ПАМЯТЬ

П амять - это понятие-перекресток. И, хотя настоящий очерк посвящен исключительно памяти в том виде, в каком она предстает перед нами в гуманитарных науках - главным образом в истории и антропологии, и, следовательно, в основном обращен скорее к памяти коллективной, чем индивидуальной, очень важно дать краткое описание неясно различаемой памяти, пребывающей в общенаучном поле.

Память - как способность сохранять определенную информацию -ассоциируется прежде всего с совокупностью психических функций, благодаря которым человек может актуализировать впечатления или сведения об уже происшедшем, воспринимаемом им как прошлое. С этой точки зрения изучение памяти восходит к психологии, психофизиологии, нейропсихологии, биологии, а если иметь в виду нарушения памяти, главным из которых является амнезия, то и к пси-хиатрии119. Некоторые аспекты изучения памяти той или иной из этих наук могут прямо или косвенно указать - либо метафорически, либо конкретным образом - на определенные черты и проблемы и исторической памяти и памяти социальной (Morin - Piattelli-Palmarini).

Понятие ученичества, важное на этапе обретения памяти, способствует возникновению интереса к разного рода системам тренировки памяти, которые существовали в различных обществах и в разные эпохи, - мнемотехникам.

Все теории, в известной мере подводящие к идее более или менее механической актуализации мнемонических следов, были отвергнуты ради более сложных концепций мнемонической деятельности мозга и нервной системы: «Процесс функционирования памяти человека включает не только образование следов, но и повторное их прочтение», причем «процессы прочтения могут привести в действие очень сложные нервные центры и значительную часть коры головного мозга», даже если существует «известное число мозговых центров, специально занятых фиксацией следов, относящихся к памяти»120.

Изучение процесса обретения памяти детьми позволяет установить, что большую роль в нем выполняет способность мышления [Piaget, Inhelder]. Придерживаясь этого тезиса, Скандиа де Шонен заявляет: «Представляющаяся нам фундаментальной характеристика перцептивно-когнитивных форм поведения является их действенной и конструктивной стороной» [De Schonen. P. 294] и добавляет: «Вот почему можно сделать вывод, пожелав при этом, чтобы подобные исследования развивались и в дальнейшем, что они истолковывают проблему деятельности памяти, помещая ее в контекст перцептивнокогнитивных действий, а также действий, направленных либо на то, чтобы в одной и той же ситуации сорганизоваться неким иным способом, либо на то, чтобы приспособиться к новым ситуациям. Только такой ценой мы когда-нибудь сумеем постичь природу человеческого воспоминания, без чего обращение к нашей собственной проблематике оказывается безумно затрудненным» [Ibid. Р. 302].

Отсюда проистекают различные, в том числе недавно разработанные концепции памяти, придающие особое значение аспектам структурирования и самоорганизации. Явления, связанные с памятью, как в своих психологических, так и биологических формах, суть не что иное, как результаты действия динамических систем, нацеленных на организацию, и существуют они только «в той мере, в какой организация поддерживает их и преобразует»121.

Таким образом, ученые сегодня оказались подведены к пониманию необходимости сближения памяти и феноменов, непосредственно относящихся к наукам о человеке и обществе.

Так, Пьер Жане в своей работе «Эволюция памяти и понятие времени» (1922) утверждает, что «фундаментальным мнемоническим актом является "поведение в процессе повествования", которое характеризуется прежде всего через его социальную функцию, посколь ку она состоит в передаче другим какой-либо информации в условиях отсутствии события или объекта, являющегося его причиной»122. Составляющей этого процесса является также «речь, которая сама есть продукт общества»123. Так, Анри Атлан, изучая самоорганизующиеся системы, сближает «речь и память»: «Использование устной, а затем и письменной речи на самом деле представляет собой громадное расширение накопительных возможностей нашей памяти, которая благодаря этому обретает способность выходить за физические пределы нашего тела, дабы быть перемещенной либо в память других людей, либо в библиотеки. Это означает, что еще до устной или письменной речи существовал некий язык как форма накопления информации в нашей памяти» [Morin, Piattelli-Palmarini. P. 461].

Еще более очевидно, что всякого рода расстройства памяти, которые наряду с амнезией124 и подобно афазии могут также возникнуть на уровне речи, во многих случаях требуют осмысления с помощью общественных наук. С другой стороны, если иметь в виду метафорический, но значащий уровень, то подобно тому как амнезия - это расстройство не только индивидуального характера, но и влекущее за собой более или менее серьезные нарушения личностного порядка, то и отсутствие у народов и наций коллективной памяти или сознательная либо бессознательная ее утрата могут повлечь за собой серьезные нарушения коллективной идентичности.

Связи между различными формами памяти могут, впрочем, обретать не метафорические, а реальные черты. Джек Гуди отмечает, например: «Во всех обществах индивиды обладают огромным количеством информации на генетическом уровне, в долговременной и краткосрочной памяти, в памяти активно функционирующей»125.

Андре Леруа-Гуран в книге «Память и ритмы» - втором томе работы «Жест и слово» - рассматривает память в очень широком смысле и одновременно выделяет три ее типа: память специфическую, память этническую и память искусственную: «В этой рабо память рассматривается в самом широком смысле. Она есть не свойство способности мышления, а основание, каким бы оно ни было, на котором записываются цепочки последовательных действий. В этом плане можно говорить о "специфической памяти" с целью определения фиксации форм поведения различных видов животных; о памяти "этнической", обеспечивающей воспроизведение поведения в человеческих обществах; сюда же нужно отнести и память "искусственную" в ее новейшей электронной форме, которая без помощи инстинкта или размышления обеспечивает воспроизведение связанных друг с другом механических действий» [Leroi-Gouhran. Р. 269].

В последнее время развитие кибернетики и биологии значительно обогатило, особенно метафорически, понятие памяти в его отношении к осознаваемой памяти человека. Сейчас говорят о компьютерной памяти, генетический код рассматривают как унаследованную память126. Однако такое распространение понятия памяти и на машину, и на жизнь вообще парадоксальным образом непосредственно сказалось на посвященных памяти исследованиях психологов, переходящих от преимущественно эмпирической стадии к стадии в большей степени теоретической: «Начиная с 1950 г. и отчасти под влиянием таких новых наук, как кибернетика и лингвистика, интересы коренным образом изменились, обретя более четко выраженную теоретическую ориентацию»127.

Наконец, либо в связи с воспоминанием, либо в связи с забвением (в частности, вслед за Эббингаузом) психологи и психоаналитики обращают внимание на сознательные и бессознательные воздействия, оказываемые на память индивида со стороны интереса, эмоций, желания, процессов торможения, критики. Точно так же и коллективная память выступала в качестве важной цели в борьбе общественных сил за власть. Показать себя властителем памяти и забвения - это одна из важнейших задач классов, групп и индивидов, которые господствовали и господствуют в исторических обществах. Забвение, замалчивание истории обнаруживает существование механизмов манипулирования коллективной памятью.

Изучение социальной памяти - один из фундаментальных подходов к проблемам времени и истории, по отношению к которым память то отступает назад, то оказывается переполненной.

В историческом исследовании исторической памяти необходимо придавать особое значение различиям между обществами, обладающими преимущественно устной памятью, и обществами, главным образом использующими память письменную, а также этапам перехода от первой формы ко второй - тому, что Джек Гуди называет «приручением первобытного мышления». Таким образом, нужно последовательно изучать:

1) этническую память в обществах, не обладающих письменностью, - так называемых «первобытных» (sauvage);

2) процесс восхождения памяти от устной формы к письменной, от предыстории к древности;

3) средневековую память, балансирующую между устной и письменной формами;

4) успехи письменной памяти начиная от XVI в. и до наших дней;

5) полноту современной памяти.

Такой подход обосновал А. Леруа-Гуран: «Историю коллективной памяти можно разделить на пять периодов: период устной передачи; период письменной передачи с помощью дощечек и указателей; период простых знаков; период механографии и период электронной организации в серии»128.

Для того чтобы лучше выявить отношения между памятью и историей, что и составляет главную цель данного очерка, мне представляется более предпочтительным отдельно обратиться к вопросу о памяти в древних или современных обществах, не обладавших письменностью. Важно также выявить различия в истории памяти обществ, располагающих одновременно и устной, и письменной памятью, между древним периодом преобладания устной памяти, со специфическими функциями памяти письменной или образной, периодом средневековым, с его равновесием между памятью устной и письменной и важными преобразованиями функций каждой из них, и современным этапом решительных успехов письменной памяти, связанной с типографским делом и обучением грамотности. Кроме того, необходимо произвести перегруппировку имевших место в последнем веке потрясений, связанных с тем, что Леруа-Гуран называет «расширяющейся памятью».

1. Этническая память

В отличие от Леруа- Гурана, который употребляет этот термин по отношению ко всем типам обществ, я ограничиваю его значение коллективной памятью народов, не имеющих письменности. Не настаивая на этом, но и не забывая о значении данного феномена, отметим, что деятельность, относящаяся к памяти и не связанная с письменностью, является деятельностью, которая постоянно присутствует не только в обществах, лишенных письменности, но также и в тех, которые ею располагают. Гуди недавно совершенно справедливо напомнил об этом: «В большинстве бесписьменных культур и во многих об ластях нашей культуры накопление в памяти различных элементов составляет часть повседневной жизни»129.

Различение устных и письменных культур в соответствии с задачами, поставленными перед памятью, мне, так же как и Гуди, представляется основанным на том факте, что соотношение этих культур нужно искать на полпути от двух одинаково ошибочных в своем радикализме течений, «одно из которых утверждает, что все люди обладают одинаковыми способностями, а другое явно или неявно указывает на существенное различие между "они" и "мы"»130. Истина заключается в том, что культура людей, не имеющих письменности, действительно отлична, но она не является другой.

Главная область, в которой кристаллизуется память бесписьменных народов, - это та, которая обеспечивает выглядящее историческим основание для существования этнических групп или семейств, т. е. порождает мифы о происхождении.

Жорж Баландье, ссылаясь на историческую память жителей Конго, отмечает: «Начала, как представляется, вдохновляют тем в большей степени, чем с меньшей точностью они удерживаются в памяти. Конго никогда не было столь обширно, как во времена своей покрытой мраком истории»131. «Ритуал... делает акцент на некоторых аспектах власти. Он ссылается на ее начала, на ее укорененность в истории, ставшей мифом, и освящает ее».

На основании изучения одного из африканских племен - нюп (Нигерия) - С. Ф. Над ель различает два типа истории: с одной стороны, это история, называемая им «объективной» и представляющая собой «ряд фактов, которые мы, исследователи, описываем и устанавливаем согласно некоторым "объективным и всеобщим критериям, относящимся к отношениям между этими фактами и к порядку следования их друг за другом"»132, а с другой - это история, которую он называет «идеологической» и которая описывает и упорядочивает эти факты в соответствии с некоторыми установившимися традициями»133. Эта вторая история и есть та коллективная память, которая пытается перемешать историю и миф. Подобная «идеологическая история» охотно обращается «ко всем началам царства» и к «такому персонажу, как Tsoede или Edegi, культурному герою и м фическому основателю царства Нюп». Таким образом, история начал становится, если воспользоваться выражением Малиновского, «мифической хартией» традиции.

Эта коллективная память «первобытных» обществ проявляет также особый интерес к практическим и техническим навыкам, к профессиональным знаниям. В усвоении этой «технической памяти», как отмечает Андре Леруа-Гуран, «социальная структура ремесел играет важную роль как в тех случаях, когда речь идет о кузнецах из Африки или Азии, так и в тех, когда мы говорим о наших цехах, суще ствовавших до XVII в. Обучение секретам ремесла и сохранение их занимает значительное место в каждой из общественных наук любой этнической группы»134. Жорж Кондоминас в связи с племенем моис в центральном Вьетнаме также столкнулся с подобной поляризацией коллективной памяти в отношении времени зарождения и мифических героев135. Эта притягательность для «первобытного сознания» прошлого, связанного с предками, подтверждается также собственными именами. В Конго, отмечает Жорж Баландье, после того как клан присвоил новорожденному первое имя, называемое «именем по рождению», ему дается еще и второе, более официальное, которое вытесняет первое. Это второе имя «увековечивает память о предке, чье имя оказывается, таким образом, возвращенным к жизни и который становится избранным благодаря тому уважению, объектом которого он являлся»136.

В бесписьменных обществах есть специалисты по памяти, люди-память - «лица, занимавшиеся составлением генеалогий, блюстители королевских кодексов, придворные историки, хранители преданий», о которых Жорж Баландье сказал, что они являются «памятью общества» и одновременно, если использовать словарь Наделя137, хранителями как «объективной», так и «идеологической» истории. Но в соответствии с перечнем Андре Леруа-Гурана, который признавал, что эти персонажи «в традиционном обществе играют важную роль по поддержанию сплоченности группы»138, это также «главы древних семейств, сказители, жрецы».

Однако вопреки тому, что обычно думают по этому поводу, следуе подчеркнуть, что память, передаваемая посредством обучения в бесписьменных обществах, не являлась запоминанием «слово в слово». Джек Гуди доказал это, изучая миф о Багре (Bagre) племени ло дагаа которое обитает на севере Ганы. Он отметил многочисленные расхождения в различных версиях мифа, даже в наиболее стереотипных его фрагментах. Люди-память, в данном случае выступающие как сказители, не играли той роли, что школьные учителя (ведь школы появились лишь вместе с письменностью). В связи с их деятельностью не развивается механически-автоматическое обучение. Согласно Гуди, в бесписьменных обществах объективные трудности были связаны не только с запоминанием в целом и слово в слово, но имелись также свидетельства, что «такой род деятельности редко воспринимался как необходимый»; «продукт точного припоминания» рассматривается в этих обществах как «менее полезный, менее ценный, чем плод неточного воспоминания»139. Поэтому в подобных обществах чрезвычайно редко фиксируется использование мнемотехнических приемов (одним из таких редких случаев, ставшим классическим в этнологической литературе, является перуанский Quipü). Видимо, коллективная память функционировала в этих обществах как «порождающая реконструкция», а не механическое запоминание. Таким образом, согласно Гуди, «основа воспоминания не пребывает ни на поверхностном уровне, на котором действует запоминание слово в слово, ни на уровне "глубинных" структур, которые вскрывают многочисленные мифологи... наоборот, как представляется, важную роль играют масштаб повествования и иные событийные структуры»140.

Таким образом, в то время как мнемоническое воспроизведение слово в слово предположительно связано с письменностью, бесписьменные общества, если не принимать во внимание некоторые практики запоминания ne vanetur141, главной из которых является пение, предоставляют памяти большую свободу и признают за ней творческие возможности.

Эта гипотеза, возможно, могла бы объяснить удивительное замечание Цезаря в «De Bello Gallico»142 (VI. 14). Цезарь пишет по поводу галльских друидов, к которым приходит учиться множество юношей: «Как говорят, они там заучивают наизусть большое количество стихов, поэтому некоторые остаются в своей школе по двадцать лет. Они полагают, что религия запрещает доверять эти тексты письму, тогда как для всего остального, для публичных и частных отчетов, они обычно пользуются греческим алфавитом. Как мне кажется, они установили такой обычай по двум причинам: они не желают ни разглашать свою доктрину, ни видеть, как их ученики, полагаясь на письмо, пренебрегают собственной памятью; ибо почти всегда бывает так, что следствием использования текстов оказывается меньшее рвение к заучиванию наизусть и ослабление памяти».

Не являются ли передача знаний, признанных тайными, и сильное желание сохранить в хорошем состоянии память творческую, а не опирающуюся на повторение, двумя главными причинами жизнеспособности коллективной памяти в бесписьменных обществах?

2. Переход от памяти, от устного высказывания

к письму, от предыстории - к древности

В бесписьменных обществах коллективная память, по-видимому, организована вокруг трех главных целей: коллективной идентичности группы, основанной на мифах, а если говорить более конкретно, то на мифах о происхождении; престиже господствующих семей, что находит свое выражение в генеалогии; и техническом знании, которое передается с помощью практических формул, в значительной степени пропитанных религиозной магией.

Появление письменности связано с глубоким преобразованием коллективной памяти. Уже с эпохи «палеолитического средневековья» появляются образы, в которых предлагается увидеть «мифо-граммы», соответствующие «мифологии», которая развивается в словесной форме. Письменность открыла перед коллективной памятью возможность продвижения вперед по двум направлениям - быстрое развитие двух форм памяти. Первое направление - ознаменование, прославление посредством памятного монумента какого-либо знаменательного события. В этом случае память принимает форму надписей; в Новое же время она вызвала к жизни некую вспомогательную историческую дисциплину - эпиграфику. Конечно, мир надписей в высшей степени разнообразен. Луи Робер отмечает его неоднородность: «Руны, тюркская эпиграфика с Орхона, эпиграфика финикийская, неопуническая, древнееврейская, сабинская, иранская, арабская кхмерские надписи - все это вещи, между собой очень не схожие»143. Например, на Древнем Востоке создание мемориальных надписей привело к все более широкому возведению таких памятников, как стелы и обелиски. Месопотамия начиная с III тысячелетия стала областью стел, на которых цари стремились обессмертить свои подвиги с помощью иносказательных изображений, сопровождаемых надписью, о чем свидетельствует стела Грифов (Париж, музей Лувра), на которой Эаннатум, царь Лагаша (ок. 2470 г. до Р. X.), сумел сохранить посредством изображений и надписей память о некоей победе. Аккадские цари особенно часто прибегали к такой форме ознаменования, и наиболее известная из их стел - стела Нарам-Сина в Сузах, на которой по желанию этого царя была увековечена триумфальная победа, одержанная над народами, населявшими Загрос (Париж, музей Лувра). В ассирийскую эпоху стела обретает форму обелиска; таковы стелы Ашшурбелкала (конец II тысячелетия) в Ниневии (Лондон, Британский музей) и черный обелиск Салманасара III, который происходит из Нимруда, обессмертивший победу этого царя над страной Мусри (853 г. до Р. X., Лондон, Британский музей). Иногда мемориальные памятники лишены надписей, и их смысл остается неясен, как в случае с обелисками из храма обелисков в Библосе (начало II тысячелетия)144. В Древнем Египте стелы выполняли многочисленные функции увековечения памяти о чем-либо: погребальные стелы, знаменующие, как в Абидосе, паломничество к семейной могиле или повествующие о жизни покойного, как стела Аменемхета, воздвигнутая при Тутмосе III; царские стелы в память о победах, как получившая название Израильской стела под Минефтахом (ок. 1230 г. до Р. X.) - единственный египетский документ, упоминающий об Израиле, вероятно, во времена исхода; юридические стелы, как стела из Карнака (напомним, что самой знаменитой из юридических стел является стела, на которой Хаммурапи, царь первой вавилонской династии (ок. 1792-1750), распорядился высечь свой Кодекс и которая хранится в музее Лувра в Париже); священнические стелы, на которых жрецы приказывали высекать перечни своих привилегий145. Однако великой эпохой надписей стала эпоха древних Греции и Рима, по поводу чего Луи Робер сказал: «О Греции и Риме можно говорить как о цивилизации эпиграфики»146. Надписи в храмах, на кладбищах, на площадях и улицах городов, вдоль дорог и даже «среди гор, в великой глуши», умножались и заполняли греко-романский мир благодаря наличию в нем исключительного стремления к меморизации и увековечению воспоминаний. Камень, чаще всего мрамор, становился носителем груза памяти. Эти «архивы из камня» придавали функциям архивов в собственном смысле слова характер настойчивой публичности, демонстрации лапидарности воплощенной в мраморе памяти и ее долговечности.

Другой формой памяти, связанной с письменностью, является документ, зафиксированный на некоем носителе, специально предназначенном для письма (имеются в виду попытки использования для этих целей кости, ткани, кожи, пепла, а также письмо на глине или воске, как в Месопотамии, бересте, как в Древней Руси, пальмовых листьях, как в Индии, либо панцирях черепах, как в Китае, и, наконец папирус, пергамент и бумага). Важно подчеркнуть, как я уже пытался это показать147, что любой документ содержит в себе черты памятника и что не существует коллективной памяти в чистом виде.

В документе такого типа письменность выполняет две главные функции: «одна из них заключается в накоплении информации, которая позволяет устанавливать общение через время и пространство и обеспечивает человека средствами фиксации, запоминания и констатации», а другая состоит в «обеспечении перехода из области аудирования в область визуальную», в предоставлении возможности «иного истолкования, перестройки и исправления фраз и даже отдельных слов»148.

По мнению Андре Леруа-Гурана, эволюция памяти, связанная с появлением и распространением письменности, существенным образом зависит от социальной эволюции, в особенности от урбанизации: «С началом распространения письменности коллективная память разорвала с традиционной направленностью своего развития лишь ради того, что представляло интерес для фиксации исключительным образом в рамках зарождающейся социальной системы. Таким образом, не следует считать простым совпадением, что письменность фиксирует то, что не создается и не живет нормальным образом, а образует костяк урбанизированного общества, средоточие вегетативной системы которого находится в области связей, возникающих между производителями, небесными или человеческими, и правителями. Новшество обращено к вершине этой системы и выборочно охватывает финансовые и религиозные акты, посвящения, генеалогии, календарь - все то, что в новых структурах городов не может быть полностью зафиксировано в памяти ни в форме последовательностей действий, ни в виде товаров»149.

Великие цивилизации в Месопотамии, Египте, Китае или доколумбовой Америке первоначально использовали записи для календаря и определения расстояний. «Сумма фактов, которые должны сохраняться последующими поколениями», ограничивается религией, историей и географией. «Ткань воспоминаний образует тройственная проблема времени, пространства и человека»150.

То же самое относится к городской и царской памяти. Не только «столичный город становится основанием небесного мира и очеловеченного пространства» - добавим: и очагом политики памяти, - но и сам король на всей подвластной ему территории осуществляет программу запоминания, центром которой он сам и является.

Правители учреждают институты памяти: архивы, библиотеки, музеи. Цимри-Лим (ок. 1782/1759) превратил свой дворец в Мари, где было найдено бесчисленное множество табличек, в архивный центр. Раскопки на холме Рас-Шамра в Сирии позволили обнаружить в здании царских архивов Угарита целых три хранилища: дипломатический, финансовый и административный архивы. В том же дворце во II тысячелетии до Р. X. находилась некая библиотека, а в VII в. до Р. X. стала знаменитой библиотека Ашшурбанипала в Ниневии. В эллинистическую эпоху блистали большая библиотека в Пергаме, основанная Атталой, и знаменитая Александрийская библиотека, соединенная со замечательным Музеем, творением Птолемеев.

Благодаря тому что цари приказывали составлять, а иногда и высекать на камне (по крайней мере в извлечениях) «Анналы», в которых повествовалось об их подвигах, царская память подводит нас к той границе, за которой память становится «историей»151 152.

До середины II тысячелетия на Древнем Востоке существовали только династические списки и легендарные повествования о царях-героях, таких как Саргон или Нарам-Сим. Позже монархи поручают своим писцам составлять более подробные повествования о своем царствовании, в которых рассказывается о военных победах, о благодеяниях как проявлениях их справедливости и о продвижении вперед в области права - о трех областях, достойных служить запоминающимися примерами для грядущих поколений. Как видно, начиная с изобретения письменности, происшедшего незадолго до начала III тысячелетия, и вплоть до завершения в римскую эпоху правления местных царей в Египте непрерывно составлялись царские «Анналы». Однако бывший, несомненно, единственным их экземпляр, сохраненный на недолговечном папирусе, исчез. Осталось лишь несколько выдержек из него, высеченных на камне .

В Китае древние царские летописи, написанные на бамбуке, без всяких сомнений, датируются IX в. до н. э. Они содержали главным образом вопросы, заданные оракулам, а также их ответы, что и составило «обширный свод рецептов управления», и «функция архивиста в дальнейшем постепенно переходит к прорицателям, поскольку они были хранителями памятных событий, присущих каждому царствованию»153 154. Наконец, память, связанная с обрядом погребения, как о том свидетельствуют в том числе и греческие стелы и римские саркофаги, сыграла определяющую роль в развитии портрета.

Коллективная память, в особенности «память искусственная», при переходе от устной формы ее сохранения к письменной претерпевает глубокие изменения. Джек Гуди считает, что возникновение мнемотехнических приемов, способствующее запоминанию «слово в слово», связано с письменностью (cf. supra). Но он полагает, что существование письменности «предполагает также изменения внутри самого психизма» и «что речь идет не просто о новом техническом навыке, о чем-то, сравнимом, к примеру, с мнемотехнически приемом, а о новой интеллектуальной способности^. Сердцевиной новой деятельности разума Джек Гуди считает список - последовательность слов, понятий, жестов и приемов, используемых для установления определенного порядка, - который позволяет «деконтек-стуализировать» и «реконтекстуализировать» словесные данные по образу «лингвистического рекодирования». Опираясь на этот тезис, он напоминает о значении для древних цивилизаций лексических списков, глоссариев, трактатов по ономастике, основанных на мысли о том, что назвать - это значит знать. Он подчеркивает значение шумерских списков, получивших название «Прото-Изи», и видит в них инструменты распространения влияния Месопотамии: «Данная разновидность метода воспитания, в основе которой лежало запоминание лексических списков, использовалась на территории, выходившей далеко за пределы Месопотамии, и играла важную роль в распространении месопотамскои культуры и в том влиянии, которое она оказывала на соседние регионы - Иран, Армению, Малую Азию, Сирию, Палестину и даже Египет периода Нового царства»155.

Добавим к сказанному, что эта модель должна быть уточнена применительно к определенному типу общества и к тому историческому моменту, когда происходит переход от одного вида памяти к другому. Без внесения изменений ее нельзя применять при изучении перехода от устной формы сохранения памяти к письменной в древних обществах, в «первобытных» обществах нового или современного типа, в европейских средневековых или мусульманских обществах. Д. Айкельман показал, что тип памяти, основанный на запоминании культуры одновременно в устной и письменной формах, функционировал в мусульманском мире примерно до 1930 г., впоследствии изменившись, и напоминал о тех фундаментальных связях, которые во всех обществах существуют между школой и памятью.

Наиболее древние египетские трактаты по ономастике, вдохновленные, вероятно, шумерскими образцами, датируются только 1100 г. до Р. X. Трактат Аменопа был опубликован Масперо под симптоматичным названием «Руководство по египетской иерархии»156.

В самом деле, следует разобраться, с чем же, в свою очередь, связано то изменение интеллектуальной деятельности, которое произошло благодаря возникновению «искусственной», т. е. письменной, памяти? Можно вспомнить о потребности в запоминании количественных значений (регулярно повторяющиеся зарубки, веревочные узлы и т. д.) и подумать о существовании некоей связи с торговлей. Но необходимо пойти еще дальше и вновь связать эти списки с установлением монархической власти. Запоминание с помощью перечня, списков, составленных по иерархическому принципу, - это не только новая организационная деятельность в области познания, но и один из аспектов организации новой власти.

Происхождение этих списков, отзвук которых мы обнаруживаем в гомеровских поэмах, нужно относить к периоду царств Древней Греции.

Во II песне «Илиады» мы последовательно обнаруживаем перечень кораблей, затем перечень лучших воинов и лучших ахейских лошадей, а сразу же вслед за этим - список троянской армии. «Все это вместе занимает почти половину II песни - около 400 стихов, состоящих почти исключительно из перечисления имен собственных, что наводит на мысль о настоящей тренировке памяти»157. Благодаря грекам мы наиболее явным образом прослеживаем эволюцию, которая имеет место в истории коллективной памяти. Экстраполируя учение И. Майерсона158 об индивидуальной памяти на память коллективную и рассматривая последнюю в том виде, в котором она предстает перед нами в истории Древней Греции, Ж.-П. Вернан подчеркивает: «Память, поскольку она отличается от привычки, представляет собой сложное изобретение - последовательное освоение человеком собственного индивидуального прошлого, точно так же как история дает возможность определенной социальной группе освоить ее коллективное прошлое»159. Но так же как у греков письменная память добавилась к памяти устной - при этом преобразовав ее, - так и история пришла на смену коллективной памяти, видоизменив ее, но не разрушив. Остается только лучше изучать функции и эволюцию последней. Обожествление, а затем обмирщение памяти, рождение мнемотехники - такова та богатая картина, которую предлагает нам греческая коллективная память во времена между Гесиодом и Аристотелем, между VIII и IV в.

Уловить момент перехода от устной памяти к письменной, безусловно, трудно. Однако особая институция и некий текст смогут, вероятно, помочь нам реконструировать то, что могло произойти в архаической Греции.

Под институцией мы понимаем мнемона, который «позволяет наблюдать пришествие в сферу права социальной функции памяти»160. Мнемон - это человек, который хранит воспоминание о прошлом ради принятия справедливого решения. Это могло быть лицо, роль которого в качестве «памяти» ограничивалась какой-либо случайной операцией. Например, Теофраст указывает, что, по закону Туриума, три ближайших соседа проданного имения получали монету «за память и свидетельство». Но исполнение этой функции могло быть длительным. Существование этих чиновников памяти напоминает явления, на которые мы уже ссылались: связь с мифом, связь с урбанизацией. В мифологии и легендах мнемон - это слуга героя, постоянно сопровождающий того, с тем чтобы напоминать ему о божественном запрете, забвение которого повлекло бы за собой смерть. Мнемоны использовались в городах как должностные лица, в чьи обязанности входило сохранение в памяти того, что имело значение в религиозном (в частности, в отношении календаря) и юридическом отношениях. С развитием письменности эти «живые памяти» превратились в архивариусов.

С другой стороны, Платон в «Федре» (274 С - 275 В) вкладывает в уста Сократа легенду об изобретении египетским богом Тотом161, покровителем писцов и образованных чиновников, чисел, счета, геометрии и астрономии, настольных игр, игры в кости, а также алфавита. И он подчеркивает, что, осуществив все это, бог преобразовал память, однако нет сомнений, что он скорее способствовал ее ослабле нию, нежели развитию: алфавит, «избавив людей от необходимости упражнять свою память, породит забвение в душе тех, кто тем самым приобретет знания, поскольку, доверяясь письму, они будут искать средство припоминания вне себя и полагаясь на самих себя; следовательно, найденное тобой средство предназначено не для памяти, а скорее для процедуры припоминания»162. Высказывались предположения, что этот отрывок вызывает в памяти пережиток традиций устной памяти.

Более примечательно, безусловно, «обожествление памяти и создание обширной мифологии воспоминания в архаической Греции», как верно говорит Ж.-П. Вернан, который следующим образом обобщает свое наблюдение: «В различные эпохи и в различных культурах существует некое согласие между применяемыми техниками припоминания, внутренней организацией этой функции, ее местом в системе "я" и образом, который люди придают памяти»163.

Греки архаической эпохи превратили Память в богиню Мнемо-зину. Это мать девяти муз, которых она произвела на свет благодаря девяти ночам, проведенным с Зевсом. Она посылает людям воспоминания о героях и об их значительных поступках, она определяет развитие лирической поэзии164. Следовательно, поэт - это обладатель памяти; аэд - в той же степени прорицатель прошлого, в какой собственно прорицатель таков по отношению к будущему. Он является вдохновенным свидетелем «древних времен», героического века и сверх того - эпохи начал.

Поэзия, отождествленная с памятью, превращает последнюю в зна ние и даже в мудрость, sophia. Поэт занимает место среди «учителей истины»165, и во времена возникновения греческой поэтики поэтическое слово представляет собой живую надпись, которая записывается в памяти, как на мраморе [Svenbro]. Говорят, что для Гомера «слагать стихи означало вспоминать». Открывая поэту тайны прошлого, Мнемозина ведет его к потусторонним тайнам. Память предстает тогда как дар посвященных и как анамнезис, воспоминание, как аскетиче ская техника и мистика. Поэтому Память играет первостепенную роль в орфических и пифагорейских учениях. Она является противоядием Забвения. В орфическом аду смерть должна была избегать источника забвения, не пить из Леты; наоборот, ей следовало утолять жажду из родника Памяти, который является источником бессмертия.

У пифагорейцев эти верования сочетаются с учением о перевоплощении душ, а путем совершенствования признается тот, который ведет к воскрешению в памяти всех предшествующих жизней. И превращало Пифагора в глазах приверженцев этих сект в некое существо, играющее роль посредника между Богом и человеком, то, что он сохранил воспоминания о своих последовательных реинкарнациях, в частности о своем существовании во времена Троянской войны в образе Эфорба, убитого Менелаем. Эмпедокл также вспоминал о самом себе: «Бродяга, изгнанный из мира богов... когда-то я был и мальчиком и девочкой, и кустарником и птицей, и немой рыбой в море...»

Поэтому в обучении пифагорейцев «упражнения для памяти» занимали большое место. Согласно Аристотелю166. Эпименид достигал таким образом настоящего экстаза, обусловленного воспоминанием.

Но, по глубокому замечанию Ж.-П. Вернана, «перемещение Мнемозины из космологического плана в план эсхатологический видоизменяет соотношение, существующее между мифами о памяти» [Vernant, 1965. Р. 61].

Помещение памяти вне времени радикальным образом отделяет ее от истории. Мистическое обожествление памяти препятствует любому «стремлению исследовать прошлое» и «выстроить архитектуру времени» [Vernant. 1965. Р. 73-74]. Таким образом, в зависимости от своей ориентации память может либо подвести к истории, либо увести от нее. Когда она ставит себя на службу эсхатологии, она также начинает питаться подлинной ненавистью к истории167.

Греческая философия в лице самых великих мыслителей почти никогда не устанавливала связи между памятью и историей. Если у Платона и Аристотеля память и относится к душе, то проявляется она на уровне не интеллектуальной ее части, но части чувственной. В знаменитом фрагменте из «Теэтета» (191, C-D) Платона Сократ говорит о куске воска, который пребывает в нашей душе, является «даром памяти, матери Муз», и позволяет нам обретать ощущения, как отпечатки перстня. Платоническая память утратила свой мифический характер, но она не пытается превратить прошлое в знание, она стремится уйти от временного опыта.

Для Аристотеля, который различает собственно память, мнему -простую способность сохранять прошлое и воспоминание, - и анам-незиСу сознательное обращение к этому прошлому, память, десакра лизованная, обмирщенная, оказывается «включенной во время, но это время все еще остается не поддающимся четкому пониманию» [Vernant. Р. 78]. Однако его переведенный на латынь трактат «De memoria et reminiscentia» представлялся выдающимся средневековым схоластикам Альберту Великому и Фоме Аквинскому произведением некоего искусства памяти, сопоставимым с приписываемой Цицерону «Rhétorique Herennius»168.

Секуляризация памяти вкупе с изобретением письменности позволяет Греции создать новые формы техники запоминания - мнемотехнику. Это изобретение приписывают поэту Симониду Кеосскому (ок. 556-468 до Р. X.). В «Паросской хронике», ок. 264 г. до Р. X. высе ченной на мраморной плите, даже уточняется, что в 477 г. «Симонид Кеосский, сын Леопрепа, изобретатель системы мнемонических приемов, получил в Афинах приз за хоровое пение». Симонид был еще близок к мифической и поэтической памяти, он сочинял песни, прославляющие героев-победителей, и погребальные песнопения - например, в память воинов, павших при Фермопилах. Цицерон в своем «De Oratore» (H, LXXXVI) в форме религиозной легенды рассказал об изобретении Симонидом мнемотехники. Во время пира, устроенного знатным фессалийцем Скопой, Симонид исполнял хвалебную поэму в честь Кастора и Поллукса. Скопа сказал поэту, что уплатит ему только половину заранее обусловленной цены, а вторую пусть тот потребует у самих Диоскуров. Немного позже за Симонидом пришли и сказали, что его спрашивают два юноши. Он вышел и не увидел никого. Однако в то время, когда поэт находился снаружи, крыша дома рухнула на Скопу и его гостей, чьи раздавленные трупы не поддавались опознанию. Симонид, припоминая, в каком порядке они сидели, опознал их, благодаря чему их и смогли выдать родным169.

Таким образом, по мнению древних, Симонид установил два прин ципа искусственной памяти: воспоминание об образах, необходимых для памяти, и опора на организацию, порядок, что является сущ

ственным для хорошей памяти. Но Симонид ускорил десакрализацию памяти и усилил ее технический и профессиональный характер, усовершенствовав алфавит и первым заставив платить за свои стихи [Vernant. 1965. Р. 78, прим. 98].

Симониду мы должны быть обязаны основополагающим для мнемотехники различием между местами памяти, к которым по ассоциации можно отнести те или иные объекты памяти (подобные рамки памяти вскоре должен был обеспечить зодиак, в то время как искусственная память формировалась как здание, разделенное на особые «комнаты памяти»), и образами - формами, характерными чертами, символами, которые делают возможным мнемоническое напоминание.

После Симонида обозначилось другое существенное различие в традиционной мнемотехнике - между «памятью, опирающейся на вещи», и «памятью, опирающейся на слова», - которое, например, встречается в тексте, созданном ок. 400 г. до Р. X., - «Dialexeis» [Yates. P. 41].

Любопытно, что ни один из древнегреческих трактатов по мнемотехнике до нас не дошел: ни трактат софиста Гиппия, который, как говорит Платон («Гиппий Младший». 368 b sqq.), вдалбливал своим ученикам энциклопедические знания, используя для этого приемы припоминания, носившие сугубо позитивный характер, ни сочинение Метродора Скептийского, который жил в I в. до Р. X. при дворе понтийского царя Митридата, сам был одарен превосходной памятью и положил начало искусственной памяти, основанной на зодиаке.

С греческой мнемотехникой мы знакомы главным образом по трем латинским текстам, которые на протяжении многих веков служили основой классической теории искусственной памяти (эти термином - memoria artificiosa - мы им и обязаны): это риторик «Ad Herennium», представляющая собой компиляцию, составленную между 86 и 82 г. до Р. X. анонимным преподавателем из Рима, и в средние века приписывавшаяся Цицерону, «De Oratore» самого Цицерона (55 г. до Р. X.) и относящийся к I в. н. э. «Institutio Oratoria Квинтилиана.

В этих трех текстах изложена греческая мнемотехника, в которой устанавливается между местами и образами (loci и imagines) и по черкивается активная роль этих образов в процессе припоминания (images actives, imagines agentes) и формализующая деление памя на вещественную (memoria verum) и словесную (memoria verborum)

Главным образом они включают память в обширную систему риторики, которая в дальнейшем господствовала в древней культуре возродилась в средние века (XII—XIII) и обрела новую жизнь в наши дни благодаря семиотикам и другим новым риторикам170 171. Память - это пятое действие риторики после inventio (найти, что сказать), dispositi (упорядочить найденное), elocutio (добавить словесные и образные украшения), actio (обыграть сказанное жестами и дикцией, как это делает актер) и, наконец, тетопа (тетопа mandare - довериться па мяти). Ролан Барт замечает: «Три первые операции суть самые важные... двумя последними {actio и тетопа) вскоре пожертвовали, как только риторика была распространена не только на произносимые (декламируемые) речи адвокатов, или политических деятелей, или «докладчиков» (эпидиктический род), но также - а потом почти исключительно - и на сочинения (письменные). Нет никаких сомнений в том, что обе эти операции большого интереса не представляют... вторая - поскольку она предполагает наличие уровня стереотипов, интертекстуальность, зафиксированное, переданное механически» [Barthes. L'ancienne rhétorique. P. 197].

Наконец, не нужно забывать, что наряду с впечатляющим возникновением памяти из лона риторики, а иначе говоря, искусства слова, связанного с письменностью, на всем протяжении социальной и политической эволюции античного мира продолжается бурное развитие коллективной памяти. Поль Вейн указывал на уничтожение коллективной памяти римскими императорами, в частности с помощью публичных памятников и надписей, составлявшихся в состоянии исступленного восторга эпиграфической памятью. Однако римский Сенат, притесняемый, а иногда и истребляемый императорами, находит оружие против имперской тирании. Это damnatio memoriae5 которое приводит к исчезновению имени покойного императора из архивных документов и надписей на монументах. Ответом на реализацию властью своих возможностей при помощи памяти становится разрушение памяти.

3. Память в эпоху Средневековья

В то время как «народная», или скорее «фольклорная», социальная память почти полностью ускользает от нас, коллективная память, сформированная правящими слоями общества, претерпевает в средние века глубокие изменения.

Главную роль играет распространение христианства в качестве религии, а также господствующей и квазимонопольной идеологии, которую Церковь использует в интеллектуальной сфере.

Христианизация памяти и мнемотехники; разделение коллективной памяти на движущуюся по замкнутому кругу литургическую память и память светскую, в незначительной степени подчиненную хронологии; развитие памяти об умерших, прежде всего об умерших святых; роль памяти в обучении, одновременно объединяющем устную и письменную память; наконец, появление трактатов о памяти (artes тетопае) - таковы наиболее характерные черты метаморфоз затронувших память в средние века.

Если античная память была глубоко пропитана духом религии, то иудео-христианство привносит также в отношения между памятью и религией, между человеком и Богом что-то сверх того и иное172. Иудаизм и христианство - религии, исторически и теологически укорененные в истории, - можно было бы описать как «религии воспоминания» [Oexle. Р. 80]. И это верно в нескольких отношениях: потому что «божественные акты спасения, относящиеся к прошлому, составляют содержание веры и предмет культа», а также и потому, что Священная книга, с одной стороны, и историческая традиция - с другой, в связи с наиболее существенными положениями настаивают на необходимости наличия воспоминания как основополагающего религиозного подхода.

В Ветхом Завете, прежде всего во Второзаконии, слышится призы к обязательности воспоминания и учреждающей памяти - памяти, которая в первую очередь выступает как признательность Яхве; это память, лежащая в основании иудейской идентичности: «Берегись забыть Яхве173, Бога твоего, не соблюдая заповедей его, обычаев его и законов его...»174 (8,11); «Не забывай тогда Яхве, Бога твоего, который вывел тебя из земли Египетской, из дома рабства...» (8, 14); «Помни Яхве, Бога твоего: это он дал тебе силу, чтобы действовать мощно, храня, таким образом, как ныне, завет, клятвою утвержденный отцам твоим. Конечно, если ты забудешь Яхве, Бога твоего, если ты последуешь за другими богами, если ты будешь служить им и простираться перед ними, то я свидетельствую сегодня против вас; и вы погибнете» (8, 18-19). Это память о гневе Яхве: «Помни. Не забудь, что ты раздражал Яхве, Бога твоего, в пустыне» (9, 7), «Вспомни, что Яхве, Бог твой, сделал Мариам, когда вы были в пути, уходя из Египта» (24, 9)175. Это память об оскорблениях, нанесенных врагами: «Помни, как поступил с тобою Амалик, когда вы были в пути во время вашего ухода из Египта. Он встретил тебя на дороге и, когда ты прошел, сзади напал на искалеченных; когда ты устал и утомился, он не побоялся Бога. Когда Яхве, Бог твой, даст тебе убежище от всех твоих врагов, окружающих тебя, на земле, которую Яхве, Бог твой, дает тебе в наследство, чтобы овладеть ею, ты сотрешь в памяти воспоминание об Амалике из поднебесной. Не забудь!» (25,17-19).

А в книге пророка Исайи (44-21) содержится призыв к памяти и обещание сохранять память, связывающую Яхве и Израиль:

«Помни это, Иаков,

и ты, Израиль, ибо ты раб Мой.

Я образовал тебя, раб Мой ты, Израиль, я не забуду тебя»176.

Целое семейство слов, в основе которых лежит корень «Z каг» (Захария, Zkar-y - «Яхве помнит»), превращает иудея в человека традиции, которого связывают с его Богом память и взаимные обязательства (Childs). Еврейский народ - это по преимуществу народ памяти.

В Новом Завете тайная вечеря основывает искупление на воспоминании об Иисусе: «Затем, взяв хлеб, он поблагодарил, преломил ег и подал им, говоря: "это есть Тело мое, которое за вас предается; сотворите это в память обо мне"»177 (Лука. 22,19). Иоанн рассматривает воспоминание об Иисусе в эсхатологической перспективе: «Однако Утешитель, Дух Святой, которого пошлет Отец во имя мое, он научит вас всему и напомнит вам все, что я говорил вам» (Иоанн. 14, 26). И Павел продолжает это эсхатологическое рассмотрение: «Всякий раз в результате того, что вы едите хлеб сей и пьете чашу сию, вы возвещаете смерть господню, доколе он придет» (1 Кор. 11,26).

Таким образом, у Павла, как и у греков, все пронизано духом эллинизма, а память может привести к эсхатологии и выступить с отрицанием времени го опыта и истории. Таков будет один из путей, по которому пойдет христианская память.

Однако в более повседневном плане христианин призван жить, храня память о словах Иисуса: «Надобно памятовать слова господа Иисуса» (Деяния апостолов. 20, 35); «Помни об Иисусе Христе, воскресшем из мертвых» (Павел. Тимофею. 2, 8), память, которая не будет уничтожена в будущей жизни, в потустороннем мире, если верить в этом Луке (16, 25), говорящему устами Авраама дурному богачу в Аду: «Вспомни, что ты получил уже блага твои в твоей жизни».

Если же подойти к этому вопросу с более исторической точки зрения, то христианское учение предстает как память об Иисусе, переданная по цепочке от его апостолов и их последователей. Павел пишет Тимофею: «То, что узнал от меня в присутствии многих свидетелей, то передай верным людям, способным в свою очередь научить этому других» (Павел Тимофею. 2, 2). Христианское учение - это память [см.: Dahl], христианская вера - это поминание.

Августин завещал средневековому христианству углубление и переработку в христианском духе учения античной риторики, посвященного памяти. В «Исповеди» он исходит из античного понимания мест и образов памяти, но, говоря об «огромном зале памяти придает им исключительную психологическую глубину и легкость: «Я вступаю во владения и просторные дворцы памяти, где находятся сокровища бесчисленных образов, которые принесли сюда, после того как они были извлечены из всего того, что оказывается затронуто нашими чувствами; здесь помещено все, что было произведено нашей мыслью, достигнуто в результате расширения или уменьшения способности к восприятию наших чувств либо преобразования их тем или иным образом; я нахожу здесь также все то, что было помещено в них на хранение либо про запас и что пока еще не было поглощено и погребено забвением. Когда я вхожу туда, я вызываю те образы, какие желательны для меня. Одни являются тотчас, другие заставляют себя ждать подольше, как если бы я извлекал их из неких тайных вместилищ. Иные сбегаются гурьбой, и в то время как я ищу совсем другие, которые мне нужны, они вылезают вперед с таким видом, будто хотят сказать: «Не я ли тебе нужен?» И я рукой разума отгоняю их от лица памяти до тех пор, пока тот, который я ищу, не обнаружит себя и покинет свое убежище, чтобы предстать перед моим взором. Иные приходят послушно, стройными рядами, по мере того как я их призываю; первые уступают последующим, и, уходя, они скрываются из виду, готовые вернуться, как только я6 0того захочу. Все это происходит, когда я говорю что-либо наизусть» . 178

Фрэнсис Йетс сумела увидеть, что эти христианские образы памяти созвучны грандиозным готическими соборам, в которых, быть может, следует видеть символическое место для памяти. А там, где Эрвин Панофский упоминал о готике и схоластике, нужно, вероятно, говорить также и об архитектуре и памяти.

Августин же, продвигаясь «среди равнин и провалов по неисчислимым пещерам моей памяти» (Confessions. X, 17), ищет в ее глубинах Бога, но не находит его ни в одном образе и ни в одном месте (Confessions. X, 25-26). Вместе с Августином память погружается во внутреннего человека, в лоно той христианской диалектики внутре него и внешнего, откуда возьмут свое начало исследование сознания, самоанализ, если не психоанализ179.

Но Августин оставил также в наследство средневековому христианству некую христианскую версию античной триады способностей души: memoria, intelligentia, Providentia (Cicero. «De inventione». LUI, 160). В его трактате «De trinitate» триада выглядит так: memori intellectus, voluntas, и в человеке ее члены выступают как образы Троицы.

Если христианская память проявляет себя главным образом в поминовении Иисуса - ежегодно: в литургиях, от Рождественского поста и до Троицына дня, включая главные моменты Рождества, Великого поста, Пасхи и Вознесения, в которых он поминается, и ежедневно: в евхаристических богослужениях, - то на более «народном» уровне она в основном направлена на святых и умерших.

Мученики были свидетелями. После своей смерти они способствовали оформлению христианской памяти вокруг их воспоминаний. Они фигурируют в «Libri Memoriales»180, куда церкви вносили тех, память о которых они хранили и к кому были обращены их молитвы. Так было в VIII в. с «Liber Memorialis» Зальцбурга и в XI в. с книгой Ньюминстера [Oexle. Р. 82)].

Их могилы становились центром храмов, где место их положения, кроме названий «confessio» и «martyrium»181, получало еще и знаменательное имя «memoria»182.

Августин поразительным образом противопоставил могилу апостола Петра языческому храму Ромула, славу memoria Petri забро шенности templum Romuli (Enar. in Ps.183 44, 23). Подобная практика восходящая в своих истоках к древнему культу мертвых и иудаистской традиции патриарших могил, была в особом фаворе в Африке, где это слово стало синонимом мощей. А иногда, как в церкви Святы Апостолов в Константинополе, в тетопа вообще не было ни могил, ни мощей.

Кроме того, святые поминались в день их литургического праздника (а наиболее великие - такие, как святой Петр, - могли иметь и по несколько праздников; о трех его поминаниях говорит Жак де Воражин в «Золотой Легенде»: упоминаются дни Престола Петра Св. Петра в Оковах и его мученичества, которые напоминают о е возведении в сан понтифика в Антиохии, о его тюремных заключениях и о смерти), и у простых христиан возник обычай наряду с их днем рождения - привычка, унаследованная от древности, - отмечать еще и день их святого покровителя184.

Большей частью поминовение святых имело место в известный или предполагаемый день их мученичества или смерти. Ассоциирование смерти с памятью и в самом деле быстро достигло значительного распространения в христианстве, которое развило его в опоре на языческий культ предков и мертвых.

Очень рано в церкви появился обычай молиться о мертвых. Также очень рано христианские церкви и общины, как, впрочем, и общины еврейские, завели «Libri Memoriales», которые только с XVII в. стали называть некрологами, или церковными книгами записи умер ших [см.: Huyghebaert], и в которые были вписаны все: и живые, и в особенности мертвые, а чаще всего - благодетели общины, памят о которых она желала бы сохранить и за которых обязывалась молиться. Точно так же и диптихи из слоновой кости, которые на закате Римской империи консулы, вступая в должность, по обычаю преподносили императору, были христианизированы и служили с тех пор для поминовения мертвых. Формулы, которые отсылали к памяти и обычно присутствовали в надписях на диптихах или в «Libri Memoriales», говорят примерно то же: «quorum quarumque recolimus тетопат» («те, память о ком мы храним»), «qui in libello memoriali.. scnpti memoratur» («те, кто вписан в книгу памяти, чтобы вспомина ли о них»), «quorum nomina ad memorandum conscripsimus» («те, чь имена мы записали для памяти»).

В конце XI в. в предисловии к «Liber Vitae»185 монастыря св. Бенедетто ди Полироне, например, говорилось: «Аббат повелел создать эту книгу, которая будет находиться в алтаре, дабы все имена всех близких, в ней записанных, всегда предстояли бы взору Господа и память обо всех всячески сохранялась всем монастырем как во время торжественного отправления мессы, так и во всех других благих делах» [Oexle. Р. 77].

Иногда «Libri Memoriales» указывают на недостатки в деятельности служителей памяти. Так, в одной молитве из «Liber Memorialis» Райхенау говорится: «Имена, которые было предписано мне внести в эту книгу, но которые по небрежности я позабыл, препоручаю тебе, Христос, а также твоей матери и всем силам небесным, дабы память их праздновалась и здесь, внизу, и в благодати жизни вечной» [Ibid. Р. 85].

Наряду с забвением по отношению к недостойным иногда применялись дисциплинарные санкции, связанные с книгами памяти. В частности, отлучение от церкви влекло за собой христианское «damnatio memoriae»186. Так, в связи с одним из отлученных синод в Райсбахе в 798 г. заявил, что «после его смерти в память о нем не напишут ничего», а по поводу других осужденных второй синод в Эльне в 1027 г. постановил: «И пусть их имена не будут зачитываться со священного алтаря в ряду имен умерших верующих».

Имена поминаемых мертвых очень рано были включены в «Memento»187 канона мессы. В XI в. под влиянием Клюни 2 ноября было объявлено ежегодным праздником в память всех умерших верующих - поминовением усопших. Введение в католицизме в конц XII в.188 догмата о чистилище - третьей потусторонней области, расположенной между адом и раем, - откуда с помощью месс, молитв и благотворительности якобы можно было более или менее быстро вызволить умерших, к которым был проявлен интерес, интенсифицировало усилия живых, направленные на сохранение памяти о мертвых. Во всяком случае, в повседневном употреблении стереотипных оборотов память присутствует в характеристике оплакиваемых мертвых: с ними связана «добрая», «отличная память».

В роли центра, вокруг которого кристаллизуется набожность, наряду со святым выступает чудо. Люди, которые в предвидении чуда или после его свершения обещали испытывать признательность либо распространять ее вокруг себя, эти ex-votoп, известные еще в древнем мире, стали необыкновенно популярны в средние века и поддерживали память о чудесах189 190. Напротив, между IV и XI в. уменьшается количество погребальных надписей.

В то же время память играла значительную роль в общественной жизни, в мире культуры, в мире образования и, разумеется, в примитивных формах историографии.

В средние века почитали старцев, особенно потому, что видели в них носителей памяти, людей авторитетных и полезных.

В одном из многих документов, опубликованных Марком Бло-ком191, рассказывается, что к 1250 г., в то время когда Людовик Святой участвовал в крестовом походе, каноники парижского собора Нотр-Дам решили собрать подать со своих крепостных в районе Орли. Те отказались платить, и тогда на роль судьи была приглашена регентша Бланка Кастильская. Обе стороны представили в качестве свидетелей пожилых людей. Одни утверждали, что с незапамятных времен крепостные Орли облагались податью, другие - что не облагались, все зависело от того, к какому лагерю принадлежали свидетели: «ita usitatum est a tempore a quo non exstat memoria» («то, что делалось с незапамятных времен, выходящее за пределы памяти»).

Бернар Гене, стремясь прояснить смысл средневекового выражения «новые времена» и внимательно изучив для этого «памятную записку»192 193 графа Анжу, Фулька IV Ле Решина, который в 1096 г. написал историю дома, каноника из Камбре Ламберта де Ваттрело, составившего в 1152 г. некую хронику, и доминиканца Этьена де Бурбона, между 1250 и 1260 г. ставшего автором сборника Exempla15 пришел к следующему выводу: «В средние века некоторые историки определяют новые времена как время памяти; многие считают, что достоверная память может охватить примерно сто лет; таким образом, современность, новые времена - это для каждого из них тот век, в котором они живут или жили в последние годы» [Guenée, 1976— 1977. Р. 35].

Впрочем, англичанин Готье Man писал в конце XII в.: «Это началось в нашу эпоху. Я подразумеваю под "нашей эпохой" тот период, который является для нас новым, а именно тот отрезок в сотню лет, конец которого мы ныне переживаем и все значительные события которого еще достаточно свежи и не стерлись в наших воспоминаниях прежде всего в силу того, что живы еще некоторые столетние старики, а бесчисленные сыновья восприняли от своих отцов и дедов в высшей степени достоверные рассказы о том, чего сами не видели» [цит. по: Guenée. Р. 35].

Во всяком случае, в те времена, когда развитие письма протекает параллельно существованию устного текста и возникает равновесие по крайней мере в среде просвещенных людей - litterati, между па мятью устной и памятью письменной, обращение к написанному как опоре памяти становится более интенсивным.

Сеньоры собирали в картулярии принятые к исполнению и основанные на их правах грамоты, образовывавшие по вопросам, имевшим отношение к земле, феодальный мемуар, вторая половина которого, имевшая отношение к людям, составлялась при помощи генеалогий В преамбуле грамоты, дарованной жителям Тоннера графом Невера Ги в 1174 г., говорится: «Использование букв было обнаружено и при думано для сохранения памяти о вещах. Все, что мы хотим запомнить и выучить наизусть, мы оформляем письменно, дабы то, что не может постоянно удерживаться в недолговечной и слабой памяти, было бы сохранено письменно, с помощью букв, которые могут храниться постоянно».

Долгое время короли располагали только скудными передвижными архивами. В 1194 г. Филипп-Август бросил свой в ходе поражения под Фретвалем, нанесенного ему Ричардом Львиное Сердце. Архивы королевских канцелярий создаются примерно с 1200 г. Во Франции в XIII в. начинается, например, создание архивов Счетной палаты (королевские документы, касающиеся финансовых интересов, собраны в реестры под знаменательным названием мемориалов) и парламен та. Начиная с XII в. в Италии, а в других местах - с XIII и особенно с XIV в. - быстро умножается число нотариальных архивов [Favie Р. 13-14]. С бурным ростом городов формируются городские архивы, ревностно сохраняемые муниципальным корпусом. Городская память обеспечивает этим нарождающимся и подверженным различным опасностям учреждениям коллективную, общинную идентичность. Пионером в этом отношении стала Генуя, которая создавала свои архивы начиная с 1127 г. Здесь и по сей день хранятся книги нотариальных записей, датируемые серединой XII в. В XIV в. увидели свет первые архивные описи - Карла V во Франции (папа Урбан V в 1366 г. положил начало папским архивам, а английская монархия - в 1381 г.). В 1356 г. международный договор (заключение Парижского мира между дофином и Савойей) впервые уделяет внимание судьбе архивов договаривающихся стран194.

В литературной области устные тексты долгое время существуют наряду с текстами письменными, а память является одним из основополагающих начал средневековой литературы. Это в особой степени справедливо по отношению к XI-XII вв. и к героической поэме, не только обращающей свой призыв к процессу меморизации, в котором участвуют, с одной стороны, трувер (трубадур) и жонглер, а с другой - слушатели, но и включаемой в состав коллективной памяти, что хорошо понял Поль Зюмтор, рассуждавший по поводу эпического «героя»: «"Герой" существует только в песне, но не в меньшей степен он существует и в коллективной памяти, в создании которой участвуют люди - поэт и публика»195. Ту же роль исполняет память и в школе Пьер Рише196, говоря о раннем Средневековье, утверждает: «Ученик должен все зафиксировать в своей памяти. Нет нужды доказывать существование этой интеллектуальной склонности, которая характеризует и еще долгое время будет характеризовать не только западный мир, но и Восток. Христианский школьник, как и юные мусульманин и иудей, должен знать священные тексты наизусть. Это прежде всего псалтырь, который он выучивает более или менее быстро - у некоторых на это уходило несколько лет, - а затем, если он является монахом, - устав бенедиктинцев (Coutumes de Murbach. Ill, 80). В те времена «выучить наизусть» означало «знать». Учителя, следуя советам Квинтилиана (Inst. Orat.197 198 XI, 211) и Мартиануса Капеллы (De nuptiis. Ch. V), требовали, чтобы их ученики упражнялись в запоминании всего, что они читали . Они изобретали всевозможные мнемотехнические приемы, составляли алфавитные стихотворения (versus memoriales), позволяющие легко запомнить грамматику, церковный календарь, историю»199. В том мире, который переходит от устного текста к письменному, согласно объяснениям Джека Гуди, умножается число глоссариев, словарей, списков городов, гор, цветов, океанов, которые нужно заучивать наизусть, как указывает в IX в. Рабан Маур200·201.

Начиная с конца XII в. обращение к памяти, все еще в большей степени основанное на устных формах, чем на письменных, занимает большое место в схоластической системе университетов. Несмотря на растущее число школьных рукописей, запоминание основных курсов и устных упражнений {диспуты, кводлибеты202 и т. д.) остаетс главным приемом в работе студентов.

Вместе с тем в рамках риторики и теологии разрабатываются теории памяти.

В V в. языческий ритор Мартианус Капелла в «Бракосочетании Филологии и Меркурия» (De nuptiis Philologiae et Mercurii) воспроизводит в напыщенных выражениях классическое различение мест и образов как «воспоминание с помощью вещей» и «воспоминание с помощью слов». В трактате Алкуина «Риторика и добродетели» мы видим Карла Великого, который знакомится с пятью частями риторики и доходит до памяти.

«Карл Великий: Что ты теперь скажешь о памяти, которую я считаю самой благородной частью риторики?

Алкуин: Что я могу сделать иного, чем повторить слова Марка Туллия [Цицерона]? Память - это шкаф для всего, и если она не станет охранительницей того, о чем вспоминалось, другие дарования оратора, сколь бы выдающимися они ни были, обратятся в ничто.

Карл Великий: Не существует ли правил, которые научили бы нас, как можно ее приобрести и умножить?

Алкуин: У нас нет для этого никаких других правил, кроме заучивания наизусть».

Алкуин, видимо, не знаком с приписываемой Цицерону (чей трактат «De Oratore», так же как и «Institutio Oratoria» Квинтиллиана, был практически неизвестен) риторикой «Ad Herennium», которая с XII в., когда возрастало число рукописей, стала настоящей классикой этого жанра. С конца XII в. классическая риторика обретает форму ars dictaminis - техники эпистолярного искусства, которое применя лось в административных делах и главным центром которого стала Болонья. Именно там в 1235 г. был написан второй из трактатов такого рода - составленная Бонкомпаньо да Синья «Rhetorica Novissima». Память в самом общем виде определялась здесь так: «Что такое память? Память есть славный и чудесный дар природы, посредством которого мы вспоминаем о вещах, оставшихся в прошлом, охватываем те, что присутствуют в настоящем, и провидим те, которые появятся в будущем, - и все это благодаря их сходству с ушедшими в прошлое»203.

После этого Бонкомпаньо напоминает о фундаментальном различии, существующем между естественной памятью и память искусственной.

В связи с последней Бонкомпаньо приводит длинный перечень «знаков памяти»204, составленный на основании Библии, в число которых, например, включен петушиный крик, ставший для св. Петра «знаком мнемоническим».

Основные системы средневековой христианской морали, включающие добродетели и пороки, Бонкомпаньо вводит не только в науку о памяти, превращая их в signacula - «мнемонические метки» (см.: Yates. Р. 71), но и, что, быть может, самое главное, в область, выходящую за пределы искусственной памяти, и рассматривает в качестве «основного упражнения памяти» воспоминание о рае и аде или скорее «память о рае» и «память об областях ада», прибегая к этому в то время, когда различие между чистилищем и адом еще не вполне оформилось. Это стало важным новшеством, после написания «Divina Commedia» вдохновлявшим на создание бесчисленных изображений ада, чистилища и рая, которые чаще всего следует рассматривать как «места памяти», чьи разделы напоминают о добродетелях и пороках. Именно «глазами памяти» [Yates. Р. 105] нужно смотреть на фрески Джотто в часовне Скровеньи в Падуе или Амброглио Лоренцетти во дворце общины Сиенны, на которых изображены Благое и Дурное правление. Воспоминание о рае, чистилище и аде найдет свое высшее выражение в опубликованном впервые в 1520 г. (наиболее значимое издание, с рисунками автора, вышло в свет в Венеции в 1533 г.) «Congestorium actificiosae memoriae» немецкого монаха-доминиканца Иоханнеса Ромберха, который знал все античные источники по искусству памяти и главным образом опирался на учение Фомы Аквинского. Ромберх, доведя до совершенства систему мест и образов, создает набросок системы энциклопедической памя ти, в котором средневековые знания расцветают в духовной атмосфере Возрождения.

Между тем теология постепенно преобразовала воспринятую риторикой античную традицию памяти.

Продолжая линию св. Августина, св. Ансельм (ум. в 1109 г.) и монах-цистерцианец Аелред из Риво205 вновь обращаются к триаде intellectus, voluntas, тетопа, которую Ансельм превращает в три «д стоинства» (dignitates) души, но в «Monologion» триада включает тетопа, intelligentia, amor206. Памятью и разумом (intelligence) мож обладать и без любви, но любовь невозможна без памяти и разума. Так же и Аелред из Риво в своем трактате «De anima» в первую очередь занят поиском места для памяти среди способностей души.

В XIII в. значительное внимание памяти уделяют два гиганта-доминиканца - Альберт Великий и Фома Аквинский. Античную риторику и Августина они дополняют в первую очередь идеями Аристотеля и Авиценны. Альберт рассуждает о памяти в трактатах «De bono» и «De anima», а также в комментарии к «De memoria et reminiscentia» Аристотеля. Он отталкивается от аристотелевского различения памяти и воспоминания. Продолжая линию христианского понимания «внутреннего человека», он включает в представление о памяти намерение, предчувствует роль памяти в воображаем и соглашается с тем, что басня, чудесное, эмоции, которые привод к метафоре, помогают памяти, но поскольку память является необ ходимым вспомогательным средством осмотрительности, т. е. м дрости (представленной в виде женщины с тремя глазами, которая способна видеть прошлое, настоящее и будущее), Альберт настаивает на важности обучения памяти, на применении мнемотехнических приемов. Наконец, Альберт, как хороший «натуралист», увязывает память с темпераментом. По его мнению, наиболее благоприятствует хорошей памяти «сухо-теплая меланхолия, меланхолия интеллектуальная» [Yates. Р. 82]. В ком же должен был обнаружить мысль о воспоминании и чувствительность к воспоминанию Альберт Великий, предвестник «меланхолии» Возрождения?

Помимо всех прочих интересовавших его проблем Фома Аквинский имел особую склонность к рассуждениям о памяти: его природная память была, вероятно, феноменальной, а искусственная память подверглась тренировке в период обучения у Альберта Великого в Кельне.

Фома Аквинский, подобно Альберту Великому, в «Сумме теологии» («Summa Theologiae») рассуждает об искусственной памяти как о добродетели осмотрительности207 и так же, как и Альберт Великий, пишет комментарий к трактату «De memoria et reminiscentia». Исходя из классического учения о местах и образах, он сформулировал четыре мнемонических правила.

1. Нужно отыскивать «символы, присущие тем вещам, которые хотят вспомнить». И Фрэнсис Йетс [Yates. Р. 87] комментирует: «В соответствии с этим методом, необходимо придумывать символы и образы, поскольку простые духовные намерения легко покидают душу, или хотя бы, так сказать, находиться в связи с телесными символами; это нужно потому, что человеческая способность познания более сильна в том, что касается sensibilia208. Вот почему способность к запоминанию расположена в чувствительной части души». Память связана с телом.

2. Затем нужно расположить «вещи, которые хотят вспомнить, в определенном порядке, таким образом, чтобы, припомнив одну какую-то черту, можно было бы легко перейти к следующей». Память есть рассудок.

3. Нужно «тщательно изучить вещи, которые хотят вспомнить, и отнестись к ним с интересом». Память связана с вниманием и намерением.

4. Нужно «размышлять о том, что хотят вспомнить». Именно поэтому Аристотель говорит, что «размышление сохраняет память», ибо «привычка подобна природе».

Значение этих правил проистекает из того влияния, которое на протяжении веков, и главным образом с XIV по XVII в., они оказывали на теоретиков памяти, теологов, педагогов, художников. Йетс полагает, что фрески второй половины XIV в. капелле дельи Спаньоли доминиканского монастыря Санта Мария Новелла во Флоренции благодаря использованию «телесных символов» для обозначения свободных искусств и теолого-философских дисциплин представляют собой иллюстрацию к томистским теориям памяти. В начале XIV в. доминиканец Джованни да Сан Джиминьяно в трактате «Summa de exemplis ac similitudinibus rerum» выразил эти правила в кратких формулах:

«Существуют четыре момента, которые помогают человеку иметь хорошую память.

Первый - расположить вещи, которые он хочет вспомнить, в определенном порядке.

Второй - отнестись к ним с интересом.

Третий - свести их к непривычным символам.

Четвертый - повторять их, часто о них размышляя» (Кн. VI. Гл. XIII).

Несколько позже другой доминиканец из пизанского монастыря, Бартоломео да Сан Конкордио (1262-1347), вновь обратился к томистским правилам памяти в своих « Ammae stramenti degli antichi» -первом труде, в котором искусство памяти трактовалось на обывательском языке, т. е. по-итальянски, поскольку оно предназначалось для мирян.

Среди многочисленных «Artes memoriae» позднего Средневековья - периода их наибольшего расцвета (как и «Artes Morien-di»209) - можно указать на трактат «Phoenix sive artificiosa memoria»210Пьетро ди Равенна, его первое издание вышло в 1491 г. в Венеции и затем в 1492 г. в Болонье - второе. Это был, по-видимому, самый популярный из подобных трактатов. Известно несколько его изданий, относящихся к XVI в. Он был переведен на различные языки. Например, в 1548 г. Робер Коплан издал его в Лондоне под названием «The Art of Memory that otherwise called the Phoenix».

Эразм в своем «De ratione studii»211 (1512) не обнаруживает симпатии к науке мнемоники: «Хотя я и не отрицаю, что места и образы могут помочь запоминанию, тем не менее наилучшая память по-прежнему основывается на трех очень важных вещах: учеба, порядок и применение»212. В сущности, Эразм рассматривает искусство памяти как пример средневекового схоластического интеллектуального варварства и особо предостерегает против «магических» практик памяти. А Меланхтон в «Retorica elementa»213 (Венеция, 1534) прямо запретит студентам использовать приемы и «трюки» мнемоники.

Для него память смешивается с нормальным процессом получения знаний.

Нельзя покинуть Средневековье, не вспомнив одного теоретика, также очень оригинального в этой области - в области понимания памяти в этот период, - Раймунда Луллия. Поразмышляв о памяти в различных трактатах, Раймунд Лулл ий ( 1233-1315/1316) создал в конце концов три трактата - «De memoria», «De intellectu» и «De voluntate» (а это значит, что он отталкивался от августинианской троицы), если не считать еще одного - «Liber ad memoriam confirmandam»214. Весьма не похожее на доминиканские «Artes Memoriae», «Ars Memoriae» Луллия является «методом исследования, а именно методом логического исследования» [Yates. Р. 200], который разъясняется в «Liber septem planetarum»215 самим Луллием. Секреты ars memorandi скры ты, по мнению Луллия, в семи планетах. Неоплатоническое истолкование луллизма в XVI в. во Флоренции (Пико делла Мирандола) привело к тому, что в его «Ars Memoriae» обнаружилась каббалистическая, астрологическая и магическая доктрина. Таким образом, он оказал благотворное влияние на эпоху Возрождения.

4. Процесс развития письменной и образной памяти

от Ренессанса до наших дней

Книгопечатание революционизирует - хотя и медленно - память Запада. Еще медленнее оно революционизирует ее в Китае, где не было известно о ручном наборе, о типографском деле, хотя книгопечатание и было открыто в IX в. нашей эры, и вплоть до введения в XIX в. западных механических технологий здесь довольствовались ксилографией - печатью с помощью досок с глубокой гравировкой. Таким образом, книгоиздание не могло широко распространиться в Китае, но его влияние на память, по крайней мере в образованных слоях, было значительным, поскольку издавались главным образом научные и технические трактаты, которые ускоряли запоминание знания и расширяли сферу его распространения.

Иначе обстояло дело в Европе. Андре Леруа-Гуран так охарактеризовал те революционные изменения, которые произошли с памятью благодаря книгопечатанию: «До появления книгопечатания... довольно сложно было отделить устную передачу текста от письменной. Весь массив того, что было известно, был упрятан в устных практиках и технических приемах; лишь небольшое количество известного, не изменявшееся в этих пределах со времен древности, было зафиксировано в рукописях, дабы быть заученным наизусть... С появлением печатной продукции... читатель не только обнаружил громадный массив коллективной памяти, материалы которой он не имел средств зафиксировать во всем их объеме, но перед ним часто возникала необходимость использования все новых и новых текстов. Тем самым мы наблюдаем прогрессирующую экстериоризацию индивидуальной памяти; именно извне проводится работа по ориентации в сфере написанного» [Leroi-Gourahn, 1964-1965. Р. 69-70].

Однако последствия изобретения печатного станка в полной мере дадут о себе знать лишь в XVIII в., когда успехи науки и философии изменят содержание и механизмы формирования коллективной памяти. «Европейский XVIII век кладет конец Древнему миру как изданием печатной продукции, так и развитием техники... За несколько десятилетий социальная память при помощи книг поглощает всю древность, историю великих народов, географию и этнографию целого мира, окончательно обретшего сферичность, философию, право, науки, искусства, технические знания и литературу, переведенную с двадцати различных языков. Эта волна, постоянно усиливаясь, идет на нас; но, даже принимая во внимание все возможные соотношения, можно утверждать, что ни в какой другой момент история человечества не знала такого стремительного расширения коллективной памяти. Поэтому уже в XVIII в. встречаются все формулы, используя которые можно предложить в распоряжение читателя ранее накопленную память» [Ibid. Р. 70]. И именно этот период, который отделяет конец Средневековья и зарождение книгопечатания от начала XVIII в., по мнению Фрэнсис Йетс, оказывается отмечен долгой агонией искусства памяти.

В XVI в. «кажется, что искусство памяти как бы удаляется от главных нервных центров европейской традиции, чтобы стать маргинальным» [Yates. Р. 119].

Хотя небольшие разработки на тему «Come migliorare la tua memoria» («Как усовершенствовать твою память») не переставали издаваться (что продолжается и в наши дни), классическое учение о памяти, сложившееся в эпоху греко-римской античности и преобразованное схоластикой, которая в эпоху Средневековья занимала центральное место в сфере образования, литературы (достаточно вспомнить еще раз о «Divina Commedia») и искусства, постепенно почти полностью растворилось в гуманистическом движении, однако герметическое течение, одним из основателей которого был Луллий, а окончательный вид которому придали Марсилио Фичино и Пико делла Мирандола, успешно развивалось вплоть до конца XVII в.

Первоначально из этого течения выдинулась любопытная личность, в свое время широко известная в Италии и во Франции, а потом забытая, - Джулио Камилло Дельминио, «божественный Камилло» [Ibid. Р. 144-187). Этот венецианец, который родился около 1480 г., а умер в Милане в 1544 г., построил в Венеции, а затем в Париже деревянные театры. Их описаний не сохранилось, но можно предположить, что они напоминали идеальный театр, описанный самим Камилло в «L'Idea del Teatro», опубликованной в Венеции и Флоренции в 1550 г., уже после его смерти. Сконструированный на основе принципов классической мнемонической науки, этот театр фактически представлял собой воспроизведение вселенной в процессе ее развития, начиная от первопричин и включая все этапы творения. Основания этого театра образовывали планеты, знаки зодиака и трактаты, предполагаемым автором которых был Гермес Трисмегист, - «Asclepius» в латинском переводе, известном уже со средних веков, и «Corpus hermeticum» в латинском переводе Марсилио Фичино. Teatro Камилло следует отнести к первому периоду венецианского Возрождения, а «искусство памяти» в таком случае нужно включить в это возрождение, в особенности в его архитектуру. Если находившийся под влиянием Витрувия (именно при строительстве театра «Олимпик» в Виченце) Палладио, вероятно, испытавший также влияние Камилло, не довел до завершения театральную архитектуру, основанную на герметической теории памяти, то, можно предположить, что в Англии эти теории достигли большего расцвета. С 1617 по 1619 г. в Оппенгейме в Германии были опубликованы два тома (Fludd. Том I - «Макрокосм», том III -«Микрокосм») сочинения Роберта Фладда «Utriusque Cosmia, maioris scilicet et minoris, metaphysica, physica atque technica Historia», в которых можно обнаружить герметическую теорию театра памяти, превращенного на этот раз из прямоугольного в круглый {ars rotunda вместо ars quadratd). Как полагает Йетс [см.: Ibid. Р. 367-394], воплощением этой идеи, вероятно, стал знаменитый лондонский театр «Глобус» - театр Шекспира.

Тем временем оккультные теории памяти нашли своего наиболее крупного теоретика в Джордано Бруно (1548-1600), и эти теории были главной причиной преследования, осуждения церковью и казни знаменитого доминиканца. О деталях этих теорий, которые изложены главным образом в трактатах «De umbris idearum» (Париж, 1582), «Cantus Circaeus» (1582), «Ars reminiscendi, explicatio triginta sigillorum ad omnium scientiarum et artium inventionem, dispositionem et memoriam» (опубликован в Англии в 1583 г.), «Lampas triginta statuarum» (написан в Виттемберге в 1587 г., впервые опубликован в 1891 г.), «De imaginum, signorum et idearum compositione» (Франкфурт, 1591), можно прочесть в прекрасной книге Фрэнсиса Йетса. Здесь же удовольствуемся замечанием о том, что, согласно Бруно, колеса памяти функционируют с помощью магии и что «такая память должна была быть памятью божественного существа - Мага, одаренного божественными способностями благодаря воображению, связанному с действием космических сил. Подобная попытка должна была бы основываться на герметической идее о том, что человеческий mens216 божествен, что его происхождение связывает его со звездными правителями мира и что он способен одновременно отражать и контролировать вселенную» [Ibid. Р. 241-242].

Наконец, в Лионе в 1617 г. некто Иоханнес Паэпп в своем труде «Schenkelius detectus, seu memoria artificalis hactenus occultata» заявил, что его учитель Ламберт Шенкель (1547 - ок. 1603), который опубликовал два трактата о памяти («De memoria». Дуэ, 1593 и «Gazophylacium». Страсбург, 1610; французский перевод - Париж, 1623), казавшийся верным последователем античных и схоластических теорий о памяти, в действительности был тайным приверженцем герметизма. Это была лебединая песня мнемонического герметизма. Научный метод, который предстоит разработать в XVII в., должен будет уничтожить эту вторую ветвь средневекового Ars Метопае.

Уже французский протестант Пьер де ла Раме (род. в 1515), ставший жертвой Варфоломеевской ночи в 1572 г., в своих «Scholae in liberales artes» (1569) требовал заменить прежние приемы запоминания новыми, основанными на «диалектическом принципе», на некоем «методе». Бунт разума против памяти, который вплоть до наших дней все еще продолжает вдохновлять некое течение «антипамять», требующее, к примеру, исключения из школьных программ или уменьшения в них материалов, заучиваемых «на память», тогда как детские психологи, такие как Жан Пиаже, доказали, как мы видели, что память и разум, будучи далекими от конфронтации, поддерживают друг друга.

Во всяком случае, Фрэнсис Бэкон еще в 1620 г. писал в «Novum Organum»: «Создан также и уже используется некий метод, который, будучи ложным, не является методом законным; он сводится к передаче знаний таким образом, чтобы можно было быстро продемонстрировать наличие культуры, будучи при этом совершенно ее лишенным. Таково творчество Раймона Луллия» [Ibid. Р. 402].

В это же время Декарт в «Cogitationes privatae»217 (1614-1621) предпринимает атаку на «глупости Шенкеля (в его книге "De arte memoriae")» и предлагает несколько логических «методов», помогающих стать хозяином своего воображения, «а именно посредством сведения вещей к их причинам; когда же все они в конечном счете будут сведены к единой причине, станет ясно, что нет никакой необходимости в памяти для всех наук» [Ibid. Р. 400].

Быть может, один только Лейбниц попытался в своих еще не опубликованных рукописях, хранящихся в Ганновере [Ibid. Р. 353], примирить искусство памяти Луллия, определенное им как «ком бинационное», с современной наукой. Колеса памяти Луллия, идею которых подхватил Джордано Бруно, движимы знаками, метками литерами, отпечатками. Лейбниц, как видно, полагал, что достато но будет создания универсального математического языка из меток Впечатляющая сегодня математизация памяти пребывает между средневековой системой Луллия и современной кибернетикой.

Рассказывая об этом периоде «расширяющейся памяти», как назвал его Андре Леруа-Гуран, обратимся к свидетельству словаря. Мы осуществим это на примере французского языка в пределах семантических полей, образуемых тпета и тетопа.

Средние века принесли центральное слово «mémoire» (память), появившееся вместе с первыми письменными памятниками в XI в. В XIII в. к нему добавляется слово «mémorial» {франц. памятный. -Прим. пер.), которое, как мы видели, относится к финансовым расчетам, а в 1320 г. - слово «память» в мужском роде {франц. «un mémoire». - Прим. пер.), указывающее на административное досье. Память становится бюрократической, оказывается на службе у монархического централизма, который утверждался в то время. XV в. стал свидетелем появления слова «mémorable»218 - традиционалистского представления о памяти, что произошло в эпоху, когда своего апогея достигли Artes Метопае и состоялось возвращение античной литературы. В XVI в., в 1552 г., появляются «mémoires»219, написанные каким-либо, как правило, достойным, персонажем; и это происходит в том веке, когда рождается история и утверждается представление об индивиде. XVIII в. приносит в 1726 г. слово «mémorialiste»220, а 1777 г. - «memorandum», которое было заимствовано из латыни через английский. Возникновение журналистской и дипломатической памяти означает наступление публичного, национального и интернационального, мнения, которое также создает свою память. В первой половине XIX в. словесное творчество рождает целую совокупность терминов: «амнезия» (медицинский термин, появляется в 1803 г.), «мнемоника» (1800), «мнемотехника» (1823), «мнемотехнический» (1836), «меморизация», изобретенный в 1847 г. швейцарскими педагогами, - и наличие этой совокупности свидетельствует о прогрессе в образовании и педагогике, а появление в 1853 г. термина «aide-mémoire»221 показывает, что повседневная жизнь пронизана потребностью в памяти. И, наконец, педантичный термин «mémoriser»222, возникший в 1907 г., словно подводит итог распространению памяти вширь.

Однако, как на то указывает Андре Леруа-Гуран, решающую роль в расширении коллективной памяти сыграл все же XVIII в.: «Словари достигают своих пределов во всевозможных энциклопедиях, которые публикуются для того, чтобы быть использованными промышленными рабочими и мастерами на все руки, выступающими в качестве чистых эрудитов. Первый подлинный взлет технической литературы относится ко второй половине XVIII века... Словарь учреждает весьма развитую форму внешней памяти, в которой мысль оказывается до бесконечности морализованной. Большая Энциклопедия 1751 г. является неким продолжением скромных учебников, превращенных в словари... энциклопедия - это память, которая в алфавитном порядке разделена на части и каждая изолированная клеточка которой содержит живую частицу всеобщей памяти. Между автоматом Вокансона223 и современной ему "Энциклопедией" существует та же связь, что и между электронной машиной и сегодняшним интегратором воспоминаний» [Leroi-Gourhan, 1964-1965. Р. 70-71].

Недавно накопленная память взрывается в революции 1789 г. Не была ли последняя главным детонатором этого взрыва?

В то время как живые обретают возможность располагать все более богатой технической, научной и интеллектуальной памятью, сама память как бы отворачивается от мертвых. С конца XVII до конца XVIII в., во всяком случае во Франции, сохранение памяти о мертвых заметно ослабевает. Могилы, включая могилы королей, становятся очень скромными. Места погребения оказываются предоставленными естественному ходу вещей, кладбища - пустынными и плохо ухоженными. Француз Пьер Мюре в своих «Погребальных церемониях всех народов» говорит о том, что забвение мертвых приняло особенно шокирующие формы в Англии, и связывает это с протестантизмом: «Когда-то усопших поминали каждый год. Сегодня о них больше не говорят - это воспринималось бы как проявление излишней приверженности папизму». Как считает Мишель Вовель, ему удалось установить, что в эпоху Просвещения было желание «устранить смерть» [Vovelle, 1974].

Непосредственно после Французской революции, как и в других странах Европы, во Франции заявляет о себе возвращение к памяти мертвых. Начинается великая эпоха могил, с новыми типами памятников, надгробных надписей и ритуала посещения кладбища. Могила, отделенная от церкви, вновь становится центром воспоминания. Романтизм делает акцент на притягательности кладбища, связанного с памятью.

XIX в. стал свидетелем подъема духа поминовения, охватившего уже не столько сферу знания, как это было в XVIII в., сколько сферы чувств, а также, следует это признать, воспитания.

Не подала ли этому пример Французская революция? Мона Озуф хорошо описывает, как революционный праздник был поставлен на службу памяти. «"Отмечание памяти" стало частью революционной программы: "Издатели календарей и организаторы празднеств сходились в том, что с помощью праздников необходимо поддерживать память о Революции"» [Ozuf. Р. 199]. Уже статья 1-я Конституции 1791 г. гласила: «С целью сохранения памяти о Французской револю ции будут установлены общенациональные праздники».

Но вскоре начинается манипуляция памятью. После 9 термидора многие становятся более чувствительными к массовым избиениям и казням, причиной которых становится террор; принимается решение освободить коллективную память от мыслей о «множественности жертв» и обязать «цензуру вступить в борьбу с памятью за мемориальные праздники» (Ozuf. Р. 202). Нужно поискать что-то иное. Только три революционных дня показались термидорианцам достойными стать памятными датами: 14 июля, 1 вандемьера, первый день республиканского года, в который не было пролито ни единой капли крови, и, - правда, с большими колебаниями - 10 августа, день падения монархии. В то же время идея отмечать 21 января - даты казни Людовика XVI - не получила одобрения как «недопустимое ознаменование».

Романтизм - в большей степени литературный, чем догматический, - вновь обнаруживает очарование памяти. В своем переводе трактата Вико «О древней мудрости Италии» (1835) Мишле сумел вычитать следующий параграф «Метопа et phantasia»: «Латиняне называют память memoria, когда она сохраняет воспринятое чув ствами, и reminiscentia, когда она это возвращает. Но точно так ж они обозначали способность, посредством которой мы создаем образы и которая у греков именуется phantasia, а у нас - imaginativa, иб то, что мы по-простому называем воображать, латиняне называл тетогаге... Поэтому греки и говорят в своей мифологии, что музы порождающие воображение, являются дочерьми Памяти»224. В этом обнаруживается связь между памятью и воображением, памятью и поэзией.

Вместе с тем секуляризация праздников и календарей, происходящая во многих странах, способствует умножению числа знаменательных дат. Так, во Франции память о революции привязывают к празднованию 14 Июля, а о превратностях утверждения этой даты нам рассказала Розмонд Сансон. Отмененный Наполеоном, этот праздник был восстановлен только по предложению Раймона Распая 6 июля 1880 г. Автор предложенного закона заявил: «Организация целой серии национальных праздников, вызывающих у народа воспоминания, связанные с существующим политическим институтом, - это необходимость, которую признали и реализовали на практике все правительства». Уже Гамбетта писал в «Репюблик Франсэз» (15 июля 1872 г.): «Свободный народ нуждается в национальных праздниках».

В Соединенных Штатах Америки сразу же после войны за отделение северные штаты учредили День поминовения, который впервые отмечался 30 мая 1868 г. В 1882 г. этому дню дали название: «Memori Day».

Если революционеры и желают учреждения праздников в честь революции, то настоящая мания празднования памятных дат характерна для консерваторов и еще в большей степени - националистов, для которых память - это и цель, и инструмент управления. Основатель «Лиги патриотов» Поль Дерулед в 1881 г. написал:

Знаю я тех, кто верят, что ненависть вскоре бесследно пройдет. Нет! Забвение в наши сердца никогда не найдет доступ вольный Слишком много своих территорий утратил французский народ, И захватчики наши уж слишком победой своею довольны225.

К республиканскому празднику - 14 Июля - католическая и националистическая Франция добавляет чествование Жанны д'Арк. Своего апогея придание значимости прошлому достигает в нацистской Германии и фашистской Италии.

Для ознаменования тех или иных дат используются все новые средства: умножается число памятных монет, медалей, почтовых марок. Приблизительно с середины XIX в. возникает новая волна -установка статуй, у европейских народов появляется новая культура надписей (в виде памятников, табличек с названиями улиц, мемориальных досок на домах умерших знаменитостей). Это та обширная область, в которой смешиваются политика, чувствительность, фольклор и которая еще ждет своих историков. Во Франции XIX в. Морис Агулон проложил в этом направлении путь своими исследованиями статуемании, республиканских картинок и символики. Рост туризма придал неслыханное ускорение расширению масштабов торговли «сувенирами».

Между тем получает развитие научное движение, призванное обеспечивать потребности коллективной памяти народов в памятных монументах.

Так, во Франции во время революции создаются Национальные архивы (декрет от 7 сентября 1790 г.). Декрет от 25 июня 1794 г., разрешающий обнародование архивов, открывает новый этап, этап предоставления в распоряжение широкой публики документов, связанных с национальной памятью. В других странах в XVIII в. создаются централизованные хранилища архивов: в первые годы века -Савойский дом в Турине, в 1720 г. в Санкт-Петербурге - Петром Великим, в 1749 г. в Вене - Марией-Терезией, в 1765 г. - в Польше, в Варшаве, в 1770 г. - в Венеции, в 1778 г. - во Флоренции и т. д. Вслед Францией в Англии, в Лондоне, в 1838 г. учреждается «Public Record Office»226. Папа Лев XIII в 1881 г. открывает для публики Секретный архив Ватикана (Archivo segreto vaticano), созданный в 1611 г.

Были созданы профильные учреждения для подготовки специалистов по изучению таких фондов: «Ecole de Chartes» в 1821 г. в Париже (реорганизована в 1829 г.), «Institut f г sterreichische Geschichtsforschun»227, основанный Т. фон Зиккелем, в 1854 г. в Вене, «Scuola di Paleografia e Diplomatic», организованная Бонаини, в 1857 г. во Флоренции.

То же самое относится и к музеям. После предпринятых в XVIII в. робких попыток открыть для публики Лувр (между 1750 и 1774 г.), Публичный музей в Касселе, основанный в 1779 г. ландграфом Гессе, и выставки больших коллекций в специально предназначенных для этого зданиях (Эрмитаж в Санкт-Петербурге при Екатерине II в 1764 г., Музей Клементино в Ватикане в 1773 г., Прадо в Мадриде в 1785 г.) наступает наконец время публичных национальных музеев. 10 августа 1793 г. была торжественно открыта Большая галерея Лувра, Конвент создал музей техники под показательным названием - Музей (Conservatoire) искусств и ремесел, в 1833 г. Луи-Филипп основал Версальский музей, посвященный славе Франции. Благодаря размещению коллекции Дю Соммерара в музее Клюни национальная память французов достигает средних веков, а в связи с созданием Наполеоном III в 1862 г. музея Сен-Жермен - и доисторических времен.

Немцы создают Музей национальных древностей в Берлине (1830) и Германский музей в Нюрнберге (1852). Савойский дом в Италии в процессе объединения страны создает во Флоренции в 1859 г. Национальный музей Барджелло.

В скандинавских странах - как элемент коллективной памяти -увековечивается память «народная»: в ожидании состоявшегося в 1891 г. открытия в Стокгольме музея под открытым небом (skansen) в Дании в 1807 г., в Норвегии, в Бергене, в 1828 г., а в Финляндии, в Хельсинки, в 1849 г. открываются фольклорные музеи.

Внимание к сохранению памяти о технических достижениях, о чем заявлял в «Энциклопедии» Д'Аламбер, выразилось в создании в 1852 г. Музея мануфактуры в Мальборо Хаус (Лондон).

Одновременно развивается сеть библиотек. В 1731 г. в США Бенджамин Франклин открывает публичную библиотеку в Филадельфии.

В число важных и значимых проявлений коллективной памяти я включил бы и относящиеся к XIX - началу XX в. следующие два явления.

Во-первых, это возведение сразу же после Первой мировой войны монументов в честь павших. Траурное поминание находит в этих событиях новый импульс. В стремлении преодолеть ограничения, накладываемые памятью, ассоциировавшейся с анонимностью, и заявить над безымянным прахом об опирающейся на общую память монолитности нации в нескольких странах были созданы могилы неизвестного солдата.

Второе - это фотография, которая осуществляет переворот в вопросе о памяти: она умножает и демократизирует ее, придает ей точность; никогда ранее не достигавшаяся степень правдивости визуальной памяти позволяет сохранять воспоминания о времени и о хронологической эволюции.

Пьер Бурдьё и его коллектив по достоинству оценили значение «семейного альбома»: «Портретная галерея демократизировалась, и каждая семья имеет в лице своего главы признанного портретиста. Фотографировать детей - это значит становиться историографом их детства и готовить им в качестве наследства изображения их такими, какими они были когда-то... Семейный альбом выражает правду социальной памяти. Ничто в меньшей степени не походит на художественный поиск утраченного времени, чем эти сопровождаемые комментариями показы фамильных фотографий - этот ритуал приобщения, которому подвергает семья своих новых членов. Размещенные в хронологическом порядке - «порядок оснований» социальной памяти, -изображения прошлого напоминают о событиях и передают о них воспоминания, которые заслуживают быть сохраненными, поскольку определенная группа видит некий фактор своего воссоединения в свидетельствах своего былого единства или, что приводит к тому же, потому что она извлекает из своего прошлого подтверждения своего единства в настоящем. Вот почему нет ничего более благопристойного, в большей степени внушающего доверие и поучительного, чем семейный альбом: все необычные происшествия, которые заключает в себе индивидуальное воспоминание в своеобразной форме некоей тайны, отсюда удалены, и общее прошлое, или, если угодно, наименьший общий знаменатель этого прошлого, обладает почти кокетливой четкостью регулярно посещаемого надгробного памятника»228. Внесем в эти проникновенные строки лишь одну поправку и сделаем одно дополнение.

Отец далеко не всегда является признанным портретистом семьи. Нередко им оказывается мать. Следует в этом видеть некий отголосок принадлежащей женщине функции сохранять воспоминания или, наоборот, победу, с помощью феминизма одержанную памятью группы?

К фотографированию добавляется покупка почтовых открыток. И те и другие образуют новые семейные архивы, иконотеку семейной памяти.

5. Потрясения в сфере памяти, имевшие место

в наше время

Андре Леруа-Гуран, сосредоточившись над процессами формирования коллективной памяти, разделил ее историю на пять периодов, которые я и перечисляю: «период устной передачи, период письменной передачи - с помощью таблиц или указателей, период простых карточек, период механографии и период электронной серийности» [Leroi-Gourhan, 1964-1965. Р. 65].

Мы только что рассмотрели скачок, совершенный коллективной памятью в XIX в.: память, сохраняемая на карточках, была лишь продолжением существовавшего ранее, точно так же как типографское дело явилось в целом завершением процесса накопления памяти начиная с древних времен. Впрочем, Андре Леруа-Гуран удачно определил успехи, достигнутые памятью, сохраняемой на карточках, и ее пределы: «Коллективная память достигла в XIX в. такого объема, что стало невозможно требовать от индивидуальной памяти, чтобы она заключала в себе содержание целых библиотек... XVIII в. и значительная часть XIX все еще жили благодаря записным книжкам для заметок и каталогам различных произведений; затем перешли к документации, хранящейся на карточках, которая реально сложилась к началу XIX в. В своей самой неразвитой форме она уже соответствует строению коры головного мозга, если бы та была выставлена на обозрение, поскольку даже простую библиографическую картотеку пользователь может организовать множеством способов... Впрочем, образ коры головного мозга является в известной мере неверным, ибо если картотеку считать памятью в строгом смысле этого слова, то это память, не обладающая собственными средствами припоминания, и оживление ее требует ее введения в операционное, визуальное или ма нуальное, поле исследователя» [Ibid. Р. 72-73]. Но целый ряд потрясений в сфере памяти, происшедших в XX в., особенно после 1950 г., вызвал настоящую революцию памяти, и память электронная - это всего лишь один из ее элементов, хотя и наиболее впечатляющий.

Появление в ходе Второй мировой войны больших вычислительных машин, что следует рассматривать как процесс грандиозного ускорения течения истории - и в частности истории техники и науки, - начавшегося с 60-х гг. XX в., укладывается в долгую историю ав томатизированной памяти. В связи с компьютерами уместно вспомнить об изобретенной в XVII в. Паскалем арифметической машине, которая в отличие от простых счетов обладает способностью запом нать и способностью считать.

Функция памяти следующим образом проявляется в компьютере, который содержит:

а) средства ввода данных и программ;

б) элементы, обладающие памятью и представляющие собой магнитные устройства, которые сохраняют введенные в машину сведения и частичные результаты, полученные в ходе работы;

в) средства для исключительно быстрых вычислений;

г) средства контроля;

д) средства выведения результатов229.

Различают память «оперативную», которая регистрирует все да ные, предназначенные для использования, и память обгцую, котора временно сохраняет промежуточные результаты, а также некоторые постоянные данные230. В известном смысле в компьютере обнаруживается то различие, которое проводят психологи между краткосроч ной и долговременной памятью.

В конечном счете память - это одна из трех фундаментальных операций единой деятельности компьютера, которая может быть разложена на «письмо», «память» и «чтение»231. В некоторых случаях эта память может быть неограниченной.

К этому первоначальному разграничению человеческой и электронной памяти на основании длительности ее сохранения нужно добавить, что «человеческая память в особой степени неустойчива и податлива (укажем в качестве примера на ставшую сегодня в психологии классической критику свидетельских показаний в суде), в то время как память машин характеризуется очень высокой стабильностью, принадлежа к тому типу памяти, который представляет книга, но в сочетании с невиданной доселе легкостью припоминания232.

Очевидно, что создание искусственного мозга, в направлении чего сделаны лишь первые шаги, ведет к созданию «машин, превосходящих человеческий мозг в осуществлении операций, порученных памяти, и к рациональному суждению», а также к констатации того, что «кора головного мозга, какое бы восхищение она ни вызывала, недостаточна в той же мере, что и рука или глаз» [Leroi-Gourhan, 1964-1965. Р. 75]. Но следует констатировать, что электронная память действует только по команде и в соответствии с программой, заданной человеком, что в человеческой памяти сохраняется обширный «неинформа-тизируемый» сектор и что подобно всем формам автоматической памяти, возникавшим в истории, электронная память - это всего лишь помощник и слуга памяти и разума человека.

Помимо услуг, оказываемых в различных технических и административных областях, где информатика находит для себя первичные и главные данные, в нашем случае нужно отметить два важных следствия возникновения электронной памяти.

Во-первых, это использование компьютеров в сфере общественных наук, и в частности в той из них, для которой память выступает и как материал и как объект исследования, - в истории. История пережила настоящую революцию в области документирования, и компьютер, пожалуй, стал лишь одним из ее элементов, а архивная память была опрокинута появлением нового типа памяти - банка данных233Появляется все больше работ, выполненных с помощью электронной памяти. Укажем на работы Роберто Буса о Фоме Аквинском, Дэвида Херлихи и Кристиана Клапиш-Цубера «Тосканцы и их семьи. Анализ флорентийского Кадастра за 1427 год» [Herlihy, Klapisch-Zuber. 1978].

Вторым следствием является «метафорический» эффект распространения понятия памяти, а также значение влияния электронной памяти на другие типы памяти по аналогии. Наиболее яркий приме этого - биология. Нашим гидом здесь будет лауреат Нобелевской премии Франсуа Жакоб со своей книгой «Логика живого. История наследственности» [Jacob. 1970].

Компьютер был одним из отправных пунктов открытия биологической памяти, памяти о наследственности. «С развитием электро ники и появлением кибернетики сама организация становится объектом изучения для физики и технологии» [Ibid. Р. 267]. Вскоре процесс этот захватил молекулярную биологию, в которой было открыто, что «наследственность функционирует, как память вычислительного устройства» [Ibid. Р. 274].

Изучение биологической памяти восходит по меньшей мере к XVIII в. Мопертюи и Бюффон предвидели эту проблему: «Воспроизводство некоей структуры, образованной соединением элементарных единиц, требует передачи "памяти" от одного поколения к другому» [Ibid. Р. 141]. Для Мопертюи - последователя Лейбница -«память, управляющая живыми частицами при формировании эмбриона, не отличается от психической памяти» [Ibid. Р. 92]. Для материалиста Бюффона «внутренняя форма представляет собой скрытую структуру, "память", организующую материю тем же способом, который имеет место при формировании ребенка по образу родителей» [Ibid. Р. 94]. В XIX в. обнаруживается, что «какими бы ни были название и природа сил, посредством которых родительские структуры воспроизводятся в ребенке, искать их следует именно в клетке» [Ibid. Р. 142]. Но в первой половине XIX в. «для выполнения роли памяти и обеспечения надежного воспроизведения признается лишь "витальное движение"» (Ibid. Р. 142]. Как и Бюффон, Клод Бернар «помещает память не в частицы, составляющие организм, а в особую систему, которая руководит размножением клеток, их дифференциацией и последовательным формированием организма», тогда как Дарвин и Геккель «превращают память в свойство» частиц, образующих организм. В 1865 г. Мендель открывает великий закон наследственности. Чтобы его объяснить, «нужно обратиться к структуре более высокого порядка, еще более скрытой, более глубоко запрятанной в теле; это значит, что память наследственности помещена в структуре третьего порядка» [Ibid. Р. 226]. Однако сам факт его открытия долгое время оставался неизвестным. Нужно было дождаться XX столетия и рождения науки генетики, чтобы обнаружить, что эта организующая структура скрыта в клеточном ядре и что «именно в нем пребывает "память" наследственности» [Ibid. Р. 198].

Решение в конце концов было найдено молекулярной биологией: «Наследственная память содержится в организации макромолекулы, в ее "послании", созданном путем распределения химических причин на всем протяжении полимера, который содержит наследственную память. Она становится структурой четвертого порядка, посредством чего и определяются форма живого существа, его свойства и его функционирование» [Ibid. Р. 269].

Любопытно, что биологическая память больше походит на память электронную, чем на память нервную, мозговую. С одной стороны, она также определяется программой, в которой соединяются два понятия - «память и проект» [Ibid. Р. 10]. С другой - она негибка: «Благодаря гибкости своих механизмов нервная память особым образом приспособлена для передачи приобретенных черт. Благодаря своей негибкости наследственная память этому противостоит» [Ibid. Р. 11]. И даже в отличие от компьютеров «наследственная информация не допускает ни малейшего заранее обусловленного вмешательства извне. Здесь не может произойти изменения программы ни под воздействием человека, ни под воздействием среды» [Ibid. Р. 11].

Возвращаясь к социальной памяти, можно сказать, что те потрясения, которые она испытала во второй половине XX в., как представляется, были подготовлены распространением памяти в сфере философии и литературы. В 1896 г. Бергсон публикует «Материю и память». В точке пересечения восприятия и памяти он обнаруживает центральное понятие образа. В результате длительного анализа дефектов памяти (речевая амнезия или афазия) за поверхностной, безличной, уподобляемой привычке памятью он обнаруживает память глубинную, личностную, «чистую», которая не поддается анализу в терминах «вещей» и может быть понята лишь как «поступательное движение».

Эта теория, которая обнаруживает глубокие связи памяти с разумом, если не с душой, оказала огромное воздействие на литературу. Ею отмечен великий роман Марселя Пруста «В поисках утраченного времени» (1913-1927). Родилась новая романическая память, дабы занять свое место в цепочке «миф - история - роман».

Смоделированный на основе сновидения234, сюрреализм пришел к постановке вопроса о памяти. В 1922 г. Андре Бретон заметил в своих «Записных книжках»: «Не является ли память всего лишь продуктом воображения?» Чтобы узнать больше о сновидениях, человек должен больше доверять памяти, обычно такой недолговечной и обманчивой. Отсюда проистекает то значение, которое в «Манифесте сюрреализма» (1924) отводится теории памяти, поддающейся воспитанию. Э уже новое перевоплощение Artes Memoriae.

Конечно, в качестве вдохновителя всего происходящего нужно назвать 3. Фрейда, в особенности того Фрейда, каким мы его знаем по «Traumdeutung» - «Толкованию сновидений» (1899-1900 - 1-е изд., 8-е изд. - 1929), где он утверждает, что «поведение памяти в процессе сновидения, бесспорно, имеет огромное значение для любой концепции памяти». Во второй главе Фрейд рассуждает о «памяти во сне» и, подхватывая высказывание Шольца, замечает, что «ничто из того, чем мы обладаем в интеллекте, не может быть утрачено полностью». Но он подвергает критике «идею о сведении феномена сновидения к феномену памяти на лица», ибо в памяти происходит специфический выбор сновидения, существует специфическая память о сновидении. Эта память и здесь является выбором. Но не обнаруживает ли в та ком случае Фрейд искушения рассматривать память как вещь, как обширную емкость? Однако, связывая сновидение с латентной па мятью и памятью сознательной и настаивая на значимости детства формировании этой памяти, он, в то же время что и Бергсон, способ-

ствовал формированию представления о большей глубине памяти и по крайней мере на уровне памяти индивидуальной разъяснил такое важное свойство, как цензурирование памяти.

Коллективная память претерпела огромные изменения в связи с конституированием общественных наук, и она играет важную роль в намечающемся установлении междисциплинарных связей между ними.

Социология, как и в отношении времени (см. выше, статья «История»), стимулировала исследования этого нового понятия. В 1950 г. Морис Хальбвакс опубликовал свою книгу «Коллективные воспоминания». Поскольку этого рода память связана с поведением, с ментальностями - новым объектом новой истории, социальна психология также принимает участие в ее изучении. А также антропология, поскольку термин «память» предлагает ей понятие, лучше применимое к реалиям изучаемых ею «первобытных» обществ, чем понятие «история», также начинает пользоваться этим понятием и изучает его, как и понятие «история», главным образом в рамках этноистории, или исторической антропологии, которая является од из наиболее интересных отраслей исторической науки, сложившихся за последнее время.

Поиск коллективной памяти не только в конкретных событиях, но и ее спасение и прославление на протяжении длительного времени, стремление обнаружить эту память не столько в текстах, сколько в словах, образах, жестах, обрядах и праздниках - в этом состоит изменение взгляда историка на проблему. Изменение, разделяемое широкой публикой, которая одержима страхом утраты памяти, коллективной амнезии, что неуклюже выражается в «моде ретро», бесстыдно эксплуатируемой торговцами памяти, поскольку память стала одним из тех объектов общества потребления, которые хорошо продаются.

Пьер Нора отмечает, что коллективная память, определяемая ка «то, что в пережитом группой остается от прошлого, или то, во что эти группы превращают свое прошлое», на первый взгляд может в буквальном смысле противостоять исторической памяти, подобн тому как память эмоциональная противостояла иной раз памяти и теллектуальной [Nora, 1978]. Вплоть до наших дней «история» и «па мять» были практически соединены, и история, как представляется, развивалась «в соответствии с моделью припоминания, анамнеза и запоминания». Историки предложили формулу «великих коллективных мифологий»; «движение шло от истории к коллективной памяти». Однако любая форма эволюции, происходящей в современном мире, находясь под воздействием непосредственной истории, в св ей значительной части сфабрикованной с пылу, с жару средствами массовой информации, движется к производству все возрастающего числа коллективных памятей, и история сегодня гораздо в большей степени, чем когда-либо, пишется под давлением последних.

Так называемая новая история, которая на основании коллективной памяти старается создать научную историю, может быть истолкована как «революция памяти», понуждая память выполнить некое «вращение» вокруг нескольких фундаментальных осей: «откровенно современная проблематика... и несомненно ретроспективный подход», «отказ от линейного понимания времени» в пользу представления о многосложных временах, пережитых «на тех уровнях, где индивидуальное коренится в социальном и коллективном» (лингвистика, демография, экономика, биология, культура).

Это история, которая будет создавать самое себя на базе изучения «мест» коллективной памяти, в их числе «топографические места -архивы, библиотеки и музеи; места, связанные с монументами, - клад бища или архитектурные сооружения; символические места - поминовения, паломничества, годовщины или эмблемы; функциональные места - учебники, автобиографии или ассоциации; все эти памятные места имеют свою историю». Но при этом не следовало бы забывать и подлинные места истории - те, где нужно выискивать не способы выработки и результаты функционирования коллективной памяти, а ее творцов и властителей: это «государства, общественные и политические круги, общности, обладающие историческим опытом, или поколения, пришедшие к идее создания своих архивов с целью разнообразного их использования в соответствии со своим отношением к памяти»235. Разумеется, эта новая коллективная память формирует свое знание частично с помощью традиционных инструментов, в использовании которых имеются разные подходы. Достаточно сравнить «Enciclopedia Einaudi» или «Encyclopaedia Universalis» с почтенной «Encyclopaedia Britanica»236! Быть может, в конечном итоге там будет больше духа «Большой энциклопедии» д'Аламбера и Дидро, также являющейся дочерью периода вступления в действие коллективной памяти и перемен, происшедших в ней.

Однако она проявляет себя главным образом посредством учреждения совершенно нового типа архивов, самыми характерными из которых являются архивы устные.

Жозеф Гуа в словаре «Новая история» («LaNouvelle Histoire», изд Ж. Ле Гофф и др. Париж, 1978) дал дефиницию и определил место устной истории, родившейся, бесспорно, в Соединенных Штатах, гд между 1952 и 1959 г. были созданы большие кафедры устной истории («oral history») в университетах Колумбии, Беркли и Лос-Анджелеса, и развивавшейся затем в Канаде, в Квебеке, в Англии и во Франции. Случай Великобритании показателен. В университете Эссекса издается сборник, посвященный «историям жизней», основывается «Общество устной истории» («The Oral History Society»), выпускаются многочисленные бюллетени и журналы типа «Исторических мастерских» («History Workshops»), главным результатом этой деятельности является блестящее обновление социальной истории, прежде всего истории рабочего класса, рассматриваемой сквозь призму изучения промышленного, городского и рабочего прошлого большей части населения страны. Это коллективная память рабочего класса, в исследовании которой сотрудничают в первую очередь историки и социологи. Однако историки и антропологи нашли друг друга на других полях коллективной памяти - как в Африке, так и в Европе, - где новые методы припоминания, такие как метод «историй жизни», начинают приносить свои плоды. Коллоквиум в Болонье, который проходил под девизом «Convegno Internazionale di Antropologia e storia: Fonti Orali»237 и материалы которого были опубликованы в 1977 г. в специальном выпуске журнала «Quaderni Storici», продемонстрировал плодотворность этих исследований не только на примерах африканских, французских, английских («Устная история и история рабочего класса») и итальянских («Устная история одного рабочего квартала Турина», «Устные источники и крестьянский труд - в связи с одним музеем»).

В области истории под влиянием новых пониманий исторического времени развивается новая форма историографии - «история истории», которая на самом деле чаще всего представляет собой изучение тех манипуляций, которые осуществляет коллективная память с историческим феноменом, что до этих пор было предметом изучения только традиционной истории.

Во французской историографии последнего времени тому можно найти четыре замечательных примера. Историческим феноменом, которым занимается коллективная память, в двух случаях является некая выдающаяся личность: так, Робер Фольц238 изучает «Воспоминания и легенды о Карле Великом» (1950) - и работа эта является новаторской, а Жан Тюлар анализирует «Миф о Наполеоне» [Tulard, 1971]. Более близкий к новым тенденциям, Жорж Дюби239в «Воскресенье в Бувине» (1973) по-новому раскрывает историю одной битвы, поскольку в этом событии он видит лишь верхнюю часть айсберга, а затем рассматривает «это сражение и память, которую оно по себе оставило, как антрополог» и прослеживает «на всем протяжении празднований этого события то, как складывалась судьба воспоминания о нем в контексте подвижной совокупности ментальных представлений». Наконец, Филипп Жутар, используя письменные документы прошлого и устные свидетельства, относящиеся к настоящему, проникает в самую сердцевину некоей исторической общности и находит данные о том, как она жила и каким видела свое прошлое, как она формировала свою коллективную память и как эта память сегодня позволяет ей, с одной стороны, противостоять событиям, значительно отличающимся от тех, которые в равной степени составляют основание ее памяти, а с другой - с помощью всего этого устанавливать свою идентичность. Так, реакция переживших тяготы долгих лет религиозных войн XVI и XVII в. протестантов из Севенна на революцию 1789 г., на республику, на дело Дрейфуса, а также на существующие сегодня идеологические взгляды, всегда зависела от их памяти о камизарах240, которая оставалась и устойчивой, и подвижной, как и всякая память вообще241.

Заключение: надежды и расчеты на память

Эволюция, которую во второй половине XIX в. претерпели общества разных стран, придает б лыпую ясность значению тех надежд и расчетов, которые могут быть связаны с коллективной памятью. Обладая преимуществом перед историей (и как наукой, и как публичным культом) и рассматривая ее одновременно в ретроспективе - в качестве резервуара истории, богатого архивами и документа-ми/памятниками (и внутренне изменчивого) - и в перспективе - как гулкое (и живое) эхо исторической работы, коллективная память учитывается при установлении размеров тех ставок, которые делаются и развитыми обществами и обществами, находящимися в процессе развития, и господствующими классами и классами подчиненными в их борьбе за власть либо за жизнь, за выживание и за продвижение вперед.

Сегодня как никогда верны слова Андре Леруа-Гурана: «Начиная с homo sapiens формирование механизма социальной памяти оказывается главной проблемой человеческой эволюции». И еще: «Биологически традиция столь же необходима роду человеческому, что и генетическая обусловленность - сообществам насекомых: этническое выживание держится на навыке, на диалоге, устанавливающем вышеназванное равновесие между навыком и прогрессом, притом что навык символизирует необходимый для выживания группы капитал, а прогресс - вмешательство индивидуальных новшеств, имеющих своей целью улучшенный способ выживания» [Leroi-Gouhran, 19641965. Р. 24]. Память - это существенный элемент того, что ныне называют индивидуальной или коллективной идентичностью, поис которой является одной из фундаментальных форм деятельности, осуществляемой современными индивидами и обществами и отличающейся лихорадочностью и тревожностью. Однако коллективная память - это не только завоевание, но еще и инструмент и цель для достижения могущества. Именно в тех обществах, социальная память которых остается главным образом устной или которые пребывают в процессе формирования письменной коллективной памяти, как раз и можно наилучшим образом наблюдать борьбу за господство над воспоминанием и традицией, манипуляцию памятью.

Историография этрусков, вероятно, может служить наглядным примером коллективной памяти, настолько тесно связанной с господствующим общественным классом, что после того как эта нация 242 исчезла, его идентификация с ней привела к полному стиранию памяти. «В литературном отношении мы знаем этрусков только благодаря посредничеству греков и римлян: никаких исторических описаний, позволяющих предположить, что они существовали, до нас не дошло. Возможно, их исторические или параисторические национальные традиции исчезли вместе с аристократией, которая была, как видно, хранительницей морального, юридического и религиозного достояния их нации. И когда последняя в качестве самостоятельной перестала существовать, этруски, как представляется, утратили сознание своего прошлого, иначе говоря - самих себя»243.

Поль Вен, изучая греческий и римский эвергетизм244, блестяще показал, как богатые люди в то время «жертвовали часть своего состояния, дабы оставить воспоминание о своей роли» [Veyne, 1973. Р. 272], и как в период Римской империи император монополизировал эвергетизм, а тем самым и коллективную память: «Только по его велению сооружали строения общественного характера (за исключением тех монументов, которые Сенат и римский народ возводились в его честь» [Ibid. Р. 688]). И Сенат иногда мстил разрушением этой имперской памяти.

Жорж Баландье приводит пример из истории племени бети из Камеруна, чтобы напомнить о манипуляции «генеалогиями», роль которых в коллективной памяти бесписьменных обществ известна: «В одном неопубликованном исследовании, посвященном племени бети из южного Камеруна, писатель Монго Бети описывает и приводит примеры тех уловок, которые позволяют честолюбивым и предприимчивым индивидам "адаптировать" генеалогии ради легитимации их весьма спорного превосходства»245.

В развитых обществах новые, как устные, так и аудио-визуальные, архивы не ускользают от бдительного ока правителей, даже если те и не имеют возможности контролировать эту память столь же тщательно, что и новые средства ее производства, в особенности радио и телевидение.

Действительно, профессионалам, на научном уровне занимающимся памятью, - антропологам, историкам, журналистам, социологам - надлежит превратить борьбу за демократизацию социальной памяти в один из приоритетных императивов в стремлении достижения научной объективности. Вдохновляясь примером Теренса Рэнджера [Ranger, 1977], который выступает против подчинения традиционной африканской антропологии «элитистским» источникам, и в особенности «родословным», которыми манипулируют господствующие кланы, Алессандро Триульци [Triulzi, 1977] призвал изучать память «обыкновенного» африканца. Он настаивает на обращении как в Африке, так и в Европе, «к семейным воспоминаниям, местной истории, истории кланов, семей, деревень, к личным воспоминаниям - ко всему тому обширному массиву неофициальных, неинституционализированных знаний, которые еще не выкристаллизовались в оформленные традиции и в каком-то смысле представляют собой коллективное сознание целых групп (семей, деревень) или индивидов (воспоминания и личный опыт), выступающее в качестве противовеса по отношению к знанию, с целью защиты собственных устоявшихся интересов приватизированному и монополизированному определенными группами».

Память, которую история использует и, в свою очередь, питает, стремится спасти прошлое лишь для того, чтобы оно служило настоящему и будущему. Сделаем же так, чтобы коллективная память способствовала не порабощению, а освобождению человека.

Загрузка...