Удостоверясь, таким образом, что варвар искренно говорил о мире и что он не замышляет по злобе обмана, царь решился идти домой другим путем, а не тем, которым шел прежде, чтобы не видеть павших. Но путеводители поэтому-то самому особенно и старались вести его прежним путем, чтобы он своими глазами увидел там печальную картину. Ибо истинно достойно было слез представлявшееся здесь зрелище, или, справедливее сказать, великость зла превосходила всякий плач. Глубокие лощины от {243} множества павших сделались равнинами, долины поднимались холмами, и рощи были покрыты трупами. У всех, которые лежали здесь, содрана была с головы кожа, а у многих отрезаны и детородные уды. Персы сделали это, говорят, для того, чтобы необрезанный не отличался от обрезанного и чтобы, таким образом, победа не была сомнительной и спорной, так как из обоих войск пали многие. Оттого никто не прошел здесь без слез и стенаний, но все громко рыдали, называя по именам погибших друзей и товарищей.

Здесь я могу кстати заметить, что нам, людям, трудно предохранить себя от будущего и что нелегко человеку избежать угрожающего бедствия, если само Божество, умилостивленное неотступными мольбами, не устранит от него зол или не изменит и не ослабит их по своему человеколюбию. Когда царь решился выступить в поход против персов, ему снилось, что он, взошедши на адмиральский корабль, со многими приближенными плыл по Пропонтиде, но что вдруг горы Азии и Европы опрокинулись, так что корабль разрушился, и все бывшие на нем погибли, сам же он едва спасся, приплыв на руках к берегу. А в тот день, когда он вступал в опасный проход, один человек, владевший двумя языками, родом римлянин, по прозванию Мавропул, пришел к нему и объявил, что он видел во сне, будто вошел в храм, называемый Кировым, и, молясь иконе Богоматери, услышал исходящий от {244} нее голос, который говорил: «Теперь царь в величайшей опасности; кто пойдет к нему на помощь?». Чей-то невидимый голос сказал: «Пусть пойдет Георгий»; но Богоматерь отвечала: «Он нескоро решится идти». Тогда опять тот же голос произнес: «Пусть идет Феодор»; но Богоматерь отказалась и от него и, наконец, с великой скорбью сказала, что никто не предохранит царя от угрожающего ему бедствия. Так это было.

6. Когда же римляне прошли теснины, персы, появившись сзади, снова стали нападать на них. Персом овладело, говорят, раскаяние, что упустил бывшую в руках добычу, и потому он дозволил своим преследовать римлян и делать с ними все, что можно было делать и до заключения мира. Впрочем, турки преследовали римлян не всей массой, как было тогда, когда римляне проходили трудные места, но отдельными отрядами. Ибо очень многие и лучшие из них, обремененные добычей, отправились домой. Но и те, которые преследовали, убили многих, особенно же раненых и неспособных к войне, хотя царь и назначил в арьергард воинственных и храбрых вождей. Прибыв в Хоны, римляне с радостью здесь остановились в надежде, что уже не увидят более врагов. А царь позаботился и о том, чтобы дать каждому больному по серебряному статиру на излечение болезни. Отправившись отсюда в Филаделфию, он провел здесь несколько дней для поправления здоровья, расстроенного военными трудами и ра-{245}нами, и, послав наперед вестников, известил константинопольцев о всем случившемся. То говорил он, что с ним случилось то же, что и с Романом Диогеном,— так как и этот царь, вступив в войну с турками, потерял много войска и сам был взят и отведен в плен,— то превозносил договор с султаном и хвалился тем, что, несмотря на свою неудачу, успел заключить его, так как его войско бесстрашно смотрело в лицо врагов и наводило на них страх и трепет. Тем не менее, однако же, проходя мимо Сувлея, он разрушил его по воле султана, а Дорилей оставил совершенно целым. Поэтому султан, отправив посольство, напоминал ему об условиях мира и говорил, что удивляется, почему доселе не разрушен Дорилей. Но царь отвечал, что он мало обращает внимания на сделанное по необходимости, и решительно не хотел и слышать о разрушении Дорилея. Он явно одобрил только следующие слова из изречения Пифии, сказанного Эпикидиду: «Клянись, потому что смерть ожидает и человека, соблюдающего клятвы»; но не обратил внимания на слова дальнейшие, которые говорят вот что: «Но у клятвы есть безымянное дитя; нет у него ни рук ни ног, но оно быстро и неутомимо преследует, доколе не погубит всего рода и всего дома. Род же человека, соблюдающего клятвы, благоденствует после него еще более». Тогда перс, отделив лучшую часть из всего своего войска, числом в двадцать четыре тысячи человек, и поставив {246} над ней начальником Атапака, послал его опустошать города и села до самого моря с тем, чтобы он никому не давал никакой пощады и принес ему морской воды, весло и песку. Тот, исполняя данное ему повеление, внезапно и неожиданно напал на меандрские города и ужасно опустошил их. Кроме того, он взял на капитуляцию город Траллы и Фригийскую Антиохию, а Лумы, Пентахир и некоторые другие крепости взял с боя и ограбил. Затем, идя далее, опустошил и приморские страны.

7. Царь, услышав об этом, употребил много и других средств к обузданию персов, но вместе с тем и вышел из палатки без труб и рогов. «Теперь,— говорил он,— нужны не эти вещи, а луки и копья, чтобы из римских областей выгнать ненавидящих нас, которые, говоря с Давидом, восшумели и воздвигли главы». Сам он, впрочем, не заблагорассудил идти против врагов, но послал племянника Иоанна Ватацу, человека отважного и вместе осторожного, и Константина Дуку, юношу, у которого недавно начала расти борода, но который, подобно плодовитому растению, обещал до срока принести хорошие плоды, да еще Михаила Аспиэта. Царь много убеждал их действовать во всех случаях благоразумно и как должно, но больше всего — отнюдь не нападать на варваров, точно не узнав наперед об их численности и не уверившись, что в случае битвы будут победителями. Между тем персы, положив море пределом своего похода, с {247} огромной добычей возвращались назад и опустошали на пути то, чего не тронули прежде. А Ватаца и бывшие при нем вожди со всеми силами, какие дал, им царь и какие они собрали на пути, пошли прямо к небольшим городам Гиэлию и Лиммохиру, где некогда через реку Меандр проходил мост. Когда соглядатаи, которых Ватаца поставил на всех решительно дорогах, дали ему знать, что турки идут назад и находятся невдалеке, он, разделив войско на две части, большую часть посадил в засады около дорог, по которым должны были проходить враги, а остальной приказал, рассеявшись по другому берегу реки около старого моста, ожидать, когда будет переправляться какая-либо часть турков с пленниками, и тогда без всякой робости и со всей смелостью напасть на нее. Так он распорядился своим войском, считая такое распоряжение самым лучшим. Турки начали переправляться. Но так как, поражаемые сверху стрелами, они беспорядочной толпой теснились в реку и утопали, то Атапак, поставив в густой боевой строй бывших при нем отлично вооруженных воинов, мужественно вступает в битву с римлянами. Он хотел таким образом и нанести урон врагам, и дать единоплеменникам время спокойно переправиться через реку для того, чтобы, при старании каждого опередить другого, переход не замедлялся и чтобы сбившиеся с брода не подвергались ужасной гибели. Довольно долго он отважно сражался и совершал подвиги, свидетель-{248}ствовавшие о мужестве его сердца и твердости руки. Но узнав, что римляне стоят и на другом берегу реки и умерщвляют всякого переходящего персидского воина, он теряет бодрость духа и, утратив прежнюю отвагу, начинает думать о своем спасении, оставляет избранный прежде путь и идет вверх по реке, отыскивая другую переправу. А как на реке нигде не было места, удобного для перехода, то он, опасаясь преследования, положил на воду щит и употребил его вместо лодки, мужественно противостояв суровости судьбы. Левой рукой он придерживал коня, плывшего около него, а в правой держал обнаженный меч, обратив его на этот случай в руль, и таким образом подвигаясь понемногу вперед, переплывал глубину реки. Но все же, наконец, он не избежал смерти. Когда он был уже на другом берегу и, взойдя на холм, громко и с величайшим хвастовством провозглашал, кто он, чтобы собрать около себя и других турков, его убил обоюдоострым мечом не кто-либо из знатных и знавших его римлян, а один наемный алан, прибежавший к тому месту, где он рассчитывал прекратить свою необыкновенную греблю. После этого все персы предались беспорядочному бегству, и многих из них принял в себя Меандр, так что из стольких тысяч спаслись очень немногие. Это событие как нельзя более поправило дела римлян и унизило гордость персов, так как они с торжеством шли на римлян, полагая, что рим-{249}ляне не выдержат их нападения, и надеясь опустошить и разрушить чуть не всю Фригию, по которой проходит излучистый Меандр до своего впадения в море. В этом сражении пал Аспиэт следующим образом. Один перс, вступивший с ним в бой, не имея возможности поразить его самого,— так как у него был крепкий панцирь и щит, простиравшийся до ног, стремительно бросился на коня, на котором сидел Аспиэт. Получив жестокий удар в голову, конь отпрянул назад и, став на дыбы, опрокинул всадника в реку.

8. Предположив после этого удачного дела совершить и другое, царь дважды выступал против персов, кочевавших около Лакерия и Панасия. Сначала он разогнал панасийских персов, а потом напал на лакерийских. Но прежде чем вступил в места, на которых кочевали враги, он послал к ним лаодикийца Катида для того, чтобы тот осмотрел, в каком положении находятся дела турков, и немедленно известил его о том, что увидит. Катид, желая устрашить персов именем царя, объявил им о его присутствии в войске и через то разогнал персов, на которых царь шел, как на готовую и весьма легкую добычу. Рассердившись и сильно разгневавшись, царь в наказание обрезал у него нос, а сам нисколько не медля и со всей поспешностью погнал вперед, но и при этом не настиг врагов. Был и еще случай, когда он напал на турков, выслав против них Андроника Ангела, хотя и в этот {250} раз война у него кончилась не совсем удачно. Вверив этому человеку лучшую часть восточных легионов и дав ему в товарищи Мануила Кантакузина, человека искусного в делах и храброго, и других знатных римлян, царь послал его против турков, обитающих в Хараксе. Этот Харакс лежит между Лампой и Граосгалой. Андроник, приняв войска, сначала вступил в Граосгалу, а потом, оставив здесь вьючных животных и весь прочий обоз, пошел к Хараксу с легковооруженным войском. Но не сделав ничего славного и достойного того множества войска, которое тогда было при нем, а ограничив свои подвиги угоном скота и взятием в плен немногих турецких пастухов, он в великом страхе возвратился назад. Когда варвары ночью появились позади и начали кричать, он не подумал разведать, как многочисленны нападающие, и не поставил своих воинов в боевой порядок, а пустил во всю прыть своего быстрого коня и, побуждая его и руками, и ногами, и голосом нестись скорее, направил путь не в лагерь, но прямо в город Хоны. Увидев же, что конь может бежать и далее, не остановился и здесь, но со всей поспешностью понесся во Фригийскую Лаодикию. Тогда войско, испуганное внезапным исчезновением вождя, оставило строй и обратилось в беспорядочное бегство, бросив животных и пленников. Быть может, даже римляне схватились бы и стали бы сражаться друг с другом, так как была еще ночь, если бы Мануил Кантакузин, высту-{251}пив против них и обнажив меч, не начал бить беглецов плоской его стороной, говоря: «Стойте, куда вы несетесь, когда вас никто не преследует?». Таким образом он мало-помалу остановил это бессмысленное отступление и стремительное бегство по горам, и долам, и холмам. Царь, тяжко прогневавшись на Андроника за это бесславное бегство, чуть было не приказал с позором провести его по улицам города в женской одежде; но, из любви к своим и по всегдашней снисходительности к родным, оставил свой гнев, тем более что в эту войну, как он узнал, пало весьма немного римлян. Вообще, в этот поход не было сделано ничего хорошего: выступление против варваров было поспешное, а возвращение назад еще скорее. В это время один перс, заняв высокое место и засев в нем, убивал много проходящих римлян. Все пускаемые им стрелы были смертельны и низводили в преисподнюю; они проходили сквозь щит и панцирь и были страшным злом. Многие, слывшие за людей доблестных, выступали против него и, подойдя на весьма близкое расстояние, с большой отвагой бросали в него стрелы и направляли копья. Но он, ловко меняя место, точно в военной пляске, избегал всех направляемых на него ударов и, увернувшись, убивал нападающих. Наконец соскочил с коня Мануил Ксир и, выставив наперед щит, с мечом в руках напал на перса; приняв на щит все стрелы, он нанес ему решительный удар в голову и умертвил его. {252} Перс просил Ксира не убивать его, но тот был до того далек от мысли о пощаде и, несмотря на его просьбу, так непреклонен, тверд и неумолим, что за первым ударом нанес ему и второй. Да напрасно он и умолял о человеколюбии тех, которым сам причинил столько гибельного зла.

Тут был и мой родственник, принадлежащий к клиру города Хон, саном диакон, человек весьма отважный и мужественный. Отправившись вместе с войском в Харакс в костюме воина и захватив здесь что попало под руку в турецких палатках, он и в самое опасное время не бросил награбленной добычи,— а добычу составляли персидские платья, которые были у него в суме, и овца с густой шерстью,— но вместе с ней шел потихоньку, обращая на себя взоры всех. Одни хвалили его, как человека, неустрашимого в трудных обстоятельствах, и признавали решительно первым из всех, кто только сражался в то время, а другие смеялись над ним, как над человеком, подвергающим опасности жизнь из-за какой-нибудь овцы. Но он, несмотря и на это, шел себе как мог своей дорогой, осыпая беглецов бранью за то, что они постыдно бежали, тогда как их никто не преследовал.

Через несколько времени турки обложили город, называемый по имени кесаря Клавдия, и сначала отняли у римлян, которым вверено было его охранение, всякую возможность к отступлению, а потом приступили и к осаде. Жи-{253}тели города грозили сдать и самих себя, и город, если не получат помощи со стороны, так как они не в состоянии были долго выдерживать голод и решительно не имели возможности отразить врагов. Мануил, получив известие о бедственном их положении, нисколько не медля, на другой же день со всевозможной поспешностью двинулся к Клавдиополю через Никомидию. Он не повез с собой ни царской палатки, ни кровати, ни каких-либо других вещей, служащих для царской роскоши, а взял только то, что можно везти верхом на коне, и доспехи, сделанные из железных блях. Поэтому он делал длинные переходы и так сильно желал поспеть прежде, чем жители города потерпят какое-либо зло от осаждающих, что даже и не изобразить словами. Он целые ночи проводил без сна и, проходя Вифинию, пользовался в своих переходах искусственным светом, так как эта страна повсюду усеяна ущельями и во многих местах непроходима по причине густых лесов. Если же где по нужде он и должен был останавливаться, в таком случае вместо кресла ему служила земля, а постелью была разостланная солома или подложенное сено. И когда, бывало, пойдет дождь во время стоянки на болотистой долине, на него и сверху лили дождевые капли, и снизу под постель текли ручьи воды и прерывали его сон. И в этих-то случаях к нему питали больше уважения и любви, чем когда он украшался диадемой, надевал порфиру и садился на коня в {254} золотой сбруе. Когда он приблизился к тому месту, куда шел, так что его могли видеть варвары, расположившиеся около Клавдиополя лагерем, они тотчас же обратились в бегство, узнав о его появлении по знаменам полков и по блеску оружия, а он их преследовал на весьма дальнее расстояние, пока было возможно продолжать битву. Его приход так обрадовал римлян, которые находились в этом городе и уже начали было приходить в отчаяние от турецких замыслов, как не радует ни попутный ветер мореплавателей, утомившихся и проливавших много пота над веслами, ни приятнейшая весна после зимней скуки и ничто другое, что составляет переход к лучшему после печального начала. {255}

ЦАРСТВОВАНИЕ МАНУИЛА КОМНИНА

КНИГА 7

Теперь надобно рассказать и о следующих событиях. Этот царь не имел возможности идти войной против народов, которые живут около Ионийского залива, а напротив, сам постоянно боялся их нашествия на римлян и считал его страшным и опасным, так как знал, что римские войска не в силах устоять против войск западных и то же в сравнении с ними, что горшки в сравнении с котлами. Ему казалось очень возможным, что все западные народы составят союз против римлян, сговорятся между собой и войдут в одно общее против них соглашение, а потому он всячески старался заблаговременно обезопасить себя. Он говаривал, что восточных варваров он может деньгами склонить к миру и силой оружия принудить не выступать из своих границ, но что многочисленных народов западных он очень боится. Это, говорил он, люди высокомерные, неукротимые и вечно кровожадные; они не только обладают огромным богатством и все выходят на войну с железным оружием, {256} но и питают непримиримую неприязнь к римлянам, всегда враждебны к ним, смотрят на них косо и сильно против них вооружаются. Поэтому жителей Венеции, Генуи, Пизы и Анконы, а равно и все другие народы, рассеянные около моря, он располагал к дружбе с римлянами, заключал с ними клятвенные договоры, старался привлечь их к себе всевозможными знаками дружелюбия и с предупредительностью давал им приют в царственном городе. А чтобы кто-нибудь из так называемых у них королей не усилился и потом не напал на римлян, он тот народ, которому угрожала опасность подпасть под владычество государя более сильного, поддерживал денежными подарками, приучал к войне и возбуждал к сопротивлению. Так, он часто вооружал итальянцев против алеманского короля Фридерика. Этот последний считал весьма важным для себя, чтобы они подчинились ему и вверили ему управление своими делами, а Мануил через послов поддерживал их, советовал противиться и убеждал остерегаться коварных замыслов короля. Точно так же он помешал королю, несмотря на многократные его покушения, войти в старый Рим и здесь короноваться. «Не давай славы своей другому,— писал он папе,— и не прелагай отеческих пределов, чтобы впоследствии не испытать на деле, что значит непредусмотрительность, и за пренебрежение необходимых мер предосторожности не терзаться раскаянием тогда, когда зло сделается совершенно не-{257}исцельным». Вследствие этого славный Рим был заперт для него, как для человека безоружного, тогда как он гордился десятками тысяч своих солдат. Было также время, когда стены Медиолана были разрушены алеманами; но жители этого города перехитрили своих победителей, которые вынудили было у них клятвенное обещание никогда не восстанавливать стен: сначала они жили, окружив себя глубоким рвом, ссылаясь на то, что этим они вовсе не нарушают клятвы, а потом возобновили и стену в прежнем виде при содействии того же царя. Кроме того, он и маркиза монферратского, известного по своему высокому происхождению и счастью в детях и имевшего большую силу, склонил к дружбе с римлянами, частью посредством богатых даров, а частью посредством брака его младшего сына со своей дочерью Марией, как об этом мы сказали немного прежде,— и через то еще более противодействовал замыслам государя алеманов. Тот, выслав с огромными силами своего, как говорится по латыни, канцелярия, или, как говорят греки, логофета, именно епископа майнцкого, начал было подчинять под свою власть италийские города, отторгая их от папы и с безграничной самоуверенностью присваивая себе. Но царь умел увлечь маркиза обещанием денег и убедил его выслать против майнцкого епископа своего сына Конрада, человека весьма видного и красивого собой, который отличался необыкновенным мужеством и умом и был в {258} самом цвете телесных сил. В произошедшем между ними сражении Конрад разбил алеманнов, обратив их в бегство при помощи своей кавалерии, и взял несколько человек в плен, в том числе и майнцкого епископа. Последний, быть может, был бы даже отослан в Византию, если бы царь в то время не скончался. Вообще, между итальянскими и даже более отдаленными городами не было ни одного, в котором бы этот царь не имел своего приверженца и вполне преданного ему человека. Поэтому он слышал и знал все, что только задумывали и затевали тамошние недоброжелатели римлян самым секретным образом, в уединении своих кабинетов. Раз как-то прибыли в Анкону несколько человек, присланные от царя по каким-то делам. Они успешно достигали своей цели и приводили к концу данное им поручение, было ли то привлечение к дружбе с царем так называемых лизиев*, или что другое, выгодное для римлян. Алеманский король по этому поводу исполнился гнева и послал разрушить Анкону, отомстить здешним жителям и наказать их за то, что они заключают договоры с римлянами и принимают в свой город послов, которые, очевидно, действуют во вред ему и отвращают здешние города от расположенности и верности в отношении к нему. Посланное королем войско напало на анконцев, как на врагов, и, окружив {259} город, требовало выдачи римских послов. Но анконцы так равнодушно слушали угрозы, так мало испугались раскинутого перед ними вражеского лагеря, так бесстрашно смотрели на окружавшие их полчища, что не только не выдали тех, кого настоятельно требовали алеманны, но и с пренебрежением отвергли их требование и мужественно переносили постигшую их опасность. Так как осада продолжалась довольно долго и враги оставались на месте, то они начали употреблять в пищу то, что обыкновенно в пищу не употребляется и что неестественно есть человеку, привыкшему питаться хлебом. Царские послы, собрав народ, спрашивали, нельзя ли достать вспомогательного войска. Когда жители отвечали, что можно, но что сами они не богаты деньгами, послы, призвав в свидетели Бога, уверяли, что царь заплатит за все военные издержки, убеждали их не медлить и предсказывали, что в противном случае они испытают со стороны врагов, окружавших город, самые тяжелые бедствия, так как дети и жены их будут уведены в плен, а деньги и вещи расхищены. Вследствие этого анконцы призывают к себе одного графа, по имени Вильгельм, и одну благородную женщину, которая незадолго перед тем лишилась мужа и получила в наследство родовое его имущество и власть. Предложив им богатую плату, они без всякого труда при их помощи отразили врагов, спасли свою свободу и по этому случаю радовались так, как будто бы извлекли свой {260} город из глубины морской. Царь, обрадованный этим событием, как и следовало ожидать, наградил анконцев за все совершенное ими похвалами, присвоил им права гражданские наравне с природными римлянами и обещал им все, что только он мог безукоризненно дать и чего они были вправе просить. А кроме того, он послал им и гораздо больше золота, чем сколько они издержали. Так окончились анконские дела. Анконцы, как видно, народ по природе верный и не меняют своих мыслей с переменой обстоятельств. Иначе как объяснить, что они отвергли повеление соседнего и весьма достойного властителя, каков был король алеманский, и предпочли ему римского царя, которого видели как бы в тени за многими землями и горами, если бы в них не было врожденного сознания добра и такого стремления к нему, которое не страшится опасностей и при всех обстоятельствах всегда остается твердым и непоколебимым. Но, с другой стороны, в укор им можно сказать то, что они из корыстолюбия, по привычке нищенствовать и протягивать руку за подаянием, оставили того, кого вчера и третьего дня признавали своим властителем, и последовали за другим, кто польстил их алчности и удовлетворил их корыстолюбию и торгашеским расчетам.

2. Между тем как царь так вел эти дела, римляне осыпали его насмешками за то, что он, по самолюбию, питает несбыточные желания, простирает взоры на края земли, делает {261} то, на что может отважиться только горячая, на все готовая голова, далеко выходит из границ, установленных прежними царями, и без всякой пользы тратит деньги, которые собирает, изнуряя и истощая своих подданных необыкновенными податями и поборами. Такие насмешки падали на него совершенно несправедливо, потому что его действия вовсе не были какой-либо безрассудной затеей. Он, как я сказал, опасался, чтобы латинские племена, обладающие неодолимой силой, соединившись между собой, не затопили нашего государства, подобно потоку, который, из малого сделавшись великим, опустошает нивы земледельцев. Он видел, что и малая искра бывает причиной огня, а иногда переходит и в величайшее пламя и пожар, если ей попадется удобосгораемое вещество; а потому и при появлении одного только подозрения принимал меры к устранению опасности в самом ее начале, подражая лучшим земледельцам, которые вырывают негодные, портящие ниву растения, пока они еще молоды, и истребляют только что расцветающие побеги дикорастущих деревьев. И это ясно доказали последующие события, когда он оставил здешнюю жизнь, и ладья царства, лишившись мудрого кормчего, едва не потонула. Я и сам не скрою, что он любил увеличивать подати; не умолчу, что начальственные должности у него отдавались откупщикам, что он любил вновь распаханную землю на полях и сам своим плугом прорезывал борозды, из которых вы-{262}ходили у него колосья в рост человека. Но собираемые деньги не столько слагались в казнохранилища или зарывались в недра земли, сколько были рассыпаемы обеими руками: их щедро раздавали монастырям, церквам и недостаточным римлянам, большей же частью они переходили к разным племенам других народов, а по преимуществу текли к латинским толпам. Стараясь прославиться щедростью, царь без всякой меры раздавал и расточал то, что собирал обеими руками, назначая попечителями своих доходов людей чрезвычайно строгих. Важную статью в расходе составляли и издержки на людей, соединенных с царем узами крови и близких к нему по другим отношениям. Так, прежде всего, племянница царя Феодора, с которой, как мы сказали, он был в связи, имела совершенно царскую свиту, хотя и не носила диадемы; женщина по характеру гордая, надменная и высокомерная, она не хотела и входить во дворец, если то не был дворец великолепный. И родившийся от нее царю сын, а потом и другие дети также переводили на себя целые моря денег. А так как царь был человек добродушный и легко отдавался в руки постельничим и евнухам, находившимся при женских покоях, а равно и слугам из иноземных народов, полуварваров, у которых сначала является слюна, а потом уже слова, то и этих людей он делал богачами, большей частью без труда склоняясь на их желания и безотказно исполняя их просьбы. Некоторые из {263} них владели таким богатством, что у них были кучи денег и множество всякого рода блестящих украшений, все равно как у вельмож самых больших народов. И это были люди, не имевшие никакого образования и произносившие греческие слова точно так же, как горы и скалы повторяют последний звук пастушеских песен. Совершенно полагаясь на них, как на своих вернейших и преданных слуг, царь не только поручал им важнейшие должности, но и вверял судебные исследования, к которым не вдруг бывают способны и опытные законоведы. Если нужно было в каких-нибудь провинциях произвести перепись,— а это бывало часто,— такого рода люди предпочитались людям почтенным. Если же когда и присоединяли к ним какого-нибудь благородного римлянина, который обладал обширным умом и благоразумием, то его посылали только для того, чтобы он сделал перепись и указал предметы, с которых должно было собирать подати, а варвар был главным распорядителем сбора и прикладывал свою печать к мешкам, которые следовало доставить царю. Но на деле большей частью выходило совсем не то, чего ожидал царь, и его намерения не исполнялись. Подозревая и удаляя от себя римлян, как воров, он, сам того не замечая, осчастливливал корыстолюбивых варваров и благодетельствовал жалким и презренным людям, а в туземцах вместо честности и верности, полученных от природы и воспитания, возбуждал противополож-{264}ные расположения. Римляне понимали, что царь не доверяет им, что они прикомандировываются к иностранцам и посылаются в провинции по двое, скорее как слуги и споспешники при поборах, чем как люди, на верность которых вполне можно положиться, что во всяком случае их считают только за пристяжных в колеснице правительства. Поэтому они делали только то, что им было приказано, только жали, как колосья, деньги, вязали их в снопы и носили, как на ток, к варвару, который начальствовал над многими и один считался стоящим весьма многих римлян, а на все другое не обращали никакого внимания. Нечего и говорить, что царю они доставляли самую малую часть сбора и как бы остатки после других, а большую часть присваивали себе, потому что добрый и верный раб у царя из муки, хотя бы то и золотой, сперва замешивает хлеб себе, а потом еще делится и с товарищем.

3. Делом этого царя была и та башня, которая стоит невдалеке от берега среди моря, омывающего сушу, известную прежде под именем Дамалиса, а ныне называемую Арклой, а равно и башня, построенная на берегу насупротив первой, близ Манганского монастыря. Император соорудил их с той целью, чтобы во время нападения варварских кораблей протягивать из каждой башни железную цепь, и таким образом сделать недоступными те части города, которые лежат около Акрополиса и вдаются внутрь залива до самого влахернского дворца. О {265} любви этого царя к изящному свидетельствуют огромные андроны с колоннами, которые он устроил в обоих дворцах: они горят золотой мозаикой, и в них разноцветными красками с удивительным искусством изображены все его подвиги против варваров, а равно и другие деяния, совершенные им ко благу римлян. Он же воздвиг и отлично украсил большую часть и тех великолепных зданий, которые стоят по берегам Пропонтиды и в которых римские цари ищут отдохновения, проводя здесь лето, как древние персидские властители в Сузах и Экватане. Когда время вызывало на труд, он с необыкновенным терпением выносил и труды, терпел холод, выдерживал зной, отказывал себе во сне, а когда был свободен от войны, любил пожить в свое удовольствие и с наслаждением предавался отдыху. Если бы кто с особенным вниманием посмотрел на него в свободное время и увидел, какое наслаждение доставляют ему вкусные блюда, как он рад послушать и игроков на лире или цитре, и стройное пение, тот сказал бы, что он всю свою молодость провел в одних этих удовольствиях и что наслаждение он считает целью жизни. А если бы, напротив, увидел, как он чуждается в трудные времена всякого наслаждения и презирает житейские удовольствия, то подивился бы его равнодушию к тому и другому. Он предполагал восстановить на берегу моря храм св. Ирины, который некогда был построен знаменитым Маркианом {266} и представлял собой здание, огромнейшее по величине и превосходнейшее по красоте, впоследствии истребленное огнем. Некоторые части этого храма были уже выведены, начиная с основания, но потом работы были прекращены. Он устроил также священную обитель около устьев Понта, на месте, называемом Катаскепой, во имя Архистратига Михаила. Собрав сюда самых знаменитых и самых лучших того времени монахов, он позаботился устроить для них жизнь совершенно уединенную. Зная, что владение имуществом и соединенные с ним разные хлопоты отнимают у людей, избравших для себя пустынную жизнь, много покоя и отклоняют их от жизни для Бога,— а между тем в этом и состоит их обет,— он не уделил им никакого имущества, не назначил монастырю ни полей, ни виноградников, а положил производить монахам из царской казны столько жалованья, сколько нужно для полного их содержания. Это он сделал, по моему мнению, для того, чтобы пресечь непомерную страсть к построению монастырей, которой одержимы были очень многие, и подать потомкам пример того, как должно созидать храмы и какую нужно приготовлять трапезу пустынникам, людям бедным и отрешившимся от земного. Он был очень далек от мысли одобрять нынешний порядок вещей, когда люди дают обет монашества, а между тем бывают и богаче и больше развлечены хлопотами, чем даже те, которые любят удовольствия здешней жизни. Поэтому {267} он возобновил закон, который дан был истинно достойнейшим царем Никифором Фокой, человеком с богатырской силой и с большим умом,— закон, которым запрещалось увеличивать монастырское имущество. Этот закон от времени превратился было в мертвую букву и потерял силу, но он воскресил его, согрев, как бы кровью, красными царскими чернилами. Он не переставал упрекать и отца, и, деда, и прочих своих родственников, которые, построив монастыри, приписали к ним целые десятины плодородной земли и зеленые луга; он осуждал этих людей и изливал на них колкие насмешки не за то, что они часть своего имущества уделили Богу, а за то, что хорошее дело сделали нехорошо. Им бы следовало назначить жилище для монашествующих в неизвестных местах и пустынных странах, в углублении пещер и на возвышенностях гор, а от этого красивого города близ Гелеспонта бежать, как бежал Одиссей от обольстительных звуков и песен сирен. Но они, добиваясь похвалы от людей, стараясь выставить напоказ входящим в храмы свои выбеленные и разукрашенные разноцветными камнями гробы, желая и по смерти являться в венцах, со светлыми и блистающими лицами, воздвигли священные обители на площадях и перекрестках и в них заперли не доблестных подвижников, но людей, которые только потому и монахи, что остригли волосы, переменили платье и отпустили себе бороду. Вследствие этого, по желанию ли поддержать погибавшую и падавшую {268} честь монашества или из опасения быть обличенным в сочувствии к тому, что сам же в других порицал, Мануил избрал для себя другой путь, а не тот, которым шли его родственники.

4. У римлян принято за правило — да, я думаю, что это правило имеет силу и у самих варваров,— давать на содержание солдатам жалованье и делать им частые смотры, чтобы видеть, хорошо ли они вооружены и заботятся ли надлежащим образом о лошадях, а людей, вновь вступающих в военную службу, наперед испытывать, здоровы ли и сильны ли они телом, умеют ли стрелять, знают ли владеть копьем, и потом уже вносить в списки. Но этот царь все деньги, какие должны были идти на содержание солдат, собирал к себе в казнохранилище, как воду в пруд, а жажду войск утолял так называемыми даровыми приношениями обывателей, воспользовавшись делом, придуманным прежними царями и только изредка допускавшимся для таких солдат, которые часто разбивали врагов. Через это он, и сам того не замечая, и ослабил войско, и перевел бездну денег в праздные утробы, и привел в дурное положение римские провинции. При таком порядке вещей лучшие воины утратили соревнование в опасностях, так как то, что побуждало их выказывать воинскую доблесть, не было уже, как прежде, чем-то особенным, что предоставляется только им одним, а сделалось доступным для всех. И жители провинций, которые {269} прежде имели дело с одним лишь государственным казначейством, терпели величайшие притеснения от ненасытной жадности солдат, которые не только отнимали у них серебро и оволы, но и снимали с них последнюю рубашку, а иногда и разлучали их с самыми дорогими для них предметами. Оттого всякому хотелось попасть в число солдат, и одни, простившись с иголкой, потому что она с трудом доставляла скудные средства к содержанию, другие, бросивши ходить за лошадями, иные, отмыв кирпичную грязь, а иные, очистив с себя кузнечную сажу, являлись к вербовщикам и, подарив им персидского коня или несколько золотых монет, зачислялись без всякого испытания в полки, тотчас же снабжались царской грамотой и получали в удел десятины хорошо орошенной земли, плодоносные нивы и податных римлян, которые должны были служить им в качестве рабов. Случалось даже, что римлянин платил подать презренному полуварвару, который никогда не видел боевого строя, между тем как сам он был человек почтенной наружности, так хорошо знал военное дело и имел такие преимущества перед тем, кто брал с него подать, что казался перед ним Ахиллесом или был по отношению к нему то же, что человек, у которого вооружены обе руки, в сравнении с человеком, который от болезни не может протянуть и одной. Положение римских провинций, естественно, было вполне достойно таких беспорядков в войсках; од-{270}ни из них страдали от иноплеменников, которые на наших глазах грабили их и покоряли своей власти, а другие были опустошаемы и разоряемы своими, словно чужие. О Господи! Доколе Ты будешь забывать Твое наследие и, отвращая от нас лицо Свое, доколе будешь открывать стезю гневу Твоему! Когда Ты, призрев из святого жилища Твоего, видением увидишь нашу тесноту и озлобление и, освободив нас от зол окружающих, пошлешь избавление и от более тяжких зол, которые угрожают нам?!

5. К сказанному нужно присовокупить еще и вот что. Для большей части римских царей решительно невыносимо только повелевать, ходить в золоте, пользоваться общественным достоянием как своим, раздавать его как и кому угодно и обращаться с людьми свободными как с рабами. Они считают для себя крайней обидой, если их не признают мудрецами, людьми, подобными богам по виду, героями по силе, богомудрыми подобно Соломону, богодухновенными руководителями, вернейшим правилом из правил — одним словом, непогрешимыми судьями дел Божеских и человеческих. Поэтому-то, вместо того, чтобы обличать, как бы следовало, людей неразумных и дерзких, вводящих новое и неизвестное Церкви учение, или даже предоставить это тем, кто по своему призванию должен знать и проповедовать о Боге, они, отнюдь не желая и в этом случае занимать второе место, сами бывают в одно и то {271} же время и провозвестниками догматов, и их судьями, и установителями, а часто и карателями тех, кто с ними не соглашается. Таким образом, и этот царь, владевший красноречием и богато наделенный от природы приятным даром слова, не только писал красноречивые послания, но и сочинял огласительные слова, которые называют селенциями (σελέντια*), и читал их вслух всем. А впоследствии, продолжая идти этим путем, он мало-помалу дошел и до божественных догматов и начал рассуждать о Боге. Часто, прикрываясь недоумением, он предлагал вопросы из Писания, доискивался их решения, собирая и спрашивая всех, кто отличался ученостью. Но и за это его еще можно было бы похвалить, если бы, простирая так далеко свою пытливость, он вовсе не касался непостижимых догматов или, даже и касаясь их, не был упорен в своих мыслях и не перетолковывал во многих случаях смысла Писаний применительно к своим целям, постановляя и привнося свои толкования там, где правильное разумение определено уже отцами, как будто бы он всецело обнял своим умом Самого Христа и от Него Самого и яснее и совершеннее наставлен во всем, что до Него касается. Так, когда возник вопрос об изрече-{272}нии Писания, в котором говорится, что воплотившийся Бог и приносит и вместе приносится, и ученые того времени разделились на противные стороны, исследования продолжались довольно долго, и с обеих сторон сыпались положения и возражения. Но когда вопрос был решен надлежащим образом и царь пристал к тому мнению, которое было богоугодным и лучшим, за разномыслие подверглись низложению Сатирих Пантевген, нареченный епископ града Божия великой Антиохии, Евстафий диррахийский, Михаил фессалоникийский, который украшал собой кафедру Ритора*, а также всходил и на амвон для евангельской проповеди, Никифор Василак, толковавший послания Павла к церквам и блеском своего красноречия проливавший свет на те апостольские изречения, которые затемнены неясностью и преисполнены духовной глубины. Говорят, что когда рассуждали об этом догмате и положено было предложить его на общее рассмотрение, вдруг в необычное время раздался страшный удар грома и до того оглушил всех бывших с царем, который жил тогда в Пелагонии, что многие от этого удара попадали на землю; а один из питомцев наук, по имени Илья, стратофилакс**, {273} человек, превосходивший счастьем многих, раскрыв книгу, в которой рассуждалось о громах и землетрясениях, и прочитав, что говорилось в ней относительно того времени, когда прогремел гром, встретил эти слова: «Падение мудрых». И точно, тогда не только упомянутые мужи, умнейшие того времени люди, были извержены из Церкви и подпали под запрещение совершать какое бы то ни было богослужение, но вместе с ними были исключены и изгнаны из священной и божественной ограды и другие лица. А спустя несколько лет царь предложил на обсуждение слова Богочеловека: «Отец Мой болий Мене есть». Не обратив должного внимания на толкование отцов, хотя они и были разнообразны и достаточно определяли и разъясняли смысл этих слов, он представил собственное объяснение и упорно держался однажды принятого мнения, истолковывая сообразно со своим желанием и с тем мнением, которое предположил утвердить, изречения блаженных учителей Вселенной, нисколько не вредящие истине, но сказанные богомудро. Так, одни из отцов говорят, что «болий» сказано об Отце, как виновнике Сына, другие понимают эти слова в отношении к человечеству, относя их к воспринятой плоти, а не к Слову, как и слова о том, что Он идет к Отцу, и о том, что грядет князь мира, но решительно ничего не может найти в Нем; некоторые же принимали слово «болий» и о Слове, но не просто и не по существу, а по отношению к крайнему истощению и {274} уничижению в вочеловечении, а иные объясняли и иным, но всегда благочестивым образом. Но царь, не знаю почему, не удовольствовался этими объяснениями, как будто в них недостаточно сказано о предмете, а потому предложил и свое, особенное истолкование. Составив собор и созвав всех, кто любил заниматься божественными догматами, он убедил постановить и подписать такое определение: «Принимаю и изречения богоносных отцов касательно слов: „Отец Мой болий Мене есть“, но утверждаю, что это сказано и по отношению к созданной и подлежащей страданию Его плоти». Это определение, не знаю как, приписывает умаление перед Отцом воплотившемуся Сыну, как будто бы Он через воспринятие человеческого естества и явление к нам потерял равенство с Отцом и не сохранил в этом состоянии принадлежащей Ему славы, но остался в пределах уничижения и не обожил, и не возвысил уничиженного человеческого естества, и не сделал его соучастником в собственной славе через самое соединение с ним, а напротив, Сам был уничижен им, что нелепо. Утвердив это определение, как пламенным мечом, красной грамотой, угрожавшей смертью и отлучением от веры тому, кто осмелится даже сам про себя вникнуть в этот предмет и только подумать о нем,— не говорю уже о том, кто стал бы явно противоречить и роптать,— царь вслед затем по совету некоторых своих приверженцев и льстецов вырезал его на каменных досках и {275} поставил их в Великой церкви. Эти люди опасались, чтобы не отменили их определения, так как оно переносит умаление через посредство плоти на самое Слово, особенно потому, что они упустили из внимания состояние уничижения и все мыслимое по человечеству.

6. Нечто в таком же роде сделал этот человек и при конце своей жизни. В чине оглашения между другими определениями находится и анафема Богу Магомета, о котором последний говорит, что он «и не родил и не рожден» и что он есть олосфирос***. Царь предположил уничтожить эту анафему во всех книгах, в которых содержится чин оглашения, начиная с книжки, находящейся в Великой церкви. Повод к этому был весьма благовиден. Царь говорил, что всякая вообще хула против Бога служит соблазном для агарян, обращающихся в нашу богоугодную веру. Поэтому, пригласив к себе великого Феодосия, который в то время занимал и украшал самый первый престол, и тех из бывших в городе архиереев, которые отличались умом и добродетельной жизнью, он после напыщенного вступления сообщил им свое намерение. Но они все не согласились с ним и не хотели даже и слышать о его предложении, как не ведущим ни к чему {276} доброму и удаляющем от истинного понятия о Боге. Они истолковывали богоугодно слова, которые будто бы служат к соблазну и претыканию, и объясняли, что подвергается анафеме не Бог вообще, Творец неба и земли, а измышленный безумными бреднями Магомета бог-олосфирос, который и не рожден и не родил, так как христиане прославляют Бога Отца, а те презренные бредни Магомета совсем это отвергают. Да притом, говорили они, мы не совсем хорошо понимаем, что значит слово «λσφυρος». Тогда царь, упорно оставаясь при своем мнении, предоставил им сокрушаться в глубине своих сердец и, воспользовавшись услугами придворных, которые были известны ему ученостью и угодничеством, издал сам от себя определение, которым защищалось буесловие — не могу же я сказать богословие — Магомета и явно осуждались прежние цари и лица из священного списка как люди, по невежеству и неосмотрительности дозволявшие подвергать анафеме истинного Бога. Это определение он отдал для публичного прочтения в царских палатах и вместе с тем послал туда главнейших членов сената и совета и своих родственников, отличавшихся образованием, чтобы они, так сказать, подготовили путь этому определению и рукоплескали тому, что было написано. И хотя это сочинение не было богато поучительными словами Св. Духа, но, приправленное красноречивыми доводами человеческой мудрости, имело такую силу убеждения, что едва могли оторвать свой слух {277} от него не только люди, обращавшие внимание на его изящную внешность и приятную оболочку, но даже и те, которые вникали в смысл написанного. И быть может, стали бы славить, как истинного Бога, какого-то бога-олосфироса, которого придумал Магомет, если бы этому решительно не воспротивился патриарх. Он не только сам не согласился с этим сочинением, как опасным и вводящим новые догматы, но и других убеждал остерегаться его, как яда. Царь оскорбился этим, как будто бы получил жестокую обиду, осыпал архиереев бранью и называл их всесветными дураками. Он был тогда особенно раздражителен, потому что боролся со страшной болезнью, от которой и скончался. Затем, изложив сокращеннее то, о чем в прежнем определении говорилось пространно, со всем искусством красноречия, и с ораторскими украшениями, и снова представив свой догмат в обольстительных чертах, он издал другое определение. И так как теперь он жил во дворце, находящемся в Дамалисе и называемом Скутари, желая воспользоваться благорастворенным воздухом и избегая многолюдья, и был совершенно занят врачеванием своей болезни, то туда же по царскому повелению отправляются и сонм архиереев, и все, отличавшиеся ученостью. Но не успели они еще совсем выйти из лодок, как к ним является секретарь, который был особенно близок к царю и имел весьма большую силу. Это был Феодор Мацук. Обратившись с речью к патриарху и собранию {278} архиереев, он сказал, что доступ к царю теперь невозможен вследствие встретившегося от болезни препятствия, но что они должны выслушать то, что он будет читать; тут он показал им бумаги, которые держал в руках. В одной из них рассуждалось об упомянутом догмате, который, как мы сказали, самодержцу очень хотелось утвердить подписью собравшихся архиереев, а в другой, написанной от царского лица к архипастырю Феодосию и собору, не только не было никакой скромности и не содержалось ничего приятного, а напротив, в ней царь порицал настойчивость патриарха и бывших с ним архиереев как безрассудное упорство, грозил созвать большой собор и уверял с клятвой, что пригласит для рассуждения о предложенном вопросе самого папу старого Рима. «Я был бы,— говорил царь,— неблагодарен и безрассуден, если бы не воздал моему Владыке и Царю всяческих — Богу хоть самую малую часть за все те благодеяния, которые я от Него получил, употребив со своей стороны все старание для того, чтобы Его, истинного Бога, не подвергали анафеме». Но слушатели так мало были испуганы этим напыщенным велеречием, что предстоятель фессалоникийский Евстафий, человек с обширной ученостью и с большим даром красноречия, исполнившись ревностью против того, что было прочитано, не потерпел, чтобы прославлялся, как истинный Бог, какой-то олосфирос — вымысел жалкого ума. «Мозг в моей голове,— сказал он,— был бы попран но-{279}гами, и я был бы вовсе недостоин этой одежды,— тут он указал на мантию, которая была у него на плечах,— если бы признал истинным Богом скотоподобного деторастлителя, учителя и наставника на все гнусные дела». Слушатели едва не оцепенели при этих словах, потому что он сказал их громко и ясно показал, что горит ревностью по благочестию. А тот, кто читал грамоту, немного, постояв в онемении и с сжатыми губами, отправился назад к самодержцу. Царь, услышав эти слова и как бы оглушенный ими, начал представлять различные оправдания и выказал долготерпение, какого никогда в нем не было. Чтобы избежать упреков и насмешек, он и причислял себя к православнейшим христианам, и говорил, что произошел от самых благочестивых родителей, и настоятельно требовал себе суда с архиепископом фессалоникийским. «Или я оправдаюсь,— говорил он,— и докажу, что не верую в бога-деторастлителя и не ввожу извращения в веру, и тогда подвергну заслуженному наказанию того, кто изрыгает хулу на помазанника Господня, или я буду обвинен в том, что прославляю иного Бога, а не того, которого чтут носящие имя христиане, и тогда я узнаю, наконец, истину и принесу немалую благодарность тому, кто отвратил меня от ложного мнения и научил истине». Когда же спустя немного времени патриарх явился к нему на лицо и уговорил его, объяснив, что было нужно, он смягчил свой гнев, дозволил Евстафию {280} оправдываться сколько угодно и, наконец, простил ему сказанные им слова, присовокупив: «Тебе, как человеку умному, не должно вдаваться в срамословие и дерзко говорить то, что совершенно неуместно». После этого определение о догмате было прочитано вслух, все его одобрили как определение благочестивое, обещали с удовольствием подписаться под ним, и собрание было распущено. Собранные удалились, восхищаясь тем, что своей настойчивостью победили царя, а царь радовался, что склонил их на свое желание и посредством немногих слов достиг того, чего прежде никак не мог добиться при помощи длинного сочинения. На следующий день они собрались в доме патриарха, чтобы поступить так, как согласились, потому что еще на заре явились к ним посланные от царя, чтобы собрать их в одно место. Но они были уже не тем, чем были вчера, а напротив, все опять отказывались и отступались от своего обещания на том основании, что в прочитанной грамоте все еще есть некоторые слова, которые следовало бы выпустить; они хотели, чтобы и эти слова были изглажены и заменены другими, нисколько не противными правому учению. Государь опять рассердился и жестоко поносил их, как чистых дураков, за непостоянство и изменчивость их мнений. Наконец кое-как согласились изгладить в огласительных чинах анафему Богу магометову и написать анафему Магомету и всему его учению и всем его последователям. Постановив и утвер-{281}див это определение, они окончили свои многочисленные собрания и совещания. 7. Достигши этого места повествования, не умолчу и о другом событии, достойном замечания. Был один евнух, архиерействовавший в городе Хонах, по имени Никита, украшенный всеми добродетелями. Он в такой мере обладал даром пророчества и прозрения в будущее, что его причисляли к величайшим прозорливцам, и все, знавшие этого человека, дивились, каким образом наш нечестивый и развращенный век сподобился иметь такое благо. Когда Мануил, только что получив венец и сделавшись преемником отцовской власти, проходил из Армении через Хоны, он вошел здесь в храм Архангела и принял благословение от руки этого архиерея, как от человека, который своими добродетелями приобрел известность и о котором все говорили. Некоторые из питающихся от алтаря, и притом люди очень умные, недоумевали, будет ли Мануил, бывший в это время молодым человеком и имевший на бороде только пух, в состоянии управлять всем царством, которое нуждается в муже, поседевшем в думах и обросшем бородой, и одержит ли он еще верх над братом Исааком, который имеет больше прав на власть и заседает в столице. Чтобы разрешить их недоумение и открыть им то, о чем они сомневались, этот великий муж и поистине Божий человек сказал: «Поверьте, этот юноша и царством управит и брат ему покорится, потому что так определено и пре-{282}дустановлено Богом. А чтобы вы знали и то, о чем вовсе меня не спрашивали, я скажу, что он проживет несколько больше, чем его дед, разумею его прародителя, римского императора Алексея, но при конце своей жизни впадет в безумие». Это предсказание было известно как многим другим, так и мне, историку Никите, потому что предсказатель был моим воспреемником от божественного крещения. А какое будет безумие и в чем будет состоять, этого никто из знавших пророчество не мог точно, отгадать. Одни относили предсказание к помешательству на деньгах, а другие привязывали к какой-либо другой телесной слабости. Когда же был поднят спор о только что упомянутом догмате и царь сначала безрассудно настаивал на том, чтобы был признан истинным Богом Магометов бог-олосфирос, и не рожденный и не родивший, все начали говорить, что предсказание исполнилось, потому что это мнение, как совершенно противоположное истине, бесспорно, есть настоящее и самое худшее безумие.

Припадки болезни начались у царя перед месяцем мартом, в 1-й индиктион, когда происходили споры относительно догмата. Эти споры прекратились в месяце мае, а император скончался в сентябре, не устроив ничего как следует относительно царства. Он медлил распоряжением и указанием того, что должно быть после его смерти, потому что никак не хотел верить близости кончины и утверждал, будто хорошо знает, что ему остается прожить {283} еще четырнадцать лет. Это он сказал даже самому патриарху, мудрому и блаженнейшему Феодосию, когда тот советовал ему отечески позаботиться о делах царства, пока еще есть время и силы подумать о том, и избрать человека, который бы имел усердное попечение о наследнике власти, мальчике, еще не пришедшем в возраст, верно охранял царицу и заботился о ней, как о матери. Но зловреднейшие обманщики звездочеты не боялись уверять, что царь скоро от болезни оправится и займется, говоря их языком, любовными делами, и бесстыдно утверждали, что он обратит в развалины иноплеменные города. Что еще страннее, эти люди, любящие болтать и привыкшие лгать, скорее чревовещатели, чем звездонаблюдатели, предсказывали еще сотрясение Вселенной, сближение и столкновение величайших звезд, порывы страшных ветров и почти всеобщее изменение стихий. И не только они исчисляли годы и месяцы, высчитывали недели, в которые это будет, и определительно объявляли о том царю, но точно определяли самые дни и, не стыдясь, указывали час и минуту, как будто бы ясно знали то, что Отец положил в своей власти и о чем Спаситель запретил спрашивать ученикам. Поэтому не только сам царь отыскивал и приготовлял для житья пещеры и убежища, недоступные для ветров, и приказывал вынуть стекла в царских дворцах, чтобы предохранить их от разрушительного действия ветров, но и все те, которые принад-{284}лежали к числу его слуг и родственников и старались польстить ему, ревностно занимались тем же; одни, подобно муравьям, рыли землю, другие приготовляли палатки, натягивали втрое скрученные веревки и заостряли колья длиной в локоть, чтобы непоколебимо утвердить палатки. Между тем болезнь царя, как я сказал, усиливалась, и он, неблагоразумно употребив ванну, еще более после этого удостоверился, что его надежды на продолжение жизни исчезают, словно буквы на воде, и что приближается неизбежный предел жизни. Тогда он поговорил немного с окружавшими его о сыне Алексее, прерывая слова рыданиями, потому что предвидел, что случится после его смерти. Затем по предложению патриарха подписал краткую грамоту, в которой свидетельствовал, что он совершенно переменил свое мнение касательно звездочетства. Наконец, приложив руку к артерии и испытав биение пульса, он глубоко вздохнул и, ударив себя рукой по лядвее, потребовал монашеского платья. При этом слове поднялась, как обыкновенно бывает, суматоха; и так как готовой духовной одежды не было, то окружавшие царя, отыскав где-то черную ветхую мантию, снимают с самодержца роскошные царские одежды, одевают его в грубое платье подвижников Божиих и, надев на него божественный шлем и честные латы, преображают в духовного воина и сопричисляют к воинству небесного вождя. Мантия, не достигая до ног и не покрывая всего его богатырского те-{285}ла, оставляла открытыми голени, так что никто из зрителей не мог удержаться от слез, помышляя о человеческой немощи и о ничтожестве при конце жизни нашего тела, которое у нас, как раковина, обнимает душу и срастается с ней. Так он оставил жизнь и царство, процарствовав тридцать восемь лет без трех месяцев. На это продолжение его царствования, я думаю, намекало одно древнейшее предсказание, которое читается так: «Но попадешь ты в ловушку, которая поставлена на самом конце слова», потому что последний слог имени Мануила (ηλ) означает число тридцать восемь. Царь был погребен сбоку при входе в храм монастыря Пантократора, не в самом храме, но в Ирое*, около него. Стена храма здесь выведена аркой, и около гробницы открывается широкий вход. Гробница сделана из камня, который отливает черным цветом и представляет собой что-то унылое; камень разделяется на семь возвышений. Недалеко от гробницы лежит на пьедестале и принимает поклонение красный камень величиной в рост человеческий, прежде находившийся в храме города Ефеса. Говорят, что это тот самый камень, на котором Христос по снятии с креста был повит плащаницей и умащен смирной. Царь перевез его оттуда; и, возложив на свой хребет,— так как {286} то был камень, на котором лежало божественное тело, соделавшееся тем же, чем был помазавший,— перенес его от Вуколеоновой пристани до самого храма, находящегося в башне большого дворца. Но потом, спустя немного времени после кончины царя, и этот камень был взят из дворца и перенесен сюда, думаю для того, чтобы громко и ясно провозглашал, сколько деяний совершил и как трудился тот, кто лежит теперь безмолвно в могиле. {287}

Царствование Алексея Порфирородного,

сына царя Мануила

1. Так-то кончилась жизнь царя Мануила Комнина. После него начинает царствовать сын его Алексей, еще не вполне достигший юношеского возраста, но имевший еще нужду в дядьках и няньке. Поэтому дела римлян шли дурно и не так как должно, даже хуже, чем когда Фаэтон, взошедши на отцовскую обложенную золотом колесницу, взялся пройти между небесными жезлами. Сам государь, по незрелости возраста и по недостатку благоразумия, не обращал никакого внимания на свои обязанности; занятый единственно пустыми удовольствиями и не совсем еще умевший отличать горе от радости, он забавлялся только травлями и конскими скачками, проводя время с молодыми товарищами своих игр и развивая в себе самые дурные привычки. А те, которые при отце были ему друзьями или находились в каком-нибудь родстве с ним, занятые другими делами, нисколько не заботились о том, чтобы дать ему возможно лучшее воспитание и образование, и не обращали никакого внимания на расстройство общественных дел. Одни из них были влюбле-{288}ны в царицу и очень явно ухаживали за ней; добиваясь взаимной любви от нее, они с искусством Венеры завивали себе волосы, ребячески намащались благовониями, подобно женщинам, украшались ожерельями из дорогих камней и смотрели на нее во все глаза. Другие, люди жадные до денег и народные грабители, обкрадывали казну; они без всякой бережливости тратили назначенные в расход суммы и придумывали новые расходы, чтобы через то мешок, вчера пустой и тощий, сегодня наполнить и битком набить. А иные, имея виды на царство, все направляли к этой своей цели. Как бы в отсутствие бдительного и строгого наставника, все пришло в беспорядок, потому что каждый преследовал свою цель и все друг другу противодействовали, или, как бы по отнятии прочного и твердого столпа, все пошатнулось в противоположную сторону. Люди, которые имели тогда особенно большую силу и находились в родственных связях с царем, не признавали равенства прав на должности и почести, и потому заботы об общественных делах были покинуты, собрания и советы прекратились. Между тем протосеваст и протовестиарий Алексей Комнин, который по отцу был племянником царя Мануила, совершенно овладел матерью царя-отрока, часто проводил с ней время и усилился больше всех других. Все это возбуждало крайнюю досаду в людях, которые принадлежали к тому же дому, пользовались при царе Мануиле одинаковой с Алексеем властью и были {289} украшены величайшими почестями. Некоторые же из них видели уже и зарождение тирании и смотрели с подозрением на протосеваста, опасаясь не столько того, чтобы не потерпел чего-нибудь неприятного царь Алексей, сколько того, чтобы их самих не схватили. Потому, выжидая, что будет, они заботились лишь о своей безопасности, не думая о других. Действительно, молва уже ходила и громко говорила, что Алексей, сделавшись почти неразлучным и согласившись с матерью царя, привлекает к себе многих дружбой и деньгами, замышляет свергнуть царя с престола и рассчитывает сам сделаться обладателем как его царства, так и родительницы. А когда, таким образом, все в царском дворце было исполнено смут и всякого рода тревог, то и в самих государственных делах можно было видеть то, что говорится в сказке о драконе, который бедствовал оттого, что управлялся в своих движениях глухой и слепой частью — хвостом. Теперь исполнялось и предзнаменование, которое случилось при конце жизни самодержца Мануила. Одна женщина, жившая близ Пропонтиды, родила дитя мужского пола, у которого все члены были чрезвычайно малы, а голова на плечах необыкновенно велика и огромна. Полагали, что это было предзнаменованием многоначалия, от которого рождается безначалие.

2. Между тем Андроник Комнин, двоюродный брат царя Мануила, о котором приходилось весьма часто говорить в истории этого {290} царя и который жил тогда в Энее*, услышав о смерти Мануила и узнав о придворных смутах, возымел прежнюю страсть к тирании. Но мы пока не будем говорить об этом, а, следуя порядку, начнем историю этого человека с того, с чего приличнее ее начать по связи событий, чтобы не опустить ничего, достойного внимания. Этот Андроник, чтобы не попасть в руки Мануила, обрек себя на постоянное бегство и, побывав во многих городах и увидев много иноземных крепостей, остановился наконец, как мы сказали, у Салтуха: это был топарх, владевший соседней с Халдеей страной, которая в старину платила дань римлянам, а тогда находилась во власти у турков и усвоила себе их нравы. Заняв с согласия Салтуха одну крепость и присоединив к тем средствам защиты, которые даны ей от природы, и искусственные укрепления, он жил здесь вместе с Феодорой Комниной, которая сопутствовала ему в странствованиях и в изгнании и незаконно разделяла с ним ложе. Она была дочерью севастократора Исаака, а Исаак и Андроник — оба родились от родных братьев. Так как самодержец Мануил не мог схватить Андроника, который постоянно ускользал от него, как Юнона от Иксиона, то он стал стараться захватить, как Облако**, по крайней {291} мере племянницу Феодору. А достигши этой цели при помощи тогдашнего владетеля над Трапезунтом Никифора Палеолога, он спустя немного времени привлекает к себе и самого Андроника, которого, как приманка, притягивала Феодора. Увлекаемый страстной любовью к ней и немало также снедаемый пламенной привязанностью к детям, рожденным от Феодоры, Андроник, отправив к царю послов, просит прощения во всех своих дурных поступках и удостоверения того, что по своем прибытии не потерпит никакой неприятности. Царь согласился на то и другое без всякой коварной мысли, и через несколько времени Андроник является. Как человек ловкий и способный на все плутовские проделки, он надел себе на шею тяжелую железную цепь, которая опускалась до самых пят, и скрыл ее под одеждой, чтобы до времени не заметили ее ни царь, ни окружавшие престол его. Получив дозволение войти и представиться самодержцу, он, как только показался ему на глаза, тотчас же растянулся на полу во всю длину своего огромного роста, выставил напоказ цепь и, со слезами на глазах, пламенно и трогательно просил прощения во всем, чем оскорбил царя. Царь, изумленный этим зрелищем, прослезился сам и приказал поднять Андроника, но он уверял, что не встанет с пола, пока кто-нибудь из предстоящих по приказанию царя не протащит его за цепь по ступеням престола и не повергнет {292} перед царским седалищем. Как просил Андроник, так и было сделано. А исполнил это дело Исаак Ангел, который впоследствии лишил Андроника власти,— событие, которому нельзя не удивляться и которое едва ли можно объяснить бессмысленным стечением обстоятельств или простым случаем. Вследствие этого Андроник был тогда принят блистательнейшим образом и удостоился великолепного угощения, какое прилично такому человеку, возвратившемуся после долговременного отсутствия. Потом его препроводили в Эней с тем, чтобы он, поселившись там на жительство, успокоился от долговременного странствования и отдохнул после многолетней бродячей жизни. И Мануил и Андроник знали, что пребывание в одном и том же месте снова приведет их к прежним столкновениям, потому что никогда не утихнет зависть и не успокоятся люди, у которых вся забота состоит в том, чтобы доносами заискивать милости у властителей и клеветами на других увеличивать свою собственную силу и достигать больших почестей.

3. Таким образом, Андроник находился вдали от Зевса и его громов и только в том отношении влачил не прежнюю бедственную жизнь, что не скитался за римскими границами и обильно пользовался царскими дарами. Здесь-то проживая, услышал он, что царь Алексей забавляется конскими скачками и исключительно занят детскими играми, а его знатные воспита-{293}тели, одни, подобно пчелам, часто летают в провинции и, как мед, собирают деньги; другие, подобно козлам, охотникам до молодых ветвей, скрытно желают царского скипетра и непрерывно его домогаются, а иные, подобно свиньям, тучнеют от самых грязных доходов, о славе и пользе общего отечества не хотят и подумать, но валяются в грязи нечистых дел и, как свиньи, склоняются ко всякой гадости. Поэтому он стал придумывать и тщательно изыскивать средства, как бы под благовидным предлогом захватить себе царство. Перебрав множество планов и обдумав все способы, он наконец хватается за присяжный лист, по которому он клялся Мануилу и сыну его Алексею. Здесь он нашел, между прочим, и следующие слова, которые нужно привести буквально, так, как они читались, без всякой перемены — именно: «И если я увижу, или узнаю, или услышу что-либо такое, что клонится к вашему бесчестию и ко вреду для вашего венца, то и вам дам о том знать, и сам, сколь мне возможно, буду тому противодействовать». Эти слова вполне годились для присвоения власти, которой он давно сильно домогался, как человек с гордым характером и с душой властолюбивой. Поэтому он привязался к ним, как мухи привязываются к ранам, и стал посылать письма за письмами и к племяннику и царю Алексею, и к Феодосию, который украшал собой самую высокую святительскую кафедру, и ко всем другим лицам, в которых {294} оставалась еще искра любви к умершему царю Мануилу. В своих письмах он преувеличивал дурные слухи, распространяемые молвой, и выказывал притворное негодование на то, что протосеваст не лишен власти и не поставлен в более скромное положение как по той причине, что отсюда возникает и уже явно грозит царю Алексею очевидная гибель, так и по причине крайне непристойных и неприятных слухов, которые разглашаются уже со стен, рассказываются при дверях народных властителей и распространяются по всему миру. И обо всем этом он говорил и писал с необыкновенной убедительностью и увлекательностью: он был как едва ли кто другой опытен в словесных науках, и послания духовного витии Павла были у него постоянно на устах. Оттого все соглашались с его мыслями и склонялись на его сторону, считая его единственным человеком, который предан интересам римлян и, вследствие долговременной и многолетней опытности, соединяет в себе лучшие качества. Сам он между тем, оставив Эней, направляется к столице, разглашая всюду, куда ни приходил, о своей присяге и рассказывая всем, кто ни спрашивал, о причине своего движения. Около него стали собираться и без умолку кричали, как галки около парящего в облаках орла с кривыми когтями, все, желавшие нового порядка вещей, и охотно верили давнишней молве, которая предвещала, что Андроник будет некогда царствовать. Таким образом, он вступил в {295} пределы Пафлагонии и всюду был принимаем с величайшими почестями как спаситель, идущий по внушению Божию.

4. Что же касается протосеваста Алексея, он,— гордясь своей силой и злоупотребляя властью государыни, распространял свое влияние, подобно ядовитому и страшному дракону, на все вообще дела. Без него не делалось ничего. Если же кому и случалось сделать что-нибудь тайно от него, или упросив царицу, или испросив что-либо при благоприятном случае у царя, когда тот играл в орехи или забавлялся бросанием камешков, то и это не проходило мимо его глаз. Он нашел средство достичь того, что и все, сделанное другими, приходило к нему же, подобно волнам в водовороте,— испросив у царя повеление, чтобы грамоты, подписанные царской рукой, не иначе считались имеющими силу, как только в том случае, если наперед они будут представлены Алексею и он своей рукой сделает на них надпись темно-зелеными чернилами: «Смотрено». Поэтому он всем управлял и распоряжался по своему произволу, и те деньги, которые собрали прежние цари из рода Комниных, и собрали с большим трудом и, даже можно сказать, отнимая последнее у нищих, эти деньги достались на расточение протосевасту и царице. Теперь явно сбывалось изречение Архилоха, который говорит, что в утробу развратной женщины часто течет то, что собрано долговременным и тяжким трудом. Поэтому весь город обращал взоры к Андронику и {296} его прибытия ожидали, как светильника во мраке и как лучезарной звезды. Тогдашние вельможи, через тайно посылаемые письма, убеждали его поспешить прибытием, уверяя, что никто не будет противодействовать ему, никто не станет противиться даже тени его, но все примут его с распростертыми объятиями и радостно раскроют перед ним свои сердца. Особенно же его ободряли и побуждали смело идти к ним порфирородная Мария, сестра царя Алексея по отцу, но от другой матери, и ее муж, кесарь, происходивший из Италии. Она крайне досадовала, что отцовское царство присваивает себе протосеваст; к тому же она была женщина смелая и мужественная, питавшая естественную ненависть к мачехе и не терпевшая, что кто-нибудь был выше ее и чтобы ее считали за соперницу. Поэтому она письмами, словно шпорами, раздражала Андроника, как коня, который стоит за оградой и рвется на ристалище, хотя через это делала зло себе и ускоряла собственную гибель. В то же время, не имея сил скрыть свою ненависть к протосевасту, она явно ему противодействовала и не упускала ничего, что клонилось к его гибели. Склонив на свою сторону тех из своих родственников, о которых верно знала, что они расположены к Андронику и питают неприязнь к протосевасту, именно: Алексея Комнина, незаконнорожденного сына царя Мануила; Андроника Лапарду; двух сыновей Андроника, Иоанна и Мануила; городско-{297}го епарха* Иоанна Каматира и многих других — она составила заговор и, утвердив клятвой верность к царю и брату, определила смерть протосевасту и только выжидала благоприятного случая умертвить его. Полагая, что задуманное дело удобно исполнить во время выхода протосеваста вместе с царем в Вафириакс для празднования памяти мученика Феодора в субботу на первой неделе Великого поста, она подготовила все для исполнения своего замысла и подговорила убийц, которые должны были обнажить смертоносное оружие против врага; но по какому-то случаю не успела в своем намерении. И замысел и заговор спустя немного времени были открыты. Тогда все заговорщики были представлены перед царским судилищем, сделано исследование их преступления,— впрочем, только для вида, но не на деле, потому что тотчас же последовало осуждение,— и они, как безгласные рыбы, отведены были в тюрьму, не получив даже позволения защитить свои намерения.

5. А сама порфирородная с мужем кесарем прибегает в Великую церковь и объявляет, что ищет убежища от мачехи, которая питает к ней непримиримую вражду, и от ее жестокого любовника. Этим она не только возбудила жалость в патриархе и во всех, служащих внутри священной ограды, но и многих из собравшегося народа и черни так расположила к себе и тронула, что они чуть не пла-{298}кали о ней. Ободренная участием народа, а частью и сама возбудив к восстанию бедную толпу раздачей медных статиров, она пренебрегла тем, что обыкновенно даруется ищущим спасения в убежищах, и когда ей предлагали прощение в преступлениях, в которых она была уличена, не только не хотела ничего слушать, но требовала, чтобы ее соумышленники были подвергнуты вторичному суду и освобождены из заключения. Не соглашаясь ни под каким видом на то, чтобы протосеваст управлял общественными делами, она всячески унижала его и говорила, что он заходит за пределы дозволенного, отваживается на дела, совершенно беззаконные, и тем кладет пятно на ее род. Затем, мало-помалу увеличивая свои требования, она стала настаивать, чтобы Алексей был выгнан и из дворца и, как терние, выросшее около благородного растения, был исторгнут с корнем и истреблен, потому что это терние, разросшись, задушит, как пшеницу, самодержца. Очевидно, она желала того, что не могло исполниться: Алексей, однажды приросши к царским чертогам, как полип к камням, и распустив кругом свои цепкие волокна, отнюдь не думал отсюда выходить. Между тем царь и брат — говоря о царе, я разумею приказания протосеваста и царицы матери — грозил сестре кесариссе, что, если она добровольно не оставит святилища, ее возьмут и выведут из храма насильно. Но она отвечала, что никогда не выйдет по доброй воле, и, опасаясь, чтобы ее не {299} схватили, приставила к храму стражей, заняла все входы часовыми и обратила дом молитвы в пещеру разбойников или в сильную, неприступную и неодолимую крепость. Затем, простираясь все далее и далее по своему дурному и предосудительному пути, она собирает себе на помощь и войско и обращает божественную ограду в лагерь. Именно она созвала тяжеловооруженных итальянцев, вооружила мужественных восточных ивиров, прибывших в город по делам торговым, и привлекла на свою сторону вооруженную римскую фалангу. Она не слушала никого, кто склонял ее к миру, не уважив и самого патриарха, который с жаром на том настаивал и предлагал весьма дельные советы, как ей поступить, и часто даже с гневом бранил ее. И во всех других городах народная толпа бывает неразумна и чрезвычайно необузданна в своих стремлениях; но в Константинополе больше чем где-нибудь эта толпа склонна к возмущениям, отличается дерзостью и любовью к кривым путям, и это потому, что она состоит из разноплеменных народов и от занятия разного рода ремеслами теряет, можно сказать, здравый смысл. И так как худшее обыкновенно и всегда берет перевес и между многими незрелыми ягодами с трудом можно найти и одну спелую, то эта толпа и не по разумному убеждению домогается чего-либо, и неохотно отступает от своих незаконных требований. Иногда возбужденная к восстанию одним лишь слухом, она бывает {300} яростнее огня, с радостью идет на мечи и упорно противится, подобно скалам и утесам; а иногда бывает крайне боязлива, трепещет при всяком шуме и дозволяет всякому желающему попирать себя ногами, так что справедливо упрекают ее в непостоянстве и крайней переменчивости. Оттого-то сброд людей, населяющих город Константина, ни сам для себя никогда не придумал и не сделал ничего хорошего, ни других не слушал, когда кто и хотел ввести какую-нибудь общеполезную и благотворительную меру. Всегда действуя противоположно тем городам, которые наслаждаются благоденствием, эти люди все, что приносит им земля и море, без всякой пользы для себя передают и пересылают в другие, иноплеменные города. А неуважение к властям они удержали за собой, как врожденное им зло; ибо, кого сегодня превозносят, как законного властителя, того на другой день поносят, как злодея, в том и другом случае, очевидно, действуя не по разумному убеждению, а по глупости и легкомыслию.

6. Поэтому-то и теперь начались у них сходки и стали составляться собрания. Первоначально они дозволяли себе только свободные речи, именно жалели о порфирородной Марии, говоря, что она страдает незаслуженно, кричали против протосеваста, как против человека, который благоденствует не по достоинству и злоупотребляет своим счастьем, и негодовали на мать царя. Но потом, мало-помалу увлекаясь {301} далее, они дошли до явного возмущения, и когда один священник вынес на площадь изображение Христа Спасителя, другой явился с крестом, носимым на плечах, еще один с развевающимся священным знаменем,— к ним, как к молоку мухи, налетели мятежники. Все, как бы условившись заранее, выражали шумные благожелания царю и в то же время — как это обыкновенно бывает у мятежников, которые начинают всегда прекрасно, но оканчивают бунтом,— протосеваста и государыню осыпали проклятиями. И это делали они, собираясь не в одном только Милионе*, но они приходили и в самый цирк и здесь, заняв полукружие и став в виду императорского дворца, дозволяли себе те же мерзости. Все это, продолжаясь несколько дней, волновало народ и побуждало его к мятежу. Наконец чернь взбунтовалась и бросилась грабить и разрушать прекраснейшие дома, принадлежавшие людям, к которым особенно расположены были протосеваст и государыня. В том числе был и чрезвычайно красивый дом Феодора Пантехна, городского епарха и начальника над царским казнохранилищем, облеченного высшей судебной властью. Сам он только бегством спас свою жизнь, а все его имение было разграблено. Мятежники не пощадили даже публичных актов, {302} в которых изложены были права граждан, утвержденные прежними царями, и которые в обществе были полезны для всех или по крайней мере для весьма многих, между тем как прибыль от присвоения их была ничтожна и не простиралась даже и настолько, чтобы эта пьяная чернь могла за них напиться. Протосеваст и его приверженцы, видя, что зло постоянно увеличивается, собрали совет и рассуждали о мерах к прекращению мятежа. И так как они видели, что кесарисса Мария ни в коем случае не думает отказаться от своих намерений и нисколько не уменьшает своих чрезмерных притязаний, то решились идти против нее войной и выгнать ее из божественного храма, как бы из какой-нибудь крепости. Созвав поэтому немалое количество войска из восточных и западных легионов и собрав его в большой дворец, как бы в один лагерь, они стали выбирать место, с которого удобнее можно было бы напасть на находившихся в храме. Ибо и кесарисса приготовилась уже к отпору, желая борьбой решить свою участь. Защитники ее разрушили с этой целью все здания, которые по Августеону** примыкали к Великому храму, и {303} взошли на большую арку, находившуюся в Милионе, чтобы отсюда отражать царские войска. Равным образом они заняли и охраняли и храм, посвященный Алексию и соединенный с площадью Августеона. А царские войска, поспешно выступив из большого дворца на рассвете в субботу, второго числа месяца мая, 15-го индиктиона, сначала вступили в храм Иоанна Богослова, так называемый Дииппиев*, под начальством некоего армянина Савватия; потом взошли на крышу храма и подняли шумные восклицания. Когда наступило время сражения,— было около, третьего часа дня, и Августеонская площадь была чрезвычайно набита народом,— эти воины, сражаясь с высоты и бросая стрелы сверху вниз, как бы молнии, наносили немалый вред защитникам кесариссы, которые сражались с высоты Милионской арки и из храма Алексия. Когда же вышли из дворца еще другие отряды хорошо вооруженного войска и заняли дороги и все узкие проходы, ведущие к Великому храму, то и народ не мог уже более стекаться на помощь кесариссе, так как для всех доступ прегражден был оружием, и те из ее защитников, которые вышли из храма и, пройдя площадь Августеона, вступили в бой с царскими войсками на улицах, принужденные сражаться против превосходящего числа, явно стали утомляться и мало-помалу теряли отвагу. Таким-{304}то образом началось открытое сражение и завязался жестокий бой: то бросали стрелы, то начиналась рукопашная схватка, и с обеих сторон слышны были и стоны падающих, и восклицания поражающих. До самого полдня сражение было нерешительно и победа оставалась сомнительной, колебля весы счастья равномерно на стороны обоих войск и то склоняя перевес на одну сторону, то опять на другую. Но после полудня победа очевидно склонилась на сторону царских войск. Отразив своих противников, вышедших из храма, и вытеснив из улиц, они заперли их внутри Августеона. Когда же эти были таким образом стеснены, тогда обратились в бегство и стоявшие на арках Милиона, а равно и те, которые сражались из храма Алексия. Заняв эти места, царское войско водрузило на верху арок знамена с изображением царей, а ворота Августеона разрушило секирами и молотками. Теперь защитники кесариссы не могли уже сопротивляться: поражаемые сверху теми, которые взошли на арки, они в то же время жестоко страдали и в рукопашных схватках с солдатами, которые ворвались на площадь. Они стали мало-помалу уходить, пользуясь небольшим прикрытием со стороны римлян, которые, заняв выходящий на Августеон андрон, называемый Макроном, и смежный с Августеоном дом Фомаита, бросали в защиту их сверху камни и пускали стрелы. Наконец, теснимые со всех сторон, они оставляют Августеонскую площадь и входят в преддверие храма св. Софии, где ис-{305}кусной мозаической работой изображен во весь рост первейший и славнейший из предстоящих Богу Архангелов Михаил, с обнаженным мечом, как бы приставленный страж святилища. После сего ни царские войска не могли идти далее, опасаясь тесных проходов храма, ни усердные защитники кесариссы не выходили оттуда на сражение.

7. Между тем кесарь и сам патриарх были в тревоге: один боялся за себя и свою супругу, чтобы не попасть бесславно в руки неприятелей, другой опасался, как бы враги не ворвались внутрь самого святилища, как бы скверными ногами не попрали священного помоста и нечистыми руками, с которых каплет еще не застывшая кровь, не разграбили всесвятых приношений. Облачившись в святительскую одежду и взяв в руки Евангелие, патриарх сошел в притвор храма, в который собрались бежавшие защитники кесариссы и который называется протекдикием. А кесарь, созвав тяжеловооруженных воинов, которые охраняли церковные входы, и всех, окружавших его и бывших еще со свежими силами латинских копьеносцев, а равно и домашних слуг своей жены, всего числом до полутораста человек, стал на одном возвышенном подножии, какое отыскалось в Макроне, и, окружив себя этими готовыми к битве людьми, сказал следующую речь: «Не против единоплеменников и единоверных, а против врагов креста следовало бы снаряжаться в эти воинские доспехи и вооружать руки ме-{306}чами. Но так как люди, дурно управляющие римским царством, отняли у нас к этому возможность и заставили нас невольно, против нашего желания, изощрить наши копья против них, то выступим без страха против нападающих на нас, не будем думать, что они единоверцы нам и наши соотечественники, но отомстим им, во-первых, как врагам Бога, во святилище которого они бесстыдно врываются, а потом и как нашим собственным неприятелям. Это мщение совершенно безукоризненно. Ибо мы решительно ничего не сделали против них и отнюдь не поднимали против них оружия, а они бессовестно преследуют нас, как каких-нибудь уголовных преступников и негодяев, бесчестно нападают на лежащих и, между тем как мы ищем защиты у Бога, хотят исторгнуть нас из этого храма. Не так следовало поступать им как потому, что они не могут упрекнуть нас ни в чем недостойном, так и потому, что крайнее безумие — решительно осуждать или преследовать с оружием в руках, словно злодеев, тех, которые прибегают к Богу, призывая его в посредники и решители споров. Итак, не должно считать делом беззаконным, когда кто сражается, чтобы защитить самого себя, и наносимый удар старается обратить на того, кто поражает его; не должно щадить и единоплеменника, когда он нападает с мечом в руках и покушается на жизнь; нет, всякий враждующий должен считаться врагом и всякий, предпринимающий убийство, должен пасть. Притом {307} мы угодим и Богу, если отразим скверноубийц от сего святилища, если противосстанем этим алчным, как видите, грабителям святыни, готовым расхитить ее. Если бы это было не так, если бы они полагали различие между обыкновенным и священным, то, конечно, давно уже, как победители, оставили бы желание ворваться во внутреннейшую часть храма. Но они до того бесстыдны, что не только задумали ограбить наше имущество, но, как безумные, хотят присвоить и Божие. Но, клянусь Распятым на кресте и этим копьем, не удастся им довести до конца своих замыслов, и Божие достояние будет сохранено неприкосновенным от их скверных рук, и мы сами не будем ограблены». Сказав эти и подобные слова, он сошел в преддверие храма, где, как я сказал, стоит с обнаженным мечом начальник вышних и божественных чинов Михаил, а за ним, как за своим вождем, последовали все другие, вооруженные щитами, с обоюдоострыми мечами в руках, точь-в-точь медные статуи. Поставив там всех в боевой порядок и оградившись крестным знамением, кесарь первым выступил вперед. Занимавшие Августеонскую площадь испугались при самом первом натиске кесаря и бросились из ее выходов, давя друг друга, причем многие из царского отряда были ранены, а один и убит, быв пронзен мечом. После этого кесарь опять возвратился туда же, откуда вышел, а царские войска не осмеливались уже войти на площадь, но ограничились {308} только тем, что, издали бросали стрелы. Когда же день стал склоняться уже к вечеру, сражающиеся, утомившись, прекратили действие. Между тем и патриарх послал к государыне своего чиновника, который оттого, что ходит во дворец, передает царям желания патриарха и приносит оттуда ответы,— получил название палатина. Прежде всего патриарх грозил царице гневом Божиим, от которого ничто не может укрыться и который в одно мгновение усматривает всякое беззаконие, где бы оно ни совершалось, а потом передал слова кесариссы касательно заключения мира. Вследствие этого, для разрешения неприятностей между обеими сторонами, являются великий вождь Андроник Контостефан, великий этериарх* Иоанн Дука и многие другие сановники знатного происхождения, облеченные высшими достоинствами. Но на этот раз враждующие прекратили сражение скорее вследствие наступления ночи, чем в надежде на примирение. На следующий день они опять готовы были начать бой. Но так как снова {309} явились те же лица и не только обещали кесариссе и ее мужу, подтвердив свое обещание клятвой, что они не потерпят ничего неприятного ни от брата и царя, ни от мачехи-государыни, ни от протосеваста Алексея и не лишатся принадлежащего им достоинства, но в то же время объявили амнистию и тем, которые передались на их сторону и были в числе их поборников, то другого сражения уже не было. Все разошлись тотчас же по окончании клятвенных обещаний и по заключении мирного договора; а по наступлении ночи и кесарь со своей супругой вышли из храма и отправились в большой дворец, в котором тогда жили царственные особы.

8. Таков-то был исход этого дела кесаря, и от таких-то причин возгорелась эта постыдная война, навлекшая на нас прощение Божие за оскорбление святыни. Я не оправдываю и искавшую в храме убежища кесариссу, потому что она покусилась на преступные дела и возмутила общественное спокойствие. Но, конечно, никто не назовет невинными и тех, которые, оставив без всякого внимания ее просьбу, завели недобрую ссору и вследствие того дом молитвы наполнили кровавым убийством. Если римский полководец Тит, некогда обложивший Иерусалим лагерем, так щадил Соломонов храм и столько заботился о его сохранении, что лучше решился подвергаться нападению и терпеть урон в собственном войске со стороны иудейского ополчения, которое производило вылазки из храма, чем предпринять что-либо богопротив-{310}ное в отношении к этому великолепному и чудному зданию; если так, говорю, поступил человек, не знавший того Бога, храм которого он уважал, но неразумно воздававший почтение богам, не сотворившим неба, то какой чести не должны были бы оказать богобоязненные христиане этому прекраснейшему, этому божественному храму, поистине созданию рук Божиих, делу неподражаемому и первому и последнему по красоте, представляющему собой на земле точно свод небесный!

Протосеваст питал непримиримую злобу на патриарха Феодосия за то, что тот явно противился его замыслам и мешал его намерениям. Поэтому он еще и прежде вооружил против него многих епископов, подкупив их золотом и угощениями, и, несмотря на его отсутствие, присудил его к низложению за то, что будто бы он принял сторону кесариссы во время ее восстания против царя и дозволил ей из храма, как бы из какого укрепления, бунтовать с оружием в руках, возбуждать безумный и безрассудный мятеж. Может быть даже, он успел бы с бесчестьем и низложить его с патриаршего престола, если бы всеми мерами не противодействовала этому кесарисса. С одной стороны, она не давала протосевасту времени заняться низведением этого патриарха и возведением на его место нового, а с другой — тщательно стерегла и самого святейшего отца, чтобы он, отказавшись от дел, тайно не удалился на покой в построенный им монастырь на {311} острове Теревинфе и через то не сделался виновником ее погибели, так как ее тотчас же исторгли бы из храма и подвергли бы жестокой казни. Точно так же и теперь, воспользовавшись благоприятным временем для удовлетворения своего гнева, протосеваст выгнал преподобного отца из его священных палат и послал в заточение в Пантепоптов монастырь. И много придумывал он средств, много составлял планов, совещался с самыми негодными людьми между тогдашними членами сената, советовался с теми из служителей алтаря, которые не боятся ни кары Божией, ни суда человеческого,— чтобы под благовидным и приличным предлогом свергнуть сего святителя. Но он не мог достигнуть своей цели сколько потому, что в патриархе не нашлось решительно ничего, что дало бы основательный повод к низложению, столько же и потому, что государыня и очень многие, или даже почти все царские родственники, чрезвычайно уважали этого мужа. Тогда этот коварный змей поневоле перестал извиваться и, проглотив назад яд, который приготовил изрыгнуть на святого мужа, согласился и сам возвратить патриарха на прежний престол. Когда наступил день, назначенный для возвращения, все государственные сановники, все к добру расположенные служители алтаря и все городское народонаселение, стекшись к святой обители, составили для патриарха блистательную процессию, окропляя улицы духами и наполняя воздух благовонием индийских растений и ду-{312}шистых ароматов. Процессия была до того многолюдна, что тот, для кого она была устроена, едва только глубоким вечером вступил в великий храм Премудрости Божией, тогда как из Пантепоптова монастыря вышел на рассвете. И такой стыд покрыл лица архиереев, признавших его виновным, что они не только избегали многолюдных дорог, сознавая свою несправедливость к архипастырю и вследствие того свое крайне смешное положение, но даже рады были бы и смерти. Так это было.

9. Между тем Андроник, которому так пламенно хотелось власти и которого надежды поддерживались частыми письмами, издалека прилетавшими к нему, как уже мной сказано, от знаменитых особ, получил, наконец, самые верные сведения обо всем, что делается во дворце, от дочери своей Марии, которая бежала к нему, гордясь быть дочерью такого отца. Приятные вести, которые он услышал от нее, подстрекнули его, как подстрекают шпоры бегового коня. Оставив пределы пафлагонские, он приходит в понтийскую Ираклию, а оттуда отправляется далее и всюду разного рода хитростями, притворством и изворотливым умом склоняет на свою сторону и привлекает всех, встречающихся на пути. Да и кто мог родиться таким твердокаменным или заковать свое сердце, как железную наковальню, чтобы не тронуться ручьями слез Андроника, чтобы не очароваться вкрадчивостью речей, которые лились у него, как мутный поток, и которые он рас-{313}точал с такой же хитростью, как и увлекательностью, выставляя на вид ревность свою ко благу и притворно вступаясь за свободу царя? Впрочем, и протосеваст со своей стороны не оставлял этого совершенно без внимания, хотя и был человек крайне женоподобный. Он не только утро проводил в беспробудном сне, но и большую часть дня употреблял на то же и, чтобы вожделенный для других свет солнца не заставил его открыть свои глаза, завешивал спальню плотными занавесами и скрывался во тьме. Если надобно сказать всю правду, он любил ночные пирушки и разгонял ночной мрак искусственным светом, а когда солнце появлялось на востоке горизонта, подобно диким зверям, ложился в постель и укрывался от света коврами и покрывалами. Он занимался чисткой гнилых своих зубов, замазывал смолой те из них, которые искрошились от времени, был изнежен и ленив и при всем том умел привязать к себе большую часть тогдашних благороднейших мужей. В этом случае помогло ему и покровительство или, вернее сказать, непобедимое посредничество матери царя, которая своими светлыми взглядами, жемчужной белизной своего лица, любезным характером, открытой душой и очаровательной прелестью в речах привлекала к себе всех, точно цепью. Но большей частью он обольстил деньгами и усыпил дарами тех, которые считали для себя обидой занимать второе по нем место. Вот почему ни один из тех, кому {314} поручено было противостать Андронику, не перешел на его сторону, несмотря на то, что Андроник явно уже достигал власти, никто не изменил протосевасту и не обольстился Андрониковой маской тираноненавистника. Так, Никея, главный и обширнейший город Вифинии, решительно не приняла Андроника, и Иоанн Дука, на которого была возложена ее охрана, остался непреклонным, несмотря на письма Андроника, в которых он громил доводами убедительнее осадных орудий и сильнее всякой стенобитной машины. Равным образом и великий доместик Иоанн Комнин, управлявший областью фракисийцев, не только заткнул уши от обольщений Андроника, но и посрамил его как тирана, приникнув к его словам, как бы к чистому и блестящему зеркалу, и заметив, что в них отражается Андроник, как многоличный Протей и тиран. Когда же Андроник приблизился к Тарсии и большая часть никомидийцев передалась на его сторону, против него выслан был с достаточными силами Андроник Ангел, которого сыновья Исаак и Алексей впоследствии заняли престол после Андроника. Ангел, вступив в бой с неприятелем около небольшой крепости Харакса, был блистательно разбит, хотя и имел дело не с равносильным войском и встретился не с воинственным противником, а сражался с каким-то скопцом, который набрал в свои ряды дрянных поселян и, кроме того, привел с собой часть пафлагонских воинов. Так как {315} вслед за этим поражением он тотчас же бесславно возвратился в Константинополь, то от него потребовали возврата денег, которые были ему отпущены для военных издержек. Видя, что его подвергают отчету за то, что он, будто бы по дружбе к Андронику, не только не исправил дел, как надеялись, но привел их еще в худшее положение, Ангел по внушению сыновей, которых у него было шесть и все — люди с воинственным духом и с сильными мышцами, вздумал было укрепить и привести в оборонительное положение свой дом, находившийся в Екзокионии*, и привлек к себе на помощь несколько граждан. Но так как сознавал, что он не в силах бороться с превосходным по числу царским войском и не в состоянии одолеть противников, то изменил свое намерение и решился бежать. Выведя из дома и взяв с собой шестерых сыновей и жену, он сел на корабль и отправился к Андронику, который, увидев Ангела, говорят, сказал при его приближении: «Се аз посылаю Ангела моего пред лицом твоим, иже уготовит путь твой пред тобою». Ободрившись прибытием двоюродного брата и видя успех в своем предприятии, Андроник покинул окольные дороги, оставил без внимания города Никею и Никомидию, не стал сворачивать туда {316} или сюда, но пошел прямо и неуклонно по дороге, ведущей к Константинополю. Остановившись на ночлег в Певкиях — так называется одно место, лежащее выше Халкидона,— и поддерживая в продолжение целой той ночи множество сторожевых огней, не по нужде для бывшего с ним войска, а для того, чтобы представить его в преувеличенном виде, он до того увлек и привязал к себе византийцев, что они, оставив обычные дела, бросились смотреть на противоположный берег и, бродя по прибрежью и холмам города, знаками как бы тянули к себе еще вдали бывшего Андроника. Так-то шли дела у плешивого и седого Андроника!

10. Между тем протосеваст Алексей, не имея возможности отразить наступающего неприятеля сухопутными силами,— так как одни, для кого не совсем еще безопасно было явно переходить к Андронику, тайно в своих мыслях склонялись уже на его сторону, а другие думали, что для верности императору довольно оставаться дома и не приставать ни к той, ни к другой стороне, как привык народ думать и говорить об этом, частью по корыстному расчету, а частью и потому, что большая часть римских государей всегда достигала власти убийством и кровопролитием,— пытался отвратить угрожающую опасность битвой на море. С этой целью трииры покрыли Пропонтиду. На одних из них были гребцами и должны были сражаться с палуб римляне, а на других — быв-{317}шие в городе различных наций латиняне, самая лучшая и воинственная часть войска, которой деньги лились рекой, потому что протосеваст, в случае нападения, гораздо более надеялся на ее защиту, чем на самих римлян. Ему очень хотелось сделать начальниками триир людей, особенно ему преданных, и вверить управление флотом своим родственникам. Но так как великий вождь Контостефан воспротивился этому и никак не хотел отказаться от начальства над флотом, как по всем правам принадлежащего ему, а не кому-либо другому, то протосеваст по необходимости должен был переменить свое намерение. Таким образом, начальником над всем флотом назначен был Андроник Контостефан, хотя при нем и состояло несколько родственников и друзей протосеваста,— и всякая переправа с восточного берега была прервана. Спустя немного времени со стороны царя отправляется послом к Андронику один из служителей алтаря, именно Георгий Ксифилин. Представ перед лицом тирана, он вручил ему письмо и сказал все, что было наказано; а ему наказано было обещать Андронику множество даров, возведение на высшую степень почестей и милость от миролюбивого Бога, если он оставит свой замысел, от которого должны произойти междоусобные войны, и возвратится к прежнему месту жительства. Андроник отверг это предложение, потому что посол Ксифилин, как говорят, изменил своему долгу и убеждал его отнюдь не соглашаться и не {318} делать ни малейшей уступки. Обратившись с надменной речью к послам, он с гневом отвечал, что если хотят, чтобы Андроник возвратился туда, откуда пришел, то пусть протосеваст будет свергнут со своего места и даст отчет в своих беззаконных делах, пусть мать царя удалится в уединение, навсегда остригши свои мирские волосы, а царь правит по отеческому завещанию и не будет стесняем соправителями, как колос, заглушаемый плевелами. Между тем прошло еще несколько дней, и великий вождь Андроник также переходит на сторону Андроника и уводит с собой все длинные корабли, на которых было войско, состоявшее из римлян. Это обстоятельство более всего другого одушевило мятежного Андроника и совершенно сокрушило протосеваста, так что он потерял всякую надежду и упал духом. Теперь уже не тайно собирались приверженцы Андроника; напротив, люди, радующиеся общественным переворотам, теперь явно издевались над протосевастом и переплывали в Халкидон. Являясь толпами к Андронику, они удивлялись его росту, величественной красоте и почтенной старости, упивались медоточивостью его речей, принимали все, что он обещал им, как полевая трава принимает дождь или горы Сионские — росу Ермонскую, и возвращались в величайшем восторге, как будто бы отыскали воспеваемый золотой век и упились соком прелестных плодов или насытились так называемой трапезой Солнца. Иные, впрочем, с пер-{319}вого же взгляда тотчас же узнали в нем волка, покрывшегося овечьей кожей, и змею, которая, как скоро отогреется, немедленно уязвит того, кто носит ее на своей груди.

11. Вслед затем освобождаются из тюрьмы дети Андроника, Иоанн и Мануил, а равно и все другие заключенные протосевастом; на место же их заключаются люди, к которым он благоволил, и вообще все его приверженцы и родственники. Да и сам протосеваст, захваченный в царских чертогах, окружен был стражей из германцев, с заостренными с одной стороны секирами на плечах, и не имел свободы выхода. А в полночь его тайно вывели из царских палат и отвели в темницу при патриаршем дворце, построенную патриархом Михаилом, под надзором той же или еще более сильной стражи. О, как превратны дела человеческие и как иногда изменяются они быстрее слова! Тот, кто вчера шел непримиримой войной против Церкви, как человек, знатный родом и крайне надменный счастьем, кто противозаконно исторгал из храма искавших в нем убежища, вокруг кого раздавались голоса тысячей народа, тот сегодня в узах и бесприютен, не имеет ни спутника, ни помощника, ни спасителя, ни избавителя. Протосевасту крайне тяжко было и это, но он еще более сердился на то, что сторожа не давали ему спать, нападая на него всякий раз, как только он обращался ко сну, и заставляя его держать глаза напряженными, как лук или стрелу. Патри-{320}арх, со своей стороны, не помня зла и соболезнуя о такой перемене судьбы, прилагал о нем немалое попечение, облегчал его печаль своим присутствием и увещевал сторожей обращаться с ним кротче и не увеличивать своей жестокостью настоящего его несчастья. Но едва прошло несколько дней, как в одно раннее утро выводят его из храма, сажают на крошечного коня, несут впереди его привешенное к трости знамя и с таким посмеянием отвозят к морю. Здесь бросают его в рыбачью лодку и отправляют на другой берег к Андронику; а наконец, согласно с общим приговором высших сановников, по приказанию Андроника выкалывают ему глаза. Таков был конец соцарствования или, лучше, еще не вполне утвердившейся тирании протосеваста и его управления общественными делами. У него были руки, способные к бою, и персты его были научены на брань. Если бы он лучше приготовился к борьбе и произвел более стремительное нападение, он, может быть, заградил бы Андронику доступ к городу и предохранил бы себя от постигшего несчастья, потому что он мог распоряжаться царскими сокровищами как хотел и для отражения противника мог воспользоваться теми триирами, на которых было войско из латинян, лучшее во всем римском флоте, все залитое медью и закаленное в кровавых боях. Но под влиянием, как кажется, враждебной ему судьбы, он не выказал всей энергии и ослабил свою деятельность, а Андроник напряг {321} все силы и потому, напав на своего противника, опрокинул его и одержал над ним блистательную победу. Находясь еще по ту сторону пролива, Андроник объявил войну находившимся в Константинополе латинянам, выслав против них трииры, которые перешли к нему вместе с великим вождем, а равно и отборнейшую часть воинских отрядов, которые присоединились к нему на пути. А так как и жители города поднялись против них, согласившись между собой произвести дружное нападение, то в одно время началась битва и на море и на суше. Латиняне, будучи не в состоянии противиться окружившей и опоясавшей их отовсюду двойной толпе врагов, бросались кто как мог спасать себя, оставив на произвол грабителей свои дома, полные всякого богатства и многоразличных благ, каких обыкновенно ищут люди. Они не смели ни оставаться на месте, ни напасть на римлян, ни сколько-нибудь противиться их нападению. Поэтому одни рассеялись, как случилось, по городу, другие укрылись в знатных домах, иные же, добравшись до длинных кораблей, которые заняты были их единоплеменниками, кое-как избегли опасности погибнуть от меча. А кто был пойман, те все были осуждены на смерть, и все без исключения лишились имущества. Что же касается наполненных беглецами триир, они, оставив городские пристани, направились к Геллеспонту и, пристав к островам, которые находятся не вдали от царственного города и недалеко вдают-{322}ся в море,— говорю об острове Принцовом, Проте и других смежных с ними островах,— там провели остаток этого дня. На следующий день, сжегши на этих островах несколько святых обителей, латиняне поспешно выступили оттуда на всех веслах и с распущенными парусами. Так как никто не преследовал их, то они, где хотели, высаживались на берег и делали римлянам все зло, какое только могли.

12. В это время явилась на небе комета, которая предвещала будущие бедствия, и явно изображала собой самого Андроника. Представляя внешним своим видом образ и изгибы змеи, явившееся светило то вытягивалось, то спустя немного свивалось в кольца, а иногда представлялось как бы с отверстием пасти и приводило в ужас боязливых зрителей, словно хотело сверху проглотить находившихся внизу и упиться человеческой кровью. С вечера дня явление это продолжалось всю последующую ночь и потом уже исчезло. Равным образом и приученный к охоте ястреб, белый, с ременными путами на ногах, много раз терявший перья на гнезде и опять вновь оперявшийся, направив полет с востока к знаменитому храму Слова Божия и влетев в дом Фомаитов, привлек на себя внимание множества собравшихся по слуху зрителей. Были охотники, ухитрявшиеся поймать его. Но он, поднявшись оттуда, прилетел к большому дворцу и, посидев над той комнатой, в которой обыкновенно приветствуются {323} от всего народа только что получившие верховную власть венценосцы, спустя немного воротился опять к храму. Три раза он сделал такой круг, и тогда уже наконец его поймали и представили царю. Многие видели в этом предзнаменование, что Андроник скоро будет схвачен и подвергнется тяжкому наказанию; да и естественно, говорили они, относить к нему это предзнаменование, потому что он много раз уже подвергался темничным узам да и волосы у него белые как снег. Но другие, лучше презиравшие в будущее и одаренные умом более проницательным, утверждали, что этот троекратный полет в одном и том же круге предзнаменует троекратное кругообращение времен года, в течение которого Андроник будет царствовать над римлянами и затем опять попадет в темницу и будет заключен в кандалы.

Так как все ездили через пролив к Андронику, то, наконец, после всех отправляется к нему и патриарх Феодосий со знатнейшим духовенством. Андроник, услышав, что первосвятитель приближается к его палатке, тотчас выходит к нему навстречу, облекшись в разрезную фиолетового цвета одежду из иверской ткани, спускающуюся до колен и задних частей тела и закрывающую руки по локоть, и надевши на голову пирамидальную темного цвета шапку. Встретившись с патриархом, он повергся на землю к копытам патриаршего коня и лежал, растянувшись во всю величину свое-{324}го большого роста. Потом, спустя немного, он встает и начинает лобызать подошвы ног патриарха, называя его спасителем царя, ревнителем добра, поборником истины, вторым Иоанном Златоустом и прилагая к нему всякого рода почетные названия. Патриарх, видевший тогда Андроника в первый раз, внимательно посмотрел на него и, заметив его грозный взгляд, скрытый ум, хитрый и пронырливый характер, величину роста, простирающегося почти до десяти футов, надменную походку, высокомерно нахмуренные брови, всегдашнюю озабоченность и задумчивость, пожалел о тех, которые неразумно призвали к себе такого человека на свою погибель и сказал: «Слухом я слышал о тебе прежде, а теперь привелось тебя и увидеть и прямо узнать». Затем, продолжая говорить словами Давида, сказал: «Якоже слышахом, тако и видехом». Этим он тонко упрекал Андроника за притворное смирение, с которым тот встретил его, повергшись на землю и ласкаясь около него, как собака, и в то же время выражал сравнение виденного с тем, что рассказывал ему царь Мануил, описывая Андроника так живо, что не знавший его патриарх представлял его как бы перед глазами. Но обоюдность слов его не укрылась от проницательного Андроника. Уязвленный в душе двусмысленностью этих слов, как бы обоюдоострым мечом, и приняв густые и словно нахмуренные брови патриарха за выражение внутренних, душевных его движений, он сказал: {325} «Вот скрытный армянин», так как патриарх с отцовской стороны происходил, говорят, из армян. Таким же образом издевался над патриархом Андроник и в другой раз, когда, беседуя с ним, с притворной грустью говорил, что он один остался попечителем царя Алексея, что нет у него ни сотрудника, ни помощника, что даже сам его святейшество не помогает ему, хотя царь Мануил, отец царя Алексея, возложил на патриарха попечение о сыне и, преимущественно перед всеми близкими по родству, вверил ему управление государством. Патриарх ответил на это, что он давно уже отложил попечение о царе, то есть считает его в числе умерших с тех пор, как Андроник вошел в царственный город и управляет общественными делами. От этого ответа патриарха Андроник покраснел и спросил, что значит выражение «отложил попечение» и в каком смысле оно сказано, притворяясь, будто не понял его, хотя вполне знал, что слова, сказанные сим святым мужем, намекали на смерть, грозящую отроку царю. Патриарх, не желая еще более раздражать против себя зверя, и без того уже разъяренного, или возбуждать верблюда к обычной его блевотине, истолковал сказанные слова не в истинном смысле и не в том значении, с каким они были произнесены, но сказал, что он перестал заботиться о царе и давно уже оставил о нем попечение как потому, что церковные правила да и преклонность лет не дозволяют ему вмеши-{326}ваться в мирские дела, так в особенности потому, что Андроник сам вполне сумеет, и без всякой посторонней помощи, воспитать отрока царя.

13. Когда придворные дела устроились так, как хотелось Андронику, который действовал в этом случае через своих сыновей, друзей и тех из близких к царю по крови людей, которые безответственно перед царем и совершенно свободно могли приходить к Андронику и соображаться с его желаниями, то, наконец, и сам Андроник садится в трииру и отправляется из Дамалиса. Переплывая через пролив в царственный город, он напевал из псалма Давидова и в упоении приговаривал: «Возвратись, душа моя, в покой твой, ибо Господь — благодетель твой. Он избавил душу мою от смерти, очи мои от слез и ноги мои от преткновения». Между тем царь Алексей и мать его Ксения по желанию Андроника оставили большой дворец и переселились в Филопатий, в царские чертоги, называвшиеся Манганскими. Прибыв сюда, Андроник царю отдает глубокий поклон, упав перед ним на колени, обнимает его ноги, зарыдав по своему обычаю и залившись слезами; что же касается его матери Ксении, то он холодно поклонился ей и, по поводу ее присутствия тут, сделал ей лишь мимоходом приветствие, и то исполненное пренебрежения и изобличавшее ненависть, которую он с давних пор таил против нее в душе своей. Затем, пробыв здесь недолго, он вышел и отпра-{327}вился в приготовленную для него в тех местах палатку, вокруг которой собрались, как птенцы собираются под крылья птицы, и расположились в своих шатрах все благородные и знатные люди. В это-то время был захвачен какой-то человек за то, что он в неурочное ночное время бродил около Андрониковой палатки, прося себе милостыни; это был второй Гомеров Ир, человек нищий и бездомный, обивающий пороги богачей, чтобы куском хлеба удовлетворить своему желудку, оборванный и косой. Слуги Андрониковы сначала обвинили его в занятии волшебством, а потом без всякого права отдали его в жертву городской черни. Народ, смотря на Андроника, как на лицо божественное, без всякого исследования вины отвел бедняка на театр и здесь в угодность Андронику сжег его на костре, приготовленном из сухих дров и вязанок хвороста.

Загрузка...