Папство и империю[14] можно сравнить с большими кулисами, за которыми разворачивалась европейская история в Средние века. Зритель, который начинает участвовать в представлении, рискует быстро затеряться среди главных и второстепенных персонажей, двигающихся по сцене, и нередко упускает из виду это обстоятельство, тогда как наблюдатель, пристально следящий за сценарием издалека, сразу же обнаружит, что малейшее движение на подмостках обусловлено незримым присутствием этих кулис. Поэтому описание событий в любой стране христианского Запада того времени, а Италии и подавно немыслимо без обращения к истории папства и империи.
Население Апеннинского полуострова было не просто частью сообщества христианских народов Запада наравне с другими народами, но более того — его сердцем. Без Рима, без Италии Respublica Christiana не могла бы существовать.
Папа Григорий I Великий (годы понтификата: 590–604), положивший начало христианизации варварского Запада и литургической организации средневековой Церкви, был римским патрицием, принесшим в курию дух колонизаторства и экспансии, свойственный его городу и классу. Его преемниками были по большей части римляне. В Риме же в канун праздника Рождества Христова 800 г. Карл Великий (742–814) получил из рук папы Льва III императорскую корону, и с тех пор образ христианского Рима, города Св. Петра, сольется в представлении людей с образом имперского Рима, города Цезаря, он ляжет в основу мифа о Священной Римской республике. Правда, Каролингская империя не долго сохраняла свою унитарную структуру, а папству не удалось закрепить за собой то положение, которого оно добилось в результате союзничества с непобедимым Карлом Великим. На протяжении более чем ста лет, прошедших со времени Верденского раздела (843)[15] до вторжения Оттона I в Италию (951), христианская Европа беспрерывно подвергалась то нашествиям арабов и норманнов, то набегам венгров. Это был период смуты как в истории империи, так и в истории папства. Императорская корона была игрушкой в руках временщиков, а аристократические кланы Рима не жалея сил оспаривали друг у друга права на папский престол. Именно к этому периоду относится печально знаменитый эпизод с телом папы Формозо[16].
Вместе с тем осознание своей принадлежности к единой христианской республике, центром которой был Рим, а светским главой — коронованный папой император, неизменно присутствовало в умах образованных и могущественных людей той эпохи. В мире, где не существовало водораздела между привязанностью бедняков к родному городу и космополитизмом представителей духовного сословия и интеллектуалов, миф о Риме — городе двойного универсализма — имел давние и вполне объяснимые корни. По прошествии эпохи венгерских вторжений, мусульманских набегов и разгула феодальной вольницы этот миф вновь обретает силу при дворе императора из Саксонской династии Оттона III (годы правления: 996—1002), поселившегося и умершего в Риме в окружении мудрых и праведных людей. В течение всего периода своего непродолжительного правления он стремился к обновлению империи.
В центре же реформаторской деятельности пап в XI в. была идея расширения универсализма Церкви, и они внесли заметный вклад в увеличение и укрепление международного престижа папства. Именно с благословения Рима и под знаком новой религиозной экспансии Церкви происходили норманнское завоевание Англии, Южной Италии и испанская Реконкиста, не говоря уже о событиях такого масштаба, какими были крестовые походы. Однако по мере расширения универсализма Католическая церковь все же не теряла связи с Римом. И хотя папский престол и перестал быть исключительным достоянием знатных римских семей и на протяжении XI–XII вв. его занимали немцы, бургундцы, уроженцы других областей Апеннинского полуострова и даже один англичанин, не стоит забывать, что по закону, принятому Латеранским собором 1059 г., избрание папы закреплялось за коллегией кардиналов без вмешательства духовенства и римской знати, ранее испытывавших на себе сильное давление со стороны представителей светской и имперской власти. А поскольку кардиналами были, как правило, епископы ряда главных церквей Рима и окрестных епархий, они были по большей части итальянского и римского происхождения.
При этом необходимо иметь в виду, что новое, реформированное папство было в высшей степени унитарным и централизованным организмом, подлинно теократической монархией, державшей под контролем всю церковную организацию. В последующие века она шла по пути дальнейшего расширения и укрепления своего могущества. Неудивительно поэтому, что все вселенские Латеранские соборы, от Первого (1123) до Четвертого (1215), созванного великим Иннокентием III после битвы при Бувине[17], проходили в Риме и узаконили триумф Церкви как арбитра при разрешении международных противоречий.
Римской по своей сути оставалась и империя, несмотря на то, что во главе ее стояли германские феодалы. В XI в. императоры Франконской династии вели ожесточенную борьбу с папством за инвеституру[18], исходя из непоколебимой убежденности германских монархов и их преемников в универсальном характере имперской власти и полномочий. Так, Фридрих I Гогенштауфен (Барбаросса) (ок. 1125–1190) был настолько уверен в том, что он является наследником Цезаря и Траяна, что шесть раз предпринимал завоевательные походы на Апеннинский полуостров, отодвигая на второй план решение дел в самой Германии. Весьма шатким было положение императора, не имевшего владений в Италии и не коронованного в Риме.
Однако если в политическом и духовном отношении Рим, а вместе с ним и Италия являлись сердцем Respublica Christiana, то географически они были и долгое время оставались ее периферией, а в ряде случаев и пограничной областью. Ведь именно через итальянские земли веками проходила линия раздела между континентальной Европой Карла Великого, с одной стороны, и морской империей арабов и Византией — с другой.
Сам же Рим — или, вернее, то, что оставалось от императорского Рима, — вплоть до начала VIII в. находился под властью византийского дука (герцога) (Римский дукат), способствовавшего широкому распространению в городе греческого языка. Влияние Византии ярко выражено и легко прослеживается как в римских памятниках этой эпохи, так и в обрядовой организации самой Церкви в период раннего Средневековья. Об этом свидетельствуют, во-первых, характерный золотой фон мозаик в церквах Сант-Аньезе, Санта-Мария Антикуа и Санта-Прасседе и, во-вторых, тот факт, что во время коронации Карла Великого папа Лев III совершил обязательный при миропомазании византийских императоров обряд adoratio[19]. И это вполне объяснимо, ведь не стоит забывать, что окончательное разделение на западное и восточное христианство произошло лишь в 1054 г. в период наивысшего расцвета движения за реформирование Церкви.
Помимо Рима под властью Византии находились также Амальфи, Неаполь, Гаэта и города Пентаполиса на побережье Адриатического моря. Что же касается Равенны, то она была столицей экзархата, а мозаики ее церквей, рассказывающие о жизни константинопольского двора, не уступали мозаикам собора Св. Софии. Венецианскими дожами были византийские дуки, постепенно терявшие связь с Константинополем, епископами — патриархи. Более того, сам покровитель Венеции св. Марк родился на Востоке, и весьма вероятно, что храм, где покоились его останки, первоначально имел форму греческой базилики.
Однако особенно долго византийское господство сохранялось в Апулии и Калабрии. Эти области были зависимы от Константинополя вплоть до середины XI в., и, следовательно, они испытали на себе влияние политического и культурного возрождения империи периода Македонской династии. Об этом свидетельствуют многочисленные церкви Калабрии, построенные по греческому образцу. Сицилия же на протяжении всего IX в. подвергалась набегам арабов, господствовавших на острове два века — вплоть до норманнского завоевания. За это время, судя по описаниям арабских географов и путешественников, Палермо приобрел присущие ему и сегодня черты восточного средиземноморского города с его шумными базарами и нагромождением лавок. В наиболее плодородных областях острова были проведены ирригационные работы, что способствовало разведению здесь новых сельскохозяйственных культур — цитрусовых, шелковицы, хлопка и сахарного тростника. Даже норманнские завоеватели, имевшие богатый опыт походов, не могли скрыть своего восхищения перед всем этим великолепием экзотической растительности.
К середине XI в. политическая карта Апеннинского полуострова заметно отличалась от той, какой она была в период раннего Средневековья. Захват лангобардами Равеннского экзархата в 751 г., в сущности, положил конец византийскому господству на побережье Северной Италии. В то же время шло полным ходом норманнское завоевание Юга. Подвластный Византии Римский дукат уступил место патримонию Св. Петра (Папской области)[20], тогда как Венеция добилась автономии, и ее отношения с Константинополем строились на основе полного равноправия. Таким образом, Италия уже не была границей Европы в узкополитическом значении этого слова. Однако в более широком смысле она сохранила свои позиции, поскольку из всех государств христианского Запада Италия была наиболее открыта и восприимчива к культуре Востока. Так, добившиеся независимости Венеция, Амальфи и Бари не только не перестали поддерживать с Византией и арабами регулярные торговые связи, но и заметно активизировали их. Отныне рубежом становится море.
Это обстоятельство сказалось на всей последующей истории Апеннинского полуострова не меньше, чем тот факт, что он занимал центральное место в Respublica Christiana. Пренебрежение каким-либо из этих феноменов, чрезмерное акцентирование внимания на одном из них в ущерб другому затруднит осмысление итальянской истории во всем ее многообразии и противоречивости. Уже начиная с эпохи Крестовых походов, оказавших решающее влияние на развитие христианского Запада, становится очевидно, что пламенные призывы римских пап и набожность верующих способствовали успеху предприятия не меньше, чем дух авантюризма и откровенная беспринципность владельцев судов и купцов приморских городов Италии. О них и пойдет речь в первую очередь: наша история начинается с моря.
Возвышение приморских городов Италии началось, как уже отмечалось, задолго до Первого крестового похода (1096–1099), а в ряде случаев и до 1000 г. Невиданного расцвета достиг на побережье Тирренского моря в начале XI в. город Амальфи. Местные купцы вели активную торговлю с Византией и Сирией, основали колонии в Константинополе и Антиохии, их суда заходили в гавани Египта, Туниса и Испании. Эти торговцы побывали в Пизе, Генуе, Равенне, Павии — древнейшей столице королевства на территории Италии[21], в Дураццо и, по всей вероятности, в Провансе. В Рим амальфитанские купцы привозили знаменитые восточные сладости, и один из них — Мауро Панталеони прославился как советник папы Григория VII по вопросам международной политики. Завоевание норманнами Юга препятствовало развитию торговли Амальфи с внутренними областями Италии, и город стал медленно приходить в упадок. Окончательный же удар по его могуществу был нанесен в 1137 г. Пизой — восходящей звездой на морском небосклоне Италии.
В отличие от Амальфи, преуспевавшего благодаря политике умиротворения в отношениях с арабским миром, Пиза с самого начала избрала путь войны и крестовых походов. Подчинив себе Корсику и северную часть Сардинии и заручившись поддержкой норманнов, она в 1062 г. разбила мусульманский флот в водах Палермо, а в 1087 г. предприняла победоносный набег на Махдию (Медью) в Северной Африке, а затем и на Балеарские острова. В результате этих походов, возглавляемых консулами и епископами, Пиза добилась господства в Западном Средиземноморье. Прославляя военные доблести пизанцев, хронисты всерьез сравнивали эту кампанию с войной Древнего Рима против Карфагена. Между тем в городе были в полном разгаре работы по сооружению кафедрального собора, заложенного в 1063 г. и освященного в 1118 г.
Как следует из императорского диплома начала X в.[22], Генуя была преимущественно сельской общиной, и ее путь к славе оказался не столь стремительным. В связи с этим необходимо иметь в виду географическое положение города, отрезанного от знаменитой «дороги франков», служившей основным сухопутным трактом Италии в эпоху раннего Средневековья. Кроме того, на протяжении долгого времени Генуя не могла оправиться от лангобардского завоевания 642 г. Поэтому поначалу она действовала в тени Пизы, но уже довольно скоро начала проводить автономную политику и вступила в полосу расцвета: к 1151 г. относится первое расширение крепостных стен города.
С тех пор как в VIII в. Равенна перестала быть столицей зависимого от Византии Равеннского экзархата, Венеция не знала соперников на Адриатике. С ней не могли сравниться ни города Пентаполиса, ни Бари, ни портовые центры Апулии. А между тем происхождение Венеции было весьма скромным: ее основали лодочники, солевары и рыбаки, а городская аристократия состояла из землевладельцев, укрывшихся на островах лагуны во время нашествий варваров. Однако, несмотря на такое происхождение, город достиг головокружительных высот и невиданного подъема.
Уже в середине IX в. Венеция контролировала устья рек Паданской равнины, служивших основными торговыми артериями региона. К концу X в. она уже диктовала свои законы на Адриатике, а в числе титулов венецианского дожа появился титул Dux dal-maticorum[23]. К XI в. относится освящение нового здания собора Сан-Марко (1094) и рождение обряда венчания с морем. В этот период Венеция окончательно стала морской державой, и с каждым разом на Восток отплывало все больше венецианских кораблей, перевозивших захваченных на побережье Далмации рабов, древесину и металлы. На них же переправлялись и многочисленные паломники. Обратно в трюмах кораблей везли шелка, масло, специи, благовония, красящие вещества, предметы роскоши, находившие спрос у феодальной элиты Европы. Довольно скоро присутствие венецианцев на территории Византийской империи стало весьма значительным: к середине XII в. они исчисляются тысячами; в частности, как сообщают хроники, во время восстания 1171 г. в Византии было схвачено 10 тыс. венецианцев. Ранее, в 1082 г., Венеция добилась от императора Алексея I Комнина, правившего в 1081–1118 гг., полной свободы торговли на территории империи, освобождения от уплаты таможенных пошлин и разрешения иметь собственные «фондако» (подворья) на византийской земле.
Таким образом, к началу Первого крестового похода приморские города Италии захватили львиную долю торговли с арабами и Византией и были готовы использовать крестовые походы для дальнейшего расширения своего влияния. Первыми воспользовались такой уникальной возможностью Генуя и Пиза. В осаде Иерусалима участвовали 120 кораблей пизанского флота под предводительством архиепископа[24], тогда как Генуя оказала серьезную поддержку норманнскому князю Южной Италии и Сицилии Боэмунду Тарентскому при взятии Антиохии. Отпраздновав победу, и пизанцы, и генуэзцы потребовали компенсации за оказанную услугу: первые основали колонию в Яффе, вторые укрепились в Антиохии. Позднее к этим колониям были присоединены другие, и уже в середине XII в. практически не было такого города или порта на всем побережье Средиземного моря от Алжира до Сирии, где бы не присутствовали генуэзские или пизанские консулы, не имелись бы храмы и торговые ряды.
Венеция не участвовала в Первом крестовом походе, поскольку, учитывая характер ее отношений с Византийской империей, не была заинтересована в изменении статус-кво в Восточном Средиземноморье. Поэтому она наблюдала с крайней настороженностью за действиями своих норманнских соперников. Однако после победоносного завершения похода Венеция сразу же поняла, какие новые возможности могут для нее открыться, и уже в 1100 г. венецианский флот в составе 200 кораблей бросил якорь у Яффы, в результате чего Венеция добилась от одного из руководителей Первого крестового похода — герцога Нижней Лотарингии Годфрида Бульонского предоставления значительных торговых привилегий. Народные и антивенецианские восстания в Константинополе в 1171 и 1182 г. послужили поводом к пересмотру политики умиротворения в отношении Византийской империи. Этот новый политический курс был закреплен в 1202 г., когда венецианской дипломатии удалось сыграть решающую роль в изменении направления Четвертого крестового похода (1202–1204)[25] и склонить его участников к захвату Константинополя, который пал 12 апреля 1204 г., и дож Венеции стал титуловаться «господином четверти и полчетверти Византийской империи», созданной латинянами Латинской империи (1204–1264) на развалинах Византии. Это государство оказалось, как известно, крайне непрочным политическим образованием и просуществовало недолго. Однако в это время Венеция добилась важных торговых привилегий и захватила порты на побережье и островах Греческого архипелага и в Константинополе, что создало предпосылки для ее дальнейшего процветания.
Между тем историческое значение приморских городов Италии не исчерпывается их военными победами и тем вкладом, какой они внесли в утверждение политического и торгового преобладания христианского Запада в Средиземноморье. Амальфи, Пиза, Генуя и Венеция познакомили еще в значительной степени изолированный и внутренне замкнутый западный мир с Востоком и достижениями его цивилизации. Они являлись в определенной степени проводниками восточной культуры. Упростившие купцам счет арабские цифры были введены на Западе уроженцем Пизы Леонардо Фибоначчи, автором «Книги абака» («Книги счета»), жившим в конце XII — начале XIII в. О компасе амальфитанцы узнали от арабов, а паруса на галерах крестоносцев были византийского или сирийского происхождения.
Кроме того, в слаборазвитом и технически плохо оснащенном средневековом мире приморские города Италии являлись островками технического прогресса, если не целыми «экспериментальными лабораториями». Не следует забывать, что в технически отсталом обществе профессии моряка и кораблестроителя принадлежали к числу наиболее квалифицированных, требующих огромного мастерства и больших познаний в области техники. С таким багажом не страшна никакая работа. Кто умеет обрабатывать дерево, научится обтачивать камень. В самом деле, кто может сравниться с зодчими кафедрального собора Пизы и авторами мозаик собора Сан-Марко в Венеции в искусстве обработки камня?
В более развитых в интеллектуальном и техническом отношениях приморских городах Италии раньше, чем в других районах, зародились формы коммунального и городского самоуправления. В Венеции уже в VIII в. начался процесс превращения дожа из чиновника Византийской империи в независимого магистрата, а в XII в. уже были строго определены порядок его избрания и рамки властных полномочий. В этот период верховным органом в городе стал Большой совет, состоявший из представителей торговой аристократии. Первое упоминание о магистратуре консулов в Пизе относится к 1080 г., а ее приход к власти ограничил влияние епископов и феодальной знати. Процесс создания органов городского самоуправления тормозился в Генуе популярностью отдельных личностей и кланов местной знати. Стремление генуэзцев объединиться в сообщества — консортерии[26] — нашло свое отражение в организации частных «компаний», состоящих из отдельных групп граждан. Позднее и Генуя пришла к более прогрессивным формам коллективного политического устройства, однако, как мы увидим, еще долго в жизни города будут преобладать дух индивидуализма и пристрастие к консортерии.
Таким образом, в Европе конца XI в. приморские города Италии являлись во многих аспектах скорее исключением из правил, и вполне объяснимо изумление побывавшего в Венеции павийского хрониста, который не мог прийти в себя от мысли, что на свете есть город, где жители не сеют, не пашут и не выращивают виноград. Стоит ли в таком случае говорить, какое впечатление произвели церкви и каналы Венеции на неотесанных норманнских и бургундских рыцарей, отправлявшихся в Четвертый крестовый поход? Между тем портовые города не долго являли собой исключение из правил: вскоре и внутренние области Италии оказались в русле перемен 1000 г.
В Италии, как и в других странах Европы, 1000 год положил начало эпохе бурного развития экономики и глубоких социальных перемен. В первую очередь это коснулось деревни — фундамента средневекового общества. В Италии, или, по крайней мере, в обширной ее части — осваивались целинные земли, о чем свидетельствует тот факт, что в топонимике Апеннинского полуострова встречается немало деревень, одно название которых красноречиво говорит о проводившихся в этих местах распашке и мелиорации земель (Ронки[27], Фратта[28], Фрассинето[29], Карпинето[30], Сельва[31], Палу[32]). Из названий таких городков, как Кастельфранко, Виллафранка, Франкавилла[33], следует, что они были построены совместными усилиями горожан в эпоху коммун. В результате проведения ирригационных и мелиоративных работ, и в частности строительства оросительных каналов и изменения русла рек, под пашню были отведены обширные площади целинных земель Паданской равнины. Кроме того, новые поселения возникали в холмистых и горных областях страны — в Гарфаньяно, Ка-зентино, в долинах Альп и Апеннин. Неудивительно поэтому, что уже rationes decimarum[34], составлявшиеся с первых десятилетий XIII в., представляют картину плотной заселенности полуострова. По мере уменьшения запаса плодородных земель шло освоение «окраинных» территорий. Затем будут исчерпаны и эти возможности. Однако это произойдет значительно позже.
Радикальные перемены в ведении сельского хозяйства и изменение самого сельскохозяйственного пейзажа, безусловно, не могли не отразиться на системе общественных отношений и феодальных институтов той эпохи. В середине XI в. в районах Северной и Центральной Италии, испытывавших в этот период заметный экономический подъем, начался кризис феодальных структур общества. Крепкие, процветающие поместья сохранились только на периферии, в отдельных областях Пьемонта, Фриуля, в предгорьях Альп и Апеннин. Вместе с тем в документах все реже встречаются упоминания о барщине и наиболее жестких формах крепостной зависимости.
Помимо деревни 1000 год стал переломным и для другого действующего субъекта итальянской истории — города. Однако необходимо отметить, что в эпоху раннего Средневековья под защитой крепостных стен многих итальянских городов развивались ремесла и промыслы. Так было, например, в Лукке и Пьяченце, расположенных на «дороге франков», а также в центре ежегодных ярмарок, столице Лангобардского королевства — Павии, основанной при слиянии рек Тичино и По. На развитие городов наложили отпечаток различные факторы: римская колонизация, близость византийских и приморских городов и, наконец, присущая Италии на всем протяжении раннего Средневековья роль границы христианского Запада. Однако определяющим в этой связи является тот факт, что именно города, а не замки стали резиденцией лангобардских герцогов и гастальдов[35], имперских графов и, наконец, епископов и их свиты. В определенной, хотя и меньшей степени раннесредневековый город, ставший центром епархии (диоцеза) и резиденцией административных и судебных органов, сопоставим с римским муниципием. А потому подъем городов после 1000 г. был, собственно говоря, не их возрождением, а лишь возвратом к старому, но на новой, более широкой основе.
В обществе, веками испытывавшем хроническую нехватку продовольствия и предметов первой необходимости, город вновь становится центром товарообмена, потребителем сельскохозяйственной продукции и поставщиком ремесленных изделий. По мере развития ремесел, хозяйственной деятельности и расширения торговых связей опустевшие раннесредневековые города (стоит ли напоминать о том, что на развалинах Рима паслись стада овец?) постепенно застраивались домами и наполнялись людьми. О том, насколько интенсивными были темпы строительства, свидетельствует стремительный рост цен на землю в пределах и вблизи крепостных стен.
Отныне в новом городском пейзаже доминирует церковь: строительство кафедральных соборов итальянских городов относится как раз к периоду зарождения коммун. Величественная церковь Сант-Амброджо в Милане была возведена около 1100 г.; базилика V в. Сан-Дзено Маджоре в Вероне перестраивалась в IX в. и в 1120–1138 гг.; строительство кафедрального собора Модены началось в 1099 г. и завершилось в 1184 г. С высоты колоколен было видно, как в городах оставалось все меньше свободного пространства, и они разрастались настолько, что вскоре потребовалось возведение новых крепостных стен. Между 1050 и 1100 г. во всех крупных итальянских городах, ив частности во Флоренции, в Генуе и Милане, было расширено кольцо оборонительных укреплений. Во Флоренции общая городская площадь увеличилась с 24 до 75 га, в Парме — с 23 до 76 га, а в Милане она достигла 200 га. По прошествии столетия уже и этого окажется недостаточно, и во второй половине XIII в. практически во всех крупных итальянских центрах будет возведено третье кольцо городских стен.
Такой город уже не мог управляться традиционными институтами власти епископа или графа, а лишь органами, где были бы представлены различные социальные группы населения и их интересы. Подобно деревне, экономическое и гражданское развитие города подрывало основы существующей социальной организации общества и неминуемо влекло за собой установление городского самоуправления. Как уже отмечалось, первое упоминание о консулате встречается в документах уже во второй половине XI в.
Разумеется, в Италии, как и в других странах Европы, развитие города и деревни связано между собой самым тесным образом будучи проявлением одного и того же процесса социальной «экспансии». Между тем особенность истории эволюции итальянского общества заключается в том, что такая экономическая взаимозависимость привела на большей части Апеннинского полуострова к территориальному, политическому и культурному взаимопроникновению города и деревни. В этом и заключается специфика того исторического образования, каким была итальянская коммуна — одно из ключевых явлений в истории Италии.
В процесс возникновения и укрепления коммуны внесли свой вклад различные факторы, и прежде всего завоевание городом деревни, осуществляемое либо путем приобретения горожанами окрестных земель, либо в результате насильственного подчинения городу сельской округи — контадо. Именно с этой целью Флоренция завоевала Фьезоле и обратила оружие против феодальных кланов Альберти и Гвиди, Милан вел борьбу за обладание контадо с Лоди, Комо и другими соседними городами, а Асти вынудила надменного Томмазо Савойского признать себя ее вассалом. Так, экономическое проникновение горожан в контадо постепенно привело к установлению политического господства города над деревней.
Подчинив сельскую округу, город стал диктовать ей свои законы: были разрушены крепости и замки, а наиболее строптивые феодалы давали обещание проживать определенную часть времени в городе. Более того, в завоеванных контадо коммуна нередко проводила политику территориальной реструктуризации, поощряя строительство небольших укрепленных поселений (ville franche и castelifranchi). Она была также основным организатором работ по мелиорации и ирригации земель. Достаточно сказать, что в Милане коммуна построила канал Навильо-Гранде, в Падуе — финансировала проведение дренажных каналов по направлению к Венецианской лагуне, в Мантуе и Вероне — сыграла важную роль в мелиорации земель, а на территории Паданской равнины провела ирригационные работы, о которых следует сказать особо.
Кроме того, коммуна сыграла определяющую роль в процессе освобождения сервов от жесткой феодальной зависимости. Одним из самых известных, хотя и далеко не единственным актом раскрепощения, стало обнародование в 1257 г. «Райской книги», согласно которой коммуна Болоньи выкупила у сеньоров около 6 тыс. сервов на условиях предоставления последним «полной и вечной свободы». В результате земледельцы переставали делиться на колонов, министериалов, массариев, сервов и другие категории лично зависимых людей, а становились просто вилланами, или крестьянами, т. е. жителями контадо. Отныне проживающие в городе земельные собственники устанавливали с ними новые отношения, основанные не на принципе личной зависимости, а на договорной основе — медзадрии[36], распространение и утверждение которой относятся к XII–XIII вв.
Однако не следует забывать, что процесс подчинения деревни городу развивался и в обратном направлении. На протяжении первых веков II тысячелетия возник феномен сельской миграции в город. Переселенческий поток состоял не только из беглых сервов или же déracinés[37], отправившихся на поиски фортуны, но и из земельных собственников и феодалов контадо. А потому правомерно говорить о синьориальном происхождении некоторых итальянских коммун. Став горожанами, землевладельцы, однако, не отказывались от того образа жизни, к которому привыкли. Они передвигались по узким улочкам города в сопровождении вооруженной свиты, а при строительстве дома нередко воздвигали поблизости башню — символ своего могущества и положения «магнатов». А потому весьма вероятно, что в период становления коммун многие итальянские города, в частности Флоренция, напоминали по своему облику тосканский городок Сан-Джиминьяно[38].
Между тем насильственно переселенные в город феодалы по большей части сохраняли связь с родным контадо. Несмотря на полную или частичную утрату сеньориальных привилегий, они оставались рантье, участвующими в распределении доходов деревни примерно в тех же формах и том же объеме, что и новые владельцы-горожане.
Формирование нового общества в эпоху коммун представляло собой сложный и длительный процесс. Это подтверждает, в частности, история зарождения коммуны Милана — история враждующих клик и борьбы между крупными феодалами, возглавляемыми архиепископом, мелкими феодалами (вальвассорами) и представителями торговых и ремесленнических слоев города. Подобные противоречия возникали и в других итальянских коммунах, ставших ареной борьбы между кланами и консортериями, с одной стороны, и поколениями коренных горожан и «новых людей» — с другой. Однако, несмотря на изматывающую вражду группировок, границы между ними постепенно стирались. Отпрыски магнатских семей не брезговали заключением браков с горожанками и занимались торговлей и ремеслами. В то же время приобретение земельной собственности в контадо способствовало увеличению веса и влияния горожан в обществе той эпохи.
Во многих городах-коммунах, активно способствовавших развитию коммерции и ремесел, наличие земельной собственности считалось необходимым для настоящего гражданина, и некоторые коммунальные статуты ставили владение землей условием для предоставления гражданства. Однако и без этого предписания многие коммуны являлись фактически ассоциацией городских и сельских земельных собственников. Так, в 1253 г. в Кьери, Монкальери, Перудже, Мачерате и Орвието владели землей две трети горожан, тогда как в 1314 г. на территории Сан-Джиминьяно им принадлежало 84 % коммунальных земель. Мы не располагаем конкретными данными в отношении более крупных коммун, однако несомненно в них происходили те же процессы. Стоит ли сомневаться в таком случае, что подобная солидарность землевладельцев явилась новым фактором социальной сплоченности?
В отличие от заальпийских городов, привилегии и свободы которых были ограничены крепостными стенами и узкой полосой огородов и хижин, составлявших banlieue[39], итальянская коммуна слилась с контадо и приобрела черты территориального образования. Это существенное различие не укрылось от внимания германского епископа Оттона Фрейзингенского, прибывшего в Италию в свите Фридриха I Барбароссы. Предоставим ему слово.
Жители Италии до сих пор подражают древним римлянам в устройстве города и управлении государством. Они настолько любят свободу, что во избежание всесилия властей управляются консулами, а не господами. А поскольку делятся они на три сословия — капитанов, вальвассоров и плебс, то, желая обуздать высокомерие одних, они выбирают консулов не из одного, но из всех трех сословий. А чтобы [консулов] не увлекла жажда власти, они меняют их почти каждый год. Из этого следует, что, поскольку вся земля поделена между городами, они вынудили жителей епархии поддерживать их, и едва ли можно найти знатного и могущественного человека, который не подчинился бы своему городу… Чтобы иметь силы усмирять соседей, они [города] не брезгуют поднимать до положения рыцарей юношей низкого происхождения и оказывать почести им, а также и тем, кто занимается презренным и ручным трудом, какой другие народы держат вдали от достойных и свободных занятий. Потому они и превосходят другие города мира богатством и могуществом.
Несмотря на известные упрощения и преувеличения, германский епископ подметил главное: могущество и богатство итальянских городов основывались на подчинении контадо («поскольку вся земля поделена между городами»), а это подчинение явилось, в свою очередь, следствием взаимопроникновения и слияния сословий сельских феодалов и жителей деревни с торгово-ремесленными слоями города.
Уже в период становления в сложнейшем и двойственном организме, каким была итальянская коммуна, отчетливо проявилось наличие двух «душ»: бюргера-предпринимателя и землевладельца-рантье. Пока, в эпоху расцвета и экспансии коммун, преобладала первая. Города, давшие миру великих путешественников и знаменитых банкиров, проводили в деревнях контадо масштабные работы по мелиорации, освобождали сервов, разрушали замки. Но придет время, когда одержит верх другая «душа» итальянского города — «душа» землевладельца-рантье, и это положит начало длительному, хотя и менее яркому периоду его истории.
Однако если было две «души», то тело — одно. Неслучайно поэтому история Италии в эпоху коммун развивалась под знаком привязанности к городу, к «малой родине». В мире, где статус гражданина был важнее его социального происхождения, как нигде развивалось муниципальное сознание, согласно которому нет ничего страшнее участи «бандита» или «человека, стоящего вне закона», потерявшего связь с родиной и доведенного до положения déraciné.
Микрокосм коммуны уже объясняет и продолжает преемственность всей итальянской истории и в период экономического и культурного подъема, и в эпоху упадка история Италии была включена в микросферу коммуны.
Накануне 1000 г. Южная Италия отличалась от северных и центральных областей Апеннинского полуострова большей территориальной раздробленностью. В то время как Север и Центр были формально объединены в составе Итальянского королевства, Сицилия находилась под властью арабов, Апулией и Калабрией обладала Византия, внутренними и горными областями владели лангобарды, а приморские города добились той или иной степени автономии. Более того, Север и Юг отличали различные формы социальной организации. Тогда как в Итальянском королевстве происходило окончательное утверждение феодальных институтов, на Юге в неизменном виде сохранялись существовавшие прежде формы общественных отношений. Однако в конце XI в. ситуация кардинально меняется. По мере того как в северных и центральных областях полуострова возрастала роль отдельных коммун и феодализм медленно клонился к упадку, Южная Италия и Сицилия, напротив, подчинялись одному королю. Примерно к этому же периоду относится и утверждение на Юге феодальных институтов и сословного строя.
Самым необычным в этом процессе являлось то, что его вдохновителями были не арабы, византийцы и лангобарды, а немногочисленные отряды прибывших издалека авантюристов и завоевателей — норманнов. Первые искатели приключений родом из Нормандии появились на Юге в начале XI в. Имея большой опыт ведения войны, они вскоре стали наемниками на службе либо улан-гобардов, либо у византийцев. Однако норманны начали просить в награду не деньги, а земли. Так, Райнульф Дренго получил в 1027 г. графство Аверса, а Вильгельм I (Железная Рука) из династии Отвилей (Готвилей, Альтавилла) овладел в 1046 г. графством Мельфи у границ Апулии. Отныне, по мере того как вслед за удачливыми первопроходцами на Юг устремлялись все новые волны авантюристов, успех норманнских завоевателей был огромен. И этому способствовали не только их воинское мастерство и звероподобная жестокость, о чем неоднократно сообщают хроники той эпохи, но и дипломатическая прозорливость, вылившаяся в заключение союза с папством. Постепенно римские папы начали понимать, какую пользу может принести им поддержка норманнов, и вскоре эти завоеватели стали основной опорой Григория VII в борьбе с императорами Франконской (Салической) династии. Заручившись поддержкой папства, норманны превратили войну против мусульман Сицилии и византийских схизматиков Южной Италии в подлинный крестовый поход. К концу XI в. война закончилась их победой, в результате чего пришельцы овладели всей южной частью Апеннинского полуострова. Это совпало с тем временем, когда христианский мир Запада готовился к крестовым походам и захвату Средиземноморья. Норманнские завоеватели не преминули воспользоваться такой возможностью для участия в средиземноморской и восточной политике. Однако еще до этого Роберт Гвискар[40] всерьез подумывал о захвате императорского трона в Константинополе: высадившись в Дураццо, он собирался отплыть в направлении Салоник. Однако известие о вступлении в Рим германского императора Генриха IV заставило его повернуть назад. Во многом поэтому к концу XI в. норманны обратили свои взоры в сторону арабского мира, захватив Мальту, а на какое-то время — Тунис и Триполи. Однако не следует забывать, что помимо того вклада, который внесли норманнские бароны в организацию походов в Святую землю, огромную роль в их осуществлении сыграл норманнский флот и обеспечение норманнами безопасной навигации по важнейшему водному пути — Мессинскому проливу.
В связи с этим возникает вопрос: как же удалось немногочисленному отряду завоевателей создать всего лишь за столетие одно из самых мощных королевств христианской Европы и удерживать над ним свою власть? Не следует забывать, что в те же годы, когда подходило к концу норманнское завоевание Южной Италии, из Нормандии к берегам Англии отплыла и вскоре установила там свое господство другая экспедиция. Высадившиеся на Юге Италии авантюристы принадлежали к одному роду и, более того, к одним и тем же семьям сторонников Вильгельма I Завоевателя (1027 или 1028–1087). К примеру, Вильгельм, сын сражавшегося в битве при Гастингсе (14 октября 1066 г.) и ставшего впоследствии герцогом Вестминстерским Уго Грандмеснила, женился на дочери Роберта Гвискара, вместе с которым он воевал в Дураццо. Другой его сын, Роберт, стал аббатом монастыря Санта-Эуфемия в Калабрии. Как и победители в битве при Гастингсе, норманны Южной Италии были прежде всего воинами и, следовательно, не только обладали мужеством и жестокостью на полях сражений, но и осознавали свою принадлежность к определенной иерархической ступени общества. Феодальная структура государства копировала, таким образом, деление рыцарства внутри войска, а король обладал властью по преимуществу подобной власти кондотьера.
В норманнскую эпоху в Англии, Южной Италии и на Сицилии воцарилась феодальная монархия. Захваченные земли были поделены и превращены в феоды воинов-завоевателей. Став баронами, норманны присягали на верность королю и платили ежегодную дань в знак своего вассалитета. Выполнение этих обязательств обеспечивало им положение партнеров, приближенных монарха, что давало прежде всего право утверждения наследника престола. Как и в Англии, в Сицилийском королевстве норманнов существовал свой парламент и баронство, которое не раз, особенно при преемниках Рожера II[41] во второй половине XII в., устраивало мятежи и приводило к феодальной анархии. С этой точки зрения Сицилийское королевство не многим отличалась от других феодальных государств той эпохи, таких, как Франция при первых Капетингах[42] или Англия времен Генриха I, правившего в 1100–1135 гг.
Вместе с тем сохранившиеся на Юге Италии политические традиции арабов и византийцев, характерные для восточного мира, позволили норманнским королям утвердить здесь свое могущество. В частности, благодаря этому влиянию личность короля отождествлялась с dominus[43], наделенным высшей политической и религиозной властью, кому присягали на верность и подчинялись не только вассалы, но и подданные. Обладая свойственной народу путешественников и déracinés способностью к ассимиляции чужой культуры, норманны охотно использовали в своих целях как арабское и византийское население, так и уже существовавшие институты власти. Так, знаменитый командующий норманнским флотом Георгий Антиохийский был византийцем, а само название его титула — «адмирал» — арабского происхождения. Немало арабских и византийских чиновников служили в налоговом и финансовом аппарате государства — мощной опоре центральной власти. Это ведомство было разделено на две ветви: dohana baronum[44] и dohana de secretis[45] (между прочим, сам термин dohana происходит от арабского слова diwan). Первая следила за поступлением ренты в пользу отдельных феодалов, вторая — в пользу домена и короны.
О проводимой норманнской монархией политике ассимиляции элементов и традиций восточной культуры красноречиво свидетельствует и тот факт, что завоеватель Сицилии Рожер II превратил блистательную столицу арабского эмирата Палермо в резиденцию своего двора и центр Сицилийского королевства. При нем город по-прежнему оставался крупным портом. Арабский хронист Ибн Джубайр[46], побывавший на острове эпохи норманнского господства, описывал Палермо как цветущий и многолюдный город, где колокольни церквей мирно соседствуют с куполами мечетей. И тот, кто остановится сегодня перед созданными на протяжении XII в. церквами Марторана и Эремитани, дворцами Ла Циза и Ла Куба или перед великолепием росписей «Тысячи и одной ночи» в капелле Палатина королевского дворца (Палаццо Реале), навряд ли усомнится в справедливости рассказа арабского хрониста. В 1139–1154 гг. при дворе короля Рожера великий арабский путешественник Идриси[47] продиктовал свой знаменитый трактат по географии, оказавший огромное влияние на историю средневековой картографии. Ко времени правления Вильгельма II [48] относится и возведение монументального собора в Монреале (1174–1189)[49]. Его строгий фасад, романские очертания, внутренний дворик, выполненный в арабском стиле, и византийские мозаики являются ярчайшим свидетельством интеллектуального синкретизма, расцветшего под сенью норманнской монархии. Кроме того, не следует забывать, что именно в этот промежуток времени прославилась медицинская школа в Салерно. А между тем есть доля истины в легенде, согласно которой ее основали четыре мудреца: грек, араб, еврей и латинянин. Известно, что расцвету школы во многом способствовали переводы арабских и греческих трактатов по медицине учеными, жившими во второй половине XI в. Один из них, Константин Африканский, был секретарем Роберта Гвискара.
Однако на политическом и обыденном уровнях ассимиляция новых культур проходила значительно труднее, чем при дворе короля или в беседах ученых. Как уже отмечалось, во второй половине XII в. проявились, а нередко и одерживали верх сепаратистские и центробежные тенденции феодального баронства: известны случаи нетерпимости и настоящих погромов в отношении арабского населения. Вместе с тем Сицилийское королевство норманнов, избравших центром феодальной монархии восточную столицу, резко выделялось среди других государств Европы. Это стало особенно заметно, когда Фридрих II Гогенштауфен[50] завладел сицилийской короной.
В 1152 г. Фридрих I Барбаросса был коронован императором Священной Римской империи. Высоко оценивая собственные возможности, он считал основной задачей восстановление в полном объеме власти и величия империи. А потому не мог не устремить взоры на Италию, ставшую объектом его завоевательной политики: на протяжении своего правления Фридрих I Барбаросса шесть раз вторгался на Апеннинский полуостров. Во время одного из первых вторжений он приказал Ронкальскому сейму[51], на котором выступили знатоки римского права из Университета Болоньи, провозгласить следующее: все порты, реки, налоги, назначение магистратов должны перейти исключительно в ведение императора. Это был открытый вызов автономии городов-коммун, и они немедленно его приняли.
Борьба Барбароссы с Ломбардской лигой[52] продолжалась с переменным успехом более 20 лет. В ней приняли участие все крупные государи Апеннинского полуострова и в первую очередь папа, ставший на определенном этапе во главе антиимперского движения. Во многом благодаря посредничеству папы было принято компромиссное решение, согласно которому коммуны, признавая верховную власть империи, сохраняли все свои права и привилегии (мир в Констанце 1183 г.). Через несколько лет Фридрих I Барбаросса отправился в крестовый поход. Больше ему не суждено было вернуться в Италию.
Однако перед отъездом он женил своего сына Генриха на уже немолодой наследнице сицилийского престола Констанции Отвиль. Таким образом после смерти отца Генрих возродил величие империи, став обладателем сицилийской короны. Преждевременная смерть в 1197 г. помешала ему осуществить план реставрации имперской политики на полуострове, и следующие 20 лет прошли под знаком гвельфской[53] политики выдающегося папы Иннокентия III: это период Четвертого крестового похода и экуменического собора 1215 г. После смерти папы в 1216 г. достиг совершеннолетия и вступил в законные права сын Генриха VI — Фридрих II. После победы французов в битве при Бувине в 1214 г. ему удалось получить императорскую корону из рук папы Гонория III (1220). Отныне обладателем титула императора Священной Римской империи и короля Сицилии становится один человек.
Новое наступление империи и гибеллинов на папство и коммуны Северной и Центральной Италии оставалось теперь лишь вопросом времени. Его исход не мог предсказать никто, учитывая тот факт, что силы и возможности обеих группировок были, в сущности, равны.
Блок Фридриха II и гибеллинов характеризовался большей политической сплоченностью. В отличие от Фридриха I Барбароссы, чьи походы в Италию целиком зависели от согласия феодалов следовать за ним и предоставить ему войско, Фридрих II опирался в Сицилийском королевстве на прочную и работоспособную политическую организацию. Его деятельность была направлена главным образом на укрепление унаследованных от норманнской монархии политических и государственных институтов, возрождение величия короны и пресечение беспрерывных мятежей и смуты баронов. Многие из построенных за последние 30 лет феодальных крепостей были разрушены, а их место заняли многочисленные замки короны, стоящие, словно часовые, на страже мира и порядка в королевстве. Самый знаменитый и величественный из них — Кастель дель Монте неподалеку от Андрии. В этом строгом здании восьмиугольной формы затейливо переплелись элементы готики и арабской архитектуры. Севернее возвышается замок Лучеры. Фридрих II разместил в нем 10 тыс. высланных с Сицилии арабов, ставших впоследствии самыми преданными солдатами короля.
Вместе с тем карающий меч императора был направлен как против мятежных баронов, так и против автономии городов. С этой целью он назначал специальных наместников, и восставшим по примеру Мессины или Гаэты городам пришлось в полной мере испытать на себе жестокость королевской расправы. Таким образом, в отличие от североитальянских коммун города Южной Италии являлись ville du roi[54]. К числу последних принадлежала Аквила[55], основанная в 1254 г. по приказу Фридриха II; название этого города было символом гибеллинской партии.
Однако подобное государство оказалось бы нежизнеспособным и неуправляемым без специальной группы талантливых советников и опытных чиновников. Император сумел подобрать таких людей, и, как мы увидим, его двор и канцелярия займут видное место в истории итальянской культуры XIII в. Кроме того, будучи широкообразованным человеком, Фридрих II прекрасно понимал, какую роль играют знания и культура в управлении государством. А потому по его приказу в 1224 г. был основан Университет Неаполя, первоначально готовивший чиновников государственного аппарата.
В укреплении централизованной монархии огромное значение имело принятие Мельфийских конституций 1231 г. — свода законов Сицилийского королевства. В его основе лежала римско-византийская трактовка imperium[56], согласно которой император обладал всей полнотой власти, считался исполнителем воли Бога на земле, а также живым воплощением закона и справедливости — lex animata in terris. А потому неудивительно, что государь такого высокого ранга не имел недостатка в союзниках. Будучи ловким дипломатом, Фридрих II заручился поддержкой единомышленников и друзей на Апеннинском полуострове. В Северной Италии на стороне гибеллинов выступали крупные феодалы, бывшие заклятыми врагами коммун, в Пьемонте — маркизы Монферрато, в прошлом сторонники Фридриха I Барбароссы, в Венецианской области — Эццелино Да Романо, державший под своим контролем важнейший стратегический путь и обеспечивавший связь с германскими землями. В числе союзников Фридриха II были также отдельные коммуны и города, обеспокоенные наступлением соседей-гвельфов. В Тоскане на его сторону перешли Сиена и Пиза, а на Паданской равнине — Кремона, Парма и Модена.
Огромная заслуга в сплочении этих разнородных сил принадлежит тому, кто сумел их организовать и возглавить. Воин и писатель, законодатель и покровитель магии и философии, крестоносец и искренний поклонник арабской культуры, преследователь еретиков и враг римских пап — Фридрих II стал еще при жизни загадкой, легендой, stupor mundi[57]. Одни считали его Цезарем, другие — антихристом, однако все — и сторонники и противники — ощущали его интеллектуальное превосходство и воздавали должное могуществу и славе этого человека.
По сравнению с партией гибеллинов гвельфский лагерь оказался менее сплоченным и более уязвимым. Как и во времена Фридриха I Барбароссы, его главной политической организацией была Ломбардская лига. Однако, несмотря на то что ее члены объединились в борьбе с общим врагом, их разделяли частные интересы и противоречия местного характера. Кроме того, многие из участников вынашивали планы обособления, и нередко борьба гвельфов и гибеллинов превращалась в войну сословий и консортерий. А тем, кто потерпел в этой войне поражение и был вынужден спасаться бегством, не оставалось иного выхода, как радикально изменить свои убеждения и выступить на стороне врага против правителей своего же города. Следует отметить также, что у гвельфов не было лидера, равного Фридриху II: из всех пап, сменившихся с 1220–1250 гг., лишь Григорий IX был достоин своего великого антагониста.
Политически слабее организованное и сплоченное объединение городов Севера и Центра Италии обладало значительно меньшими экономическими и финансовыми ресурсами, чем его противники. Особенно явным это стало после того, как в него вступили Генуя и Венеция, располагавшие сильным флотом и солидными капиталами. В Сицилийском королевстве не было ни одного города, который хотя бы отдаленно мог соперничать с процветающими центрами гвельфской Италии. К тому же политика ограничения местного самоуправления, сначала практиковавшаяся норманнами, а затем и Фридрихом II, безусловно, не способствовала развитию торговли. В XIII в. от былого величия Амальфи не осталось и следа, а львиная доля грузооборота южных портов находилась в руках пизанцев, генуэзцев и венецианцев. Основным же хозяйственным ресурсом Сицилийского королевства оставалось сельское хозяйство, продукция которого экспортировалась на Север. Это, в свою очередь, было не столько следствием процветания и развития южных областей, сколько результатом меньшей плотности их населения и более низкого уровня урбанизации. Было подсчитано, что по численности подданные Сицилийского королевства вдвое уступали областям Северной Италии, а из 26 итальянских городов, чье население превышало в XIII в. 20 тыс. человек, лишь три находились на Юге. В конечном счете сам факт преобладания сельского хозяйства был проявлением отсталости Сицилийского королевства.
Фридрих II пытался воспрепятствовать дальнейшему экономическому отставанию южных областей несколькими путями. Он либо монополизировал экспорт, либо направлял торговые потоки в подвластные ему города, устраивая там ярмарки и предоставляя привилегии, либо, наконец, подобно всем монархам той эпохи, манипулировал денежной сферой. Однако все это имело и свою оборотную сторону. Нередко королевство оказывалось в весьма затруднительном экономическом и финансовом положении. Так, выпущенная при Фридрихе золотая монета — агостар — не только не вошла в обращение, но и не сравнялась по своей значимости с флорентийским флорином.
Изнурительная борьба против папства и коммун изобиловала драматическими, а нередко и курьезными эпизодами. Так, в 1241 г. сицилийский и пизанский флоты рассеяли генуэзские корабли с испанскими и французскими прелатами, направлявшимися в Рим для участия в соборе, призванном подвергнуть анафеме Фридриха II. Однако самым неожиданным поворотом событий стала внезапная смерть в 1250 г. потерпевшего тяжелое поражение в борьбе с коммунами еще полного сил императора. После неизбежного периода смятения и беспорядков сыну умершего — Манфреду Швабскому[58] удалось взять ситуацию под контроль, организовать силы гибеллинов и отвоевать многие из утерянных позиций. Окончательное же поражение гибеллины потерпели лишь в 1266 г., когда папа Климент IV при поддержке крупных банков Флоренции и Сиены призвал в итальянские земли брата французского короля Людовика IX Святого — Карла, графа Анжу и Прованса[59]. Карл Анжуйский разбил армию Манфреда, нанес поражение внуку Фридриха II — молодому Конрадину Швабскому и завладел Сицилийским королевством в 1268 г.
Отныне взлелеянные Фридрихом I Барбароссой и Фридрихом II планы реставрации империи были преданы забвению, и итальянские коммуны могли больше не опасаться за свою независимость. Это, однако, не означало, что на протяжении первой половины XIV в. в Италии сохранялось спокойствие. Достаточно вспомнить вторжения императоров Генриха VII Люксембургского в 1312 г. или же Людвига VI Баварского (1281 или 1282–1347) в 1327–1328 гг. Первое вылилось в бессмысленное и унизительное паломничество Генриха VII по городам Италии. Второе — в событие, ознаменовавшее конец мифа об империи, начало которому было положено в рождественскую ночь 800 г.: впервые коронация Людвига Баварского в 1328 г. проходила не в священном месте, а на Капитолии и не во имя папы, а во имя римского народа. И хотя этот факт и пришелся по душе интеллектуалам и ученым из свиты Баварца, он не имел никаких политических последствий.
Захватив трон великого Фридриха II, победитель Манфреда — Карл I Анжуйский имел все основания претендовать на роль посредника в противоборстве политических сил Италии. Брат самого известного и праведного из королей христианского Запада, прославленный крестоносец и искусный дипломат, претендент на императорский престол на Западе, мечтающий о византийской короне, и, наконец, признанный глава гвельфов, он пользовался духовной поддержкой понтифика и финансовой помощью флорентийских банкиров. Приход Карла Анжуйского к власти положил начало периоду политического равновесия под знаком господства гвельфов. Действительно, на протяжении нескольких лет он успешно играл взятую на себя роль посредника и миротворца. Однако в сущности это равновесие оказалось непрочным: коммуны и города Италии не для того сражались с Фридрихом II и Манфредом Швабским, чтобы попасть под опеку и покровительство Карла. Они стремились вести самостоятельную политику и отстаивать свои интересы. А потому pax guelfa[60] устраивала их не больше, чем pax ghibellina[61]. Это объясняется тем, что тенденции к полицентризму имели в итальянской истории настолько глубокие корни, что лишь ждали удобного повода, чтобы победить. И этот повод не замедлил представиться.
Тридцать первого марта 1282 г., в день Пасхи, жители Палермо, оскорбленные тем, что Карл Анжуйский перенес столицу в Неаполь и тем самым лишил их город былого величия, выступили против анжуйского господства. Вскоре восстание, получившее название «Сицилийская вечерня», охватило весь остров, и 4 сентября местная знать предложила корону Сицилии женатому на одной из дочерей Манфреда Педро III Арагонскому, укрывавшему при своем дворе представителей низложенной Швабской династии. Педро принял это предложение. Так началась длительная война с французами («Война Сицилийской вечерни»), завершившаяся через 20 лет в 1302 г. окончательным отделением Сицилии от Южной Италии и утверждением в ней Арагонской династии. В эту борьбу были прямо или косвенно вовлечены все итальянские государства; для многих из них она явилась удобным предлогом избавиться наконец от опеки анжуйцев и проводить самостоятельную политику. И кроме всего прочего, мог ли король, не способный подавить восстание своих подданных, диктовать законы гражданам других государств?
«Война Сицилийской вечерни» вызвала среди сторонников гвельфизма и гибеллинизма в Италии серию цепных реакций. Будучи союзницей Арагонской династии, Генуя воспользовалась этим предлогом, чтобы раз и навсегда свести счеты с Пизой, нанеся ей сокрушительное поражение в водах Мелории (1284), и разгромить Венецию в битве при Курцоле (1298). Однако ранее, в 1261 г., генуэзцы при поддержке короля Манфреда Швабского помогли восстановить Византийскую империю и тем самым ограничили венецианское влияние в Константинополе. Подчинив Ареццо, Прато и Пистойю, Флоренция всерьез угрожала Пизе и Лукке. В то время как в Пьемонте бушевала война между феодальными кланами Монферрато и Савойи, в восточной части Паданской равнины д’Эсте в Ферраре, Скалигеры в Вероне и синьории других городов стремились овладеть территориями, входившими в синьорию Да Романо.
Представители Арагонской династии воевали с анжуйцами Неаполя, Генуя выступала против Пизы и Венеции, Флоренция — против Пизы, кланы делла Торре и Висконти боролись за власть Милане, а в Риме шла извечная дуэль между родами Орсини и Колонна. Таким образом, в последней четверти XIII в. на Апеннинском полуострове происходила поистине bellum omnium contra omnes[62]. В хрониках той героической эпохи можно найти немало примеров, когда вражда группировок доходила до лютой жестокости: наибольшую известность снискала история уроженца Пизы, графа Уголино. Воспетый Данте, он был заточен в башню и умер от голода вместе с детьми только потому, что его заподозрили в намерении передать город флорентийцам.
В этой, по словам Данте, «великой буре», охватившей полуостров, оказался и город Св. Петра. Во времена Климента IV (1265–1268) папство проводило проанжуйскую политику, в правление пап Григория X (1271–1276) и Николая III (1277–1280), напротив, стремилось ограничить власть и могущество Карла I Анжуйского, и, наконец, при Мартине IV (1281–1285) и Николае IV (1288–1292) оно опять заняло проанжуйские и профранцузские позиции. А поэтому в глазах современников папство далеко не всегда оказывалось на высоте и исполняло роль посредника в международных распрях, напротив, оно нередко являлось их главным участником. Это, в свою очередь, порождало в среде верующих и в лоне самой Церкви замешательство, которое способствовало появлению в конце истекавшего века пророчеств «тысячелетнего царства»[63] и предсказаний великих событий, а также нагнетанию ожиданий, страхов и надежд. В этих условиях избрание на папский престол добродетельного и бедного монаха из Абруцц Целестина V (1294) было воспринято многими как приход того «папы-ангела», о котором упоминал в своих пророчествах Иоахим Флорский. Его внезапное и, вероятно, насильственное отречение от престола (что уже само по себе является беспрецедентным случаем в истории Церкви), а также смерть в уединении, куда Целестина V сослал его преемник Бонифаций VIII (1294–1305), — все это бросало тень на нового понтифика. Некоторые даже видели в нем антихриста, что, безусловно, не способствовало восстановлению пошатнувшегося авторитета Римской церкви. Амбициозная теократическая политика Бонифация VIII вступила в противоречие с абсолютизмом французского короля Филиппа IV Красивого, который развернул широкую антипапскую кампанию, увенчавшуюся знаменитой пощечиной в городке Ананьи. Не выдержав нанесенного оскорбления, Бонифаций VIII умер (1305), а его преемник Климент V, как известно, перенес резиденцию пап в Авиньон, где она оставалась более 70 лет[64].
Таким образом, вслед за империей, еще прежде утратившей свои позиции на Апеннинском полуострове, Италию покинуло папство. В результате страна внезапно лишилась своего положения центра и сердца Respublica Christiana. Поэтому вполне понятны растерянность и смятение современников, издавна привыкших видеть в двух высших политических институтах Средневековья основу любого общественного порядка. Без императора и без папы политическая жизнь Италии казалась бессмысленной и пустой. Достаточно напомнить слова Данте об императорах, бросивших Рим на произвол судьбы, как «одинокую вдову»; о папах, превратившихся из пастырей христианского стада в «свирепых волков»; наконец, о цинизме и беспринципности раздирающих Италию группировок. Отныне гвельфизм и гибеллинизм, по выражению Данте, лишь ветхие «знамена», под прикрытием которых каждый заботится исключительно о собственной выгоде. Однако не следует торопиться с признанием исторической достоверности этих настроений (к чему склонялась историография эпохи Рисорджименто) и считать ностальгию по потере единства времен империи предвестницей роста национального самосознания.
Однако, если рассматривать историю Италии этого периода с точки зрения нарождающихся, а не угасающих сил, учитывая присущее ее развитию многообразие, а не надуманное стремление к единству, она не представляется нам ни беспорядочной, ни пустой. Напротив, ни одна из эпох не раскрылась так полно и ярко, как эпоха Джотто, Данте и Марко Поло. В конце XIII в. коммунальное движение вступило в полосу бурного расцвета. Возвращаясь к уже использованной аллегории, можно сказать, что с падением двух больших кулис, определявших малейшее передвижение людей по подмосткам, города и коммуны Италии выступили на авансцену истории, заняли ее и пришли к осознанию своей силы и свободы. И свидетельств этого немало. Как мы уже видели, именно в этот период в большинстве итальянских городов расширялись крепостные стены, создавались первые городские хроники, воздвигались знаменитые коммунальные дворцы во Флоренции, в Сиене, Перудже, Тоди. А между тем их строительство относится как раз к последнему десятилетию XIII в. Что же касается теоретических обоснований происходящего, то они не заставили себя долго ждать: в начале XIV в. Марсилий Падуанский писал в трактате «Защитник мира», что власть исходит не от Бога или императора, а является выражением и следствием заключенного людьми общественного договора.
Италия эпохи коммун представляла собой полицентричный организм и, следовательно, была охвачена глубокими внутренними противоречиями. И это неудивительно: Венеция, Генуя и Флоренция являлись великими державами, а во все времена отношения между такими государствами складывались непросто. Вместе с тем ненавистные Данте войны были далеко не единственным следствием коммунального полицентризма. Под его знаком развивались все стороны городской культуры Италии. Его печать лежит и на великом итальянском искусстве. Даже не слишком искушенный наблюдатель с легкостью отличит роспись флорентийской школы от сиенской, а строгую падуанскую скульптуру работы Бенедетто Антелами от вычурных гибеллинских образов Никколо Пизано. Не пройдя в прошлом через опыт создания коммун, Италия не стала бы страной, которую все мы так любим. Возможно, раньше и лучше других это понял гуманист Леонардо Бруни (1370 или 1374–1444), и, как нам представляется, его словами можно завершить настоящую главу.
Подобно тому как большие деревья преграждают путь растущим вблизи маленьким деревцам, так и обширная власть Рима затмевала ее [Флоренцию] и все остальные города Италии. <…> Ему принадлежали все порты, острова и другие удобные места, где было много людей, шла торговля и заключались выгодные сделки. А потому если рождался в соседнем городе одаренный человек, то, воспользовавшись удобным случаем, он нередко отправлялся в Рим. Это привело к тому, что Рим расцветал, тогда как другие города лишались талантливых и выдающихся людей. Происходящее легко понять на примере городов, возвысившихся после утраты Римом былого величия. Казалось, что то, что рост Рима отнимал у других городов, возвращалось к ним по мере его упадка.
Теперь же, обрисовав в самых общих чертах историю Италии вплоть до начала XIV в., перейдем к более подробному освещению событий в отдельных городах: Венеции, Генуе, Флоренции, Милане, Риме, — иными словами, к истории «городов Италии».
Пожалуй, ни в один другой период Средневековья роль Средиземноморья не была столь велика, как в XIII в., начало которого прошло под знаком победоносного Четвертого крестового похода. Этот регион притягивал к себе великие империи и крупные цивилизации христианского Запада, ислама и Византии. Кроме того, учитывая связь Черного и Средиземного морей, сюда стекались как ценные и изысканные товары из Африки — слоновая кость и сенегальское золото, — так и экзотические и редкие товары с Востока. Последние поступали более регулярно, после того как на бескрайних просторах от Багдада до Пекина раскинулась pax mongolica[65], что заметно обезопасило караванные пути, по которым прошли венецианец Марко Поло и флорентиец Франческо Пеголотти[66]. Кроме того, именно в Средиземноморье определялась дальнейшая судьба товаров и товарных потоков. Отсюда они поступали на ярмарки Шампани и рынки Северной Европы и Прибалтики либо через перевалы Итальянских Альп, либо через арагонские и южнофранцузские порты. Позднее, после того как в 1277 г. генуэзские мореплаватели открыли сообщение с Северной Европой через Атлантику, наиболее посещаемым итальянскими купцами портом стал Брюгге. Итальянские города были крайне заинтересованы в процветании Средиземноморья. В первую очередь это относилось к Венеции. Светлейшая[67] подчинила своему влиянию о. Крит, острова и крупнейшие порты в Эгейском море, а также прочно утвердилась в Константинополе, где венецианцы основали богатую колонию. Таким образом, несмотря на конкуренцию со стороны Генуи и потерю полученных в результате Четвертого крестового похода привилегий, которыми Венеция пользовалась вплоть до середины XIII в., она по-прежнему оставалась самой процветающей морской державой на Апеннинском полуострове. Государство организовывало ежегодные экспедиции в Константинополь, Бейрут и Александрию, а нередко брало на себя заботы о хранении и дальнейшем перераспределении иноземных товаров. Наконец, в его ведении находились огромные оружейные арсеналы. А поскольку вооружение и навигация республики отвечали самым высоким требованиям эпохи, венецианские купцы никогда не чувствовали себя в изоляции. Напротив, они ощущали свою сопричастность к свершению великого общего дела. Это способствовало превращению торгового патрициата Венеции в сплоченное и наделенное сильным духом корпоративизма сословие. Что же касается венецианских политических институтов, то они являли собой образец надежности и стабильности. Во главе государства стоял дож, избиравшийся Большим советом. Он управлял при помощи Малого совета, за деятельностью которого наблюдал целый ряд административных органов: Совет приглашенных, получивший в 1250 г. название Сената приглашенных, Трибунал сорока, а позднее, после провала заговора Байамонте Тьеполо в 1310 г., и знаменитый Совет десяти. Существование такого количества административных органов создавало систему противовесов и взаимного контроля. Очень высокая степень однородности и спаянности правящего класса была окончательно закреплена так называемым «Закрытием Большого совета» 1297 г.: согласно этому закону, доступ в Большой совет был открыт только тем, чьи предки входили в его состав прежде. Таким образом, уже в конце XIII в. основой политического строя Венецианской республики стало господство в ней торговой аристократии, сохранявшееся на протяжении многих веков. Он представлял собой строгую, но вместе с тем достаточно эластичную систему сословных ограничений, допускающую, однако, как проникновение в органы власти способных людей, так и смену политической ориентации.
Для Генуи XIII век был также периодом успехов и побед. Распад Латинской империи (1261) и разгром 8 сентября 1298 г. венецианцев в битве при Курцоле укрепили ее позиции в Восточном Средиземноморье (Леванте) и на Черном море, где она приобрела колонии Каффа и Тана[68], а также захватила в свои руки торговлю с Южной Русью. После победы над пизанцами при Мелории 6 августа 1284 г. в орбите генуэзского влияния оказалось практически все Западное Средиземноморье, тогда как растущее могущество Арагонской династии было еще недостаточно велико, чтобы противостоять напору Республики. В результате политических и военных побед, в свою очередь, возросли экономическая значимость города и объем генуэзской торговли. По некоторым подсчетам, стоимость поступавших в Геную и отправлявшихся из ее порта товаров составляла в 1274 г. 936 тыс. генуэзских лир, а в 1296 г. она поднялась до 3 млн 822 тыс. лир. Из-за обилия в городе многоэтажных зданий Генуя получила эпитет «надменной». В начале XIV в. она, по всей вероятности, превосходила по плотности населения все города Западной Европы. После строительства новой крепостной стены в 1320 г., город стал меньше и лишь в XVIII в. достиг прежней величины.
Между тем развитие Генуи шло иным путем, чем развитие Венеции. Вооружение республики находилось главным образом в руках индивидов. В ведении частных владельцев оказались также торговля, содержание многочисленных фондако и даже организация военно-морских походов. Наконец, сами генуэзские путешественники являлись и авантюристами, готовыми служить кому угодно ради звонкой монеты. Так, Марко Поло чувствовал себя в гостях у татарского хана прежде всего гражданином Венеции, за нее он сражался, в Венеции он женился и умер. Однако уже в начале XIV в. ситуация изменилась. Известно, что родом из Генуи были адмирал короля Португалии Мануэле Пессаньо и кораблестроитель французского короля Филиппа IV Красивого Энрико Маркезе. Они стали родоначальниками замечательной плеяды великих генуэзцев, впоследствии давших миру Христофора Колумба, открывшего Америку в ходе экспедиции, организованной испанской короной.
О генуэзском «индивидуализме» сказано немало. А между тем о нем нельзя не упомянуть: он отразился на самой структуре города, оказавшегося во власти могущественных кланов, консортерий знати, религиозных и народных братств. Кроме того, он оказал заметное влияние на формирование городского пейзажа, не составлявшего единого композиционного целого, а разделенного на отдельные кварталы — богачей и бедняков, знати и плебеев. Генуя — один из немногих итальянских городов римского происхождения, где не осталось и следа первоначального quadrillage[69] и где, в отличие от других средневековых центров, мы не найдем улицы, название которой было бы связано с ремеслами или родом занятий ее жителей. Впоследствии мы еще не раз вернемся к тому, какое влияние это оказало на ставшую легендарной политическую нестабильность города и на весь ход его истории.
В конце XIII в. наиболее влиятельным и процветающим из всех городов-коммун Паданской равнины был Милан, которому в прошлом принадлежала пальма первенства в борьбе с Фридрихом I Барбароссой. Находясь на пересечении торговых путей из Генуи и Венеции, город заметно выиграл от открытия приблизительно в 1270 г. нового Сен-Готардского перевала, что позволило ему наладить активные торговые связи с германским миром. Кроме того, окрестности Милана уже тогда славились плодородностью своих земель. Судя по описанию, составленному в 1288 г. хронистом Бонвезином де ла Ривой в трактате «О великих делах города Медиолана» (De Magnalibus urbis Mediolani)[70], Милан мог по праву называться столицей. В нем проживало 200 тыс. человек и насчитывалось несметное число купцов и ремесленников; в городе было 11 500 домов, 200 церквей, 150 «вилл с замками в контадо», 10 больниц, 300 пекарен и более тысячи лавок. Безусловно, эти цифры сильно преувеличены и не вызывают большого доверия. Тогда как данные о развитии и дифференциации городской экономики являются более достоверными. В отличие от Флоренции (речь о которой пойдет впереди) производство и мануфактуры Милана отличались большим разнообразием и охватывали обширную сферу ремесел. Так, наряду с ведущим производством шерсти и сукноделием, относившимся в то время, как мы неоднократно подчеркивали, к отраслям тяжелой промышленности, в ломбардской столице развивались и другие отрасли. Речь идет прежде всего об оружейном деле, железо для которого поставлялось с Валь-Тромпии и из Бреши (Брешии). Очень скоро продукция миланских оружейников приобрела большую известность.
Между тем размеры ремесленных предприятий не выходили за пределы мастерских, а процветающая торговля города оставалась по большей части розничной. Источники умалчивают о существовании в Милане в тот период купеческих компаний или династий, сравнимых по своему размаху и обороту с торговыми домами Флоренции и некоторых других городов. По всей вероятности, объяснение происходящего (хотя это всего лишь гипотеза) кроется в следующем. Купеческому и ремесленному сословиям Милана и их корпоративным организациям — «Креденца консулов» и «Креденца Св. Амвросия» — не удалось выдвинуть на передний план собственных политиков, и в результате власть в городе и право арбитража оказались в руках выходцев из семей старой рыцарской знати. Так, заручившись поддержкой «Креденцы Св. Амвросия», гвельфский клан делла Торре находился у власти в 1247–1277 гг. Позднее, одержав победу над партией делла Торре, представители династии Висконти добились в 1294 г. права инвеституры в качестве имперских викариев и управляли городом как «синьоры» вплоть до середины XV в.
Таким образом, уже в начале XIV в. Милан превратился из коммуны в синьорию, под которой следует понимать такой тип государственного управления, когда власть синьора и его семьи насильственно или же с согласия горожан приходит на смену власти коллегиальных органов управления.
Однако подобный путь прошел не один Милан. Примерно в тот же период большая часть городов-коммун Паданской равнины была преобразована в синьории тех или иных знаменитых родов. Правителями Вероны были Скалигеры, Феррары — маркизы д’Эсте, Тревизо — Да Камино, Падуи — Каррара, Урбино — графы Монтефельтро. Все они принадлежали к знаменитым рыцарским фамилиям с древнейшими традициями. Перебравшись в города, они передали им и часть своих феодальных прав. А иначе и не могло быть в таком мире недостаточно развитого феодализма, каким являлась Италия в эпоху коммун.
Тем временем на фоне широкого процесса преобразования, охватившего в конце XIII — начале XIV в. большинство итальянских коммун, выделялась и заняла совершенно особое место Флоренция. Она оказалась единственным из всех крупных городов, за исключением Венеции, которому удалось создать политические институты, полностью соответствующие своей экономической организации и социальной структуре общества. По сравнению с другими коммунами Северной Италии Флоренция была в XIII в. новичком. В то время как Милан успешно сражался с Фридрихом I Барбароссой, она все еще усмиряла феодалов собственного конта-до. Что же касается ее вклада в борьбу с Фридрихом II Гогенштауфеном, то, в отличие от других североитальянских коммун, он был весьма невелик. Однако, как это нередко случается в истории, отсталые города догоняют и даже опережают своих более развитых соседей, воспринимая их опыт. Так, Флоренция одной из первых начала чеканить в 1252 г. золотую монету — флорин, в результате чего флорентийские купцы и банкиры, действовавшие во всей Европе, заняли ведущие позиции на международном рынке товаров и капиталов. Как отмечалось, уже во второй половине XIII в. банкиры Флоренции смогли участвовать в финансировании Карла Анжуйского, который был далеко не единственным их должником. Основным конкурентом этого города в осуществлении крупных финансовых операций была соседняя Сиена. Кроме того, сиенские банкиры получали огромные прибыли от предоставленного им римской курией права сбора налогов в ее пользу. Однако поражение, которое Флоренция нанесла Сиене в 1269 г. при городе Колле-Валь-д’Эльза, и крах в 1298 г. крупнейшей банковской компании Сиены (La Tavola dei Bonsignori) обеспечили ей абсолютное превосходство в кредитно-ростовщической сфере.
Между тем Флоренция преуспела не только в торговле и банковском деле. Большое внимание уделялось также развитию текстильной и, в частности, шерстяной промышленности. Как и в Милане, размеры сукнодельческих предприятий во Флоренции не выходили за пределы ремесленных мастерских, однако снабжение их сырьем и сбыт готовой продукции нередко находились в руках одного купца-шерстяника, задачей которого было определение и удовлетворение потребностей рынка. Уже довольно скоро, в результате использования на определенных этапах труда надомников, жителей контадо или же наемных рабочих больших мастерских, удалось добиться дальнейшей концентрации и рационализации производства.
Путешествия, встречи с великими мира сего и ведение сложнейших торгово-финансовых операций имели огромное значение для флорентийских бюргеров и купцов. Они не только накапливали огромные богатства и капиталы, но и открывали для себя мир и людей, расширяли кругозор, осознавали всю полноту своих прав и возможностей. Именно поэтому, в отличие от торгово-промышленных слоев большинства итальянских городов, они не ограничились созданием корпоративных и ремесленнических организаций, а добились права участия в управлении городом. В результате реформы 1282 г. высшая исполнительная власть во Флоренции передавалась приорам «старших» и «средних» цехов. После принятия в 1293 г. «Установлений справедливости» не состоящие в цехах магнаты лишались государственных должностей, а в приорате создавалась новая магистратура гонфалоньера справедливости[71]. Это, в свою очередь, ознаменовало победу нового порядка. Однако тот факт, что в городские магистратуры нередко проникали выходцы из семей рыцарского или феодального происхождения, не имеет большого значения. Важнее другое: они правили во имя, за счет и в интересах цехов. Ни в одном другом городе в конце XIII в. городское самоуправление не получило такого развития, как во Флоренции.
Каждая из четырех великих держав — Венеция, Генуя, Милан и Флоренция — была наделена особой, ни с чем не сравнимой индивидуальностью эпохи коммун. Однако не следует забывать, что помимо «больших столиц» в Италии был и целый ряд по-своему неповторимых «малых столиц». Сиена славилась банкирами, Лукка — шелками, Масса Мариттима — шахтами, Сан-Джиминьяно — башнями и шафраном, Кремона — бумазеей, Пьяченца — ярмарками, Асти — «ломбардами». В каждом из них был свой коммунальный дворец, и каждый горожанин считал себя жителем свободного города.
Однако, несмотря на экономическое и политическое соперничество, а также различие форм правления, «города Италии» не были совершенно разнородными организмами. Ведь, несмотря на их полицентризм и разобщенность, они располагались в наиболее урбанизированной (судя по размерам) части Европы. А это, независимо от распрей и обособленности городов, не могло не привести к формированию общеитальянского койне[72], постепенное складывание которого начинается уже с XIII в. А для того чтобы проследить развитие этого процесса, необходимо обратиться к истории религии и общественной мысли этого столетия.
История религии в Италии в XI–XII вв. не многим отличается от истории религии других стран христианской Европы в этот период. Подъем еретического движения на Апеннинском полуострове был также связан с ростом и развитием городов. В частности, уже в XI в. в Милане, впоследствии называвшемся «ямой еретиков», приобрела известность ересь патаренов[73]. Как и в других европейских странах, движение за реформу Церкви в Италии временно вобрало в себя требования религиозного и социального обновления, нашедшие отражение в средневековых ересях. На протяжении XII в. происходит значительный подъем еретического движения. Так, в 1145–1154 гг. сам Рим, откуда во время восстания горожан был временно изгнан папа, стал ареной проповеди верного ученика неутомимого Абеляра[74] — Арнольда Брешианского[75]. Как и идеологи других еретических движений Средневековья, «арнольдисты» обличали разврат и корыстолюбие церковников и выступали за возврат Церкви к ее первоначальной чистоте. Схваченный Фридрихом I Барбароссой и выданный папе, Арнольд Брешианский мужественно встретил смерть на костре. Однако его казнь не повлияла на размах еретического движения и требования церковного обновления. В конце XII — начале XIII в. они охватили весь Апеннинский полуостров. В Северной Италии получили широкое распространение отдельные направления ереси вальденсов[76] и более непримиримое манихейское движение катаров[77]. В Калабрии зародилось «милленаристское» учение аббата Иоахима Флорского, цистерцианского монаха, отошедшего от ордена, чтобы основать собственный монастырь. Он был автором ряда пророческих сочинений, оказавших огромное влияние на целые поколения его последователей. Конечно, доктрины еретических движений существенно отличались друг от друга, и зачастую непросто найти грань, отделяющую ересь от правоверия. Между тем все они были свидетельством всеобщего беспокойства и растерянности общества, заметившего, что вера и литургия теряют связь с современностью.
Однако и на этот раз Церковь не осталась в стороне. Деятельность курии в годы правления Иннокентия III была направлена, с одной стороны, на подавление ересей, а с другой — на возврат в русло правоверия еретических волнений и требований. Это вылилось как в крестовый поход против альбигойцев (1209) и учреждение инквизиции, так и в поощрение новых нищенствующих орденов с их новыми проявлениями.
Однако методы и результаты осуществления этой политики реформ и реакция на них были в разных странах различными, и именно в этот период история религии в Италии начинает отличаться от истории религии в Западной Европе. И если за пределами итальянских государств папству не удалось ни подавить народные ереси, ни направить их в нужное ему русло и они продолжали существовать подпольно, время от времени выходя наружу, чтобы впоследствии вылиться в великое движение Реформации, то в Италии, напротив, дело увенчалось успехом. Причин этого расхождения немало, и они уходят далеко за пределы XIII в. В частности, не следует забывать, что на протяжении всей своей истории, за исключением эпохи «Авиньонского пленения», Италия оставалась резиденцией папства. А кроме того, она была колыбелью францисканской революции, значение и последствия которой трудно переоценить. Однако, не останавливаясь на ее развитии и формах, невозможно понять своеобразие истории религии, и не только Италии, начиная с XIII в.
История Франциска Ассизского, родившегося в 1182 г., во многом напоминает путь Пьера Вальдо и Доминика де Гусмана[78]. Как и Вальдо, Франциск появился на свет в семье богатого купца, прожил юность в роскоши, а затем отказался от богатства и предался идеалу «святой бедности». Так же как и Доминик де Гусман, он был прежде всего странствующим проповедником, обладавшим исключительным даром убеждения и умением говорить с людьми на понятном им языке. Однако, в отличие от сторонников Вальдо, Франциск не обличал разврат духовенства и, в отличие от доминиканцев, не призывал к «святой» борьбе против еретиков. В его словах не было и тени религиозной учености. Его идеалом являлись простота и естественность, добрые дела, а не религиозная созерцательность. Христианство было для Франциска главным образом религией Христа. А Христос в его понимании — это в первую очередь человек, который жил, страдал и умер среди людей, объяснял им вечные истины в форме простых и доходчивых притч, любил детей и восхищался красотой полевых лилий. Судя по легенде и францисканской иконографии, жизненный путь св. Франциска настолько напоминал жизнь самого Христа, что он был награжден стигматами мученичества. Он любил всех людей, поскольку считал их частью божественной природы: не только святых, но и грешников, не только «агнцев», но и «волков». Он любил и жизнь и смерть.
Это привело к возникновению совершенно новой, более простой и мягкой формы религиозности, понятной обыкновенным труженикам. Она позволяла бюргерам и ремесленникам итальянского города оставаться христианами, не превращаясь при этом ни в еретиков, ни в клерикалов. Кроме того, как это ни парадоксально, в религиозном реализме францисканства нашли определенное отражение черты древних языческих верований италийских народов, и в частности интуитивное представление о божестве как о воображаемом спутнике человека в горе, радости и труде на протяжении всей его жизни. По крайней мере, такое впечатление можно вынести, читая знаменитое сочинение св. Франциска «Кантика брата Солнца, или Похвала творению» (1224). В нем хор «творений» — вода, огонь и звезды — объединяются для воздаяния хвалы Господу, что во многом напоминает образ Вселенной, каждый элемент которой — проявление и знак божественного начала. Возможно, отчасти и благодаря проникновению в глубины народной души проповедь Франциска Ассизского возымела такой успех. Ауспех был поистине огромен, что выразилось прежде всего в многочисленных эпизодах религиозного «возрождения» XIII в.
Первый такой эпизод относится к 1233 г., когда под влиянием проповедей доминиканца Иоанна Винченского и францисканца Антонио Падуанского в городах и деревнях Северной Италии распространилось так называемое движение «Аллилуйя» и в состоянии всеобщего смятения во многих городах начался период массового «примирения». И это далеко не единственный пример такого рода. Были нередки случаи, когда «всеобщие моления», сопровождавшиеся отказом работать и воевать, затягивались в различных итальянских городах на несколько дней, а иногда и на целые недели. Религиозные волнения достигли апогея в 1260 г., предрекаемом иоахимитами году великих перемен: тогда через всю Центральную Италию из Перуджи тянулись процессии флагеллантов[79].
Между тем для определения значимости францисканского феномена в жизни итальянского общества XIII в. необходимо обратиться в первую очередь к истории искусства и литературы. Одним из поздних и самых стилизованных образцов францисканской литературы является, как известно, знаменитый анонимный сборник рассказов и легенд «Цветочки св. Франциска Ассизского». Но не следует забывать, что этому произведению предшествовала страстная поэзия Якопоне да Тоди, а еще раньше «лауды» (род поэтического сочинения, происшедший от любовной лирики) и духовные песнопения анонимных авторов из Умбрии, Марке и Тосканы. Однако, если сам факт существования францисканской литературы не вызывает сомнений, того же нельзя сказать о живописи. Великое искусство итальянских мастеров XIII в. является настолько крупным феноменом, что его невозможно заключить в рамки определенной схемы. В частности, не следует забывать, что, прежде чем отправиться в Ассизи, живописец Джотто (Джотто ди Бондоне, 1266 или 1267–1337) работал в Риме, и уже тогда в его творчестве наметился постепенный возврат к классическому натурализму, достигшему наиболее яркого выражения в работах Мазаччо. Вместе с тем неоспорим и тот факт, что Джотто сыграл огромную роль в формировании францисканской легенды и иконографии. Кроме того, основными заказчиками его работ были францисканцы. Как базилика в Ассизи, так и церковь Санта-Кроче во Флоренции, где находятся главные циклы фресок Джотто, являются францисканскими храмами. Помимо чисто эстетического воздействия шедевры живописи XIII в. несли огромную иллюстративную и назидательную нагрузку. Они ошеломляли неграмотных людей, для которых изображение чуда нередко служило доказательством его достоверности.
Перед лицом такого внушительного «возрождения» Церковь довольно скоро осознала, какие уникальные возможности могут открыться для укрепления ее позиций в новом, быстро меняющемся мире. Для этого, однако, следовало поддержать францисканское движение в русле ортодоксальности и, уважая его традиции, придать ему официальный характер. При жизни Франциска Ассизского эта политика не увенчалась особым успехом, и лишь под сильным давлением кардинала Уголино да Остия (будущего папы Григория IX) Франциск согласился на преобразование общества его «братьев» в орден францисканцев. Однако вскоре после его смерти (1226) последователи Франциска, и в частности первый генерал ордена Элия да Кортона, пошли на значительные уступки. В своем завещании Франциск отмечал, что монахи не могут владеть церквами и домами «за исключением тех, которые допускает святая бедность». А между тем сразу же после его канонизации в 1228 г. в Ассизи начались работы по сооружению базилики — предшественницы целого ряда францисканских церквей, возведенных на Апеннинском полуострове на протяжении XIII в. Некоторые из них (например, церковь Санта-Кроче во Флоренции) являются знаменитыми образцами нового готического стиля. Другим «открытием» века были, как мы увидим, университеты, и уже очень скоро присутствие в них францисканцев стало весьма заметным: достаточно привести пример Бонавентуры[80], являвшегося на протяжении многих лет генералом ордена, и Уильяма Оккама[81]. Конечно, процесс включения францисканцев в систему католической иерархии оказался крайне болезненным, и многие усматривали в нем отход от первоначальных заповедей Франциска Ассизского и от его проповеди «святой бедности». На протяжении всего XIII в. в рамках самого ордена шла напряженная борьба между приверженцами более свободной трактовки орденского устава и представителями радикального направления «спиритуалов». К последним принадлежал, в частности, Якопоне да Тоди. Апогей этой полемики совпал с избранием на папский престол Целестина V (5 июля — 13 декабря 1294 г.). Однако отголоски борьбы еще долго давали о себе знать.
Между тем внутренние разногласия францисканцев оказывали весьма незначительное влияние на многочисленные толпы верующих. Слишком глубокий след оставило в их душах слово Франциска Ассизского. Кроме того, он первым разрушил барьер, отделявший религию духовенства от религии толпы, уловил древнюю и затаенную потребность в более простой, понятной и в то же время отвечавшей требованиям эпохи вере. Именно такая вера — христианская и языческая одновременно — оказалась доступна и бюргеру, и простолюдину. Под влиянием проповедей Франциска Ассизского католицизм стал религией Мадонны и Младенца, страдающего на кресте Христа и, наконец, религией самого св. Франциска, его смирения и явленных им чудес. Отображенные на полотнах великих мастеров XIII в. образы и основные вехи земного существования — любовь, смерть, сострадание — ежедневно утешали человека на всем протяжении его жизни. Отныне эта удивительная жизненная сила и кротость стали отличительной чертой итальянского религиозного койне.
Достигнув высокого уровня развития, богатые итальянские коммуны начали испытывать настоятельную потребность в целом штате образованных и прекрасно подготовленных служащих. Государству были необходимы опытные юристы и чиновники, представители дипломатических миссий, нотариусы для составления различных видов договоров между горожанами, учителя, способные научить читать и считать детей купцов и бюргеров, врачи. Кузницей этого персонала стали университеты, история которых развивается параллельно с историей коммунальной цивилизации. Самым старым и знаменитым из них был основанный еще в начале XI в. Университет Болоньи, прославившийся в области изучения и преподавания права. В период наивысшего расцвета коммун, в конце XII — начале XIII в., число высших школ заметно возросло: в 1222 г. открылся Университет Падуи, ставший цитаделью аристотелизма и аверроизма[82], положивших начало натуралистической традиции, видными представителями которой были Марсилий Падуанский, Пьетро Помпонацци и Галилео Галилей. Как мы уже отмечали, в 1224 г. Фридрих II Гогенштауфен основал Университет Неаполя. В 1244 г. при папском дворе в Риме была учреждена школа Studium curiae. В ту же эпоху открылись университеты в Верчелли, Модене, Сиене и во многих других городах.
Университет был во всех отношениях новой организацией. Во-первых, это проявлялось в том, что он находился в черте города и, следовательно, порывал с традициями изоляции и замкнутости монастырских школ, благодаря чему преподаватели и учащиеся оказывались в самом центре событий городской жизни. Во-вторых, организация университета была скопирована с модели ремесленного цеха, делавшей его свободным сообществом магистров и школяров, объединенных чувством локтя. Это, в свою очередь, способствовало значительной демократизации отношений преподавателей и студентов. Наконец, в-третьих (и это является особенностью итальянских университетов), принципиально новым было содержание учебных дисциплин. В отличие от Сорбонны и других знаменитых альма-матер Европы университетам Италии, и в частности Болоньи, на протяжении долгого времени удавалось сохранять автономию и сдерживать давление церковных властей. Кроме того, изучение в университетах наук и старших «искусств» — права и медицины — если и не превалировало над изучением богословия, то, по крайней мере, развивалось независимо от него. Под правом понималось тогда прежде всего римское право, признанным центром преподавания которого (после того как в Париже оно было запрещено Церковью), стал Университет Болоньи. Стоит ли говорить о том, насколько важным было изучение права для закрепления завоеваний городов-коммун?
Во многом благодаря освоению медицины и практическим занятиям итальянские ученые XIII в. (примерно в этот же период в студиях Толедо и Палермо появились переводы арабских комментариев Аристотеля) познакомились с известным еще медикам школы Салерно греческим и арабским натурализмом. Вплоть до эпохи Возрождения и даже позднее врачи придерживались, пожалуй, самых передовых взглядов и из всех образованных людей в наибольшей степени были преданы своему делу, не считаясь с мнением властей. Не следует забывать также, что искусство врачевания было тесно связано с философией. Так, одни из первых переводов трудов Аристотеля принадлежат выдающемуся врачу XIII в. и профессору Болонского университета Таддео Альдеротти.
Из этого университета вышли крупнейшие представители культуры и общественной мысли XIII в. В частности, в Болонье получил образование непревзойденный мастер риторики и ars dictandi[83], нотариус императора Фридриха II Гогенштауфена Пьер делла Винья[84]. Именно здесь он научился, помимо всего прочего, составлять официальные документы в стиле классической прозы. В болонском университете получили образование и известные итальянские поэты XIII в. Гвидо Гвиницелли и Чино да Пистойя. Более того, сам Данте Алигьери (1265–1321) был некоторое время школяром этой выдающейся альма-матер. Помимо знаменитостей из стен итальянских университетов вышло множество никому не известных людей, чьи знания заложили основы строительства коммунального общества. Таким образом в Италии сформировалась целая плеяда опытных и прекрасно подготовленных интеллектуалов, более восприимчивых к новым реалиям социально-политической жизни города, к его нуждам и болезням роста.
Будучи тесно связанными с обществом своего времени, новые интеллектуалы не стали, однако, опорой местного сепаратизма. В силу полученного образования они не переставали быть частью элиты с присущими только ей взглядами и суждениями о происходящем. В большинстве своем эти люди не любили долго задерживаться на одном месте. Таким образом, в Италии эпохи коммун XIII в. сформировался своего рода рынок знаний и талантов, а крупные города и влиятельные дворы того времени стали притягивать интеллектуалов богатством и возможностью сделать блестящую карьеру. Достаточно вспомнить о том влиянии, какое оказало распространение в XIII в. института иностранных подеста[85] на оживление внешнеполитических связей и обмен опытом между людьми.
Следует отметить, что природа итальянского интеллектуала эпохи коммун была крайне двойственной. Будучи «органичной» частью городской цивилизации, он в то же время являлся членом формирующейся касты новой аристократии, сумевшей преодолеть в себе узость муниципального сознания. Он находился, если так можно сказать, на пересечении двух систем: одна объединяла образованные умы Италии и ученых, другая — членов конкретной коммуны. А потому задача итальянского интеллектуала заключалась в создании такой литературы, которая бы соединила эти обе системы и была доступна как ученым, так и самому широкому кругу жителей коммуны. Эти произведения должны были заинтересовать не только духовенство и ученых, но и бюргеров, купцов и пополанов[86]; не только мужчин, но и женщин, которые, как дантовская Франческа, также научились читать и увлекались французскими любовными романами. Но к новому массовому читателю можно было обратиться только на языке его повседневного общения — вольгаре. А поскольку в каждом итальянском городе существовал свой народный язык с издавна сложившимися идиомами, произведения на вольгаре могли превратиться в своего рода второразрядную литературу по сравнению с латынью — литературным языком образованной элиты. Поэтому необходимо было создать благородный вольгаре — своеобразное связующее звено между эсперанто и диалектом, которое вобрало бы в себя как простоту и живость разговорной речи, так и блеск научного диспута, как простонародный язык комедии, так и возвышенный стиль трагедии. Конечно, процесс формирования итальянского литературного языка был постепенным и длительным. К истории языка и литературы вполне применимы те же слова, что были сказаны о политической истории Италии: «Не стоит спешить с выводами о том, будто ее объединение произошло спонтанно, а не явилось следствием длительных и напряженных процессов»[87].
И все же истоки итальянского литературного языка следует искать именно в XIII в. Как известно, пальма первенства принадлежала группе поэтов, собравшихся в первой половине столетия при блистательном дворе Фридриха II Гогенштауфена в Палермо. Среди них были канцлер Пьер делла Винья, «Нотариус» Якопо да Лентини[88], сам Фридрих II с сыном Энцо[89] и др. Практически во всех их сочинениях воспевалась куртуазная любовь, занимавшая центральное место в поэзии Прованса и в творчестве трубадуров. Языком же их произведений был облагороженный сицилийский диалект с известной долей провансальского и латинского влияния.
Во второй половине XIII в. после смерти Фридриха II и поражения его сына Манфреда Швабского признанными литературными центрами стали крупные коммуны Северной Италии — Болонья и в еще большей степени Флоренция. Именно в этих городах благодаря творчеству Гвидо Гвиницелли, Гвидо Кавальканти, Чино да Пистойи и, наконец, Данте Алигьери расцвела поэтическая школа «сладостного нового стиля» (dolce stil nuovo). Ее новизна по сравнению с сицилийской школой заключалась как в рафинировании лингвистического инструмента, так и в обогащении поэтического содержания, в котором помимо темы любви и воспевания женщины появились и серьезные философские мотивы. Все это способствовало созданию более богатого, гибкого и выдержанного вольгаре.
Возникновение манифеста нового языка и новой литературы связано с именем Данте. В трактатах «Пир» и «О народном красноречии», написанных в 1304–1307 гг., он пришел к выводу, что «славный вольгаре» (народная речь), в формирование которого внесли вклад поэты сицилийской школы и «сладостного нового стиля», может быть использовано для воспевания «трех предметов»: спасения, любовного наслаждения и добродетели — и ближайшим образом к ним относящихся, таких, как воинская доблесть, любовный пыл и справедливость.
Призванное утолить жажду знаний неграмотных и не имевших возможности посещать школу людей, народная речь Данте было очищена от диалектальных налетов, наделена строгой грамматической и синтаксической структурой и стала в высшей степени литературным языком. Именно в его формировании итальянские мыслители, и прежде всего Данте Алигьери, видели свою задачу. Если бы в Италии возник curia regis[90] наподобие того, который существовал в Германии, писал он, народная речь стала бы языком ученых и придворных. Далее, предупреждая возражения о том, что в Италии такого двора или aula[91] нет, Данте выдвигал следующий аргумент: хотя Апеннинский полуостров и не объединен под властью единого государя, curia все равно существует, «ибо у нас есть двор, пусть и не находящийся в одном месте». В самом деле, кто же, как не интеллигенция, мыслители и писатели, рассеянные по всему полуострову, были сановниками этого идеального дантовского двора? Итак, процесс формирования если не национального, то общеитальянского сознания начался на литературной почве, и его вдохновителями были интеллектуалы. По мере того как эти люди осознавали свое предназначение и принадлежность к кругу избранных, они открывали, что область их творчества ограничена определенным типом сообщества, и это — итальянское языковое сообщество, койне, с присущими ему развитием социально-экономических связей, враждой гвельфов и гибеллинов, с его городами, римским правом и культурой. Эта идея получила наиболее яркое выражение у Франческо Петрарки (1304–1374). Италия для него — страна, окруженная морем и Альпами, а итальянцы — законные наследники римлян: sumus non graeci, non barbari, sed itali et latini[92].
Суммируя сказанное, следует отметить, что в разнородном и полицентричном обществе Италии в эпоху коммун интеллектуалы были тем единственным сословием, которое обладало, пусть и в зародышевой форме, национальным самосознанием. Другими словами, зарождение общеитальянского самосознания связано с возникновением этого нового сословия и с определением им своего предназначения. Достаточно вспомнить, какое место занимает язык Данте не только в истории литературы, но и в целом в истории итальянского общества.
Данте Алигьери родился во Флоренции в 1256 г. Он жил там до 35 лет, принимал активное участие в политической жизни города и даже занимал общественные должности. К годам юности и флорентийского периода зрелости относится его первое произведение «Новая жизнь» — рассказ в прозе и стихах о любви к Беатриче Портинари, одновременно реальной и вымышленной. В 1301 г. партия «черных» гвельфов победила «белых» при активной поддержке папы Бонифация VIII и его представителя во Флоренции. Данте принадлежал к «белым» гвельфам; его изгнали из города, и он был вынужден покинуть родину. Двадцать лет, до самой смерти в 1321 г., он скитался по дворам правителей и городам Италии. Жил в Вероне у Скалигеров, в Луниджане у семьи Маласпина и, наконец, в Равенне у Да Полента, где и закончил свои дни. «Комедия», названная потомками «Божественной», была задумана и написана во время этих странствий и благодаря им.
Практически в каждой стране есть свой национальный поэт, но ни один из них, по нашему мнению, не может сравниться по своему месту в истории страны с ролью Данте в истории литературы и общества Италии. Целые поколения, особенно в прошлом веке, считали его отцом и пророком той Италии, что еще не существовала. Его поэзия и его личность стали объектом настоящего культа. В Италии практически не осталось городов, где одна из главных улиц или площадей не названа в честь Данте или где не воздвигнут ему памятник. Даже первому итальянскому броненосцу было дано имя «Данте Алигьери». Впрочем, миф о Данте, по крайней мере столь красноречивый и напыщенный, относится к недавнему времени и по сути своей является беспочвенным.
Уже при беглом прочтении «Божественной комедии» становится понятно, что, призывая города Апеннинского полуострова к примирению, Данте не оставляет мысли о реставрации имперской власти. Обличая вражду группировок, он обрушивает свой гнев как на итальянское общество в целом, так и на новых людей, ставших вдохновителями перемен. В самом деле, разве не нападает он на «новых людей и жажду наживы», разве не превозносит «скромную и смиренную»[93] Флоренцию эпохи коммун и «башен» в противовес цветущей и величественной Флоренции конца XIII в.?
Однако, несмотря на изложенные соображения, огромный вклад Данте в литературу и историю полуострова несомненен. И хотя созданный традицией XIX в. миф далек от действительности, Данте по-прежнему остается «отцом» еще не родившейся Италии, как его называл Никколо Макиавелли. Но в каком смысле? Суммируя сказанное, можно с полной уверенностью утверждать, что именно на примере Данте видно, какой исключительный педагогический и гражданский вклад внесли интеллектуалы в формирование итальянского койне. Читая «Божественную комедию», образованные люди Италии впервые осознали свою принадлежность к единой, пусть даже разнородной и разделенной множеством границ цивилизации.
«Божественная комедия» — одно из редких произведений мировой литературы, таких, как «Война и мир» Льва Толстого или «Улисс» Джеймса Джойса, где есть все: весь смысл, все противоречия и сомнения определенной эпохи.
В ней рассказывается о путешествии, которое поэт совершает в сопровождении Виргилия, а затем Беатриче через три царства загробного мира: бездну Ада, которая простирается до самого центра земли, гору Чистилища и семь небес Рая, чтобы в конце созерцать величие Бога в Эмпирее. В ходе этого путешествия Данте встречается с множеством духов, проклятых, блаженных или душ в Чистилище, от знаменитостей античности (Улисс, Катон, Юстиниан) или современного мира (Пьер делла Винья, Манфред, св. Франциск) до героев хроник и происшествий, которые произвели впечатление на общество, таких, как Паоло и Франческа, предательски убитые несчастные влюбленные, Пия деи Толомеи, убитая в одном из замков Мареммы ревнивым мужем. Он встречает там и своих сограждан, Фаринату дельи Уберти, «героического» вождя гибеллинов, своего друга Форезе Донати или Филиппо Ардженти, «флорентийский дух». Каждый из усопших говорит, что ему предоставлена единственная возможность побеседовать с живым, который, вернувшись на землю, передаст послание любимым: абсолютно искренние и важные рассказы о жизни, об образе, созданном ими самими, объяснение того, что они делают, будучи проклятыми или блаженными. Выдающийся немецкий критик Эрих Ауэрбах писал: «Страсть, которую легко спрятать во время земного существования, выражена здесь во всей своей целостности, ибо только один-единственный раз предоставляется возможность ее высказать». Общий план поэмы, ее структура не стесняют, а, наоборот, акцентируют силу поэтического повествования. И в результате получается описание жизни людей в эпоху Данте, впечатляющее разнообразием и искренностью, несравненное по изображению наклонностей и ненависти партий, противоречий и сомнений.
И затем, это язык, несравненный язык «Божественной комедии». Данте продемонстрировал, что народная речь, применявшаяся флорентийскими купцами при составлении деловых бумаг и написании воспоминаний, летописцами при создании повествований и монахами-францисканцами, возносившими хвалу Господу, может стать и чем-то большим в одном из самых сложных литературных жанров. Поэт писал языком комедии, откуда происходит и название произведения, он использовал самые простонародные из существовавших стихотворных размеров — терцины (строфы) такого жанра средневековой поэзии, как сирвента (сирвентес), и, тем не менее, ему удалось поведать об ужасах Ада и редких звездах Рая. Для описания жутких зрелищ и невыразимых видений он выбрал знакомые обывателям образы повседневной жизни. Так, кипящая смола, в которую погружены мздоимцы, напоминает бурную деятельность кишащего людьми венецианского арсенала[94]. Призрачные тени блаженных, появляющиеся на Небе, уподоблены человеческим лицам, отраженным в «ясных вод спокойном теченье»[95]. Впрочем, поэт вспоминает стоны проклятого, обращенного в терновник, сравнив их с тем, «как с конца палимое бревно / от тока ветра и его накала / в другом конце трещит и слез полно…»[96]; «так к молоку не рвется сосунок/ лицом…»[97], как стремятся блаженные к Эмпирею.
Таким языком, не знающим трудностей в выражении и понятии, Данте создает для культуры и просвещенных итальянцев модель, которую уже нельзя обойти стороной. Одного этого достаточно, чтобы объяснить, как поэт и ученый, а не законодатель и воин смог стать для потомков отцом родной Италии.
Динамика всеобщего кризиса, охватившего европейское общество в XIV в., известна нам лишь в самых общих чертах. Как и другие явления подобного рода, сотрясавшие экономику и общество Средневековья, этот кризис зародился в деревне. На рубеже XIII–XIV вв. внутренняя колонизация, начало которой было положено еще в XI в., постепенно достигла своего расцвета, а затем упадка. До этого давление, вызванное постоянным приростом населения, снижалось в результате расчистки под пашню пустошей и освоения необработанных земель, что приводило к расширению границ поселений. Однако с течением времени данные возможности сокращались, и уже в начале XIV в. во многих частях Европы запас так называемых окраинных земель был практически полностью исчерпан. И это не считая того, что проводимая зачастую нерационально обработка земли в сочетании с отсталой техникой земледелия мало чем отличались от обыкновенного расхищения аграрных ресурсов. В результате произошло смещение, а затем и нарушение продовольственного баланса; как бы то ни было, именно это стало важнейшей проблемой эпохи. Угроза голода всегда довлела над средневековым обществом, но начиная с первых десятилетий XIV в. она приобретает совершенно особые формы, если принять во внимание частые неурожайные годы и площадь пораженной территории. Наиболее страшным в этом отношении был голод, разразившийся в 1315–1317 гг.
Таким образом, европейский мир начала XIV в. отличался относительным переизбытком населения, а люди, которые имели несчастье жить в тот период, страдали от хронического недоедания и, следовательно, были более уязвимы перед лицом бедствий, время от времени обрушивавшихся на человечество. Этим объясняются масштабы, с которыми по всей Европе — от Италии до Скандинавии — распространилась «Черная смерть» — великая эпидемия чумы 1348 г.[98] По некоторым подсчетам (если полагаться на их достоверность), она унесла примерно треть населения Италии, Франции и Англии. Однако резкое сокращение народонаселения не решило, по крайней мере поначалу, продовольственной проблемы оставшихся в живых людей, поскольку оно сопровождалось запустением, царившим на обширных площадях обрабатываемой земли. В результате «Черной смерти» как сельскохозяйственный пейзаж, так и плотность населения в ряде регионов Европы кардинально изменились, а во многих ее частях на пашню вновь наступали леса и болота. Десятилетиями люди XIV в. продолжали жить, опасаясь голода и эпидемий; чума же не заставляла себя долго ждать, навещая попеременно каждый из регионов Европы.
Новое продовольственное, социальное и политическое равновесие, добиться которого удалось с таким трудом, было достигнуто ценой тяжелейших потрясений и кризисов. Ни в какой другой период европейской истории проявления социальной нестабильности, городские бунты, жакерии[99], крестьянские выступления, бандитизм знати, вынужденной жить сегодняшним днем, грабеж и мародерство в армии, промышлявшей на большой дороге, не имели такого всеохватывающего характера. Ни в какой другой период войны не становились характерной чертой эпохи, своего рода ширмой, за которой скрывалась вся несуразность и противоречивость разлагающегося общества, отчаянно стремящегося к новому порядку. Чем же еще можно объяснить Столетнюю войну (1337–1453), если не феноменологией противоречий и кризисов, которые целый век истощали английское и французское общество?
Такова общая картина кризиса XIV–XV вв. Какое же место занимает в ней Италия? Что было у нее общего и что отличного по сравнению с другими странами? Учитывая характер исследования и источники, имеющиеся в нашем распоряжении, будет нелегко дать ответ на все эти вопросы. Однако мы попытаемся выявить, опираясь на изложенную выше схему, хотя бы наиболее общие черты развития Апеннинского полуострова в указанный период.
В конце XIII в. Италия вновь стала густонаселенной страной с высокой плотностью населения: именно такую картину демонстрирует rationes decimarum. По самым приблизительным подсчетам, численность жителей полуострова составляла тогда от 7 до 9 млн человек. В северных и центральных областях заметная, а в ряде случаев и значительная, часть населения проживала в городах. В Болонье, например, на 17 тыс. человек, обитавших в сельской округе — контадо, приходилось 12 тыс. горожан, или, иными словами, на 7 горожан приходилось 10 крестьян. В Падуе эта пропорция составляла, соответственно, 2:5, в Перудже — 5:8, в Пистойе — 1:3. В некоторых областях это соотношение менялось в обратную сторону: в Сан-Джиминьяно, например, на 3 горожан приходилось 2 крестьянина, а в Прато на 13 горожан — 10 селян.
Подобная плотность населения, особенно городского (при том что запасов продовольствия во Флоренции, например, едва хватало на 5 месяцев в году, а в Венецию и Геную продукты питания поступали в основном извне морскими путями), оказывала заметное влияние на сельское хозяйство и отношение к земле, от которой зачастую требовали больше, чем она была в состоянии дать. Конечно, в эпоху коммун имели место и отдельные случаи рационализации сельского хозяйства. И тот факт, что, как мы увидим дальше, именно Ломбардия, где работы по мелиорации и ирригации носили более глубокий и широкий характер, вышла из кризиса XIV–XV вв. не только невредимой, но и процветающей, безусловно, не является случайностью. Однако в целом сельское хозяйство Италии в эпоху коммун носило подсобный характер и отличалось широким распространением смешанных форм земледелия, низким уровнем развития скотоводства и, следовательно, удобрения почв, а также отсталой (за исключением некоторых областей Паданской равнины) техникой земледелия, описанной еще римскими агрономами. Не следует забывать и специфику климата: сухое лето, из-за которого на большей части Апеннинского полуострова падала урожайность яровых культур, что определяло систему севооборота; весенние и осенние паводки, наносившие заметный ущерб хозяйству. В последних, однако, были виноваты и сами люди, которые нередко варварски вырубали леса. В действительности итальянские города являлись крупнейшими потребителями как зерновых, так и древесины. Так, в конце XIII в. в Милане ежегодно сжигалось до 150 тыс. вязанок дров, а Пиза и Генуя, истощив близлежащие лесные ресурсы, долгое время были вынуждены ввозить необходимую для кораблестроительства древесину.
Постепенно на истощенной до предела земле сказался переизбыток населения. Таким образом, в Италии — и, возможно, здесь, как нигде больше, — сложились все предпосылки для распространения эпидемии чумы и последовавших за ней глубоких потрясений. И они не заставили себя долго ждать.
Сегодня трудно оценить истинные масштабы бедствия. Единственным достоверным источником по этой теме могут служить материалы налоговой описи. Из них, например, следует, что после эпидемии чумы число податных единиц («очагов») в Сан-Джиминьяно сократилось на две трети; и если в 1300–1310 гг. в Пистойе насчитывалось 36 тыс. жителей города и сельской округи, то в последнем десятилетии XIV в. население города и кон-тадо составило всего 19 тыс. человек. Если в 1292 г. число податных «очагов» в Орвието доходило до 2816, то в 1402 г. оно составляло лишь 1381. И наконец, во Флоренции, одном из крупнейших городов того времени, чума, согласно хроникам, унесла примерно три четверти населения. В связи с этим правомерна гипотеза о том, что в таком урбанистическом обществе, каким было итальянское общество, воздействие эпидемии было ощутимее, чем где бы то ни было.
Однако эти процессы не обошли и деревню. По свидетельству хрониста Маттео Виллани (его подтвердили современные исследователи флорентийского контадо), крестьяне предпочитали обрабатывать более плодородные почвы и покидали земли, которые, по их мнению, уже исчерпали свои возможности. Последствия этого процесса проявились на всем Апеннинском полуострове, но с особенной остротой они дали о себе знать на Юге и на островах. Таким образом, в Италии тоже были свои villages désertés[100] и Wüstungen[101]. Действительно, именно в XIV в. начался процесс запустения и упадка, в результате которого целые регионы с высокой плотностью населения и обрабатываемыми землями превратились в последующие века в царство болот и малярии. Эта участь постигла римскую Кампанию и сиенскую Маремму, которые в последние десятилетия XIV в. лишились 80 % населения. Впоследствии в интересах развития сукноделия и получения шерсти-сырца многие из заброшенных земель отводились под пастбища для перегонного скота. Заметим, что знаменитый пункт по перегону овец, основанный в Фодже в середине XV в., был далеко не первым: подобные пункты уже существовали в Сиене около 1402 г., а в Риме — примерно в 1419 г. К концу XIII — началу XIV в. и большая часть пизанских земель была отведена под пастбища для овец, в результате чего постепенно пришла в упадок применявшаяся техника дренажа и орошения полей. В начале XV в. Пизу со всех сторон осаждали болота и малярия. Кроме того, над городом постоянно довлела угроза наводнения: его гавань разрушали обломки горных пород, скапливавшиеся в порту во время обильных разливов р. Арно. И это далеко не единственный пример того, до какого упадка смог довести некогда процветающий регион кризис общественных отношений. Данное явление затронуло в той или иной мере практически все города и области Апеннинского полуострова, и должны были пройти годы, если не десятилетия, прежде чем эти раны затянулись.
После страшной эпидемии чумы 1348 г. на Италию обрушилась еще не одна волна эпидемий, попеременно бушевавших в каждом из ее регионов. Долгое время чума наводила ужас на города, страдавшие отныне от хронической нехватки съестных припасов.
Глубокие потрясения, обрушившиеся в XIV в. на итальянское общество, повлекли за собой кардинальные изменения не только в его продовольственном и экономическом положении, но и в общественно-политической структуре. С этой точки зрения история полуострова в тот период имеет много общего с историей других регионов Европы. Подобно фламандским городам и Парижу времен Этьена Марселя[102], итальянские города стали в эти десятилетия ареной многочисленных народных бунтов и выступлений. Наибольшую известность получило восстание чомпи 1378 г., о чем пойдет речь далее. Вместе с тем семью годами раньше, в 1371 г., подобные волнения произошли в Перудже и Сиене. В ряде регионов вспыхивали мятежи и крестьянские войны, не уступавшие по своему размаху французской Жакерии и восстанию Джона Болла[103] в Англии. К их числу следует отнести народное движение в Калабрии против Арагонской династии, к истории которого мы еще вернемся. Кроме того, около 1385 г. крупные восстания вспыхнули в Пармской области, а приблизительно в 1455 г. — в окрестностях Пистойи.
Постепенно кризис охватил и верхи общества, и к недовольству, зревшему в его низших слоях, прибавлялись тяготы и лишения, с которыми были вынуждены столкнуться привилегированные сословия, также ощутившие на себе бремя кризиса. На Юге и в ряде других областей, где существовала феодальная знать, она не замедлила дать выход своей ярости в анархию и авантюризм по поводу обнищания и люмпенизации, на которые ее обрекало резкое снижение ренты. В целом же в Италии кризис господствующих сословий, хотя и имел более мягкие формы, повлек за собой серьезные последствия. Формулируя их в нескольких словах, скажем, опираясь на изложенные выше соображения, что эпоха кризиса XIV–XV вв. разбудила и укрепила в итальянских торговцах и бюргерах так называемую «душу» рантье, присутствовавшую в них с незапамятных времен. Вложения в ценные бумаги и недвижимость, будь то земля или жилые дома, все чаще представляются им единственным способом защитить себя и богатства, нажитые путем контрабанды и спекуляций, от ударов судьбы и случайностей. Так в городах возникают первые фамильные дворцы, а в деревнях — первые виллы. Для нас эти виллы и дворцы свидетельствуют главным образом о высоком уровне цивилизации и художественном вкусе человека той эпохи, тогда как для строителей этих зданий они были прежде всего «капиталовложением», или, как было сказано выше, conspicuous investment[104]. Далеко не всегда и вовсе не обязательно капиталовложения в недвижимость сопровождались параллельным сокращением инвестиций в торговую и производственную сферы. Иногда случалось как раз обратное: чем опаснее и рискованнее оказывались сделки и спекуляции, тем популярнее становились доходные и казавшиеся надежными вложения в недвижимость. Ни у одной семьи не было такого пристрастия к строительству и такого опыта возведения зданий, как у семьи Медичи — самых предприимчивых банкиров за всю историю Италии. Спекуляция и строительство каменных домов — эти два явления неразлучны на протяжении всей итальянской истории от эпохи коммун до наших дней.
На этом этапе, т. е. в момент, когда богатство бюргера либо торговца того или иного итальянского города порождает излишки, его владелец становится «патрицием» и приходит к осознанию своего привилегированного положения и места в обществе. В то же самое время он, по вполне понятным причинам, стремится превратить нажитое богатство в инструмент власти и пользоваться этой властью, опираясь на свои сокровища. В той или иной мере подобная схема образования олигархических режимов встречается, как мы увидим, во всех крупных итальянских городах.
Таким образом, сфера общественных отношений также была охвачена глубочайшим кризисом: между классами преобладало взаимное недовольство и состояние всеобщей нестабильности. В годы Столетней войны и великой схизмы война стала характерной чертой эпохи, своего рода ширмой, за которой скрывалась вся несуразность и противоречивость разлагающегося общества, отчаянно стремившегося к новому порядку. Война, как и температура в человеческом организме, выявляла болезнь и пыталась с ней бороться. В войне нашли отражение обида и жажда возмещения убытков со стороны мелкого дворянства, единственными источниками дохода которого стали отныне ремесло воина, дух авантюризма déracinés, амбиции нуворишей и — last but not least[105] — традиционная обособленность городов.
С этой точки зрения история Апеннинского полуострова в 1350–1450 гг. мало чем отличалась от истории других регионов Европы, характерной чертой которой были почти беспрерывные военные действия. Перечислить их все представляется практически невозможным. Войны носили по большей части «локальный» характер, и только после прихода к власти Джан Галеаццо Висконти[106] и позднее, в первой половине XV в., «локальные» войны выльются во всеобщие, в которые будут вовлечены все государства полуострова. В обществе, где война становится характерной чертой эпохи, воинское искусство превращается в профессию. Именно в тот период возник и утвердил свои позиции институт «кондотьеров». Первые наемники набирались из остатков войск, разбитых на полях сражений Столетней войны и войны за Фландрию. Среди них были наемники англичанина Джона Хоквуда, который сражался на стороне Флоренции в войне «восьми святых»[107] и кому в знак благодарности город еще при жизни воздвиг памятник в Санта-Мария дель Фьоре; наемники бретонца Жана де Монреаля (Фра Мориале), сопровождавшего Кола ди Риенцо[108] на обратном пути в Рим и по его же приказу казненного; и, наконец, наемники немца Вальтера фон Уршлингена, «врага Бога, жалости и милосердия». Вскоре, однако, благодаря примеру трансальпийских авантюристов на Апеннинском полуострове стали создаваться целые школы «кондотьеров», настоящих «рыцарей войны», происходивших главным образом из областей Центральных Апеннин и Романьи. Сколотив «банды» из обитателей окрестных гор и пополнив их déracinés, которых они встречали на своем пути, кондотьеры составляли так называемый «наемный договор» и давали его на откуп богатым, но беззащитным городам равнины. Появление наемников и возникновение профессионализма в ведении войны привели к тому, что в Италии утвердились новые формы воинского искусства. Оно было основано не на генеральных сражениях, как раньше, а на тактике изматывания противника, стычках и осадах, в результате чего появилось первое огнестрельное оружие и первые полевые укрепления. То была «тотальная», изнурительная и крайне дорогостоящая война. Приведем такой пример: одна только война «восьми святых» обошлась Флоренции в 2 млн золотых флоринов — цифра немалая даже для устойчивой финансовой системы этого города лилии.
Принимая во внимание дороговизну войны, ее новые формы, продолжительность и в особенности тот факт, что она явилась наиболее ярким проявлением всеобщего кризиса, становится понятным, какую важную роль сыграли войны в изменении политической карты полуострова. Независимость обходилась с каждым днем все дороже, и даже такие знаменитые города, как Пиза, Падуя и Болонья, были вынуждены отказаться от нее. Даже надменная Генуя неоднократно, о чем будет сказано, обращалась с просьбой о временном покровительстве то ко двору Висконти, то к Франции. Вместе с тем во время войн второй половины XIV— первой половины XV в. многие итальянские города и государства заметно расширили свои территории и стали более зрелыми в политическом отношении. На момент заключения Лодийского мирного договора (1454) карта Апеннинского полуострова значительно упростилась по сравнению с той, какой она была в первые десятилетия XIV в. Отныне в политической жизни доминировала система городов-государств регионального значения. Лишь теперь, по прошествии целого века потрясений и войн, Италия вновь обрела временное политическое равновесие.
В 1421 г. венецианский дож Томмазо Мочениго обратился к согражданам с письмом-завещанием, в котором нарисовал впечатляющую картину богатства и могущества своего города. В Венеции, согласно утверждению Мочениго, проживало 195 тыс. человек, потреблявших ежегодно 355 тыс. стайо[109] зерна. Стоимость каменных домов оценивалась в 7 млн 50 тыс. дукатов. Капиталы, вложенные в торговлю, составляли 10 млн дукатов, прибыли достигали 4 млн дукатов в год. Флот Светлейшей насчитывал более 3 тыс. кораблей различного типа и почти 20 тыс. матросов. Безусловно, приводя эти данные, Мочениго прибег к известным преувеличениям. Что касается численности населения, то, судя по недавним и более точным подсчетам, в начале XIV в. в Венеции проживало 110 тыс. человек; после великой эпидемии чумы в живых осталось всего лишь 70 тысяч. Впоследствии число жителей увеличилось, но оно уже никогда не превышало достигнутой ранее цифры. И все же, принимая в расчет естественную для Мочениго склонность к преувеличению, нельзя не признать, каких впечатляющих успехов добилась Светлейшая за предыдущие века своей истории.
На протяжении XIV в. темпы развития Венецианской республики не прерывались, несмотря на тяжелейшие испытания, которым, как мы далее увидим, она подверглась. Увеличение водоизмещения крупных торговых кораблей (достигавшее в среднем 700 т), установление в начале века регулярного морского сообщения с Фландрией и Англией (сухопутные транспортные магистрали в разгар Столетней войны были крайне ненадежными) и в особенности рост на европейских рынках спроса на широкий ассортимент восточных товаров способствовали укреплению Венеции как крупнейшего международного торгового центра. Эти позиции Республика Св. Марка удерживала еще со времен Четвертого крестового похода. Помимо специй и традиционных изделий из стран Востока Венеция поставляла на рынки Европы рабов, чей труд широко использовался в домах венецианского патрициата, медь для изготовления нового огнестрельного оружия, хлопок, все чаще используемый в ткачестве, сахар, перекочевавший из аптек на кухонные столы, и, наконец, южно-итальянское и греческое оливковое масло. Венеция стала одним из важнейших производителей шелка, спрос на который в высшем обществе XIV в. был по-прежнему высоким, и очень скоро добилась заметных успехов в развитии этой отрасли. Особенно активные торговые связи она поддерживала с германскими землями: Светлейшая была тем звеном, которое связывало их с Востоком. Как уже отмечалось, еще в 1228 г. немцы основали здесь небольшое торговое подворье, где размещались склад и жилые комнаты для купцов. В XIV в. германское присутствие в городе стало еще более заметным. Безуспешными оказались в начале XV в. попытки императора Сигизмунда, правившего в 1410–1437 гг., и двора Висконти направить по маршруту Милан — Генуя немецкие торговые караваны, неизменно державшие курс через Бреннер на Венецию, которая вплоть до Нового времени, когда Триест занял лидирующее положение на Адриатике, связывала германские земли со странами Востока. Однако не только немецкие купеческие суда стояли у причалов и в гаванях Венеции: ни один город христианской Европы, а, возможно, и всего мира той эпохи не славился столь ярко выраженным космополитизмом. Об этом свидетельствует, помимо всего прочего, венецианская архитектура, в равной степени восприимчивая как к северной и центральноевропейской готике, так и к ее восточным образцам. К примеру, наиболее известный образец венецианской готики — дворец Ка д’Оро — был построен в 1422–1440 гг.
Совершенно особое место в торговом обороте Венеции занимали ее связи с крупными итальянскими государствами. По свидетельству Мочениго, ежегодно из городов Ломбардии в Венецию доставлялось около 48 тыс. кусков сукна и 40 тыс. кусков бумазеи. Одновременно Флоренция ввозила 16 тыс. кусков различного типа сукна. Важнейшую статью дохода от венецианской торговли с другими городами Италии составляли соль и зерно. Но если на производство первой Светлейшая издавна установила своеобразную монополию, то в отношении второго она добилась лишь права участия в перераспределении доходов от импорта апулийского и сицилийского зерна.
Итак, принимая в расчет определенные неточности в письме Мочениго, трудно, однако, не согласиться с тем, что Венеция достигла впечатляющего благополучия. Причем на протяжении всей второй половины XIV в. Светлейшая не прекращала войн со своей основной соперницей — Генуей и нередко проигрывала сражения. И если в 1353 г. первая фаза конфликта завершилась, не принеся победы ни одной из сторон (на этом этапе Венецию поддерживали каталонцы), то в результате возобновившихся в 1378 г. военных действий генуэзцам удалось взять под контроль ключевые позиции на островах Кипр и Тенедос. Одержав победу у Полы 5 мая 1378 г., генуэзский флот заблокировал Венецию. Однако в момент опасности Республика Св. Марка сумела собраться с силами и ценой невероятных усилий и территориальных уступок все же добилась заключения мира. Так называемая Кьоджанская война (1378–1381), которая, как казалось, должна была окончательно сломить сопротивление Венеции, в действительности положила начало упадку Генуи. Одержав победу, последняя тем не менее вышла из этого конфликта обессиленной, чему способствовало также обострение традиционных распрей среди ее патрициата. Но бремя войны оказалось не под силу и Венеции: оно было столь тяжелым, что пришлось прибегнуть к принудительным формам займа у населения, и лишь сплоченность правящего класса позволила Светлейшей преодолеть это испытание.
Как только отношения с Генуей были налажены, дала о себе знать угроза со стороны Турции. Однако и на этот раз Венеция оказалась на высоте: умело используя возможности дипломатического и военного давления на противника, она вновь подчинила своему влиянию острова в Адриатическом море и на побережье Далмации, завоевала новые рубежи в Греции и о. Эвбея и, наконец, отразила контрнаступление турок, разбив их флот в сражении при Галлиполи (1416). Именно благодаря этому по прошествии пяти лет дож Мочениго, ссылаясь на конкретные цифры и факты, имел все основания воздать хвалу своему городу.
Мочениго сменил новый правитель Франческо Фоскари, находившийся у власти с 1423 по 1457 г. Избрание дожа оказалось, пожалуй, наиболее трудным за всю историю города: его кандидатура отклонялась десять раз. И это вполне объяснимо: устранив угрозу со стороны Генуи и отбросив первую волну турецких завоевателей, Венеция вновь оказалась перед трудным и ответственным выбором. После смерти Джан Галеаццо Висконти в 1402 г. некоторые из городов, расположенных на материковой части владений Светлейшей, которые были ему подчинены и уже входили в синьорию Скалигеров, а именно — Верона, Виченца и Падуя, с разной степенью добровольности приняли покровительство Венеции, и Республика Св. Марка, с начала XIV в. добивавшаяся присоединения области Тревизо, стала ее полноправной хозяйкой. В результате удачной военной кампании против Священной Римской империи Венеция овладела также частью Фриули и северными территориями нынешней административной области Венето. Как утверждал Франческо Фоскари, предстояло либо продолжить континентальное завоевание, бросая тем самым вызов своему могущественному соседу — Миланскому герцогству — и неминуемо ввязываясь в вооруженные конфликты и войны, бушевавшие на континенте, либо отказаться от этой идеи. Поэтому избрание дожем Фоскари в 1423 г. означало настоящий поворот в истории Венеции: отныне Республика Св. Марка, по-прежнему оставаясь великой морской державой, начала развиваться и как сухопутное государство. В первой половине XV в. Светлейшая с успехом участвовала практически во всех войнах, полыхавших на Апеннинском полуострове, и в целом добилась заметных территориальных приобретений — Бергамо и Бреши в 1433 г., Равенны в 1441 и 1454 гг.; по Лодийскому миру от 9 апреля 1454 г.[110] к ней отошли земли в долине р. Адда вместе с городом Крема.
Несомненно, поворот в политике Венеции не следует рассматривать как коренную перемену всего проводившегося до сих пор курса. И это вполне объяснимо. С расширением своего влияния на суше Светлейшая положила конец распрям коммун по поводу поворота рек, впадавших в Адриатическое море, и избавилась таким образом, от угрозы засухи и изменения природных условий. В свою очередь обладание отрогами Альп обеспечивало Республике Св. Марка регулярные поставки древесины, необходимой для строительства кораблей и продолжения морской экспансии. Кроме того, в голодные годы Венеция была в большей степени обеспечена продовольствием, тогда как раньше ей приходилось полагаться исключительно на заморские поставки. Расширение владений на континенте означало также следующее: венецианский патрициат впервые получил возможность вкладывать капиталы в недвижимость, что составило альтернативу традиционной торговой деятельности. Та самая суша, в которой дож Франческо Фоскари видел трамплин для продолжения великих морских завоеваний Венеции, стала для его последователей укрытием во время бури. После захвата турками Константинополя (1453) в Венецианской области одна за другой начинают возводиться виллы. Самую известную из них, настоящий придворный салон, где нередко бывали патриции и выдающиеся люди того времени, построила в тиши холмов Азоло во второй половине XV в. Катерина (Катарина) Корнаро. До переезда на виллу ее хозяйка была королевой Кипра (1474–1489).
Генуэзские владения в Восточном Средиземноморье (Леванте) в первой половине XIV в. были столь же обширны, как и венецианские. После победы над Венецией в 1261 и 1298 гг. генуэзцы укрепились в районе Босфора и на Черном море. Основанные ими в Северном Причерноморье колонии Каффа (приобретена в 1266 г.) и Тана позволили Генуе захватить в свои руки торговлю с Южной Русью. Не менее важной с этой точки зрения было и ее овладение колонией Фоча (Фокея), и в частности квасцовыми рудниками, что, в сущности, делало Геную монополистом в добыче этого незаменимого красящего вещества. Кроме того, генуэзцы укрепились в Эгейском море на островах Хиос и Лесбос (последний принадлежал семье Гаттилузио (Гаттилузи), после 1247 г. захватившей также острова Лемнос и Тасос).
Несмотря на конкуренцию сначала со стороны каталонцев, а затем флорентийцев, генуэзцы неизменно сохраняли лидирующие позиции в Западном Средиземноморье. И если Венеция первой установила морские торговые связи с Фландрией и Англией, то Генуя укрепила свои позиции на испанском рынке (в Севилье генуэзцам принадлежал целый квартал), а из Испании они добрались до рынков и ярмарок Северной Африки. Кстати, первым европейцем, появившимся на Канарских островах, был генуэзец Ландзаротто Малочелло. Что же касается северного направления, то Генуя и здесь не отставала от Венеции, с тем различием, что если венецианцы установили торговые связи с германскими землями через Бреннер, то генуэзцы использовали для этих целей соседний Милан. Барселона и Марсель были не только соперниками Генуи, но и ее партнерами. В частности, через Марсель генуэзцы переправляли по р. Рона в глубь Франции восточные товары. Это позволяло им избегать перехода через Альпы, таившего в себе немало опасностей. Возвращаясь из Марселя или Эгморта, генуэзские корабли везли домой прованское зерно и йерскую соль, предназначенные как для населения самой Генуи, так и для реэкспорта.
Таким образом, генуэзская торговая система мало в чем уступала венецианской. Что же касается ее флота, то, как уже отмечалось, он нередко превосходил флот Светлейшей.
Однако если Венеции удалось с достоинством выйти из кризиса XIV в., того же нельзя сказать о Генуе. Причины этого, как говорилось выше, следует искать в особенностях структуры генуэзского общества. Действительно, на протяжении всей своей истории патрициат этого лигурийского порта имел в основном феодально-магнатское происхождение, что в значительной мере препятствовало его консолидации в отличие от венецианской аристократии, корпоративность которой была закреплена деятельностью Большого совета.
В генуэзскую олигархию входили как верхушка патрициата, складывавшегося в XIV в. и состоявшего из наиболее известных семей Генуи, так и соперничавшие с ним представители старой родовой знати. И те и другие стремились оказывать решающее влияние на положение дел в городе. Это, в свою очередь, лишило правящий класс поддержки со стороны низших слоев населения и способствовало тому, что в среде новой знати и простолюдинов появилась надежда на насильственное изменение установленного порядка. Как только возникала угроза победы враждебной группировки или народного бунта, генуэзские временщики с готовностью отдавали город на попечение могущественных соседей. Неудивительно, что история Генуи XIV в. — это история беспрерывных смут, войн между представителями старой и новой знати и иноземных вторжений. Когда в 1339 г. генуэзские пополаны одержали верх и выдвинули на должность дожа Симоне Бокканегру[111], старая знать, не задумываясь, передала город под покровительство синьора Милана, архиепископа Джованни Висконти[112]. После его смерти истощенная в ходе внутренних переворотов Генуя с 1396 по 1409 г. находилась под властью Франции. Затем в 1421 г. она вернулась под владычество синьории Висконти, оставаясь в таком статусе вплоть до 1436 г. В 1459–1461 гг. Генуя снова испытала на себе французское господство. Политическая нестабильность являлась следствием консервативности социальной структуры генуэзского общества. Несмотря на предпринимавшиеся новой знатью попытки обновления политической жизни Генуи, власть по-прежнему оставалась в руках узкого круга олигархии.
Подобные процессы происходили и в экономике. Значительная часть денежных средств была сконцентрирована не в казне Республики, а в руках частных лиц. Поэтому в целях продолжения активной морской политики власти, обобрав население введением дополнительных сборов, пошлин и различного рода прямых и косвенных налогов, были вынуждены прибегнуть к крупным займам у частных лиц, и особенно у состоятельных граждан. Сходную картину можно было наблюдать и в других итальянских городах, в частности в Венеции. Эта система имела успех до тех пор, пока, вследствие доходной торговли и благоприятной экономической конъюнктуры, государство было в состоянии выплачивать проценты по кредитам. Когда же финансовое положение Венецианской республики ухудшилось и кредиторы стали рисковать не только потерей процентов, но и частью капитала, от граждан, вложивших свои средства в государственные ценные бумаги, требовались немалый патриотизм и преданность делу республики, чтобы и в дальнейшем доверять государству свои капиталы. Этого удалось добиться в Венеции, но только не в Генуе.
Когда после Кьоджанской войны, полностью истощившей финансы обеих морских держав, в городе возникла опасность финансового кризиса (в 1408 г. государственный долг Генуи достиг огромной суммы — 2 млн 938 тыс. генуэзских лир), кредиторы потребовали дополнительных гарантий. Обеспокоенные неплатежеспособностью государства, они создали Банко ди Сан-Джорджо[113], взявший в свои руки управление государственными займами. Однако каким образом новые администраторы могли гарантировать более регулярную выплату процентов? Только путем активного вмешательства упомянутой компании в экономическую жизнь города и передачи ему части фискальных функций государства. Таким образом, распоряжаясь поступлениями в казну и став своего рода конкурсными управляющими финансами несостоятельного должника — республики, кредиторы банка получили солидные гарантии. Когда же престиж Генуи на Востоке начал заметно снижаться, а ее торговля с восточными странами больше не приносила былые доходы, имевшихся гарантий стало уже недостаточно. Это произошло в первой половине XV в.: падение Константинополя в 1453 г. не только лишило Геную цветущих колоний на Черном море, но и нанесло последний, и сокрушительный, удар по ее и так серьезно пошатнувшемуся политическому престижу.
В этих условиях управляющие Банко ди Сан-Джорджо потребовали большего, в частности, полного контроля над целыми территориями Генуэзской республики — ее восточными колониями, Корсикой, замками и землями на побережье — с правом распоряжаться ими по своему усмотрению вплоть до их продажи. Именно так за звонкую монету в 1421 г. они уступили флорентийцам Ливорно. Никколо Макиавелли писал, что «большая часть земель и городов, состоящих под управлением Генуи, перешла в ведение банка: он хозяйничает в них, защищает их… и посылает туда своих открыто избранных правителей, в деятельность которых государство не вмешивается. А отсюда произошло и то, что граждане… утратили к нему [правительству] всякую привязанность, перенеся ее на банк Святого Георгия»[114]. Трудно привести более удачный пример консолидации корпоративных и сословных интересов городского патрициата в ее традиционном понимании. В Генуе мы видим город-республику, передающий свои финансы и территориальные владения в руки богатой верхушки; мы видим, как государство превращается в предприятие, акционерами которого становятся влиятельные семейные кланы.
Последние, кстати, имели от этого немалую выгоду. По мере того как на Востоке падал спрос на генуэзские товары и республика начала испытывать серьезные экономические трудности, мелкие вкладчики Банко ди Сан-Джорджо не выдерживали конкуренции со стороны более крупных вкладчиков-кредиторов, и их капиталы стекались в карманы немногочисленной могущественной олигархии. Из нее впоследствии вышли знаменитые династии генуэзских банкиров, финансировавших Карла V и Филиппа II[115].
В начале XIV в. Флоренция достигла пика благополучия. Судя по описанию, оставленному нам хронистом Джованни Виллани[116], в городе проживало 100 тыс. человек, было построено 110 церквей и 30 больниц. Во Флоренции производилось ежегодно 70–80 тыс. кусков сукна, а сфера влияния ее 40 банков распространялась на весь христианский мир и Левант. Лишь один из них, могущественная компания Барди, насчитывал в первых десятилетиях XIV в. 346 факторий в 25 филиалах, рассеянных повсюду. Флоренции ежегодно требовалось 55–66 тыс. фьясок[117] с вином, 4 тыс. телят, 30 тыс. свиней. Иными словами, в мире, постоянно находившемся на грани голода, Флоренция являлась одним из немногих исключений. Кроме того, это был «образованный» город. По свидетельству Виллани, 8—10 тыс. флорентийских детей умели читать и писать, от 1 до 1,5 тыс. учеников были знакомы с алгоритмами, а 350–600 юношей посещали высшую школу. Неудивительно, что по уровню грамотности и общей культуры населения Флоренция намного превосходила другие города христианского Запада той эпохи. Именно этим объясняется феномен возникновения во Флоренции XIV в. богатейшей и неповторимой литературы. Среди маленьких горожан, постигавших на школьных скамьях азы грамматики, риторики и алгебры, были историки Дино Компаньи и Джованни Виллани, новеллист Франко Саккетти и великий Джованни Боккаччо (1313–1375). По окончании школы во Флоренции последний — незаконнорожденный сын торговца, представлявшего знаменитый клан Барди в Париже, — отправился в Неаполь для применения приобретенных знаний на практике. Как знать, может быть полученный там жизненный опыт и Wanderjahre[118] сыграли решающую роль в утверждении знаменитого реализма «Декамерона»?
Что касается внутреннего устройства Флорентийской республики, то оно по-прежнему регулировалось положениями, закрепленными реформой 1282 г. и «Установлениями справедливости» 1293 г., основанными на принципе коллегиального участия представителей старших и средних цехов в управлении государством и строгой выборности в органы власти. Однако и у флорентийцев была своя ахиллесова пята: город оказался слабо защищенным в военном отношении. Его жители были слишком богаты и слишком увлечены внутренней жизнью коммуны, чтобы быть хорошими солдатами. Времена сражений при Монтаперти и Кампальдино[119], когда флорентийские пополаны не задумываясь бросались в бой, ушли в прошлое: ратное дело не привлекало ремесленный и торговый люд, и Флоренция стала одним из первых городов, вынужденных заключать договоры с наемниками. К тому же, учитывая скромные размеры флорентийского контадо, представлялось невозможным собрать необходимое число солдат. Последствия военной неразвитости Флоренции сказались в 1315 г., когда уроженец Пизы Угуччьоне делла Фаджола разбил флорентийские войска при Монтекатини, ив 1325 г., когда они потерпели поражение под Альтопашио от self-made man[120] XIV в. Каструччо Кастракани дельи Антельминелли[121], ставшего пожизненным синьором Лукки. В обоих случаях Флоренция обращалась за покровительством к более сильному союзнику — Анжуйской династии Неаполитанского королевства, а после поражения под Альтопашио — к Карлу Калабрийскому, сыну короля Роберта. Однако после внезапной смерти Каструччо в 1327 г.[122], во Флоренции сразу же было восстановлено коммунальное управление. Город вернулся к прежнему укладу жизни. Были возобновлены прерванные в 1323 г. работы по сооружению кафедрального собора, и уже через несколько лет над процветающим, свободолюбивым городом взметнулась воздушная колокольня Джотто.
Однако уже начиная с 1340-х гг. положение Флоренции ухудшилось. Первые симптомы кризиса дали о себе знать еще раньше: в 1327 г. заявил о банкротстве банковский дом Скали, который, как и многие другие, был вынужден поддерживать амбициозную и крайне недальновидную политику Анжуйской династии Неаполитанского королевства. Но тогда на волне всеобщей эйфории это событие прошло незамеченным, и флорентийские банкиры продолжали ссужать огромные суммы королевским дворам Неаполя и Англии. Когда же в 1339 г. банк издал распоряжение о приостановке платежей, ситуация приняла катастрофический оборот, и банкирские дома Флоренции один за другим оказались в крайне тяжелом положении. Бремя финансового и экономического кризиса, совпавшего с крупным поражением в области внешней политики — потерей Лукки, приобретенной в 1341 г. за 150 тыс. золотых флоринов[123], а теперь попавшей под власть Пизы, — вызвало резкое возмущение городской коммуны. Чуть больше года Флоренция находилась в руках графа Готье IV де Бриенна, герцога Афинского. Однако всеобщее недовольство, вызванное его попытками установить синьорию, социальные противоречия, финансово-экономический кризис не замедлили сказаться в самом ближайшем будущем. В 1343 г. представители младших цехов, которые до сих пор не допускались в высший исполнительный орган города — приорат, добились права участвовать в управлении республикой наравне со старшими цехами. Однако в последующие годы их победа повлекла за собой волну протеста и негодования со стороны «жирного народа» и его политической организации — партии гвельфов. Эпидемия чумы 1348 г., унесшая жизни значительной части горожан, обострила и без того накалившую ситуацию. Вслед за ремесленниками и мелкими лавочниками из младших цехов проявлять недовольство властями начали представители беднейших сословий, состоявших главным образом из уроженцев контадо, наемных рабочих и чомпи (так называли чесальщиков шерсти).
Между тем война постоянно стучалась в ворота города, и неоднократно в период тяжелейшего кризиса и внутригородских волнений Флоренция была вынуждена браться за оружие: в первый раз в 1351 г., чтобы отразить наступление миланской династии Висконти, во второй раз — в 1362–1364 гг., против Пизы, и, наконец, в 1375–1378 гг. — против папы, стремившегося распространить свое господство на области Центральной Италии. В ходе последней войны, известной как война «восьми святых», пошатнувшей и без того расстроенные финансы города, Флоренция была отдана под опеку.
В условиях глубокого социального кризиса, экономической депрессии, психологической и религиозной напряженности накопившееся в ходе этого трагического тридцатилетия недовольство вылилось в восстание чомпи — один из немногих эпизодов итальянской истории, сопоставимый по своему размаху с великими городскими мятежами во Фландрии и в Англии. Девятнадцатого июля[124] 1378 г. вооруженные отряды восставших стали поджигать дома зажиточных граждан, повесили «капитана справедливости» (барджелло)[125], изгнали из Палаццо Веккьо укрывшееся там правительство магнатов и создали новый приорат с участием представителей младших цехов и чомпи. Однако их триумф был недолгим: избранный на пост гонфалоньера справедливости чесальщик шерсти Микеле ди Ландо на деле стал проводить политику «жирных пополанов». Но и новое правительство, состоящее преимущественно из представителей младших цехов, оказалось недолговечным. Как это нередко бывает в истории, на смену периоду революционных волнений пришло время крайней реакции. В 1382 г. последствия восстания чомпи были ликвидированы, и власть перешла в руки партии гвельфов и торговой олигархии. Таким образом, длительный политический и социальный кризис, продолжавшийся около 40 лет со времени банкротства крупнейших флорентийских банков, разрешился в пользу патрициата и привилегированных сословий. Это положило начало новому этапу в истории Флоренции — укреплению олигархического правления и установлению синьории.
В этот период вся власть была сконцентрирована в руках узкого круга богатейших фамилий: Риччи, Альбицци, Альберти, Медичи и некоторых других. Ведя непрерывную борьбу за лидерство, они поочередно в зависимости от конкретных обстоятельств становились негласными правителями города. Тем не менее, невзирая на политические потрясения и тяжбы враждующих семейных кланов, власть во Флоренции начиная с 1382 г. оставалась монополией немногих патрициев и банкиров. После нескольких десятилетий мятежей и волнений здесь было создано относительно устойчивое и социально однородное правительство, а как известно, именно такие правительства наиболее эффективны. Результаты политической стабильности немедленно сказались как на внутренней, так и на внешней политике. В ходе войн, бушевавших на Апеннинском полуострове с конца XIV в. до Лодийского мира, Флоренция, несмотря на слабость в военном отношении, довольно быстро добилась важных территориальных приобретений, используя заинтересованность Венеции в борьбе с общим противником — Миланом. Самым крупным «завоеванием» Флоренции было присоединение в 1406 г. Пизы, позволившее республике получить долгожданный выход к морю и освободиться от одной из наиболее опасных соперниц. Кроме того, она приобрела Ареццо (1384), Кортону (1411) и Ливорно (1421). Это положило начало складыванию территориального образования, известного впоследствии как Великое герцогство Тосканское; в начале XV в. оно напоминало не столько государство, сколько федерацию городов, объединенных под началом города-«доминанты».
Во внутренней политике огромным достижением стало издание между 1427 и 1429 гг. нового кадастра, заложившего основу более справедливого, прогрессивного налогообложения и оздоровления финансов. По словам Макиавелли, «налог с каждого гражданина рассчитывался не людьми, а диктовался законом…»[126]. Изменение фискальной системы создало все предпосылки для дальнейшего процветания Флоренции, а следовательно, и богатства ее олигархии. Доходы влиятельных семей, учтенные в новом кадастре, заметно превосходили средние показатели. К примеру, в одном только квартале Сан-Джованни кадастровому обложению подвергались знатные семейства Панчатики и Борромеи, доход которых составлял свыше 50 тыс. флоринов, и семья Медичи — с доходом в размере 79 472 флоринов.
Между тем основой процветания и богатства Флоренции по-прежнему оставались традиционные занятия ее граждан торговлей и банковским делом. И хотя старые банкирские дома Барди и Перуцци так и не смогли оправиться после кризиса 1342 г., им на смену пришли новые, и прежде всего знаменитая компания Медичи. В то время как старинное и знаменитое сукноделие пребывало в глубоком упадке (производство шерсти с 90 тыс. кусков в начале XIV в. сократилось до 30 тыс.), во Флоренции первой половины XV в. получила широкое развитие шелковая промышленность, продукция которой находит спрос на европейском рынке. Приобретение Пизы и выход к морю позволили Флоренции, по крайней мере в первые десятилетия XV в., соперничать на восточных рынках с Генуей и Венецией.
Кроме того, первая половина Треченто[127] вошла в историю города как время великого строительства. В 1401 г. был объявлен конкурс на изготовление дверей Баптистерия, победителем которого стал Лоренцо Гиберти. В 1421 г. Филиппо Брунеллески начал работы по сооружению купола кафедрального собора; в этот же период он возвел Капеллу Пацци и замечательную церковь СанЛоренцо. Параллельно развивалось частное строительство: к 1446–1451 гг. относится сооружение Палаццо Ручеллаи — выдающееся творение Леона Баттисты Альберти. В 1434–1451 гг. Микелоццо восстановил виллы Медичи в Кареджи и Кафаджоле. И этот список можно продолжить. Строительство богатейших дворцов знати на улицах и площадях города внушало горожанам уважение к правящей олигархии и страх перед ней.
Приход к власти Медичи (начиная с торжественного въезда во Флоренцию Козимо Старшего Медичи в 1434 г. представители этого рода стали фактическими и полноправными синьорами) не только открыл новый этап в истории города, но и завершил процесс образования и утверждения во Флоренции олигархического режима. Отныне флорентийским историкам и гуманистам стало значительно труднее, чем во времена войны с «тираном» Джан Галеаццо Висконти, превозносить fiorentina libertas[128].
В отличие от многих других государств Апеннинского полуострова Миланское герцогство заметно укрепилось и расширилось в ходе войн второй половины XIV — первой половины XV в. В XIV в. оно проводило политику экспансионизма по всем основным направлениям: на север, в сторону швейцарских кантонов (что обеспечивало Милану контроль над горными перевалами, через которые проходили торговые пути в Северную Европу); на юг — к морю, с целью захвата Генуи; на запад — к Пьемонту; на восток — к области Венето; на юго-восток — в направлении Болоньи и Центральной Италии. Политику экспансионизма начал архиепископ Джованни (1349–1354), захвативший помимо других земель Беллинцону, анжуйские владения в Пьемонте, Болонью и даже на несколько лет Геную. В ходе династического кризиса, разразившегося после его смерти, многие из этих земель были потеряны. И лишь при внуке архиепископа Джан Галеаццо Висконти экспансия Милана достигла невиданных прежде масштабов. В 1378–1402 гг. он провел целую серию войн, в результате которых влияние города распространилось помимо Ломбардии на большую часть Эмилии и Болонью, на захваченные у Скалигеров Верону и Виченцу, а также на Новару, Верчелли, Пизу, Сиену и Перуджу. Таким образом, наиболее могущественное из всех итальянских государств — Миланское герцогство (знаки герцогского достоинства вручил Джан Галеаццо в 1395 г. император Венцеслав[129]) стремилось установить свое господство на Апеннинском полуострове. В этих условиях первейшей задачей других итальянских держав, в частности Флоренции и Венеции, стало укрощение амбиций Милана. Внезапная смерть Джан Галеаццо Висконти и последовавший за ней новый династический кризис явились для этих государств настоящим подарком судьбы: как мы уже видели, Венеция начала завоевание земель на континенте, Флоренция захватила Пизу, папа вернул себе Болонью и некоторые другие города Центральной Италии, а Сиена добилась прежней независимости. В ходе войн первой половины XV в. Филиппо-Мариа Висконти, пришедший к власти в 1412 г., не сумел добиться существенного расширения территории. Напротив, в 1433 г. он был вынужден уступить Венеции Бергамо и Брешу. Наименьшее сопротивление Милану оказала Генуя: в 1421 г. лигурийский город вновь попал под покровительство Висконти. Однако на этот раз оно было недолгим и продлилось лишь до 1435 г.
Таким образом, по прошествии целого века войн границы Миланского герцогства сузились и проходили на востоке и на западе, соответственно, по рекам Адда и Тичино, на юге — по городам Парма и Пьяченца, а на севере — по Валтелине и Беллинцоне. Вместе с тем, несмотря на территориальные потери, Милан по-прежнему оставался одним из наиболее сильных и сплоченных итальянских государств. Это стало особенно заметно, когда после смерти герцога Филиппо-Мариа Висконти, не оставившего после себя наследников мужского пола, власть перешла в руки его зятя, талантливого, но незнатного кондотьера Франческо Сфорцы[130]. Казалось, пророческим предсказаниям Филиппо-Мариа было суждено сбыться. Одновременно с восстанием столичного патрициата, требовавшего восстановления старых коммунальных свобод и провозглашения республики, волна недовольства прокатилась и по другим городам герцогства. Однако Франческо Сфорце потребовалось всего два года, чтобы в условиях тяжелейшего династического кризиса сломить сопротивление Венеции и вернуть утерянные земли. Этот факт свидетельствует прежде всего о целостности политического организма, созданного Висконти.
В чем же причины успеха Франческо Сфорцы? Современники — будь то противники или апологеты Висконти — пришли к общему выводу, согласно которому своими победами династия была обязана в первую очередь политической структуре государства — ярчайшего в Италии примера «синьории». Первые считали всех Висконти, и особенно Джан Галеаццо, лишь «жестокими тиранами», доведшими своих подданных до положения рабов. Милан, по их мнению, можно было сравнить со Спартой, или Македонией не в пример Флоренции — итальянским Афинам. Вторые усматривали в Миланском герцогстве ту небольшую часть Италии, где царили «мир» и справедливость, а старые распри и традиционная разобщенность городов были ликвидированы благодаря энергичному и просвещенному правлению миланских синьоров.
Между тем, в какие бы крайности ни впадали противники и апологеты Висконти, и те и другие затронули очень важный вопрос. В действительности, проводя политику экспансии, Висконти стремились в то же время создать действенные и централизованные структуры управления и налогообложения. На этом пути они сталкивались с необходимостью ограничить, а зачастую и уничтожить автономию и привилегии коммун, в том числе и в самой столице. Последняя, как уже говорилось, попыталась вернуть старые привилегии, используя династический кризис, связанный со смертью Филиппо-Мариа. Однако краткая бесславная жизнь и крах «золотой Амброзианской республики»[131] стали доказательством анахронизма сепаратистских тенденций городской знати.
Следует отметить, что, хотя синьория Висконти и отличалась от других итальянских государств относительно высоким уровнем централизации и качественно новыми связями между столицей и подчиненными Милану городами, не следует забывать, что власть в государстве переходила по наследству. А это, как показывают многочисленные династические кризисы, начиная со смерти архиепископа Джованни вплоть до прихода к власти Франческо Сфорцы, лишь подогревало сепаратистские настроения городской знати. Причины же могущества Миланского герцогства, его территориальной целостности и вообще успех синьориального правления следует искать глубже.
Они кроются в богатых людских и денежных ресурсах, позволивших герцогам Милана вербовать лучших кондотьеров и опытных наемников. Не отказываясь от амбициозных и крайне дорогостоящих военных походов, Джан Галеаццо вкладывал часть этих средств в колоссальное строительство. Среди памятников той эпохи достаточно упомянуть кафедральный собор в Милане (1389) и картезианский монастырь в Павии (1396), призванный стать усыпальницей герцогской семьи. Однако причины могущества Миланского герцогства кроются главным образом в процветании и богатстве его общества и экономики. Причем, как это нередко случалось в итальянской истории, речь идет в первую очередь о богатстве городов.
Милан XIV–XV вв. был по тем временам развитым, процветающим центром с высокой плотностью населения. Чудом избежав эпидемии «Черной смерти» 1348 г., город с достоинством перенес и не менее страшную эпидемию 1361 г. Помимо традиционного изготовления оружия основным занятием его населения после кризиса в области бумазейного производства стало сукноделие, формы организации которого были перестроены по флорентийскому образцу: дальнейшая концентрация производства и укрепление связей с рынками сбыта. С этого времени синьория начинает оказывать особое покровительство крупным торговцам-предпринимателям, «хозяевам мастерских цеха шерсти» (faciens laborare lanam), мануфактуристам и банкирам. Именно они финансировали экспансионистскую политику династии Висконти. Стремясь заручиться поддержкой толстосумов, Висконти не брезговали устанавливать с ними родственные связи.
Однако процветание Ломбардии не ограничивалось рамками Милана или других крупных центров герцогства; оно было в значительной степени результатом развития деревни, заметных успехов в области мелиорации и тех преобразований, которым она подверглась на протяжении XIV–XV вв., несмотря на острейший кризис, сотрясавший все европейское общество.
Как уже отмечалось, предпосылки прогресса в сельском хозяйстве, оказавшего огромное влияние на развитие ломбардской деревни вплоть до XIX в., были заложены еще в эпоху коммун. К XII в. относятся первые работы по мелиорации и ирригации (каналы Муцца и Навильо Гранде), а в 1138 г. встречается первое упоминание о так называемых «заболоченных лугах», искусственно создаваемых в низменностях Ломбардии. Таким образом, развитие коллективного предпринимательства в деревне и более высокий технический уровень уже тогда отличали сельское хозяйство плодородных областей Ломбардии от других итальянских регионов.
Однако только со второй половины XIV в. под давлением кризиса и изменчивой экономической и продовольственной конъюнктуры в ломбардской деревне начался процесс глубокого внутреннего обновления и интенсификации. В этом смысле Ломбардия намного опередила другие государства Апеннинского полуострова: из отсталой и убыточной отрасли экономики сельское хозяйство превратилось в объект выгодного капиталовложения.
В XIV–XV вв. ломбардская деревня стала возделывать рис и индиго (район Вогеры), семена которого использовались для изготовления красящего вещества. К тому же периоду относится акклиматизация тутового дерева в сухих и равнинных областях Ломбардии. Кроме того, синьория активно поддерживала работы по мелиорации и ирригации: в 1365 г. был открыт канал между Миланом и Павией; при Филиппо-Мариа построен канал Берегуардо, а при Франческо Сфорце — каналы Бинаско и Мартезана; тогда же начались работы по сооружению Навильо Сфорческо. Позднее в проектировании гидравлических сооружений участвовал и Леонардо да Винчи. Постепенно Нижняя Ломбардия превратилась в страну дамб, каналов и запруд: именно такой она предстала в конце XV в. взору Филиппа де Коммина, написавшего, что она, «как Фландрия, покрыта рвами». Строительство оросительных каналов и создание искусственных лугов позволили ломбардским и паданским сельским жителям заметно увеличить поголовье крупного рогатого скота, не говоря уже об улучшении условий его содержания. Результаты не замедлили сказаться в самом ближайшем будущем: в XV в. пармезан, произведенный в областях Пармы, Реджо и Лоди, вошел в число наиболее изысканных сортов итальянского сыра, а ломбардское сливочное масло экспортировалось в Рим.
Во главе процесса внутреннего обновления и интенсификации сельского хозяйства стояли по большей части homines novi[132] — выходцы из семей богатых горожан и крупных сельских арендаторов. Этим объясняется перераспределение земельной собственности и ухудшение позиций старых феодальных собственников вплоть до их полного разорения. В результате введения арендных контрактов, согласно которым по окончании срока аренды земельный собственник был обязан возместить арендатору расходы, затраченные на улучшение его участка, многие владельцы лишились своих земель. Это особенно затронуло владения Церкви и религиозных орденов: в 1434 г. Энеа Сильвио Пикколомини, будущий папа Пий II, негодовал по поводу разорения церковных земель.
Итак, уже в середине XV в. славившаяся своими лугами, конюшнями и предприимчивыми арендаторами Ломбардия (включая области Паданской равнины) была самым развитым в аграрном отношении регионом Апеннинского полуострова. А о том, в какой мере это предопределило весь ход ее дальнейшей истории и, в частности, ее экономическое первенство, будет сказано ниже.
По мирному договору, подписанному в Кальтабелотте[133], Сицилийское королевство утратило политическое единство, достигнутое в период норманнского и швабского господства: в то время как Неаполь и Южная Италия продолжали оставаться во власти анжуйских королей, в Сицилии утвердилась Арагонская династия, захватившая в 1323 г. и Сардинию. Однако, хотя Южная и островная Италия перестали быть единым политическим организмом, они, в отличие от других государств Апеннинского полуострова, образовывали относительно однородное экономическое и социальное пространство, что позволяет нам объединить их в этой главе.
Как уже отмечалось, сельское хозяйство являлось основной отраслью экономики Южной Италии. Большая часть зерна, поступавшего в многонаселенные и испытывавшие хроническую нехватку продовольствия города Северной и Центральной Италии, вывозилась из Апулии и с Сицилии, которые на протяжении долгого времени продолжали оставаться житницей всего полуострова. Особенным спросом у населения пользовались так называемые «греческие» и «латинские» вина, произведенные в Кампании и соседних с ней областях. Кроме того, Сицилия была крупнейшим на Апеннинах поставщиком хлопка и сахара, а Абруццы славились своей шерстью, сыром и шафраном из Аквилы.
Южная и островная Италия были однородны и в социально-политическом плане. Поскольку основной отраслью экономики Юга продолжало оставаться сельское хозяйство, феодальные институты власти, феодальные отношения и их политическая организация — феодальная монархия — сохранились здесь в полном объеме. Как уже отмечалось, Южная Италия отличалась от других областей Апеннинского полуострова значительно меньшей плотностью населения и более низким уровнем урбанизации. В частности, Палермо, сохранив положение крупного торгового центра Средиземноморья, пришел в упадок по сравнению с эпохой арабского и норманнского господства. Что же касается Неаполя, то хотя он и был столицей крупного государства и резиденцией огромного двора, в нем проживало всего 30 тыс. человек, и сравнение с многонаселенными городами итальянского Центра и Севера было не в его пользу. Кроме того, система кварталов, в каждом из которых проживал свой «народ», сближала Неаполь с восточными городами. Торговые операции королевства находились главным образом в ведении иноземных купцов, евреев, каталонцев, генуэзцев и даже немцев, установивших монополию на экспорт шафрана из Аквилы. Подобные процессы происходили и в финансовой сфере, где безраздельно хозяйничали крупные банкирские дома Флоренции. Не следует забывать, что еще со времен высадки Карла I Анжуйского на Сицилии они прочно обосновались в городах Юга Италии, став кредиторами анжуйских правителей. Не имея возможности расплатиться с долгами, анжуйцы предоставляли банкирам право сбора налогов, а зачастую и важные административные должности. Так, вплоть до 1365 г. наиболее влиятельной и авторитетной фигурой в королевстве после смерти короля Роберта был выходец из семьи флорентийских банкиров Никколо Аччаюоли.
Будучи всецело аграрным регионом, итальянский Юг особенно тяжело перенес последствия всеобщего кризиса XIV в. Ни в какой другой части Италии запустение пахотных земель не приняло таких форм, как в этом регионе. По некоторым подсчетам, в Неаполитанском королевстве была заброшена треть всех деревень, и во второй половине XVI в. численность населения Калабрии так и не достигла уровня XIV в. Особенно пострадали от кризиса Сардиния и Сицилия: здесь обезлюдела примерно половина всех селений. Данный феномен и деградация аграрных областей Юга объясняются не только эпидемиями, но и прямым следствием этого — падением цен на продукты питания, что на протяжении многих десятилетий подрывало основы южноитальянской экономики. Кроме того, сельскохозяйственная продукция Юга — сицилийский сахар, шафран из Абруцц — все чаще встречала конкуренцию со стороны других итальянских государств. Этим, в частности, объясняется процесс глубокой переориентации экономики, в результате которой целые области, специализировавшиеся на выращивании зерновых культур, были превращены в пастбища. Наиболее ярким примером такого преобразования была, как уже отмечалось, Апулийская низменность — своеобразная испанская месета[134], перенесенная на итальянскую почву.
О том, какое влияние оказал разразившийся в XIV в. кризис на южноитальянское общество и каковы были его последствия, можно судить уже по тому, какой след он оставил в политической истории Южной Италии.
Вплоть до смерти Роберта Анжуйского (1343) Неаполитанское королевство, невзирая на поражение в «Войне Сицилийской вечерни», занимало одно из центральных мест в политической жизни Италии. Король Роберт не упускал возможности лишний раз выступить в роли поборника гвельфизма. Он не пропустил ни одного гибеллинского мятежа, и не было такого случая, чтобы Роберт не бросался с оружием в руках против войск германских императоров от Генриха VII до Людвига IV Баварского. Авторитет короля был настолько велик, что, почувствовав серьезную угрозу в лице Каструччо Кастракани, Флоренция, не раздумывая, обратилась к нему за покровительством. Богатство придворных и великолепие столицы Неаполитанского королевства свидетельствовали о могуществе и неувядающем престиже анжуйской монархии. Конечно, Неаполь начала Треченто, в котором побывал молодой Боккаччо, оставивший нам описание города в своей новелле «Андреуччо из Перуджи», заметно отличался от других итальянских столиц. Но это не означало, что он уступал им в красоте или великолепии. Благодаря связям анжуйского двора с флорентийскими банкирами и существованию в городе зажиточной флорентийской колонии Неаполь был притягателен для многих тосканских художников. Здесь работал Джотто, расписавший около 1330 г. Кастель дель Ово (фрески, к сожалению, не сохранились), и Тино да Камаино — автор надгробного памятника Карлу Калабрийскому в церкви Св. Кьяры (XIV в.).
После смерти Роберта I положение в государстве резко изменилось: вплоть до конца XIV в. история Неаполитанского королевства представляла собой череду кровавых династических распрей между различными ветвями Анжуйской династии — венгерского происхождения, выходцев из Дураццо и Таранто. Правление развратной королевы Джованны I Анжуйской (1343–1381), похоронившей за сорок лет своего царствования троих мужей, каждый из которых погиб при невыясненных и трагических обстоятельствах, было лишь одним из проявлений глубокого внутреннего кризиса. Династические междоусобицы являлись отражением разгула феодальной вольницы и размежевания баронов, что, в свою очередь, стало следствием разразившегося в стране экономического и социального кризиса. Лишенный средств к существованию, неаполитанский феодал превращался в искателя приключений, а нередко и в настоящего бандита: он воевал и грабил, надеясь вернуть утерянное богатство, забывал о присяге, данной королю, и даже требовал от него щедрых пожалований. Добившись важных военных успехов в ходе походов 1400–1414 гг., король Владислав, правивший в 1386–1414 гг., сумел на некоторое время укротить пыл баронов и обратить их взоры на земли Центральной Италии. Это стало возможным благодаря тому, что на протяжении 10 лет он был синьором покинутого папой Рима. Однако уже вскоре после его смерти, в царствование Джованны II (1414–1435), феодальная анархия в Неаполитанском королевстве достигла апогея. Аналогичные процессы проходили в тот же период ив Арагонской Сицилии: после смерти Фридриха III в 1377 г. остров стал ареной бесконечных распрей между сторонниками Арагонской и Анжуйской династий.
Анжуйцы оспаривали трон у герцогов Дураццо, представители Арагонской династии — у «сицилийцев». Такова была общая картина размежевания, варварства и кровопролития. И в этом смысле итальянский Юг мало чем отличался от крупных феодальных монархий, будь то Франция эпохи Карла VI Безумного и «войны бургундцев и арманьяков» (1410–1435) или Англия времен войны Алой и Белой розы (1455–1485). Единственное различие состояло в том, что по завершении кровавых раздоров власть на Юге Италии перешла в руки правителя, далекого по своим убеждениям от Карла VII и Генриха VII Тюдора. Альфонс Арагонский[135], сломивший сопротивление анжуйцев и объединивший короны Неаполя и Сицилии, вошел в историю как Альфонс V Великодушный.
За годы его правления (1416–1458) и при его последователе — Ферранте I — Сицилийское королевство вновь оказалось в одном ряду с крупнейшими итальянскими государствами, а его двор стал, как мы увидим, одним из центров итальянского гуманизма, где творили Джованни Понтано и Якопо Саннадзаро. Неаполь украсили новые памятники: в 1452–1460 гг. архитектор герцогского дворца в Урбино Лучано Лаурана воздвиг в честь новой династии триумфальную арку Кастельнуово. Позднее, в 1485 г., Джулиано да Майано построил надменные Капуанские ворота. Однако «великодушие» короля Альфонса было обращено преимущественно к баронам, с которыми он еще в начале своего правления заключил договор, закреплявший за ними все земли, приобретенные за сто лет феодальной анархии. К этому времени из 1550 крестьянских общин, существующих в королевстве, лишь 102 подчинялись непосредственно короне; остальные подпадали под юрисдикцию баронов и считались «вотчинными» землями.
В результате передачи ранее принадлежавших государству феодальных прав и судопроизводства отдельным баронам (кроме того, король Альфонс V Великодушный отказался и от сбора adoa (подушной подати, освобождавшей от военной службы), поступления в королевскую казну резко сократились. Пытаясь решить задачу ее пополнения, монархия увеличила и без того непомерные налоги и подати, взимавшиеся с крестьян. Это переполнило чашу терпения последних, и весь период с 1469 по 1475 г. прошел под знаком неслыханных по своему размаху крестьянских восстаний в деревнях Калабрии, которые были подавлены огнем и мечом. Так, по прошествии целого века бесконечных распрей и смут, королевство постепенно обретало внутренний мир. Но, как будет показано, затишье продолжалось недолго. На этот раз возмутителями спокойствия стали не низы, а верхи, организовавшие так называемый заговор баронов 1484 г. Переворот был подавлен, но могущество, дух корпоративизма и фронда баронов представляли отныне постоянную угрозу стабильности и территориальной целостности королевства.
Удивительный город средневековый Рим! Вобравший в себя черты одновременно и города, и деревни, он был сравнительно небольшим и заметно отставал по плотности населения от крупных городов Северной и Центральной Италии. Лишь руины напоминали о героическом прошлом столицы великой империи. Как и в других итальянских городах, в Риме существовали свои органы муниципального самоуправления, во главе которых стояли известные и уважаемые граждане. Однако реальная власть была сосредоточена в руках могущественных семейных кланов и феодальных партий, прежде всего рода Колонна и Орсини: в сопровождении вооруженной шайки своих приспешников они хозяйничали на улицах города и неоднократно вынуждали папу покидать Рим. Вечный город! Здесь предавали анафеме, сюда приезжали императоры в надежде получить корону. И подчас у римлян были все основания утверждать, что их город вновь стал центром мира. В дни объявленного Бонифацием VIII юбилея 1300 г.[136] улицы Рима едва вмещали в себя многотысячные толпы паломников. Людей было так много, что под их тяжестью рухнул мост. Впоследствии жители города стали свидетелями вторжения германского императора Людвига IV Баварского (1328) в сопровождении впечатляющей свиты и необыкновенной церемонии на Капитолии, о которой говорилось выше. Похоже, средневековый Рим жил, в сущности, двойной жизнью — обыденной, плебейской, и нарочито торжественной по особо важным случаям.
Эта двойственность нашла отражение в политике Кола ди Риенцо, одного из наиболее ярких персонажей итальянской истории. Сын прачки и трактирщика, выросший среди крестьян Чочарии, он был простолюдином и остался таковым вплоть до конца своей неординарной жизни. Когда же удача оставила Кола ди Риенцо и он был повешен за ноги, всех поразила его невероятная полнота. «Он напоминал огромного быка или корову, откормленную на убой», — писал неизвестный римский хронист. По его мнению, власть давала Риенцо возможность утолить древний пополанский голод. «И он обрел плоть и кровь, — сообщает римский хронист, — и лучше ел и лучше спал». Кола ди Риенцо любил свой город и был непоколебимо убежден в том, что он призван восстановить утраченное величие Рима. С молодости этот человек впитал в себя образы классики и подолгу бродил между молчаливыми свидетелями былой римской славы, вызывая тени героев древности: «Где же вы, великие римляне? Где высшая справедливость ваша?.. Как бы хотелось мне перенестись в вашу эпоху!»
Простота и искренность Кола ди Риенцо, его видения и фантазии, его необразованность, которая так пленяла интеллектуалов, сочетание наивности и мании величия, не говоря уже о том влиянии, какое продолжал оказывать на умы миф о величии Рима, — все это объясняет его необыкновенный, но кратковременный взлет. Отправившись в Авиньон в 1343 г. как посланник народа, Кола ди Риенцо вернулся в Рим нотариусом муниципальной палаты и пообещал горожанам провести в 1350 г. юбилей города[137]. Благодаря этому его популярность резко возросла, и он стал всерьез задумываться о взятии власти в свои руки, что и произошло в мае 1347 г., когда в ходе им же подготовленного народного восстания Риенцо было присвоено звание «трибуна свободы, мира и справедливости» Римской республики. Придя к власти, он не ограничился одним лишь наведением порядка в городе и пресечением смуты баронов. В его глазах Рим был призван стать главой мира и liberator urbis[138]. Преданный этой идее, Кола ди Риенцо обратился с посланиями ко всем правителям и всем итальянским городам. В них говорилось, что в праздник Пятидесятницы 1348 г. состоится торжественное собрание, на котором представители итальянских городов и государств назовут имя нового императора. Кола ди Риенцо писал, что пришло время лишить германских варваров права избирать императора[139] и Италия должна вновь стать «садом» империи. Эти идеи пользовались тогда большой популярностью не только у мыслителей ранга Петрарки.
Между тем торжественное собрание, назначенное на август 1348 г., не состоялось. Восстановив против себя знать и лишившись поддержки папы, обеспокоенного амбициозными замыслами трибуна, Кола ди Риенцо был вынужден покинуть город в декабре 1347 г. Так окончилось его правление. Однако оно не прошло бесследно, и папство было первым, кому планы Риенцо показались заманчивыми.
Свою основную задачу в период «Авиньонского пленения» (1309–1378) папство видело в том, чтобы наладить административные и финансовые механизмы курии и создать на этой основе светское государство. Формально это государство существовало еще с тех пор, когда франкский король Пипин Короткий передал в середине VIII в. в дар папе отобранные лангобардами у византийцев земли. Однако границы патримония Св. Петра оставались неопределенными на протяжении долгого времени. Лишь в начале XIII в., в годы понтификата папы Иннокентия III, было решено признать территорией патримония папские владения в центральной части Апеннинского полуострова. В середине XIV в. эти области уже не имели конкретного хозяина и представляли собой мозаику городов-государств, синьорий, отдельных коммун и монастырей. Одно из таких миниатюрных государств — Республика Сан-Марино — сохранилось до наших дней. Папы понимали, что объединение этих карликовых государств под главенством могущественной столицы могло бы привести к созданию более управляемого организма. И почему бы тогда Риму не стать этой столицей, к чему с такой страстью призывал неграмотный, самонадеянный пополан? Риму, миф о котором по-прежнему оказывал на людей огромное влияние? В Авиньоне были уверены, что этот призыв найдет поддержку тем скорее, если он будет исходить от понтифика, который, вняв мольбам многочисленной паствы, вернется в Италию, изберет местом своего пребывания Рим и тем самым вернет ему былое величие.
Таковы были планы Авиньонской курии, когда после нескольких неудачных попыток в Италию с целью восстановления светской власти пап отправился энергичный испанский кардинал Эгидий Альборноз[140]. Вместе с ним в Рим прибыл Кола ди Риенцо. Ранее он находился в Праге у императора Карла IV, после чего был отправлен в Авиньон, где ему было присвоено звание «сенатора Рима». Однако на этот раз его пребывание там продолжалось недолго: вступив в Рим 1 августа 1354 г., он был зверски убит 8 октября во время народного бунта. Миссия же кардинала Альборноза, напротив, имела успех. Этому немало способствовал и тот факт, что население было обессилено в результате недавней эпидемии чумы, бесконечных войн и смут. Воспользовавшись враждой между синьориями и городами Центральной Италии, кардинал предпринял попытку создания централизованного государства. По так называемой конституции Эгидия, предложенной им на заседании парламента, состоявшемся в г. Фано в 1357 г., папские владения были разделены на семь провинций, каждая из которых управлялась ректором. При этом Папское государство использовало опыт прошлых веков. Кроме того, по приказу Альборноса вдоль городов Центральной Италии — Нарни и Сполето — была построена мощная линия укреплений, возведенных для пресечения возможных попыток восстания. Воинственный кардинал умер в 1367 г. Однако даже по прошествии десяти лет, когда папа Григорий XI вернулся в Рим, в состав Папского государства входили, за исключением Флоренции, Сиены и некоторых других анклавов, все области Центральной Италии.
Вследствие Великой схизмы и ухудшения отношений между итальянскими государствами Григорию XI и его преемникам не удалось удержать власть над присоединенными к патримонию Св. Петра землями. Папское государство, на протяжении долгих десятилетий теснимое с севера синьорией Висконти, а с юга — правителями Анжуйской династии Неаполя, вновь оказалось в состоянии анархии, царившей в нем еще до прихода кардинала Альборноза. С тех пор папские владения представляли лакомый кусок для кондотьеров, многие из которых были выходцами из этих же мест: Браччо да Монтоне и Никколо Пиччинино были родом из Перуджи, Гаттамелата из Нарни, Муцио Аттендоло Сфорца (Сильный) и Альберико да Барбиано — из Романьи. И все они считали себя вправе претендовать на эти земли, а некоторым, в частности Браччо да Монтоне, удалось на время осуществить свои притязания. В 1410–1424 гг. прославленный кондотьер был синьором Перуджи, Ассизи и Ези.
Лишь начиная с первых десятилетий XV в., после смерти Браччо да Монтоне, завоевания Болоньи и окончания Великой схизмы, Папское государство постепенно обрело единство и внутренний мир. Это позволило папству ввести предложенные еще Альборнозом административные структуры и систему налогообложения. Их механизм был на удивление прост. Он сводился, с одной стороны, к предоставлению beati possidentes[141], а также патрициату городов и провинций целого ряда привилегий и права пользования доходами со своих владений, а с другой — к увеличению налоговых поступлений в казну римской курии. В результате вялой провинции становилось все труднее тягаться с энергичной столицей, а разбогатевшие папы-меценаты эпохи Возрождения принялись воссоздавать величие и славу республиканского Рима, о чем грезил Кола ди Риенцо. Таким образом, в то время как Рим вступал в золотую эпоху градостроительства и монументального искусства, города Папской области — Перуджа, Ассизи, Тоди, Асколи-Пичено, Сполето медленно увядали, превращаясь в «мертвые города» или, если хотите, в villes d’art[142], трепетно хранящие воспоминания о былом расцвете в эпоху коммун.
Общий анализ истории итальянских городов в период с первых десятилетий XIV и вплоть до середины XV в., на наш взгляд, подтверждает справедливость определения того времени как эпохи кризиса. Мы видим, что те факторы, благодаря которым в предыдущие века итальянские государства стали процветающими и наиболее развитыми областями на всем христианском Западе, постепенно утрачивают свое значение и эти государства входят в полосу глубокого кризиса. В результате в разной степени и с различной долей интенсивности элементы поступательного развития в отдельных государствах сталкиваются с тенденцией к кризису и регрессу.
Двойственность и нестабильность рассматриваемого нами периода отмечали люди, которые жили в ту эпоху, и прежде всего поколение, ставшее свидетелем и жертвой эпидемии «Черной смерти». Интеллектуалы оказались той единственной социальной группой, которая по понятным причинам наиболее живо откликалась на малейшие изменения социально-политической ситуации. Они как никто другой улавливали перемену ветра и видели свою задачу в том, чтобы предупредить общество о грозящей опасности.
Сказанное в полной мере относится к Франческо Петрарке. На протяжении своей долгой жизни (он родился в Ареццо в 1304 г. и умер в Аркуа близ Падуи в 1374 г.) Петрарка был свидетелем вторжения Баварца и вступления в Рим Кола ди Риенцо (восторженным почитателем которого он был), великой эпидемии чумы 1348 г. и нескончаемых войн. Неутомимый путешественник и выдающийся государственный деятель своей эпохи, он не раз «гостил» у крупнейших итальянских и европейских монархов: у пап в эпоху «Авиньонского пленения», у короля Роберта (из рук которого он получил лавровый венок по образцу античных поэтов), у синьора Милана архиепископа Джованни. Почетный прием был оказан Петрарке в Венецианской республике. Большой любитель прогулок в Альпах, восхищаясь красотой дикой природы, он вместе с тем не отказывался от прелести праздной жизни в роскошных дворцах и виллах. Испытав надежды и разочарования, тревоги и душевный подъем, Петрарка, как, возможно, никто другой, стал олицетворением своего века. Разве его «Канцоньере» (Canzoniere — «Книга песен»), воспитавшее не одно поколение писателей вплоть до эпохи Ренессанса и более позднего времени, не подробное описание долгой и плодотворной жизни автора, отчаянных поступков и горя неразделенной любви, духовных кризисов и вечных сомнений? Петрарке был чужд математически строгий мир дантовских убеждений. Схоластическая философия со свойственными ей энциклопедизмом и аристотелизмом, на которых Данте построил здание «Божественной комедии», представляется ему безнадежно устаревшей. Аристотелю, философу логики и физики, Петрарка предпочитает Платона, философа «идей» и мифов; «Сумме теологии» Фомы Аквинского — «Исповедь» (Confessiones) Августина Блаженного (Аврелия). Неслучайно в другом автобиографическом произведении — «Моя тайна» (Secretum)[143] — Петрарка выбирает в собеседники именно св. Августина. В отличие от Данте автор «Книги песен» приходит к выводу, что беда его века происходит не из-за потери ценностей и отсутствия «наставников», способных указать верный путь, а, напротив, из-за несоответствия этих ценностей и «наставников» требованиям новой эпохи. Но какие убеждения и идеалы придут на смену отжившим? Этого Петрарка не знал. Отсюда — его стремление уйти в себя, в свой внутренний мир, в изучение наук, поэзию, желание славы и смерти.
Какая милость и любовь какая
Мне даст крыла, чтоб, землю покидая,
Я вечный мир обрел в иной стране?[144]
Другим выдающимся представителем Треченто наравне с Петраркой был Джованни Боккаччо, его современник и восторженный почитатель. Преклонение перед Петраркой побудило Боккаччо добиваться приглашения преподавать греческий язык в Университете Флоренции. Может показаться, что помимо этого факта двух великих итальянцев Треченто ничто не связывало. Действительно, на протяжении долгого времени в Боккаччо видели главным образом обличителя пороков новых буржуа, их разнузданности и безверия, грубоватого юмора и здорового жизненного начала. На самом же деле, будучи частью этого мира и, следовательно, глубоко светским человеком в самом высоком значении этого слова, Боккаччо отказывался от какой бы то ни было маскировки действительности и изображал ее без всяких прикрас. В течение десяти дней, о которых идет речь в «Декамероне», перед нами проходит вереница совершенно разных людей: спесивые дворяне и blases[145], как Федериго дельи Альбериги, купцы, мошенничавшие до самой смерти, как мессер Чеппарелло (Шапелето), и незадачливые простаки вроде Андреуччо из Перуджи, находчивые пополаны как Мазетто из Лампореккьо, или глупцы наподобие Каландрино, насмешники и неудачники, любители легкой наживы и жертвы «фортуны». При этом автору практически всегда удается сохранять бесстрастие стороннего наблюдателя. Повествуя о жизни мирян и буржуа, он придает своему рассказу дух и характер светского повествования, о чем свидетельствует цицероновская манера его письма. Боккаччо больше не верит в возможность человека стать «кузнецом своего счастья» и своей судьбы. Будущее индивидуума зависит от капризов и превратностей «фортуны» — нового божества, подчинившего себе мир разочарованных людей, богини века эпидемий и войн. Иногда ум или добродетели человека одерживают над ней верх, и Боккаччо с радостью пишет об этой победе; однако чаще люди терпят поражение, и тогда за бесстрастием рассказчика скрывается страх перед жестокостью и равнодушием мира. Эта созерцательность, сопряженная с огромной работой ума и новым отношением к жизни, требует от историка человеческих судеб смелости и огромного напряжения всех сил. Стоит ли удивляться тому, что в старости Боккаччо станет искать успокоения в изучении наук и религиозном смирении?
Петрарка и Боккаччо жили в наиболее тяжелый и драматический из всех рассматриваемых нами периодов. Во время эпидемии «Черной смерти» им было, соответственно, 44 года и 35 лет, и они уже никогда не могли забыть потерю любимой женщины и горы трупов на улицах Флоренции в те страшные дни. Тема смерти, превалирующая в живописи и иконографии XIV в. (о чем свидетельствуют фрески Кампосанто в Пизе), неизменно присутствует в их творчестве наряду с идеей бренности и суетности всего земного. Однако, преодолев десятилетия кризиса, последовавшего за эпидемией, и оставив позади 1378 г. — год восстания чомпи и войны всех против всех, — итальянские государства входят в новую фазу истории культуры и общественной мысли. Начинается великая эпоха гуманизма.
В конце XIV— первой половине XV в. ученые и мыслители заняли в итальянском обществе еще более заметные позиции по сравнению с теми, которые были отведены им в эпоху коммун и во времена Данте. Формирование крупных территориальных образований, приведшее к созданию обширного административного аппарата, осложнение межгосударственных отношений, потребовавшее увеличения численности дипломатического корпуса, наконец, возникновение блестящих дворов отдельных синьоров, ставших инструментом политической пропаганды, — все это способствовало повышению спроса на образованных специалистов, побуждало их к дальнейшему совершенствованию своих знаний и навыков.
Между тем университеты уже с трудом удовлетворяли подобные запросы. Это объяснялось не столько их нехваткой (напротив, в рассматриваемый период новые университеты появились в Ферраре, во Флоренции и в других городах), сколько неспособностью старых университетских программ, развивавшихся под знаком энциклопедизма схоластики и аристотелизма, отвечать изменившимся требованиям новых времен. При крупных дворах или в пристанищах ученых создавались частные школы и академии, где отношения между преподавателем и учащимся строились по сократовскому образцу и предполагали большую доверительность в общении. Что же касается программ обучения, то они также подверглись существенным изменениям. Одним из самых знаменитых, но далеко не единственным был Дом радости в Мантуе, открытый приверженцем новых педагогических форм, гуманистом Витторино да Фельтре (1378–1446). Из стен этого Дома вышло не одно поколение крупных ученых.
Перед самыми известными и уважаемыми из них склонялись могущественные синьоры, и потому жизненный путь новых интеллектуалов состоял, в сущности, в постоянном паломничестве по крупным городам Италии. Это относится уже к Петрарке, кого, в силу многих причин, следует считать родоначальником studia humanitatis[146]. Выдающийся гуманист Лоренцо Валла за свою недолгую жизнь (он прожил всего 52 года[147]) успел объехать практически все крупные города Апеннинского полуострова и побывать при самых блестящих дворах Италии. Будучи уроженцем Рима, он еще в юности перебрался во Флоренцию, получил там образование, а затем отправился преподавать в Университет Павии. Восстановив против себя коллег с факультета права, Лоренцо Валла был вынужден покинуть город, укрылся при дворе Висконти в Милане, а позднее отправился на службу к Альфонсу I (Альфонсу V Арагонскому) в Неаполь. Умер выдающийся гуманист в родном Риме.
Не менее насыщенна жизнь Леона Баттисты Альберти (14041472) — одного из наиболее характерных представителей итальянского гуманизма. Поскольку его семья была изгнана правителями Медичи из Флоренции, он получил образование в Болонье и лишь в 1429 г. смог вернуться на родину, но ненадолго. В 1431–1441 гг. Альберти путешествовал вместе с римской курией по итальянским городам, где в этот период проходили заседания Базельского собора[148]. Он побывал в Риме, затем отправился в Болонью, Флоренцию и в Феррару (где началась его дружба с герцогом Леонелло д’Эсте). Более поздние путешествия Альберти вплоть до кончины в 1472 г. связаны с его славой выдающегося архитектора. Его творения можно увидеть в разных городах Италии — Палаццо Ручеллаи находится во Флоренции, храм Малатесты — в Римини, церковь Сант-Андреа — в Мантуе. Следует ли в этой связи упоминать о распущенной и полной приключений жизни самых «дорогостоящих» придворных гуманистов Италии — Франческо Филельфо или Антонио Беккаделли по прозвищу Панормита («Происходящий из Палермо»)?
Путешествия, дружеские связи интеллектуалов и их взаимная переписка способствовали укреплению и упрочению уже существующих в среде итальянской интеллигенции уз солидарности и единения, определили то особое положение, которое ученые и писатели занимали в койне Италии. Осознание этого факта явилось началом великой эпохи гуманизма. Лишь в период Просвещения итальянское общество вновь захлестнет волна всеобщего воодушевления и твердого стремления познать истину.
Обычно, когда речь заходит о гуманистах (и это самая распространенная точка зрения), мы представляем себе целую армию неутомимых исследователей и коллекционеров древних рукописей, чья основная заслуга заключалась в том, что они познакомили нас с культурным наследием классики. Однако если бы вклад гуманистов был ограничен только этим (а он, безусловно, значительно шире), то современная культура и цивилизация все равно оказались бы перед ними в неоплатном долгу. Без их открытий, находок, деятельности по восстановлению документов было бы немыслимо все последующее развитие европейской культуры. Достаточно вспомнить, какое огромное историческое значение имел призыв гуманистов к изучению греческой философии. С конца XIV в. и вплоть до падения Константинополя (1453) греческих ученых приглашали преподавать в итальянские школы и академии. В результате великое наследие византийской философии, начиная с Михаила Пселла[149] и далее, стало доступно представителям западноевропейской культуры. Более того, именно благодаря гуманистам человек той эпохи мог познакомиться с сочинениями древних греков в оригинальных списках или же в тщательно переписанных копиях. И наконец, нельзя не сказать о таком важнейшем событии эпохи гуманизма, как открытие великого наследия Платона или же трактата Лукреция «О природе вещей», который Поджо Браччолини[150] обнаружил наряду с другими знаменитыми текстами античности в подвале швейцарского монастыря. Каждую из найденных или восстановленных рукописей прилежно переписывали, и многие из них нередко становились предметом торговли. Так, в эпоху гуманизма заметно возросла роль продавцов кодексов, «книготорговцев». Один из них, флорентиец Веспасиано да Бистиччи, писал в своих «Жизнеописаниях знаменитых людей XV в.» о том уважении, какое он испытывал к образованным клиентам, и о той ответственности, которой требовало от него его ремесло. Так возникли первые библиотеки. В созданную гуманистом Никколо Никколи библиотеку монастыря Сан-Марко во Флоренции вошли личные собрания Боккаччо. История знаменитой Марчаны в Венеции началась с небольшой коллекции, завещанной библиотеке одним из крупнейших гуманистов той эпохи — кардиналом Виссарионом[151]. В ней хранились принесенные в дар республике книги Франческо Петрарки. Наконец, образование Ватиканской библиотеки приходится на понтификат Николая V (1447–1455). Однако даже такие изменения в создании и распространении книг не могли удовлетворить потребности широкого круга читателей, поэтому изобретение книгопечатания (если таковое действительно имело место) произошло как нельзя вовремя.
Таким образом, если бы деятельность гуманистов сводилась исключительно к восстановлению великого наследия античности, то, повторим, уже поэтому их вклад в развитие современной культуры и цивилизации было бы трудно переоценить. Однако они занимались не только этим.
Постепенно в ходе работ по реставрации, изданию текстов и написанию комментариев к ним шло формирование (и это было самым важным завоеванием эпохи) отдельных методологических критериев, которые и сегодня определяют направление научного исследования. Прежде всего речь идет о беспристрастности науки: никакие политические убеждения или религиозные догмы, никакие внешние факторы не должны влиять на работу ученого. Горе тому, кто похитит текст или провозгласит подлинность подделки! Филология является основой любого знания, ключом к изучению любого научного трактата и необходимым условием для ознакомления с любым текстом. Классическим примером нового метода и стиля работы стало доказательство Лоренцо Валлой подложности знаменитого «Константинова дара». Опровержение подлинности этого используемого Церковью для оправдания светских притязаний документа было проведено на основе его текстуального и филологического анализа. Вместе с тем для понимания любого текста необходимо определить время написания и его место в сокровищнице мировой литературы. Так филология порождала историзм. Речь шла не о том, чтобы противопоставить Платона Аристотелю, а о том, чтобы понять их с их же помощью. Как утверждал Леон Баттиста Альберти в своей комедии «Фило до кс», Алетея (Правда) — дочь Хроноса (Времени). Его соотечественник Маттео Пальмиери (1406–1475) вторил Альберти: «Veritati profecto cognitionem dant tempora»[152]. В результате соединения филологического метода с категориями историзма возникла особая форма исследования, нашедшая свое воплощение в трудах великого филолога и проповедника терпимости эпохи гуманизма Эразма Роттердамского (ок. 1467–1536).
Гуманисты отдавали себе отчет в том, какое огромное значение имело их открытие. Они понимали, что их заслуга заключалась не только в обнаружении и восстановлении сочинений античных авторов, но и в том, что они постигли суть метода древних: свобода от предрассудков и влияния политических идолов, беспристрастие и ясность ума. Гордые своим открытием, они с откровенной жалостью смотрели на Средневековье, media aetas (этот термин изобрели сами гуманисты), как на период господства предрассудков, филологической неразвитости и неспособности оценивать события в их историческом развитии. В противовес Средним векам гуманисты превозносили современную им эпоху и осуществленную ими интеллектуальную революцию. Таким образом, увлечение античностью позволило гуманистам почувствовать себя людьми Нового времени. Подражание древним заключалось не в повторении их изречений, а в восприятии окружающего мира с присущими античным авторам любопытством, страстью и трезвостью суждений, что направляло их на путь созидания, побуждало искать и открывать новые истины. Так чистая наука создала науку прикладную.
Как писал Леон Баттиста Альберти в трактате «О живописи», вплоть до своего возвращения во Флоренцию из ссылки он был убежден в том, что «усталая» человеческая природа уже неспособна достичь размаха и творческого потенциала «доблестных древних времен». Однако после того, как он вернулся на родину и увидел творения Филиппо Брунеллески (Пипо-архитектора), Донателло, Мазаччо и других великих флорентийцев той эпохи, он понял, что люди Нового времени превзошли древних, поскольку «мы находим неслыханные и невиданные прежде искусства и науки». Трудно привести более яркое свидетельство расцвета гуманистической мысли в тот период.
«Неслыханные и невиданные прежде искусства и науки»… Изучая труды Витрувия[153], архитекторы и инженеры Кватроченто[154] создали новые оригинальные модели городской и военной архитектуры. Перейдя от планировки отдельного здания к планировке целого города, они внесли в градостроительство элемент рациональности и организации. Географы и картографы (самым известным из них был друг Брунеллески — Паоло Дель Поццо Тосканелли) составили новые imagines mundi[155], которыми руководствовались мореплаватели и путешественники, впервые ступившие на берег Нового Света. Наконец, открытия в области оптики, механики и общей физики Леонардо да Винчи (1452–1519) стали достоянием мировой прикладной науки.
Вместе с тем, несмотря на приведенные соображения, было бы серьезной исторической ошибкой усматривать в гуманизме истоки современной научной мысли. Она сформировалась позже и под влиянием более сложных факторов. Что же касается личности Леонардо, изобретателя машин будущего и автора поражающих воображение портретов, это прежде всего его исключительность. После него уже никто не внес такой же вклад в культуру итальянского Возрождения в области науки и научной мысли.
Отныне крупнейшее открытие гуманизма — беспристрастие и объективный характер исследования — применялось к любой форме человеческого знания.
В предыдущем параграфе мы попытались показать, какой огромный вклад внесла гуманистическая культура в развитие цивилизации и общественной мысли Нового времени. Теперь поставим более узкий и ограниченный по времени, но не менее важный вопрос. Как гуманисты строили свои отношения с обществом в рамках итальянских городов и государств, где они жили и работали? И наконец, какова была политическая ориентация интеллектуалов как социальной группы? Отметим, что это вовсе не абстрактные вопросы. Их ставили и на них пытались дать ответ сами гуманисты. Уже начиная с Колюччо Салютати (Колуччо Салутати) (1331–1406), одной из основных тем гуманистической литературы стал спор о жизни активной и жизни созерцательной. Большая часть участников диспута и прежде всего флорентийские гуманисты отстаивали идею превосходства первой над второй. По их мнению, ученый не имеет права замыкаться в тиши своего кабинета, а должен заботиться о семье, друзьях и родном городе, т. е. жить «гражданской» жизнью. Именно так — «О гражданской жизни» — озаглавлен знаменитый труд другого флорентийского гуманиста Маттео Пальмиери. Однако для многих гуманистов, принимавших активное участие в политической жизни города и занимавших высокие общественные посты, эта проблема и не возникала. Так, деятельность Колюччо Салютати не ограничилась приглашением во Флоренцию первых греческих ученых из Византии. Став канцлером, он воспел свободу своего города, не пожалев усилий и творческого пыла для защиты республики от нападок находившихся на службе Висконти гуманистов. На должности канцлера преемником Салютати стал другой выдающийся гуманист Леонардо Бруни. Его произведения «История флорентийского народа» и «Восхваление города Флоренции» также пронизывает чувство глубокой любви к своему городу.
Некоторые гуманисты считали своим «гражданским» долгом организацию заговоров. Так, в 1453 г. Стефано Поркари был приговорен к смерти на эшафоте за участие в заговоре против папы Николая V, бывшего, между прочим, ценителем и покровителем studia humanitatis. Поплатился жизнью и миланец Кола Монтано, ставший вдохновителем заговора, жертвой которого пал в 1476 г. герцог Галеаццо Мария Сфорца. В заговорщической деятельности против папы были также заподозрены (и не без основания) выдающийся гуманист, основатель Римской академии Помпонио Лето[156] и назначенный папой Сикстом IV на пост префекта Ватиканской библиотеки Бартоломео Сакки (по прозвищу Платина). Разумеется, не все гуманисты разделяли республиканские убеждения флорентийских канцлеров или же тираноборческий пыл заговорщиков. Некоторые из них, как, например, уроженец Виченцы Антонио Лоски, находились на службе у синьоров и в противовес апологетам «флорентийской свободы» выступали за принципат. Однако все или почти все гуманисты принимали активное участие в политической жизни своего города, накапливали «гражданский» опыт и размышляли о происходящих событиях. А потому представляется совершенно правомерным вопрос, не могла ли гражданская идея отдельных гуманистов (как это произошло в эпоху Просвещения) стать основой общей политической программы интеллектуалов и претвориться в конкретные действия по обновлению общества. Для того чтобы ответить на этот вопрос, необходимо выяснить, существовали ли подобные прецеденты в европейском обществе XIV–XV вв. Ответ дает нам сама история. Два величайших реформатора эпохи великих соборов[157] и борьбы за реформу Церкви — англичанин Джон Уиклиф (Виклиф) и чех Ян Гус принадлежали к числу мыслителей и преподавали в университетах. Однако это не помешало им и их сторонникам стать политическими деятелями и возглавить крупные общественные движения. Будучи глубоко верующими людьми, они утверждали, что если общество действительно управляется по законам Божьим, то оно должно быть избавлено от злоупотреблений и всесилия грандов, разврата епископов и прелатов, страданий бедноты. Они были твердо убеждены в том, что для осуществления предлагаемой ими «реформы» необходимо призвать к священной борьбе всех верующих, поскольку именно в этом и заключается заповедь Божья. Как известно, в мире, где в основе общественной жизни лежала религия, а люди мыслили главным образом религиозными категориями, это был единственно возможный путь изменить существующие институты и порядки. Преобразование общества могло состояться исключительно на основе реформирования религии и Церкви, а восстания бедноты — в результате подъема и революции верующих. Именно по такому пути пошел Мартин Лютер (1483–1546), а в XVII в. — английские пуритане.
Между тем гуманисты едва ли могли действовать таким же образом. И не только из-за несхожести итальянского, чешского (богемского) или английского общества. Уже само общественное положение Джона Уиклифа и Яна Гуса существенно отличалось оттого, какое занимали гуманисты в Италии. Иными были и их мировоззрение и культура. Как известно, они выработали принципиально новую, свободную от предрассудков и поклонения идолам модель культуры, накопив тем самым огромный мировоззренческий опыт. Это, в свою очередь, привело их к пониманию политики как монополии писателей и ученых. Отношения между правителями и подданными, по мнению гуманистов, должны напоминать отношения учителя и ученика. Идеальной, с их точки зрения, была республика Платона, где государями и магистратами становились философы. Конечно, правитель мог оказаться недостойным или стать тираном, и тогда Брут имел полное право убить его. Однако совершить это мог только римский патриций, человек, равный Цезарю по образованию и знатности.
Ничто не отталкивало гуманистов больше, чем религиозноунитарное восприятие мира. Они осуждали как лицемерие святош и развращенность служителей Церкви, так и невоздержанность и фанатизм еретиков. И если присутствовавший на казни Иеронима Пражского[158] в Констанце Поджо Браччолини восхищался мужеством этого «второго Катона» и осуждал его преследователей, то Энеа Сильвио Пикколомини[159], говоря о Яне Гусе и его сторонниках, называл их идеи и поступки «безумием». Возможно, именно в этом кроется in nuce[160] объяснение как негативного отношения некоторых гуманистов к Джироламо Савонароле (1452–1498) и его попытке реформировать религиозную и гражданскую жизнь Флоренции, так и осуждение Эразмом Роттердамским лютеранского движения.
Не менее чуждой большинству гуманистов была идея, согласно которой «улучшение» и реформирование существующего порядка должны произойти в результате всеобщего переворота с участием всех социальных слоев общества, как ученых, так и неграмотных простолюдинов. И если реформаторы считали народ выразителем божественной воли («Божьим народом» называли себя и чомпи), то гуманисты считали его чернью, погрязшей в предрассудках, и рабом своих страстей. Разумеется, подобные идеи не могли привести к возникновению широкого общественного движения Реформации. Гуманисты были слишком изолированы от народа, чтобы стать «вождями» итальянского общества. Все великие революции, в том числе и интеллектуальные, имеют свою цену.
За короткий период времени, с 1449 по 1453 г., христианский Запад стал свидетелем трех важнейших событий: преодоления схизмы, на протяжении многих лет будоражившей Католическую церковь, окончания изнурительной Столетней войны и, наконец, завоевания турками Константинополя и падения Византийской империи. Тот факт, что все эти события произошли приблизительно одновременно, свидетельствует, на наш взгляд, о завершении одного исторического цикла и начала следующего. В самом деле, за весь период, начиная с депрессии XIV в. и вплоть до середины XV в., Европа изменилась до неузнаваемости. Вследствие схизмы и querelle[161] церковных соборов уменьшился и без того пошатнувшийся авторитет «вселенского» института папства. Вместе с тем заметно возросло влияние новых национальных государств, с достоинством прошедших через испытания Столетней войны, — Англии Генриха VII и Франции Людовика XI. С ростом турецкой угрозы центр Европы постепенно переместился к Атлантике, и вскоре Лиссабон, Антверпен, Лондон и Севилья начали составлять серьезную конкуренцию Венеции, Генуе и другим итальянским городам. Таким образом, Италия стала понемногу утрачивать то привилегированное положение в Европе, которое она удерживала до сих пор в сфере экономики и международных отношений и которое некогда обусловило ее взлет.
Однако не следует торопить ход истории. И если для будущего итальянского общества сложившаяся в середине XV в. расстановка сил в Европе и Средиземноморье выглядела весьма неблагоприятно, его настоящее было далеко не катастрофично. Конечно, нельзя недооценивать турецкую угрозу, тем более что падение Константинополя повергло христианскую Европу в такой же шок, как и постепенное осознание своего бессилия противостоять этому натиску, несмотря на многократные папские призывы к крестовым походам. Однако в области политики и торговли последствия выдвижения Османской империи в Средиземноморье оказались не столь драматичными, как это принято считать. По крайней мере, они были роковыми не для всех. И если Генуя, внезапно лишившаяся процветающих колоний на Черном море, испытала настолько сильный удар, что, как мы увидим, была вынуждена ускорить начатый с образования Банко ди Сан-Джорджо процесс переориентации торговой экономики на финансовую, Венеции, напротив, удалось найти modus vivendi[162] с новыми хозяевами Леванта. Потеря Черногорского Приморья, а также других владений в Эгейском море и на Балканском полуострове была частично возмещена в результате приобретения Кипра и особенно предоставления венецианским купцам значительных льгот и привилегий в Константинополе. Заключение этих договоров (1479–1480) настолько улучшило отношения между Венецией и Портой, что при попытке турок высадиться в 1480 г. в Отранто венецианцы сохраняли спокойствие и полный нейтралитет.
Таким образом, в условиях, когда ситуация на Востоке была еще далека от катастрофы, на Западе после окончания Столетней войны и схизмы создались все предпосылки для поступательного развития. Следствием устранения сложнейших противоречий, более века характеризовавших политическую жизнь Европы, явилось прежде всего ослабление напряженности международных отношений. Это, в свою очередь, не замедлило сказаться на положении итальянских государств. На протяжении более чем сорока лет, начиная с Лодийского мира (1454) до вторжения в Италию короля Франции Карла VIII (1494), на Апеннинском полуострове царили мир и равновесие, а те немногочисленные войны, которые все же были развязаны, носили в основном локальный характер. Такой была война венецианцев против герцога Феррары в 1482–1484 гг., завершившаяся захватом Венецией Ровиго и солеварен Полезины. В этих условиях торговая и финансовая олигархия итальянских городов не преминула воспользоваться плодами ослабления международной напряженности и бурного развития экономики в Европе.
Немалые выгоды извлекали миланские и венецианские предприниматели из отношений с германским миром, вступившим во второй половине XV в. в полосу всеобщего подъема. В частности, когда в 1508 г. пожар уничтожил фондако немцев в Венеции, его не только поспешили отстроить, но и расширили. Что же касается Франции, то, несмотря на робкие попытки Людовика XI ввести политику ограничений (рестрикций), участие купцов и финансистов Флоренции и других итальянских городов в лионских ярмарках было весьма значительно. Так, уже начиная с актов Генеральных штатов, заседавших в Туре в 1484 г., во французских документах выражалась серьезная обеспокоенность «судьбой денег, уплывающих из королевства» в направлении Италии. Важнейшее место во внешней торговле итальянских городов в XV в. занимали шелк и квасцы. Лидером в производстве первого была Лукка. Что же касается квасцов, то после потери генуэзских шахт в Фоче их добывали в незадолго до того открытых месторождениях Тольфы близ Чивитавеккьи. Эти рудники контролировались главным образом могущественным банком Медичи и генуэзскими банкирами. Несмотря на конкуренцию своих коллег по ту сторону Альп, и в частности Фуггеров в Аугсбурге и Артевельде в Антверпене, они оставались крупнейшими финансистами Европы, живым воплощением богатства и изобретательности итальянцев.
Хотя их состояния явились в значительной мере отражением происходившего в крупнейших государствах Европы экономического подъема, в конце XV в. Италия оставалась процветающей и высокоразвитой страной. Франческо Гвиччардини[163] в «Истории Италии», вспоминая о счастливых годах мира и равновесия, вопрошал: почему «возделанная вся, от плодородной равнины до скудных гористых земель, не подчиняющихся никакой другой власти, кроме своей собственной, она была самой изобильнейшей не только своим населением, своей торговлей, своими богатствами, но и славилась великолепием своих властителей, блеском своих многочисленных благороднейших городов, которые прославлены людьми, искусными в управлении общественными делами, умами, сведущими во всех науках, людьми, искусными и изобретательными во многих ремеслах и по обычаю того времени не лишенными и военной славы, украшены великими учеными так, что по заслугам и по справедливости страна наша пользовалась уважением, известностью и славой?»[164]. По мнению Гвиччардини, Италия была, таким образом, самой богатой, многонаселенной и образованной страной христианского Запада.
Более того, это богатство и великолепие можно было не только увидеть, но и потрогать. Как и в предшествующие времена, период эйфории и экономического подъема второй половины XV в. сопровождался расцветом монументального строительства под покровительством меценатов двора и городской олигархии. Невозможно перечислить все те здания и произведения живописи, которые на протяжении второй половины Кватроченто вошли в сокровищницу итальянского искусства. Ограничиваясь наиболее известными из них любому образованному человеку, скажем, что на эти десятилетия пришлось строительство Оспедале Маджоре в Милане (творение Антонио Аверлино Филарете) и Палаццо деи Диаманти в Ферраре, завершение Палаццо Дукале в Венеции и создание знаменитых фресок «Камера дельи Спози» кисти Андреа Мантеньи во дворце Гонзага в Мантуе. Только в одной Флоренции в 1450–1489 гг. было построено свыше 30 дворцов и вилл, а в 1489 г. началось сооружение величественного Палаццо Строцци. Еще более впечатляющий строительный бум наблюдался в Риме. Благодаря усилиям пап-меценатов и мыслителей эпохи Возрождения он из скопления руин и жалких лачуг, каким Вечный город был на протяжении всего Средневековья, стал превращаться в не имеющий аналогов в мире город, каким мы видим его и сегодня. Когда в 1455 г. было начато строительство Палаццо Венеция, данный район считался пригородом Рима. Однако очень скоро в результате предпринятых папами Сикстом IV и Юлием II мер по amenagement[165], прокладыванию широких уличных магистралей Корсо и Виа Джулия, Палаццо Венеция стал одним из монументальных центров города. Позднее Микеланджело создал невдалеке, на Капитолии, одну из живописнейших итальянских площадей. Однако еще до него в Вечном городе работали, перенимая опыт древних, и другие флорентийские мастера. Среди них архитектор Палаццо Венеция Бернардо Росселлино, Донателло, создатель гробницы Сикста IV Антонио дель Поллайоло, а также творившие в Ватикане фра Анджелико и Сандро Боттичелли.
Между тем не Флоренция и даже не сам Рим, а небольшие итальянские города являются наиболее ярким подтверждением того факта, что во второй половине XV в. именно conspicuous investment свидетельствовало о высоком социальном положении и богатстве правителя города. Достаточно вспомнить в связи с этим о небольшом городке Урбино, владении герцогов Монтефельтро. Сооружением урбинского дворца руководил знаменитый Лаурана, а в его росписи принимали участие такие выдающиеся мастера, как Пьеро делла Франческа и фламандец Йос ван Гент[166]. Желая отдать дань уважения родной деревне Корсиньяно неподалеку от Сиены, Пий II превратил ее в город. Об этом удивительном проекте напоминают, в сущности, лишь площадь и само название города — Пиенца, — что, в свою очередь, свидетельствует о размахе меценатства в эпоху Возрождения.
Таким образом, в итальянских государствах постепенно возобновился процесс создания и накопления состояний. Как известно, в социальной сфере это вылилось в дальнейшую консолидацию возникшей в предыдущие столетия правящей и финансовой олигархии, сконцентрировавшей в своих руках львиную долю богатств. История итальянских государств в тот период — это история стабильности и установления социального мира между существующими внутриполитическими институтами и правящей олигархией. Так, на протяжении второй половины XV в., от созыва «парламента» в 1458 г. до создания в 1481 г. Совета семидесяти, во Флоренции проводилась политика «завинчивания гаек», направленная на окончательное утверждение синьории Медичи и закрепление всей полноты власти за узким кругом олигархии. Установившаяся после Лодийского мира система политического равновесия итальянских государств поддерживала эту тенденцию и затрудняла возможные попытки внутреннего возмущения. А между тем их было немало. Достаточно вспомнить о заговоре Поркари против папы Николая V в Риме в 1453 г., о выступлении гуманиста Кола Монтано в 1476 г. в Милане или же о мятеже баронов против Арагонской династии в 1484 г. в Неаполе. Однако самый крупный заговор XV в. был подготовлен в 1478 г. флорентийским кланом Пацци против господства в городе Медичи и нашел активную поддержку папы Сикста IV. Как известно, нападение на Медичи произошло в соборе Санта-Мария дель Фьоре, и если синьору города Лоренцо[167] удалось спастись, то его брат Джулиано погиб от удара кинжалом. Однако независимо от того, достигли ли заговорщики успеха, убив тирана, как удалось осуществить задуманное Кола Монтано, или же потерпели неудачу, как это произошло во Флоренции и в Риме, заговоры XV в. не имели никаких политических последствий. Независимо от того, заканчивались ли подобные акции победой или поражением, политическое устройство города и государства оставалось прежним, а авторитет погибшего или же спасшегося синьора, напротив, возрастал. Так, в 1478 г. жители Флоренции растерзали заговорщиков, а одного из них — архиепископа Пизы повесили на стенах дворца. Как писал Никколо Макиавелли, по причине своей замкнутости заговоры были бесперспективной формой борьбы и не могли привлечь широкие слои населения. По их мнению, решение небольшой кучки принадлежащих по большей части к знатным фамилиям и отравленных ядом гуманистических и республиканских идей граждан убить синьора объяснялось исключительно намерением заговорщиков занять место убитого. На этом основании многие приходили к выводу о преимуществе олигархического строя и считали, что в сложившейся ситуации не следует позволять группе амбициозных граждан ставить под угрозу все те блага и спокойствие, которые им гарантировало поддержание внутреннего статус-кво. Кроме того, любые волнения могли пошатнуть хрупкую систему политического равновесия итальянских государств и подвергнуть опасности мир и национальную «свободу» Италии, в сохранении которых были заинтересованы все.
В предыдущей главе была нарисовала картина истеблишмента: мира высокоразвитых государств, отстаивавших посредством системы взаимных гарантий и уступок сферу своего влияния и интересов, с одной стороны, и новой разбогатевшей олигархии, заинтересованной в сохранении собственного богатства и, следовательно, поддержании статус-кво, — с другой. В связи с этим необходимо рассмотреть влияние — и меру этого влияния — сложившейся ситуации на изменение общественного положения интеллектуалов, приводившей их к аристократической замкнутости и аполитичности, что, на наш взгляд, отличало великую культуру гуманизма. Однако для того, чтобы ответить на этот вопрос, следует обратиться к истории Флоренции — столицы политической системы равновесия и итальянского Возрождения.
Еще из школьных учебников известно, что при правлении Лоренцо Великолепного Флоренция находилась в центре системы политического равновесия итальянских государств и была хранительницей мира и «свобод». Несмотря на то, что над ней неоднократно сгущались тучи (в 1478 г., когда после провала заговора Пацци врагом Флоренции стал сам папа, поддерживаемый Арагонской династией Неаполя, и в 1482 г., во время войны между Венецией и Феррарой), Лоренцо удалось избежать повторения крупных военных конфликтов наподобие тех, которые происходили на Апеннинском полуострове в первой половине XV в.
Как уже отмечалось, политическая гегемония Флоренции явилась следствием ее интеллектуального первенства, что, однако, еще не означало абсолютного превосходства в этой области. Как и в предыдущие столетия, история искусства и общественно-политической мысли Италии во второй половине XV в. отличалась многообразием форм и выражений. Живопись творившего главным образом в Мантуе Андреа Мантеньи значительно интереснее причудливых росписей капеллы Палаццо Медичи кисти Беноццо Гоццоли, а в чем-то (если позволено подобное сравнение) и знаменитого Сандро Боттичелли с его слегка вычурным изяществом.
Конечно, провинциальный поэт, уроженец Эмилии Маттео Мария Боярдо, граф Скандиано (1441–1494), развлекавший двор д’Эсте в Ферраре поэмой о жизни «Влюбленный Роланд», не обладал блеском и изяществом Анджело Полициано[168], главного украшения двора Медичи. Между тем его произведения намного естественнее и правдивее лицемерных пасторалей, которыми зачитывался Лоренцо Великолепный. Наконец, аристотелизм и аверроизм падуанской школы, оказавшие огромное влияние на творчество Пико делла Мирандолы[169], а в конце века — и на дерзкую философию Помпонацци, вовсе не уступали по фундаментальности учения флорентийскому неоплатонизму. В каждом из итальянских городов работали талантливые мастера, были открыты блестящие университеты и прославленные академии — в Милане, где правили Сфорца, останавливался и работал Леонардо да Винчи; а также при дворах д’Эсте в Ферраре, Монтефельтро в Урбино, Арагонской династии в Неаполе. Однако только во Флоренции искусство и общественнополитическая мысль достигли в своем развитии такой полноты и концентрации. А потому флорентийцы по праву гордились успехами и преемственностью культуры родного города.
«Какой еще город, — писал Салютати в инвективе против Антонио Лоски, — не только в Италии, но и во всем мире обладает столь же неприступным кольцом крепостных стен, столь же надменными дворцами, нарядными храмами, изящными зданиями <…> где еще вы встретите подобное разнообразие товаров, живость и смекалку торговцев? Где творили знаменитые люди… Данте, Петрарка, Боккаччо?»
Любовь к словесности граничит в этих строках с патриотизмом и гордостью флорентийцев за свой город. Именно эти чувства, нашедшие свое отражение, в частности, на страницах «Восхваления города Флоренции» Леонардо Бруни, и придали флорентийской культуре поистине широчайший размах, способствуя ее дальнейшему развитию.
На протяжении XV в. в различных итальянских городах существовала настоящая диаспора флорентийских мастеров. Как уже отмечалось, они участвовали в росписи Сикстинской капеллы. Что касается архитектуры, то математик конца столетия Лука Пачоли утверждал, что любой, кто задумает построить здание, должен обратиться к опыту Флоренции. Кроме того, родом из города лилии были Росселлино[170], архитектор Палаццо Венеция и Пиенцы, Джулиано да Майано, построивший для правителей Арагонской династии Неаполя Капуанские ворота и храм в Лорето, а также Филарете, автор величественного здания Оспедале Маджоре в Милане. Между тем Флоренция удерживала пальму первенства не только и несколько в искусстве, сколько в языке и литературе. Тот факт, что флорентийские гуманисты (особенно Леон Баттиста Альберти) использовали в своих трактатах как латынь, так и вольгаре, придал последнему ту четкость, логику и связность, благодаря которым именно ему, в отличие от любого другого итальянского диалекта, было суждено стать литературным языком итальянского интеллектуального койне. Таким образом, предпосылки провозглашенной теоретиками языка в начале XVI в. победы флорентийского наречия выявились еще на протяжении XV в.
Так, уроженец Марке Филельфо утверждал, что «во всей Италии особенно восхваляют язык этрусков», а прибывший во Флоренцию проповедник Бернардино да Фельтре просил прощения у собравшихся за умение излагать свои мысли лишь «на языке Евангелия», на «искусном языке Флоренции». Таким образом, если даже не флорентийцы высказывали подобные суждения, нетрудно представить, как превозносил materna lingua[171] Лоренцо Великолепный и как воспевал Полициано «богатство и изящество» тосканского наречия. И наконец, не на флорентийском ли диалекте писали Данте, Петрарка и Боккаччо? Для тех, кто, как гуманисты и эрудиты той эпохи, считал язык главным образом инструментом литературы, средством общения ученых, это был решающий довод. По их мнению, лингвистическое превосходство флорентийского наречия вытекало из первенства литературного. Неслучайно в числе первых печатных книг, вышедших из итальянских типографий в 1470–1472 гг., сочинения трех великих классиков занимали особое место. Таким образом, «революционное» изобретение Гутенберга также укрепило позиции флорентийской культуры.
Язык и литература стали средством распространения идей флорентийского гуманизма. Однако они уже мало походили на идеи «гражданского» гуманизма времен Колюччо Салютати и Леонардо Бруни. Как в культурной, так и в политической жизни Флоренции произошли существенные перемены.
Безусловно, самым интересным представителем флорентийской культуры второй половины XV в. был Джованни Пико делла Мирандола. Человек богатейшей эрудиции и широких знаний, воспринявший в юности аристотелизм и аверроизм падуанской школы, а позднее — флорентийский платонизм, он был неутомимым исследователем, и это наложило отпечаток на его жизнь и творчество. Автор написанной в 1486 г. «Речи о достоинстве человека», выдержки из которой стали достоянием классической прозы и гуманистической мысли («Не даем мы тебе, о Адам, ни определенного места, ни собственного образа, ни особой обязанности, чтобы и место, и лицо, и обязанность ты имел по собственному желанию, согласно твоей воле и твоему решению»[172]), Пико делла Мирандола стал в конце жизни сторонником Савонаролы.
Фигура основоположника и главы флорентийской Платоновской академии Марсилио Фичино (1433–1499) не столь многопланова и объемна, как фигура Пико делла Мирандолы, однако его учение выражает концепцию целой философской школы. Фичино был одним из крупнейших авторитетов своего времени. Он общался с выдающимися учеными Европы, его сочинения пользовались огромной популярностью. В процессе перевода и изучения произведений Платона «через» Плотина[173] он создал философскую систему, в которой платонизм и христианство наряду с элементами герметизма[174] и магии соединялись в идеале благочестивой философии, или «Платоновской теологии» (таково название крупнейшего из его философских сочинений). Суть этой концепции заключалась в том, что ученый должен стать христианином, а христианин — ученым. Только тот, кто сопричастен Богу, наделен безграничной мудростью, а мудрость — удел немногих. Так возник идеал аристократической культуры, склонной к созерцательности. Фичино и его школа не только ставили под сомнение выдвинутую первыми флорентийскими гуманистами идею «активной жизни», но и, как Кристофоро Ландино[175] в трактате «Диспуты в Камальдоли», решительно отвергали ее. Освобождаясь от уз «гражданского» долга, мыслитель тем самым подчеркивал свою отдаленность от «черни». Он видел свое общественное предназначение не в активной деятельности, а в служении душе, свою же задачу — не в «работе», а в «праздности» в классическом значении этого слова. Наиболее ярким примером подобной позиции может служить жизненный путь самого Фичино. Он был в хороших отношениях как с Медичи, так и с их противниками, поддерживал Савонаролу в момент успеха и грязно оклеветал его в час падения. Фичино обладал удивительной способностью скрывать под маской бесстрастия глубокое равнодушие ко всему происходящему в государстве.
Таким образом, идеи флорентийского неоплатонизма способствовали, в сущности, укреплению уже существовавших в гуманистической культуре элементов аристократизма. А потому в определенном смысле Флоренция явилась хранительницей не только политического, но и интеллектуального истеблишмента на Апеннинском полуострове. Влияние неоплатонизма было поистине велико, и оно не ограничивалось исключительно областью научных изысканий и философской мысли. В отрыве от него трудно понять как литературу, так манеры и «моды» итальянского и европейского Чинквеченто[176]. В идеях неоплатонизма кроется объяснение популярности и успеха поэтики петраркизма или же сочинений, где, как, например, в «Книге о придворном» Бальдассаре Кастильоне (1478–1529), наряду с другими темами присутствовали излюбленные рассуждения флорентийских неоплатоников о природе любви. В связи с этим представляется, что неоплатонизм был первым выражением культуры академического и светского типа, и как таковой он обозначил важнейшую веху в истории кризиса гуманистической интеллигенции Италии — отказ от «гражданской» деятельности и реформ. Однако не следует торопить ход событий особенно, когда речь идет о таком сложном и противоречивом вопросе, как отношения итальянских мыслителей с обществом своего времени. В следующем параграфе мы коснемся другого аспекта истории Флоренции и итальянских городов в XV в. — развития общества и культуры, сопровождавшегося призывами к обновлению существующего порядка. А между тем это было еще одно лицо Флоренции.
Не было случая, чтобы приближение конца века (достаточно вспомнить пророчества XIII в. о «папе-ангеле» и историю Целестина V) оставило равнодушным человека Средневековья. Неудивительно поэтому, что в конце XV в. вновь распространились милленаристские идеи, согласно которым наступление нового века должно повлечь за собой изменение существующего порядка (подобное утверждение мы встретим и у Кампанеллы) и в целом оздоровление человеческой природы. Но, поскольку люди той эпохи думали исключительно религиозными категориями, обновление общества отождествлялась прежде всего с «реформой» Церкви.
В массах верующих настолько укоренилось уподобление мысли вере, что следовать они могли только за истинным христианином, человеком, причастным Божественных тайн. Вот почему «революция» или обновление общества в нашем сегодняшнем понимании тогда тесно связывались с возрождением извечных религиозных ценностей. Этим же объясняется и тот факт, что революционеров Средневековья и начала Нового времени нередко принимали либо за пророков, либо за laudatores temporis acti[177]. И XV век не являлся исключением из общего правила. Еще в первой половине столетия, в эпоху Констанцского и Базельского вселенских соборов, отчетливо ощущалась необходимость реформирования Церкви. Теперь же, в период напряженности последних десятилетий века, эта идея вновь овладела умами и душами людей.
В конце XV в. на Апеннинском полуострове повсюду царила атмосфера ожиданий и страхов, а выступавшие на площадях странствующие проповедники с успехом укрепляли эти настроения. Между тем именно Флоренция, самый «образованный» из всех итальянских городов, стала ареной наиболее ярких и значительных религиозных выступлений. Это может показаться парадоксальным, но не следует забывать, что, будучи столицей равновесия и гуманизма, Флоренция еще со времен восстания чомпи таила в себе ростки глубокой набожности и народного гнева. Особенного накала религиозное возрождение достигло в 1445–1459 гг. в проповедях и благотворительной деятельности епископа Антонина[178], что, в частности, нашло свое отражение в творчестве фра Анджелико. Однако никто не смог превзойти по силе воздействия и богатству образов крупнейшего проповедника конца XV в. Джироламо Савонаролу.
Он родился в Ферраре в 1452 г. и, подобно Антонину, принадлежал к ордену доминиканцев. В последние годы синьории Лоренцо Великолепного Савонарола перебрался во Флоренцию, где его проповеди имели огромный успех. Красноречие Савонаролы отличали смелость утверждений, живость и образность языка. Мир испорчен, проповедовал он в канун 1493 г., Церковь развращена, а прелаты предпочитают чтению Евангелия античных авторов, предаваясь «поэзии и ораторскому искусству». Савонарола также говорил, что если «в древней Церкви чаши были деревянными, а прелаты — золотыми, теперь же чаши — золотые, а прелаты — дубовые»; развращены государи, чьи дворцы и дворы стали прибежищем мошенников и негодяев, помышляющих лишь о «новых налогах, дабы сосать народную кровь»; развращены ученые, которые «с помощью сказок и небылиц устанавливают родство этих коварных государей с богами»; извращены законы и обычаи. Что же может победить это злодейство? Савонарола отвечает предельно ясно:
О Господи Боже, ты поступил как разгневанный отец, прогнав нас от себя. Накажи и обрушь на нас бедствия, чтобы мы скорее вернулись к тебе. Effunde iras tuas in gentes[179]. Вас не возмутят, о братья, эти слова. Напротив, вы увидите, что и праведные просят бича, потому что они хотят, чтобы было изгнано зло и воцарилось в мире царствие благословенного Иисуса Христа. А нам остается надеяться лишь на то, чтобы меч Господень скорее сошел на землю.
Трудно найти более ясное изложение идеи очищающего и возрождающего Апокалипсиса, — идеи, преследовавшей не одно поколение людей конца XV в.
Между тем призываемый на землю «меч Господень», «потоп», которым Савонарола угрожал человечеству, и призванный исправить людей «новый круг Ада» не заставили себя долго ждать. В сентябре 1494 г., по прошествии чуть больше года после его страстных проповедей, вооруженная превосходной артиллерией армия французского короля Карла VIII вторглась на Апеннинский полуостров, практически не встретив сопротивления. В считаные месяцы стало очевидно, что Италия лишилась царившего на протяжении 40 лет «мира», а вместе с ним — и его наиболее важных достижений, «равновесия» и «свободы». Появление «варваров» всколыхнуло былые обиды и привело к существенному изменению ситуации на Апеннинах. На Юге начали поднимать голову мятежные неаполитанские бароны, притихшие после 1484 г. венецианцы захватили порты Апулии, герцог Милана Лодовико Моро, желая избавиться от возможных конкурентов, убил своего племянника Джан Галеаццо Сфорцу, Пиза освободилась от флорентийского господства, и, наконец, после бегства Медичи во Флоренции была провозглашена республика.
Кто же, как не Савонарола, предсказавший эту катастрофу и проповедовавший необходимость реформ и «искупления грехов», должен был стать законодателем новой республики? Он не заставил себя долго упрашивать и составил проект конституции. Поскольку она основывалась отчасти на флорентийских коммунальных институтах, а отчасти — на венецианских, чаша весов склонилась не столько в пользу приверженцев олигархии, сколько в пользу сторонников образования широкого — или, как говорил Савонарола, «всеобщего» правительства. Вмешательство доминиканского монаха в государственные дела и его дальнейшая политическая деятельность в первые годы существования Флорентийской республики вполне объяснимы. Стоило ли провозглашать Христа синьором города, если бы его закон не охватывал все сферы человеческих отношений и не был воплощен в соответствующих установлениях и порядках? Закон Божий не терпит возражений и компромиссов, и религиозный реформатор был вынужден стать законодателем.
«Если вы слышали, — возражал Савонарола своим противникам, — что государства не управляются с помощью “Отче наш”, знайте: это правило тиранов… стремящихся подавить, а не освободить город. Если вы хотите хорошее правительство, приведите его к Богу. Конечно, я бы. не стал вмешиваться, в государственные дела, если бы. это было не так».
По заповеди Господа, все правительства должны быть справедливы и милосердны, и, следовательно, начавшаяся во Флоренции «реформа» должна распространиться на всю Италию. Савонарола вещал:
И ты, народ Флоренции, начнешь, таким образом, обновление всей Италии, раскинешь свои крылья по свету, чтобы нести реформу всем народам. Помни, Господь недвусмысленно дал понять, что он хочет всеобщего обновления и что он избрал тебя, дабы ты начал это великое дело и следовал его заповедям.
Почти четыре года (с сентября 1494 по май 1498 г.) Флоренция жила в атмосфере всеобщего воодушевления и была охвачена невиданным прежде в истории Италии духом «реформ». В связи с этим понятно, какое огромное впечатление производил Савонарола на современников не только во Флоренции, но и за ее пределами, привлекая на свою сторону выдающихся ученых и людей искусства той эпохи. Помимо Джованни Пико делла Мирандолы, о котором уже шла речь, в числе его приверженцев были племянник Мирандолы, ученик и биограф Савонаролы Джан Франческо, знаменитый врач Антонио Бенивьени и его братья Доменико и Джироламо[180], а также скульптор Джованни делла Роббиа, живописец фра Бартоломмео и, наконец, сам Боттичелли. Что же касается Луки Синьорелли, то, судя по его знаменитым фрескам в соборе Орвието, на художника бесспорно оказали влияние проповеди Савонаролы.
Однако в доминиканце из монастыря Сан-Марко этих выдающихся людей привлекала не эрудиция (пробуя писать о философии и религиозной доктрине, он зарекомендовал себя как рядовой компилятор схоластического толка), а экстремизм и удивительная непосредственность Савонаролы, его «мудрое невежество», издавна завораживавшее интеллектуалов. Слушая его проповеди и наблюдая за его поступками, они начали осознавать оторванность аристократической культуры от общества, ее бессилие изменить существующие порядки. Позднее, уже после смерти Савонаролы, подобные настроения усилились. Именно этим объясняется тот живой интерес, который питали к личности Савонаролы Микеланджело и Макиавелли. Первый прилежно изучал его сочинения. Второй, слушая в молодости его проповеди, отнесся к ним с большой долей скептицизма, хотя именно в монахе-доминиканце из монастыря Сан-Марко он увидел прообраз того нового «государя», «законодателя», который — не будь «обезоружен» — смог бы ввести во Флоренции «новые порядки».
Реформаторская и республиканская деятельность Савонаролы окончилась провалом. После того как в июле 1495 г. французские войска покинули Апеннинский полуостров, республика лишилась своего главного союзника и покровителя и оказалась один на один с многочисленными врагами. Ее внутренние недруги — в основном сторонники Медичи — неоднократно пытались захватить власть. Что же касается внешних врагов, то наиболее рьяным среди них был прославившийся небывалым цинизмом папа Александр VI[181]. Последний не мог простить Флоренции ее верности Франции и реформам Савонаролы, которого он в мае 1497 г. отлучил от Церкви. Однако монах-доминиканец еще почти два года удерживал власть над городом. Во время карнавала 1497 г. в центре традиционных празднеств — Флоренции — состоялась церемония знаменитого «сожжения суеты»: в очищающем огне оказались одежда, книги и картины.
Тем не менее в силу целого ряда причин популярность Савонаролы постепенно падала. Этому способствовали, в частности, поражения и неудачи во время войны с Пизой, начавшейся в 1494 г. (город сдался лишь в 1509 г.), беспокойство флорентийских банкиров в связи с ухудшением отношений республики с римской курией и, наконец, тот факт, что многие из предрекаемых Савонаролой событий не произошли. Напрасно он пытался восстановить былой авторитет, заявив о своей готовности принять вызов францисканцев и подвергнуться испытанию огнем. Когда же 7 апреля 1498 г. на живописной площади Синьории все было подготовлено для проведения этого необычайного спектакля, Савонарола под разными предлогами сумел избежать экзекуции. Это означало его конец, и конец стремительный. Днем позже Савонарола был схвачен, а 22 мая его повесили и труп публично сожгли на костре.
После трагической смерти монаха-доминиканца республика просуществовала еще 14 лет. Однако ее история в этот период оказалось столь же бесславной, как и ее конец. Пассивная во внешней политике и обескровленная в ходе внутренних распрей, Флоренция практически не оказала сопротивления, когда в 1512 г. войска «великого капитана» Гонсальво[182] подошли к городу и восстановили в нем синьорию Медичи.
Итак, итальянский поход Карла VIII продолжался недолго. Пройдя через весь Апеннинский полуостров от Альп до Неаполя и не встретив на своем пути никакого сопротивления, французский король стал жертвой дипломатических интриг итальянских государей, что вынудило его повернуть назад. Перед тем как предпринять новый завоевательный поход в итальянские земли, его преемник Людовик XII счел необходимым прибегнуть к помощи дипломатии. С этой целью король заручился поддержкой Венеции и швейцарцев против Миланского герцогства, на которое он претендовал, будучи наследником Валентины Висконти, а также союзничеством Фердинанда Католика Испанского[183] против Арагонской династии Неаполя. Кроме того, он открыл путь в центральные области Италии отрядам Черазе Борджа[184], сына папы Александра VI. Вместе с тем, несмотря на ряд одержанных побед и территориальные приобретения, Людовик XII вскоре также попал в сети итальянской дипломатии. После того как он был изгнан из Неаполитанского королевства, где окончательно утвердились испанцы, и — в чем его упрекал Макиавелли — присоединился к созданной Юлием II (1503–1513) против Венеции Камбрейской лиге (1509), ему пришлось сражаться уже с коалицией всех итальянских государств с участием королей Испании и Англии. Этот союз был организован Юлием II и получил название Святейшей лиги (1511). Благодаря лозунгу «Изгоним варваров!» она нашла широкий отклик среди гуманистов. В результате, стремясь вырваться из итальянского капкана, Людовик XII был вынужден прибегнуть к оружию (сражение под Равенной 1512 г.), вернулся во Францию и вскоре умер.
В отличие от кратковременного похода Карла VIII более чем десятилетняя борьба его преемника за утверждение французского господства на Апеннинском полуострове и ее крах внесли глубокие изменения в политическую жизнь итальянских государств. В 1512 г., накануне возвращения Людовика XII во Францию, их положение разительно отличалось от того, каким оно было 10 лет назад. Южная Италия и острова перешли в сферу влияния и господства испанцев. В центральных областях после краха Флорентийской республики к власти в городе вернулись Медичи, а Папское государство заметно расширилось и укрепило свои позиции. Наконец, на Севере Миланское герцогство практически полностью утратило независимость. По прошествии двенадцатилетнего периода французского господства оно оказалось во власти швейцарцев. Перейдя вскоре к Франции, через некоторое время это герцогство было окончательно завоевано испанцами. Одна лишь Венеция, сумевшая противостоять союзу всех итальянских государей и крупнейших европейских монархов, могла по праву называться хранительницей итальянских «свобод» или, по крайней мере, того, что от них осталось.
По мнению современников, венецианцы имели все основания гордиться своей родиной. Несмотря на поражение при Аньяделло (14 мая 1509 г.), Светлейшая не только избежала предрекаемой катастрофы, а напротив, прибегнув к ловким дипломатическим маневрам, отстранила от участия в Лиге сначала папу, а затем и Испанию. Таким образом, невзирая на потерю Кремоны и отдельных областей Апулии и Романьи, Светлейшая сумела сохранить свои материковые владения. Более того, как сообщают все имеющиеся в нашем распоряжении источники, включая Макиавелли, во время военных действий крестьяне, проживавшие в области Венето, и пополаны крупных городов неоднократно поднимались с оружием в руках на защиту Венеции. Привязанность подданных и «вилланов» своему государству была настолько необычна, что современники усматривали в ней не только лишнее подтверждение высокой внутренней сплоченности Венецианской республики, но и признание того факта, что созданный миф дал новый толчок развитию Венеции.
Таково мнение очевидцев и историографов XVI в. А что скажем мы? Возьмем на себя смелость утверждать, что для Венеции сражение при Аньяделло и война с Камбрейской лигой свидетельствовали прежде всего об упущенной возможности. Речь идет в конечном счете об одном из узловых вопросов итальянской истории XVI в.
Вскоре после поражения при Аньяделло представители старой знати различных городов на материке не замедлили освободиться от венецианского господства и восстановить в своих интересах былые коммунальные свободы. Они с завистью смотрели на императора Максимилиана I[185], германские земли и независимые немецкие города. Почему бы в таком случае Падуе, Венеции, Бреше или Удине не вернуть себе свободу эпохи коммун и не подчинить вновь кон-тадо, как это делали Нюрнберг, Аугсбург или Регенсбург? Однако против анахронической попытки коммунальной реставрации выступили городские и сельские низы. Они подспудно осознавали, что подобная политика повлечет за собой расширение привилегий знати и подчинение городу контадо. Кроме того, они прекрасно отдавали себе отчет, что из двух господ предпочтение следует отдать тому, кто живет дальше, и чья власть над подданными носит не прямой, а косвенный характер. И поэтому их преданность Венеции являлась прежде всего демонстрацией протеста против «ближних» угнетателей, а бунты и восстания — своего рода жакерией. Об этом свидетельствует, помимо прочего, и тот факт, что в числе осажденных крестьянами Фриуля замков фигурировали как принадлежавшие имперской знати, так и те, чьи владельцы сохраняли верность Венеции. В частности, автор важнейших источников по истории того периода и один из создателей мифа Аньяделло, — хронист Приули недвусмысленно заявлял, что «на самом деле именно здесь кроется причина крестьянских выступлений в защиту Венеции. Поскольку жители всех городов на материке были против власти Светлейшей, а горожане и крестьяне всегда враждовали между собой, неудивительно, что последние выказывали свою преданность Венеции».
Этому способствовал также горький опыт войны и оккупации области Венето иностранными войсками, повлекших за собой грабежи, беззаконие, жестокость. Отличие мирного «виллана» от промышляющего войной солдата было столь очевидно, что не могло не привлечь на сторону Венеции. Кстати, эта тема стала одной из центральных в комедиях на сюжеты из сельской жизни, которые сочинял на падуанском диалекте Анджело Беолько по прозвищу Рудзанте («Весельчак»). В глазах низших слоев ограбленного немецкими и французскими солдатами крестьянства Светлейшая была гарантом мира и стабильности.
Таким образом, психологические мотивы, побудившие сельских жителей Фриуля и других провинций области Венето остаться преданными Венеции и взяться за оружие против пособников императора, довольно просты. Они объясняются не патриотизмом (оснований для которого, в сущности, и не было), а «любовью к малой родине», не привязанностью к Венеции, а страхом и ненавистью к феодалам. Однако, несмотря на то что крестьянское движение в 1509 г. ив последующие годы было лишено приписываемых ему историографами элементов сознательности, оно явилась тем необходимым толчком, который способствовал ликвидации многочисленных пережитков городского партикуляризма, характерного для институтов власти области Венето. Это давало Венеции возможность преобразовать свои материковые владения из конгломерата наделенных широкими привилегиями независимых юридических округов в абсолютистское государство Нового времени.
Однако эта возможность была упущена. А потому, несмотря на упорное сопротивление и оживление экономической жизни, Аньяделло стал началом постепенного упадка Венеции. Вернув себе города и провинции на материке, Светлейшая ограничилась лишь тем, что жестоко наказала людей и семьи, замеченных в особенном пособничестве имперским властям. При этом она отказалась от какой-либо попытки реформировать существующие институты и социальные порядки. Более того, с позволения и при поддержке венецианских правителей представители местной аристократии стали обладать еще большей властью, чем до описываемых событий. Так, в Удине, столице Фриуля, ставшего в 1509 г. ареной самых ожесточенных столкновений между проавстрийской знатью и преданным Венеции крестьянством, в 1513 г. произошло «закрытие» Коммунального совета. В результате власть в городе постепенно оказалась в руках тех семейств, которые в момент кризиса первыми покинули тонущий корабль Венецианской республики и перешли на сторону противника. То же самое рано или поздно произошло в Падуе, Вероне и большинстве других городов на континенте. Таким образом, по прошествии кризиса область Венето вернулась на исходные позиции: государство представляло собой федерацию различных городов и юридических округов, подчинявшихся верховному правителю Венеции и местной знати. Иными словами, власть в республике распределялась между венецианской аристократией и аристократией континентальных провинций. Однако если в ведение первой входило главным образом управление политическими делами, то вторая руководила на местах. Причем обе заботились преимущественно о том, чтобы оградить себя от народных выступлений и изменения существующего равновесия. По мере того так венецианский патрициат шел по пути обращения накопленных в ходе торговли богатств в земельную собственность (как мы видели, начало этого процесса можно проследить еще в XV в.) и происходила переориентация экономики Венеции с моря на сушу, все более отчетливо стали сказываться консервативный характер и тяжелые последствия принятого после кризиса Аньяделло решения. Что же касается прославленного венецианского «равновесия» — неотъемлемой части мифа Венеции, — то оно лишь маскировало стагнацию и упадок.
В то время как упомянутый кризис окончательно подточил силы Светлейшей, а во Флоренции провалилась предпринятая Савонаролой попытка обновления и городской реформы, одно из итальянских государств все же оказалось в этот период на гребне волны. Речь идет о Папском государстве. И если преемник Александра VI — Юлий II, который был избран на папский престол после Пия III, чье правление продолжалось всего 27 дней, не оставил заметного следа в истории Церкви как религиозного института, то он, несомненно, занимает одно из важнейших мест в истории Папского государства. При нем был в целом завершен процесс консолидации подвластных папе земель Центральной Италии, начатый при Альборнозе и протекавший с переменным успехом на протяжении всего XV в. Справедливости ради следует отметить, что дорогу ему проложил Чезаре Борджа. При поддержке Франции Борджа объединил под властью Папского государства области Романьи и Центральной Италии. После его смерти заклятый враг семьи Борджа Юлий II не преминул воспользоваться достижениями своих предшественников. Захватив Перуджу и подчинив Болонью, он встал во главе коалиции сначала против Венеции, а затем против Франции и в конечном счете вышел победителем из обеих лиг.
Одновременно с политикой экспансии и организацией военных походов Юлий II укрепил административную и финансовую системы государства, в чем он также следовал примеру своего ненавистного предшественника. Вследствие этого заметно возросли налоговые поступления в казну курии (в 1525 г. они вдвое превысили аналогичные показатели 1492 г.), что позволило продолжить развернутую папами-меценатами во второй половине XV в. деятельность по организации масштабных общественных работ. Ни один другой период, за исключением принципата Августа, не оставил в истории римской архитектуры столь глубокого следа, как десятилетнее правление Юлия II. В 1506 г. по проекту и под руководством Донато Браманте[186] началось возведение нового собора Св. Петра, продолжавшиеся более века. В 1508 г. Рафаэль Санти (1483–1520) приступил к росписи знаменитых станц (парадных зал) Ватиканского дворца, а в 1512 г. Микеланджело (1473–1564) начал работу над сводом Сикстинской капеллы. Тогда же в Риме были обнаружены уникальные памятники античности. Так, одним из величайших событий в истории археологических исследований, проводившихся в столице христианского мира начиная с эпохи Возрождения и вплоть до наших дней, стало открытие в 1506 г. знаменитой античной скульптурной группы «Лаокоон». И это далеко не единственный пример такого рода.
Благодаря успеху внешней политики Юлия II, возросшему престижу Папского государства и величию его столицы (Рим насчитывал в тот период около 100 тыс. жителей), римская курия постепенно оказалась в центре политической и культурной жизни Италии. Особенно заметно это стало в годы понтификата преемника Юлия II — ЛьваХ (1513–1521).
В отличие от своего предшественника, Лев X был не столь воинственным и импульсивным. А потому, когда войска французского короля Франциска I вновь вторглись в Италию, папа не замедлил заключить с ним договор, по которому Папское государство теряло незадолго до того приобретенные Парму и Пьяченцу, а также предоставляло значительные уступки сторонникам галликанства[187] при французском дворе и среди духовенства. Между тем уступчивость Льва X лишь поднимала его авторитет в глазах уставших от беспрерывных войн современников. К тому же он принадлежал к самой богатой и образованной итальянской семье Медичи, выдающийся представитель которой — Лоренцо Великолепный — превратил Флоренцию в признанную столицу гуманизма и итальянского равновесия. Восшествие на престол Льва X ознаменовало, таким образом, блестящий союз между Флоренцией и Римом, словесностью и религией, гуманизмом и христианским милосердием. Не удивительно, что воспитанные на Библии и трудах Платона гуманисты встретили известие о его избрании с огромной радостью. В самом деле, при Льве X двор римской курии стал центром итальянской общественно-политической мысли всего Апеннинского полуострова. В 1512–1520 гг. секретарем папы был один из крупнейших авторитетов своего времени, венецианец Пьетро Бембо, автор диалогов «Рассуждения о прозе народного языка» — первой итальянской грамматики. В коллегии кардиналов заседал автор самых фривольных комедий Бернардо Довици. На протяжении долгого времени послом герцога Урбино в Риме был создатель величайшего произведения Чинквеченто — «Книги о придворном» Бальдассаре Кастильоне. Наконец, едва узнав об избрании Льва X на папский престол, в Вечный город прибыл Лудовико Ариосто (1474–1533). В то время он заканчивал работу над «Неистовым Роландом» и был одним из немногих, кто покинул Рим, разочаровавшись в новом папе. Таким образом, в годы понтификата Льва X жизнь всех известных деятелей культуры и искусства была в той или иной мере связана с Римом. Причем речь идет не только о художниках: при папе из семейства Медичи этот город стал крупнейшей творческой лабораторией на всем Апеннинском полуострове.
В эпоху Льва X, или, по словам Вольтера, в «век» Льва X, научная и культурная жизнь Италии достигла невиданной прежде степени развития. Не многие поэты и художники встретили такое же понимание и были столь же любимы современниками, как Ариосто (первое издание «Неистового Роланда» вышло в 1516 г.) и Рафаэль (его «Афинская школа» датируется 1510 г.). И дело не столько в гениальности самих мастеров, сколько в том, что их творчество в высшей степени соответствовало художественным требованиям и идеалам той эпохи. Если для нас станцы Рафаэля являются всего лишь шедевром живописи, то для его современников, легко находивших в них отголоски событий культурной и политической жизни, они были неисчерпаемым источником познания окружающего мира. Этим же объясняется и головокружительный успех «Книги о придворном» (1508–1516) Бальдассаре Кастильоне. В его идеале придворного «совершенства» и облегченном платонизме мыслители начала XVI в. видели воплощение мечты о новом образе жизни, основанном на скромности и самоконтроле.
Между тем создание массовой культуры предполагало наличие общенационального языка. И в этом смысле издание уроженцем Виченцы Джан Джорджо Триссино трактата Данте «О народном красноречии», познакомившее современников с дантовской концепцией «языка курии», оказалось весьма своевременным. В бурных дискуссиях по так называемому «языковому вопросу» позиции итальянских интеллектуалов разделились. Одни, как Бембо, отстаивали примат флорентийского диалекта, языка Петрарки, другие, как, например, Кастильоне, — приоритет «собирательного языка», вобравшего в себя черты региональных диалектов. В основе этих споров и противоречий лежало убеждение в том, что давно назревшая проблема создания литературного языка Италии вполне разрешима, поскольку отшлифованный на протяжении веков койне итальянских интеллектуалов уже сформировался во всей полноте.
В этой связи представляется не лишним напомнить читателю о том, какова была роль мыслителей эпохи гуманизма в современном им обществе и какое воздействие они на него оказывали. Сказанное относится прежде всего к культуре времени Льва X. Ничто не отталкивало интеллектуалов первой половины XVI в. больше, чем представление о коллективной ответственности ученых перед обществом. Напротив, в этот период получили особенно широкое распространение высказанные первыми гуманистами идеи индивидуального служения отечеству. Итальянский язык был для гуманистов прежде всего и исключительно средством общения между учеными, навеянной петраркизмом элитарной поэтики.
Серьезным испытанием для этого поколения мыслителей стал созванный Львом X Латеранский собор (1513–1517)[188], изображенный Рафаэлем в аллегорической форме в Станце дель Инчендио ди Борго. По мнению его участников, собор был призван искоренить злоупотребления и предрассудки в лоне Церкви и осуществить «реформу», речь о которой шла еще со времен великих соборов XV в. Успеху этого предприятия способствовал, помимо прочего, и тот факт, что в первой половине XVI в. были по-прежнему популярны идеи конца предыдущего века о взаимопомощи и смиренном милосердии. В этот период в итальянских государствах возник ряд благотворительных организаций, в чем нередко усматривают первые проявления католической Реформации. Самой известной из них было созданное в 1497 г. в Генуе Общество Божественной любви, действовавшее впоследствии в Риме и других городах Италии.
Однако желаемого не произошло. Собор не только не одобрил никакой существенной реформы Церкви, но и по многим вопросам занял консервативные позиции. Он, в частности, осудил «доктрину о душе» Помпонацци и наложил ограничение на «покаянные» проповеди, оградив себя тем самым от религиозных смут: один лишь образ Савонаролы внушал ужас папе из рода Медичи и его соратникам. Было очевидно, что реформирование Церкви не могло произойти по решению и под руководством одних ученых «сверху», без вмешательства широких масс верующих. В тот же самый год — год окончания Латеранского собора — Мартин Лютер вывесил на двери Виттенбергского собора знаменитые 95 тезисов.
На предыдущих страницах мы неоднократно упоминали имя Никколо Макиавелли. Будучи секретарем, или, говоря современным языком, послом Флорентийской республики по особым поручениям, автор «Государя» (1513) стал очевидцем ряда важнейших событий, речь о которых шла выше. В молодости (Макиавелли родился в 1469 г.) он с саркастической усмешкой слушал проповеди Савонаролы. В Рим Никколо приехал в 1503 г., когда в Вечном городе проходили похороны папы Александра VI и после долгих дискуссий на папский престол был избран воинственный Юлий II. В 1509 г. Макиавелли, оказавшись на театре военных действий в Венеции, стал свидетелем кризиса Венецианского государства. Однако решающее влияние на формирование будущего мыслителя оказали его поездки и дипломатические миссии во Францию. Тогда как большинство его соотечественников так и не сумели избавиться от идеи превосходства утонченной итальянской цивилизации над грубостью французских обычаев и объясняли победу Карла VIII и Людовика XII исключительно мощью артиллерии и давними рыцарскими традициями знати и народа Франции, Макиавелли занял совершенно иные позиции. Он выдвинул идею превосходства французского абсолютизма как общественнополитической системы над сложными и разнородными формами правления итальянских государств. Это гениальное открытие нашло наиболее яркое отражение в его «Описании событий во Франции». В 1512 г. после восстановления во Флоренции власти Медичи Макиавелли, занимавший пост секретаря только что низвергнутой республики, был не только отстранен от дел, но и заподозрен в потворстве заговорщикам. Его положение усугублялось тем, что он принимал самое деятельное участие в создании армии и устава Флорентийского государства. Макиавелли бросили в тюрьму и подвергли пыткам. Выйдя из заключения после избрания на папский престол Льва X, он был отстранен от участия в политической жизни и уединился в своем небольшом имении в Сан-Кашьяно. Именно в этот период вынужденного бездействия (прерываемого эпизодическими поездками во Флоренцию для участия в проходивших в садах дома Ручеллаи[189] научных диспутах) были написаны «Государь» и «Рассуждения о первой декаде Тита Ливия» (1513–1516) — произведения, без которых немыслима история политической мысли Нового времени.
Свою основную задачу, сформулированную во введении к «Рассуждениям…», Макиавелли видел в изложении того, что он знает «о новых и древних временах»[190]. Опираясь на массу фактического материала от античности до современных ему реалий, Макиавелли стремился вывести наиболее общие законы и «правила», позволяющие дать объективную оценку истории общества и государства. Ранее подобный метод был характерен скорее для естественных наук. Использованный Леонардо да Винчи, а в дальнейшем и Фрэнсисом Бэконом, он стал широко применяться в общественно-политических науках. Отныне изучение истории строилось не на описании идеального государства и идеального правителя, а на глубоком, комплексном исследовании социального организма и его болезней, подобно тому как медицина изучает физиологию и патологию человеческого тела. Уже одно это дает основание говорить о том, какую огромную роль сыграл Макиавелли в истории политической мысли Нового времени и какое глубокое воздействие оказало его творчество на таких выдающихся мыслителей, как Жан Боден, Фрэнсис Бэкон, Джеймс Гаррингтон и Жан Жак Руссо, называвший «Государя» книгой «республиканцев».
Однако судить о действенности метода можно прежде всего по результатам его применения, и в этом смысле вклад секретаря Флорентийской республики имел поистине революционное значение. Прибегая к неизбежным обобщениям, скажем, что, по мнению Макиавелли, настоящее государство должно обладать двумя свойствами. Во-первых, военным могуществом, что позволяет ему защищаться от возможных агрессоров, а в случае необходимости и «расширять» границы. Во-вторых, внутренним единением, социальным миром и соответствием «распоряжений» властей «обычаям» народа. В истории было немало политических организмов, обладавших только первым из этих качеств: таковы великие азиатские империи в древности, а в эпоху Нового времени — Османская империя. Но в силу отсутствия внутреннего единства и деспотического характера власти они были и остаются колоссами на глиняных ногах. Противоположную картину мы наблюдаем в свободных городах-государствах античной Греции, а в Новое время — в швейцарских коммунах, немецких городах и, наконец, в Венеции. Однако, несмотря на всю симпатию к ним, Макиавелли прекрасно понимал, что эти крошечные государства постоянно подвергались опасности завоевания со стороны более сильных соседей и могли выжить только в условиях полной изоляции. Разве Венеция не рисковала (и Макиавелли был тому свидетелем) лишиться в один прекрасный день всех своих многовековых завоеваний и не была вынуждена прибегнуть к блестящей изоляции? То же самое относится и к Флоренции, истощенной на протяжении всей ее истории враждой группировок и являвшей пример полной военной и политической несостоятельности. Единственным в истории государством, военная мощь которого сочеталась с внутренним социальным миром, а завоевательные походы с гражданскими свободами, была великая Римская республика до прихода Цезаря и заката империи. Однако, испытав на себе сильное влияние гуманизма и будучи почитателем античных древностей, Макиавелли слишком хорошо понимал, что, подобно всем политическим образованиям, возникновение республиканского Рима было обусловлено целым рядом факторов и что неумолимый закон цикличности истории не пощадил даже самые могущественные государства. Поэтому он видел свою задачу не в попытке восстановления античных образцов и любовании классической древностью, а в исследовании современности и создании государства нового типа, своеобразного «нового принципата», не похожего ни на независимые города-государства, ни на восточные империи. Для итальянца начала XVI в. это была непростая задача. Противопоставляя великую французскую монархию Османской империи, Макиавелли предлагал один из возможных путей решения вопроса. Однако этого было недостаточно: будущее принадлежало истории, и Макиавелли не мог предвидеть ход ее развития. К тому же его гениальные выводы явились следствием не пророчеств, а долгой, кропотливой работы исследователя и ученого.
Результатом напряженной деятельности Макиавелли в этот период стали «Государь» и «Рассуждения…». Позднее, в 1519–1521 гг., он попытался расширить рамки своего исследования и в трактате «О военном искусстве» затронул проблему военной организации. Макиавелли пришел к выводу, что любое уважающее себя государство (не следует забывать, что он был организатором флорентийского ополчения в 1506 г.) должно располагать «собственной» армией, т. е., не прибегая к помощи наемников, рекрутировать верных солдат из числа своих «подданных». Однако, если справедливо утверждение, что хорошие солдаты лишь те, кто сражается pro aris et focis[191] и для кого родина действительно мать, какие реформы следовало провести в социальной структуре общества, чтобы подданные великих держав превратились в граждан и сражались с ожесточением и самоотверженностью древних спартанцев и швейцарских горцев? Таким образом, обеспечение военной мощи государства тесно связано с его политической и социальной организацией. Однако вопрос о типе этого государства оставался открытым.
Между тем одно было предельно ясно, и это явилось подлинным открытием Макиавелли. Согласно его концепции, в странах, где процесс политического разложения и коррупции достиг, как, например, в Италии, наивысшей точки, «новый принципат» мог возникнуть исключительно на волне всеобщего оживления и социальной напряженности. В этой ситуации следовало порвать с прошлым и установить новый порядок. Одним словом, надлежит действовать быстро и решительно, а если потребуется, с жестокостью хирурга и революционера. «Новый государь в захваченном им городе или стране должен все переделать по-новому» — таково название одной из глав «Рассуждений…». В последней главе «Государя» Макиавелли занял поистине революционные позиции. Призывая к освобождению Италии от «варваров», он писал о необходимости глубокого обновления политической жизни итальянских государств, ее порядков и обычаев.
На примере Макиавелли отчетливо видна ломка традиционного менталитета итальянского мыслителя. На смену характерному для ученого-гуманиста удовлетворению самим собой приходит горькое осознание ограниченности собственных возможностей, отдаленности интеллектуалов от армии. Поистине Никколо Макиавелли не принадлежал к «веку» Льва X.
Однако Медичи, которым и был адресован «Государь», оказались не только не заинтересованы, но и не способны понять суть предложений его автора и тем более осуществить их на практике. Долгие годы они игнорировали Макиавелли, доверяя ему малозначительные, а иногда и откровенно унизительные поручения. Лишь в 1521 г. он получил распоряжение написать историю Флоренции, что и сделал, доведя повествование до 1492 г. Его книга пронизана горечью: автор понимал, что из описываемого им великого прошлого не взойдут ростки великого будущего. Макиавелли умер 21 июня 1527 г.
В 1519 г. после напряженной борьбы за императорский престол Карл V Габсбург был избран императором Священной Римской империи германской нации. По отцовской линии он унаследовал владения Габсбургов в Австрии и Нидерландах, по материнской — корону Испании. Кроме того, он заручился серьезной финансовой поддержкой банкирского дома Фуггеров и имел надежного союзника в лице непобедимой испанской пехоты. Скрытный и молчаливый Карл был глубоко убежден в том, что судьба доверила ему великую миссию. Во многом благодаря его личным качествам, энергии и самоконтролю, бургундской страстности и испанской величественности, фламандской серьезности и немецкой лаконичности в разделенной на множество враждующих между собой государств Европе стала возможна реставрация империи.
Между тем объединившая множество народностей и разрозненных провинций империя Карла V могла выжить исключительно при условии «универсального» характера власти. Однако универсализм (в XVI в. средневековая идея Respublica Christiana еще находила определенный отклик в сердцах людей) мог исходить только из Рима: ключи от европейского господства находились в Италии. Залогом успеха имперской политики были, с одной стороны, гармоничный союз империи и Церкви, во главе которой после смерти Льва Х оказался бывший епископ Утрехта и наставник самого Карла V — Адриан VI (1522–1523), а с другой — полная гегемония на Апеннинском полуострове. На достижение этих целей и была поначалу направлена политика Карла V, чему немало способствовал один из его верных советников, уроженец Пьемонта Меркурино да Гаттинара. Особое стратегическое значение приобрело отныне Миланское герцогство с его генуэзским «аппендиксом», обеспечивавшее наиболее быстрое и безопасное средство сообщения испанской части Священной Римской империи с германским миром. Однако с 1515 г., после того как в Италию по следам своих предшественников вторгся Франциск I и разбил швейцарцев в битве при Мариньяно[192], Милан вновь оказался под властью французов. Отныне Ломбардия стала тем яблоком раздора, из-за которого вспыхнула борьба между Карлом V и Франциском I за гегемонию в Европе. Основным театром военных действий продолжавшегося около 30 лет конфликта стал Апеннинский полуостров.
Поначалу императору сопутствовала удача: 24 февраля 1525 г. в битве при Павии французы потерпели поражение, а сам король попал в плен. Казалось, испанское владычество в Италии было установлено окончательно и бесповоротно. Но, как и во времена завоевательных походов Карла VIII и Людовика XII, итальянские государства объединились в новую Священную лигу, к которой, помимо вернувшегося из мадридского плена Франциска I примкнул и папа Климент VII из рода Медичи. Новый этап войны преподнес самые неожиданные повороты за всю историю XVI в. В борьбе против сил лиги имперские войска дважды теряли командующего: немецкий полководец Георг фон Фрундсберг умер от апоплексического удара, а изменивший Франциску I коннетабль Карл Бурбон был убит как раз в тот момент, когда, сломив сопротивление разрозненных капитанов Лиги, имперское войско вплотную подошло к Риму. Лишившись командующего (и средств к существованию), армия Карла V превратилась в полчище бандитов. В 1527 г. без какого-либо приказа со стороны императора они ворвались в Рим, и на глазах обезумевших от ужаса жителей начался варварский грабеж Вечного города. Сам же Климент VII укрылся в замке СантАнджело и, в сущности, находился на положении пленника.
Разграбление Рима, явившееся, на наш взгляд, следствием целого ряда непредсказуемых случайностей, было встречено современниками как знак свыше и проявление Божьего суда и Божьего гнева, вызванного развратом и коррупцией в Церкви. Более того, уже сам факт, что по прошествии 1000 лет со времени разграбления Рима вестготами Вечный город оказался во власти ландскнехтов-лютеран Георга фон Фрундеберга, был воспринят как лишнее подтверждение кризиса христианства. Еще до того, как имперские войска ворвались в Рим, в окружении Карла V обсуждался вопрос об использовании военного давления, с тем чтобы вынудить папу созвать новый собор. Эта идея так и осталась неосуществленной. Однако, как мы увидим, мысль о соборе, который положил бы конец протестантской схизме, оставив все то положительное, что она привнесла, надолго овладела умами многих людей того времени. В создавшихся условиях достижения эпохи Льва X мгновенно утратили всю свою привлекательность.
Наиболее важными последствия психологического шока, вызванного памятными событиями 1527 г., были во Флоренции — на родине Савонаролы, Льва X и Климента VII. Узнав о разграблении Рима, флорентийцы изгнали Медичи и восстановили республику. В городе царил дух религиозного и республиканского возрождения времен Савонаролы, синьором Флоренции был вновь провозглашен Христос. В охватившей город атмосфере всеобщего воодушевления перевес оказался на стороне народных партий и группировок, выступавших против олигархии. Однако последняя Флорентийская республика оказалась недолговечной. Поражение французской экспедиции виконта де Лотрека[193] у стен Неаполя и осуществленный по инициативе Андреа Дориа[194] переход Генуэзской республики, ее флота и капитанов из лагеря лиги на сторону противника окончательно изменили соотношение сил в пользу Карла V и серьезно пошатнули авторитет Франциска I. Напрасны были его напоминания о том, что именно имперские войска разграбили Рим и оскорбили понтифика.
В 1529 г. король Франции и Карл V заключили мир. Император Священной Римской империи германской нации лично прибыл на Апеннинский полуостров, чтобы установить в Италии свои порядки и законы. На торжественном Болонском конгрессе, в работе которого приняли участие, за исключением Флоренции, представители всех итальянских государств, была решена политическая судьба полуострова. Так, Миланское герцогство передавалось Франческо II Сфорце при условии, что после его смерти оно войдет в состав империи, а Генуя сохраняла номинальную независимость в рамках синьории Андреа Дориа. Что касается других итальянских государств, то они в той или иной мере оказывались в орбите испанского влияния. После Болонского конгресса Карл V получил из рук Климента VII императорскую корону, пообещав восстановить во Флоренции власть Медичи. Будучи единственным очагом напряженности в сложившейся ситуации, Флорентийская республика внезапно оказалась в изоляции и вскоре уступила натиску имперских войск: город не спасли даже мощные укрепления, над возведением которых работал Микеланджело. С падением республики и восстановлением во Флоренции власти Медичи Апеннинский полуостров окончательно перешел в сферу влияния империи, что ознаменовало конец драматического периода в истории Италии, начало которому было положено вторжением Карла VIII. За это время рухнули многие надежды и проекты. Достаточно вспомнить страстные призывы Савонаролы к возрождению религии и коммунального самоуправления, мечты окружения Льва X о союзе словесности с христианским милосердием и возврате благословенной эры гуманизма и равновесия, наконец, идеи Макиавелли о всеобъемлющем преобразовании политической жизни Италии по образцу великих иностранных монархий. Этот сорокалетний период итальянской истории нашел отражение в сочинениях флорентийца Франческо Гвиччардини, принимавшего активное участие в событиях той эпохи и сражавшегося на стороне противников Карла V.
Его труд «История Италии» охватывает период с 1492 г. до смерти Климента VII в 1534 г. Болью пронизаны строки этой работы. Будучи на 14 лет моложе Макиавелли (Гвиччардини поддерживал с ним дружеские отношения и вел переписку), он стал свидетелем разграбления Рима, страшных событий 1527 г., Болонского конгресса и падения последней Флорентийской республики. Эти события привели его к горькому выводу о тщетности собственных усилий и невозможности что-либо изменить. Подобные настроения нашли наиболее полное отражение в «Заметках о делах политических и гражданских» (как и другие свои сочинения, Гвиччардини не счел нужным их опубликовать). Написанные уже после отхода историка от участия в политической жизни города, они явились свидетельством того, с каким достоинством выдающийся представитель великой культуры флорентийского гуманизма умел сносить удары судьбы. Отдельные положения и фрагменты этого труда подчас наталкивают на мысль об аполитичности и даже цинизме его автора. Но это не так. Когда Гвиччардини пишет: «Молите Бога, чтобы жить там, где побеждают», мы понимаем, что такие слова мог сказать лишь тот, кто в полной мере разделял убеждения своей эпохи и жил ее надеждами.
После 1530 г. европейская политика на протяжении более чем 20 лет развивалась под знаком противостояния Франции и империи. Заключенный в 1529 г. мир между Карлом V и Франциском I был вскоре расторгнут (1535), затем восстановлен (1538) и вновь нарушен (1542). И хотя одним из основных театров военных действий оставался Апеннинский полуостров, политическая карта Италии не претерпела никаких существенных изменений со времени Болонского конгресса. Однако в отличие от предыдущего десятилетия внимание современников было приковано в тот период не только к конфликту между Францией и Габсбургами, хотя он по-прежнему служил лейтмотивом большой европейской политики. Постепенно на арену политической жизни Европы вышли новые действующие лица, что заметно усложнило дипломатическую игру и отношения между великими державами.
На Востоке перешел в наступление Сулейман Великолепный[195]. Захватив в 1522 г. о. Родос, а в 1526 г., одержав крупную победу при Мохаче[196], его армия всерьез угрожала Вене. Опираясь на поддержку пиратов Северной Африки, турецкий султан претендовал на господство в водах Средиземноморья. Лютеранское течение в Германии вылилось в широкое политическое движение, сражавшееся за свободу и независимость немецкой нации. Отныне Карл V был вынужден считаться с новым политическим противником в лице протестантских князей, объединившихся в Шмалькальденский союз (1531)[197].
В этой сложной и противоречивой ситуации при дворе Карла V возникла (как мы бы сказали) идея великого имперского и экуменического возрождения. Турецкая угроза пробудила в европейцах древний и неистребимый дух Крестовых походов: в 1535 г. Карл V захватил Тунис, а в 1542 г. предпринял неудачную попытку завоевать Алжир. Распространение протестантизма поставило на повестку дня необходимость проведения нового собора. В отличие от созванного Львом X Пятого Латеранского собора он должен был стать не просто средством утверждения пошатнувшегося авторитета папства, а серьезной попыткой сотрудничества всех заинтересованных сторон с целью восстановления единства Церкви и мира в христианском обществе на базе реформирования самого церковного института. А потому следовало оказать давление как на папство, так и на Шмалькальденский союз. В этом направлении и развивалась в 1530–1540 гг. политика Карла V, опиравшегося на наиболее умеренные слои католической и протестантской партий.
Пожалуй, ни в одной стране Европы идея имперского и экуменического возрождения не вызвала такого взрыва надежд, как в Италии. И это вполне объяснимо. Реформирование института Церкви и восстановление единства христианского мира не только позволили бы взять реванш в борьбе против турок, но и вернули бы Италии главенствующие позиции в Европе, Церкви и духовенству — авторитет и доверие, а гуманистической интеллигенции — космополитизм и признание. Сегодня, по прошествии многих веков, понятно, что эти надежды были иллюзорны: Средиземноморье постепенно утратило былое значение, а единство Церкви едва ли было возможно в условиях Европы национальных государств. Но современники считали иначе. Не все итальянские мыслители обладали гением Макиавелли или Гвиччардини, а потому многие из них усматривали в реформе и примирении Церквей источник энергии, знания и милосердия.
«Итальянский евангелизм» (этим термином принято называть различные движения и группы, идеалом которых было осуществление реформы Церкви и примирение с протестантским миром) получил широкое распространение во многих городах Апеннинского полуострова. Так, в Неаполе приверженцы этого движения объединились в кружке испанского ученого Хуана де Вальдеса. В опубликованном в 1540 г. трактате «Христианская азбука» он выступал против любых догматических установок и чрезмерно помпезного культа. Ближайшими сподвижниками этого человека были папский протонотариус Пьеро Карнесекки, гуманисты Маркантонио Фламинио и Аонио Палеарио, Катерина Чибо (герцогиня ди Камерино), маркиз Джан Галеаццо Карачоло, епископ Салерно Серипандо и один из крупных проповедников той эпохи, генерал ордена капуцинов Бернардино Окино. Очаги итальянского евангелизма и экуменизма возникли во многих городах Апеннинского полуострова. В Республике Лукка реформационные идеи были связаны с деятельностью теолога Пьер Мартире Вермильи; в Ферраре — с именем супруги Эрколе II д’Эсте герцогини Ренаты Французской, дочери Людовика XII и Анны Бретонской. При ее дворе встретили радушный прием Рабле и Кальвин, а также был создан кружок симпатизирующих Реформации интеллектуалов. В Вероне жил Джиберти. Распространение учений евангелизма в Модене связано с именами двух выдающихся представителей культуры той эпохи, гуманистов Франческо Марии Мольцы и Лудовико Кастельветро. Однако самым крупным средоточием новых идей и религиозных течений была Венеция: присутствие в городе на лагуне большой немецкой колонии и республиканская веротерпимость во многом способствовали распространению заальпийских идей и книг. Уроженцем Венеции был один из ярчайших представителей итальянского «евангелизма» — Гаспаре Контарини. На протяжении долгого времени здесь жил англичанин Реджинальд Поул, который, до тех пор пока он не запятнал себя участием в проводимых Марией Католичкой[198] преследованиях протестантов, пользовался репутацией искреннего и убежденного сторонника религиозного примирения. Также в Венето — но на сей раз на материке — развернул широкую деятельность по сооружению лютеранских церквей бывший нунций в германских землях, епископ Каподистрии Пьер Паоло Верджерио. И наконец нельзя не вспомнить в связи с этим о вдове победителя Павии маркиза де Пескары — Виттории Колонны. Впечатлительная и неутомимая поэтесса была другом и доверенным лицом многих итальянских реформаторов. А между тем это далеко не все представители евангелизма и протестантизма в Италии. Их влияние испытали на себе епископы и священники, интеллектуалы, ставшие приверженцами великого учения Эразма Роттердамского, выдающиеся проповедники, служащие папской канцелярии, аристократы и знатные дамы. Одним словом, в Италии не было ни одного кружка интеллигенции и двора, куда бы не проник дух реформы и религиозного мира. Однако речь идет прежде всего об элите, оторванной от полыхавших в отдельных областях полуострова очагов религиозного и народного радикализма. Ее представители унаследовали от предыдущих поколений итальянских мыслителей неприятие как внешней стороны культа и его пышной обрядности, так и рвения новых реформаторов и фанатизма идущей за ними толпы. Свой идеал они видели, за некоторыми исключениями, в проведении реформы Церкви «сверху».
Поэтому, когда в 1534 г. кардинал Алессандро Фарнезе[199] был избран на папский престол под именем Павла III, казалось, пробил час итальянского евангелизма. О намерении папы осуществить реформу Церкви свидетельствовал, в частности, тот факт, что он назначил кардиналами таких выдающихся деятелей, как Гаспаре Контарини, Реджинальд Поул, неаполитанец Карафа[200], француз Дю Белле[201] и Садолето[202]. Еще более обнадеживало в этой связи решение Павла III создать специальную комиссию по разработке проекта реформы Церкви с участием избранных кардиналов. Эта комиссия приступила к работе в 1537 г. и издала «Проект исправления Церкви», который по праву можно считать манифестом итальянской католической Реформации как по характеру предложений о пресечении злоупотреблений в лоне Церкви, так и в силу ограниченности и «робости» предпринимаемых реформ. В «Проекте…» предлагалось, в частности, ввести цензуру на книги и изъять из школ сочинение Эразма Роттердамского «Разговоры запросто».
В том же году под давлением Карла V Павел III все же решил созвать собор. Однако прошло пять лет, прежде чем была издана соответствующая булла, что явилось следствием разногласий между городами, оспаривающими друг у друга право стать столицей собора. В конце концов был избран Тренто — католический город, расположенный на территории Священной Римской империи неподалеку от границ протестантских земель. Тем временем в мире произошли большие перемены.
В 1536 г. Франциск I возобновил военные действия в Италии, в результате чего ситуация на Апеннинском полуострове долгие годы оставалась нестабильной. В 1538 г. в Средиземном море в водах Превезы турки разгромили христианский флот. И наконец, Шмалькальденский союз в Германии отказался идти на какие-либо уступки, что поставило Карла V в крайне тяжелое положение. Необходимость воевать на три фронта вынудила его пересмотреть направления имперской политики. Но, пожалуй, основной причиной изменения ситуации в Европе и усиления радикальных тенденций в обществе стал успех проповедей Кальвина в Женеве и за ее пределами. В ответ на это папа еще больше ужесточил свою позицию, и империи не оставалось ничего иного, как последовать его примеру. Вскоре были отвергнуты многие из идей «евангелизма» и экуменизма предшествующих лет, а вместе с ними угасли надежды и иллюзии мыслителей.
Временем перелома стали 1541–1542 годы. После провала переговоров в Регенсбурге между представителями католиков и протестантов (в них приняли участие, с одной стороны, Гаспаре Контарини и Реджинальд Поул, а с другой — Филипп Меланхтон[203]) папство учредило инквизицию («Святую службу»). Таким образом, созыв долгожданного собора был омрачен наступлением реакции. Когда же еще до начала его сессий в Европе развернулась «охота на ведьм», многие интеллектуалы оказались перед выбором: либо возвращаться в лоно ортодоксального католицизма, либо порвать с ним навсегда. Среди тех, кто избрал второй путь, были, в частности, Пьер Мартире Вермильи, Бернардино Окино и гуманист Челио Курионе, в числе первых покинувшие Италию. Многие последовали за ними. Но были и те, кого вынудили отречься от веры и кто мучительно переживал свое отступничество. Однако, как для «еретиков» и эмигрантов, так и для тех, кто вернулся в лоно ортодоксального католицизма или, по крайней мере, стремился это изобразить, кризис 1541–1542 гг. ознаменовал крушение многих высоких и благородных иллюзий.
С представителями итальянского евангелизма был связан и Микеланджело, ставший свидетелем захватывающей и в то же время драматической истории осады Флоренции. Не вызывает сомнений тот факт, что гипотезы о тайной приверженности Микеланджело протестантизму полностью несостоятельны. Но, глядя на созданный им в 1536–1541 гг. «Страшный суд», трудно избавиться от мысли, что в основе этого удивительного шедевра лежит та же идея, которая не давала покоя Лютеру и Кальвину. Речь идет об образе Бога-судьи, одним мановением руки разделившего толпы нагих людей на грешников и праведников, проведя тем самым границу между радостью и отчаянием. Эта фреска символизирует важнейшую веху в жизни целого поколения и в судьбе самого художника, а также последнее великое выступление итальянских мыслителей эпохи Возрождения и их последнее проигранное сражение. Поражение этих людей, пытавшихся в 1530–1540 гг. осуществить заветы Эразма Роттердамского, ознаменовало конец великой эпохи Возрождения. Отныне интеллектуалы как социальная группа и элита утратили те уникальные позиции, какие они занимали в итальянском обществе еще со времен коммун.
Как отмечалось, в 1530–1540 гг., несмотря на непрерывные военные действия в Европе, политическая карта Апеннинского полуострова (не считая формального вхождения Миланского герцогства в состав империи Карла V) не претерпела существенных изменений со времени Болонского конгресса. Однако за 15 лет, прошедшие с заключение перемирия в Крепи в 1544 г[204]. до Като-Камбрезийского мира (1559)[205], положившего конец Итальянским войнам и противостоянию между Францией и Габсбургами, в Италии произошли некоторые перемены. Это выразилось, в частности, в создании нового государства — герцогства Пармы и Пьяченцы — и исчезновении с политической карты Апеннинского полуострова Сиенской республики.
Как известно, со времен Висконти до эпохи Льва X расположенные на границе Эмилии и Ломбардии окраинные земли Пармы и Пьяченцы неоднократно переходила под власть то Миланского государства, то папства. Судьба этих областей была окончательно решена в 1545 г., когда Павел III убедил Карла V выделить их в независимое герцогство и передать его своему сыну Пьеру Луиджи Фарнезе[206]. Что касается Сиены, которая на заключительном этапе франко-испанской войны открыто заявила о поддержке Франции и позволила флорентийским республиканцам использовать свою территорию как плацдарм для наступления на Медичи, то она потерпела поражение в борьбе с объединенными силами Испании и Флоренции. В 1555 г. Сиена утратила статус свободной республики и вошла в состав Флорентийского государства за исключением так называемой Области президи — береговой полосы, перешедшей впоследствии под власть Испании. Это произошло в результате подписания в 1559 г. Като-Камбрезийско-го договора, окончательно установившего в Италии испанское владычество. После отречения Карла V от престола и распада его империи итальянские владения были переданы Филиппу II. Последний в 1563 г. поспешил учредить Высший совет по Италии, координировавший действия вице-королей и наместников в Палермо, Неаполе и Милане.
Помимо сиенской войны в этот период было отмечено и немало других эпизодов протеста против «испанизации» полуострова, однако они носили по преимуществу локальный и двойственный характер. Самыми «жаркими» в этом смысле оказались 1546 и 1547 годы. Помимо народных движений в Неаполе против введения суда инквизиции на испанский манер, о чем пойдет речь ниже, в Италии было организовано 3 заговора: в Генуе, где при поддержке Франции семья Фиески попыталась свергнуть власть Дориа, в Лукке и Парме. Так, гонфалоньер Лукки Франческо Бурламакки[207] попытался поднять города Тосканы на восстание против власти Медичи. Этот заговор представляет особый интерес в силу как республиканской, так и идейной направленности. Не следует забывать, что Лукка была одним из крупнейших центров итальянского евангелизма и на нее с особым беспокойством взирали ревностные хранители ортодоксального католицизма. Что же касается пармского заговора, приведшего к убийству Пьера Луиджи Фарнезе, то он был инспирирован испанцами, обеспокоенными двойственной политикой герцога и его попытками добиться независимости.
Таким образом, в итальянских государствах угасали один за другим последние очаги «свободы». Захватив Палермо, Неаполь, Милан и имея союзника в лице папства, чья власть распространилась на значительную часть Апеннинского полуострова, Испания контролировала действия всех итальянских государств, и в частности Генуи и Флоренции. В конечном счете она стала играть роль посредника в политической жизни Италии.
Одновременно с укреплением испанского владычества началась католическая Реставрация. Уже после первых заявлений открывшегося в Триенте (ныне Тренто) в 1545 г. собора стало ясно, что небольшой группе его участников, прибывших в надежде примирить католицизм с миром Реформации, не удастся выстоять под напором итальянских и испанских епископов-фанатиков, поставивших своей задачей искоренение ереси. Что касается папы Павла III, то он не преминул воспользоваться первым удобным случаем (в Триенте разразилась эпидемия чумы), чтобы перенести заседания в преданную Церкви Болонью (1547). Это решение всерьез рассердило Карла V, что вызвало обострение отношений между папством и империей и приостановило работу собора. За исключением кратковременного периода с сентября 1551 по апрель 1552 г., заседания не проводились вплоть до 1562 г. Однако в отличие от собора искоренение «ереси» не ведало передышек. В годы понтификатов Юлия III (1550–1555) и особенно Павла IV (1555–1559) оно проходило с особым размахом и жестокостью.
С каждым днем возрастали полномочия «Святой службы» и могущественного «Общества Иисуса». Жертвами первой стали даже прославившиеся умеренностью своих взглядов члены Священной коллегии, в частности кардинал Джованни Мороне[208] и кардинал Реджинальд Поул. В 1557 г. последний был лишен звания папского делегата на соборе, несмотря на то что он искупил былую приверженность евангелизму и учению Эразма Роттердамского участием в развязанных Марией Католичкой преследованиях протестантов. Годом позже папство выпустило первое издание «Индекса запрещенных книг». Нетрудно представить, какой удар испытали оставшиеся в живых современники Льва X, обнаружив в числе запретных для добропорядочного католика книг «Декамерон» Боккачо и трактат «О монархии» великого Данте, не говоря уже о сочинениях Макиавелли!
По сравнению с Павлом IV его преемник Пий IV[209] (1559–1565) занимал более умеренные позиции. Однако политика репрессий зашла настолько далеко, что ему не оставалось ничего иного, как открыть собор, а в декабре 1563 г. закрыть его окончательно. Издание папой «Исповедания тридентской веры» официально считается началом периода Контрреформации.
И без того слабые силы приверженцев итальянского евангелизма» выдержали нового наступления реакции. Очень скоро они разделились на тех, кто твердо решил пойти на разрыв с Церковью, и тех, кто из боязни или же по тонкому расчету принял ортодоксальный католицизм тридентского образца. Случаи бегства из страны были так же распространены, как и случаи отречения от убеждений.
В числе, покинувших Италию в те годы (и на этом список не кончается), были, в частности, перешедший границу в 1549 г. епископ Пьер Паоло Верджерио и последовавший за ним двумя годами позже неаполитанский маркиз Галеаццо Карачоло, Кастельветро и знатная дама Олимпия Мората[210], автор знаменитого перевода Библии, уроженец Лукки Джованни Диодати[211] и сиенец Лелио Соццини[212] с племянником Фаусто[213], врач Джорджо Бьяндрата и многие другие. Некоторые из них, так же как Карачоло, стали видными и уважаемыми религиозными деятелями в Женеве и Цюрихе. Другие продолжили свой путь в поисках более радикальных идей. К этому решению их в значительной мере подтолкнула доктринерская нетерпимость Кальвина и дело Сервета[214]. «Как же вы можете осуждать папистов, — писал по поводу сожжения Сервета итальянский эмигрант Себастьян Кастеллио[215] в трактате “О еретиках и следует ли их преследовать”, — если затем сами прибегаете к их же методам?» После этого эпизода многие итальянские еретики покинули Женеву и стали искать прибежища в Англии, Польше, Трансильвании, где они внесли заметный вклад в церковную историю этих стран во второй половине XVI в. Между тем их разрыв с Женевой и кальвинизмом явился прежде всего следствием разногласий о природе идеальной религии. Одни примкнули к идеям антитринитаризма Сервета, другие, как Фаусто Соццини, пошли еще дальше и стали ратовать за создание «внутренней» религии, свободной от каких бы то ни было догм и обрядов. В конечном счете и те и другие считали своим идеалом ту форму религии, которая была предложена в первые десятилетия XVI в. Хуаном де Вальдесом и его окружением. В новой, изменившейся ситуации она была интерпретирована как призыв к веротерпимости. А потому традиционно считается, что социниане[216] оказали немаловажное влияние на становление либерализма Нового времени.
Но, если внешняя и обрядовая сторона культа не имеет значения, почему бы тогда не закрыть на нее глаза, заботясь прежде всего о глубокой внутренней вере, лишенной блеска золотой мишуры? К такому выводу пришли многие из тех, кто не нашел в себе сил покинуть родину и близких, но в то же время не мог принять постулаты посттридентского католицизма. Так, до эмиграции Фаусто Соццини долгое время жил в Италии, скрывая свои радикальные убеждения под маской формального соблюдения и почитания церковных обрядов. Кальвин не только не одобрял подобное поведение, но и дал ему название, вошедшее впоследствии в историю как «никомедизм», по имени «того, кто приходит к Иисусу по ночам». Вероятно, от проницательного глаза реформатора и юриста ускользнули характерные черты и огромный потенциал итальянских интеллектуалов, имевших за плечами богатейшую историю и традиции утонченной рационалистической культуры. Однако, если бы Кальвин прожил на несколько лет больше (скончался в 1564 г.), он мог бы удостовериться в том, что далеко не все сыны эпохи Возрождения шли на компромисс с окружающими и с самими собой. Другие были последовательны до конца. Так, в 1567 г. на костер взошел (и многие последовали за ним) папский протонотариус Пьеро Карнесекки. Перед казнью он надел белоснежную рубашку и новые перчатки. В руке он держал белый платок.
В XVI в. в Европе начался период технологического, интеллектуального и политического подъема, что обеспечило ей ведущие позиции в мире и стало предметом гордости европейцев в последующие века. Как известно, одним из основных проявлений этого подъема явилось происшедшее в результате Великих географических открытий развитие европейского мореплавания и торговли, а также налаживание активных торговых связей между Европой и землями, которые станут впоследствии (или уже стали) ее колониями. Долгое время существовало устойчивое представление о том, что в результате развития атлантической и колониальной торговли резко изменилась роль Европы, которая благодаря навигации в Средиземном море многие века была связующим звеном между Востоком и Западом. Это, в свою очередь, нанесло серьезный удар по коммерческой деятельности итальянских городов, и без того ослабленных вследствие усиления влияния турецкого флота в Средиземноморье в первой половине XVI в. Однако недавно это устойчивое представление было пересмотрено. Сегодня историки с большой осторожностью говорят о кризисе средиземноморской навигации на протяжении этого столетия.
Выяснилось, в частности, что в 1550–1570 гг. европейцы вернулись к широкому использованию для перевозки специй древнего пути через Красное и Средиземное моря, полностью заброшенного с тех пор, как португальские мореплаватели открыли, обогнув Африку, прямой доступ на рынки Ост-Индии. В результате Венеция вновь стала конкурировать с Лиссабоном в поставке на европейские рынки этого исключительно ценного и дорогостоящего товара. Кроме того, начиная приблизительно с 1578 г., т. е. в самый разгар религиозных войн во Франции и испано-голландского противостояния, Генуя стала перевалочным портом для нагруженных драгоценными металлами из Америки испанских галеонов. Отправляемые из Барселоны, они окупали войны и финансировали агрессивную внешнюю политику испанской монархии. В последней четверти века в Средиземном море появились английские и голландские корабли, и их военное соперничество представляло для приморских городов не меньшую угрозу, чем торговая конкуренция. Однако эта новая страница в славной истории Средиземноморья в XVI в. не нанесла большого ущерба итальянской коммерции и процветанию городов: с торговым проникновением Англии и Голландии в Средиземноморье во многом связан расцвет тосканского порта Ливорно.
Конечно, в общем контексте морской торговли роль Средиземноморского региона в XVI в. заметно снизилась, однако не следует принимать относительное уменьшение за абсолютное. На самом деле происходившее на протяжении столетия увеличение объема товарооборота и складывание благоприятной конъюнктуры не только отразились (хотя и в меньшей степени) на ситуации в данном регионе, но и обусловили там ни в чем не уступавшее предшествующим векам оживление экономической жизни. Что же касается итальянских городов, то, несмотря на все трудности и невзгоды текущего момента, они воспользовались сложившейся конъюнктурой для участия в перераспределении богатств новой атлантической Европы.
Между тем развитие торговли и мореплавания явилось лишь одной стороной европейского подъема в XVI в. Другим не менее важным его проявлением стала так называемая «революция цен», вызванная притоком в Европу крупных партий американского серебра, что способствовало оживлению и экспансии европейской экономики. Начиная примерно с 1570-х годов атмосфера всеобщей эйфории охватила и Италию. Последние десятилетия XVI — начало XVII в. стали для экономики итальянских государств периодом бурного расцвета, что позволяет говорить о нем как о времени «бабьего лета» (К. Чиполла). Генуэзские банкиры достигли в эти годы вершин финансового могущества. Предприятия по изготовлению шелка и других ценных товаров работали в ускоренном ритме. Спекуляция приняла неведомые прежде формы, превратившись в конечном счете в самую обыкновенную сделку-пари. Именно в этот период возникла лотерея. Наконец, во всех городах Апеннинского полуострова вновь начался строительный бум: возведенным тогда церквам, городским особнякам и сельским виллам несть числа. Таким образом, как это нередко случается в истории, спекуляция и градостроительство шли нога в ногу. Кроме того, атмосфера всеобщего оживления отразилась на демографической ситуации. Несмотря на поражавшие время от времени города и области Италии эпидемии, население стремительно увеличивалось. Не следует упускать из виду, что по прошествии многих десятилетий войн и потрясений вторая половина XVI в. была временем мира и, следовательно, демографического роста.
Стимулируя развитие новой экономической инициативы, «революция цен» привела в странах Западной Европы к изменению общественных отношений и вызвала к жизни новые сословия и классы. Речь идет, безусловно, о длительном и противоречивом процессе. Следствием «революции цен» стали шок и потрясения, а параллельно с выдвижением новых сословий и новых людей — отторжение от власти старых привилегированных классов. Без этого были бы непонятны ни головокружительный взлет Голландии, ни Английская революция XVII в., ни история французской буржуазии, размышлявшей, что поддержать: «старый порядок» или революцию. В Италии эти тенденции проявились лишь отчасти, затронув преимущественно низшие слои общества. Массовая нищета и бандитизм — характерные черты разорившегося и «неспокойного» общества XVI в. — были в полной мере свойственны и Италии. Однако традиционные устои и социальная структура итальянских государств, в частности отношения между городом и деревней, привилегированными и зависимыми сословиями, а также обособленность городов не претерпели значительных изменений. Разумеется, в период «бабьего лета» экономики в Италии были свои выскочки и нувориши, но они довольно быстро и органично влились в ряды истеблишмента. Таким образом на Апеннинском полуострове сохранилась традиционная спаянность и в то же время эластичность издревле сложившейся социальной структуры общества. В Италии (или, по крайней мере, в той ее части, где существовал коммунальный строй) никогда не было ни настоящего феодализма, ни подлинного третьего сословия, а лишь единый истеблишмент привилегированных лиц, «синьоров», как их называли бедняки и крестьяне независимо от того, были ли у них в руках власть или деньги. Поэтому «революция цен» не подорвала социальной целостности итальянского общества и не внесла раскола в испытанную веками систему отношений между сословиями. Напротив, на протяжении XVI в. заметно усилилась издавна присущая Италии тенденция сохранения существующих порядков как на уровне политических институтов, так и в обыденной жизни. В этот период увеличивалась дистанция между социальными группами, кристаллизировались общественные отношения, а власть и магистратуры постепенно стали монополией узкого круга патрициата.
Во избежание абстрактных и необоснованных выводов перейдем к рассмотрению конкретных примеров. Вписать же исследование в необходимые рамки нам помогут очерки истории развития Апеннинского полуострова в те годы.
В ходе Итальянских войн первых десятилетий XVI в. восставшие в 1484 г. против короля Ферранте I неаполитанские бароны поддерживали Францию, которая не преминула придать антииспанский характер их традиционному неприятию центральной власти. Поэтому победа испанцев и вхождение Неаполитанского королевства в состав владений королевы Испании явились прежде всего победой абсолютизма над центробежными тенденциями феодальной вольницы[217]. Формально дон Педро де Толедо, направленный из Мадрида в Неаполь через несколько лет после экспедиции французского полководца виконта де Лотрека (1529), был вице-королем, однако фактически он сконцентрировал в своих руках такую полноту власти, какую не имел ни один из его коронованных предшественников. И он ею воспользовался: те из баронов, кто содействовал виконту де Лотреку, были либо убиты, либо высланы из страны, а их имущество конфисковано и распределено между сторонниками арагонской партии.
Вместе с тем, жестокие по отношению к изменникам, испанские монархи и вице-короли умели щедро вознаграждать преданных себе людей. Они вовсе не стремились полностью ликвидировать прерогативы и права неаполитанского баронства. Дважды, в 1510 и 1574 г., во время жесточайших выступлений баронов Неаполя, они отказывались ввести в вице-королевстве инквизицию по испанскому образцу, лишив себя тем самым инструмента власти, чья эффективность была с успехом доказана в самой Испании. Более того, существующие в королевстве органы власти, куда входили исключительно представители знати — парламент и Совет выборных Неаполя, сохранили все свои прерогативы, включая участие в обсуждении вопроса о введении новых налогов. Наконец, согласно эдикту 1550 г., основные институты вице-королевства— Государственный совет, Совет при вице-короле (Collaterale), Главное казначейство — должны были состоять главным образом из подданных королевства, преимущественно выходцев из высших слоев общества. Последние могли получить высокие чины в армии или сделать карьеру на службе у короля. С конца XVI в. многие представители неаполитанской знати прославились на полях сражений во Фландрии и в годы Тридцатилетней войны (1618–1648). Это не только способствовало появлению доблестных воинов, но и ограждало испанскую монархию от возможных мятежей со стороны строптивого неаполитанского баронства.
Таким образом, укрепление власти вице-королей не привело к качественному изменению традиционной политической структуры королевства. Она характеризовалась, в сущности, двоевластием баронства и короны и представляла собой абсолютную монархию с сильно выраженными элементами аристократического правления. А так как в Мадриде господствовала та же система, то неудивительно, что провинция управлялась по тем же законам, что и метрополия. Однако возникает вопрос: до каких пор подобная политическая структура могла сдерживать развитие новых сил и новых общественных отношений?
После вызванного кризисом XIV–XV вв. «кровопускания» жизнь в Южной Италии стала постепенно входить в свои берега, что не замедлило сказаться на социально-экономическом положении Юга. Начиная с 1530 г., когда этот регион перестал быть ареной франко-испанских противоречий, в Неаполитанском королевстве также наступило «бабье лето», и ярчайшим свидетельством тому служит взлет демографической кривой. Так, с 1532 по 1599 г. число налогоплательщиков, не считая собственно жителей Неаполя, возросло с 315 до 540 тысяч. Сам же Неаполь стал в эти десятилетия крупным центром. В конце XVI в. он насчитывал 200 тыс. жителей и был одним из самых оживленных городов Европы. Его облик претерпел значительные изменения: долгое время главная городская улица носила имя Педро де Толедо, по приказу которого она и была построена.
Пример Неаполитанского королевства в XVI в. лишний раз подтверждает справедливость утверждения о том, что стремительный демографический рост и процесс ускоренной урбанизации совпадают с периодами благоприятной экономической конъюнктуры и производственной активности. Благодаря недавно вышедшим в свет исследованиям наиболее изученной областью королевства является сегодня Калабрия, и имеющиеся в нашем распоряжении данные о ее развитии в этот период позволяют сделать вывод о взаимозависимости процессов роста населения и экономической экспансии. Так, в 1505–1561 гг. параллельно сувеличением вдвое численности податных «очагов» (соответственно с 50 669 до 105 493) удвоилась выработка шелковой пряжи, возросло производство зерновых и оливок. Бурными темпами развивалось животноводство. Таким образом, если эти данные действительно соответствуют общей картине экономического развития Юга в XVI в. (что, на наш взгляд, не вызывает сомнений), нетрудно догадаться, насколько было заинтересовано Неаполитанское королевство в возобновлении на более широкой основе поставок своей сельскохозяйственной продукции на рынки Северной Италии. Несмотря на некоторые различия в оценках, имеющиеся в нашем распоряжении факты свидетельствуют о широком размахе внешней торговли итальянского Юга. В самом деле, не следует забывать, что это были годы взлета и, более того, «революции цен». В сложившейся ситуации, когда южноитальянское общество избавилось на некоторое время от извечной нужды и феодальной анархии, для среднего класса, занятого в торгово-финансовой области и ремесленничестве, открылись большие возможности для роста и социального продвижения. Конечно, как и при первых королях Анжуйской династии, в сфере торгового посредничества и кредита по-прежнему хозяйничали иностранцы, с той лишь разницей, что на смену флорентийцам и евреям, изгнанным из Неаполитанского королевства Педро де Толедо (он и в этом проявил себя как ревностный исполнитель приказов своего короля-католика), пришли генуэзцы. Благодаря тому что Андреа Дориа поддержал Испанию в критический момент экспедиции виконта де Лотрека, уроженцы Генуи получили земли и прерогативы, отобранные у той части баронства, которая встала на сторону Франции. Вместе с тем, несмотря на привилегированное положение генуэзцев, определенные перспективы развития в торгово-ремесленной сфере (в основном в столице) были и у представителей местной буржуазии. Однако серьезным препятствием на этом пути стала политическая структура королевства. Достаточно привести следующий пример: в Совете выборных Неаполя на пятерых представителей знати приходился всего лишь один «выборный от народа». Фердинанд Католик и его последователи были категорически против того, чтобы голос народного избранника приравнивался к четырем голосам знати.
В мае 1585 г., когда во всех испанских владениях еще не утихли вызванные Нидерландской революцией волнения, отдельные слои неаполитанской буржуазии не преминули присоединиться к вспыхнувшему из-за подорожания хлеба народному восстанию и потребовали уравнять в правах выборных знати и «выборных от народа». Но безуспешно: мятеж подавили, и 12 тыс. жителей Неаполя (цифра по тем временам немалая!) были вынуждены покинуть город.
Между тем народные волнения не прекращались. Наступали новые времена, истекал краткий период «бабьего лета». Так, в конце XVI в. в Неаполитанском королевстве появились все признаки ухудшения экономической ситуации. После тяжелой эпидемии чумы 1576 г. один за другим последовали неурожайные годы, сократился демографический рост и пошла на убыль вызванная в результате «революции цен» экономическая эйфория. В этих условиях привилегированные сословия были вынуждены упрочить свои позиции: бароны стали посягать на прерогативы общины, реакционная Церковь Контрреформации с рвением взялась за дело восстановления и реорганизации своих земельных богатств, а Государство усилило и без того тяжелый налоговый гнет.
Одновременное давление с нескольких сторон не могло не вызвать широкой волны народного протеста. В конце XVI в. в Неаполитанском королевстве возросло число мятежей и восстаний. Самое знаменитое из них, довольно разнородное по своему социально-политическому составу возглавил в 1599 г. Томмазо Кампанелла (1568–1639). Восставших объединял «милленаристский» тезис о том, что «новый век» приведет к «изменению государства». Мятеж был подавлен, а Кампанелла на многие годы оказался в неаполитанской тюрьме. Однако наиболее распространенной формой протеста крестьянства стал так называемый «бандитизм», достигший поистине невиданного размаха. Пытаясь справиться с мятежниками, вице-король Педро де Толедо уничтожил 18 тыс. человек, но и это не помогло восстановить в стране порядок и спокойствие. По своему размаху и формам в последние десятилетия XVI в. это движение было совершенно новым и неслыханным явлением. В 1585–1592 и 1596–1600 гг. неаполитанский «бандитизм» (как, впрочем, и аналогичные выступления в Папском государстве) стал поистине массовым движением, охватившим самые широкие слои сельского населения. В нем участвовали не только отчаявшиеся и обездоленные элементы, но и самые зажиточные из «массариев» и представители низшего духовенства. Операции против предводителей восставших (в частности, против Марко Шарры[218], действовавшего в Абруццах) очень скоро превратились в настоящие войны, сопровождавшиеся взятием городов, сражениями и осадами. И лишь в тех случаях, когда неаполитанскому вице-королю удавалось скоординировать свои действия с папским правительством, победа оказывалась на его стороне.
В условиях начавшейся экономической депрессии и роста социальной напряженности, что вызвало поляризацию политических убеждений на крайне консервативные и крайне радикальные, все сильнее сужалось поле деятельности промежуточных слоев населения. С каждым днем таяли надежды на осуществление требований «реформы». А потому неудивительно, что голос калабрийца Антонио Серры[219] не был услышан. Проведя большую часть жизни в тюрьме и написав там трактат по экономике, он установил, что причина экономических затруднений королевства кроется в слабости торгово-ремесленного класса и связанной с этим отсталости политической структуры общества. Что же касается попыток средних слоев Неаполя, наиболее влиятельным идеологом которых был юрист Джулио Дженоино, склонить вицекороля — герцога Осуну к политике реформ, то их неудачный исход был предопределен. Обвиненный баронами мадридского двора в измене, в 1618 г. герцог был отозван на родину. С тех пор южноитальянское общество неуклонно двигалось навстречу великому кризису 1647 г.
В целом истории Сицилийского и Неаполитанского вице-королевств на протяжении XVI в. не многим различались между собой. Политический строй на Сицилии также представлял собой двоевластие вице-короля и баронов. Последние безраздельно хозяйничали в сицилийском парламенте. В 1516–1517 гг. они дважды восставали против присланного на остров Фердинандом Католиком вице-короля Монкады[220], давая понять, что не потерпят вмешательства испанской короны в свои права и прерогативы. Преемники Монкады запомнили этот урок, и, говорят, сам герцог Оливарес[221] нередко напоминал им, что «на Сицилии при поддержке баронов вы — всё, без них вы — ничто». Таким образом, несмотря на все усилия, справиться с мятежным баронством не удалось ни Карлу V, ни впоследствии Филиппу II.
Между тем мимолетное «бабье лето» наступило и на Сицилии. В 1501–1583 гг. население острова, за исключением жителей столицы и Мессины, возросло с 502 761 до 801 401 человека. В эти годы заметно увеличился экспорт зерна — основной статьи сицилийского дохода. Однако благоприятная экономическая конъюнктура длилась недолго, и причина тому — существовавшая на острове социально-политическая организация общества. В историю вошли неурожайные 1575–1577 годы. Наступили тяжелые времена экономического упадка. В конце XVI в. Сицилия практически полностью утратила положение крупнейшего экспортера зерна. Это явилось следствием демографического роста и конкуренции северных и восточных производителей, а также результатом истощения земли и отсталой техники земледелия, что обуславливалось низким уровнем развития общественных отношений в деревне.
Как уже неоднократно отмечалось, благодаря своему географическому положению Ломбардия занимала совершенно особое место среди испанских владений в Италии. Эта область была основным связующим звеном габсбургской системы между Средиземноморьем и германским миром. Поэтому из всех итальянских провинций Ломбардия в наибольшей степени пострадала в ходе войн первых десятилетий XVI в.: здесь находятся места знаменитых сражений — Мариньяно и Павия. Эта ситуация повторилась в первой половине XVII в., когда ключевыми позициями противоборствующих сторон накануне и во время Тридцатилетней войны стали Монферрато[222] и Вальтелина[223]. Однако на протяжении длительного периода «испанского преобладания» Ломбардия извлекла из своего положения немало выгод. Близость Генуи и приоритетные позиции генуэзских банкиров в империи Карла V способствовали превращению этой области в стратегически важный регион европейской экономики. Поэтому во второй половине XVI в. Милан стал излюбленным городом крупнейших генуэзских банкиров; некоторые из них переселились сюда на постоянное жительство и возвели в ломбардской столице роскошные особняки. Самым известным из них стал построенный в 1558 г. Палаццо Марино. Так взлет демографической кривой (население Милана увеличилось с 80 тыс. человек в 1542 г. до 112 тыс. в 1592 г.) сопровождался строительной лихорадкой. Однако в отличие от Неаполя рост населения в Ломбардии основывался на бурном развитии ремесел. В то время заметно возросла производительность традиционных отраслей миланской промышленности — сукноделия, шелкоделия, малой металлургии, изготовления дорогих тканей, — а также молодого многообещающего типографского дела.
Однако, как известно, основной и наименее «проблемной» отраслью ломбардской экономики было сельское хозяйство плодородной Паданской равнины. Во второй половине XVI в. оно в значительной мере избавилось от нанесенных войнами ран и вступило в полосу расцвета, начавшегося еще в эпоху коммун. Неслучайно два крупнейших агронома того времени — Агостино Галло и Камилло Тарелло были уроженцами соседней с Миланским государством провинции Бреши. В своих трудах они нередко обращались к опыту высокоразвитых аграрных систем Нижней Ломбардии.
В обществе, основным богатством которого считалась прежде всего земля, собственность (независимо от того, когда она была приобретена) неизбежно становилась признаком респектабельности и политического престижа. Так, ломбардский патрициат являлся и считал себя в первую очередь сословием землевладельцев. Его привилегии значительно расширились после издания Карлом V в 1541 г. Конституции, согласно которой представители знати смогли занимать высокие посты и получили доступ в высшие административные органы управления, в том числе в миланский сенат, созданный Людовиком XII по образцу французского парламента. Наиболее ярким свидетельством принадлежности патрициата Ломбардии к сословию земельных собственников был тот факт, что в 1593 г. Коллегия юристов знати (Collegio dei nobili giureconsulti), настоящая кузница государственных чиновников, исключила из своих рядов тех, кто занимался торговой деятельностью. Вместе с тем ломбардский патрициат кардинально отличался от неаполитанского и сицилийского баронства. Причем это различие состояло не только в большей концентрации собственности, но и в том, что он вкладывал в понятие привилегированного правящего класса. Определяющее влияние на формирование идеологии ломбардского патрициата оказал видный итальянский религиозный деятель того периода кардинал Карло Борромео, являвшийся в 1565–1584 гг. архиепископом Милана. После смерти своего дяди, папы Пия IV, Карло Борромео покинул римскую курию и отправился в Милан с твердым намерением превратить родной город в столицу Контрреформации — и прибыл вовремя, чтобы освятить новый кафедральный собор, строительство которого было начато двумя веками ранее. Никто не имел столько шансов на успех в этом предприятии, как он. В силу своей нетерпимости, а также благодаря активной гражданской позиции, энергии и милосердию Карло Борромео стал живым воплощением посттридентского католицизма. Период его управления церковными делами Милана оставил глубокий след в истории интеллектуальной и религиозной жизни города и государства. Кардинал требовал от духовенства тех же качеств, какими обладал сам: рвения, трудолюбия, работоспособности и строгости. С этой целью он провел реформу епархии in capite et in membris[224]. При этом Борромео не считался с мнением властей и не терпел никаких возражений, что нередко приводило к серьезным трениям с испанским правительством. По его приказу был распущен даже древний орден «униженных», с историей которого связано возникновение ломбардского сукноделия. На смену ему пришел новый могущественный орден иезуитов, избравший своей резиденцией Палаццо Брера. Члены этого ордена занимали ведущие позиции в области образования. По-прежнему ожесточенно велась борьба против еретиков. Однако политика Карло Борромео и его племянника Федерико (последний пришел к власти в 1595 г., сменив архиепископа Гаспаре Висконти) отнюдь не ограничивалась внутренним обновлением института Церкви и реставрацией ортодоксального католицизма. Можно без преувеличения сказать, что деятельность обоих Борромео затронула все сферы общественной жизни — от культуры (Федерико Борромео основал в 1607 г. знаменитую сокровищницу миланской культуры — Амброзианскую библиотеку) до благотворительности, имевшей огромное значение в условиях повального обнищания населения. Наконец, не следует забывать роль Карло и Федерико Борромео в восстановлении обширных земельных владений и недвижимости Амброзианской церкви. Их многогранная деятельность оставила глубокий след в религиозной и общественной жизни Ломбардии. В конечном счете именно архиепископы Борромео стали родоначальниками «деятельного» католицизма с его патернализмом и высокой социальной ответственностью. Эти качества на протяжении долгого времени были свойственны миланскому и ломбардскому патрициату и получили название «миссии богача». Активная гражданская позиция и патернализм и по сей день отличают дух и обычаи Амброзианской церкви. А между тем немалый вклад в формирование этого сознания внес архиепископ Карло Борромео. Восстановив культ св. Амвросия, он первым внушил своим согражданам и прихожанам мысль о том, что им выпала честь быть ломбардцами и усердными тружениками в «винограднике Господнем».
На протяжении войн 1537–1559 гг. Козимо Медичи удалось существенно расширить границы своих владений. Его государство почти сравнялось по площади с нынешней Тосканой. В него вошла большая часть тосканских городов и областей, за исключением Республики Лукка, а также принадлежавшего семье Чибо герцогства Масса-Каррара и прибрежных городов-портов области Президи, избежавших включения в сферу господства Медичи. Как уже отмечалось, наиболее важным приобретением была Сиена с прилегающими землями.
Подобное увеличение территории неизбежно приводило как к внутренней перестройке и глубоким изменениям в самом характере синьории Медичи, так и к возникновению нового баланса сил. В частности, было необходимо покончить с традиционной для Флорентийской республики политикой, в свете которой входящие в состав государства города и территории рассматривались как составные части метрополии, или флорентийского hinterland[225]. Отныне политический организм республики приобретал большее равновесие и однородность. Впервые осуществлением этих преобразований занялся Лоренцо Великолепный. Впоследствии его политику продолжили другие Медичи: Алессандро (1530–1537), Козимо I (1537–1574) и Фердинанд (Фернандо) I (1587–1609).
Этот путь развития привел к тому, что хотя традиционные структуры городского самоуправления, магистратуры и коллегии, формально и не прекратили своего существования, они фактически были лишены реальных полномочий. Власть принадлежала отныне так называемой pratica segreta, узкому кругу высокопоставленных чиновников, работавших под неусыпным наблюдением синьора. При этом в венчавшем систему государственного управления бюрократическом аппарате отчетливо проявилась тенденция к преобладанию провинциальных элементов над собственно флорентийскими. Одновременно с усилением роли бюрократии в политической жизни герцогства заметно возросло и количество чиновников. В связи с этим возникла необходимость строительства здания, которое смогло бы вместить центральные государственные службы. Так, в 1560–1580 гг. неподалеку от Палаццо Веккьо под руководством архитектора Джорджо Вазари[226] был возведен ансамбль Уффици. Пожалуй, ничто не служит столь ярким отражением двух этапов флорентийской истории, ознаменовавших переход от городской республики-коммуны к великому герцогству, как разительный контраст между этими двумя сооружениями — функциональной сдержанностью служебного помещения первого и утонченной пышностью второго. Впрочем, лишь снаружи Палаццо Веккьо оставался символом республиканских «свобод». Интерьеры здания по проекту того же Вазари, официального архитектора Медичи, были превращены в апартаменты великого герцога: суровая простота внешней отделки контрастирует с изысканным, вычурным стилем интерьера.
Таким образом, направленные на унификацию и ликвидацию внутригосударственных противоречий усилия Медичи увенчались успехом, и Флорентийская республика превратилась в Великое герцогство Тосканское. Между тем в ходе этих преобразований Флоренция утратила традиционную роль активного городского центра. В то же время она не стала и абсолютистским государством Нового времени. Если же принять во внимание состояние не столько государственных институтов, административного и бюрократического аппарата, сколько определяющих его развитие общественных сил и классов, то станет очевидно, что в XVI — начале XVII в. во Флоренции и в Тоскане выявилась совершенно определенная тенденция к застою и упадку. Итак, к концу XVI в. из крупного финансового и промышленного центра, каким Флоренция являлась еще в начале столетия, она превратилась в город, населенный рантье и чиновниками. Дело в том, что богатство и величие тосканской столицы были созданы руками торгового патрициата, и именно его упадок стал причиной перерождения республики.
Разумеется, не следует объяснять подобный исход следствием неизвестных драматических событий. Перед нами результат длительного процесса. Еще в начале XVII в. объем экспорта флорентийского шелка был весьма значителен, и банкиры города лилии по-прежнему сохраняли важнейшие позиции на европейской финансовой арене. В период религиозных войн многие из них переместились в Париж. Благодаря своим связям с двором Екатерины Медичи[227] значительная часть банкиров натурализовалась во Франции, превратившись из независимых финансистов либо в откупщиков и налоговых агентов на службе у французской короны, либо в придворных. Брак дочери великого герцога Фердинанда — Марии Медичи[228] с французским королем Генрихом IV лишь упрочил эту тенденцию. Вслед за «республиканской» волной флорентийской эмиграции первой половины XVI в. последовали новые потоки. Среди покинувших Флоренцию оказалось немало выдающихся итальянских мыслителей, многие из которых оставили заметный след в политической истории Франции. Достаточно вспомнить в этой связи имя кардинала де Ретца[229], который, как известно, был выходцем из рода Гонди.
Между тем, в то время как одни торговцы и финансисты флорентийского происхождения оседали во Франции, другие, напротив, возвращались на родину: Корсини — из Лондона, Джерини и Торриджани — из Нюрнберга. Однако и в том, и в другом случае речь шла всего лишь о двух сторонах одного и того же явления — превращения торгово-промышленных и банковских слоев флорентийского населения в рантье и земельных собственников как на родине, так и за ее пределами. В конце XVI в. именно земля стала в Тоскане наиболее выгодной формой вложения капитала. Крупными землевладельцами были, во-первых, частные лица, вкладывавшие в приобретение земли накопленные в ходе торговой деятельности средства; во-вторых, церкви и монастыри (увеличению земельных угодий немало способствовали в эпоху Контрреформации «усердные слуги» Церкви); в-третьих, рыцарские и военные ордены, в частности учрежденный в 1561 г. Козимо I Медичи по случаю войны с неверными орден кавалеров СанСтефано; и наконец, в-четвертых, собственно семья великого герцога. Наряду с процессом концентрации земельной собственности все большее распространение получали такие формы присвоения земель, как фидеикомисс[230], майорат[231] и не подлежащее отчуждению церковное имущество. Кроме того, в этот период в Великом герцогстве Тосканском началась настоящая «гонка» за титулами и дворянскими привилегиями. Однако в отличие от других итальянских государств (например, Ломбардии или континентальных владений Венеции) возврат к земле не сопровождался здесь попытками повышения уровня сельского хозяйства. Поэтому (хотя серьезные исследования на этот счет отсутствуют) есть все основания полагать, что во второй половине XVI в. в сельском хозяйстве Тосканы царил застой. Увы, превратившись в земельных собственников, высшие слои общества Флоренции и Тосканы совсем не проявляли инициативы. Как банкиры или торговцы они были куда находчивее и изобретательнее. В их манере управления хозяйством упорядоченность оборачивалась ограниченностью, рачительность — скупостью. И если гордые предки флорентийских финансистов ценили утонченность и роскошь, то их потомки склонялись к умеренности и бережливости. Наверное, ни в одном итальянском городе в XVII в. не строили так мало, как во Флоренции. Образцы стиля барокко в столице Тосканы можно буквально пересчитать по пальцам.
Во всем Великом герцогстве на фоне общего кризиса и упадка было единственное исключение из правил. Речь идет о небывалом подъеме в последние 20 лет XVI в. города-порта Ливорно и его развитии на протяжении всего XVII в. Присоединенный в 1577 г. к владениям Фердинанда I Медичи, который немало содействовал обустройству его портовых сооружений, Ливорно быстро заполнился этнически пестрым и энергичным населением. Здесь жили и евреи, и византийцы, и англичане. Очень скоро город стал одним из самых активных центров Средиземноморья, чем он в значительной мере обязан Фердинанду Медичи. Последний не только содействовал массовой иммиграции, но и объявил Ливорно porto franco[232]. Особенно энергично развернули здесь свою деятельность англичане и голландцы, чью конкуренцию довольно скоро ощутили и Генуя, и Марсель. Кроме того, развитию и процветанию Ливорно способствовал тот факт, что он стал одним из важнейших центров экономической войны.
Однако не следует забывать, что этот город представлял собой всего лишь исключение из правил. Что же касается торговых и экономических связей тосканского порта с hinterland, то они были довольно скудны. Не без основания положение Ливорно в Тоскане нередко сравнивали со взаимоотношениями Сингапура и Гонконга с Малайзией или Китаем в ХХ в. В целом же в конце XVI в. Великое герцогство Тосканское представляло собой государство, жители которого существовали в основном на ренту, разумно и осторожно распоряжаясь накопленными богатствами. Причем речь идет не только о материальных ценностях, но и о солидном духовном и культурном багаже.
Флорентийская культура второй половины XVI в. все еще вызывает уважение и восхищение. Достаточно вспомнить, что именно во Флоренции происходило формирование Галилео Галилея (1564–1619) и протекала его научная деятельность. Его отец, Винченцо, известный музыкант и теоретик в этой области, был одним из организаторов Флорентийской камераты, с которой традиционно связывают обновление итальянской музыки и рождение жанра мелодрамы. Кто знает, вероятно, на гениальные математические способности сына в какой-то мере повлиял музыкальный талант его отца. В любви первого к изучению небесных сфер, а второго — к нотам чувствуется пристрастие к порядку, пропорциональности, стремление к гармонии. Однако это лишь вершины возможного, исключение из правил, а никак не общее явление. Если же оценивать ситуацию в целом, то нельзя не признать, что и в культурной жизни Флоренции конца XVI в. отчетливо проявилась тенденция к застою и утрате ведущих позиций. Тосканская столица все больше погружалась в созерцание былого величия, что, в частности, наложило отпечаток на деятельность возникших при содействии великих герцогов-меценатов академий. Речь идет о флорентийской Платоновской академии времен Козимо I Медичи и об Академии делла Круска («заботящаяся о чистоте языка») при Фердинанде I. Уже с самого начала основная задача этих институтов заключалась в прославлении культурного наследия города, его литературы, писателей и тосканского наречия. Так, «Похвальная речь флорентийскому языку» Леонардо Сальвиати стала подражанием речи в защиту флорентийского языка Карло Ленцони. Возможно, первым научным исследователем творчества Данте в истории итальянской культуры следует считать Винченцо Боргини. В 1612 г. члены Академии делла Круска выпустили первое издание своего «Словаря итальянского языка». Доказывая в нем превосходство флорентийского диалекта над другими наречиями, они рассчитывали поставить точку в вопросе об итальянском литературном языке.
Наряду с этими именами нельзя не упомянуть имя знаменитого уроженца Ареццо Джорджо Вазари. Он был не только официальным архитектором великого герцогства Медичи, но и автором труда «Жизнеописания наиболее знаменитых живописцев, ваятелей и зодчих». Это произведение не просто первая попытка создать цельную и последовательную историю итальянского искусства от Чимабуэ[233] до XVI в. В первом издании, увидевшем свет в 1550 г., содержалось довольно стройное теоретическое обоснование превосходства флорентийского искусства. Однако в строки, воспевающие великое прошлое Флоренции, закралась едва заметная грусть. Близилась к концу целая эпоха в истории Флорентийского государства, наступало время творческого бессилия и ностальгии по прошлому. В книге присутствует и некоторый оттенок провинциализма, нашедший свое отражение в тенденции замыкаться на себе и чувстве самодостаточности. Подобные настроения представляют собой прямую противоположность мироощущению великих мыслителей и художников былой Флоренции, открытых миру и готовых принять любые новшества. Таким образом, «флорентизм» возник именно тогда, когда сама Флоренция уже почти перестала быть одной из интеллектуальных столиц Европы и начала превращаться в рядовую итальянскую провинцию.
Возможно, читатель несколько удивлен тем, что в моей книге Пьемонт и его правители упоминались до этого редко и вскользь, а между тем корона Италии оказалась в один прекрасный день именно в руках правящего дома Савойи. Следует сразу же оговориться, что у автора были на то особые причины, о которых пойдет речь ниже.
Название «Пьемонт» восходит к XII в. Первоначально оно относилось к довольно узкой полоске земли между Альпами и верхним течением р. По. Лишь впоследствии Пьемонтом стали называть все итальянское предгорье Альп, а также холмистую равнину от Аосты до Ниццы, за исключением Салуццо и прилегающих к нему территорий. Эти области входили в отдельный маркизат, позднее присоединенный к французской провинции Дофинэ. Вряд ли можно утверждать, что до XVI в. Пьемонт развивался в общем контексте итальянской истории, если о таковой вообще правомерно вести речь. Собственно Пьемонт в это время представлял собой небольшое государство, простиравшееся до берегов Роны и Лемана, со столицей в г. Шамбери. Представители правящего дома были выходцами из древнего бургундского рода. Вплоть до начала XVI в., накануне кальвинистской «революции», герцогам Савойи принадлежала и Женева. Ате территории, которые сейчас принято считать неотъемлемой частью Пьемонта, тогда не имели к нему отношения. Речь идет о плодородных равнинах восточнее р. Сезии, о городах Новара и Верчелли, а также холмистых районах Монферрато, который долгое время был самостоятельным герцогством. В 1536 г. Карл V признал права на владение им за родом Гонзага из Мантуи. Лишь город Асти — родина многих предприимчивых коммерсантов — перешел под власть Савойской династии.
Раскинувшееся у подножия Западных Альп, Савойское герцогство многие века играло роль одного из пограничных, «буферных» государств, расположенных в сфере влияния политических гигантов. В истории Средневековья подобных примеров немало: достаточно вспомнить о Наварре или Лотарингии. В то время Савойю называли «воротами Италии», но еще не считали ее частью Италии. Наряду с итальянским языком в некоторых областях употреблялся и французский. А потому, когда герцог Эммануил Филиберт[234] под впечатлением изданного в 1539 г. королем Франции Франциском I (1494–1547) ордонанса Виллье-Коттре решил ввести народное наречие в качестве обязательного языка юридической и нотариальной документации, потребовалось специальное уточнение, что это решение имеет силу как для итальянского, так и для французского языка. По всей вероятности, именно в этом кроются корни той склонности к двуязычию, которое отличало правящие слои Савойи вплоть до Кавура и Виктора Эммануила II.
Между тем Пьемонт был периферией Италии не только в силу территориальных и языковых причин. Если северные и центральные области Апеннинского полуострова считались наиболее урбанизированной зоной Европы, того же нельзя сказать о Пьемонте, хотя иезуит Джованни Ботеро[235] и утверждал, что его родина — «раскинувшийся на 300 миль город». Собственно, в изысканной манере он признавал отсутствие в Пьемонте «городов, исполненных истинного величия». В начале XVI в. Турин был чуть больше обычной городской крепости. До тех пор пока Эммануил Филиберт не сделал его столицей итальянской части своих владений, его население не превышало 40 тыс. человек, что значительно меньше аналогичных показателей в крупных городских центрах Апеннинского полуострова. Однако, несмотря на низкий уровень урбанизации, Пьемонт отличался большим количеством поселений и замков («…ни в одной части Италии, — писал Ботеро, — нет столь значительного числа владений и замков»), свободных общин горцев, а также крупных и мелких земельных владений, где сохранялись архаические формы крестьянской зависимости. Напрасны были попытки герцога Эммануила Филиберта ликвидировать наиболее одиозные формы эксплуатации сельских жителей: во многих случаях крестьяне оказывались не в состоянии заплатить необходимый выкуп; лишь накануне Французской революции 1789 г. в Пьемонте было окончательно отменено крепостное право. Трудно представить, как это могло сочетаться с уровнем политической мысли в остальной части Италии, с «Райской книгой» Болоньи и прочими завоеваниями эпохи коммун начиная с XIII в.! Можно только предположить, какая огромная дистанция, не хронологическая, а социального характера, отделяла Пьемонт от наиболее развитых областей Апеннинского полуострова в середине XVI в.
Однако со временем этот разрыв сократился. Если для большинства итальянских государств испанское господство ознаменовало начало периода застоя и отставания, то в отсталом в социальноэкономическом отношении Пьемонте вторжение испанцев способствовало дальнейшему развитию и подъему. И признаки такого улучшения проявились уже в самом ближайшем будущем. Из всех государств Италии во второй половине XVI в. Савойское герцогство оказалось в числе тех, кому удалось сохранить изрядную часть политической автономии и право принятия самостоятельных государственных решений. В 1559 г. после победы при Сен-Кантене[236], положившей конец 20-летней оккупации Савойи французами, в страну вернулся герцог Эммануил Филиберт. Основой его политики было умелое лавирование между двумя крупнейшими политическими силами того времени — Испанией, стремившейся отвоевать Нидерланды, и Францией, полыхавшей в огне религиозных войн (обеим державам было крайне невыгодно изменение установленного в Като-Камбрези статус-кво и возобновление военных действий в Италии). В ходе удачных дипломатических маневров Эммануил Филиберт укрепил свои позиции и добился вывода из Савойи французских гарнизонов, которые ранее занимали ряд важных стратегических крепостей, в том числе и Турин. Его наследник — Карл Эммануил I продолжил политику отца, и в 1588 г., в самый разгар религиозных войн, присоединил маркизат Салуццо. Кроме того, ему удалось предотвратить вторжение в эту область французских войск, поскольку в ходе удачных переговоров с Генрихом IV он согласился отдать Франции альпийские долины Бюже, Жекс и Бресс. А вот попытка в 1602 г. вернуть Женеву оказалась неудачной, не говоря уже о провале операции по захвату Монферрато у испанцев. Но об этом будет сказано далее. Итак, в конце XVI — начале XVII в. Савойское герцогство было одним из немногих итальянских государств, сохранившим независимость в рамках вездесущего присутствия Испании. Среди отмечавших этот факт современников был, в частности поэт Алессандро Тассони, который в 1614 г. посвятил Карлу Эммануилу I «Филиппики против испанцев».
Как показали исследования, в этом панегирике встречается немало упрощений и искажений, нередко чисто случайного характера. Едва ли правители герцогства могли в то время всерьез помышлять о воплощении идеи превращения Савойи в одно из главных действующих лиц на политической арене «испанской» Италии. Тем более, что новый государственный организм сформировался в той ее области, которая на протяжении всей первой половины XVI в. была местом важнейших сражений иностранных армий. Уже одно это располагало к сохранению традиционных черт развития Пьемонта: местного партикуляризма и феодальной раздробленности.
И в этом смысле решительные действия, которые предпринял в своей внутренней политике Эммануил Филиберт для консолидации государственных структур, имели далеко идущие последствия. Уже в период французской оккупации в герцогстве произошли существенные перемены. Так, в интересах унификации законодательной системы в Шамбери и Турине были созданы парламенты. Не следует забывать и о том, что одним из французских правителей был такой просвещенный и передовой человек, как Гийом Дю Белле. Подъему Савойского герцогства способствовал и тот факт, что проведший молодость в сражениях с французами Эммануил Филиберт тем не менее не стал сворачивать с намеченного его вчерашними врагами курса. Вступив во владение герцогством, он приложил все усилия для дальнейшего укрепления центральной власти, наступления на устаревшие правовые нормы и преодоления центробежных феодальных тенденций. Наконец, разве не уроженцем Савойи был и Клод де Сейсель[237] (в течение некоторого времени — архиепископ Турина), прославивший в XVI в. великую французскую монархию?
Таким образом, внутренняя политика Эммануила Филиберта определялась строгими, последовательными принципами внутригосударственной централизации. Он прилагал все усилия к тому, чтобы выстроить иерархию подчинения частных интересов государственным, ведь именно этот принцип превратил Францию в великую монархию. Герцог видел, в какие бедствия может ввергнуть даже такую могущественную державу, как Франция, политическая и религиозная разобщенность. Религиозные войны в этой стране убедили Эммануила Филиберта в том, насколько важно при установлении абсолютизма религиозное единство и, следовательно, приверженность утвержденным на Тридентском вселенском соборе принципам ортодоксального католицизма. Учрежденные французами парламенты были сохранены (их лишь переименовали в сенаты), и герцог воспользовался ими в борьбе с местной юрисдикцией за установление обычного права и королевского правосудия. До того времени в отдельных областях Пьемонта все еще предусматривалась в качестве наказания за убийство выплата убийцей выкупа. Однако в период «революции цен» сумма такого выкупа, указанная в денежных единицах на момент появления этих древних обычаев, обесценилась в несколько раз, что приводило как к полной безнаказанности преступников, так и к стремлению местных властей вершить правосудие по собственному разумению, без вмешательства центральных органов. Одновременно с утверждением новых парламентов французского типа лишались власти и старые феодальные институты, основанные, подобно Генеральным и провинциальным штатам во Франции, на сословном представительстве. Путем создания провинций, префектур и Государственного совета Эммануил Филиберт заложил основу для более современного административного устройства. Параллельно с реформами систем управления и права проводились преобразования в области финансовой политики, что вылилось прежде всего во введение в обращение новой единой денежной единицы. В 1577 г. была реорганизована Палата графов, преобразованная в две параллельные структуры, заседавшие, соответственно, в Турине и Шамбери.
Однако самой важной реформой Эммануила Филиберта была военная. Она привела к созданию 20-тысячной армии пехотинцев, набиравшихся по территориальным округам. Эта реформа повлекла за собой серьезные политические последствия: она способствовала дальнейшему наступлению на привилегии знати и феодалов, которые отныне уже не были единственной опорой герцога в случае военной опасности. Разумеется, процесс утверждения абсолютизма савойского образца не мог не затронуть экономическую и продовольственную сферы. Помимо упомянутой попытки отмены крепостного права был учрежден банк для управления коммерческими делами, во главе которого встали генуэзские финансисты. Кроме того, создавались льготные условия для развития торговли в порту Ниццы, стимулировалась деятельность мануфактур по производству шелка и стекла, а также типографий. Ради экономического процветания государства Эммануил Филиберт, незадолго до того изгнавший религиозное меньшинство вальденсов из альпийских долин Пелличе и Кизоне, не задумываясь проявил благосклонность к появлению в стране колоний еврейских купцов и банкиров, что даже привело его к конфликту с Католической церковью. Таким образом, в Савойском герцогстве наметились два пути перехода к абсолютизму французского типа: авторитарный и репрессивный, с одной стороны, и путь развития и обновления — с другой. При Эммануиле Филиберте вторая тенденция возобладала над первой.
Вся история Венеции со времени битвы при Аньяделло — это по существу история упадка. Как правило, традиционная историография XVIII–XIX вв. рисовала катастрофические картины упадка прежде сильной страны. Вместе с тем если говорить о более поздних исторических исследованиях, то в них, напротив, подчеркивается наличие элементов развития и подъема, которые, несомненно, присутствовали в политической и экономической организации Венецианской республики в XVI в. Речь, однако, идет не о коренном пересмотре или отрицании всего накопленного историографического опыта, а лишь о попытке взглянуть на это явление по-новому. Изучая историю Венеции в XVI в., нельзя не отметить совершенно определенные тенденции к упадку, что подтверждается на примере конкретных событий той эпохи.
Начнем с простой констатации факта: в начале XVII в. Венеция уже не была великой средиземноморской державой. Ее влияние и свобода передвижения были ограничены не только в регионе Средиземного моря под напором растущей конкуренции голландцев и французов, но и в Адриатике, которую прежде Венеция рассматривала не иначе, как собственный «залив». Немалая роль в ограничении венецианской торговли принадлежала нападавшим с островов Далмации венгерским пиратам, заручившимся покровительством австрийских Габсбургов. Республика была уже не способна положить конец этому разбою, на что с немалым основанием стала претендовать Османская империя. Таким образом, Венеция, оказавшись между молотом Габсбургов и наковальней Порты, постепенно утратила былую славу великой морской державы. Кроме того, с запада Светлейшей угрожала Испания, которая в то время владела Миланом и решала судьбы многих итальянских государств. Однако все это произошло не сразу, и Венеция еще неоднократно одерживала крупные победы. Хотя во время войны с турками в 1538–1540 гг. она потеряла Нафплион, Монемвасию и некоторые острова в Эгейском море (что вынудило Светлейшую на протяжении 30 лет проводить сдержанную изоляционистскую политику), положение Венецианского государства существенно изменилось после того, как в 1571 г. Святая лига одержала решительную победу над турецким флотом при Лепанто[238]. Причем основной вклад внесли именно венецианские корабли. Но для Венеции триумф при Лепанто не имел будущего. Вследствие того что Испания заняла уклончивую позицию в вопросе о продолжении борьбы в Восточном Средиземноморье, венецианская дипломатия была вынуждена уступить и в 1573 г. заключила с могущественной Портой мирный договор, условия которого оказались крайне невыгодными для Светлейшей. Венеция окончательно теряла Кипр (он был оккупирован турками в ходе военных действий), а также небольшие владения в Эпире и Албании. Кроме того, она соглашалась выплатить значительную компенсацию.
Что же подвигло Венецию на заключение этого договора, воспринятого ее союзниками как предательство общих интересов? Если оставить в стороне затруднения чисто финансового характера, связанные с «дороговизной» войны, причиной подобного решения было, по всей видимости, стремление поправить свои позиции в Леванте. А ведь именно на них основывалось могущество и процветание Венеции. Немалую роль в этом сыграли как исторически сложившиеся традиции и обычаи государства, так и соображения сиюминутной выгоды. В историографии издавна утвердилась точка зрения, согласно которой Великие географические открытия и последовавшее за ними возникновение новых морских и торговых путей явились роковыми в судьбе торговых связей Венеции с Востоком. Долгое время исследователи утверждали, что именно эти процессы положили конец процветающей торговле специями. Однако это не совсем так. Правомернее говорить о том, что на протяжении XVI в. в зависимости от изменения экономической и политической конъюнктуры венецианская торговля знала периоды подъема и упадка. И если в 1504 г. принадлежавшие Венеции галеры вернулись из Александрии и Бейрута без груза специй, а в 1515 г. республика была вынуждена закупать перец в Лиссабоне, то позднее, в 1550–1570 гг., проходившие по Средиземному и Красному морям традиционные пути торговли специями вновь приобрели прежнее значение. Впоследствии, после захвата Испанией Португалии, Филипп II предложил Венецианской республике монополию на торговлю специями и их перепродажу в Лиссабон. Однако Светлейшая отказалась под тем предлогом, что основная сфера ее государственных интересов находится на Востоке. Ситуация изменилась лишь в начале XVII в., когда основной объем торговли специями распределялся уже между западными, а не восточными торговыми компаниями. В этот период Венеция, постепенно утрачивая свои позиции великой морской державы, лишалась и традиционной роли посредника в торговле между Западом и Востоком.
Из сказанного, однако, не следует, что, хотя традиционные области приложения усилий венецианского патрициата — торговая деятельность и отношения с Востоком — находились в глубоком кризисе, он не отдавал себе отчета в происходящем. Наиболее дальновидные слои общества довольно скоро поняли, что бесплодное оплакивание славного прошлого Крестовых походов ни к чему не приведет и единственно возможный выход из сложившейся ситуации — попытаться изменить привычные методы и стиль мышления. Доказательство тому — активные поиски новых экономических решений, характерных для Венеции XVI в. Несмотря на внешнее различие, они преследовали одну цель — коренную перестройку экономики города и преобразование Венеции из торгово-посреднического центра в производственный на манер других итальянских городов-государств. Несомненно, самой важной экономической инициативой Венеции XVI в. стало бурное развитие шерстяной промышленности (в 1602 г. было произведено 28 729 кусков сукна), очень скоро нанесшее ущерб интересам местных центров производства в материковой части республики. Помимо суконной промышленности следует отметить также производство стекла в Мурано и изготовление предметов роскоши, в котором Светлейшая не знала равных. А как важна была роль книгопечатного дела в Венеции XVI в.! В момент его расцвета в городе насчитывалось примерно 113 типографий, в их числе типографии Мануция[239] и Джолито[240], занимавшие особое место не только в истории книгопечатания, но и вообще в истории культуры XVI в.
Экономические преобразования были призваны вернуть Венеции былое величие. В 1565 г. в городе проживало 175 тыс. жителей (цифра по тем временам немалая!), и даже после эпидемий чумы 1576–1577 гг. этот показатель достигал примерно 140 тыс. человек. Параллельно с демографическим взлетом в Венеции началось бурное развитие монументального строительства. Многие из знаменитых венецианских дворцов, в частности Палаццо Корнер-Спинелли, были возведены именно в XVI в. Тогда же приобрела свой нынешний вид Пьяцца Сан-Марко. В 1537–1540 гг. архитектор Якопо Сансовино построил здание знаменитой Лоджетты, Старой библиотеки Сан-Марко (1536–1554) и Монетного двора (Ла Дзекка) (1537–1545). Наконец, в 1586 г. силуэт площади был дополнен сооруженным архитектором Виченцо Скамоцци зданием Прокурацие нуове (Новые прокурации). Так в пору заката былой славы Венеция пыталась запечатлеть свой образ в эпоху наивысшего расцвета.
Между тем бум в венецианской промышленности и оживление экономической жизни города оказались недолговечными. «Бабье лето» итальянской экономики, явившееся результатом благоприятной конъюнктуры и следствием преобразований в экономической жизни Италии, было коротким. Уже в 1570 г. в шерстяной промышленности проявились первые признаки застоя. Этот же процесс коснулся как частного, так и военного кораблестроения: судостроительная промышленность, ориентированная на производство устаревших к тому времени моделей, начала давать сбои. В этих условиях самым надежным и по многим показателям выгодным видом вложения капитала оказалась недвижимость. Причем речь шла прежде всего о приобретении земель в материковой части венецианских владений.
Непрерывный рост населения как в самом городе, так и на материке привел к обострению продовольственной проблемы. Об этом свидетельствует, с одной стороны, распространение в сельской местности с середины XVI в. кукурузы (эта культура оказалась более рентабельной, чем пшеница, и требовала меньших затрат), а с другой — проведение в этот период крупномасштабных мелиоративных работ. По самым оптимистическим подсчетам, площадь размером около полумиллиона кампи[241] до того необрабатываемых полей Тревизо были введены в севооборот. В любом случае, какими бы ни были масштабы этого феномена, несомненно, что выявившаяся еще со второй половины XV в. заинтересованность венецианского патрициата в приобретении поместий в материковой части владений Светлейшей стала настолько острой, что этот процесс превратился в подлинную гонку за землей. На протяжении XVI в. число загородных вилл знатных венецианцев возросло в 4 раза по сравнению с предыдущим столетием и достигло 257. Среди этих сооружений встречаются истинные шедевры неоклассицизма Андреа Палладио[242]: Маль-контента недалеко от Миры (1560), Ротонда близ Виченцы, Бадоэр неподалеку от Ровиго, великолепная вилла Барбаро-Вольпи ди Мазер, расписанная Паоло Веронезе (1528–1588). По подсчетам патриция Пьеро Бадоэра, к 1588 г. жители Венеции заселили примерно треть земель Падуи, 18 % области Тревизо и 3 % более отдаленных земель Вероны. Вместе с тем сбор десятины, поземельного налога, взимавшегося как со светских, так и с церковных землевладений, вырос с 33 тыс. дукатов в 1510 г. до 134 тыс. в 1582 г., что было значительной суммой даже в условиях инфляции, вызванной «революцией цен».
Имеющиеся в нашем распоряжении источники не позволяют с полной достоверностью судить о том, какая именно часть высших слоев венецианского общества в наибольшей мере способствовала вложению средств в недвижимость и скупала земли на материке. По всей вероятности, новые землевладельцы были выходцами из древних влиятельных родов. Процесс превращения венецианского патрициата в земельную аристократию сопровождался сужением этого круга и превращением его в элиту, а нередко находился от него в прямой зависимости. Собственно, в политическом отношении эта тенденция проявлялась уже давно. Так, во время войны с турками в состав Большого совета вошли молодые отпрыски лучших семей города. Хотя многим еще не исполнилось 25 лет (что было необходимым условием), они предоставили сумму в 20 тыс. дукатов. С этих пор главным арбитром общественно-политической жизни города становится Совет десяти с участием небольшой по численности комиссии, в которой заседали представители самых знаменитых семей Венеции (zonta). Это в свою очередь вызвало волну негодования тех слоев нобилитета, которые в данной ситуации оказались фактически исключены из сферы управления. В частности, в 1582 г. так называемой партии «молодых» удалось добиться запрета на деятельность zonta и ограничения полномочий Совета десяти. Но в этом случае можно говорить лишь о временном успехе, попытке остановить необратимый процесс: экономический упадок почти всегда сопровождался регрессом политической системы.
Вместе с тем в истории Венеции XVI в. сочетались определенные черты как упадка, так и несомненного величия, проявлявшегося, в частности, в экономической жизни города, в недрах которой, как уже отмечалось, все еще сохранялась способность к возрождению и выживанию. Представители правящего класса неоднократно являли примеры мужества в дни наложения интердикта[243] и добились успеха в великой битве при Лепанто. Но, пожалуй, ничто так не свидетельствует о величии Венеции того времени, как достижения в области культуры и искусства. В середине столетия в городе жили и работали Андреа Палладио и Паоло Кальяри, прозванный Веронезе, — величайшие художественные авторитеты того времени. Наконец, это город, в котором, несмотря на духовный климат эпохи Контрреформации, удалось в значительной мере сохранить прежнюю интеллектуальную свободу. И вовсе не случайно, что именно из среды венецианского патрициата вышел один из виднейших представителей католической Реформации кардинал Джузеппе Контарини, ставший в 1537 г. инициатором «Проекта исправления церкви». Неслучайно и то, что первый печатный перевод Библии на итальянский язык вышел в свет в 1532 г. именно в венецианской типографии. Светлейшая поддерживала активные торговые связи с германским миром, что создавало реальные предпосылки для проникновения новых идей и реформаторских веяний. Высокий уровень развития печатного дела, богатство книжного рынка и знаменитый Венецианский университет притягивали к себе прогрессивные интеллектуальные силы Италии. Одним из представителей блестящей плеяды итальянских мыслителей XVI в. был Пьетро Аретино (1492–1556), живший в Венеции в 1527–1556 гг. В своих письмах он называл город «царицей всех городов» (papessa di ogni cittade). Однако выдающиеся качества и талант Аретино не должны затмевать в наших глазах достоинств многих других, пусть и менее значительных представителей общественно-политической мысли Италии. Духовная жизнь Венеции этой эпохи несла на себе особый отпечаток космополитизма, смешения разнородных элементов: город давал приют изгнанникам, жертвам преследований, бродягам. Среди владельцев типографий в Венеции XVI в. встречались выходцы из разных частей Италии: флорентийцы, неаполитанцы, уроженцы Бергамо, Сиены и даже французы. Те же тенденции проявлялись и в области художественного творчества. Так, архитектор Пьяцца Сан-Марко Якопо Сансовино был родом из Флоренции. Во многом благодаря атмосфере духовной свободы, которая отчасти сохранилась в городе и после Тридентского вселенского собора, венецианские интеллектуалы успешно противодействовали попыткам властей ввести «Индекс запрещенных книг». Все это способствовало поддержанию укоренившегося в итальянском общественном мнении мифа о Венеции. В конце XVI в. он был особенно актуален, причем распространению этого мифа способствовали не только сами горожане, как, например, историк Паоло Парута[244], но и принявшие венецианское гражданство чужеземцы. Среди последних был, к примеру, Франческо Сансовино, сын Якопо Сансовино, написавший в 1581 г. трактат «Презнатный и удивительный город Венеция». Книга имела большой успех. Во всех этих сочинениях Светлейшая представала как последний оплот широкого «представительного» правления. Казалось, в ней еще жила та свобода, которую прочие города и государства Италии либо утратили, либо так никогда и не узнали. В трепетном поддержании этой легенды, в этом самолюбовании, трогательной грусти по прошлому и в патриотизме проявлялся все тот же провинциализм, в том или ином виде отличавший в конце XVI в. культурную жизнь всех итальянских городов от Флоренции до Венеции, от Неаполя до Милана. Но было в этом и осознание причастности к великой и непрерывной культурной традиции, чувство собственного достоинства и гордости. Между тем дни интердикта, время политической и интеллектуальной схватки Паоло Сарпи[245] с деятелями Контрреформации, были уже не за горами. Но об этом пойдет речь впереди.
В XVI в. перед всеми итальянскими государствами стоял выбор: чью сторону принять в грандиозном поединке Франции и Габсбургов, длившемся вплоть до заключения мирного договора в Като-Камбре-зи. Генуя сделала выбор первой. В 1528 г., сразу после разграбления Рима, когда на территории Апеннинского полуострова еще шли военные действия между войсками Карла V и Франциска I, власть в Генуе захватил Андреа Дориа. Он тотчас разорвал традиционные союзнические отношения республики с Францией и объявил о переходе на сторону империи и Испании. И это был окончательный выбор. В отличие от Венеции, которая не совершала шагов со столь необратимыми последствиями, пытаясь вести политику неприсоединения (насколько это вообще было возможно ввиду ослабления ее позиций), Генуя прочно вошла в сферу влияния сначала Священной Римской империи германской нации, а затем собственно Испании. Поскольку шаг этот она сделала первой, то и извлекла наибольшую выгоду из сложившейся ситуации. В силу своего географического положения Генуя была тем самым промежуточным звеном, которое связывало средиземноморские и континентальные владения империи. Карл V и Филипп II исходили из того, что, овладев Генуей, они смогут наладить быстрое сообщение между Барселоной и Миланом, Средиземноморьем и Центральной Европой. Генуэзцы полностью отдавали себе в этом отчет. Верность интересам Габсбургов несла с собой неслыханные выгоды.
Сам по себе факт присутствия генуэзских купцов в испанских портах уже несколько веков не был ни для кого новостью. Однако отныне эти связи приобрели более широкий и разветвленный характер. Именно генуэзцы предоставляли Карлу V свои корабли, заручились правом монополии на импорт испанской шерсти, производство и продажу мыла. Но главным источником их дохода оставалось финансирование испанской короны; в обмен генуэзцы брали на откуп сборы налогов, добивались прав на синьориальные титулы и земельные владения в Испании и Неаполитанском королевстве, почетные должности и высокие посты. Так, Андреа Дориа получил принципат Мельфи, а Амброзио Спинола[246] — титул главнокомандующего испанскими войсками, во главе которых он разбил в Нидерландах великого Морица Нассауского (Оранского)[247].
Однако лишь со второй половины XVI в. последствия экономического и политического союза Генуи и Испании Филиппа II сказались во всей полноте. Так, в отличие от германских банкиров, и прежде всего Фуггеров, генуэзские финансисты вышли из тяжелейшего кризиса, связанного с первым банкротством испанской короны в 1557 г., с наименьшими потерями, что в значительной мере укрепило их позиции на международном финансовом рынке. Кроме того, подъему Генуи способствовало гибельное для положения Антверпена восстание в Нидерландах, что привело к переоценке роли средиземноморских торговых путей. С 1570-х годов к причалам Генуи начали регулярно прибывать корабли с американским серебром. Ценный груз поступал из Севильи и Барселоны в Центральную и Северную Европу. Таким образом, через лигурийские города проходили несметные богатства, необходимые для борьбы во Фландрии и финансирования Weltpolitik[248] Габсбургов. Генуэзские банкиры ссужали огромные суммы в счет грядущих поступлений серебра из Америки и не оставались внакладе на момент прибытия этого ценного груза и платежей. В результате Генуя заняла место, принадлежавшее прежде в финансовом мире Лиону и Антверпену. В предшествующую эпоху крупнейшим центром торговой и финансовой деятельности становились трехмесячные ярмарки в Безансоне в провинции Франш-Конте. Начиная с 1579 г. они переместились в Пьяченцу. Этот город был расположен относительно недалеко от Генуи, и на протяжении всего XVI в. и позднее он оставался под ее контролем. Речь шла о гигантских суммах. По приблизительным подсчетам, в 1580 г. она исчислялась суммой 37 млн скуди, а через несколько лет — 48 млн скуди. Разумеется, всегда существовал риск срыва платежей со стороны несостоятельной в финансовом отношении испанской короны: начиная со знаменитого кризиса 1557 г. банкротства повторялись с пугающей периодичностью. Но генуэзские банкиры умели застраховать себя от последствий подобных бедствий и в случае финансовых потерь возмещали их (хотя бы частично) тем, что получали от Испании новые права на откуп налогов или же земельные владения. Пожалуй, ни один из итальянских городов не извлек такой выгоды из вызванного «революцией цен» подъема европейской экономики, как Генуя. Вслед за банковским делом стали бурно развиваться ремесла и небольшие мануфактуры — обработка кораллов, производство шелка и бумажной продукции. Вместе с тем экономическая эйфория в значительной мере способствовала окончательной кристаллизации структуры общественных отношений. Расцвет Генуи во второй половине XVI в. связан прежде всего с подъемом сосредоточенной вокруг Банко ди Сан-Джорджо финансовой олигархии, что, в свою очередь, сопровождалось усилением аристократического характера социально-политической структуры города и его владений. Новой вехой на пути укрепления олигархии стал произведенный Андреа Дориа в 1528 г. государственный переворот. Сложная реформа государственного устройства, в соответствии с которой избирательная система должна была сочетаться с жеребьевкой, послужила прикрытием для преобразования государства в интересах олигархии. Сам Дориа фактически взял на себя роль посредника в противоборстве политических сил города. Причем «старая знать», состоявшая из выходцев из древних родов и крупных банкирских династий, связанных с Банко ди Сан-Джорджо, получила заметное преимущество перед так называемой «новой знатью», включавшей в себя представителей торгово-промышленных слоев города. Последние не преминули выразить свое недовольство сложившейся ситуацией, свидетельством чему стал второй в истории Генуи XVI в. государственный переворот. Речь идет о подготовленном в 1547 г. семьей Фиески заговоре и последовавшем за ним народном восстании. Попытка потерпела крах, и неумолимый Андреа Дориа использовал этот провал как предлог для дальнейшего усиления олигархического элемента в социальной структуре Генуи. В результате одна четверть членов Большого совета получали свою должность не путем жеребьевки, а назначались главами Банко ди Сан-Джорджо. Что же касается членов еще более урезанного Малого совета, то они избирались не жребием среди всех знатных горожан, а назначались членами реформированного Большого совета. Лишь в 1576 г. представителям «новой знати» удалось добиться частичного реванша, например пересмотра конституционного устройства государства и облегчения усилившегося налогового бремени. Однако незначительные перемены в государственном устройстве не могли изменить утвердившуюся тенденцию: отныне политическая жизнь Генуи все в большей мере определялась интересами и экономической мощью крупной финансовой олигархии, возглавлявшей Банко ди Сан-Джорджо. С 1576 г. до самого конца Генуэзской республики ее конституция уже не претерпевала значительных изменений, а внутренние политические баталии постепенно сошли на нет. Это, в свою очередь, свидетельствовало не столько о достижении социального равновесия, сколько о завершении многовекового процесса кристаллизации общественных отношений.
В конце XVI в. правители Генуи преследовали в своей деятельности скорее экономические, чем государственные интересы. Со временем все больше проявлялся контраст между могуществом знаменитых генуэзских финансистов и Банко ди Сан-Джорджо, с одной стороны, и слабостью политического устройства — с другой. И хотя власть имущие горожане ссужали гигантские суммы испанскому королю, без его помощи Генуя едва ли смогла бы самостоятельно подавить восстание корсиканских горцев. Вместе с тем из всех итальянских городов она оказалась наиболее независимой и устойчивой к внешнему влиянию. Отправив своих мореплавателей бороздить моря и океаны, Генуя стала одной из первых международных финансовых держав в Новой истории. Возможно, в этом нашла отражение и сама суть итальянской истории во второй половине XVI в.
При папах второй половины XVI в. Рим был не только столицей огромного государства, северные границы которого после завоевания Феррары в 1598 г. достигали долины р. По, но и центром обновленного и агрессивного католицизма Контрреформации. Начиная с эпохи Юлия II и Льва X в Риме шло грандиозное строительство. Ни один итальянский или европейский город, будь то Венеция, Париж или Лондон, не переживал в XVI в. такой впечатляющей застройки и перестройки, какая происходила в Вечном городе. За это время в Риме были построены или отреставрированы 54 церкви, возведены 60 дворцов знати, 20 вилл, жилые дома для 50–70 тыс. жителей и два новых квартала. Кроме того, были проложены 30 новых дорог, а также три отреставрированных акведука, обеспечивавших при помощи 35 общественных фонтанов снабжение города водой даже в высокой его части. Таковы лишь некоторые данные строительного бума в Риме в XVI в. Нельзя не упомянуть в связи с этим о таких знаменитых памятниках той эпохи, как купол собора Св. Петра (его открытие произошло в праздник Рождества в 1589 г. и было отмечено залпами пушек замка Сант-Анджело), Ватиканский и Латеранский дворцы, Палаццо Монтекавалло (ныне Палаццо Квиринале — Квиринальский дворец) и Колледжо Романо. Любой, кто хоть немного знаком с топографией современного архитектурного Рима, не подвергнет сомнению свидетельства вернувшихся после долгого отсутствия путешественников XVI в., уверявших, что город изменился до неузнаваемости. Правда, они не только восхищались новыми зданиями и прямыми улицами, лучами расходившимися от больших площадей, но и с растерянностью, а порой и грустью отмечали исчезновение знакомой улочки или уголка. Строительная лихорадка сопровождалась, как это нередко случается в истории, горячкой уничтожения. В 1581–1582 гг. ради возведения главного дома иезуитов — Колледжо Романо — был стерт с лица земли целый квартал. При этом не останавливались и перед ликвидацией памятников античного и средневекового Рима. Так, при строительстве моста Сикста использовались каменные глыбы Колизея, а при возведении Ватиканского дворца — мрамор из церкви Сант-Адриано, которая, в свою очередь, являлась перестроенной в Средние века (ни больше ни меньше!) старой римской курией, священного места заседания Сената. Понятны в этой связи протесты Рафаэля против бессмысленных уничтожений, производимых «мастером-разрушителем» Донато Браманте. Вполне объяснима и горечь Рабле, ставшего в 1536 г. свидетелем разрушений и перестройки Рима по случаю торжественного въезда Карла V. Поистине изречение «Облик города меняется, увы, быстрее, чем сердце смертных» в полной мере справедливо и для XVI в.
В таком необыкновенном городе, как Рим, особым было и население. Причем речь идет не столько о его численности (там проживало 115 тыс. человек, что лишь немногим меньше аналогичных показателей для Неаполя и Венеции), сколько о его составе. Дело в том, что ни в одном итальянском городе, кроме Рима — прибежища священников, монахов и паломников, — мужское население численно не превосходило женское. Вероятно, именно этим объясняется широкое распространение в Вечном городе проституции и слава римских куртизанок, уступавших лишь венецианкам. В годы больших торжеств путешественники, паломники, искатели приключений и иммигранты намного превосходили по своей численности собственно римлян и жителей области Лацио. Согласно переписи населения 1576 г., следует, что из 3495 проживавших в городе человек 2922 были приезжими. Среди них встречались не только уроженцы различных областей Италии, но и испанцы, французы, поляки, турки и многие другие. При этом в переписи не были учтены изгнанные Павлом IV в гетто евреи. Их колония являлась, однако, довольно многочисленной — 1750 человек — и насчитывала к концу XVI в. 3500 жителей. Евреям было официально запрещено проживание во всех городах Папского государства, за исключением Анконы. Однако в космополитическом Риме по чисто экономическим соображениям с их присутствием мирились.
Город курии, кардиналов, многочисленных гостиниц, куртизанок и приживалов был в числе тех итальянских центров, которые не столько производили, сколько потребляли, не столько тратили, сколько транжирили. Львиная доля средств уходила на возведение церквей и дворцов, на проведение торжеств и демонстрацию собственного богатства. Экономика была в сущности экономикой города-паразита, жившего, если так можно выразиться, «рубя сук, на котором сидишь». Большая часть тратившихся в Риме денег, питавших амбициозную международную политику пап, их меценатство и слишком дорогостоящее монументальное строительство (один собор Св. Петра обошелся государству в сумму, равную его годовому доходу, — 1,5 млн скудо серебра), приходила извне. С уменьшением пожертвований и взимавшихся со всех католических провинций податей Папское государство все чаще стало прибегать к кассам и кредитам сначала флорентийских, а затем и генуэзских банкиров. Особое значение приобретали отныне налоговые сборы государства. Действительно, на протяжении всего XVI в. поступления в папскую казну постоянно росли: в целом, учитывая девальвацию монеты, в 1526–1600 гг. общая сумма налоговых сборов увеличилась более чем вдвое. Наконец, именно фискальный вопрос доминировал в проводимой папами эпохи Контрреформации, и в частности Сикстом V, политике «абсолютистской» централизации (выразившейся в создании конгрегаций и общем переустройстве центральной и местной администрации). В остальном едва ли приходится говорить об «абсолютизме», так как обычно этим термином обозначают деятельность правительства, направленную не только на достижение предельно возможного уровня централизации и административного управления, но и на продвижение по социальной лестнице сословий буржуазии и пополанов, а также на поддержку их деятельности. Однако в Папском государстве второй половины XVI в. об этом либо вообще не шла речь, либо говорили крайне редко.
Конечно, некоторые знатные фамилии — из самых старых и непокорных — были вынуждены отказаться от многих привилегий и прерогатив, делавших их независимыми правителями. Что касается доходов, то вследствие «революции цен» и новой фискальной политики папства представители древних родов либо разорялись, либо несли значительные потери. Однако как пришедшие им на смену нувориши и новые дворяне, так и «сельские торговцы», которым они сдавали в аренду землю, не уступали им в стремлении переложить на плечи своих «людей» и крестьян экономические трудности. Неудивительно поэтому, что вторая половина XVI в. стала периодом наступления «синьориальной реакции» или, иными словами, систематических выступлений синьоров против пережитков некоторых «свобод» сельского мира, общинного пользования лесами и пастбищами, традиционных форм взаимной поддержки. Кроме того, синьоры стремились заменить оседлых земледельцев сезонными рабочими из отсталых горных районов.
Растущее давление города на деревню, череда страшных неурожайных лет и голод не могли не вызвать острейшего социального напряжения. Неприятие знатью абсолютистской централизации и фискальной политики папства и отчаянный протест плебса слились воедино, что привело к одной из самых впечатляющих в истории Италии вспышек бандитизма. В недрах этого явления выделились два течения: феодально-аристократическое и крестьянско-бунтарское. Ярчайшим представителем первого был Альфонсо Пикколомини, герцог Монтемарчано, жившей близ Анконы и породнившийся со знатным родом Орсини, а второго — Марко Шарра, человек низкого происхождения (который заставлял называть себя «бичом Господним, посланником Божьим против ростовщиков и держателей праздных денег»). О последнем говорили, что он воровал у богатых, чтобы отдать деньги бедным. В 1577–1595 гг. бандитизм охватил всю территорию Папского государства, угрожая несколько раз самой столице. Гробница Цецилии Метеллы у городских ворот долго служила пристанищем разбойников. Против дерзости и отчаяния тысяч и тысяч ушедших в подполье людей не помогали ни массовые казни (их насчитывают 5 тыс. только в 1590–1595 гг.), ни проводимая Сикстом V политика «железного кулака», ни совместные с правителями соседних государств карательные акции. После смерти папы в 1590 г. и периода относительного спада бандитизм вспыхнул с новой силой. Лишь после 1595 г. и окончания голодных лет он пошел на убыль, но не исчез: огонь продолжал теплиться в золе.
Порочный круг между налогами, синьориальной реакцией, неурожаями и бандитизмом, в котором оказалось Папское государство в последние десятилетия XVI в., глубоко отразился на его экономической структуре и производительной способности. В этот период ряд областей государства вступил в полосу упадка, достигшего полной деградации в XVII в. Примером тому служат окрестности Рима. Если в XIX в. путешественники видели заброшенные и опустошенные малярией земли, то в XVI в. они вовсе таковыми не были, внося свой вклад в снабжение столицы продовольствием. Те же процессы проходили и в маремме[249] в окрестностях Тарквинии, считавшейся одной из житниц Папского государства. Однако с конца XVI в. процесс постепенного упадка и медленного вымирания (обозначившийся, впрочем, с последних столетий Средневековья) приобрел чудовищные формы. На самом деле помимо уже упомянутых причин общего характера этому способствовал и целый ряд других факторов, в частности стремление крупных римских землевладельцев превратить в пастбища земли, отведенные под зерновые. В XVI в. Рим был крупнейшим потребителем ягнятины и овечьего сыра. А потому сельские землевладельцы довольно быстро поняли, что, отправляя «молочных барашков» на трапезные столы состоятельных римлян, они заработают куда больше, чем поставляя плебсу дешевый хлеб. Таким образом, в окрестностях Рима, как и в Англии времен Томаса Мора, овцы сгоняли людей с земли! А на место деревень, пашен и лесов приходила малярия. Напрасны были попытки папского правительства помешать этому рядом мер, направленных на поощрение выращивания злаковых культур, и осуществлением при Сиксте V мелиорации Понтинских болот. Судьба римских деревень была уже решена.
Конечно, в сельском хозяйстве Рима и мареммы в области Лацио в XVI в. в наибольшей степени проявились черты упадка и деградации. Что же касается других регионов Папского государства, особенно его северных провинций, тяготевших в экономическом отношении к Паданской равнине, то там встречались в тот период и зоны аграрного прогресса. Одной из них был, в частности, район Болоньи, где получила распространение (и с помощью довольно развитой техники) культура возделывания конопли. Однако в целом в Папском государстве начался период застоя, граничившего с полным упадком. Неизбежным следствием усиления фискального гнета, бандитизма, голодных лет и наступления синьориальной реакции были нищета и лишения. И если первые проходили или ослабевали, то последние оставались. Неслучайно Папское государство, являвшееся еще к 1570 г. экспортером зерна, в последующие десятилетия все чаще было вынуждено закупать его в других областях Италии и за ее пределами. Так, во время неурожайных лет (1590–1594) в Чивитавеккье отмечены первые случаи ввоза зерна из северных стран.
Государь не только взваливает все тяготы на плечи народа и сосет из него кровь, <…> обескровив его налогами, он ввергает его в уныние, лишая малейшей возможности заработать деньги, а следовательно, и заплатить эти налоги.
Текст, из которого взята данная цитата, завершает знаменитое изречение Плиния: «Latifundia Italiam perdidere»[250]. Авторство не вызывает сомнений: речь идет о иезуите Джованни Ботеро.
Как мы видели, судьба того поколения итальянских мыслителей, живших и творивших в годы понтификата Льва X и Павла IV, оказалась весьма драматичной. Надежды, связываемые со вступлением на папский престол выходца из семьи меценатов, уроженца самого просвещенного города Италии, питаемые и подкрепленные первыми годами и актами понтификата Павла III, рухнули под воздействием церковного раскола и взрыва нетерпимости с обеих сторон. В атмосфере Контрреформации и посттридентского католицизма любое предложение по объединению и примирению Церквей или же высказывание в духе Эразма Роттердамского с каждым днем выглядели все более анахроничным. Отныне интеллектуалам предстояло сделать следующий выбор: полностью порвать с ортодоксальным католицизмом или же в той либо иной форме подчиниться; эмигрировать или остаться. Причем первый путь был не легче второго.
Между тем дело заключалось не только в трагедии поколения Контарини, Поула, наконец, самого Микеланджело, т. е. всех тех, кто до последнего возлагал надежды на церковный собор. Речь шла об упадке интеллектуалов как «класса», о полной дискредитации того особого положения, которое на протяжении многих веков занимали ученые в итальянском обществе. Точнее, речь шла о кризисе таких масштабов, какой до сих пор итальянская интеллигенция не переживала.
Сказанное, однако, не означает, что кризис немедленно сказался на уровне интеллектуальной и художественной жизни Италии: подобная трактовка представляется слишком упрощенной. Наследие Возрождения было для этого слишком велико. Но все же кризис существовал, хотя проявлялся он не столько в истощении творческих сил, сколько в их беспорядочном растрачивании. Томимые творческим беспокойством, итальянские интеллектуалы не могли бездействовать. Мы присутствуем, таким образом, при процессе разрыва единства, слитности и полифонии великой культуры Возрождения.
Прежде всего это нашло отражение в географическом размежевании. Уже говорилось о «флорентизме» членов Академии делла Круска, об «амброзианском» подъеме в Милане, связанном с именами епископов Борромео, о «венецианстве» семейства Парута и Сансовино. И это далеко не единственные примеры подобного рода. Достаточно вспомнить о феномене Неаполя и историографии Анджело Ди Костанцо, которые также могут служить иллюстрацией истории развития местных культурных традиций. Во всех этих случаях речь идет об одной и той же тенденции к размежеванию и провинциализму, получившей особое развитие в XVII в. Высшим же проявлением этой тенденции стало возникновение масок отдельных городов на подмостках комедии дель арте. Вместе с тем новый провинциализм, рожденный в стенах академий и находящийся под покровительством государей-меценатов, был лишен той жизненной закваски и потенциала, которые издавна отличали полицентричную культуру Италии. Ничто так не далеко от истинного флорентийского духа, чем творчество литераторов флорентийской школы конца Чинквеченто.
Однако возникновение «местных» культур стало лишь одним из симптомов более общего процесса размежевания итальянской интеллигенции. Возможно, ни в какой другой сфере это не сказалось с такой очевидностью, как в области изобразительных искусств, столь сильно подверженной влиянию извне и воздействию локальных традиций. Что бы ни включал в себя термин «маньеризм», которым принято обозначать художественные течения и выразительные средства того исторического периода, он не в состоянии охватить все многообразие итальянского искусства в ту эпоху. Оно проявляется в различных формах: от картин на религиозные сюжеты до первых натюрмортов, от больших живописных циклов, иллюстрирующих величие того или иного монаршего дома, до миниатюрного портрета, от каменных колоссов Бартоломео Амманати[251] и Баччо Бандинелли[252] до почти чеканных статуэток Бенвенуто Челлини[253] и Джамболоньи[254], от сурового стиля церкви Иль-Джезу Джакомо да Виньолы до грации палладианских вилл, от контрастности Тинторетто до несколько туманной рафинированности Веронезе. На самом деле во всем этом превалирует стремление к экспериментаторству, которое зачастую становится самоцелью и создает основу для пестрого веера решений. Опыты подобного рода отличает тщательная забота о деталях, из чего проистекает стремление «больших» искусств заимствовать технику и приемы у своих младших собратьев. Так, живопись часто становится декорацией (достаточно вспомнить trompe-l’oeil[255] Джулио Романо[256] в Палаццо дель Те в Мантуе — подлинном храме итальянского маньеризма), скульптура — ювелирным искусством, а сама архитектура превращается в «сценографию» садов и «режиссуру» праздников, торжественных въездов, погребальных церемоний. На подходе барокко: первое произведение великого архитектора Джованни Лоренцо Бернини датируется 1625 г.
В литературе также доминирует разнообразие приемов и утонченность экспериментов. В этот период доводятся до совершенства выразительные средства всех жанров. Причем на каждом из них лежит печать экспериментаторства, что также свидетельствует о приближении эпохи барокко. У неаполитанца Джамбаттисты делла Порты комедия достигает степени гротеска и по форме предвосхищает комедию дель арте. У Джамбаттисты Джирарди Чинцио, автора, у которого многое позаимствует Шекспир, трагедия тяготеет к жестокости, а новелла — к романтике и экзотике. Автобиография, как, например, знаменитое «Жизнеописание» Бенвенуто Челлини, становится приключенческим романом. Наконец, поэзия сливается с музыкой и рождает мелодраму: первым произведением этого жанра стала показанная в 1595 г. во Флоренции «Дафна»[257].
Таким образом, перед нами богатейшая картина многообразия художественной жизни Италии второй половины XVI в. Вместе с тем она лишена тех достижений и шедевров, которые отличали эпоху Льва X. Из всех литературных произведений второй половины столетия лишь «Освобожденный Иерусалим» Торквато Тассо (1544–1595) действительно противостоял наступлению реакции и продажности эпохи. Но скольких сил стоило его автору отстраниться от своих привязанностей и наклонностей, печали и чувственности, природной эмоциональности и смирения перед лицом Контрреформации! На примере творческого пути Тассо, его тяжелой и беспокойной жизни отчетливо прослеживается процесс размежевания итальянской интеллигенции того периода.
Обрисовав в общих чертах положение интеллектуалов Италии в эпоху посттридентской реакции, остается определить, каковы были позиции самих идеологов Контрреформации. Традиционно считается, что они являлись ярыми противниками рационализма и имманентности культуры Возрождения. Хорошо известны такие эпизоды, как осуждение инквизицией «веселого» представления Тайной вечери Паоло Веронезе или борьба иезуитов против ненавистной им памяти Никколо Макиавелли, не говоря уже о казни Джордано Бруно и заточении Томмазо Кампанеллы. Следует, однако, подчеркнуть, что репрессивные и карательные акции не были единственной стороной политики Контрреформации в области культуры. Ее роль заключалась не столько в глумлении над и без того поверженным врагом, сколько в попытке восстановить былое величие и создать новый интеллектуальный койне. Примером тому может служить культурная деятельность «Общества Иисуса» и его попытка создать новый «штат» интеллектуалов. Впитав достижения гуманистической филологии и педагогики, он мог бы заменить при дворах государей и в научных школах гуманистов старой формации и приобрести в обществе влияние и авторитет, которые имели последние. Между тем ненавистная иезуитам и по мере возможности искоренявшаяся политика макиавеллизма возрождалась в иных формах. Известно, что Ботеро и другие идеологи «Общества Иисуса» занимались, в частности, разработкой теории «государственного интереса».
Предпринимаемые в этом направлении усилия идеологов Контрреформации, стремившихся обратить в свою пользу культурное наследие гуманистов и тем самым придать своим ставленникам тот престиж и значение, которые имели интеллектуалы светской и гуманистической формации, распространялись на все дисциплины и области науки. В филологии достаточно назвать сикстинское издание Вульгаты[258] (1590), в сфере искусства — развитие археологии, связанное с открытием римских катакомб, в историографии — публикацию в 1588–1607 гг. «Церковных анналов» Чезаре Баронио[259] и, наконец, в области науки — реформу юлианского календаря, начатую и доведенную до конца при папе Григории XIII (1572–1585). В последнем случае речь идет о сложном и трудоемком научном исследовании, которое потребовало создания авторитетной комиссии и сопровождалось оживленными дискуссиями в университетах и международных научных кругах. Огромная роль в этих обсуждениях принадлежала Тихо Браге[260] и Иоганну Кеплеру[261]. Наконец, не следует забывать и о реформе полифонии, с которой связаны имя и творчество главы римской полифонической школы Джованни Пьерлуиджи да Палестрины (ок. 1525–1594), сумевшего выразить в музыке глубокий религиозный порыв самых выдающихся деятелей Контрреформации.
Картина всех этих начинаний представляется поистине внушительной. Но все же интеллектуальная свобода эпохи Контрреформации была в значительной мере показной и искусственной, ее культурная независимость слишком ограниченной, амбиции — зачастую беспочвенными, а динамизм слишком часто прикрывал корыстные устремления. И даже такие видные представители контрреформационного крыла, как Сирлето[262], Баронио, Поссевино[263], Ботеро, не были настолько выдающимися личностями, чтобы привлечь на свою сторону большее число интеллектуалов. Тонкие эрудиты и искусные полемисты, они оставались в конечном счете людьми, преданными Церкви.
Сказанное подтверждает вывод о том, что намерение объединить вокруг нее в посттридентскую эпоху разрозненные интеллектуальные течения и тем самым разрешить на ортодоксальной основе противоречия в беспокойном интеллектуальном мире не только не имело шансов на успех, но, напротив, его провал был предопределен с самого начала. Между тем итальянский интеллектуальный койне размежевался еще в большей степени, чем прежде. В последние десятилетия XVI — начале XVII в. среди интеллектуалов встречалось немало авантюристов, путешественников, фантазеров, «вольнодумцев» и утопистов. Таким был Джулио Чезаре Ванини[264], окончивший свою жизнь в 1619 г. на костре в Тулузе. Таков и флорентиец Франческо Пуччи[265], который, совершив путешествие из Нидерландов в Трансильванию, умер по дороге в Рим, где он собирался представить папе свой проект примирения Церквей. Таков, наконец, и издатель труда Паоло Сарпи «История Тридентского собора» Марко Антонио Де Доминис[266] — епископ-отступник, умерший своей смертью и приговоренный к сожжению post mortem[267]. И как тут не вспомнить Караваджо (Меризи да Караваджо) (1573–1610), величайшего живописца той эпохи, его жизнь, полную скитаний и приключений?
В эпоху конформизма, размежевания и космополитизма интеллектуальная независимость нередко достигалась ценой шутовства или эксцентричности. Но нужна особая осмотрительность, чтобы не смешать со многими эксцентричными личностями немногих подлинных героев того трудного времени. Караваджо не был единственным среди них.
Джордано Бруно родился в Ноле в 1548 г. ив 18 лет вступил в доминиканский орден в Неаполе. Однако монастырь едва ли подходил для пылкой и мятущейся натуры Джордано. Вскоре он начал сомневаться в основополагающих догматах веры и довольно быстро навлек на себя подозрение инквизиции и был вынужден бежать из Рима. С тех пор начался период продолжительных скитаний Джордано Бруно сначала по Италии — из Рима в Нолу, Савону и Венецию, — а затем по Европе — из Женевы в Тулузу, Париж, Оксфорд, Виттенберг, Прагу, Гельмштадт и во Франкфурт. Лишь в 1591 г. скиталец вновь пересек Альпы, чтобы вернуться на родину: приглашенный венецианским патрицием Джованни Мочениго, он обосновался в Венеции. Однако это был самый неудачный период странствий Джордано Бруно. Выданный инквизиции самим Мочениго, он был арестован и перевезен в Рим, где, после долгого и трагического процесса, приговорен к сожжению на костре. Казнь была совершена на Пьяцца Кампо деи Фьори 17 февраля 1600 г.
Гладя со стороны, биография Джордано Бруно напоминает жизненный путь многих других искателей приключений и выдающихся личностей того смутного времени. Внешне так оно и было. Будучи кальвинистом в Женеве, лютеранином в Виттенберге, а по возращении на родину — приверженцем идеи примирения Церквей, Бруно оставался, по его собственному выражению, «академиком никакой академии», человеком мятежным и непредсказуемым. Однако если заглянуть глубже и проанализировать не только историю жизни Бруно, но и историю развития его мировоззрения, то что у других предстает в виде причуд и эксцентричности, у него оказывается настоящим интеллектуальным героизмом, основанным на стойкости и твердости собственных убеждений.
На самом же деле из массы напластований и привнесений отчетливо проступает суть философского учения Бруно. Отвергнув систему мироздания Аристотеля и Птолемея, он воспринял теории Коперника и перенес открытия последнего в область философии. В бесконечном мироздании, населенном множеством бесконечных миров, нет ни небес, ни концентрических сфер, но каждая точка может стать их центром. А поскольку наша планета Земля не является центром Вселенной, то человек растворяется в вечных превратностях природы, где каждое рождение есть смерть и где каждое прошлое есть настоящее. Знаменитым стало его цитирование Книги Екклесиаста (1:9):
Что было, то и будет; и что делалось,
То и будет делаться, и нет
Ничего нового под солнцем.
В этом космическом и в известном смысле трагическом видении реальности (которое, по мнению многих, предвосхищало воззрения Спинозы), старый Бог перестает быть создателем или «непоколебимым» двигателем Вселенной, а становится «душой мира», материализованной в природе. Какое значение имеют в таком случае противоречия в учениях сект и конфессий? От созерцания бесконечного единства мира к мудрецу приходит осознание бренности и вещей, и мнений людей. Его охватывает, с одной стороны, чувство подавленности, а с другой — огромной радости и восторга, аналогичное тому, какое испытывает человек, впервые открывающий новые неизвестные земли. «Время, — пишет Джордано Бруно, — всё отнимает и всё дает; всё меняется. Ничто не исчезает: это и есть то единственное, что не может измениться, единственное, что вечно и что может с упорством повторяться в сходном или в одном и том же. Эта философия расширяет мою душу и возвеличивает мой разум». В подобном видении мира было зерно скептицизма и историзма одновременно.
Джордано Бруно отстаивал свои убеждения до конца. Обращаясь к судьям, он сначала отказывался от ошибок, в которых его обвиняли, а затем вновь заявлял о своей невиновности и праве на свободу мысли. Смертный приговор этот человек встретил словами, напоминающими изречение Сократа: «Возможно, произнося приговор, вы испытываете больший страх, чем я, слушая его».
Во многом схожа с судьбой Джордано Бруно жизнь его современника и соотечественника Томмазо Кампанеллы. Уроженец Стило в Калабрии (1568), он тоже вступил в доминиканский орден и тоже очень скоро покинул монастырь, отдав предпочтение путешествиям и приключениям. Арестованный первый раз «Святой службой», он был выслан обратно в родную Калабрию. Шел 1599 год, и Кампанелла, предположив, что совпадение светил и наступление «нового века» создадут все предпосылки для возрождения мира, организовал и возглавил калабрийских повстанцев. Восстание, конечно же, потерпело поражение, а его руководитель был вновь схвачен. На этот раз он спасся от смерти, притворившись умалишенным, но это не избавило Томмазо от тюремного заключения, продолжавшегося целых 27 лет, пока в 1626 г. оно не было заменено, говоря современным языком, проживанием под надзором властей. Вовлеченный в новые интриги и новые заговоры, Кампанелла эмигрировал в 1634 г. во Францию, где, ранее предсказав триумф испанской монархии, умер в 1639 г. Он посвятил кардиналу Ришельё одно из своих произведений и воспел рождение будущего короля-солнца Людовика XIV (1638–1715).
Странной и причудливой была жизнь Кампанеллы, его поступки временами граничили с безумием. Опираясь на собственные астрологические исследования Солнца, он утверждал, что его лоб, подобно лбу Моисея, украшен семью протуберанцами. Свое прозаическое имя Томмазо заменил благозвучным именем Сквилла[268], придя к твердому убеждению, что должен стать пророком нового века и творцом всеобщего умиротворения и обновления. Основываясь на этой уверенности, Кампанелла, с одной стороны, предлагал свои услуги мага и мессии королю Испании, папе римскому и французскому королю, а с другой — мечтал осуществить с помощью калабрийских повстанцев благородную утопию «Город Солнца» (опубликована в 1623 г.). Но важно суметь увидеть трезвость этого безумия. Кампанелла говорил: «Мир сошел с ума из-за греха, а благоразумные, думая излечить его, вынуждены говорить, действовать и жить, как сумасшедшие, если скрытно не имеют другой цели».
На самом деле астрология Кампанеллы явилась попыткой интерпретировать события религиозной жизни с точки зрения изменений событий в природе. В его исследованиях мироздания отдаленно прослеживаются зачатки представлений ученых Нового времени о космосе как о взаимосвязи законов. А его пророчества предвещали великие свершения, которые уготовило будущее, и осознанием того, что современная ему эпоха — это эпоха Нового времени. «Эти новые сведения о древних истинах, о новых мирах, новых системах, новых нациях, — писал он, — являются основой нового века». Действительно, пережитки средневековой культуры и сознания сосуществовали в рассуждениях Кампанеллы с вполне современным и научным подходом к пониманию реальности. От своего учителя Бернардино Телезио[269] Кампанелла вынес убеждение в том, что действительность — это природа и что только чувство и опыт могут раскрыть ее тайны. Возражая тем, кто постоянно ссылался на «авторитет» древних классиков, особенно на Аристотеля, он утверждал, что, только самостоятельно читая большую книгу природы, можно приблизиться к истине. «Я больше научусь анатомии, — заявлял он, — у муравьев или у травы… чем из всех книг, которые написаны с начала веков». Неудивительно, что в 1616 г., еще томясь в тюрьме, автор этих строк встал на защиту Галилео Галилея, которого именно в те годы инквизиция побуждала отказаться от защиты теорий Коперника.
Богатство и военная мощь Испании времен Филиппа II, международный престиж этой великой державы и стойкая приверженность католицизму внушали уважение правителям и народам итальянских государств. Кроме того, по прошествии многих десятилетий войн и смут ее присутствие на Апеннинском полуострове казалось большинству из них единственной гарантией стабильности и покоя. Под сенью испанского покровительства генуэзские банкиры вели торговлю и заключали выгодные сделки, папство одержало победу при Лепанто, Медичи окончательно установили свою власть над Флоренцией и Тосканой и, наконец, сам полуостров на несколько десятилетий обрел мир и спокойствие. «Италия, — писал флорентийский историк Сципионе Аммирато, — не только не испытала того гнета, которого так боялась, а напротив, уже многие годы ее положение благоприятнее, чем когда-либо прежде». И это далеко не единственное суждение подобного рода.
Между тем к концу XVI в. международная ситуация изменилась, и престиж Испании начал постепенно клониться к закату. За восстанием Нидерландских провинций последовал сокрушительный разгром Непобедимой армады[270], затем — восшествие на престол во Франции Генриха IV (1589) и возврат этой страны к политике активного противостояния испанским и австрийским Габсбургам. Некоторые итальянские правители пытались воспользоваться сложившейся обстановкой, чтобы ослабить связывавшие их с Испанией узы зависимости и протектората и получить возможность проводить более независимую внутреннюю и внешнюю политику. В частности, в ходе переговоров о браке своей дочери Марии с Генрихом IV, Фердинанд I Медичи просил папу Климента VIII (1592–1605) признать нового французского короля, ясно давая понять, что в той степени, в какой это позволяло присутствие испанцев в Италии, он не прочь восстановить традиционные для Флорентийской республики дружественные отношения с Францией. Со своей стороны герцог Савойский Карл Эммануил I пошел еще дальше и в 1610 г. заключил с Генрихом IV союз, обязывавший его к совместным действиям против Ломбардии, что, однако, так и не было осуществлено из-за внезапной смерти Бурбона. Тем временем публицисты и литераторы всячески поддерживали в просвещенных кругах антииспанские настроения. «Испанская монархия, — писал в 1614 г. в своих “Филиппиках против испанцев” Алессандро Тассони, — это спящее чудовище, огромное рыхлое тело, колосс на глиняных ногах», а его грозные полководцы всего лишь «странствующие рыцари, привыкшие питаться хлебом, выпеченным на солнце, луком и кореньями и спать под открытым небом в плетеной обуви и пастушеском плаще». Сходные намеки мы обнаруживаем также в сочинениях самого блистательного «журналиста» той эпохи Траяно Боккалини[271].
Однако наибольший отклик и сочувствие антииспанские настроения нашли в Венеции. Кстати, именно там обрел приют Боккалини. Испытывая на «своем» море[272] постоянную угрозу со стороны балканских и венгерских пиратов, которым покровительствовали Габсбурги, Светлейшая была обеспокоена конкуренцией городов Папского государства на Адриатике и зажата на материке между испанской Ломбардией и землями австрийских Габсбургов.
В то же время Венеция была вынуждена смиряться с испанским господством в Италии. И если раньше, как уже отмечалось, Венецианская республика соблюдала осторожность и даже пассивность, то теперь стало очевидно, что дальнейшие уступки невозможны. Поэтому, когда в 1605 г. новый папа Павел V (1605–1624) под предлогом ареста двух духовных лиц наложил на Венецию интердикт (что произошло не без подстрекательства Испании), а правитель Милана провел на границах мобилизацию, Венеция изгнала иезуитов и вновь решительно подтвердила свою самостоятельность в области церковной политики. В дальнейшем она не отступала до тех пор, пока при французском посредничестве не были признаны ее права. Вдохновителями сопротивления Венеции были дож Леонардо Дона — в прошлом чрезвычайный посол в Риме и яркий представитель партии «молодых», которая, как уже отмечталось, издавна критиковала позицию выжидания во внешней политике Венеции, и монах-сервит[273] Паоло Сарпи. Будучи теологом Венецианской республики, Сарпи повел контрнаступление против развязанной Римом и Испанией злобной антивенецианской пропаганды, чему способствовало, в частности, сочинение Кампанеллы «Antiveneti». При этом Паоло Сарпи использовал широкие связи, которыми он располагал в «республике ученых» по всей Европе, включая галликанские и протестантские круги. Огромная эрудиция и любознательность этого человека обеспечили ему дружбу многих политиков и ученых, в том числе горячего сторонника Реформации, английского посла в Венеции Генри Уоттона, французского историка Жака Огюста де Ту[274] и самого Галилео Галилея. Убежденный противник Контрреформации, Паоло Сарпи выказывал явные симпатии призывам протестантов к миру и возрождению. Этими мотивами пронизан его главный труд «История Тридентского собора», опубликованный в Лондоне в 1619 г. Даже в этом он был достойным и преданным сыном Венеции — самого толерантного и гостеприимного города Италии в XVI в.
Победа Венеции в распре из-за интердикта не была единственным значимым успехом. В сложной обстановке, последовавшей за убийством Генриха IV (1610), Светлейшая, прибегая попеременно то к дерзости, то к хитрости, нанесла новое поражение Габсбургам, заставив их отказаться от покровительства балканским и венгерским пиратам, и тем самым пресекла угрозу своим морским коммуникациям. В те же годы Испания вынуждена была отказаться от всяких попыток взять реванш у Карла Эммануила I, который не замедлил выступить против правителя Милана в надежде отстоять право наследования Монферрато — неотъемлемой части мантуанских владений герцогов Гонзага.
Успехи Венеции и достижения Карла Эммануила I были, однако, последним заметным проявлением политической автономии итальянских государств по отношению к Испании. Расстановка сил на континенте изменилась. Гибель Генриха IV повлекла за собой ослабление позиций Франции как фактора европейского равновесия. Восшествие на венский престол воспитанного иезуитами Фердинанда II[275] означало новое наступление Контрреформации и начало Тридцатилетней войны.
В первый период этой войны события на итальянском фронте развивались в пользу Габсбургов. Нападение испанцев на ключевые позиции Вальтелины, с одной стороны, обеспечило связь между Ломбардией и австрийскими землями Габсбургов, а с другой — полностью изолировало Венецию. Последней не удалось изменить ситуацию даже при поддержке Франции и Карла Эммануила I. Не имели успеха и попытки Савойи организовать заговоры в Генуе и тем самым подорвать позиции наиболее последовательного сторонника Испании из всех итальянских городов.
Дальнейшее развитие событий Тридцатилетней войны, характеризующееся, как известно, контрнаступлением французов вплоть до победного Вестфальского мира[276], не внесло тем не менее существенных изменений в политическую карту Апеннинского полуострова. Исключением стало завоевание войсками Ришельё савойского Пьемонта, ставшего на долгие годы французским протекторатом. Восстания против испанцев в Сицилии и Неаполе были подавлены, по условиям Вестфальского договора Апеннинский полуостров остался в основном в орбите испанского влияния. Однако в отличие от предшествующих времен Испания уже не была великой державой. А потому бремя политической зависимости или полузависимости едва ли могло сравниться для итальянских государств с преимуществами протектората. По мере того как во второй половине XVII в. становился все более очевидным упадок Испанской империи, Италия стала чаще привлекать к себе внимание нового светила европейской политики — короля Франции Людовика XIV. Он счел Италию наиболее уязвимым звеном, вполне подходящим для демонстрации силы и проведения отвлекающих маневров. Именно так можно расценить французскую экспедицию в помощь восставшей Мессине (1674), закончившуюся сдачей города на расправу испанцам, несмотря на протест англичан. Демонстрацией силы была и бомбардировка французской эскадрой Генуи в 1684 г.
Что касается Венеции, то и для нее славные дни интердикта давно канули в прошлое. Новое наступление Порты, завершившееся по истечении более чем 20-летней изнурительной войны завоеванием о. Крит в 1669 г., вынудило венецианский патрициат после длительных колебаний искать поддержки в Вене, учитывая, что шансы на взятие реванша были весьма малы. Вскоре после знаменитой победы Яна III Собеского[277] под стенами австрийской столицы Венецианская республика примкнула к Святой лиге и таким образом оказалась в русле новой «восточной политики» Габсбургов. Извлеченные из этого союзничества территориальные выгоды были эфемерными (в 1699–1718 гг. Светлейшая вернула себе лишь Морею), зато постоянным фактором стало отныне усиление давления Вены на Балканский полуостров и на Адриатику и вытеснение венецианских торговцев конкурентами из Триеста. Кампоформийский мир[278] и конец республики были уже не за горами.
Для полноты картины положения Италии на европейской арене в XVII в. необходимо дать краткую характеристику папства в тот период. Ничто так не свидетельствовало о снижении роли итальянских государств в Европе, как падение престижа и авторитета курии как органа международного посредничества. Ни одна из европейских держав не приняла во внимание протеста папы Иннокентия X (1644–1655) против статей Вестфальского мирного договора, касавшихся религии, и во второй половине XVII в. никто не удивлялся тому, что Людовик XIV контролировал решения конклава. «Кое-какие права, большие претензии, политическая традиция и чуть-чуть терпения, — писал впоследствии Вольтер в своем труде “Век Людовика XIV”, — вот все, что остается сегодня в Риме от древней великой державы, стремившейся несколько столетий назад подчинить тиаре империю и Европу».
Начиная с первых десятилетий XVII в. уровень экономической активности Италии резко снизился, и последовавший за этим застой продолжался до конца столетия. Свидетельство тому — все имеющиеся в нашем распоряжении данные.
Если в 1602 г. Венеция производила 29 тыс. кусков сукна в год, то к концу века этот показатель снизился до 2 тысяч. И если в начале XVII в. в Милане насчитывалось от 60 до 70 предприятий по производству сукна, то в 1682 г. их осталось всего лишь пять. В тот же период грузооборот порта Генуи сократился с 9 до 3 млн тонн, а число занятых в производстве шелка ткацких станков упало с 18 тыс. до 2,5 тысяч. Флоренция, производившая в 1560–1580 гг. 20 тыс. кусков сукна в год, в середине XVII в. сократила объемы до 5 тысяч. То же происходило с бумазеей в Кремоне, с шелком в Калабрии, с квасцами в Тольфе, которые с 1620 г. практически не находили сбыта на рынках Европы. И этот ряд можно было бы пополнить другими примерами.
Застой в производстве и экспорте, естественно, влиял на масштабы перевозок и коммерции. Сокращение (вплоть до полного прекращения) торговли специями, которую венецианцы могли защитить от конкуренции португальцев и испанцев, но никак не от обосновавшихся в Ост-Индии голландцев, самый наглядный, классический пример этого процесса. Последствия кризиса ощутила на себе и морская торговля всех итальянских городов, за исключением Ливорно. В конце XVII в. флот различных итальянских государств составлял не более 7–8 % общего числа кораблей в Европе, в то время как флот Англии — 26 %, а флот Голландии — 17 %. Таким образом, времена превосходства итальянцев на море навсегда ушли в прошлое. Другое недвусмысленное указание на стагнацию итальянской экономики в XVII в. дает анализ ценовой политики. Немногих имеющихся в нашем распоряжении данных вполне достаточно, чтобы обосновать явную тенденцию к снижению цен, более заметную в сфере ремесленного производства, нежели в сельском хозяйстве или добывающей промышленности. Наконец, отражение общей ситуации — сведения о демографических изменениях на протяжении XVII в.
В целом население Италии последних десятилетий XVI — начала XVIII в. оставалось неизменным или увеличивалось незначительно. Если в Сицилии в 1570 г. проживало 1,7 млн человек, то в 1714 г. этот показатель составил 1 млн 123 тысячи. В других областях, за исключением Пьемонта, где темпы демографического роста были гораздо выше, ситуация оставалась примерно такой же. Конечно, говоря об относительном упадке, не следует забывать об эпидемиях чумы, которые мощными волнами попеременно обрушивались на Апеннинский полуостров то в одной, то в другой его области. Чума 1630–1631 гг., столь живо отображенная писателем Алессандро Мандзони (1785–1873) в романе «Обрученные» (1827), помимо Ломбардии затронула Пьемонт, Венето, Эмилию и Тоскану; в 1656–1657 гг., напротив, эта болезнь поразила южные районы, Сардинию и Лигурию.
Единственной областью, практически не знавшей этой череды бедствий, была Сицилия, но ее восточная часть пострадала от ужасающего землетрясения 1693 г., о разрушительных последствиях которого сегодня свидетельствуют многочисленные постройки в стиле позднего барокко в Катании, Сиракузе, Ното. Конечно, эпидемии, стихийные бедствия, неурожаи (по данным переписи населения, голод 1680 г. в Сардинии скосил четверть жителей острова) случались и в XVI в., однако они не сказывались столь сильно на общей тенденции роста населения. Тот факт, что в XVII в. такого восполнения не происходило, наводит на мысль о том, что глубинные причины демографического кризиса следует искать в общих условиях экономической жизни и в степени ее спада. В связи с этим необходимо установить, когда именно проявилась тенденция к стагнации. Если она была засвидетельствована еще до эпидемии 1630 г. (на что указывают отдельные данные), то это подтверждает нашу гипотезу, и рассуждения в мальтузианском духе, которые можно встретить в литературе конца XVI в. (Антонио Серра, Джованни Ботеро), обрели бы совершенно новое звучание.
Резкое падение мануфактурного производства, сокращение перевозок, феномены дефляции и прекращения демографического роста, обнищание широких масс населения — такова картина экономической жизни Италии XVII в. Кризис был настолько всеобъемлющим, что редкий исследователь, взявшийся за изучение, не рассматривал бы его иначе, как одну из узловых проблем в итальянской истории. И это действительно так. Мы же попытаемся развязать сей узел в той мере, в какой позволит такая экспериментальная дисциплина, как история.
Не следует забывать, что в эпоху Тридцатилетней войны вся Европа попала в большей или меньшей степени в полосу экономического спада и социальной нестабильности. Поэтому кризис в Италии развивался на фоне кризиса общеевропейского, но, возможно, еще большую остроту ему придало то обстоятельство, что Апеннинский полуостров занимал в тогдашней Европе второстепенные позиции не только в политическом, но и в экономическом отношении. Подчинение Испании влекло за собой для зависимой от нее обширной части итальянской территории усиление налогового гнета, который достигал границ платежеспособности населения, зачастую и переходил их. Неаполь и Милан были вынуждены участвовать в амбициозной политике герцога Гаспара де Гусмана Оливареса и испытать на себе последствия целого ряда банкротств, постигших финансы испанской короны. Включение в зону влияния Испании отрезало Италию от главных путей атлантической и колониальной торговли. Оставалось Средиземное море, но и здесь с успехом противостоять пиратам и туркам были в состоянии лишь английские, французские и особенно голландские судна. Поэтому они постепенно заменили флот итальянских городов и стали монополистами в торговом посредничестве между Европой и Востоком. Доходило до того, что некоторые венецианские торговцы предпочитали арендовать корабли под английским флагом, нежели снаряжать собственные. Единственным итальянским портом, который извлек выгоды из новой конъюнктуры, был Ливорно, превратившийся в порто-франко в 1675 г.
Чтобы понять причины кризиса в экономике и в обществе Италии, недостаточно ссылаться исключительно на экономическую конъюнктуру и политическую ситуацию в Европе. Этот кризис был не только отражением внешних и более общих факторов, но и следствием внутренних причин, а именно неспособности итальянской экономики приспособиться к новой международной ситуации, а также своего рода замедленности ее реакции.
Одним словом, сознательно прибегая к риску известного упрощения, можно сказать, что именно в XVIII в. механизм итальянского благосостояния и изобилия, о котором неоднократно шла речь ранее, «заклинивает», и он перестает работать. В эпоху, когда колониальные товары и английское сукно начали завоевывать рынки, а производство и торговля все более явно приобретали экстенсивный и массовый характер, монопольные прибыли итальянских торговцев и производителей стали уже невозможны. Потребностям растущего рынка не отвечало и мануфактурное производство, поскольку оно было заключено в тесные рамки цеховой организации, основано на заказах ограниченного круга потребителей и ориентировано на высокое качество. Яркие импортные ткани были значительно дешевле венецианских и флорентийских сукон с их старомодной строгостью. Впрочем, даже в изготовлении предметов роскоши французские королевские мануфактуры Кольбера становились во второй половине столетия опасными конкурентами, в том числе и благодаря привнесенному эмигрантами из Италии опыту и мастерству. Итальянские специалисты высоко ценились. Как известно, история попыток завлечь стеклодувов Мурано во Францию носила детективный оттенок (Ф. Бродель).
В этих условиях имевшиеся в распоряжении капиталы более чем когда-либо охотно вкладывались в недвижимость и в conspicuous investment. Не является случайностью и тот факт, что в самом паразитирующем городе-рантье из всех итальянских городов — в Риме — были созданы прекрасные творения архитекторов барокко Джованни Лоренцо Бернини и Франческо Борромини. Причем менялся облик не только Вечного города. За исключением Флоренции и Венеции, ревностно оберегавших собственные художественные традиции, барокко — самый дорогостоящий из всех архитектурных стилей, сменивших друг друга за всю историю итальянского искусства, — восторжествовало также в Неаполе, Турине, Генуе, в пострадавших от землетрясения районах Сицилии и в загородных виллах. На протяжении XVII в. число этих вилл не переставало расти: только в области Венето их насчитывалось 332. Нередко у их создателей и заказчиков стремление к роскоши превращалось в наваждение и манию величия. Самый яркий пример тому — дворец князя Паллагониа в г. Багерия неподалеку от Палермо: один вид этого «сумасшедшего дома» вызвал негодование божественного Гёте[279].
Пока патрициат и привилегированные сословия предавались накоплению богатств, шедших на удовлетворение их потребности в роскоши и каменное строительство, в итальянском обществе — и особенно в городах — усиливались элементы поляризации и паразитизма. Пауперизация, бродяжничество, проституция стали в XVII в. массовым явлением. Единственным способом избежать полного обнищания и деградации была попытка войти в круг так называемых «клиентов» правящего двора, корпорации или знатного рода. А потому неудивительно, что излюбленными персонажами комедии дель арте в тот период стали вечно голодный приспособленец-слуга, или священник, вышедший из простонародья, или крестьян, который, подобно Дону Аббондио у Мандзони, избрал церковную карьеру не столько из духовных побуждений, сколько из соображений выгоды и спокойствия. Не говоря уже о так называемых «брави», отличавшихся от простых бандитов лишь тем, что им оказывали покровительство знатные господа.
Вместе с тем, хотя картина экономической жизни Италии в XVII в. представляется довольно мрачной, она все же не была лишена просветов. Как известно, в отличие от более динамичных и доходных областей экономики — торговли и мануфактурного производства — иммобилизация капитала сопровождается некоторым уменьшением затрат. Эти процессы нашли отражение в деятельности отдельных сельских хозяйств равнинной Ломбардии, которым на протяжении столетия удалось заметно улучшить свое положение, расширив земельные участки, отведенные под кормовые культуры. Речь идет, по-видимому, о довольно распространенной тенденции, учитывая тот факт, что, по некоторым подсчетам, с середины XVI до начала XVIII в. эти площади увеличились более чем на 200 %. Другим примером подобной переориентации может служить сельское хозяйство Эмилии. Агроном из Болоньи писал в 1644 г., что земледельцы этой области сумели довести выращивание конопли до «редкого совершенства» и ввели важные новшества в технику и инструментарий земледелия. Наконец, отдельные землевладельцы материковой части Венецианской республики превратили свои виллы из мест отдыха в весьма рентабельные сельскохозяйственные предприятия. Все это способствовало изменению традиционных представлений об аграрной деятельности как о форме подсобного хозяйства, решавшего исключительно продовольственную проблему. С другой стороны, это привело к возникновению более долгосрочного вида капиталовложений и созданию более модернизированной и «здоровой» экономики. Конечно, не следует торопиться с далеко идущими выводами, основываясь всего лишь на этих примерах. Сказанное, однако, позволяет утверждать, что уже в XVII в. в Италии выявилась тенденция к преобразованию и обновлению, которая в следующем столетии затронула итальянскую деревню и в известной мере привела к переориентации экономики, традиционно базировавшейся на приоритетном развитии города. Справедливо и то, что зоны аграрного прогресса (в той мере, в какой их правомерно выделять) были ограничены рамками Северной Италии и Паданской равнины. Но именно в этой постоянно растущей тенденции к дифференциации отсталых и развитых регионов страны, Юга и Севера, и заключалось историческое своеобразие развития Италии в эпоху Нового времени. Как известно, водораздел между Севером и Югом возник значительно раньше. На протяжении же XVII в. он увеличивался еще больше. Причиной тому были события, о которых пойдет речь в следующем параграфе.
Из всех итальянских владений Испании Юг в наибольшей степени участвовал в финансовых затратах Мадрида на изнурительную Тридцатилетнюю войну. Если Милан был «форпостом» королевства, а потому ощущал разрушительные последствия войны непосредственно на собственной территории, то Неаполь расплачивался за то, что война велась далеко от его границ, жизнью своих солдат и денежными средствами. Таковы были неизменные принципы испанской политики и ее тогдашнего «главного режиссера» герцога Оливареса. И они реализовались в полной мере: рекрутируя солдат в армию Габсбургов, собранные испанскими властями отряды совершали набеги на южноитальянские деревни. Завербованных таким образом людей нередко доставляли в порт в цепях и оттуда переправляли на фронты Германии, Вальтеллины и Фландрии. Однако в деньгах испанская монархия нуждалась еще больше, чем в солдатах. По заслуживающим доверия оценкам уроженца Генуи банкира Корнелио Спинолы, военные расходы ежегодно поглощали громадную сумму в 3,5 млн дукатов. Только в первые полтора года своего правления герцог Медина де лас Торрес смог собрать 7 млн дукатов. Значительная часть этого asistencias[280] уходила в направлении Милана и составляла, таким образом, прямые потери экономики итальянского Юга.
Для сбора необходимых средств центральная власть без колебаний увеличивала масштабы налогового гнета. В 1636–1644 гг. было установлено 10 новых косвенных налогов и бесчисленные чрезвычайные поборы. Однако, по мере того как множилось число непомерных податей, снижался уровень сборов каждой из них в отдельности. В стране, экономика которой, как мы знаем, переживала период длительной стагнации производства, существовал предел платежеспособности населения. В этих условиях вице-королю не оставалось ничего иного, кроме как найти частных банкиров, готовых провести случайные рискованные финансовые операции, которые сулили бы им, однако, высокие спекулятивные барыши. И такой банкир нашелся. Им оказался Бартоломео д’Аквино — бывший купец и, как отмечал современник, «человек, мало почитающий Бога и святых». В случае оказания необходимой финансовой помощи центральная власть становилась должником д’Аквино и связанных с ним финансистов.
Механизм спекуляций был следующим: в обмен на предоставление ссуды д’Аквино и его компаньоны получали главным образом облигации, обеспеченные различными косвенными налогами (габеллами) и фискальными правами государства. Из-за постоянного сокращения налоговых поступлений эти облигации обесценивались, многочисленные обладатели ценных бумаг могли получить лишь ничтожную часть номинальной стоимости и в конечном счете избавлялись от них. Д’Аквино и компаньоны, напротив, благодаря своим связям и влиянию могли сдать облигации по номинальной стоимости, что, как нетрудно понять, открывало перед предприимчивыми финансистами широчайшие возможности для спекуляции. Разорение тысяч и тысяч мелких вкладчиков и рантье вело к обогащению узкого круга спекулянтов и привилегированных лиц. Массовое ограбление и перераспределение собственности доходило в этих случаях до предела.
Но этим дело не ограничивалось. Часть получаемых д’Аквино и его привилегированной клиентелой доходов отдавалась под откуп габелл и налогов на предметы потребления и торговлю, на прибыли с которых они с избытком и наживались. Это предоставляло новые возможности для спекуляции: д’Аквино и его компаньоны были столь же суровы в сборе налогов, сколь беззастенчивы в обращении с государственной казной. Немалая часть доходов от описанных финансовых операций вкладывалась в покупку недвижимости, титулов и феодальных прав. Что касается последних, то этому также способствовали финансовые затруднения центральной власти, которая, несмотря на сопротивление общин, без колебаний соглашалась передать государственные земли под юрисдикцию частных лиц. Так создавался новый, более многочисленный и могущественный слой титулованной знати. Генеалогисты же — одна из типичных для XVII в. профессий — занимались составлением выдающихся родословных для этих выскочек. д’Аквино, например, не постеснялся возвысить себя родством с самим св. Фомой Аквинским.
Суммируя сказанное, отметим, что для выполнения налагаемых Мадридом финансовых обязательств сменявшие друг друга в 1620–1648 гг. испанские вице-короли без колебаний уступили часть принадлежащей им власти, предоставив кучке привилегированных лиц возможность распродавать с молотка само государство. Таким образом, апогей налогового гнета совпадал с крайней степенью развала, а апогей притеснения — с крайней формой беспорядков. При дальнейшем ухудшении ситуации развал и волнения могли уступить место анархии.
Тревожные признаки ее приближения появлялись и раньше. Вновь подняло голову мятежное неаполитанское баронство, заявившее о своем недовольстве организацией дворянских заговоров (заговор Томмазо Пиньятелли 1634 г.) и «сближением» с Францией — заклятым врагом Испании и Габсбургов и давней покровительницей баронской фронды на Юге. Эти попытки, однако, легко подавлялись или нивелировались: как бы ни были сильны недовольство и досада на выдвижение выскочек, в целом бароны выигрывали от сложившейся конъюнктуры и спекуляций, получив немалую долю при розыгрыше прав, льгот и «пожалований», на которые к выгоде частных лиц шло государство.
Начиная с 1646 г. события развивались стремительно. Испанское правительство с каждым днем все более теряло контроль над ситуацией. Находясь на грани банкротства, вице-король был вынужден арестовать Бартоломео д’Аквино и представил его в глазах общественного мнения виновником всевозможных бедствий. Но маневр удался лишь отчасти. Отдавая отчет в крайней шаткости своих позиций, вице-король в конце концов сам подал в отставку. Его преемник оказался перед лицом социального взрыва. После введения новой габеллы на фрукты 17 июля 1647 г. народ Неаполя вышел на улицы. Из столицы восстание перекинулось в провинцию. Речь идет, возможно, об одном из самых крупных революционных выступлений в истории Италии.
Как это нередко случается во времена крупных переворотов приведенные в движение силы были разнородными, а, следовательно, их цели не всегда совпадали. По большей части инициатором выступал столичный плебс, с его вождями и импровизированными трибунами, с его отчаянным, но непоследовательным радикализмом, — гневный и неуправляемый. Поднялась и городская буржуазия, имевшая более четкие политические задачи. Под влиянием старого Джулио Дженоино, бывшего в свое время советником герцога Оссуны, она стремилась к «реформированию королевства» в интересах народа и ограничению власти баронов. Исходя из этого, городская буржуазия была готова пойти на компромисс с Испанией. Однако непримиримость Мадрида, способствовавшая обострению ситуации, убедили ее занять под руководством оружейника Дженнаро Аннезе[281] более активные позиции, вплоть до провозглашения республики в октябре 1647 г. Французская дипломатия Мазарини[282] рассматривала данное восстание не иначе, как эпизод в своей более масштабной борьбе с Испанией. Действия же французского герцога Генриха Гиза в связи с этим оказались более чем неосмотрительны. После объявления о создании республики он прибыл в Неаполь и сумел получить признание как ее «вождь». Но его дилетантизм и неожиданные авансы баронам очень скоро снизили и без того эфемерную популярность Гиза, приведя к замешательству в революционном лагере и окончательному поражению восстания. В августе 1648 г. испанцы под командованием Хуана Австрийского захватили Неаполь и подавили выступление.
Итак, создалась необычайно сложная ситуация, участниками которой стали различные, нередко движимые противоположными устремлениями силы. Задача упростится, если взглянуть на полюса боровшихся социальных сил: с одной стороны, баронство, которое, оставив всякую мысль о фронде, защищало короля и собственные привилегии; с другой — антифеодальное и крестьянское движение в провинциях. В конечном счете исход противостояния зависел от результатов столкновения именно этих враждующих флангов — консервативного (баронства) и революционного (крестьянства).
Борьба была отчаянной. Крестьяне, организованные и ведомые возвратившимися с полей сражений Тридцатилетней войны солдатами, не только давали выход своему гневу, но и были полны решимости драться и побеждать. Это была не просто жакерия, а настоящая крестьянская война. Захватывались земли и города; под контролем восставших оказывались целые провинции, военные отряды баронов терпели поражения в бесчисленных схватках. О том, какой ужас вызывали успехи повстанцев в рядах баронов, можно судить по словам самого могущественного и серьезного противника мятежников — графа Конверсано. «Я в отчаянии, — писал он в январе 1648 г., — нам конец». Однако вскоре после репрессий в Неаполе крестьянская партизанская война ослабла, и феодальная карательная машина вступила в действие. Месть была страшной и беспощадной. Ее целью стало устрашение: она была призвана показать, что никаких изменений не произошло и ничто не может измениться. Так и случилось. Еще долгое время деревня Юга влачила жалкое существование меж полюсами баронской спеси и крестьянского смирения, а общество было лишено малейшей возможности развития и модернизации. Поражение революционных движений 1647–1648 гг. стало важнейшей вехой в предыстории «южного» вопроса.
История Сицилии — вице-королества Испании — в первой половине XVII в. также была историей фискальных махинаций, коррупции, «пожалований» и, как закономерный итог, историей восстаний. Однако в отличие от Неаполитанского королевства бунты вспыхивали преимущественно в городах и вовлекали исключительно городские низы и буржуазию. Первое восстание произошло в Палермо в августе 1647 г. Это был типичный голодный бунт, который усмирили в течение месяца совместными усилиями баронов и вице-короля. Причины второго, Мессинского восстания 1674 г. коренились в традиционной неприязни уроженцев Мессины к Палермо и в том соперничестве, которое разъединяло знать и видные семейства города. Это восстание послужило предлогом для нового вмешательства французов, что, судя по его началу и особенно по его завершению, сделало неизбежной сдачу города и его возвращение под сень испанского владычества.
Думается излишне напоминать о том, кем был Галилео Галилей, и пересказывать историю всей его жизни, начиная с преподавания в университетах Пизы и Падуи вплоть до судебного процесса, осуждения в 1633 г., одиночества последних лет жизни и смерти в 1642 г. Излишне напоминать также и о том, какое значение имеют его открытия и сама личность Галилея для научной революции Нового времени и перехода «от мира приблизительности к вселенной точности», — эта замечательная формула принадлежит перу Александра Куаре.
Под влиянием неоплатоников и пифагорейцев Галилей, подобно Бруно и Кампанелле, принял гипотезу Коперника и отверг аристотелевскую физику и космологию. Но там, где Бруно останавливался в благоговейном созерцании бесконечной Вселенной, Галилей шел дальше, стремясь проникнуть в ее тайны, систематизировать ее и измерить. Там, где Кампанелла прибегал к астрологии и объяснял причинные связи явлений различным положением звезд, Галилей обращался к математике. Единственно возможным познанием действительности было, на его взгляд, то, которое предлагали точные и естественные науки, следовательно, настоящим философом может быть только естествоиспытатель и математик. Он писал:
Философия содержится в величайшей книге, которая всегда открыта нашему взору (я имею в виду Вселенную), но ее нельзя понять, не выучившись прежде читать эту книгу. Она написана на языке математики, ее азбука — треугольники, окружности и другие геометрические фигуры, без которых нельзя понять в книге ни слова; без них чтение будет напрасным блужданием в темном лабиринте.
Вместе с тем математик и естествоиспытатель, — в той мере, в какой он сознает теоретическое значение своих открытий, — не может не быть философом. Показательно в связи с этим, что от великого герцога Тосканского, призывавшего Галилея вернуться из Падуи в Университет Пизы, ученый потребовал звания не только «математика», но и «философа». Объясняя это, он заявил, что «посвятил философии больше лет, чем чистой математике — месяцев». Разумеется, речь шла не о пикировке или неуместных амбициях. Галилей понимал математику не как дополнение к уже существующей энциклопедии знаний, а как основание нового знания. В противоположность этому аристотелизм, с его точки зрения, был не только древней и опровергнутой в ходе научных наблюдений гипотезой о строении Вселенной, но и свидетельством лености ума и догматизма его сторонников, упорствующих в рабской приверженности догме. Поэтому борьба за новую науку невозможна вне связи с более широким движением обновления культуры и мысли. Другими словами, нельзя быть «новатором» в изучении и применении точных и естественных наук и ретроградом — в других областях знания. Культуре Нового времени, основанной на новых «науках» о природе, должны быть присущи те же взаимосвязь и единство, что и великой культуре эпохи классики и гуманизма, которая оказала столь глубокое воздействие на самого Галилея.
Этот призыв к единству знания он последовательно воплощал как в своем учении, так и в жизни. Именно за это его и осуждала Церковь, а величайшие из современников, от Бруно до Сарпи, провозгласили его пионером (речь идет о распространенном в публицистике того времени понятии) и новым Колумбом.
Несмотря на полученное в 1616 г. предупреждение, Галилей опубликовал в 1632 г. «Диалог о двух главнейших системах мира — Птолемеевой и Коперниковой» — подлинный манифест новой научной мысли, изложенный тем же кристально ясным и торжественным языком, каким четырьмя годами спустя будут написаны «Рассуждения о методе» Рене Декарта (1596–1650). Если (а так звучит одно из его самых известных и часто цитируемых утверждений) в отношении пространства человеческое знание бесконечно ниже Божественного, то, касаясь глубины понимания… я утверждаю, что человеческой разум постигает некоторые истины в таком совершенстве и с такой абсолютной достоверностью, какими располагает сама природа, и таковы чистые математические науки. в которых Божественному разуму открыто значительно больше истин, ибо ему открыто все; но в том немногом, что постиг человеческий разум, полагаю, его познания по объективной достоверности равны Божественным, потому что он приходит к пониманию необходимости, а высшей степени достоверности не существует.
Тем временем учение Галилея начало приносить конкретные плоды. Благодаря усилиям ученого и мецената Федерико Чези, наделенного большими организаторскими способностями, в Риме в 1603 г. была основана Академия деи Линчеи (Академия рысьеглазых), в работе которой с 1613 г. принимал участие и сам Галилей. Ее деятельность заключалась главным образом в использовании и планомерном развитии научной программы Галилея и его анти-аристотелизма. Труды Чези были не напрасны: в скором времени вокруг Академии деи Линчеи (или же поддерживая с ней связь) собрались крупнейшие умы Италии. В нее входили математик Бонавентура Кавальери из Милана, физик Эванджелиста Торричелли из Фаэнцы, математик Бенедетто Кастелли из Бреши — имена, хорошо известные историкам науки. Суд над Галилеем и прекращение деятельности Академии после смерти Федерико Чези (1630) обозначили временную паузу, но традиция Галилея была впоследствии воспринята и развита флорентийской Академией дель Чименто (Академией мокрых), основанной в 1657 г., и неаполитанской Академией дельи Инвестиганти (Академией проснувшихся), основанной в 1663 г. На смену поколению великих математиков пришла плеяда великих врачей, прославленная именами флорентийцев Винченцо Вивиани и Франческо Реди и уроженцев Болоньи Лоренцо Беллини и Марчелло Мальпиги. В частности, нельзя не упомянуть о вкладе последнего в становление биологии и эмбриологии как науки.
В области научно-исследовательской работы и практики учение Галилео Галилея было также взято на вооружение его последователями и принесло свои плоды. Но, как мы видели, для Галилея точные и естественные науки были не прикладной частью науки, а основанием «философии» и всей новой культуры. Их прогресс долгое время был обусловлен тем, в какой мере им удавалось осуществить глубокое обновление в среде итальянских интеллектуалов. На этом пути науку подстерегали многочисленные и серьезные препятствия. Слишком сильными были давление и надзор контрреформационных властей, слишком явными — изоляция и провинциализм итальянской культуры, слишком прочными — ее ригоризм и «идолы» прошлого.
Особенно справедливо это было для гуманитарных наук, которые (чего не следует забывать) многие считали областью культуры. Политическая наука, к примеру, понималась и разрабатывалась в духе аристотелизма Контрреформации как схоластический и абстрактный набор максим для правителей по правильному искусству управления государством. Подобным образом в XVII в. многие авторы трактатов о «государственном интересе» пересказывали советы неразборчивого в средствах Макиавелли, предварительно замаскировав их должным образом и пропустив сквозь тщательный фильтр тацитовской традиции. В действительности же сухая казуистика этих авторов была совершенно чужда реализму и политическому натурализму секретаря Флорентийской республики, его попытке придать политике достоинство и достоверность экспериментальной науки. Аналогичным образом теоретики литературы продолжали опираться на теорию «жанров» и развивали, по сути дела, риторическую и аристократическую концепцию литературного языка. Впрочем, это вполне совпадало с господствовавшей в XVII в. практикой. Многие итальянские сочинения в прозе и стихах представляли собой упражнения в риторике и ораторском искусстве, подчас достигавшие высокого уровня практического мастерства и утонченности. Так, получила широкое признание поэма Джамбатисты Марино[283] «Адонис» (1623), ставшая шедевром изысканности и вычурности, тогда как преподанные в прозе Галилея уроки простоты и соответствия духу времени оказались непонятны широкому читателю, за исключением разве что писателей и ученых.
Таким образом, между научной и традиционной гуманистической культурой обозначился разрыв, который в конечном счете привел к относительной изоляции первой и ослаблению ее воздействия. Как мы увидим, только в XVIII в., когда в Италию ворвется «свет» Просвещения, этот разрыв будет преодолен. Впрочем, еще раньше из-за границы проникали идеи обновления и воссоединения культур, но распространение их шло медленно и тяжело.
В общую палитру развития культуры и научной мысли наиболее убедительный и впечатляющий вклад внесла, без сомнения, новая картезианская философия. Помимо всего прочего, она способствовала тому, что содержавшиеся в учении Галилея философские выводы стали более определенными, «ясными и отчетливыми», а это способствовало их практическому применению. Неслучайно первые итальянские картезианцы, или «ренатисты», были непосредственно связаны с галилеевской школой. Профессорами математики были уроженец Козенцы Томмазо Корнелио, член неаполитанской Академии дельи Инвестиганти, и Джованни Альфонсо Борелли[284], автор двухтомного сочинения «О движении животных» (1680–1681), в котором брались за основу механистические положения Декарта. Другому члену Академии, Леонардо да Капуе, как и многим его коллегам, импонировала новизна декартовской философии. Ее приверженцем был, по свидетельству историка Лудовико Антонио Муратори (1672–1750), и великий Мальпиги. Наряду с математиками и медиками принципы картезианства отстаивали и интеллектуалы-гуманитарии: юрист Франческо Д’Андреа из Неаполя, поэт Карло Буранья с Сардинии и философ Грегорио Калопрезе из Калабрии — наставник крупнейшего итальянского поэта начала XVIII в. и члена литературной Академии «Аркадия» Пьетро Метастазио[285]. А знатный сицилиец Томмазо Кампаилла загорелся даже идеей написать философскую поэму, прославляющую новую философию «ренатистов».
Вместе с тем, укоренение и распространение в Италии картезианства, завоевывавшего все более широкие позиции, не повлекло за собой и вовсе не означало расширение и углубление первоначальной идейной базы учения и непременной ломки доктрин, на которые оно ссылалось. Напротив, как часто бывает в подобных случаях, произошло обратное. Все более настойчиво среди итальянских картезианцев проявлялась тенденция сместить акцент с новаторских и радикальных аспектов учения Декарта на традиционные. Многие из них были склонны рассматривать Декарта скорее как теоретика «субстанции мыслящей» (res cogitans), чем «субстанции протяженной» (материальной) (res extensa), иными словами, считали его скорее метафизиком, чем физиком. Таким образом, через сближение с Платоном и метафизикой нативизма французский философ в известной мере оказывался включенным в традиционное русло классической и ренессансной мысли, в результате чего он, несомненно, становился ближе, понятнее и безопаснее. В ходе этой операции затуманивался или совсем терялся революционный аспект его философии, а именно его вера в науку и разум как ключ к всеобъемлющему пониманию действительности. Старая культура гуманизма в очередной раз не пожелала быть низвергнутой с пьедестала «новыми науками», не понимая того, что в стремлении быть последовательными до конца картезианцы рисковали оказаться однажды в объятиях «безбожного и дерзкого» Спинозы.
Итак, от Декарта к Платону — таков был обратный путь, по которому наряду с другими прошел неаполитанский философ Паоло Маттео Дориа[286]. В юности он изучал физику и математику и испытал сильное влияние картезианства, в зрелые же годы занялся гражданскими и собственно философскими предметами, что в конечном счете вынудило его отречься от юношеского «ренатизма». Именно его перу принадлежит характеристика Спинозы, которую мы привели выше. Приблизительно такой же путь прошел и Джамбаттиста Вико[287] — один из самых мощных и блистательных умов в истории итальянской философии.
Друг и сверстник Дориа, он также увлекался в молодости учением Декарта, однако впоследствии постепенно отошел от него. В одном из своих ранних сочинений — «О древнейшей мудрости италийцев» (1710) — Вико соглашался с тем, что, будучи всецело продуктом человеческого разума, математические науки обладают критерием достоверности. Однако он указывал на это главным образом для того, чтобы, напротив, подчеркнуть их условный и абстрактный характер. От подобного утверждения нетрудно было прийти и к полному переосмыслению установленной Декартом шкалы «приоритетных» наук и к выводу о превосходстве фундаментальных гуманитарных дисциплин — истории, поэзии, ораторского искусства — над математическими абстракциями новых наук. Это в известной мере и сделал Вико. Так, в свой речи в университете «О методе нашего времени» (1708) он утверждал: «Самый большой вред нашего образования заключается в том, что, обращаясь преимущественно к изучению естественных наук, мы уделяем мало внимания морали и особенно той ее части, в которой речь идет об уме человека и его страстях, о гражданской жизни и красноречии». Кроме того, продолжал он, «у нас практически не занимаются исследованием такой удивительной области знания, как политические науки». Разве законы, обычаи, мифы и легенды поэтов не служат своеобразным преломлением политики, морали и воображения, которые, в свою очередь, также являются плодом человеческого разума? Что же мешает в таком случае применить к ним принцип «преобразования истинного в фактическое», который, как мы видели, был применен к математическим наукам? Более того, разве не история была тем единственным «миром», на познание которого человечество по праву могло претендовать? Что же касается природы, то познать ее может только ее создатель — Бог, а человеку приходится довольствоваться лишь приблизительным и условным знанием, предоставляемым ему точными науками.
Таким образом, мораль, политика, красноречие и «гражданские» науки постепенно становились основным предметом интересов Вико. В своем главном труде «Основания новой науки об общей природе наций» (сочинение было написано в 1729–1730 гг. и впоследствии неоднократно перерабатывалось) он попытался создать впечатляющую картину истории развития человечества, разделив ее на ряд эпох: примитивную эпоху варварства, героическую эпоху воинов и поэтов и, наконец, эпоху философов. Однако мир истории и людей не был самодостаточен, и его познание не исчерпывалось изнутри: подобно миру природы, он регулировался вмешательством Божественного Провидения. А потому, так же как естественные науки не могли в полной мере познать тайны природы, так и историзм Вико не мог претендовать на абсолютное познание прошлого.
Как известно, открытие творческого наследия Вико произошло в период романтизма при особом участии Жюля Мишле[288]. Именно тогда был по достоинству оценен как его историзм в целом, так и, в частности, многие из положений работы «Основания новой науки…» о происхождении речи и поэзии, об историческом значении великих эпических поэм. (Вико одним из первых поставил вопрос об исследовании творчества Гомера с точки зрения исторической достоверности.) Таким образом, Вико был просто не понят своими современниками, и осмысление его деятельности принадлежало потомкам.
В связи с этим возникает вопрос: не были ли утеряны во время открытия наследия неаполитанского философа другие, более органичные аспекты творчества Вико, в частности являвшееся отправной точкой его учения антикартезианство и утверждение идеи трансцендентности, ставшее итогом размышлений ученого? Как уже неоднократно отмечалось, в мире, еще не знакомом с идеей прогресса, революционера можно было легко принять за ретрограда. Однако в первые десятилетия XVIII в., когда Вико работал над «Основаниями новой науки.», в Европе уже началось распространение просветительских идей прогресса. Одновременно произошли события, о которых речь пойдет во второй части нашей книги.