Глава XI Англия времен Сэмюэля Джонсона (около 1740-1780 годов)

Первые 40 лет XVIII века, время царствования Анны и правления Уолпола, составляют переходный период, в течение которого вражда и борьба за идеалы эпохи Стюартов, бушевавшие еще недавно и опустошавшие страну, подобно потоку расплавленной лавы, теперь начали разливаться по каналам и застывать в прочно установленных ганноверских формах. Век Мальборо и Болингброка, Свифта и Дефо был точкой соприкосновения двух эпох. Только в последующие годы (1740-1780) мы встречаемся с поколением людей, типичных для XVIII века, – обществом со своей собственной системой взглядов, уравновешенным, способным судить о самом себе, освободившимся от волнующих страстей прошлого, но еще не обеспокоенным тем будущим, которое скоро должно было стать настоящим в результате промышленного переворота и французской революции. Боги милосердно даровали человечеству этот небольшой промежуток мира между религиозным фанатизмом и фанатизмом классовым и расовым, который скоро должен был появиться и стать господствующим. В Англии это был век аристократии и свободы; век правления закона и отсутствия реформ; век индивидуальной инициативы и упадка учреждений; век широкой веротерпимости в высших слоях и усиления влияния методистской церкви в низших; век роста гуманных и филантропических чувств и усилий; век творческой силы во всех профессиях и искусствах, которые обслуживают и украшают жизнь человека.

Это был «классический» век, в котором заурядные философы, подобные Сэмюэлю Джонсону, имели много досуга, чтобы заниматься морализированием на сцене человеческой жизни, в счастливой уверенности, что положение общества и образ мыслей, к которым они привыкли, представляют собой не меняющиеся панорамы вращаемого калейдоскопа, а постоянные установления, конечный результат разума и опыта. Такой век не стремится к прогрессу, хотя на деле он может быть прогрессирующим; он смотрит на себя не как на отправляющегося в путь, а как на прибывшего; он благодарен за то, что имеет, и наслаждается жизнью без «глубоких размышлений, которые приводят к бесконечным огорчениям». И поэтому люди «классического» века, оглядываясь назад, чувствовали родство с далеким античным миром. Высший класс рассматривал греков и римлян как почетных англичан, своих предшественников в области свободы и культуры, а римский сенат – как прототип британского парламента. Средневековый период с его «готическими» стремлениями и варварством перестал на некоторое время пользоваться симпатиями и даже не изучался.

Казалось, что Англия является лучшей страной, какая только возможна в несовершенном мире, и что поэтому ее надо оставить в покое в том положении, в какое ее так счастливо поставили провидение и революция 1688 года. Их оптимизм в отношении Англии основывался на пессимизме в отношении всего рода человеческого, а не на вере в постоянный и повсеместный «прогресс», который так приветствовали простые сердца в XIX веке.

Правда, наименее довольны были те люди, которые наиболее внимательно присматривались к реальности английской жизни, – они действительно вскрывали отдельные пороки так же беспощадно, как сам Диккенс. Но даже их критика держалась в пределах классической и консервативной философии времени. Самодовольство этого века не было совсем неосновательным, хотя оно и причиняло вред, так как поддерживало атмосферу враждебности какому-либо стремлению к реформе.

В течение XVIII века, за период, протекший со времени вступления на престол Анны до 1801 года, население Англии и Уэльса увеличилось с 5 с половиной до 9 миллионов. Этот беспрецедентный рост, вестник больших перемен в жизни нашего острова, не был вызван иммиграцией; приток дешевого ирландского труда, который теперь стал важной чертой нашей социальной и экономической жизни, в количественном отношении уравновешивался тогда английской эмиграцией за море. Рост населения указывал на значительно большую рождаемость и сильно уменьшившуюся смертность. Выживание значительно большего числа детей и увеличение средней продолжительности жизни взрослого населения отличает современность от прошлого, и эта великая перемена началась в XVIII веке. Она связана главным образом с улучшением медицинского обслуживания.

В первые десятилетия века смертность резко поднялась и превысила рождаемость, Но эта опасная тенденция прекратилась между 1730 и 1760 годами, а после 1780 года смертность очень резко понизилась.

Увеличение смертности и ее последующее падение связаны отчасти с усилением и последующим ослаблением привычки пить вместо пива дешевый джин. Ужасные следствия этой перемены в привычках бедноты обессмертил Хогарт в знаменитом изображении ужасов «Переулка джина», противопоставленных процветающей «Пивной улице». В третье десятилетие века государственные люди и законодатели сознательно поощряли потребление джина, допуская широкое распространение перегонки спирта и устанавливая на спирт слишком низкий налог. Перегонка, говорил Дефо, повышала спрос на зерно и была, следовательно, выгодна земельным собственникам, как полагал парламент лендлордов. Но так как просвещенная филантропия постоянно напоминала депутатам об ужасных социальных последствиях широкого потребления джина, то для смягчения зла был сделан ряд нерешительных шагов. Однако зло не было по-настоящему искоренено до 1751 года, когда спирт наконец был обложен высоким налогом и прекратилась его розничная продажа перегонщиками и лавочниками.

«Закон 1751 года, – говорит автор книги о Лондоне XVIII столетия, – действительно уменьшил невоздержанность в потреблении спирта. Он был поворотным пунктом социальной истории Лондона, и таковым его считали его современники». Даже после этой благословенной даты медики еще приписывали одну восьмую часть всех смертей среди лондонского взрослого населения неумеренному потреблению спирта; но худшее уже миновало, и с середины столетия чай становится грозным соперником алкоголя у всех классов – и в столице, и по всей стране.

В период наибольшего потребления джина, между 1740 и 1742 годами, похорон в районе Лондона было вдвое больше, чем крещений! Столица пополняла свое население благодаря неиссякаемому потоку иммигрантов из более здоровых и более трезвых сельских местностей. Изменение к лучшему со второй половины столетия было очень значительным. В 1750 году смертность в Лондоне составляла 1:20; к 1821 году она упала до 1:40. Население Лондона между 1700 и 1820 годами удвоилось (с 674 тысяч до 1274 тысяч), но ежегодное число зарегистрированных похорон было неизменным. Другими словами, хотя мишень, которую Лондон выставлял длястрел смерти, была в 1820 году вдвое больше, чем столетием раньше, число их попаданий не возросло.

В период своей дешевизны (1720-1750) джин способствовал значительному уменьшению населения столицы. В стране в целом разрушения, им причиненные, были ужасны, хотя в деревне еще крепко держался эль. Правда, историки-социологи иногда преувеличивали влияние потребления джина на статистику смертности населения вне территории Лондона. Например, джин не повинен в быстром росте смертности между 1700 и 1720 годами, так как в эти годы значительное потребление дешевого спирта только еще начиналось. А как раз в те годы, когда потребление джина было наибольшим (1730-1750), смертность во всей Англии, в отличие от территории Лондона, быстро падала.

Мы должны, следовательно, искать другие причины, кроме уменьшения потребления спирта, чтобы объяснить то замечательное падение смертности, которое отличает середину столетия и особенно его последние 50 лет. Основными причинами того, что смерть стала похищать гораздо меньшее число младенцев, детей и взрослых, было улучшение условий жизни и медицинского обслуживания. Значительный успех земледелия в XVIII веке дал многим, хотя и не всем, более обильную пищу. Успехи транспорта и изменения в методах промышленного производства создали возможность обеспечить работой большее число людей, способствовали установлению более высокой оплаты и дали возможность покупать в большем количестве и более разнообразные товары. Верно, что переворот в промышленности и сельском хозяйстве оказал некоторое весьма неблагоприятное влияние на общество и на образ жизни в деревне и в городе. Он не всегда приводил к довольству и счастью, но, конечно, благодаря ему теперь производилось больше пищи, одежды и других предметов на душу населения, хотя их распределение и было позорно неравным. И это большее изобилие, удлинявшее человеческую жизнь, было одной из причин непрерывного роста численности населения.

Но еще в большей степени уменьшение смертности было вызвано успехом медицины. Все XVIII столетие медицина двигалась вперед от мрачных веков мнимой учености и традиционных суеверий к свету знаний. Росли не только знания врачей, хирургов, аптекарей и практиков, не имеющих врачебного диплома, но и их преданность своему делу, особенно в отношении к бедноте, которая до сих пор находилась в ужасном пренебрежении. Наука и филантропия были лучшей стороной духа «века просвещения», и этот дух вдохновлял отдельных лиц на улучшение медицинского образования и медицинской практики.

В начале столетия оспа была наиболее ужасным бедствием, гибельным не только для красоты, но в еще большей степени для жизни. Путешественница Мэри Уортли Монтегю привезла из Турции понятие о предохранительной прививке, и в Лондоне был основан госпиталь для оспопрививания. Хотя многие считали, что это средство противоестественное и даже нечестивое, оно имело некоторый успех и уменьшило смертность, вызываемую оспой. Но оспа еще уносила 1/13 часть каждого поколения до тех пор, пока Дженнер не изобрел в конце века вакцину.

Шотландия начала оказывать значительное культурное влияние на жизнь пограничного с ней района Англии. Объединение умов последовало за объединением парламентов и торговли. Джон Прингль, братья Хантер и Уильям Смелли пришли из Шотландии в Лондон; братья Хантер своим учением превратили британскую хирургию из ремесла «брадобрея-костоправа» в науку специалистов. Смелли подобным же образом революционизировал практику акушерства; в то же время Прингль реформировал военную гигиену на научных принципах, которые оказали также большое влияние на привычки и на методы лечения гражданского населения.

Значительному усовершенствованию профессионального мастерства способствовало основание госпиталей, в которых век Филантропии дал трезвое выражение своим чувствам, так же как век Веры вложил свою душу в камни монастырей и кафедральных соборов. В главных городах были открыты родильные дома. В графствах были основаны госпитали для лечения всякого рода болезней. В столице между 1720 и 1745 годами были построены госпитали – Гюи, Вестминстерский, св. Георгия, Лондонский и Мидлсексский; средневековый госпиталь св. Фомы был вновь отстроен в царствование Анны, а в госпитале св. Варфоломея быстро улучшались обучение медицине и врачебная практика. В течение 125 лет после 1700 года в Британии было учреждено не менее 154 новых госпиталей и аптек. Они не были муниципальными учреждениями – они были плодом инициативы, объединенных добровольных усилий и пожертвований частных лиц.

В то же время возраставшая благотворительность вступила в борьбу с угрожающей детской смертностью среди бедноты и, особенно, среди брошенных незаконнорожденных детей. Джонас Хэнви, много сделавший для уменьшения детской смертности, заявил, что «немногие из приходских детей доживали до такого возраста, когда их можно было начать обучать ремеслу». Тысячи детей не доживали и до того, чтобы попасть на иждивение прихода, а умирали, брошенные в каких-нибудь пустых зданиях или оставленные на улицах матерями, которым они причиняли бы только стыд и расходы. Капитан Корэм с его добрым сердцем моряка не мог видеть малюток, покинутых на дороге, в то время как почтенные горожане проходили мимо, фарисейски пожимая плечами. В течение ряда лет Корэм агитировал за проект «Приюта для найденышей»; наконец он добился хартии от Георга II; композитор Гендель подарил приюту орган, Хогарт написал картину, провели подписку, и в 1745 году приют был выстроен, оборудован и открыт. Жизнь многих детей была спасена, многие брошенные дети были вскормлены и обучены ремеслу.

Через несколько лет, когда добрый капитан умер, в истории основанного им учреждения наступил тяжелый момент. В 1756 году парламент сделал вклад в его капитал на условии, что в приют будут приниматься все приносимые туда дети. Вскоре там оказалось пятнадцать тысяч детей, и не удивительно, что только 4400 из них дожили до юношеского возраста. После этого гибельного эксперимента «Приют для найденышей» снова стал частным учреждением, с ограниченным приемом и уменьшившейся смертностью. Он долго продолжал свою полезную деятельность, до тех пор, пока в более счастливых социальных условиях начала XX столетия не был переведен из города в другую местность, а «участок найденышей» был сохранен как место для игры детей и переименован в «поля Корэма».

В начале царствования Георга III настойчивые усилия Хэнви увенчались парламентским законом, который обязывал лондонские приходы держать «приходских детей» не в работных домах, где они вскоре умирали, а в деревенских хижинах, где они жили и выходили в люди [49].

Из тех же побуждений генерал Оглеторп привлек внимание к позорному положению долговых тюрем. В 1729 году он убедил парламент осведомиться об ужасах тюрем Флит и Маршалси, где тюремщики мучили должников до смерти, пытаясь извлечь деньги у людей, которые потому и попали сюда, что у них не было денег. Английские тюрьмы оставались до конца столетия национальным позором, так как они по-прежнему сдавались местными властями на откуп подобным негодяям, поскольку власти хотели избавиться от беспокойства и расходов, связанных с содержанием специально оплачиваемых чиновников. Но Оглеторп по крайней мере привлек внимание к положению вещей и смягчил некоторые из наихудших злоупотреблений. Предшествующие поколения редко стремились узнать, что происходит в стенах этих обителей горя и страдания.

Доблестный генерал стал также основателем и первым губернатором новой колонии Джорджии, в которую он переселил многих должников и просто обедневших людей.

С начала и до конца столетия приверженцы нового пуританизма, такие пылко религиозные люди, как Роберт Нельсон, леди Элизабет Гастингс, Уэсли, Каупер, и, наконец, Уилберфорс, старались применять милосердие Нового Завета вместо более грубых наставлений Ветхого, с которыми шли в битву войска Кромвеля. Большая чуткость к нуждам и страданиям других людей, особенно бедноты, не только отражалась в литературе, но была заметна в жизни филантропов и во всей последующей деятельности века: в создании первых благотворительных школ, затем – больниц, а в последние годы столетия – воскресных школ. Она игнорировала расовые границы, смягчала суровое благоразумие государственных людей. «Бурное сострадание» вдохновляло красноречие и внушило некоторые из заблуждений в вопросе об Индии и Франции и, наконец, побудило совесть англичан к великому восстанию против работорговли.

Однако, в то время как новый дух гуманности воодушевлял частную инициативу, он оказывал еще слабое влияние на исполнительную, муниципальную и законодательную деятельность. Частные наниматели лучше обращались со своими слугами, чем правительство со своими солдатами и моряками. Флот пополнялся путем случайной и принудительной вербовки, так как количество добровольцев было недостаточным из-за пресловутых жутких условий жизни на кораблях военного флота. Жизнь рыбака и матроса на торговом судне была достаточно сурова, но лучше жизни на военном корабле, где пища была отвратительной и скудной, плата недостаточной и нерегулярной, никто не заботился о здоровье людей, а дисциплина была железной. Добрый адмирал Вернон, пострадавший при Георге II за то, что был искренним другом матросов, заявил, что «наш флот комплектуется при помощи насилия и удерживается в повиновении при помощи жестокости».

Не лучше было и положение рядового солдата в армии. Внутри страны не было казарм, и солдаты расквартировывались в кабаках, где и жили за счет населения, которое ненавидело «красные мундиры» и относилось к ним в соответствии с этими своими чувствами. Солдаты были наиболее непопулярны потому, что они представляли собой единственную государственную силу, боровшуюся с беспорядками и контрабандой. Что касается дисциплины, то во времена Георга II один солдат получил 30 тысяч плетей за 16 лет службы. И если таков был жребий солдат дома, то гарнизонная служба в Вест-Индии была равносильна смертному приговору. Так вознаграждались те люди, которые на суше и на море завоевывали Англии ее колонии, защищали ее торговлю и обеспечивали ее богатство и счастье внутри страны.

В течение всего столетия парламент продолжал добавлять статут за статутом к «кровавому кодексу» английских законов, постоянно дополняя длинный список преступлений, караемых смертью; наконец их число достигло 200.

Уголовным преступлением являлась не только кража лошади или овцы и чеканка фальшивых монет, но и кража в лавке предмета стоимостью в 5 шиллингов и кража чего-нибудь у отдельного лица, даже хотя бы только носового платка. Нелогичный хаос законов был, однако, таков, что покушение на убийство наказывалось очень легко, хотя разбивший нос человеку карался как уголовный преступник. Следствием возрастающей строгости законов в этом постепенно становившемся более гуманным веке было то, что присяжные часто отказывались признавать людей виновными в небольших преступлениях, которые привели бы их на эшафот. Более того, для уголовных преступников было легко с помощью мудрых законодателей ускользнуть на основе чисто формальных юридических ухищрений из сетей старинной и хорошо разработанной процедуры. Из шести воров, приведенных в суд, пять могли тем или иным путем спастись, тогда как одного несчастного вешали. Но, пожалуй, всех шестерых можно было удержать от преступления, если бы все они были твердо убеждены, что им неизбежно придется отбывать за него определенный срокзаключения .

В довершение несчастья случаи арестов были редки, так как на острове не было настоящей полиции, за исключением «полицейских» из той конторы, которую братья Филдинг основали в середине столетия в своем доме на Боу-стрит.

Кроме солдат, не было другой силы, способной рассеять беспорядочную толпу. Отсюда позорный случай мятеж Гордона (1780), когда уличными толпами в Лондоне был сожжено 70 домов и 4 тюрьмы. Действительно является чудом, что наши предки вообще могли охранять общественный порядок и частную собственность. Они должны были быть по крайней мере столь же моральным и законопослушным народом, как наше собственное поколение. Каков был бы эффект от уничтожения полиции в наших современных больших городах?

Однако возможно, что до тех пор, пока на континенте не был принят кодекс Наполеона, английское правосудие, каким бы плохим оно ни было, являлось лучшим в мире. Оно имело по крайней мере два преимущества перед европейскими кодексами «старого режима». Во-первых, оно давало заключенным по политическому делу действительную возможность защищаться против правительства – улучшение, явившееся результатом закона 1695 года об измене и общей тенденции политической и судебной практики со времени революции. Во-вторых, ни в каких судебных делах, ни в политических, ни в каких-либо других, не разрешалось применять пытку, чтобы исторгнуть показания или признание. Но нельзя сказать, что английское правительство избегало пытки как средства наказания, так как хотя колесование и не было известно на нашем острове, но порка, особенно в армии и во флоте, часто превращалась в пытку.

Англичане все еще любили присутствовать при наказании тех, чьи действия они не одобряли. Два отрывка могут быть процитированы из «Дневников» священника Вудфорда, человека мягкосердечного, необычайно доброго к людям и животным:

«1777 год. 22 июля, Роберт Бигген, привязанный к тележке, подвергся сегодня днем бичеванию палача на улицах Кэри (Сомерсет) за кражу картофеля. Его бичевали на всем пути от Джордж Инн до Энгел, оттуда вели обратно вдоль улицы к королевскому дубу в Южном Кэри и назад к Джордж Инн. Так как он был рецидивистом, то здесь собрали 17 шиллингов 6 пенсов для палача, чтобы он воздал ему должное. Но это нельзя считать дорогой оплатой – палач был старик и весьма гнусный малый. Со своей стороны я не внес на это ни единого фартинга.

1781 год. 7 апреля. Позволил моему слуге Вилли пойти сегодня утром в Норидж, за 10 миль, посмотреть на трех разбойников, повешенных там сегодня. Вилли вернулся около 7 часов вечера. Они были все трое повешены и казались раскаявшимися».

Независимо от того, что английское правосудие в целом было менее скверным, чем континентальная практика тех времен, философы Европы и Англии уже тогда начали свои знаменитые атаки на существующую систему закона и наказания. Эта большая чувствительность к порокам, которые все предыдущие века принимали как естественное дело, была частью общего движения гуманности, связанного на континенте с Вольтером и «философами», а в Англии – с «философией» и с религией. За нападками на уголовный кодекс Европы итальянского реформатора Беккариа последовал показ Говардом скандального положения тюрем в Англии и за границей и анализ Бентамом бесполезных и запутанных нелепостей английского закона, «законных интересов», дорогих сердцу людей наиболее консервативной из профессий.

Превосходная идея правления закона как чего-то высшего по отношению к воле правителей была сильна среди англичан XVIII столетия. Она была упрочена событиями революции и последующей несменяемостью судей, которые больше не были простыми исполнителями воли правительства, став независимыми посредниками между короной и подданными.

Это высокое понятие о верховенстве закона было популяризировано «Комментариями к законам Англии» (1765) Блэкстона, книгой, широко распространенной среди образованных людей Англии и Америки в этот век юриспруденции. Ошибкой было то, что закон, идеализированный таким образом, рассматривался преимущественно статически, как вещь, данная раз навсегда, тогда как, если закон действительно должен быть постоянным правилом жизни нации, он должен быть способным изменяться вместе с изменением обстановки и потребностей общества. В XVIII веке парламент проявлял незначительную законодательную активность, исключая издание частных актов об огораживании земли, о дорожных заставах или других экономических вопросах. В административных вопросах законодательство развивалось медленно, в то время как значительное промышленное развитие каждый год меняло социальные условия и увеличивало потребности растущего населения.

Поэтому Иеремия Бентам, отец реформы английского закона, рассматривал Блэкстона как заклятого врага, который стоял на пути перемен, приучая людей делать фетиш из законов Англии в той именно форме, в которой они когда-то появились, – в форме, продиктованной не потребностями настоящего века, а потребностями веков, давно прошедших.

Первый удар по Блэкстону был нанесен в «Фрагментах о правлении» молодого Бентама в 1776 году, в том плодотворном году, который увидел опубликованными «Богатство народов» Адама Смита, первую часть «Истории» Гиббона и американскую Декларацию независимости. Когда восьмидесятичетырехлетний Бентам умер в 1832 году, законы Англии только что начали отличаться от тех, какими они были тогда, когда он впервые осудил их в дни Блэкстона. Однако его продолжительные усилия не были напрасны, так как он привил свои взгляды подрастающему поколению. С этого времени наши законы быстро изменялись в согласии со здравым смыслом и принципами утилитаризма, сформулированными Бентамом.

Реформа должна была стать особым вкладом XIX века. Особым вкладом более раннего ганноверского периода было установление правления закона; а этот закон, со всеми его тяжелыми ошибками, был все-таки законом свободы. На этом прочном основании были построены все наши последующие реформы. Если бы XVIII век не установил закона свободы, то XIX век в Англии прошел бы в революционных насилиях вместо парламентских изменений закона.

Те злоупотребления законом о бедных, о которых так много было слышно в Англии XVIII века, вызывались недостатком современных органов управления и, кроме того, полным отсутствием контроля со стороны какой-либо центральной организации. Проблема бедности и безработицы была, по существу, национальной или по крайней мере региональной, однако каждому маленькому приходу приходилось решать ее своими силами, находясь притом в состоянии враждебности один к другому. Деревенское невежество и приходская зависть должны были разрешать эту ужасную проблему соответственно своим собственным намерениям, и главной их заботой было изгнать из прихода всякого, кто предположительно мог увеличить бремя налога в пользу бедных, – политика, которая ограничивала текучесть рабочей силы и резко увеличивала безработицу. Но проблема бедности в Англии имела то преимущество перед проблемами полиции и тюрем, что закон обязывал каждый приход собирать налог в пользу бедных и тратить его на бедных этого прихода, в то время как налогоплательщики считали большой тягостью для себя, если местный судья повышал какой-нибудь налог для оплаты расходов на дороги, тюрьмы, на улучшение санитарных условий или на полицию.

Сельская Англия управлялась патриархальной властью мировых судей. Это им надлежало решать, должен ли быть увеличен местный налог для какой-либо цели и как его следует расходовать. Судьи, номинально назначаемые короной, в действительности назначались лордом-наместником графства под влиянием мнения местного дворянства. Будучи номинально государственными должностными лицами, мировые судьи фактически представляли местную территориальную власть. Тайный совет не держал их больше в страхе и не руководил их действиями на основе национальных принципов, как во время Тюдоров и первых Стюартов. Революция 1688 года была до некоторой степени восстанием этих неоплачиваемых местных чиновников против центрального правительства, злоупотреблявшего их лояльностью и в политике, и в религии. Из-за безрассудного властолюбия Якова II привилегии парламента и вольности англичан были вновь утверждены ценой значительного ослабления центрального контроля над местными властями даже в тех вопросах, которые были не политическими, а социальными. Тайный совет, стремясь к абсолютной власти во всех делах, потерял даже ту свою власть, которой прежде пользовался для общего блага. Можно сказать, что в XVIII веке мировые судьи скорее контролировали центральное правительство через большие национальные квартальные сессии парламента, чем сами находились под каким-либо контролем правительства. Повсюду местные власти не считались тогда с «Уайтхоллом». Власть и функции мировых судей охватывали все стороны жизни графства. Они осуществляли правосудие на квартальных или на малых сессиях мировых судей или в частном доме отдельного мирового судьи. Они должны были следить за поддержанием дорог и мостов, тюрем и работных домов. Они давали разрешения на открытие трактиров. Они взимали налоги в графстве в тех случаях, когда вообще взимался какой-либо налог. Все это и сотни других дел графства находилось под их контролем. Однако они не имели никакого собственного аппарата или штата чиновников для осуществления задач местной администрации. Содержание штата вызвало бы необходимость в новом налоге, который жители графства не были расположены платить, – они предпочитали бездействующее местное управление, лишь бы оно было дешевым. Современная английская практика столь отлична в этом отношении, что трудно представить, насколько велики были эти изменения.

В середине столетия Филдинг, Смоллет и другие писатели, видевшие несправедливость жизни, писали едкие сатиры о безответственности мировых судей и их частых злоупотреблениях, приводивших к тирании и фаворитизму. Существовал тип продажных мировых судей, известных под именем «торгующих судей». Это были люди из низших слоев общества, которые добивались чиновничьих постов, чтобы извлечь из своего положения финансовую выгоду. Но, вообще говоря, судьями, которые делали наибольшую работу в сельских районах, были зажиточные сквайры, достаточно богатые, чтобы не быть продажными или нечестными, достаточно гордые, чтобы выполнять тяжелую общественную работу безвозмездно, стремившиеся снискать расположение соседей, но часто невежественные и полные предрассудков, не желавшие совершать несправедливость, но часто допускавшие произвол.

Обычно ошибочно рассматривают XVIII век в Англии как век нерелигиозный. Этический кодекс, основанный на христианской доктрине, был тогда правилом жизни для значительно большей части общества, чем это было в периоды позднего средневековья и Тюдоров. В самом деле, век Уэсли, Каупера и Джонсона был, может быть, столь же «религиозным», как и XVII век, хотя он перестал бороться с мечом в руках с враждебными доктринами христианства и был, следовательно, до некоторой степени более терпимым к еще более широкому различию мнений.

Вывод Локка, что веротерпимость была не только политической уловкой, но, несомненно, справедливой и правильной мерой, постепенно становился в XVIII веке общепризнанным. Доказано, что веротерпимость вовсе не сделала этот век менее христианским. Человеческий опыт так долго ассоциировал религию с ;нетерпимостью, что, когда нетерпимость несколько поостыла, люди подумали, что религия пришла в упадок. Это заключение можно оспаривать.

Даже Локк, писавший в царствование Якова II и Вильгельма III, утверждал, что ни атеист, ни католик никак не могли претендовать на терпимость со стороны общества, так как один подрывал нравственность, а другой – государство. Но в действительности и тот и другой извлекли пользу из той более либеральной и веротерпимой философии, распространению которой в следующем столетии способствовало влияние самого Локка.

«Разумность христианства» Локка (само название отмечает нечто новое в мышлении и религии) явилась отправным пунктом для двух новых течений – широкой веротерпимости, которая на некоторое время стала преобладающим настроением англиканской церкви (хотя это еще не был методизм), и английского деизма, на который все респектабельные англичане смотрели с подозрением.

В первые 30 лет столетия «деистам» позволялось безнаказанно высказывать свои взгляды, выраженные весьма осторожно; в то время эти взгляды встречали возражение не только в сатире Свифта, но и в аргументах людей, превосходивших деистов интеллектуально, – епископа Батлера, епископа Беркли, Бентли и Уильяма Лоу. Вольтер, смелый и наиболее грозный последователь этих английских деистов, не нашел во Франции таких противников, но ему в большей степени приходилось опасаться активного преследования со стороны церкви и государства. Отчасти по этой причине континентальный деизм стал более непреклонным и более антихристианским, чем английский. Действительно, наиболее современный историк идей XVIII века говорит об «этом исключительно английском явлении – священном союзе науки и религии, который существовал почти до конца столетия». Гармония науки и религии нашла свой благородный символ в сооружении в 1775 году в одном из приделов часовни Тринити-колледжа (Кембридж) статуи Ньютона работы Рубийяка.

Во всяком случае, научный скептицизм английского XVIII века был адресован только высокообразованной публике. Его оптимистическая философия была результатом условий жизни высшего класса. И когда в период французской революции Том Пейн обратился к массам с призывом принять деизм как истинную веру демократии, это было уже началом Нового времени. В период жизни требовательного и консервативного Гиббона, как уже было сказано, неверие, как и пудреные волосы, могла позволять себе только аристократия. Большинство нации состояло из активных или пассивных христиан, принимавших религию такой, какой ее проповедовали. Низшие слои общества, правда, вообще ничему не учились, но благотворительные школы и уэслианские миссии старались поднять их из невежества до умственного уровня разумных христиан.

Английская религия XVIII века и в самой англиканской церкви, и в среде диссидентских общин состояла из двух школ, которые мы можем для краткости называть латитудинариями (веротерпимыми) и методистами. Если удалить одну из них с переднего плана, то социальный ландшафт этого века получится искаженным. Каждая из этих двух систем имела свои собственные функции, каждая имела свои недостатки, которые возмещала другая. Латигудинарии стояли за веротерпимость, из-за недостатка которой христианство в течение столетий производило жестокое опустошение в том мире, который оно должно было спасать; они стояли также за разумность в интерпретации религиозных доктрин, без которой эти доктрины являлись слишком неправдоподобными для восприятия их более развитым современным сознанием. Методизм, в свою очередь, возродил самодисциплину и истинное рвение, без которых религия теряет свою силу и забывает свои цели; и этот новый евангелизм объединился с активной филантропией. И латитудинаризм, и методизм этого периода менялись в зависимости от изменения обстановки. Но те принципы, которые они особенно охраняли и осуществляли, процветали в новых формах и комбинациях, сохраняя религию на протяжении жизни многих сменившихся поколений как мощную силу в английской жизни.

Со времени революции политическая обстановка благоприятствовала латитудинаризму. И после восшествия на престол Георга I государственные деятели – виги, которые пользовались правом назначать кандидатов на более высокие церковные должности, чувствуя себя особенно обязанными покровительствовать ганноверской династии, поощряли более веротерпимое духовенство из числа ученых государственных людей, подобных Гиббону и Уэйку и даже пользующемуся плохой репутацией Ходли, и охлаждали «энтузиазм», который во времена Уолпола был равнозначен «высокой церкви» и якобитскому фанатизму Аттербери и Сачеверелла. По мере того как шли годы, «энтузиазм» всех оттенков, включая и уэслианский, стал рассматриваться англиканским духовенством и высшими классами как дурной тон.

Ко времени восшествия на престол Георга III церковь уже вполне примирилась с ганноверским домом и политические мотивы уже перестали оказывать влияние на латитудинарнзм. Однако движение за распространение веротерпимости продолжалось под действием не только его собственной инерции, но и сил более глубоких, чем политические мотивы. Даже после своей смерти Локк и Ньютон еще продолжали властвовать. Все возрастающий научный дух этого века требовал, чтобы была доказана и подчеркнута «разумность христианства». Чудеса уже казались менее реальными, а для некоторых – заслуживающими мало доверия. «Неизменный закон», царящий во вселенной, такой, как закон тяготения, указывающий путь звездам, рассматривался теперь как атрибут божьей славы.

Раскинутый небесный свод,

Эфир лазоревых высот,

И звездный мир, в венце огня,

Поют источник бытия.

Неутомимо солнца луч

Твердит о том, что Бог могуч,

И освещает всем вокруг

Творенья всемогущих рук.

Этот гимн Аддисона появился в «Спектейторе» в 1712 году, он повторялся до конца столетия.

Такая религия легко могла впасть в унитаризм или деизм. И действительно, английская пресвитерианская церковь стала главным образом унитаристской, а ее руководителем стал философ и ученый Пристли. В предшествующие столетия религия прежде всего и главным образом была догмой. Теперь стало общепринятым проповедовать ее как мораль, с примесью догмы. Каноник Чарльз Смит так изображает англиканскую религию:

«В англиканской церкви XVIII века доминирующим влиянием было влияние архиепископа Тиллотсона (1630-1694). Его наследие одновременно было и благом, и злом. С одной стороны, Тиллотсон в том веке, когда наши церкви, подобно знаменитым церквам монахов позднего средневековья, были намеренно «приспособлены к аудитории», ввел в речь английских проповедников понятную, простую, разговорную прозу. Триумф этого стиля означал решительный разрыв с традиционными формами церковного красноречия, берущими свое начало в средневековой церкви. Можно считать, что Тиллотсон спас англиканское красноречие от загнивания в болоте педантизма и аффектации. С другой стороны, основное содержание его проповедей составляла благоразумная мораль, основанная скорее на разуме, чем на откровении, и сознательно обращаемая к здравому смыслу».

«Евангелие моральной честности» оказало английскому характеру такую услугу, игнорировать которую могут только фанатики; поэтому мы обязаны тиллотсонианизму тем, что англичанин всюду, куда бы он ни попал, несет с собой чувство долга. Хотя тиллотсонианизм во многом не соответствует христианскому Евангелию, тем не менее он еще господствует как наша истинная национальная религия если не на кафедрах английской церкви, то по крайней мере в сознании английских мужчин и женщин.

В первые годы царствования Георга III священник поднимается по социальной и культурной лестнице, живя уже в равных условиях с мелкопоместным дворянством (джентри), чего никогда прежде не было. Но его общение с массой прихожан не стало от этого более тесным. Его проповеди, весьма тщательно составленные, зачитывались с кафедры, как литературные упражнения, имеющие в виду удовлетворить вкус элегантных молодых людей, сидевших на высоких скамейках вокруг дремлющего сквайра, но эти проповеди были слишком абстрактны и безличны, чтобы затронуть чувства терпеливой деревенской публики, заполнявшей середину церкви. А в новых промышленных и горнорудных районах население было вообще лишено возможности слушать богослужение англиканской церкви, устаревшая география которой редко приводилась в соответствие с современными требованиями путем создания новых церковных приходов. Религиозная миссия в этих районах выпала на долю Уэсли.

Вполне естественно, что в аристократический, нереформированный, индивидуалистический, «классический» век в Англии существовала церковь, обладавшая такими же достоинствами и недостатками, как и другие привилегированные учреждения страны. Каждый священник мог поступать совершенно свободно, согласносвоей собственной точке зрения, как бы эксцентрично это ни выглядело. Он мог обладать игривым умом, он мог даже, если был так дурно воспитан, быть «методистом», подобно опасному другу Каупера Джону Ньютону или Берриджу Эвертонскому, проповеди которого причиняли прихожанам его собственного и соседних приходов буквально физические страдания. Чаще же священник был «типичным англичанином», добрым, чувствительным, умеренно благочестивым. Это была церковь, известная ученостью, культурой и свободой. Правда, епископский авторитет и общественное мнение все же оказывали на духовенство некоторое давление, чтобы заставить священников проявлять больше усердия, чем они этого хотели.

Бенефиций, подобно месту депутата парламента или положению члена колледжа, рассматривался как «часть патроната», которая присуждалась как милость и которой пользовались как привилегией.

Весьма характерно для этого века, что Гиббон в своей «Автобиографии», высказывает мимоходом сожаление о том, что «не избрал прибыльной профессии юриста или торговца, не попытал счастья на гражданской службе или в рискованных путешествиях в Индию и не прельстился даже сытной и спокойной жизнью церковника». Церковная история, написанная архидиаконом Гиббоном, была бы столь же ученой и многотомной, но волей-неволей была бы более приличной и с более тонкой иронией, чем действительный шедевр Эдуарда Гиббона, эсквайра.

Социальная пропасть между богатым и бедным духовенством была еще почти так же широка, как и во времена средневековья. Но число более состоятельных священников возросло; так как теперь в это число входили не только прелаты и плюралисты [50], но и та часть приходского духовенства, которая происходила из знатных фамилий, имела связи, жила в пасторском доме и исполняла свои обязанности. Увеличение ценности десятины и доходности церковного участка земли, связанное с усовершенствованием методов земледелия, способствовало росту числа состоятельных священников. В царствование королевы Анны из 10 тысяч приходов 5597 приносили меньше 50 фунтов стерлингов годового дохода, а сто лет спустя только 4 тысячи приходов давали меньше 150 фунтов стерлингов в год. В течение XVIII века сельские джентльмены все больше склонялись к мысли, что церковные приходы являются вполне достойным местом для их младших сыновей. Идеальным порядком, прочно установившимся ко времени Джейн Остин, как знают ее читатели, является такой порядок, при котором хороший пасторский дом, с окнами в виде фонаря, построен в прекрасном месте, за милю от дома владельца манора, и его занимали сын или зять сквайра. Семейная группа держалась, таким, образом, вместе, и религиозные потребности деревни обслуживались джентльменом, образованным и изысканным, хотя, может быть, и не очень усердным, так как только после начала XIX века священник-джентльмен стал «серьезным», то есть евангелистом.

Но половина приходов Англии не была обеспечена настолько, чтобы содержать сына сквайра. Существовала еще большая группа бедных священников, хотя и не столь многочисленная, как в дни Чосера или Карла II, когда Ичард писал свои «Причины и поводы для презрения к духовенству», из которых главными были их бедность и низкое происхождение. Но даже в царствование Георга III были еще тысячи обедневших и презираемых «чернорясников», занимавших приходы с доходом от 50 до 100 фунтов в год или получавших жалованье в 50 фунтов в качестве заместителей временно отсутствующих плюралистов. Плюрализм, однако, не всегда был злоупотреблением, так как часто лучшим был именно такой порядок, когда один священник обслуживал два соседних прихода, из которых ни один не был в состоянии содержать священника самостоятельно.

Епископы, почти без исключения, были или родственниками знати, или бывшими капелланами в знатных семьях, или наставниками сыновей знатных лиц; некоторые из них, подобно Джозефу Батлеру, Беркли и Уорбертону, были известными философами или учеными. Но никто не достигал епископского сана за услуги, оказанные церкви, а только за услуги, оказанные науке, светскому патрону или политическим партиям. Назначение на церковные должности, подобно многим другим выгодным делам, стало теперь одним из проявлений партийного патроната вигов и тори, который наследовал королевскому патронату прошедших времен. В Средние века епископы были гражданскими слугами короля, теперь их светские обязанности свелись к регулярному посещению сессии парламента, чтобы голосовать там за министра, который их назначил и который мог способствовать их перемещению в более доходную епархию (некоторые епархии давали в год в 10 раз больше дохода, чем многие другие). Но прелат XVIII века, освободившись от своих парламентских обязанностей, имел больше досуга, чтобы посвятить себя своим церковным обязанностям, что не всегда могли сделать средневековые епископы, которые постоянно были на службе короны. Некоторые из ганноверских епископов, хотя отнюдь не все, много трудились в своих диоцезах, особенно во время длительных путешествий по скверным дорогам для свершения конфирмации верующих. Невозможно сказать, что епископы совершенно пренебрегали своими церковными обязанностями или что религиозное рвение населения направлялось только в уэслианство. Имеется много доказательств того, что церковная жизнь, по крайней мере во многих районах, была суровой, бурной и энергичной. Тем не менее кое-где встречалась нерадивость и небрежность. Во всяком случае, аристократическое духовенство, описанное нами, чаще было образцом латитудиарианских заслуг, чем методистских добродетелей.

Тот образ жизни, который стал называться «методизмом», появился раньше, чем само название «методизм», – еще до начала деятельности братьев Уэсли. Мальчиками они воспитывались в атмосфере методизма в пасторском доме их отца – «высокоцерковника», в Эпуорте. Это был образ жизни, посвященный не только религиозным обрядам, но самодисциплине и труду для других. Методизм оказал заметное влияние на светского неприсяжника Роберта Нельсона и вдохновлял тех священников и диссидентов, которые во времена Вильгельма и Анны сотрудничали с Нельсоном в деле создания Общества для распространения христианских знаний и благотворительных школ. Методизм сказывался и в строго благотворительной жизни прелестной леди Элизабет Гастингс (1682-1739), которую Стил обессмертил эпиграммой: «Любовь к ней была духовным самосовершенствованием»; она пожертвовала свое большое состояние на дело благотворительности, особенно на осуществление хорошо продуманных проектов школьного и университетского образования бедных учащихся. Методизм в той или другой форме являлся стимулом для большей доли той филантропической деятельности века, которая окончилась с Уилберфорсом.

Этот «метод» религиозной жизни был широко распространен среди торговых и ремесленных классов, как церковников, так и диссидентов. Методизм был по характеру одновременно и пуританским и буржуазным; он был даже сильнее среди светских людей, чем среди духовенства; его последователи не отвлекались от жизненных дел, но старались посвятить их Богу; поведение, а не догма характеризовало пуританина XVIII века… Он непреодолимо тянулся к служению человеку, который из-за нищеты, невежества или распутства лишал Бога той славы, которой он был достоин. Для людей такого склада благотворительность была обязательной. Цитаделью этого образа жизни был дом человека среднего класса с его семейным богослужением, откуда методизм отправлялся обращать души, просвещать умы и заботиться о плоти оставляемой в забвении бедноты.

Наибольшим, и по справедливости наиболее известным, проявлением методизма были призывавшие к возрождению религии проповеди братьев Уэсли и Уайтфилда, которые глубоко трогали обширную массу людей, находившихся до этого в пренебрежении у церкви и государства. К счастью, гений Джона Уэсли заключался не только в его силе проповедника, призывающего к возрождению религии, но и в его талантах организатора. Объединяя вновь обращенных в постоянные конгрегации, он начал этим новую главу в религиозной и социальной истории рабочего класса и в вопросе о его просвещении. Совпадение во времени жизни Уэсли и промышленного переворота оказывало глубокое влияние на Англию в течение последующих поколений.

«Неуклонное обмирщение религии» было логическим результатом протестантской атмосферы в Англии того времени. Активное участие, принимаемое мирянами, индивидуально и коллективно, в религиозной организации и филантропической деятельности, связанных между собой, было заметно уже в дни Роберта Нельсона, при королеве Анне, но еще более очевидным оно стало сто лет спустя, особенно среди уэслианских конгрегаций.

Другим важным вкладом, сделанным XVIII веком в современную английскую религию, была книга гимнов, Исаак Уотс (1674-1748), брат Джона Уэсли Чарльз и другие менее значительные лица создали собрание гимнов, которые постепенно заменили собой повсюду, и в церкви и в домашней часовне, метрические стихи псалмов и приобрели большую популярность у тех конгрегаций, которые любили приветствовать Бога радостными звуками.

Другим видом посвящения своей жизни Богу и человеку была спокойная деятельность квакеров. Они предоставили Уэсли дело возрождения в народе религии, над которой так горячо трудились сами при жизни основателя их сект; Теперь они погрузились в буржуазную респектабельность искупаемую чувством любви, которое распространяли тол на филантропическое общество квакеров. В начале царствования Георга II они были уже известны своими успехами делах, которые вели очень честно.

Гуманный дух XVIII века, заботившийся о плоти и ум бедных и несчастных, способствовал действительному улучшению положения вещей. Однако и он допускал ошибок. Основание больниц, улучшение медицинского обслуживания и забота о благополучии детей – все это было несомненным плюсом. Но работа, проделанная для просвещения умов, ценная сама по себе, все же может быть подвергнута ретроспективной критике. Движение за создание благотворительных, а затем и воскресных школ, достигшее таких значительных размеров после 1780 года, действительно было первой систематической попыткой дать какое-нибудь образование массе трудящегося народа и отличалось от прежней системы, при которой старая классическая школа давал возможность «выбиться в люди» лишь избранным, способным мальчикам. Новые благотворительные и воскресные школы имели то достоинство, что они пытались сделать кое, что для всех, но они слишком настойчиво стремились удержать учеников в предназначенной для них сфере жизни и воспитать из них покорное поколение. Современное образование в наше время заходит слишком далеко в противоположном направлении, создавая излишнее число образованных пролетариев. Но ошибкой XVIII века, продолжавшей существовать и в системе образования начала XIX века, было чрезмерное подчеркивание классовой дифференциации и необходимости сохранения «должной субординации в низших классах». Историк благотворительных школ М. Джонс справедливо писала:

«XVIII век был отмечен весьма реальным чувством сострадания и ответственности за тех детей, чьи физические и духовные интересы находились в прискорбном пренебрежении. Это чувство соединялось с решением улучшить их положение путем применения того, что Дефо удачно назвал «великим законом субординации». Политическая и религиозная смута XVII века в немалой степени содействовала желанию высших и средних классов установить социальную дисциплину среди бедноты, которая, в современном представлении, была особенно восприимчива к яду мятежа и неверия… Однако было бы неверным истолкованием века милосердия видеть в очевидном применении принципа подчинения жестокое и недоброжелательное отношение высшего класса к низшим. Совсем нет. XVIII век был веком точно определенных социальных различий».

Но в начале XIX века в вопросах благотворительности и образования бедноты еще слишком чувствовался сознательно-классовый и покровительственный характер, в то время как дух равенства, неизвестный XVIII веку, уже делал подобную заботливую снисходительность неприемлемой и не соответствующей нуждам и проблемам иной эпохи.

Положив начало массовому просвещению основанием благотворительных и воскресных школ, XVIII век в то же время потерял почву под ногами в вопросе среднего образования, допустив упадок многих из старых классических школ, содержавшихся государством. Можно считать поистине общей чертой века, что, в то время как частная предприимчивость и филантропическое усердие открывали новые пути, старые привилегированные учреждения становились неповоротливыми и продажными. Нашумевшая неудача нападения Якова II на закон и на закрепленные в хартиях права придала следующему столетию чрезмерно легальный и консервативный характер. Сослаться на хартию значило избежать всякой критики. Почти до конца столетия не было разговоров ни о реформе, ни о парламентских избирателях, ни о городских корпорациях, университетах или благотворительных учреждениях, а в конце века, увы, «несчастный пример Франции» предал реформу проклятию. Подобно тому как выборная муниципальная олигархия тратила общественные средства на праздничные обжорства и пренебрегала своими обязанностями городской администрации, заведующие школами, находившиеся на государственном содержании, часто не обращали внимания на эти школы, а в некоторых случаях просто закрывали их и жили на средства, отпускаемые государством для школы, как на свои собственные деньги.

Ущерб, причиняемый такими порядками делу среднего образования, был восполнен частными школами, которые финансировались только за счет частных пожертвований и добились в XVIII веке значительных успехов. Такие школы, включая и диссидентские академии, давали за умеренную плату хорошее образование, в котором живые языки и естественные науки занимали место рядом с изучением классики. Старые государственные школы, так же как и университеты, не обучали таким новомодным предметам.

Диссидентские академии, в которых были такие люди, как Пристли, также до некоторой степени восполняли недостатки Оксфорда и Кембриджа. Оба имевшихся в Англии университета отстраняли всех лиц неангликанского вероисповедания и давали тем, кого они допускали в свои стены, такое плохое и дорогостоящее образование, что со времен Лода и Мильтона число студентов сократилось более чем вдвое.

Действительно, на берегах Айзиса и Кем дух привилегированной монополии обнаруживался в наихудшем виде. Профессор колледжа мог оставаться членом колледжа пожизненно, если не получал церковного бенефиция; его не заставляли заниматься какой-либо научной работой, ему не разрешалось жениться, и в большинстве колледжей ему приходилось принять духовный сан. Ленивый, слабовольный, безбрачный клерикализм профессоров XVIII века роднил, их с монахами XV века; кстати сказать, и те и другие были одинаково полезны. Гиббон, который, как член палаты общин, был в 1752 году допущен в общество членов Модлин колледжа в Оксфорде, так описывает их нравы:

«Они не обременяли себя размышлениями, чтением ил письмом. Их разговоры ограничивались кругом дел колледжа, политикой тори, личными историями и частными скандалами; живая невоздержанность юности оправдывала их скучные и тайные попойки».

В обоих университетах студенты находились в полном пренебрежении со стороны большинства членов колледжа, хотя кое-где наставник колледжа ревностно выполнял те обязанности, которые должны были бы разделить с ним все члены корпорации. Сыновьям вельмож и богатым студентам делались большие уступки в вопросах дисциплины, и они часто ходили в сопровождении их собственных частных наставников. Профессора университета редко выполняли какую-нибудь из их предполагаемых функций. Между 1725 и 1773 годами в Кембридже не была прочитана ни одна лекция кем-либо из королевских профессоров [51]современной истории; «третий и наиболее позорный» из представителей этой кафедры умер в 1768 году после того, как упал с лошади, возвращаясь в пьяном виде домой из своего прихода в Овере.

В Оксфорде около 1700 года для получения степени не приходилось держать никаких серьезных экзаменов. В Кембридже экзамены для желающих получить почетную награду по математике представляли действительное испытание достоинств честолюбивых кандидатов. Гиббон заявил, что «Кембриджский университет, кажется, не так заражен пороками монастыря, как его собрат; его лояльность к ганноверскому дому более давняя, и имя и философия бессмертного Ньютона впервые стали почитаться в стенах его родной академии».

Только в самом конце столетия началось движение за внутренние реформы, которое привело оба университета на путь самоусовершенствования. Его можно датировать в Тринити-колледже в Кембридже с кризиса 1787 года, когда после суровой борьбы, в ходе которой участники движения предстали перед судом президента университета, было решено, что звание члена колледжа должно присуждаться по справедливости, согласно результатам тщательного экзамена. После этой перемены Тринити-колледж опередил наконец своего соперника колледж Сент-Джона и по численности студентов, и в научном отношении, хотя колледж Нордеворта и Уилберфорса продолжал воспитывать выдающихся людей.

Общеизвестное якобитство Оксфорда при первых двух Георгах весьма показательно для ограниченности власти правительства и степени свободы, обеспеченной подданному хартией и законом. Право замещения церковных должностей было в руках вигских министров, которые скорее сделали бы епископом магометанина, чем якобита. Но Оксфордский и Кембриджский колледжи находились вне их юрисдикции, а безуспешность нападок Якова II на университеты была достаточным предостережением, чтобы огородить академическую свободу в Англии от вмешательства со стороны будущих правительств. Если бы оксфордские профессора, после того как они обеспечили свой доход присягой ганноверскому дому, вздумали провозглашать на пирушках якобитские тосты, министры короля Георга не смогли бы этому помешать. Таким образом, практикой XVIII века была установлена та необходимая свобода университетов, которая вразличной степени нарушалась Тюдорами, Стюартами и сторонниками Кромвеля. Иногда этой неприкосновенностью злоупотребляли, но она была сохранена.

Тем не менее, несмотря на упадок обоих университетов, единственных тогда в Англии, несмотря на упадок государственных школ, особенно школ среднего образования, интеллектуальная жизнь страны никогда не была более блестящей и количество одаренных людей, приходившихся на душу населения в Англии времен Георга III, с ее плохой системой образования, было значительно больше, чем в наши дни. Может показаться, что высочайшие произведения человеческого разума были скорее результатом удачи, свободы и разнообразия, чем результатом деятельности единообразной организации, скорее результатом равновесия между городом и деревней, чем результатом активности самой городской жизни; скорее результатом влияния литературы, чем журналистики; скорее результатом развития искусства и ремесла, чем машин. Но даже если будущее никогда не сможет вновь создать гигантов, подобных Бёрку, Гиббону и Джонсону, не говоря уже о Мильтоне, Ньютоне и Рене, число образованных, культурных людей может быть все же большим, чем в прошлом.

В XVIII веке народ Уэльса благодаря религии и образованию вновь зажил своей собственной духовной и умственной жизнью, отдельной от духовной жизни Англии. История эта настолько же своеобразна, насколько и важна.

Валлиец-англичанин Генрих VIII намеревался своей политической унией двух стран сделать валлийцев свободной и равноправной частью английского народа. В значительной степени он достиг цели, потому что здесь не было той эксплуатации земли и ее обитателей со стороны англичан, какая существовала в Ирландии, и религия здесь не разделяла двух рас. Валлийские джентри усвоили во времена Тюдоров английский язык, взгляды и литературу и перестали покровительствовать туземным бардам. Крестьяне, не имея руководства, покорились, но они продолжали говорить на своем языке и петь свои песни под аккомпанемент арфы.

В царствование Елизаветы с переводом Библии и молитвенника на валлийский язык церковь начала бессознательно противодействовать стремлению государства англизировать Уэльс. Это были семена многих последующих явлений, но прошло много времени, пока из них полностью созрел урожай. Английский пуританизм кромвелевского типа не привлекал валлийцев. Пехотные войска короля Карла, которые погибли при Нейзби, были в большинстве своем уроженцами гористых районов Уэльса.

В начале XVIII столетия в Уэльсе, как это было и в Англии, крупные лендлорды стали скупать земли у более мелких сквайров. Уэльс юридически становился страной крупных поместий, но по своей основной социальной структуре это была страна мелких крестьянских ферм, занимавших в среднем от 30 до 100 акров каждая. Такие фермы держались на условиях краткосрочной или годовой аренды и обрабатывались дедовскими методами, которые обеспечивали прокормление семьи фермера, но не позволяли везти продукцию на рынок. Крупных фермеров и людей среднего класса в Уэльсе было немного. Под покровом системы крупных поместий Уэльс в действительности являлся уравнительной демократией крестьянских фермеров; Южный Уэльс был также и страной горняков.

Уэльс, подобно другим западным и кельтским частям острова, был страной раннего огораживания. Системы открытых полей здесь никогда не существовало, за исключением тех частей Пембрукшира, где поселились англичане, но теперь и здесь происходило огораживание. Обычные уэльские фермы огораживались каменными стенами или валами из дерна.

Традиционные обычаи этого отдаленного и грубого народа на были во время Стюартов нарушены каким-нибудь движением – социального, национального, политического или религиозного характера. Они по-прежнему были преданы традиционной музыке арфы и своим песням, а их религия заключалась главным образом в пении гимнов. Но они были слишком безграмотны, чтобы подняться до уровня читающих Библию протестантов того времени. В экономическом и культурном отношении Уэльс был изолирован от проникновения английского влияния вследствие географических трудностей доступа. Еще в 1768 году Артур Юнг описывал горные дороги Уэльса как «просто каменистые тропы, полныеогромных камней, величиной с лошадь».

Поэтому если валлийцы нуждались в возрождении религии и образования, они должны были позаботиться об этом сами; и они это сделали. Начиная с царствования Вильгельма и Анны и в течение всего XVIII века уэльские филантропы насаждали просвещение и религию среди своих соотечественников. Методистская церковь стала в конце концов наиболее важной частью уэльского евангелизма, который возник еще до рождения Джона Уэсли.

Научить крестьянина читать и дать ему в руки уэльскую Библию – такова была цель тех, кто насаждал народное просвещение по всему Уэльсу. В Англии, без сомнения, благотворительные и воскресные школы также были основаны по религиозным мотивам, но там эти мотивы соединялись с более мирскими целями – защитой англиканской церкви от диссидентов и якобитов и воспитанием из детей бедноты послушных и усердных членов тщательно разграниченной социальной структуры. В более простом и равноправном крестьянском обществе Уэльса такие проблемы не появлялись и «буржуазные» идеи выгоды были неизвестны; те, кто основывал школы, желали только спасти души мужчин и женщин, то есть воспитать из них евангелических христиан, способных читать Библию. Эта цель была достигнута, и в то же время, по мере того как уэльский народ становился более грамотным, перед ним открывались перспективы духовного развития, развития национальной культуры, правда, всегда имевшие религиозный оттенок, но распространяющиеся и на другие сферы. Историк благотворительных школ, сама валлийка, писала:

«Было бы трудно преувеличить важность и влияние движения за создание благотворительных школ на историю и характер уэльского народа. Постоянное сосредоточение внимания на благочестии как конечной цели всякого обучения превратило веселый и простой народ, равнодушный к религии и лишенный политической сознательности, в такой народ, для которого политические и религиозные интересы стали доминирующими. Библия стала учебником валлийцев. Ее язык был его языком, ее учение господствовало в его социальной и политической жизни. В ней и в гимнах Уильяма Пентиселина нашли удовлетворение эмоциональные и духовные интересы крестьянства.

Политическое влияние движения за создание благотворительных школ было не менее важным. Современный уэльский национализм является детищем литературного и лингвистического ренессанса XVIII века, и здесь, как и в религиозном возрождении, движение за создание благотворительных школ сыграло очень важную роль. Перед тем как школы начали свою деятельность, валлийскому языку, «языку князей и поэтов», угрожала гибель. В конце XVIII века он опять стал языком поэзии и прозы, но уже не был княжеским, а носил на себе следы своего крестьянского происхождения и религиозного вдохновения».

Загрузка...