшни быстроногих коней. Царь принял коней и, похвалив Солимана за его доброе расположение и покорность,— хотя это расположение происходило не от души, но зависело от обстоятельств,— отпустил его в надежде, что он расскажет султану обо всем, что ему было небезызвестно, и укорит его за непостоянство, вероломство и лукавство. Но нельзя было думать, чтобы после этого султан остался в покое или хоть на короткое время отложил свое мщение римлянам. И действительно, он по-прежнему, как вор, продолжал свои грабежи. Между прочим, выслав и отборные фаланги во Фригию, опустошил Лаодикию, которая тогда не была еще заселена так, как ныне, и не была ограждена прочными стенами, но, подобно селениям, была разбросана по склонам тамошних возвышенностей. Выведя отсюда множество пленников и огромное количество скота, он немало людей и казнил, в том числе и архиерея Соломона, который, хотя и был скопцом, но имел любезный характер {157} и по своим добродетелям близок был к Богу. Своим приближенным султан в насмешку говаривал, что чем более будет он делать зла римлянам, тем больше должен ожидать себе добра от царя. На чьей стороне, говорил он, победа, к тому обыкновенно приходят в гости и дары, чтобы остановить дальнейшие победы, подобно тому, как за больными воспалительной болезнью ходят с особенной заботливостью, для того чтобы отвлечь и остановить дальнейшее распространение болезни. Впрочем, и Мануил после этого не остался в покое, но сначала через Цикандила Гуделия, а потом через Михаила Ангела напал на тех турков, которые, будучи богаты стадами, нуждаются в лугах и пастбищах и поэтому оставляют свои жилища и со всеми семействами переходят в римские пределы. Эти вожди, взяв легкое войско и распределив его по отрядам, выступили с ним против турков. Считая ночь более удобным временем для нападения на неприятелей, они раздали войску пароль, приказав кричать во время ночного сражения с турками: «Железо»,— чтобы таким образом можно было по этому слову узнавать и пропускать соотечественников и убивать, как иноплеменников, тех, кто будет проходить молча. Этот пароль, раздававшийся в продолжение всего сражения, различал племена, и таким образом железо, как говорит Давид, пронзало души персов. Наконец, после продолжительного уже кровопролития, турки, поняв значение произно-{158}симого римлянами слова, вместе с ними и сами стали кричать до тех пор, пока наступивший рассвет не разлучил войска. Много было в то время и других набегов, как со стороны этого царя на турков, так и со стороны турков на римлян. Но я опустил все те, в которые не случилось ничего замечательного и рассказ о которых навел бы только скуку на читателя; потому что большей частью пришлось бы повторять одно и то же, не привнося в рассказ ничего нового.