Город, ставший на тысячелетие столицей величайшей в истории человечества Империи, выросший из маленького торгового городка Византий в великолепный Константинополь, обязан своим возвышением первому из многочисленной череды православных императоров Священной Римской (Византийской) империи, святому и равноапостольному Константину Великому. К тому времени, когда этот император, оставив Древний Рим, перенёс свою столицу на Восток, Византий оставался всё ещё глухим периферийным местечком, политическое, административное и церковное значение которого было весьма незначительным.
Биография св. Константина Великого является прямым историческим опровержением иногда высказываемому тезису, будто личность монарха не влияет на ход развития человеческого общества. Святой Константин относится как раз к тому типу людей, которые выступили орудием Провидения, соединив для достижения поставленной цели свою волю и лучшие качества характера. Исследователю, повествующему о св. Константине, повезло: далеко не каждый исторический персонаж, даже из числа великих деятелей человечества, способен похвастать такой широкой библиографией о себе, как святой и равноапостольный император.
«Слава Константина, — справедливо отмечал один историк, — придала мельчайшим подробностям касательно его жизни и образа действий особый интерес в глазах потомства». Уже место его рождения и положение матери — св. Елены сопровождается массой гипотез и легенд. Некоторые, наиболее ревностные почитатели первого христианского императора Рима, выводят его родословную через мать от британских королей. Но объективность требует признать, что была она совсем невысокого рода, скорее всего, дочерью хозяина гостиницы и содержанкой (конкубиной) отца св. Константина Констанция Хлора (305–306). Но даже позднее, когда в силу политических обстоятельств отец был вынужден жениться на другой женщине, он не оставил свою первую любовь. От этого союза римского солдата и дочери владельца гостиницы, вероятно, в Дакии в 288 г. и родился будущий великий император римлян[30].
Юность и молодость нашего героя были вполне традиционными для римлянина-аристократа (его отец к тому времени уже сумел снискать себе славу и авторитет на воинской ниве), хотя и не без весьма существенных особенностей. Как известно, при императоре Диоклетиане (284–305) система государственной власти Римской империи претерпела существенное изменение. Вместо одного императора в Империи появляется четыре соправителя, каждый из которых окормлял своей властью ряд провинций. Двое из них являлись августами, двое — цезарями. По доктрине Диоклетиана, через некоторое время августы должны были выйти в добровольную отставку, а их место занять цезари. В этом контексте цезари являлись «подмастерьями» августов: они должны были учиться и набираться опыта у своих старших товарищей, преемниками которых собирались стать спустя некоторое время. Принцип преемственности власти, установленный Диоклетианом, подразумевал новый набор цезарей после рокировки соправителей и т.д. Таким образом, по мысли Диоклетиана, исключалась борьба за власть, а управление провинциями приняло необходимые оперативные черты, чего явно не хватало ранее при излишней централизации государственной власти[31].
Суть взаимоотношений между августами и цезарями определили следующим образом: «Duo sint In republica maiores, qui summam rerum teneant, duo minores, qui sint adjuvamento» («двое должно быть в государстве старших, кто всю полноту дел держит, двое младших, кто им помогает»). Диоклетиан прекрасно понимал, что в одиночку он не в состоянии управлять Империей, что только непосредственное присутствие лица, облечённого статусом «император», является панацеей от угрожавших Римской империи опасностей[32].
Для облегчения управления государством Диоклетиан разделил всю Империю на четыре префектуры: 1) Восток; 2) Иллирия; 3) Италия и Африка; 4) Галлия вместе с Британией и Испанией. Префектуры разделялись на 12 диоцезов, а диоцезы на 101 провинцию. Соответственно этому во главе префектур находились гражданские чиновники (prefectipraetorio), сосредоточившие власть управления (кроме военной) в своих руках. Диоцезы и провинции также имели своих чиновников, вследствие чего появлялся некий «скелет», на котором держалось управление Римской империей. Можно, конечно, согласиться с тем, что такая система управления подрывала и шла вразрез с древним римским муниципальным строем, но время требовало других управленческих решений, чем те, что родились на заре становления Римской республики[33].
Удивительно, но тетрархия не предполагала разделения верховной власти; она оставалась единой и неделимой, просто почила на главах сразу четырёх своих избранников, один из которых, сам Диоклетиан, являлся главным августом, или императором. Первоначально августами стали непосредственно Диоклетиан и Максимиан (284–305), а отец св. Константина Констанций и Галерий (305–311) — цезарями. После 305 г., то есть после добровольной отставки больного Диоклетиана, Констанций и Галерий стали августами, а Флавий Север и Максимин Даза (305–313) — цезарями. По договорённости, Констанцию досталась в управление северно-западная часть государства — Галлия, Британия и Испания. Этот принцип формирования верховной власти сыграет решающую роль в жизни св. Константина и предопределит характер его деятельности на целые десятилетия.
Вторая особенность напрямую связана с отношением к христианству в семье св. Константина. Его мать св. Елена была тайной христианкой и, очевидно, сумела привить сыну первую любовь к неведомому и непонятному римскому миру Богу. Его отец также явно отличался от своих товарищей редкой религиозной терпимостью в целом и к христианам в частности. Есть все основания полагать, что и вторая жена Констанция — Феодора, и его дочь от второго брака Анастасия также были христианками[34]. Находясь долгое время при дворе василевса, св. Константин не мог не ознакомиться с первоосновами этого учения, а также не заметить многочисленных и торжественных христианских собраний, которые проводились на Востоке[35].
Но вместе с тем на времена правления Диоклетиана приходится очередное, весьма жестокое гонение на христиан, инициированное Диоклетианом «по подсказке» Галерия. Исключение составлял, по словам биографа св. Константина Евсевия Памфила (около 260–340), епископа Кессарийского, только отец будущего первого христианского императора Рима Констанций.
В то время, когда его соправители «нападали на церкви Божьи и разрушали их сверху донизу, а дома молитвы истребляли до самого основания, он сохранил свои руки чистыми от такого гибельного нечестия и никогда не уподоблялся им»[36]. Впрочем, и помимо Констанция у христиан было множество тайных и явных защитников среди окружения императора, в армии и во влиятельных аристократических кругах. Удивительно, но даже в самый разгар гонений сам Диоклетиан вынужден был терпеть у себя в семье двух христианок — жену Валерию и дочь Прииску. Но они не обладали административными полномочиями, как Констанций.
Евсевий нигде не упоминает о крещении Констанция Хлора, что, впрочем, ещё ничего не означает, поскольку публичная огласка этого факта, если он действительно имел место, могла бы иметь для него катастрофические последствия. Как минимум, его карьера была бы окончена, если не сказать более. Всё же, по-видимому, внешне он оставался верным государственному языческому культу, хотя и оказывал тайное содействие гонимым христианам[37]. А то снисхождение к ним, которое он неоднократно демонстрировал, связано с мягким и добрым характером западного правителя и его религиозной терпимостью. Как мы увидим, св. Константин в полной мере заимствовал у отца лучшие черты характера, в том числе и уважение к свободе совести человека.
Тетрархия закладывалась Диоклетианом как плод рациональной и прагматичной римской мысли — из всех возможных вариантов он выбрал тот, который казался ему наиболее эффективным. И эта система вовсе не предполагала в качестве своего обязательного элемента дружбы между цезарями и августами. Каждый из них стремился к некоторым дополнительным гарантиям для себя, в связи с чем ещё совсем молодым человеком св. Константин стал в буквальном смысле слова заложником у Диоклетиана, а потом у его преемника, со временем почти получившего абсолютную власть в свои руки — Галерия, наиболее яростного гонителя христиан. Будучи высоким красивым юношей, св. Константин, по словам древнего историка, уже тогда производил впечатление царственной особы, отличался физической силой и явно превосходил своих сверстников разумом и способностями к наукам. Сверстники опасались конфликтовать с ним. Да что там сверстники — юного св. Константина боялся сам Галерий, которому было предсказание, будто сын Констанция уничтожит его могущество[38]. Юноша отличался отменной храбростью, вместе с Диоклетианом он предпринял ряд военных походов, где блестяще себя проявил как воин и командир. За это он принял участие в триумфе императора, находясь, что называется, в «близком круге» царя. За войны в Египте и Персии Диоклетиан даже возвысил Константина до почётного звания трибуна первого разряда.
Между тем с уходом в отставку больного Диоклетиана, на которой настоял Галерий, используя какие-то свои, беспроигрышные аргументы, борьба за власть приняла ещё более рельефные очертания. Опасаясь — и не без оснований — козней со стороны недругов отца, Константин воспользовался удобным случаем и вернулся к родителю, находившемуся уже пред вратами Небесного Царства. История этого бегства не лишена интереса. Галерий, опасавшийся в своей борьбе за единовластие в Риме единственно августа Констанция, совершенно не собирался давать свободу его сыну. Но Констанций направил ему письмо, в котором умолял разрешить повидаться с сыном перед смертью, которая якобы уже стояла за его плечами. Галерий внешне согласился — всё-таки, формально они были равны в статусе и не выносили свои разногласия на людской суд — и сделал предварительные распоряжения, надеясь, что утром найдёт необходимые причины, якобы препятствующие отъезду св. Константина. Но последний использовал этот практически единственный шанс и, начав свой путь на Босфоре, пересёк пролив, добрался до Дуная, прошёл через Альпийские перевалы и закончил своё путешествие на равнинах Шампани, где располагалась ставка Констанция. Констанций с сыном благополучно переплыли Ламанш и обосновались в Британии. Галерий был в ярости, но поделать уже ничего не мог[39].
Святой Константин прибыл к отцу вовремя: спустя год тот скончался, и после похорон Констанция войско провозгласило Константина августом[40]. Юный василевс Запада направил уведомление об этом Галерию, обосновав в письме своё преемство покойному отцу. Галерий физически не мог воспрепятствовать этому факту и, кроме того, видимо, надеялся, что варварские волны, систематически захлестывавшие римские территории, сами собой устранят опасного конкурента. Галерий полагал также, что даже в самом оптимистичном для Константина варианте тот не сможет сохранить безопасность своих провинций. Как следствие, его авторитет оказался бы навсегда подорванным. Но, столкнувшись один на один с трудностями, св. Константин явил себя отличным воином и великолепным, талантливым полководцем. Он разбил германцев, затопивших Галлию, и обратил свой взор на дикие британские народы, которые также быстро подчинил себе, или, что вернее, вернул под юрисдикцию Рима.
Надо сказать, что ситуация в государстве в политическом плане за этот короткий промежуток времени существенно изменилась. В октябре 306 г. в Риме поднялось восстание, и Рим отверг власть Галерия, недовольный длительным отсутствием августа в древней столице государства. По-видимому, не последнюю роль сыграл сенат, крайне недовольный уменьшением его власти при Диоклетиане. В результате Галерий потерял Италию. На первое место в числе соправителей Империи внезапно вышел Макценций (305–312), сын Максимиана, формально находившегося в отставке вместе с Диоклетианом, на деле тайно помогавшего сыну и имевшего амбициозные планы на будущее.
Галерий и Север попытались воспрепятствовать излишне честолюбивому конкуренту, но их походы завершились катастрофой. Вначале, по просьбе Галерия, поход на Рим начал Север, но его войско было разбито, а сам он взят в плен Максимианом уже под Равенной. Вскоре ему был вынесен смертный приговор, и Север, найдя утешение в лёгкой смерти, вскрыл себе вены. Тогда в дело вступил сам Галерий. Но набранная им в Иллирии огромная армия дошла лишь до города Нарни, что находился в 60 км от Рима. Там Галерий осознал безуспешность своего предприятия и затеял мирные переговоры, не увенчавшиеся успехом[41]. Не без труда Галерий вернулся в свою восточную столицу.
Всё же Максимиан и Макценций чувствовали необходимость в надёжном союзнике, которым, естественно, мог быть только св. Константин. Западный василевс не мог отказать им в этом предложении — в противном случае он был вынужден в одиночку воевать с Галерием. Политический союз скрепился в 307 г. браком св. Константина с Фаустой, дочерью Максимиана, что через много лет принесёт свои трагические плоды, которых мы коснёмся несколько позже. Но тогда это соглашение, заключённое в Карнунте, закрепило политическую расстановку сил.
Увы, оно, как и многие другие политические договоры, существовало недолго. Став главой Рима, Макценций совершенно не собирался считаться с властью отца, который в один прекрасный день обнаружил, что является едва ли не номинальной фигурой на фоне собственного сына. Трибунал, в который он обратился, отдал предпочтение Макценцию. Спасаясь бегством, отец был вынужден отправиться в Иллирию, к Галерию, который, конечно, его не принял. Убегая уже от Галерия, который пожелал умертвить отца своего врага, Максимиан спешно перебрался в Галлию, под защиту св. Константина, который вместе с Фаустой радушно принял его. Таким образом, Макценций фактически стал узурпатором, отнявшим власть у собственного отца, а также причиной прекращения действия ранее заключённого четырёхстороннего соглашения[42].
Легко принять славословия историков в адрес св. Константина как обычный приём антитезы при описании его достоинства на фоне многочисленных пороков врагов. Но в данном случае объективно Макценций олицетворял всё негативное, что мог придумать даже видавший виды Рим. В то время как Галлия под правлением св. Константина наслаждалась спокойствием и благоденствовала, Италия и Африка страдали под властью Макценция. Писатели единогласно утверждают, что новый правитель Рима был жесток, жаден и развратен. Например, подавив незначительное восстание в Африке, во главе которого стоял губернатор провинции с немногочисленной группой соратников, Макценций обрушил свой гнев целиком на всю область, которая была опустошена огнём и мечом его солдат. Многочисленная армия наушников и шпионов без устали «открывала» новые связи разоблачённых заговорщиков, вследствие чего гибли невиновные, но очень обеспеченные люди, имущество которых конфисковали. В самом Риме Макценций совершенно утратил стыд и открыто преследовал симпатичных женщин, в том числе жён и дочерей сенаторов. Как и полагается в таких случаях, отказы в домогательствах Макценцием не принимались. Армия не отставала от своего повелителя, а он втайне потворствовал её грабежам и насилиям. Наконец, Макценций заявил, что в действительности только он один является императором Рима, а остальные правители — не более, чем его временные наместники в провинциях. Война становилась неизбежной[43].
К сожалению, и внутри семьи св. Константина было не всё спокойно, а одно печальное событие ускорило начало военных действий, родив формальный, но столь желанный для Макценция предлог для объявления войны. Старый соправитель и товарищ Диоклетиана не отличался большим благородством и щепетильностью — черты характера, вполне унаследованные его детьми Фаустой и Макценцием. В 310 г. Максимиан организовал неудавшийся заговор против св. Константина, целью которого являлось физическое устранение того от власти — проще говоря, убийство. Воспользовавшись временным отсутствием западного августа, он распространил слухи о его гибели и без затей положил свою руку на царскую казну. Конечно, св. Константин быстро восстановил положение дел, захватив в плен незадачливых заговорщиков и предав их суду. Приговор был скор и справедлив, но до публичной казни не дошло. С тайного ведома св. Константина Максимиан повесился[44].
Но для Макценция это была большая удача. Разыграв сыновье горе, он объявил войну св. Константину. Однако тот не собирался отсиживаться в пассивной обороне и решил опередить своего соперника, перенеся театр военных действий в Италию. Накануне военных действий, хотя и без некоторых оговорок, образовались следующие коалиции — св. Константин и Лициний — преемник Севера, с одной стороны, Макценций и Максимин Даза — с другой.
Как пишет историк, подготавливаясь в 312 г. к походу, св. Константин серьёзно задумался о том, у какого бога искать покровительства, из чего можно сделать два важных вывода. Во-первых, что сам молодой август был тогда ещё равнодушен к учению Христа, и если и не организовал гонения на христиан по примеру других цезарей, то, скорее, по природной своей мягкости и благородству, чем по религиозному убеждению. И, во-вторых, что языческий культ уже не устраивал св. Константина. Очевидно, по складу своего характера это был не только рассудительный человек (обыкновенно люди не склонны размышлять об основах традиционного для их семьи и общества вероисповедания), но и человек духовно богатый, чья душа искренне стремилась к познанию Божества. В целом, это был далеко не «средний» человек, и уж во всяком случае, человек искренних убеждений.
Сегодняшнему секуляризированному сознанию, воспитанному на скудных строках учебных пособий, невозможно представить себе во всей полноте картину личного воцерковления человека, тем более, когда такое воцерковление приходилось на языческие времена императоров-гонителей христианской веры. Казалось бы, до нас дошли лишь слова, поведавшие о том, что-де перед решающей битвой с Макценцием у стен Рима или даже ранее (по Евсевию Памфилу) св. Константин узрел во сне Божье предзнаменование, после чего повелел изготовить лаборум, а его изображение нанести на щиты воинов. А после победы, убедившись во всемогуществе Бога, сделал всё зависящее от него для прекращения гонений и воцерковлению всей Римской империи. Однако за внешними следами этих великих в действительности событий, перевернувших ход человеческой истории, остались внутренние размышления, соблазны, выбор пути к истинному Богу.
Сверхсобытие — христианизация Римской империи, величайший дар Божий людям, не мог не обойтись без аналогичных по своей силе и напряжению усилий Его врага по предотвращению крайне нежелательного для него результата. Конечно, св. Константин снискал и величайшую милость, через которую приобрёл силы для этого исторического во всех отношениях решения, но кто напишет сейчас о тех соблазнах, которые он должен был преодолеть в своём сердце на пути к нему? Кто способен передать ту гамму чувств и силу воли, чистоту души и благородство помыслов человека, откликнувшегося на стук Бога в его сердце?
Это личное решение непросто даже для рядовых лиц, вошедших во врата церковной ограды и впервые приступивших к Святым Дарам. Насколько же труднее оно далось царственному мужу, для которого верный выбор означал не только личное утверждение в праведной или неправедной вере, но напрямую был связан с судьбой самого Римского государства. Ведь, как известно, античное сознание не отделяло благосостояние своего отечества (равно как и собственное) от приверженности истинному или ошибочному культу. Попытаемся раскрыть внутреннее состояние человека, положившего на чашу собственного выбора не только собственную судьбу, но и всю историю Рима. Представим себе императора, который был убеждён в том, что с его именем, в случае ошибки, потомки — если таковые вообще останутся — будут связывать самые горькие страницы существования Римской империи. Не царь-освободитель Рима от тирана Макценция, а неудачливый молодой и самоуверенный наглец, опровергнувший все отеческие традиции и верования, ниспровергатель государственных устоев и виновник гибели государства — такие оценки снискал бы он в этом случае со стороны соотечественников, замарав свой род и фамилию на вечные времена. А печальные примеры Севера и Галерия, предавших себя в руки языческих богов, но оттого не снискавших славы на поле брани, были очень свежи и не могли не озадачить св. Константина.
С другой стороны, воспоминания детства и отрочества, проведённые вблизи христиан, и, как минимум, пример матери св. Елены — ревностной христианки сыграли свою положительную роль, хотя об этих факторах, очевидно повлиявших на Константина, историки не повествуют. Впрочем, этот вывод легко напрашивается на ум, исходя из контекста предыдущих событий из жизни западного августа.
О долгих размышлениях молодого василевса недвусмысленно повествует Евсевий, который долгие годы состоял при особе императора и писал биографию царя буквально «с оригинала». «При решении сего вопроса (то есть, к какому богу обращаться с мольбами о ниспослании успеха его начинаниям. — А.В.) ему пришло на мысль, что немалое число прежних державных лиц, возложив свою надежду на многих богов и служа им жертвами и дарами, прежде всего, бывали обманываемыми льстивыми оракулами, обольщались благоприятными предсказаниями и оканчивали свои дела неблагоприятно. Только отец его шёл путём, тому противным. Видя их заблуждения и во всю свою жизнь чтя единого верховного Бога всяческих, он находил в Нём спасителя своего царства, хранителя его и руководителя ко всякому благу»[45]. Возможно, Евсевий немного преувеличивает, говоря, будто св. Константин «всю жизнь» чтил Христа. Правильнее сказать, что впоследствии служение Христу станет для него смыслом жизни. Но перед войной в Италии царь ещё не был христианином.
Придя к указанному выше умозрительному — пока ещё — выводу, св. Константин удостоился, по его собственным словам, Божьего знамения в виде креста с надписью «Сим побеждай!». Как следует из описания Евсевия, по-видимому, василевс не придал этому большого значения. Но ночью ему явился Сам Христос, повелевший сшить знамя, подобное виденному на небе, и употреблять его для защиты от врагов. Это был решительный перелом в сознании молодого царя. Как цельная натура, он сделал окончательный для себя выбор. История христианской Церкви получила первого, но очень деятельного своего защитника и сподвижника в лице представителя верховной власти Римской империи. Василевс не ограничился формальным следованием христианству, когда человек «на всякий случай» использует священные символы в качестве некоего тотема, должного наряду с языческими богами оберегать его — примеры такого религиозного «плюрализма» были вполне свойственны прежним римским императорам.
Святой Константин отдал своё сердце Христу сразу и целиком. С похвальной ревностью василевс принялся познавать первоосновы христианства. Перед походом он не просто предложил служить при себе иереям-христианам, но и сам начал изучать Святое Писание. После этого св. Константин считал подготовку к походу практически завершённой в духовном отношении[46].
Молодой христианский василевс не ошибся в своих надеждах. Богатства благодати, щедро изливаемые по силе веры на него Богом, компенсировали ту разницу в силах, которая объективно должна была предопределить печальные для св. Константина результаты компании. В реальной войне решает не только дух войска, но и стратегические, объективные факторы, включая, конечно, численность и вооружение армии. Однако Господь, давший в руки св. Константина судьбу христианской Церкви, явил множество знамений, должных успокоить и ободрить царя, вселить в него уверенность в задуманных начинаниях.
Как повествуют исследователи, соотношение сил было явно не в пользу будущего единовластного христианского императора Рима.
Ядром армии Макценция являлась тяжёлая, закованная в броню азиатская кавалерия, сметавшая всё на своём пути, и обновлённая преторианская гвардия — элитные войска Империи, которая вместе с остальными подразделениями насчитывала около 80 тыс. человек. Ещё 40 тыс. воинов были набраны из воинственных племен Северной Африки, и их боеспособность нельзя было преуменьшать. В случае необходимости Макценций мог мобилизовать в короткий срок ещё почти 70 тыс. солдат. В целом под его рукой состояло около 180–190 тыс. человек, тщательно экипированных и хорошо вооружённых.
Святой Константин располагал куда более скромными силами — не более 100 тыс. бойцов, из которых почти половина несла гарнизонную службу в Британии и на Рейне. Только 40 тыс. легионеров могли использоваться св. Константином в оперативных целях. Но это были истинные бойцы, дисциплинированные и организованные, прошедшие со своим полководцем многие войны, ветераны сражений, беспредельно преданные ему[47]. Впрочем, при всех сопутствующих обстоятельствах этого было недостаточно для успеха в этой тяжёлой войне.
Всё было против св. Константина, победа его казалась невероятной. Тем не менее, немного забежим вперёд, невозможное стало возможным. По словам историков, самому Ганнибалу или Юлию Цезарю никогда так не везло, как св. Константину. Его решения были будто продиктованы свыше, а глаза противников словно застлала темнота неведения. Действия василевса поражали своей гениальностью и остротой, любые его распоряжения были своевременны и точны. Напротив, Макценций будто добровольно делал всё для того, чтобы проиграть эту долгожданную для себя войну. Он распылил основные силы, восстановил против себя Рим и самоуверенно выжидал противника, видимо, абсолютно убеждённый в неизбежности своей победы. Войско св. Константина было сковано одной волей, могучим кулаком; Макценций выставил навстречу ему раскатанное по столу тесто, кусками бросая его в наступающего противника.
Всё это можно было бы отнести на естественный ход вещей, если бы Макценций являлся неопытным юнцом. Но он был далеко не начинающий военачальник, и окружали его боевые полководцы, совсем недавно без труда справившиеся с Севером и Галерием. Впрочем, св. Константин и его сторонники сами открыто признавали, что на их стороне была Сверхъестественная Сила. «Они всегда говорили, что это была особая, исключительная удача, ниспосланная свыше, намного превосходящая обычное человеческое везение. То был перст Божий»[48].
Не успел Макценций определить план компании, как св. Константин с войском перешёл Альпы, подобно Ганнибалу, и разбил встречные отряды Макценция под Турином, который немедленно открыл свои ворота на милость победителя. Вслед за Турином пал Милан — политическая столица Римской империи. Под Вероной св. Константин после очень упорной битвы разгромил одного из полководцев Макценция Руриция, вслед за чем сдалась упорная Верона[49]. Скорость продвижения армии св. Константина по Италии поражала современников, и вот уже его легионы бодро маршируют по знаменитой Фламиниевой дороге, ведущей прямо в Рим.
Армия Макценция заняла удачную позицию на реке Тибр рядом с Мальвийским мостом, но св. Константин не стал ждать, и его армия прямо с марша, буквально перестраиваясь на ходу, обрушилась на превосходящие силы противника. Спустя некоторое время тот дрогнул и стал беспорядочно отступать, причём сам Макценций утонул в Тибре при бегстве. 28 октября 312 г. св. Константин с войском вступил в Рим. Таким образом, на всю победоносную и стремительную компанию, которой мог бы позавидовать любой полководец, св. Константину понадобилось всего 58 дней[50]. Сенаторы оказали ему почести, которыми ранее награждались только избранные, и приняли решение о старшинстве св. Константина из трёх оставшихся правителей (помимо Лициния и Максимина Даза), управлявших Империей[51].
Это было действительно чудо, явственно явленное Богом через Своего царственного избранника. Не случайно в текстах Евсевия об этой победе св. Константин постоянно уподобляется легендарным библейским героям: «Как во времена Моисея и благочестивого некогда народа еврейского, Бог ввергнул в море колесницы фараона и войска его, и в Чермное море погрузил отборных всадников тристатов (Исх. 15, 45), так, подобно камню, пали в глубину Макценций и бывшие с ним гоплиты и копьеносцы… Между тем, как (св. Константину — А.В.) помогал сам Бог, — тот жалкий человек, лишившись Его помощи, тайными своими хитростями погубил самого себя»[52].
Вскоре св. Константин покинул Рим и отправился на встречу с Лицинием в Милан. Тогда же в Милане в 313 г. был издан знаменитый эдикт о веротерпимости, среди подписантов которого числились св. Константин, Лициний и Галерий. Диоклетиан также получил приглашение приехать на эту торжественную церемонию, и его подпись, безусловно, придала бы больший вес и торжественность этому документу, но, сославшись на нездоровье, некогда могущественный владыка отклонил приглашение. Отказался от подписания документа и Максимин Даза — август азиатских владений Римской империи, оставшийся верным языческому культу. Но яростный гонитель христиан Галерий, под конец жизни решивший в такой форме хотя бы частично загладить свою вину перед Церковью, поддержал св. Константина. Впрочем, после этого он прожил недолго и умер от какой-то страшной болезни — то ли от рака, то ли от широко разлившейся по телу гангрены. Интересно, что ещё в 311 г. он, мучимый страшной болезнью, инициировал эдикт о веротерпимости, в котором просил христиан помолиться их Богу о его спасении и о благополучии Римского государства[53]. Но вернёмся к документу 313 г.
«С давних пор, считая, — говорится в эдикте, — что не следует стеснять свободу богопочитания, но, напротив, надо предоставлять уму и воле каждого заниматься Божественными предметами по собственному выбору, мы издали повеление как всем другим, так и христианам хранить свою веру и своё богопочитание… Угодно нам совершенно отменить, распоряжения относительно христиан, весьма нелепые и несовместимые с нашей кротостью. Отныне всякий, свободно и просто выбравший христианскую веру, может соблюдать её без какой бы то ни было помехи»[54]. Вроде бы, такой религиозный плюрализм противоречил традициям Рима, где религиозный культ имел государственное значение. Но внешнее противоречие — свобода совести и потребность в наличии государственного культа, на место которого очень скоро и окончательно придёт христианство, — разрешилось просто. Ещё не крещенный и даже не оглашённый, св. Константин Великий, не желающий применять насилие над духом своих подданных, фактически сделал всё для того, чтобы естественное превосходство духа и слова Православия над другими религиями при отсутствии внешних стеснений вскоре завоевало доминирующие позиции[55].
Далёкий от тщеславия св. Константин не сомневался в том, по Чьей великой помощи одержана им победа, и по прибытии в Рим тотчас вознёс благодарственную молитву Богу. Посреди города он воздвиг тот священный символ — знамя, который ему указал изготовить Христос, явившийся во сне перед походом на Макценция, и начертал, что «сие спасительное знамя есть хранитель римской земли и всего царства». Когда же на самом людном месте Рима поставили ему статую, он немедленно приказал то высокое копье в виде креста утвердить в руке своего изображения и начертать на латинском языке слово в слово следующую надпись: «Этим спасительным знамением, истинным доказательством мужества, я спас и освободил ваш город от ига тирана и, по освобождении его, возвратил римскому сенату и народу прежние блеск и славу»[56]. Очень точные слова! Святой Константин откровенно признался, что истинным мужеством с его стороны были не многочисленные, молниеносные победы над врагом, а тот выбор в пользу истинного Бога, который он сделал перед кампанией.
Надо сказать, что поведение св. Константина в части обеспечения религиозной свободы и восстановления нарушенных материальных прав христиан было очень последовательным. Очевидно, он решительно стал на путь собственного воцерковления и являл многочисленные образцы христианского милосердия и сострадания, помогая всем нуждающимся и обременённым. Завладев Италией и присоединив её к своим владениям, он не стал заносчивым и жестокосердным, являя удивительные образцы терпения и мягкости. Некоторые в Африке, приводит характерный пример историк, дошли до настоящего безумства и, ведомые демонами, делали всё, что смогло бы привести в ярость любого правителя, только не св. Константина. «Поступки их василевс нашёл смешными и говорил, что они рождены под влиянием лукавого, поскольку такие дерзости свойственны не здравомыслящим, но совершенно помешанным людям, либо по наущению лукавого»[57].
Наряду с этим к тому времени св. Константин ещё не принял таинства Святого крещения, что вполне объяснимо. В практике древней Церкви поздние, почти предсмертные Крещения были обычным явлением. Как представлялось, в таком случае человек окончательно освобождался от грехов, поскольку, по христианскому вероучению, таинство Крещения смывает все ранее совершённые грехи. Нельзя сбрасывать со счетов и то обстоятельство, что вхождение в Церковь в те давние времена было величайшим событием для человека. К погружению в крестильную купель готовились годами, проходя через разряд оглашенных и духовно очищаясь.
Наконец, как император Рима, св. Константин в силу должности царя воспринял традиционный титул pontifex maximus. И, как верховный жрец римского народа, он, безусловно, должен был принимать участие в языческих культовых обрядах, хотя бы и в качестве наблюдающей стороны. Публичное крещение в такой момент времени могло войти в жёсткое противоречие с обязанностями pontifex maximus, а поскольку христиане тогда ещё были в Риме в явном меньшинстве, легко было предположить негативную и острую реакцию языческих толп и самого сената на это событие.
Замечательно наблюдать, как линия поведения св. Константина по отношению к представителям различных конфессий копирует политику его отца. С той только разницей, что все его симпатии были на стороне христианских общин. В эти годы, когда св. Константин формально был всего лишь одним из трёх оставшихся соправителей Рима, хотя и обладал величайшим авторитетом, открывается новая стадия в становлении Православной Церкви.
В 313 г. клирикам был предоставлен иммунитет, и они избавились от несения общественных повинностей. В постановлении проконсулу Африки Анулину император пишет: «Мы желаем, чтобы, по получении этой грамоты, ты немедленно приказал вернуть христианам Кафолической Церкви в каждом городе или других местах всё, что им принадлежало и что теперь находится во владении или граждан, или иных лиц, ибо мы постановили вернуть церквам их прежнюю собственность»[58]. В другом послании этому же чиновнику царь повелевает: «Лиц, находящихся во вверенной тебе провинции и состоящих в Церкви… отдавших себя на служение этой святой вере (обычно их называют клириками), желаю я раз и навсегда освободить от всех общественных обязанностей, дабы они не были отвлекаемы от служения Богу каким-нибудь обманом или святотатственным поползновением, но без всякой помехи исполняли свой закон. Если они будут служить Богу, — поясняет василевс, — со всей ревностью, то это принесёт много пользы и делам общественным»[59].
В 315 г. св. Константин освободил земли духовенства от обычных налогов, в этом же году отменил распятие в качестве способа смертной казни, а также постановил, что иудеи, возбуждающие мятежи против христиан, предаются сожжению. Святой Константин повелел возвратить всех христиан, находившихся в ссылке или на рудниках, восстановил их в общественных должностях (если таковые были ранее на них), вернул собственность мучеников за веру их наследникам, а если таких не оказывалось, то передавал Церкви[60].
Эдикт от 23 июня 318 г. позволил всякому заинтересованному лицу переносить по взаимному соглашению с противной стороной гражданское дело на рассмотрение епископского суда, даже если данное дело уже слушалось к тому времени в обычном гражданском суде. Примечательно, что решение епископа по таким делам не подлежало обжалованию в высших судебных инстанциях. Эдикт от 5 мая 333 г. подтвердил безапелляционность епископского решения[61].
В 319 г. двумя законами св. Константин запретил частные жертвоприношения и языческие гадания, но сохранил общественные обряды. В 321 г. царь издал эдикт о всеобщем праздновании воскресного дня: земледельческие работы разрешались, но в городах и в армии все работы отменялись, прекращалась всякая торговля, дела и даже судопроизводство. В этом же 321 г. Церкви было разрешено получать имущество по завещаниям, чем резко увеличивалось её благосостояние[62].
В области свободы совести он держался твёрдой срединной линии, не насилуя чужую совесть и не принуждая никого к переходу к христианству. Его личный пример был эффективнее любого принуждения. Святой Константин решительно участвовал в делах церковного управления, являя замечательную ревность по вере. Он всячески увещевал своих подданных принять христианство, но тут же требовал, чтобы желание это было искренним, без какого-либо принуждения[63]. Константин приказал строить церкви размеров, позволяющих посетить их всем желающим; запретил изображения богов и государственные жертвоприношения. Чиновникам же было предписано воздерживаться от языческих обрядов[64]. Сам св. Константин отказался от титулатуры divius («божественный»), традиционной для языческих римских императоров, его предшественников, и в 325 г. запретил выставлять свои изображения в христианских храмах.
Позднее, в 326 г., последовало указание о запрете восстанавливать разрушенные языческие храмы. Запрещены были и изображения языческих богов. Храмы безнравственных культов подлежали закрытию в обязательном порядке[65].
Некоторые действия царя по прекращению языческого культа иногда в литературе подвергаются критике, на самом деле едва ли обоснованной. Государственные чиновники всегда и во все времена несут определённые ограничения, связанные с их должностью. В этой связи нет ничего удивительного в том, что император запретил своим подчинённым участие в культах, которые шли вразрез с политикой самого василевса и его мировоззрением. Для IV в. это, прямо скажем, было небольшим ограничением.
Запрет частных жертвоприношений, обрядов и гаданий не вызвал гневной реакции у населения, поскольку уже тогда они считались искажениями государственной религии, и их отмена только способствовала укреплению её самой. Более того, даже обязательное для прославления Бога воскресенье рассматривалось подданными императора как установление им нового праздничного дня, что входило в его компетенцию как первосвященника[66].
Опасаясь «ревности не по разуму» некоторых христиан, усмотревших в новых веяниях войну язычеству, св. Константин в 324 г. издал ещё один эдикт, в котором обратил внимание на малоценность и непрочность вынужденных насилием обращений в новую веру[67].
К свободе убеждений язычников он относился с самой широкой терпимостью. Но совсем не так обстояло дело с еретиками. Избегая первоначально вмешательства в область религиозных догматов, желая мира в Римской империи, св. Константин тем не менее по просьбе архиереев и в целях спокойствия Церкви и государства вскоре был вынужден принимать меры против донатистов. В частности, для искоренения этой ереси и успокоения Церкви по его инициативе были собраны Римский собор 313 г. и Арльский собор 314 г. «Имея особенное попечение о Церкви Божьей, он, в случае взаимного несогласия епископов в различных областях, действовал как общий, поставленный от Бога епископ, и учреждал Соборы служителей Божьих, даже не отказываясь являться и заседать сам среди сонма их и, заботясь о мире Божьем между всеми, принимал участие в их рассуждениях»[68].
Интересны и мотивы действия императора, излагаемые в его актах, и та непосредственность в управлении делами Церкви, демонстрируемая им. «Уже давно, — излагает он существо вопроса, — некоторые люди стали отходить от почитания святой небесной Силы и от Кафолической Церкви. Желая положить конец этим ссорам, я распорядился пригласить из Галлии некоторых епископов, а также вызвать из Африки постоянно и упорно спорящих друг с другом представителей враждебных сторон, чтобы в общем собрании и в присутствии Римского епископа вопрос, вызвавший это смятение, можно было тщательно обсудить и уладить». Епископу Сиракузскому Христу, которому и направлено данное письмо, приказывается собрать множество епископов из разных мест, а также даётся разрешение воспользоваться государственной почтой. Епископу Карфагенскому Цецилиану велено также собрать епископов, и для обеспечения дорожных и иных расходов архипастырей ему была выделена значительная сумма[69].
Всем сердцем приняв главную заповедь Христа — любить ближнего, св. Константин последовательно и системно перерабатывает законодательство Римской империи под христианские идеалы и этику. Например, император начинает очень жёсткую борьбу с доносчиками. В 313, 319 и 335 гг. он принимает три постановления, в которых за данное преступление вводится смертная казнь. Безусловно, в основе этих законоположений лежат религиозные мотивы, особенно они заметны по тексту закона 319 г., где царь называет деляторство «величайшим злом человеческой жизни». По справедливому мнению исследователей, в борьбе с сутяжничеством выражается взгляд христиан на закон как на неизбежное зло, чрезмерное рвение в употреблении которого, да ещё и в корыстных целях, есть тяжкий грех[70].
В 315 г. выходит запрет на клеймение лица преступников, так как, указывает св. Константин, оно сотворено по образу небесной красоты. Отменяется распятие как вид смертной казни, а судам даётся указание на обязательную замену такого наказания для тяжких преступников, как отдание их в гладиаторы или на съедение диким зверям[71].
Особенно наглядно христианские начала проникли в область семейного законодательства. Законом от 318 г. император фактически отменяет старинное право домовладыки patria potestas — краеугольный камень римского права, согласно которому отцы семейства могли распорядиться по своему усмотрению жизнью и свободой детей. Святой царь уделяет много внимания таким преступлениям, как супружеская измена или адюльтер, а женщин, виновных в этом грехе, он приравнивал к отравителям и убийцам. Невиданно ранее поднимается на равную высоту с мужчиной женщина. Законом 321 г. установлена полная правоспособность женщины в 18 лет, она отныне способна выступать в качестве равноправного наследника имущества отца. А в 320 и 336 гг. выходят два эдикта, запрещающие человеку, находящемуся в законном браке, иметь ещё и сожительницу (конкубину). Запрещается свобода развода, который теперь становится возможным только по конкретным основаниям. Также в 320 г. выходит закон, устанавливающий жесточайшие меры для похитителей девушек. Выходит закон о запрете кастрации и торговле евнухами. Преступники подлежали смертной казни, а евнухи — конфискации, по римскому закону они считались такой же вещью, как и остальные рабы[72].
Кроме этого, св. Константин уделяет серьёзнейшее внимание и выделяет средства для строительства христианских церквей. По преданию, император основал в Риме церковь Св. Иоанна в поместье своей жены Фаусты в Латеране, Св. Петра в Ватикане, Св. Павла за стенами города, в Иерусалиме храм Св. Креста, Св. Агнессы за Номентанскими воротами, Св. Лаврентия за стенами и Св. Марцеллина и Св. Петра за Porta Maggiore[73].
Но, помимо религиозных, у св. Константина были и политические дела, требовавшие его решительного вмешательства. Как указывалось выше, он недолго пробыл в Риме, который не очень любил «восточного» императора с его мало привлекательными для римлян привычками и склонностью к обеспечению явных преференций тем, кого ещё вчера считали врагами общественной нравственности и царя — христианам. Уже через 60 дней после триумфа св. Константин, как указывалось выше, вернулся в Милан. Вскоре к нему явился Лициний для заключения брачного союза со сводной сестрой св. Константина Констанцией.
В это время Максимин Даза, ведомый приверженцами язычества, совершил внезапный налёт на владения Лициния и после долгой осады захватил Византий — маленький город на берегах Босфора, будущий великолепный и величественный Константинополь. Увы, что дозволено Юпитеру, не дозволено быку: Максимин явно не обладал способностями и талантами св. Константина. Быстро возвратившийся в свои провинции Лициний в упорной битве разгромил почти вдвое превосходящие силы Максимина, тот бежал и вскоре умер[74]. Говорят, пытаясь отравиться, он принял яд на полный желудок, но не скончался, а заработал тяжелую форму язвы кишечника, долго страдал и умер в мучениях. Христиане не без оснований видели в этом гнев Божий, излившийся на их гонителя.
Теперь у Римской империи осталось всего два августа — св. Константин и Лициний (265–325). Последний заслуживает несколько строк, позволяющих понять последующие события. Как отмечают историки, обоих августов связывали многие сходные страницы биографии. Оба выросли на Востоке (в Иллирии), оба испытали тяжесть солдатских будней, обоих отличали честность и верность данному слову. Лициний поддержал св. Константина в его войне с Максенцием, соблюдая дружеский союзнический нейтралитет. В ответ св. Константин, не желавший пользоваться искусственными привилегиями и стремившийся сохранить диоклетиановскую систему управления государством, перед Итальянской кампанией обещал тому руку своей единокровной сестры, дочери Констанция от второго брака. Женившись на ней, Лициний стал таким же равноправным наследником Констанция, как и сам св. Константин. Более того, св. Константин имел к тому времени только одного сына — Криспа, рождённого им от незаконного брака ещё до свадьбы с Фаустой. Таким образом, в случае преждевременной смерти западного августа Лициний оказывался единственным законным наследником всех предыдущих соправителей Империи[75].
Новая ситуация в Римской империи резко изменила умонастроения Лициния. Если до последнего момента их связывали с св. Константином почти дружеские отношения, то теперь он стал претендовать на первенство в дуэте августов. Повод для войны нашёлся быстро. Во-первых, желая устранить возможных претендентов на царский трон, Лициний предал смерти детей Максимина Даза, а затем жену, дочь и внука Диоклетиана, мольбы которого остались не услышанными им. Кроме того, Лициний вступил в политическую интригу с неким патрицием Вассианом, мужем другой единокровной сестры св. Константина Анастасии. Почему-то Вассиан решил, что как родственник Констанция он вправе заявить права на престол св. Константина и западные провинции Империи. Но и этот заговор был своевременно раскрыт св. Константином, Вассиан бежал к Лицинию, который на все требования императора выдать ему беглеца отвечал высокомерным отказом. Война началась[76].
В начале октября 314 г. св. Константин с войском перешёл границу восточной части Империи, традиционным для себя быстрым маршем прошёл по провинциям Лициния и близ Сирмия разгромил его войско. Лициний своевременно признал себя побеждённым, и враги-друзья сели за стол переговоров. Следствием их стало отторжение балканских провинций, за исключением Фракии, от Лициния и передача под власть св. Константина. Помимо этого, стороны договорились, что св. Константин вправе назначать двух цезарей, а Лициний одного, чем ещё более подчёркивалось превосходство св. Константина. Как ни странно, но этот мир продержался 9 лет[77].
Нельзя, правда, сказать, что мирное время не сопровождалось конфликтами, способными в любой момент разрушить его. Стороны продолжали негласное соперничество за единовластие в Империи, чему способствовали некоторые новые обстоятельства. Через 8 лет после бракосочетания с Фаустой у василевса родился сын Константин, которого он наряду со старшим, 18-летним незаконнорождённым сыном Криспом, назначил цезарем, используя своё оговорённое в соглашении с Лицинием право. Для того это был явный удар. В присутствии одного только Криспа Лициний имел ещё возможности претендовать на единоличное императорское достоинство в случае смерти св. Константина, но маленький наследник перечеркнул эти планы. Правда, по примеру св. Константина Лициний также назначил цезарем своего 3-летнего сына, рождённого от сестры св. Константина Констанции. Но шансы на преемство власти у порфирородного Константина, сына знаменитого императора и полководца, явно были выше. По некоторым данным, для сохранения собственного статуса и обеспечения будущих прав членов своей семьи Лициний начал переговоры с св. Константином о женитьбе Криспа на своей дочери, по-видимому, увенчавшиеся успехом[78]. По крайне мере, эта немаловажная деталь — если принять сведения о женитьбе Криспа в качестве истинных — сыграет решающую роль в скорых трагических событиях, которых мы коснемся далее.
Впрочем, это была невидимая для широкой массы сторона конфликта. А в публичной сфере, пожалуй, наиболее болезненным для св. Константина стал указ Лициния от 320 г., которым тот фактически отменил Миланский эдикт и начал новые гонения на христиан в своих провинциях. «Римская земля, разделённая на две части, кажется всем разделённой на день и ночь, то есть населяющие Восток объяты мраком ночи, а жители другой половины государства озарены светом самого ясного дня»[79].
Лициний запретил всякие Соборы епископов, изгонял из двора и армии тех, кто ранее был награждён за подвиги и заслуги, если только они вдруг оказывались христианами, конфисковал их имущество и вообще запретил женщинам ходить в церкви, а епископам — учить их Слову Божьему[80]. В своей жестокости Лициний дошёл до совершенного безумия — он, например, указом запретил подавать пищу заключённым со стороны человеколюбивых лиц (безусловно, христиан, поскольку только они в это безжалостное время давали столь замечательные примеры любви ко всем во Христе), а тех, кто ослушивался его приказа, приказал сажать в тюрьмы и пытать голодом[81].
Впрочем, Лициний не был до конца последовательным в своих методах унижения христиан. Возможно, желая разнообразить способы уничижения их достоинства и требуя изначально невозможное, а быть может, наоборот, чтобы смягчить на первых порах реакцию на свои действия, но в один момент он повелел рукополагать женщин в священнический сан якобы для уравнивания их с правами мужчин. В конце концов, Лициний дошёл до казней христиан. В частности, при нём снискали мученический венец епископ Василий Амосийский. Затем были утоплены в Дунае после длительных пыток святые мученики Ермила и Стратоник[82]. В Никополе Армянском были сожжены святые Леонтий и Сисиний, а с ними ещё более сорока мучеников-христиан[83]. Надо сказать, что к тому времени христианство укоренилось в его окружении, поскольку многие казнённые мученики являлись офицерами и солдатами армии Лициния. Вскоре его гонения приняли широкие масштабы, и современники говорили уже о массовых казнях христиан и закрытии церквей[84].
К сожалению, св. Константин не имел возможности своевременно прореагировать на дерзкое нарушение Лицинием Миланского эдикта. В это время его мысли были заняты безопасностью Дунайских границ и берегов Рейна, где готы и алеманы вновь накопили грозную силу. Святой Константин выступил в поход, и Дунайская компания по обыкновению наглядно продемонстрировала его величайшие дарования как полководца. Наступая сплошным фронтом шириной 300 км, он нанёс готам три сокрушительных поражения при Кампоне, Марге и Бононии, глубоко проник в земли даков, давно уже забывших римский закон, и вновь подчинил их Империи. Константин был по-настоящему горд тем, что добился успеха там, где испытывал трудности сам великий Траян. Разгромив азиатские владения готов, потрясённых таким безнадежным для них исходом войны, св. Константин стал готовиться к войне с Лицинием. Формальным поводом к ней явилось то, что в ходе готской кампании св. Константин зашёл без разрешения Лициния на подчинённые ему территории[85].
Небезынтересно обратить внимание на то, как духовно готовились оба августа к этой последней для одного из них войне. Лициний совершенно предался языческим богам, обосновывая это перед соратниками тем, что желает сохранить исконных богов Рима. «Настоящее откроет, — говорил он, — кто заблуждался в своём мнении, оно отдаст преимущество либо нашим богам, либо (богам) стороны противной». Он искренне недоумевал, почему «не понятно, откуда взявшийся Бог Константина» может быть сильнее тех, к кому ранее обращались за помощью их победоносные предки. Напротив, св. Константин и в этот раз предал себя в руки Бога, много молясь вместе со священниками Христу[86]. Бедный Лициний и не подозревал, что в грядущей войне не Макценций, не готы и даки, а именно он выступит в неблагодарной роли человека, о котором в 33 псалме говорится: «Лице же Господне на творящия злая, еже потребити от земли память их».
Новая кампания началась в 323 г. В Фессалониках была определена точка сбора всем войскам, Крисп со своей армией срочно был отозван из Галлии, и вскоре св. Константин имел под рукой уже около 120 тыс. воинов. Это было немалое войско, но численностью армия Лициния явно превосходила своих противников — под Адрианополем противник имел около 150 тыс. человек, и ещё 150 тыс. азиатской конницы было в его распоряжении на случай необходимости. Здесь, под Адрианополем, и произошло генеральное сражение, в котором победа опять досталась св. Константину. Лициний потерял почти 34 тыс. воинов и постыдно скрылся за стенами многострадального Византия, который был осаждён. Но надежды Лициния на дополнительные силы оказались иллюзорными, а попытка снять блокаду с моря не увенчалась успехом. В очень тяжёлом морском сражении малочисленный флот св. Константина под командованием Криспа одержал решительную победу[87]. Город был обречён, но самому Лицинию удалось с группой верных телохранителей незаметно покинуть его, и он благополучно добрался до небольшого городка Халкидона, где спешно занялся укомплектованием новой армии.
Вновь собранные Лицинием войска были мужественны, но совершенно необучены, и руководили ими слабые военачальники. Очевидно, его тяга к «отеческим гробам» была поколеблена, поскольку он сам убедился: там, где на поле боя появляется лаборум, войскам св. Константина неизменно сопутствовал успех. Лициний даже советовал воинам по возможности избегать встречи со священным символом христианской армии его противника, а святой император, напротив, направлял его туда, где его воины слабели и не могли дать решительный отпор врагу[88].
Сам св. Константин долго и усиленно молился в своей палатке, что, по словам Евсевия, было для него обычным занятием. Видимо, он не раз удостаивался видения Христа, поскольку часто, подвигнутый Божественным вдохновением, выбегал из шатра и давал войскам соответствующие распоряжения. И Господь не оставлял Своего избранного слугу[89]. В битве у стен Хрисополя Лициний вновь потерпел ужасное поражение, положив на поле брани более 25 тыс. своих солдат.
Теперь спасти Лициния могла только сводная сестра св. Константина Констанция — жена проигравшегося игрока за власть. Наверное, под влиянием её просьб св. Константин сохранил жизнь сопернику, отдав ему в правление Фессалонику — большей милости и снисхождения побеждённому Лицинию трудно было ожидать. Но он и теперь не успокоился. Грёзы несбывшихся надежд, жажда мести и ненависть к пощадившему его царю привели его к попыткам организовать новый заговор с участием готов, так же провалившийся, как и все предыдущие — казалось, Господь во всём хранит Своего избранника. В 325 г. Лициний и его ближайшие сподвижники были казнены[90].
«Итак, теперь, по низложении людей нечестивых, лучи солнца не озаряли уже тиранического владычества: все части Римской империи соединились воедино, все народы Востока слились с другой половиной государства, и целое украсилось единовластием, как бы единой главой, и всё начало жить под владычеством монархии.
А славный во всяком роде благочестия василевс — победитель; ибо за победы, дарованные ему над всеми врагами и противниками, такое получил он собственное титулование, принял Восток и, как было в древности, соединил в себе власть над всей Римской империей. Первым проповедуя всем монархию Бога, он и сам царствовал над римлянами и держал в узде все живое»[91].
Язычество рухнуло, подкошенное под самое своё основание царём-христианином, формально всё ещё не являющимся членом Церкви. Раскрылись двери тюрем, церковные общины и осужденные при царях-гонителях христиане получали обратно ранее конфискованное имущество, двор и ближнее окружение св. Константина становились исключительно православными.
Как указывалось выше, религиозная терпимость (но, отнюдь, не индифферентизм) св. Константина имела свои естественные границы. Он спокойно наблюдал за последними днями господства язычества, не считая нужным административно запрещать культы, не идущие в явное и открытое противоречие христианству. А таковые, связанные, как правило, с жертвоприношениями, ещё существовали в Риме и даже имели многочисленных поклонников. В остальных случаях св. Константин был уверен, что естественный ход событий и его личный пример неизбежно предопределят господствующее положение Церкви среди иных культов. Другое дело — еретики, в отношении которых император был готов применять куда более строгие меры.
Такая избирательность царя вовсе не кажется неожиданной, а тем более, лишённой основания. Конечно, как глава государства и гарант общественной нравственности, он в любом случае был обязан бороться с любыми попытками привнесения сомнительных новаций в область культа. В отношении попыток неправомерной ревизии православного вероучения, помимо государственной обязанности, императором двигало и живое религиозное чувство. Он искренне верил в Христа и полагал себя защитником Его Церкви. Но эта медаль имела и оборотную сторону. Для римского сознания это означало, что если уж василевс разрешил христианское вероисповедание, то, тем самым, он был вдвойне ответственным за нравственную чистоту её учения. Любой раскол, любая ересь, принявшая масштабные черты, могла бы поставить под сомнение авторитет и самой Церкви, и её покровителя — императора, поскольку в таких случаях стороны догматического спора склонны обличать друг друга во всех смертных грехах.
Конечно, имя св. Константина блистало во всей Империи, но разве история даёт мало примеров тому, как былые кумиры развенчивались в прах по внешне ничтожному поводу? А неспособность царя справиться с разномыслиями в поддерживаемой им Церкви могла быть расценена в массе своей ещё языческим римским обществом как признак его политической несостоятельности. Нетрудно догадаться, что в этом случае рано или поздно нашёлся бы конкурент, способный сыграть на кризисе власти и проложить себе дорогу к трону, используя настроения толпы.
Первый опыт вмешательства в богословские споры был дан императором ещё в 314 г. Дело в том, что за 3 года до этого, в 311 г., новым епископом Карфагена был избран Цецилиан, против которого ополчилась богатая матрона Лукилла, возглавившая противников архиерея, требовавших признать его хиротонию незаконной. Вместо Цецилиана они избрали некоего Доната, по имени которого и стали называть эту вновь образовавшуюся секту — «донатисты». Вскоре стороны зашли в тупик — их разделяли и серьёзные богословские расхождения, а потому обратились за помощью к императору. Римский папа Мильтиад (311–314) поддерживал законного епископа, донатисты потребовали от василевса созвать Собор для разрешения спорной ситуации. И св. Константин охотно пошёл им навстречу, отметив в своём письме на имя папы Мильтиада, что для него невыносимо положение дел, когда Церковь оказалась разделённой на два лагеря. Царь поручил галльским епископам возглавить специальную комиссию, опросив по 10 епископов с каждой стороны. Мильтиад ловко перевёл эту комиссию в Собор, точку зрения которого, однако, донатисты отказались признавать.
Тогда император созвал в 314 г. специальный Собор в Арле. Своему префекту в Африке он пишет: «Я считаю решительно неверным скрывать от меня подобные споры, поскольку из-за таковых Господь может вооружиться против меня самого, кому Он Своим Божественным повелением поручил управлять всеми делами людей». Новый Собор отклонил апелляцию донатистов, и те вновь отказались признавать правомочность его решений. Тогда св. Константин в своём новом послании гневно заметил, что проследит за наказанием виновных, если те будут упорствовать. Наконец, в 316 г. он вынес окончательное решение в пользу епископа Цецилина[92].
Между тем в Церкви возникли еще более серьёзные разногласия и волнения по поводу учения одного Александрийского иерея по имени Арий. Для богословия Ария характерным является резкое противопоставление нерождённого, вечного Бога всему прочему, что от Него происходит. При этом Арий допускал только один способ происхождения от Бога — творение Им всего из ничего. Для Ария термин «рождать» тождественен термину «творить», всякое иное понимание он отвергал. Поскольку Бог уже есть и Он один, то Христос относился им к разряду рождённых тварей[93]. Как совершенно верно отмечают богословы, доктрина ариан — языческая в своей основе, так как арианский Христос не что иное, как языческий полубог[94]. «Они, по примеру иудеев, — писал Александрийский епископ Александр Константинопольскому епископу, — отвергают Божество Спасителя нашего и проповедуют, что Он равен людям»[95].
Нельзя сказать, что Арий явил миру нечто совершенно неведомое. Арианство родилось из смешения двух тонких религиозно-философских ядов, совершенно противоположных природе христианства: семитического и эллинистического. «Христианство по своим культурно-историческим прецедентам вообще есть синтез названных течений. Но синтез радикальный, преображающий, а не механическая амальгама. И даже больше, чем синтез — совершенно новое откровение, но только облачённое в традиционные одежды двух великих и столь разрозненно живших преданий». Яд иудаизма, далее продолжает Карташев, заключался в антитроичности, в монархианском истолковании крещальной формулы Церкви. Для эллинской философии идея абсолютной единственности и несравнимости ни с чем Божественного начала была высочайшим и достославным достижением, в корне убивавшим языческий политеизм. Для неё также непонятным оставалось главное — откуда рядом с единственным Первоначалом могло появиться ещё нечто? Поэтому для примирения Евангелия со своим образом мысли им нужен был некий посредник, место которому в построении Ария отводилось Христу[96]. Аналоги подобных построений мелькали уже в образе мыслей ересиарха III в. Антиохийского епископа Павла Самосатского, представителей Александрийской богословской школы и даже великого Оригена[97].
По сообщениям древних историков Церкви, Арий родился в Ливии, получил образование в Антиохии, а позже переехал в Александрию. В столице Египта в то время было далеко до спокойствия. Помимо чисто догматических споров — мелетианский раскол — в дело вмешались многие привходящие обстоятельства. Часть христианской общины, копты, ведомые пресвитером Коллуфом, протестовали против епископа Александрии Александра. Они протестовали против расширяющейся власти Александрийского архиерея. Позднее широкому распространению арианства на Востоке очень способствовали амбициозные планы епископа Евсевия Никомидийского, о которых ниже пойдёт речь[98].
Начало спора Ария с епископом Александром относят к 318–320 гг., когда на одном из собраний клириков Арий озвучил свои мысли вслух и попутно обвинил Александра в ереси. Тут же образовались две партии, кардинально несогласные друг с другом. Сначала Александр пытался решить спор мирным путём, занимая нейтральную позицию и поддерживая поочередно обе спорящие стороны. Но когда понял, что арианство представляет собой уже состоявшееся учение со своими адептами, то созвал Собор египетских и ливийских епископов (всего около 100 человек) для обсуждения вопроса об учении Ария. Собор осудил Ария, а с ним ещё 11 человек — Ахилла, Аифала, Елладия, Карпона, другого Ария, Сармата, Евзоя, Юлия, Мину, Лукия, Гаийя и двух епископов — Секунда и Феона[99].
Не сдавшийся Арий направился в Кесарию Палестинскую, где встретил самый сочувственный приём у епископа Евсевия. Этот архиерей без труда понял, что, затевая интригу против епископа Александра, он сможет в случае положительного результата доказать первенство своей кафедры на Востоке, урезав полномочия архиерея столицы Египта. Близость Евсевия к придворным кругам значительно усилила позиции Ария.
Сговорившись, Евсевий и Арий поставили перед собой задачу заставить Александра принять осужденных Собором лиц в общение, но глава Александрийской кафедры оставался непреклонным. Тогда друзья Ария составили в Вифинии (город в Никомидии) свой Собор и распространили окружное послание ко всем епископам с предложением вступить в общение с Арием. Более того, уступая просьбе ересиарха, несколько епископов через голову Александра разрешили ему вступить в пресвитерские права в его некогда собственном приходе, для проформы поставив условие, чтобы Арий примирился с Александром.
Разумеется, такое решение цинично попирало все церковные устои, и Александр почувствовал себя глубоко оскорблённым. В своём окружном послании епископ недвусмысленно обвинил Евсевия в покровительстве еретикам и мотивах его сотрудничества с ними. «Евсевий, — писал он, — нынешний епископ Никомидийский, вообразив, что на нём лежит все касающееся до Церкви (почему он оставил Берит и устремил свои честолюбивые взоры на кафедру Никомидийскую), и, не встречая ни откуда противодействия себе, принял под своё покровительство сих отступников и рассылает повсюду в защиту их послания, чтобы простых и не искусных в вере увлечь в эту ужасную и христоборствующую ересь; поэтому, помня написанное в законе, вижу необходимость прервать молчание и уведомить всех вас о случившемся у нас, чтобы вы знали и отступников и пагубное их еретическое учение, и не вникали тому, что будет писать Евсевий»[100].
Александр подготовил собственное окружное послание, разосланное «к сослужителям всей Кафолической Церкви». Энциклику подписал ряд епископов, искренне разделявших его позицию и негодование. Но и у Ария находились новые сторонники. Спор зашёл в тупик.
Зная образ мыслей императора, епископ Александрии пытался найти защиту у св. Константина Великого, но в это время территории, на которых проходил спор, находились под управлением Лициния. А Запад и в первую очередь Рим не интересовались разногласиями, в которые оказался вовлечённым Восток. И только после победы над Лицинием в 323 г. св. Константин обратил внимание на причину церковных настроений[101].
Надо сказать, что первоначально император не придал спору большого значения, что, впрочем, вполне понятно. Даже после Никейского Собора многие современники-богословы полагали причиной возникших между епископом Александром и Арием разногласий «предосудительное любопрение»[102]. Чего же можно было ожидать от василевса, мало искушённого в то время в тонкостях богословских систем и знавшего об арианстве понаслышке? Он уже имел опыт преодоления донатистской ереси, поразившей только Африку, когда его волей был собран Собор епископов. Ему казалось, что любое богословское недоразумение разрешится просто и легко, без какого-либо административного вмешательства, в том числе и это. Император был уверен в том, что и данная ситуация выправится сама собой при взаимном согласии спорящих сторон и терпимости к мнению соперника. Авторитет руководителей обеих церковных партий, их ревность по вере являлись для него залогом того, что спор — суть выдумка, и вместо нанесения взаимных обид и оскорблений главнейшая задача противников, как священнослужителей, заключается в просвещении народов учению Христа.
«Какую рану нанесла моему сердцу весть, — пишет он в письме Александру и Арию, — что между вами самими возникли разногласия… что вы, через которых я надеялся подать врачество другим, сами нуждаетесь в гораздо большем врачевании. Я внимательно рассуждал о начале и предмете вашего спора; повод к нему мне показался вовсе не таким, чтобы по нему надобно было начинать спор»[103]. Святому Константину казалось, что противостояние возникло вследствие бесполезной, по его мнению, постановки вопроса о природе Христа в редакции Александра, и неуемного желания Ария высказать своё мнение там, где рядовому пресвитеру надлежало молчать. «Вот откуда началось между вами разногласие; с этого времени расторглось между вами общение — и благочестивый народ, разделившись на две стороны, отпал от единомыслия со всей Церковью. Итак, пусть каждый из вас простит другого с одинаковой искренностью и примет то, что по всей справедливости советуют вам сослужители ваши»[104].
Тон и содержание письма не может не поразить: император, по мановению пальца которого менялись судьбы властителей и народов, победитель Макценция и Лициния, единоличный владыка Римского государства, должный силой устранить все проблемы, касающиеся общественной нравственности, почтительно просит стороны (!) вернуть мир святой Церкви и прекратить раздор. Трудно представить, каким образом такая чуткость к вере в императоре и его уважение ко вполне рядовым клирикам могли быть оценены некоторыми историками в качестве коварства, проявления тоталитаризма и лицемерия?
Для примирения спорящих царь отправил в Александрию уже знаменитого к тому времени епископа св. Осию Кордубского (около 258–358), имевшего немалый авторитет. Встретившись с епископом Александром, св. Осий вскоре пришёл к убеждению о ложности возводимых Арием обвинений в ереси, а также о серьёзности ситуации с возникшим спором. После нескольких разговоров с Александром и изучения посланий, которые направлялись христианским общинам обеими сторонами, св. Осий целиком и полностью стал на сторону епископа Египта. Возвратившись к императору, он сумел убедить и его в нечестивости Ария и остроте момента[105].
Ситуация осложнялась ещё тем, что разделившийся в своих предпочтениях епископат пытался решить догматические разногласия через политическое покровительство высоких лиц в придворных кругах. Вследствие этого догматические уклоны богословской мысли начали превращаться в государственные акты, ересь укоренялась в различных территориях Империи искусственно и насильственно[106].
Общение с св. Осией, а также указанные выше обстоятельства изменили позицию св. Константина, и его следующее письмо Арию уже дышит гневом негодования на того, кто виновен в церковной смуте. «Где ты показал явное свидетельство и доказательства своего ума? — пишет он. — Тебе надлежало показать и открыть себя пред Богом и людьми не так, как ядовитые змеи обыкновенно бывают более яростны, когда чувствуют, что они скрываются в самых глубоких логовищах. Признаешь ли, что Бог един? Моё мнение таково; так мысли и ты. Говоришь ли, что Слово Бога, по существу своему, не имеет ни начала, ни конца? Хвалю и за это; верь так. Если что-нибудь приплетёшь далее, я отвергаю. Если ещё что-нибудь придумаешь для нечестивого отделения от Церкви, я не хочу того ни видеть, ни слышать»[107].
Уже не миротворец, а грозный царь, поднимающий меч на всякого, кто грозит нарушить единство Церкви, предстал перед Арием в облике св. Константина. «Поди, омойся в Ниле, человек, преисполненный гнусной нечистоты, ибо ты возмутил всю Вселенную своим нечестием. Или ты не разумеешь, что я, — человек Божий, — знаю всё? Но я ещё задумываюсь, должно ли тебе жить, или умереть»[108]. В конце письма император открыто предупреждает ариан о последствиях их стояния в ереси: он угрожает, что сообщники и единомышленники Ария, не примкнувшие к чистой вере, будут уволены с общественных должностей[109].
Поскольку Запад не был вовлечён в эту ересь, св. Константин пытался решить богословский спор таким же образом, как раньше с донатистами. Римский собор 313 г. был сугубо западным, Африканский собор — восточным. Полагая, будто для завершения разногласий достаточно только восточных епископов, император распорядился организовать собор в Антиохии, который и состоялся в 324 г. под председательством св. Осии Кордубского. Отцы Собора осудили ересь Ария и анафематствовали его учение. Попутно, обнаружив, что трое епископов, участвовавших в заседаниях Собора, — Феодот Лаодикийский, Наркисс Нерониадский и Евсевий Кессарийский мыслят одинаково с Арием, остальные епископы отлучили их от своей среды, но не извергли из сана, дав им время для раскаяния. Таким образом, еще до Никейского Собора образовалась устойчивая группа «восточных» епископов (около 80 архиереев), ставших ядром православной партии. Свои акты отцы собора отправили авторитетным «западным» епископам — Александру Фессалоникийскому и Римскому папе Сильвестру I (314–335), поставив их в известность о существе залившей Восток ереси[110].
Но такие полумеры не улучшили ситуацию. Арианство было привлекательно и доступно неискушённому сознанию вчерашних язычников, и число последователей Ария разрасталось неимоверными темпами. Помимо сознательных ариан, множество рядовых христиан, клириков и епископов искренне недоумевали по поводу столь жёстких оценок со стороны Александра и его сторонников, просто-напросто, будучи не в состоянии постичь глубины захватившей мир ереси.
Примечательно и очень характерно для св. Константина то, что и после этих событий он не желал силовыми методами гасить костер иномыслия. По-прежнему невероятно чувствительный к вопросам свободы совести своих подданных и, безусловно, осознавая свою ответственность перед Богом за единство и благосостояние Церкви, он решил ещё раз прибегнуть к соборной форме обсуждения догматических вопросов, но уже в ином масштабе. Отождествив Римский мир, охватывающий все границы Вселенной, с Кафолической Церковью, он пришёл к следующему выводу: коль скоро учение Ария посягает на первоосновы христианства, то и решать догматический спор должна вся Церковь. Неважно, что Запад оказался не чувствительным арианству, пусть Рим и епископы всех остальных провинций Империи выскажутся по этому поводу. Иными словами, для решения спорного вопроса нужно созвать Вселенский Собор.
Можно сказать, что с созывом первого Вселенского Собора для всех впервые зримо возникла Кафолическая Церковь. И ранее церковные общины поддерживали видимое общение (а не только евхаристическое) друг с другом, но никогда до 325 г. не было формы, в которой могло бы выразиться общецерковное сознание. Никея была как бы вторым рождением Церкви. В день Пятидесятницы, посредством схождения Святого Духа на головы святых апостолов, Церковь родилась духовно; теперь она родилась как зримая и явленная миру вселенская организация, Церковь земная, имеющая единое и обязательное догматическое учение и каноническое право.
Следует прямо сказать, что вселенская форма всеимперского и соборного обсуждения спорных вопросов, волнующих Церковь, является детищем императорской власти. Конечно, и до 325 г. соборная форма выяснения Истины не была чужда Церкви: достаточно вспомнить первый из известных нам соборов — Иерусалимский 49 г. (по другим источникам, 51 г.) с участием св. апостолов. Но никогда до св. и равноапостольного Константина Великого соборное обсуждение вопросов не принимало вселенские черты.
Нет сомнения, что при выборе святым императором оптимальной формы сыграли решающую роль три обстоятельства: привычный для Римской империи вселенский масштаб сознания, некий аналог коллективного обсуждения вопросов в сенате и соборная форма разрешения церковных вопросов, привычная для местных церковных общин. Идея вселенского, соборного и в то же время «аристократического» обсуждения спорных вопросов показалась св. Константину перспективной. Не случайно, как и в сенате, где заседали представители избранных фамилий, так и на Вселенском Соборе в Никее решающее слово принадлежало епископату Кафолической Церкви, а не рядовым клирикам и мирянам. Хотя, как следует из отдельных, дошедших до нас актов Собора, последних было немало. Более того, на Собор прибыли вообще не христиане, в частности, языческие философы, пожелавшие выяснить для себя содержание и тонкости православного вероучения.
Иногда высказывается мысль о том, будто Константин не причастен к авторству вселенской формы соборного обсуждения, но такой вопрос в известной степени имеет второстепенное значение. Причастны к авторству св. Осий Кордубский, Александрийский епископ Александр, другое лицо, или это личная идея императора — какие последствия для истории Церкви имеет точный ответ на этот вопрос? Важно то, что именно царь повелел собраться епископам в Никее в 325 г. и принять решение по самому злободневному догматическому вопросу тех дней. Без его воли, помимо императора, такое событие было бы принципиально невозможным. Отметим всё же, что, по свидетельству самого св. Константина, он созвал Собор по внушению Божию, а не по человеческой подсказке[111].
Здесь были представители всей Кафолической Церкви, собравшиеся со всех уголков Ойкумены. Прибыли епископы из Скифии, Босфорского царства, Армении, Персии, Кавказа. Собрался цвет Церкви, сонмище исповедников и хранителей веры, немало претерпевших от властей в минувшие лихолетья гонений на христиан. На соборных заседаниях блистали Александр Александрийский, св. Афанасий Великий (в то время ещё диакон Александрийской кафедры), Евстафий Антиохийский, Маркелл Анкирский, Леонтий Кесарио-Каппадокийский, Иаков Низибийский, Амфион из Епифании Киликийской, Павел Неокесарийский с сожжёнными гонителями руками, Пафнутий Фиваидский, Потамон Египетский с выколотыми глазами и вывихнутыми ногами — известный целитель и чудотворец. С острова Кипр прибыл святой старец св. Спиридон Тримифунтский, прозорливец и чудотворец. По некоторым источникам (наиболее значимый из них «Деяния Вселенского Собора»), на Соборе присутствовал и святитель Николай, епископ Мирликийский.
Запад был представлен довольно слабо, поскольку арианство практически не коснулось его: Римский папа Сильвестр по старости лет не прибыл на Собор, прислав двух представителей — пресвитеров Витона и Викентия. Помимо них, присутствовали епископ Сардикийский Протоген и Цецилиан, епископ Карфагенский. Войдя в залу, где проходил Собор, император, считавший себя обязанным лично участвовать в соборных деяниях, лобызал раны и выколотые очи святых сподвижников, демонстративно приветствуя православную партию.
Арианская партия зримо уступала в численности православной. Сам Арий не присутствовал на Соборе, и защита его учения легла на плечи Евсевия Кессарийского и ещё 7 епископов-ариан[112]. Но ни численное меньшинство, ни отсутствие своего вождя не приводили ариан в уныние. Они имели устойчивые связи при дворе императора — им покровительствовала его сестра Констанция, и во главе их группы были епископ Константинополя и архипастырь самой Никеи. Ариане полагали, что если они и не одержат победы, то, по крайней мере, удовлетворятся нравственным, моральным торжеством своего разума и образованности над остальной массой епископов. Более того, как иногда отмечают, в планы ариан и не входило первоначально сделать своё учение общеобязательным. Это были своего рода «либералы от веры», охотно допускавшие субъективные толкования Предания и Учения и терпевшие разницу в религиозных воззрениях[113].
В отличие от некоторых других Соборов Церкви, в том числе и последующих вселенских, Собор в Никее длился недолго. Открытие состоялось 20 мая 325 г., но непосредственно обсуждение злободневного вопроса пришлось только на 14 июня. Главное догматическое определение — Символ Веры был обсуждён и принят 19 июня, а 25 августа Собор завершил свою работу. Однако столь сравнительно немногословное обсуждение предмета спора не означает, конечно, что победа православной партии была лёгкой. Она хотя и представлялась выдающимися лицами, но была немногочисленна. Значительную массу составляли епископы, колеблющиеся в своих предпочтениях, либо не вполне уразумевшие суть разногласий.
Противники св. Афанасия и Александра Александрийского попытались сыграть свою игру. Ариане во главе с Евсевием Кессарийским легко ушли от излишних ригоризмов своего лидера и пытались провести арианскую формулу в ослабленном виде, словесно закамуфлировав исповедуемую ими тварность Христа: «Веруем, во Единого Господа Иисуса Христа, Сына Божия, Бога от Бога, Света от Света, Жизнь от Жизни, сына Единородного, Перворождённого всей твари, прежде всех веков от Отца Рождённого, через Которого и произошло всё».
Но тут св. Константин, симпатии которого принадлежали другой стороне, перехитрил своего придворного епископа. Он внешне согласился с высказанной арианами формулой, предложив добавить в неё только один термин «Единосущный». Ариане были побеждены, и Собор торжественно провозгласил Символ Веры в такой редакции.
Можно, пожалуй, согласиться с тем, что мысль дополнить согласительную формулу термином «Единосущный» возникла не у одного св. Константина; наверное, вполне вероятно, что в данном случае немалую роль сыграл св. Осия Кордубский. Ничего невероятного в этом нет: позднее православные императоры не раз формулировали догматические определения с участием виднейших богословов и исповедников веры. Но и представлять св. Константина всего лишь игрушкой в руках православной партии, слепо повторявшим слова, внушённые ему св. Осией Кордубским, совершенно невозможно.
Зная скромность императора, можно смело апеллировать к его собственным признаниям и оценкам. «Бог освобождает через меня бесчисленное множество народов, подвергнувшихся игу рабства (то есть язычеству. — А.В.), чрез меня — своего служителя, и приводит к Своему вечному Свету», — пишет он Отцам Собора. «Хотя мой ум, — продолжает святой император, — считает несвойственным себе изведывать совершеннейшую чистоту кафолической веры, однакож побуждает меня принять участие в вашем совете и в ваших рассуждениях»[114]. В другом послании св. Константин напрямую говорит о себе, как о сослужителе епископов, когда он вместе с ними принимает участие в исследовании истины[115]. Эта же мысль сквозит ещё в одном посленикейском послании императора. Повторив свои мотивы созыва Вселенского Собора, св. Константин далее пишет, что подобно другим епископам, сослужителем которых является, он исследовал предметы спора[116].
Не менее интересные детали приводит Евсевий Памфил. «Одни начали обвинять своих ближних, другие защищались и порицали друг друга. Между тем как с той и другой стороны сделано было множество возражений, и не первый раз возник великий спор, василевс выслушивал всех незлобиво, со вниманием принимал предложения, и, разбирая в частностях сказанное той и другой стороной, мало-помалу примирил упорно состязавшихся. Кротко беседуя с каждым… он был как-то сладкоречив и приятен. Одних убеждая, других увещевая словом, иных, говорящих хорошо, хваля, и каждого склонял к единомыслию, он, наконец, сообразовал понятия и мнения всех, касательно спорных предметов»[117].
После формулировки Символа Веры Собор принял 20 правил (канонов) по вопросам церковной дисциплины, в том числе по срокам празднования Пасхи — вопрос, также остро волновавший императора и инициированный им лично перед Отцами Собора.
В результате «оформилось всеимперское, вселенское, для всех обязательное решение Церкви, и ещё сверх того государственнообязательное повеление верховной императорской власти. Такой формальной полновесности решения богословского вопроса и вероопределения до сих пор ещё не было в практике и действительности жизни церковной. Омоусиос («Единосущный». — А.В.) стало конкретным законом, для массы далеко ещё не внятным, не ясным и не понятным. Пожар был залит водой власти», — очень точно писал по поводу Никейского Собора один исследователь[118].
В Никее всё было впервые и внове, буквально все обстоятельства и детали борьбы с арианством и реализации соборных оросов заслуживают особого внимания. Можно предположить, что первоначально в замыслы императора не входило придавать соборным определениям административную форму. Ему казалось достаточным того, что Святой Дух, ведущий Отцов Собора, рассеет все сомнения и соблазны ариан; его собственный пример и симпатии по отношению к православной партии также должны были сыграть свою роль. Не случайно мы не видим в числе участников Собора Ария, который не был приглашён на его заседания даже в качестве обвиняемого лица, хотя это обычная форма для позднейших Вселенских Соборов, закреплённая в канонах. Очевидно, св. Константин не предполагал упорства, явленного Арием, не думал, что потребуется применение административных мер к ересиарху.
Прощаясь с Отцами Собора, император произнёс прочувствованную речь, в очередной раз свидетельствующую о высоте его духа, милосердии, благоразумии и терпении ко всем, в первую очередь к врагам, которых он относил, скорее, к заблудшим, чем к сознательным противникам. «Неважные ошибки надобно извинять друг другу и иметь снисхождение к человеческой немощи, высоко ценить взаимное согласие, чтобы личной враждой не подать повода к порицанию Божественного закона тем, которые готовы его порицать, Надобно приноравливаться ко всем и, подобно врачу, подавать каждому потребное для его спасения, так, чтобы спасительное учение славилось у всех и по всему»[119].
Однако надежды св. Константина на благоразумие и кротость ариан не оправдались. Уже вскоре после закрытия Собора, акты которого император утвердил своей подписью, появляется множество его посланий, в которых он самым решительным образом требует от непокорных ариан выполнения соборных оросов. За требованием следует ссылка на наказание, нередко весьма суровое. Так, в одном из своих посланий василевс отметил, что нечестивый Арий подвёргся заслуженному поруганию, а его писания истреблены. Очевидно, это уже был пример властного воздействия на инакомыслящих еретиков. Догадка оправдывается, поскольку ниже св. Константин пишет: «Всякое сочинение, написанное Арием, какое у кого найдётся, повелеваем предать огню, чтобы таким образом не только исчезло нечестивое учение его, но и памяти о нём никакой не осталось. Если же кто будет обличён в утаении книг ариевых, и не представит их тотчас для сожжения, такой, объявляем наперед, будет наказан смертью: тому немедленно по открытии вины будет отсечена голова»[120].
В другом письме, где главным образом речь идёт о необходимости празднования Пасхи всеми церквами в один и тот же день, как постановлено в Никее, император фактически отдаёт епископам указание: «Итак, объявив постановления Собора всем возлюбленным братьям нашим, вы должны принять и привести в действие как то, о чём было говорено прежде, то есть упомянутый образ вселенской веры, так и соблюдение святейшего дня Пасхи»[121].
Святой Константин многократно упоминает, что его кротость и терпение имеют естественные границы: «Кто осмелится вспоминать о тех губителях и неосмотрительно хвалить их, тот в своей дерзости немедленно будет обуздан властью служителя Божия, то есть моей»[122]. Правда, грозные предостережения казались таковыми только на бумаге царского эдикта. Первоначально сам Арий был отправлен в ссылку, но его сторонники практически не потеряли в своём статусе, за исключением епископов Евсевия Кесарийского и Феогниса, также по распоряжению царя удалённых от дворца и из собственных епархий. Но для этого были не только религиозные, но и политические причины: Евсевий одно время поддерживал Лициния и при его помощи устранял православных епископов, когда спор с арианами только разгорался. Но вскоре оба ссыльных вновь оказались при св. Константине, который помиловал Евсевия, хотя царица св. Елена явно не благоволила ученому-энциклопедисту с задатками интригана. Но царь простил их: ведь Евсевий формально всё же подписал Никейский Символ.
Не прошло и несколько лет, как почти все арианские епископы были возвращены из ссылки и заняли свои кафедры. Напротив, некоторое число православных архиереев вынуждены были занять места недавнего нахождения своих противников. Нередко полагают, что в посленикейский период в жизни василевс склонился к арианству, что едва ли соответствует действительности. Это, конечно, ошибка. Святой Константин никогда не давал повода усомниться в своей верности православному Символу Веры, но, извечно озабоченный проблемой обеспечения церковного мира, прилагал все усилия для его достижения. Возможно, император размышлял несколько поверхностно, но в существе своём искренне и по-христиански. Поскольку ариане приняли Никейский Собор, а Арий «почти» принял его, пусть даже и под давлением власти, то, следовательно, теперь православные должны пойти на известные уступки и компромисс в их пользу. Таким образом, искренне считал он, все воссоединятся в лоне Святой Церкви. Увы, св. Константин мерил по себе, ложно укутывая священнический сан покрывалом безгрешности.
Кроме того, император очень не любил ригоризма отдельных ревнителей веры, и когда ещё на Соборе один из православных епископов отказался принять в церковное общение падшего собрата, он сказал: «Возьми, Алексей, лестницу и взойди один на небо».
Девизом императора было: «Кто не против нас, тот с нами», девиз лидеров православной партии: «Кто не с нами, тот против нас».
Первой жертвой взаимного непонимания царя и защитников Никеи стал св. Афанасий Великий, наотрез отказавшийся принять в церковное общение Ария и его единомышленников, поскольку те были осуждены как еретики. Полагают также — и, возможно, не без оснований, — что психологически св. Афанасий не нравился св. Константину. Жёсткий в своём следовании Православию, бескомпромиссный боец не мог импонировать василевсу, главной мечтой которого было единение церковного мира[123]. Уже не ариане, а св. Афанасий и его сторонники выглядели в глазах императора угрозой церковному единству. Вслед за этим, естественно, последовали репрессии уже к никейской партии, имевшие целью наглядно показать, что определениям самодержца, направленным на защиту истины, противиться не должно[124].
Конечно, св. Константином в эти минуты владели некоторые слабости, от которых не свободен ни один человек, даже равноапостольный император. Помимо этого, царь искренне полагал, что найденная и возведённая до небес соборная форма обсуждения всех злободневных вопросов по делам Церкви и веры самодостаточна. Когда св. Афанасия, бывшего в то время Александрийским епископом, обвинили в нарушении церковной дисциплины, царь привычно повелел организовать собор в Тире, который и состоялся в 335 г.
Святой Константин поручал епископам устроить дорогой его сердцу церковный мир, но в данном случае первоначальные условия не совпадали с пожеланиями императора. Хотя св. Афанасий Великий прибыл в сопровождении 50 египетских епископов, комит — представитель царя на Соборе лишил их права голоса, тем самым недвусмысленно подчеркнув положение Святителя как обвиняемого. Враги св. Афанасия, мелитиане, собравшиеся здесь во множестве, быстро довели своё дело до конца. Святитель Афанасий не стал дожидаться ареста и покинул город, что ему тут же вменилось в вину. На его защиту стал преподобный Антоний — великий египетский пустынножитель, обратившийся с соответствующей просьбой к императору. Но тот отвечал, что не в состоянии поверить, будто такой многочисленный Собор епископов мог ошибиться и осудить невиновного[125]. Увы, ничто человеческое нам не чуждо, и у великих людей, столь много сделавших для блага Церкви, случаются великие ошибки.
Едва ли эта история требует жёсткого противопоставления позиций царя и епископа, вряд ли уместно оценивать их «православность» по тому, что один был гонимым, а второй вольным или невольным гонителем. Каждый из них — и св. Афанасий, и св. Константин искренне желали Церкви мира и истинной веры, но шли к этому результату разными путями. История Церкви бессмысленна, если во всех событиях видеть только ничтожное человеческое разумение и исключать роль Божественного Провидения.
Так было и на этот раз: борясь с врагами Церкви теми методами, которые были доступны каждому из них, акцентируясь на тех задачах, которые вытекали из разницы в статусе каждого из них (святитель и император), оба они творили чудо спасения Церкви от ереси заблуждений. Помимо этого, невольно в голову приходит и следующая далеко небезосновательная мысль: если бы не внешние препятствия, промыслительно попущенные Богом св. Афанасию, возможно, православный мир знал бы на одного святителя меньше. С другой стороны, если бы не ригоризм ревнителей Православия, святой император не был бы столь озабочен проблемой единства Церкви, и, можно допустить, вопросы её организации и церковной иерархии не получили бы ещё в эту раннюю пору столь блестящих решений.
В целом, подытожим, «арианский уклон», порой тщательно отыскиваемый в светлом облике равноапостольного царя, никогда не имел места, а некие примирительные действия св. Константина в их адрес обусловлены совсем иными интересами, в первую очередь, желанием церковного мира и обеспечения единства Церкви.
Впрочем, эти события были ещё впереди. А тогда, после Никеи, Церковь ликовала и возносила молитвы Царю-освободителю, избавившему её от смуты и ересей. Вскоре после Никейского Собора, в 326 г., произошло ещё одно великое и знаменательное событие. Император ранее уже не раз высказывал ближним горечь по поводу того, что величайшая святыня христианства Крест Господень был утерян и, как казалось тогда, безвозвратно. На поиски святыни он отправил в Иерусалим свою мать св. Елену, снабдив её необходимыми средствами. По существу, она являлась полным распорядителем государственной казны, как и её царственный сын.
Явившись в этот город, она, в конце концов, нашла то место, где, по словам отдельных очевидцев, был зарыт Крест, велела снести языческое капище, сооружённое на святом месте, и тотчас, по словам историка, явлены были Святой Гроб и три креста. Очевидно, совпадение было слишком явным, чтобы не прийти к выводу о том, что поиски увенчались успехом. Но никто не мог сказать, какой из этих крестов Господень. Тогда Иерусалимский патриарх Макарий подвёл к крестам одну тяжело больную женщину — христианку (в тексте даже говорится, что она уже не дышала), которая, коснувшись Животворящего Креста, тотчас исцелилась. В честь этого события распоряжением св. Елены в Иерусалиме были возведены многие церкви, а Константин повелел вковать гвозди, которыми было пронзено тело Христа, в свой шлем и в уздечку[126].
После блистательного Первого Вселенского Собора, где присутствовавшие на Соборе епископы торжественно отметили 20-летие царствования св. Константина, василевс вернулся в Рим. Здесь император ожидал отдохновения от своих многочисленных трудов, но, увы, конец его жизни был ознаменован некоторыми печальными событиями.
«Вечный город» и ранее был не очень расположен к «восточному» василевсу, и если после победы над Макценцием римляне рукоплескали в овациях при триумфе царя, то связывалось это не с чем иным, как с освобождением от тирании Макценция. Как только старые раны затянулись и забылись оскорбления тирана, нелюбовь к св. Константину вспыхнула с новой силой. Римлян раздражало в царе буквально всё: его восточная одежда, манеры, пышность двора и церемоний, расположенность императора к христианам. Но, главное, в нём видели некий прообраз Диоклетиана — императора, поставившего некогда на колени гордый римский сенат и установившего твёрдую единоличную власть.
Несколько ниже, в обобщении, мы более детально рассмотрим вопрос об императорских полномочиях и специфике царской власти в Византии. Сейчас лишь заметим, что в эпоху св. Константина идея единоличной власти, идея василевса лишь пробуждалась и была едва заметна на фоне старых римских представлений о суверене верховной власти. Со времён республики повелось считать, что весь римский народ является носителем высших политических прерогатив, которые он в соответствии с законом и по своему выбору делегирует на время народным избранникам. Органом, непосредственно влияющим на выборы высших должностных лиц государства, являлся сенат, и его роль в практической расстановке сил трудно переоценить. Правда, однако, и то, что сенатское правление, систематически прерываемое диктаторами или прямыми тиранами, едва ли соответствовало идее «народной воли».
Эта теоретическая фикция, неоднократно входящая в противоречие с исторической действительностью уже во времена Суллы и Юлия Цезаря, как казалось, окончательно дискредитировала себя, когда в 27 г. до Рождества Христова сенат наделил Октавиана (30 г. до Р.Х. — 14 г. по Р.Х.) титулом Август. Впрочем, Октавиан вскоре сложил с себя дарованные ему императорские полномочия и отказался от звания диктатора, которое ему предложил сенат, что, однако, не мешало ему при сохранении внешне республиканской формы правления сосредоточить в своих руках все высшие государственные должности. Здесь фактическая сторона совершенно не соответствовала правовым актам, в которых излагалась теоретическая концепция властной пирамиды в Риме. Хотя на самом деле Октавиан сам взял власть в государстве в свои руки, но теоретически правовым основанием его власти, равно как и последующих преемников августа, являлись постановления сената и комиций, действующих якобы от имени народа. В этой связи princepes, каковым официально являлся император, мог взойти на трон и быть низвержен с него решением сената, если, конечно, тот мог физически реализовать это неписаное право.
Потому, опять же с точки зрения даже не права, а официальной неписаной идеологии Рима, princepes являлся только первым между граждан: «princepes senatus et universorum» («первый в сенате и среди всех вообще») [127]. Основанием власти св. Константина являлись его военные успехи, благосклонно признанные сенатом (а что ему оставалось ещё делать?). Но благосклонность — вещь очень переменчивая, державшая св. Константина в скрытой зависимости от воли тех, кто не собирался в существе своём менять старые римские олигархические порядки.
Однако идея народной воли, в первую очередь, конечно, воли самого сената, как основание властных полномочий василевса, шла в явное противоречие с единоличным и абсолютным правлением святого царя, по праву претендующего на более прочный фундамент своей власти. Кроме того, особенно после Никейского Собора, св. Константин всё более и более погружался в содержание православного вероучения и, конечно, не мог следовать римским, языческим устоям своего царствования, целиком покоящимся на «князи человеческие».
Если уж св. Константин, не смущаясь, говорил о себе как о «сослужителе епископов», «епископе внешних», «неком общем епископе»[128], то, надо полагать, идея божественного источника его власти к тому времени не могла не привлечь его внимания. Не случайно Евсевий, по-видимому, как и любой придворный писатель, невероятно чуткий к настроениям власть предержащих, специально отмечает в своём труде: «Константина. Бог всяческих и Владыка всего мира соделал императором и вождём народов сам собой. Между тем как другие удостаиваются этой чести по суду человеческому, — Константин был единственный василевс, призванием которого не может похвалиться никто из людей»[129]. Безусловно, такие речи исходили не только от одного Евсевия, и св. Константин не мог игнорировать — хотя бы внутренне, пока ещё без огласки — формулы, естественные для христианского сознания.
Однако, как известно, одно дело слушать такие идеи, другое — ввести их в политический оборот. В Риме с его старыми традициями, развращённым плебсом и самоуверенным, гордым сенатом, любая ревизия основ государственной власти императора немедленно вызвала бы крайне негативную реакцию. «Рим, погруженный в сон об античности, не любил людей, которые жили исключительно настоящим»[130]. Если св. Константин и думал об этих предметах, то, пожалуй, рассчитывал всё же на мягкие реформы. К сожалению, даже для робких шагов, должных всего лишь наметить определённую тенденцию, дело не дошло.
Неприятности начались сразу же по приезде царя. Буквально на следующий день император попросил сенат представить ему список людей, пострадавших при Макценции и Лицинии, желая восстановить их в правах, но не получил ответа. Видимо, сенат решил на деле продемонстрировать свою «независимость». Следующее событие уже сенат мог квалифицировать как проявление встречного — со стороны императора — неуважения к себе. Когда 15 июля состоялось знаменитое шествие римлян до Марсова поля, где приносились языческие жертвоприношения, император отказался возглавить его. Конечно, это случилось по иной причине: св. Константин уже не был язычником и, по понятным соображениям, отказался стать во главе процессии, наблюдая её со стороны. Но для сената и римлян важнее был сам факт игнорирования императором древних традиций. Постепенно василевс стал объектом жестоких нападок со стороны толпы черни, которая — величайшее оскорбление — разбила камнями статую императора. Удивительна его реакция: после минутной паузы царь произнёс: «Нельзя сказать, чтобы я это заметил»[131]. Доверчивость, незлобивость императора граничили с наивностью, которой гордый и прагматичный римский ум не прощал никому.
Но главная беда ждала св. Константина внутри семейства и была напрямую связана с его старшим сыном Криспом. Внешне это выглядело незамысловато и почти буднично. Летом Крисп был арестован без публичного объявления причин, допрошен и сослан в Полу, в Истрию. А через короткое время император подписал сыну смертный приговор, приведённый в исполнение непосредственно в месте его ссылки. Что же стояло за этой трагедией, жертвой которой стал находившийся на вершине славы первенец, боевой сподвижник и правая рука св. Константина?
Хотя первоисточники практически не упоминают об истинных обстоятельствах дела, некоторые исследователи приводят следующие соображения, которые выглядят убедительными. Как уже говорилось выше, приезд св. Константина в Рим состоялся как раз после пышного царствования 20-летия нахождения его на вершине государственной власти в составе царственной тетрархии. Создавая эту оригинальную систему, Диоклетиан определял для себя именно 20-летний срок, по окончании которого он и второй август должны были оставить свои посты для цезарей, обязанных подготовить, в свою очередь, преемников на свои должности. И хотя после того, как указанный срок наступил, Диоклетиан вдруг воспротивился собственному замыслу, Галерий всё же вынудил того выполнить ранее данное самому себе обещание до конца. Официально тетрархию никто не отменял, и теперь эта доктрина могла обернуться против св. Константина, вернее против его сыновей от Фаусты.
Здесь-то и возникала фигура незаконнорождённого Криспа, который имел — чисто теоретически — все мотивы для того, чтобы обойти законных сыновей своего отца от брака с Фаустой. Конечно, порфирородность — критерий, с которым нельзя не считаться. С другой стороны, Рим не знал закона о наследовании царского трона, а заслуги Криспа и его старшинство в годах перед младшими единокровными братьями, военный и политический опыт могли стать той причиной, по которой капризное римское общество, ценившее собственную безопасность и стабильность очень высоко, признало бы императором именно его, а не детей св. Константина от законного брака. Более того, умозрительно рассуждая, Крисп был заинтересован не только в устранении собственных малолетних братьев, но и отца, поскольку при его жизни у него было мало шансов стать императором.
Откровенно говоря, вряд ли сам Крисп загадывал так далеко, и едва ли его можно упрекнуть в подобных умыслах. По крайней мере, историки рисуют портрет царевича в благородных тонах, и черты его характера весьма сходны с обликом св. Константина: «Юный и одарённый от природы самым симпатичным характером,» — пишет о нём историк[132]. Он уже был крещён к тому времени и всячески помогал отцу в обеспечении свободной деятельности Церкви. Другое дело, что Фауста, полностью унаследовавшая от своего отца и брата коварство, цинизм и совершеннейшую неразборчивость в средствах, демонизировала ситуацию донельзя.
Трудно сказать, что ею двигало. Возможно, материнский инстинкт, методично и заблаговременно устраняющий любые препятствия на пути её детей к трону, либо старые счёты с Криспом, за которые она решила поквитаться.
Но именно она убедила св. Константина в тайных преступных замыслах Криспа, в качестве «доказательства» дав царю слово, что якобы царевич предложил ей супружество и трон императрицы после физического устранения отца. В принципе, в таком кровосмесительном браке не было ничего неожиданного и невиданного: и ранее, и гораздо позднее монархические семьи нередко нарушали закон о браках с близкими родственниками, если того требовали интересы государства и трона. Не составлял исключения и древний Рим, где очень многое отдавалось в жертву конкретного результата, в том числе политического. Поэтому слова Фаусты, подкреплённые указанными выше размышлениями, выглядели внешне убедительно и правдоподобно. Не исключено также, что Фауста была не одинока в этой интриге — даже из общих соображений легко представить, что при дворе нашлись люди, которым было что делить с Криспом. Ведь ещё до последней войны с Лицинием некоторые придворные круги усиленно пытались внушить императору недоверие к сыну, вследствие чего тот находился буквально под надзором[133]. Поэтому, по существу, в обвинениях, которые втайне предъявлялись Криспу, не было ничего нового.
Правда, никто не мог впоследствии доказательно подтвердить слова присяги Фаусты, в истинности которых она на время убедила св. Константина[134]. Но в тот момент, наверное, давление на него было слишком велико, и царь, наконец, принял то страшное решение, о котором раскаивался потом все оставшиеся годы.
Отсутствие какой-либо доказанной вины Криспа обнаружилось почти сразу. Мать св. Константина св. Елена укоряла сына в поспешности вынесенного приговора, не сомневаясь в его несостоятельности. Но вдова Криспа Елена была куда более успешной — при личной встрече с царём она, бросившись в ноги свекру, сумела опровергнуть домыслы Фаусты. По приказу царя состоялось следствие, закончившееся казнями всех заговорщиков. Отвергнутая императором Фауста вскоре (возможно, не без посторонней «помощи») утонула в ванне во время купания[135]. Но сына уже было не вернуть. Единственное, что отец мог сделать — поставить серебряную вызолоченную статую Криспа[136].
Находиться в опостылевшем Риме св. Константин уже не мог, и взор императора скользил по карте Империи в поисках подходящего места для выбора новой восточной резиденции и столицы. В качестве вариантов рассматривались и Антиохия, и Александрия, и даже легендарная Троя. Но, в конце концов, выбор императора пал на маленький греческий город Византий, расположенный чрезвычайно благоприятно и для торговли, и для обороны, и для размещения войск. Правда, таким признакам соответствовали и многие другие населённые пункты, в том числе на Западе; не удивительно ли, что св. Константин — как видно уже из географии возможных городов-кандидатов — решил перебраться именно на Восток? Конечно, спустя 1700 лет едва ли возможно проникнуть в душу и помыслы великих людей, но некоторые обоснованные соображения по поводу мотивов переезда императора всё же следует высказать.
Сложенный спустя короткое время в Риме анекдот о том, что император фактически сложил с себя полномочия правителя западной части Римской империи в пользу папы Сильвестра, более того, признал его власть над собой, и даже гордясь тем, что публично посчитал за честь быть его конюшенным, лишён какой-либо исторической правды. Конечно, царём двигали совсем не те чувства, которыми впоследствии «наделили» его изворотливый папский клир и западные канонисты. В данном случае мы не будем затрагивать вопроса о правовых основаниях (по «божественному праву») столь резкой замены носителя высшей политической власти с императора на папу. Безусловно хотя бы то, что и после переезда на Восток св. Константин назначил правителями западных провинций своих сыновей, нисколько не сомневаясь в том, что это его прерогатива, не должная согласовываться с Римским папой. Приведём лишь соображения, касающиеся общего исторического контекста оставления св. Константином Рима.
Помимо ясного ощущения о холодном отношении к нему Рима, императором двигали сугубо практические вопросы (в частности, безопасность восточных границ), требовавшие его непосредственного нахождения там. Нельзя сбрасывать со счетов и личностные нюансы. Если в Риме св. Константин был персоной далеко не самой желанной, то для Востока император до сих пор оставался блистательным победителем тирана и гонителя христиан Лициния. Рим в своей массе оставался всё ещё языческим городом и лишь терпел императора-христианина. Напротив, на Востоке христианство было распространено к тому времени гораздо шире. Римский сенат явно и тайно пытался заставить царя считаться с собой; на Востоке у св. Константина не было внутренних политических врагов, организованных в единую силу и питающих свою силу из давних политических традиций.
Запад едва к тому времени заметил Никейский Собор и явно не оценил ещё по достоинству величия царского замысла соборно, на вселенских совещаниях обсуждать затрагивающие всю Церковь вопросы. Наоборот, Восток словославил царя, положившего конец арианской ереси и обеспечившего единство Церкви. Согласимся, для немолодого уже василевса, находящегося под гнётом воспоминаний о семейной драме и тяготящегося неблагодарностью римлян, психологически комфортнее было избрать именно восточные провинции, чем Милан или другой итальянский город, где живы были римские представления о власти.
Так или иначе, но царь издал соответствующие распоряжения, и 4 ноября 326 г. состоялась закладка новой городской стены. Хотя официально вопрос о наименовании города решался долго, в народе он сразу же стал называться «городом Константина», Константинополем[137].
Константинополь стал первым христианским городом Империи. В его стенах не был построен ни один языческий храм, а уже имевшиеся были переоборудованы в христианские церкви. Правда, св. Константин не чурался лучших произведений языческого искусства, которые в изобилии стекались в новую столицу со всех концов Римского государства. Например, из Дельф привезли статую Аполлона Пифийского, её дополнила фигура Аполлона Сминфийского. Масштаб строительства и украшения столицы потрясают воображение даже в наши дни: как рассказывают, количество вывезенных из Рима и других городов Империи статуй было невероятно большим. Только на одном ипподроме Константинополя насчитывали более 60 статуй, перевезённых из Рима, в том числе статуя Августа. Святой Константин приказал также перевезти из Рима в Константинополь монолитную колонну из египетского порфира, имевшую в высоте более 30 метров.
На эту перевозку понадобилось 3 года, этот громадный колосс был с большими трудностями поставлен на форуме в «новом Риме», а в основании его был заделан Палладиум, также взятый св. Константином из Рима[138]. Для придворных и всех желающих царь выделил участки земли для застройки, а 11 мая 330 г. Константинополь был освящён. Фактически это стало датой появления на свет новой христианской Империи — Византийской, родившейся в недрах Священной Римской империи, но далеко не тождественной ей.
Но и этот, относительно мирный период в жизни христианского императора нередко озарялся всполохами войны. Как некогда ранее, возникла страшная готская угроза — они стали теснить сарматов, живших на берегах Тиссы и Дуная. Сарматы запросили помощи у римского правительства. Предвосхищая действия св. Константина, в 322 г. готы сами переправились через Дунай и вторглись на территорию Империи. Всю зиму они разоряли Иллирию, но тем временем император заключил соглашение с Херсоном о взаимных действиях против готов. Союз дал успешные результаты. В результате слаженных и хорошо организованных военных действий вождь готов Арарих был заперт в Иллирийских горах, где его воины во множестве погибали от голода и холода, а вскоре вообще сдались на милость победителя. Готы не ошиблись: св. Константин вновь явил своё благородство и милосердие, отпустив их вождей с богатыми подарками и взяв сына самого Арариха в качестве заложника[139]. По тем временам это был не только способ обеспечения должного исполнения договорных обязательств со стороны готов, но и, пожалуй, единственная возможность для юного варвара приобщиться к величайшей римской культуре. Ведь, как известно, обыкновенно заложники жили в императорском дворце на полном содержании василевсов. Это был последний военный поход св. Константина и последняя победа римского оружия за Дунаем.
Постаревший император был уже слаб, а дни его сочтены. К этому времени практически завершилась постройка храма Святых Апостолов в Константинополе, где св. Константин повелел похоронить себя после смерти. Этот храм надолго пережил своего создателя, и на долгие века церкви Святых Апостолов суждено было стать местом упокоения византийских самодержцев.
После празднования своего 30-летия у власти св. Константин прожил совсем немного, хотя до последних дней оставался грозой для врагов. В это время едва не начались военные действия с Персией, где правила великая династия Сасанидов. Но персы вовремя осознали грозившие им неприятности и направили посольство для заключения мирного договора. Царь принял посольство, передавшее ему богатые дары, и мог в очередной раз гордиться плодами своих рук. Но болезнь императора неумолимо приближала его конец. Почувствовав близкое дыхание смерти, св. Константин решил осуществить свою давнюю мечту — креститься в водах Иордана, но этому уже не суждено было сбыться.
В Еленополе (город, названный в честь его матери св. Елены), где царь принимал тёплые ванны, он исповедался в церкви Святых Мучеников, затем, переехав в Никомидию, обратился к епископам с просьбой крестить его. Следует попутно заметить, что позднейшая легенда, будто бы св. Константин крестился в Риме у папы Сильвестра, распространённая, в том числе, в византийской историографии, лишена каких-либо оснований и обусловлена некоторыми причинами. Во-первых, эта история была заимствована из подложного «Константинова дара», о котором у нас ниже не раз пойдёт разговор. Во-вторых, сама мысль о том, что св. Константин мог креститься от рук епископа-арианина, была несовместима с обликом этого светлого царя для православных писателей позднейших эпох. Кстати сказать, эта история лишний раз подчёркивает, насколько св. Константин был дорог Церкви, и как клир пытался устранить, пусть даже и искусственно, любые возможные нападки на его имя.
По завершении священного обряда император облёкся в торжественную одежду василевса и почил на ложе, покрытом белыми покровами. Затем, возвысив голос, св. Константин вознёс к Богу благодарственную молитву и в заключение сказал: «Теперь я сознаю себя истинно блаженным, теперь я достоин жизни бессмертной, теперь я верую, что приобщился Божественного света». Очень характерно, что даже на смертном одре св. Константин думал не о себе, а о тех, кто лишён великого блага быть членом Церкви. Таковых он называл «несчастными и жалкими»[140]. В день Святой Троицы, 22 мая 337 г., около полудня великого императора не стало.
Его смерть стала трагедией Римской империи. Дворцовая стража разодрала на себе одежды, дворец огласился плачем и воплями, таксиархи и лохаги называли его своим спасителем, хранителем и благодетелем; остальное войско вместе с простым народом было объято ужасом. Взяв тело, воины положили его в золотой гроб, а затем, накрыв его багряницей, водрузили гроб на саркофаг и поставили в лучшей из комнат царского дворца.
Тихо горели свечи в золотых подсвечниках, многочисленная стража день и ночь охраняла своего любимого императора, а комиты и остальные военачальники каждый день, словно для доклада, прибывали к телу св. Константина и преклоняли колено, приветствуя покойного. Это было настолько неожиданно, что всем казалось, будто, несмотря на смерть, царствие св. Константина Великого продолжалось. «Одному только ему сущий над всеми Бог даровал преимущество царствовать над людьми даже после смерти, и людям, не лишённым смысла, этим ясно указал на нестареющее и нескончаемое царствование души его», — писал современник[141].
Рим и Константинополь вступили в заочное состязание за право предоставить у себя последний приют покойному царю. В самом «Вечном городе» в знак траура были закрыты все бани и рынки, все жители Рима громогласно славословили своего царя. Ему посвящались картины, на которых св. Константин был изображён «покоящимся в горнем жилище, превыше всех небесных кругов». Все мечтали только об одном: чтобы честь принять в последний раз святого императора была предоставлена именно им.
Но сын императора, будущий Римский царь Констанций уже принял решение похоронить отца в Константинополе. Из Никомедии в окружении многочисленных отрядов римских воинов он сопровождал до самого Константинополя саркофаг с телом св. Константина, демонстрируя высочайшее уважение к нему и почтение. Наконец, процессия прибыла на место, и возле храма святых Апостолов солдаты отошли в сторону, предоставив место священникам. Прославляемый всеми, оплакиваемый василевс был погребён в том мавзолее, который соорудил при своей жизни, открыв счёт святым императорам Римской империи[142].
После смерти императора святого равноапостольного Константина I Великого к власти в Римском государстве пришли трое его сыновей — Константин, Констанций и Констант, родившиеся от брака с Фаустой в указанной последовательности. Впрочем, иногда утверждают, что Константин II родился у святого императора не от Фаусты, а от любовницы Минервины, которая перед тем подарила ему несчастного Криспа[143].
О первых годах жизни наследников известно немного. Ещё в раннем детстве они были возведены отцом в звание цезарей — в 315, 325 и 335 гг. соответственно; все царевичи получили глубокое и разностороннее образование. Их закаляли физически, учили правоведению, военному делу и решению государственных задач. Лучшие философы, педагоги и юристы того времени читали лекции трём принцам[144]. Конечно, они были христианами, но в соответствии с обычаями древней Церкви не принимали таинства крещения в юном возрасте.
Хотя римским законом вопрос о престолонаследии не был урегулирован, авторитет равноапостольного императора позволял ему надеяться, что его последняя воля будет исполнена. Поэтому, как свидетельствуют историки, св. Константин Великий оставил завещание, в котором распределил все провинции Римской империи между своими сыновьями. Старший сын Константин получил Британию, Галлию и Испанию, Констант — Италию и Африку, а Констанций — Малую Азию, Сирию, Фракию и Константинополь. Носителем единоличной власти, как и прежде — во времена Диоклетиана, являлись одновременно сразу трое царевичей, а не кто-то один из них.
Впрочем, история восшествия сыновей св. Константина на трон не лишена картин, обычных для современников событий. Наследники стали именоваться царями не по воле отца, при наличии завещания, — таковыми их провозгласило войско. Кроме того, некоторые обстоятельства дают повод полагать, что исполнение завещания св. Константина Великого находилось под угрозой, детали которой скрыло от нас время.
Общеизвестно, что непосредственно после провозглашения принцев августами солдаты умертвили почти всю многочисленную родню св. Константина Великого: его единокровного брата Юлия Констанция и семерых племянников. В живых остались только два двоюродных брата наследников — малолетние Галл и Юлиан. Вследствие гибели почти всех остальных претендентов, пусть даже и потенциальных, сыновья святого царя беспрепятственно взошли на трон. Но другие обстоятельства событий скрыты от нас веками истории и молчанием современников, остались только отдельные фрагменты, дающие пищу для многочисленных гипотез и предположений.
Наследники св. Константина не присутствовали ни при казнях своих родственников, ни при кончине отца — занятые государственными делами, они не смогли проводить царя в последний путь. Только через несколько месяцев, уже в сентябре 337 г., Констанций похоронил отца в Константинополе, в храме Святых Апостолов. Тогда же он и получил на руки упомянутое завещание[145].
Очевидно, оно имело для него и братьев очень большое значение. Не случайно источники утверждают, будто арианский священник, передавший ему завещание, стал «известным Констанцию, скоро сделался человеком к нему близким и получил приказание бывать у него как можно чаще»[146]. Более того, этот безвестный иерей вскоре имел уже серьёзное влияние на царя в делах веры, внушив самой царице арианский образ мыслей. Едва ли это можно объяснить особой просвещённостью и популярностью арианствующего пресвитера, имени которого история не сохранила[147]. Скорее всего, основания для такой странной привязанности лежали в другой области, и у императора имелись веские причины доверять человеку, в руках которого оказались судьба его братьев и собственная жизнь.
Не известно, что было дословно указано в завещании, но, видимо, оно касалось не только взаимоотношений между тремя братьями, мирно разошедшихся по своим владениям, но и прав вероятных претендентов на престол. Можно предположить, что отсутствие завещания св. Константина позволило бы выдвинуться на первые роли как раз его умерщвлённым солдатами брату и племянникам. А они, являясь членами царской семьи, играли далеко не последнюю роль в политической жизни Империи.
Не следует забывать, что, возможно, в силу обычной человеческой привязанности и привычке делать приятное близким, а, быть может, по иным причинам, св. Константин Великий обеспечил племянникам воспитание, равное тому, какое дал собственным детям. Более того, один из них — Далмаций даже получил наравне с детьми императора титул цезаря. Второму племяннику — Аннибалиану св. Константин пожаловал пусть ничего не значащий, но очень красивый титул «nobilissimus», позднее сделав его царём Понта[148]. Вполне вероятно, опасность молодым принцам грозила именно со стороны этих обласканных близких родственников, которые могли, воспользовавшись отсутствием завещания, заявить свои претензии на трон более категорично. Наивно надеяться, будто родные дети св. Константина прожили бы в таком случае длинную жизнь.
Как можно предположить, Констанций знал нечто большее, чем об этом говорит летописец, некоторые даже полагают, что и физическое устранение потенциальных конкурентов произошло не без его участия. Впрочем, существует и другая, не менее распространенная версия, будто вина Констанция заключалась в ином: он знал о готовящемся убийстве, но не воспрепятствовал ему[149].
Правда, при этом не уточняют, мог ли он физически не допустить кровавой расправы, либо такие пожелания историков носят исключительно умозрительный характер. В противоположность этим версиям святитель Григорий Богослов был убеждён в абсолютной невиновности Констанция и даже утверждал, что именно средний сын св. Константина спас Галла и Юлиана. «Спасённый великим Констанцием, — пишет он о Юлиане, — недавно от отца наследовавшим державу, когда при дворе стали править делами новые чиновники, и войско, опасаясь нововведений, само сделалось нововводителем, вооружилось против начальствующих, тогда, говорю, невероятным и необычайным образом спасённый вместе с братом.» и далее по тексту[150]. В любом случае, как отмечают историки, в последние дни своей жизни василевс очень сожалел о смерти близких ему людей[151].
Братья правили втроём, периодически собираясь для решения общих вопросов, как правило, в Паннонии, но главенствовал всё-таки старший брат. Последняя встреча августов состоялась в 338 г. в Виминации, где Константин решительно выступил в защиту св. Афанасия. Своим единоличным указом он повелел возвратить в Александрию ссыльного святителя, а в письме к Александрийскому клиру объяснил причины своего поступка. «Владыка наш, блаженной памяти Константин, благочестивейший родитель мой, — писал василевс, — вознамерился уже возвратить упомянутого епископа на собственное его место, но так как, не исполнив ещё сего желания, он предварён был человеческим жребием и почил, то, сделавшись наследником намерения блаженной памяти царя, я счёл долгом исполнить его. Увидевшись с Афанасием, вы сами узнаете от него, какое питал я к нему уважение»[152].
Константин был не одинок в своей ревности по обеспечению единства Церкви и благочестия. Так, в частности, Константу выпало на долю искоренить ересь донатистов, уже давно терзавших тело Церкви. Он попытался в мягких формах повернуть их к истине, но те устроили открытый мятеж. Состоялась настоящая битва донатистов с регулярными войсками, закончившаяся для них плачевно. Еретики были рассеяны, сосланы, а сам Донат умер в ссылке[153]. Кроме этого, Констант вместе с Констанцием приняли закон, запрещающий иудеям покупать рабов (по-видимому, всё же, рабов-христиан), виновный в этом правонарушитель подвергался казни мечом, а его имущество отбиралось в казну[154].
Не отставая от своих братьев, Констанций также был врагом язычества и идолопоклонства, хотя поддерживал не св. Афанасия, а антиникейцев, к которым относилось подавляющее большинство его восточных подданных. Так, в 341 и 353 гг. он издал два указа, в которых под угрозой смертной казни воспретил публичное идолослужение[155]. В 341 г. Констанций совместно с Константом подтвердили закон своего отца против гадателей и совершения ночных жертвоприношений. «Суеверие должно прекратиться, и безумие жертвоприношений должно быть уничтожено; а если кто, в противность повелению нашего божественного отца, осмелится приносить жертвы, тот понесёт за это накзание»[156]. А в 350 г., отправляясь в военный поход против узурпатора Магненция, царь убеждал своё войско (в массе своей ещё языческое) принять христианство[157]. «Нам неизвестен конец нашей жизни, — говорил он, — особенно же в сражении, когда со всех сторон летят тысячи стрел, дротиков и копий, когда грозят насильственною смертию удары мечей, сабель и другого оружия. Посему каждый необходимо должен облачиться в ту вожделенную одежду, в которой мы будем очень нуждаться на том свете. А кто не расположен теперь возложить на себя это одеяние, тот пусть оставит войско и возвратится домой; я не хочу сражаться вместе с неосвященными»[158].
Далекий от желания принудительно и стремительно христианизировать римское общество, Констанций запрещал лишь наиболее гадкие языческие обряды, в первую очередь, ворожбу. Но, с другой стороны, осторожно и бережно возвышал все лучшие стороны древнего отеческого культа. В 353 г. василевс издал новый закон, крайне неблагоприятный для язычников, которых даже назвал «погибшими». Почитатели идолов приговаривались к смертной казни, языческие храмы закрывались. Но этот акт был направлен только против представителей наиболее страшных культов, а в самом Риме императора по-прежнему продолжают величать старой титулатурой — понтифексом Солнца и Весты. Кроме того, сохранились все языческие праздники, равно как и игры, сопровождавшие их празднование[159].
В 357 г. василевс был вынужден ещё раз обуздать страсть отдельных своих подданных к суеверным гаданиям, а в 358 г. издал специальный указ «против врагов рода человеческого», к которым причисляет колдунов и чародеев[160]. Но, жестокий против колдунов, Констанций проявляет глубокое уважение к представителям древнего жреческого сословия. В том же 358 г. он адресовал наместнику Африки Марциану указ, в котором обязал того содействовать возвышению языческих жрецов данной провинции. В эдикте император выражал желание, чтобы жрецы избирались на свою должность собранием адвокатов и чтобы их выбор распространялся также и на судей. Таким образом, Констанций передал в руки очень влиятельной корпорации защиту жречества, в чем оно было, конечно, крайне заинтересовано[161]. В 340, 349 и 356 гг. Констанций издал указы, устанавливающие меры наказания для разрушителей и расхитителей языческих гробниц. Наказание разнилось — первоначально император определил в виде наказания смертную казнь, затем смягчил её штрафом, но впоследствии вновь ужесточил наказание[162].
Из трёх сыновей покойного императора самым любимым был Констанций, но среди трёх соимператоров Константин, как указывалось выше, имел безусловное первенство. Он был самый старший по возрасту, и именно ему достались в управление от отца те владения, где он совсем ещё юным цезарем правил вместе с доблестным Криспом. Впрочем, и Констант, несмотря на юность, снискал в Римской империи заслуженную славу и уважение своими трудами.
После раздела провинций согласно завещанию отца Констанцию, пожалуй, достались наиболее трудные восточные территории, неоднократно терпевшие урон от войн с персами. Военные действия велись с одинаковой энергией обеими сторонами, и между армиями Персии и Рима произошло девять сражений, в двух из которых Констанций принял личное участие. Правда, восточные легионы уже давно не были той грозной силой, какую привыкли видеть враги, и большая часть данных римлянами сражений закончилась их поражением. Особенно тяжелой была битва при Сингаре, где Персидский царь Шапур наголову разбил дезорганизованные и недисциплинированные римские войска. Попытки Констанция хоть как-то мобилизовать свои войска не дали успеха — это была не армия, а вооружённый сброд. Но даже при таких выгодных условиях победа далась персам нелегко: помимо обычных потерь, Шапур лишился своего наследника, взятого римлянами в плен и публично умерщвлённого[163].
Однако удача далеко не всегда квартировала в персидском лагере. Персы не смогли одолеть римских крепостей, в частности одной из наиболее сильных — Насибины. Под её стенами погибли лучшие части персов, и, в конце концов, Шапур, встревоженный сообщениями о нападении массагетов на Персию, свернул осаду[164]. Констанций воспользовался этим шансом и сумел организовать своё войско; вскоре он стал чрезвычайно популярен в армии как военачальник, сочетающий воинский опыт и чувство локтя по отношению к рядовому легионеру, с которым василевс делил лишения и трудности военной жизни.
Трудно согласиться с мнением, будто братьев разъединяли и в какой-то момент времени разделили религиозные разногласия, вылившиеся в военные столкновения[165]. Действительно, Константин и Констант придерживались ороса Вселенского Собора, а Констанций находился под влиянием своего воспитателя епископа Евсевия Кесарийского — первого врага Никейского Символа Веры. Но раздоры начались как раз между Константином и Константом, и они носили сугубо политический характер. Дело заключается в том, что в 338 г. царственные братья договорились между собой о разделе имущества, оставшегося после смерти цезаря Далмация. Большая часть провинций, принадлежавших покойному, отошла Константу, но, поскольку ему в то время едва исполнилось 14 лет, братья по согласию между собой учредили регентство над ним. Естественно, регентом был определён старший брат Константин[166].
По достижению 17 лет подросший Констант потребовал отмены регентства, чем вызвал серьёзный конфликт. Констанций едва ли имел основания возражать, но Константин и так уже изначально был недоволен тем, как распределились владения казнённых родственников. В 340 г. он предложил Константу уступить ему африканские провинции в обмен на Македонию и Грецию, но получил отказ. Началась война, продолжавшаяся, однако, совсем недолго. Во главе не очень боеспособной армии Константин легкомысленно вторгся на территорию Константа, но под городом Аквилея попал в засаду и погиб. Принадлежавшие ему провинции признали над собой власть победителя, и Констант получил в своё управление весь Запад[167]. В это же время Констанций, встав во главе своего войска, отогнал персов от берегов Евфрата и разбил их в сражении[168].
Из двух оставшихся соправителей Римской империи, по-видимому, первенствовал чуть более старший Констанций (в это время ему было 24 года) — вывод, к которому можно прийти, анализируя, в частности, переписку братьев по вопросам организации церковных соборов. Так, св. Афанасий обратился к Константу с просьбой оказать ему покровительство и помощь. Император Запада благосклонно отнёсся к св. Афанасию и, в свою очередь, ходатайствовал перед Констанцием о выполнении отеческой воли и прощении святителя. Получив письмо, пишет историк, император Востока дал в 343 г. распоряжение восточным и западным (!) епископам собраться на Собор в Сердике (ныне София)[169].
Данный Собор, претендующий на статус вселенского, но названный «западным» по территориальной принадлежности своих членов, фактически игнорировал восточный епископат, вследствие чего Констанций отказался подписать и утвердить его акты. Это и предопределило судьбу Собора, хотя, надо полагать, Константу едва ли мог понравиться такой результат. Очевидно, мнение старшего брата являлось для него преобладающим. Правда, нередко отмечают и обратную зависимость — угрозы Константа начать военные действия против Констанция не раз заставляли того идти на компромиссы по вопросам веры. Но, как представляется, эти разовые вспышки активности со стороны младшего брата не идут ни в какое сравнение с твёрдым и уверенным положением Констанция, умевшего подчинять себе людей.
Впрочем, соправление двух василевсов продолжалось недолго. В 350 г. на Западе взбунтовался воинский начальник Магненций, самопровозгласивший себя императором и поддержанный элитными военными отрядами. Застигнув врасплох Константа, когда тот отдыхал неподалеку от Пиренейских гор, слуги Магненция умертвили его. Поскольку во главе государственного переворота стояли представители знатных римских фамилий, мятежнику удалось утвердить свою власть в Италии и Галлии. В Риме законы Констанция против язычников возбуждали ненависть у части горожан, и многие сенаторы были заинтересованы в победе узурпатора, обещавшего восстановить поклонение старым римским богам. Помощь язычников-сенаторов в значительной степени решила финансовые проблемы Магненция, получившего средства для набора и содержания многочисленной армии[170]. Но, по-видимому, узурпатор понимал шаткость своего положения и не верил в возможность захвата единоличной власти. Удачливый солдат-авантюрист мог, конечно, как показывала история дохристианского Рима, претендовать на императорский титул, но его претензии становились реалиями почти исключительно в годы безнадёжной анархии, когда Империя принимала любую власть, лишь бы она несла некоторую надежду на политическую стабильность и порядок. Конечно, случай с Магненцием не вписывался в эту ситуацию.
Кроме того, даже при отсутствии закона о престолонаследии римское общество не могло так легко отвернуться от неписаных прав на престол сына св. Константина. И после смерти авторитет первого святого императора в государстве был невероятно высок, причём, не только у христиан, но и у язычников. Поэтому вскоре Магненций направил Констанцию послов, уговаривая того уладить дело миром и без долгих слов поделить Империю на две части. Уже состав посольства не мог не вызвать сомнений в собственных силах у Констанция — возглавлял посольство эпарх преториев, то есть начальник гвардии Руфин, в него входил полководец Марцеллин, начальник сената Нунехий и некто Максим. Послы сообщали государю, что Магненций предлагает Констанцию первое достоинство в Империи и желает выдать за него свою дочь, прося одновременно руку Констанции, сестры царя. Нунехий не без оснований напомнил Констанцию, что для того было бы крайне неосмотрительно начинать борьбу с Магненцием: утомлённый многими битвами, он едва ли в состоянии противостоять узурпатору. В любом случае, гражданская война — слишком рискованное предприятие, чтобы так легко соглашаться на него. По словам современников, император был очень встревожен этими словами[171].
В принципе, эти мирные условия объективно были небезвыгодны для василевса, над которым постоянно довлела угроза нападений Персии на восточные провинции. Но, по словам самого царя, ночью во сне ему явился покойный отец с трупом Константа на руках и потребовал отмщения невинно пролитой крови брата. Вопрос о войне для Констанция был решён[172].
Пока законный император собирал войско в поход и отыскивал возможных союзников, сенат Рима, уже обеспокоенный поведением Магненция, грабившего со своей армией всё, что можно и нельзя, назначил цезарем Запада некоего Непотиана — сына сестры св. Константина Великого Евтропии. Но, как выяснилось, одной принадлежности к славной семье оказалось явно недостаточным, если она не подкреплялась реальной силой. Участь Непотиана была печальна: всего через три месяца после своего назначения он потерпел поражение в битве с Магненцием и погиб.
Тогда уже сестра Констанция Елена выбрала нового кандидата на борьбу с узурпатором — «мужа почтенного» Бриталлиона, на соединение с которым спешил император Востока. Наверняка можно предположить, что выбор Бриталлиона свершился не без тайного участия царя, у которого явно было недостаточно войска для фронтального столкновения с тираном. Объединённые силы Констанция и Бриталлиона участвовали в сражении с Магненцием, и военное счастье улыбнулось законному наследнику св. Константина[173]. Узурпатор бежал в Италию, где собрал дополнительные войска и 28 сентября 352 г. дал генеральный бой Констанцию и Бриталлиону близ города Мурс, на реке Дунай, в Словении. Здесь с двух сторон бились и полегли лучшие силы Римской империи.
Битва была жестокой, военное счастье не раз меняло своего избранника, переходя от одной стороны к другой, наконец, войска Магненция дрогнули и побежали. Союзники одержали решительную победу.
В свете излагаемых событий нужно остановиться на одном эпизоде, ставшем причиной (хотя бы и субъективной) последующих гонений сторонников Никеи и лично св. Афанасия Великого. Непосредственно во время битвы василевс молился в расположенной неподалеку церкви Святых Мучеников. Напряжение царя было велико — эта битва должна была раз и навсегда поставить точку в вопросе о власти в Римском государстве. И в этот момент к нему явился с победным известием придворный арианский епископ Валент, радостно поздравивший императора со счастливым исходом сражения. На вопрос, откуда тот узнал о победе, епископ, не моргнув глазом, заявил, что лично Божий Ангел принёс ему эту весть. Это, конечно, была откровенная ложь, доверчиво принятая потрясённым царём и предопределившая серьёзные политические последствия. Убеждённый на этом примере в праведности Валента и его единомышленников, Констанций отныне будет долгое время находиться под их влиянием в вопросах вероисповедания[174].
Но вернёмся к политическим делам. Оставив свои разбитые войска, Магненций бежал в город Лугдун. Там, отдавая отчёт в безнадежности положения, он умертвил сначала брата и мать, а потом окончил жизнь самоубийством. Его брат — цезарь Децентий также покончил с собой, а правитель Галлии Сильван, поставленный на этот пост узурпатором, попал в руки солдат Констанция. Все враги были поражены, царь одержал полную победу. Триумфально вступив со своей супругой в Рим, император подтвердил собственные права на трон в речи перед сенаторами, а затем освободил от власти Бриталлиона, наградив его за труды и назначив правителем в Прусу Вифинскую[175]. С этого времени, как некогда и его отец, он принял бразды единоличного правления в свои руки.
Помимо военных действий с внутренними врагами, Констанцию пришлось решать проблему обороны восточных провинций от персов. Персидский царь Шапур (или Сапор) окружил сильную римскую крепость Нисибис, которую иные называют Антиохией Мингидонскою, лежащую на границе римских владений с персидскими. Епископом, блюстителем и комендантом этого города был Иаков, муж, «сиявший лучами апостольской благодати». Персидское войско осадило город, но без особого успеха. Простояв под ним семьдесят дней, построив множество осадных машин для обстрела стен, устроив валы и рвы, персы никак не могли взять город, хотя их армия была многочисленной, и в ней даже находились боевые слоны. Генеральный штурм не принёс захватчикам успеха, и персы решили затопить город водами реки Мингидон, протекающей через него. Гибель осаждённых казалась неминуемой, но каким-то образом они сумели предпринять встречные меры, и множество персидских воинов нашли свою смерть в водах той реки, на которую возлагали такие большие надежды. Правда, захватчикам удалось разрушить часть стены[176].
Шапур надеялся взять крепость без сражения и даже на один день отложил его занятие войсками, чтобы грязь высохла и река сделалась переходимою. Но на следующий день, приступив к городу со всем войском, он обнаружил, что стена с обеих сторон восстановлена. Выяснилось, что ночью, укреплённые молитвами своего епископа, организованные полководцем Иаковом, жители и легионеры восстановили стены. Персы вновь бросились на штурм, оказавшийся для них печальным — слонов римляне перебили, а ворвавшихся в крепость врагов поражали стрелами и мечами; погибло около 10 тыс. персов. В довершение всех бед начался страшный дождь с грозой, и персидские воины в страхе разбежались прочь. Взглянув на небо, Шапур вдруг увидел на крепостной стене блистающего Ангела, а рядом с ним св. Константина Великого. Потрясённый перс велел тут же снять осаду, сжёг все осадные орудия и удалился с войском, причём многие из его воинов погибли при отступлении от моровой язвы, так и не увидев своего отечества[177].
Следует сказать, что император недолго оставался единственным правителем Римской империи. Ещё ранее, в 349 г., он вызвал из Капподакии своего двоюродного брата Галла, а в 351 г. присвоил ему титул цезаря. Более того, как первый признак благосклонности к двоюродному брату, он присоединил к его имени собственное (и тот стал зваться Галл Констанций), после чего назначил своим соправителем и отправил в Антиохию, на которую в это время напали персы.
Какие мотивы двигали им? Трудно ответить однозначно. Царь был пока ещё бездетен (хотя в 352 г. он и женился на знатной македонянке Евсевии) и не мог не думать о продолжении династии, тем более, что пример Магненция ясно показал — претенденты на пустующий или ослабевший трон всегда найдутся в избытке. Вполне вероятно также, что Констанций хотел в такой форме загладить свою косвенную вину перед Галлом и Юлианом за смерть их отца и, пусть задним числом, вернуть братьям права на престол. Наконец, можно допустить и то, что определённый дефицит кадров, особенно на военной службе, после тяжёлых военных кампаний и гражданских войн вынудил Констанция довериться двоюродному брату. По-видимому, бездетный и уже сравнительно немолодой император предполагал со временем передать всю власть в руки Галла, если тому будет благоволить успех.
Очевидно, Констанций доверял своему молодому родственнику (кто бы при иных обстоятельствах сам передал войска в руки потенциального врага?) и дал ему большую свободу действий, полагая, что военные будни и участие в гражданском управлении Сирией помогут тому приобрести необходимый для правителя опыт. В этом отношении Констанций не ошибся, но разочарование ждало его в другом.
Характеристика нового соправителя Римской империи была далеко не блестящей. Взойдя на престол прямо из ссылки, Галл не демонстрировал ни ума, ни прилежания. От природы нелюдимый и угрюмый, он с возрастом ещё более ожесточил свои понятия, видимо, находясь под тягостным детским впечатлением казни отца и родственников (ему тогда было 12 лет), втайне желая восстановить то, что могло достаться ему в руки и без Констанция — единоличное царство. Жестокосердие Галла проявилось в казнях, которыми вскоре наполнилась жизнь Антиохии, и в употреблении во зло той власти, которая так неожиданно выпала ему. Город заполонили шпионы и доносчики, и сам правитель, переодевшись в простое платье, нередко с охотой играл эту не «царскую» роль. «Проявляя всё шире свой произвол, Галл стал невыносим для всех порядочных людей и, не зная удержу, терзал все области Востока, не давая пощады ни царским сановникам, ни городской знати, ни простым людям». Однажды он одним общим приговором отправил на казнь всех (!) членов Антиохийского сената, которые, как ему показалось, излишне резко отказали ему в удовлетворении требований об установлении фиксированных цен на продукты в преддверии голода. Они бы непременно погибли, если бы не Гонорат, комит Востока, запретивший казнь[178]. Вся Сирия пребывала в ужасе от действий молодого цезаря[179].
В это же время, в 354 г., император выступил из Арелата и направился в Валенцию, чтобы отразить алеманов, под руководством своих вождей Гундомара и Вадомария опустошавших Галлию. Врагов было множество, но Констанций предпринял удачный манёвр, приведший к тому, что вскоре оба варвара, практически окружённые, запросили мира. Император созвал войско на сходку и в присутствии высших сановников обратился к легионерам с речью, в которой предложил заключить мирный договор. Царь отмечал, что как полководец, он обязан думать о солдатском благополучии и благе государства, поэтому «его нравственный долг — неукоснительно пользоваться всем, что посылает благое Провидение». Говоря о себе, Констанций заметил, что как миролюбивый государь, он полагает неправильным превозноситься при удаче. «Не трусости, но умеренности и человечности будет приписано, верьте мне, это зрелое и обдуманное решение». Войско поддержало своего царя, мир был заключён без сражения, и император вернулся на зимние квартиры в Медиолан[180].
Но и Галл демонстрировал в военном деле неплохие способности. Молодой август удачно справился с поставленной задачей по обороне провинции от персов, но, желая использовать военный успех в личных целях, организовал заговор против царя. Амбициозный цезарь был озабочен только одной мыслью — как провозгласить себя императором. Констанций, до которого систематически доходили отрывочные сведения об этих намерениях, писал соправителю письма, убеждая его совместно действовать на благо государства. Но Галл вёл себя совершенно как единоличный властитель. Впрочем, польщённый письмами императора, он решил выехать к нему для оказания помощи от варварских набегов. Это был не единственный мотив действий — по дороге мятежник надеялся привлечь на свою сторону новые легионы[181]. К счастью для Констанция, наместник Востока, некий Дометиан, своевременно сообщил императору о готовящемся заговоре, хотя и был после этого убит сподвижниками Галла. Царь, делая вид, будто ни о чём не подозревает, в декабре 354 г. приказал доставить Галла Констанция к себе в ставку на остров Фаламон и после дознания, когда вина молодого соправителя полностью подтвердилась, велел его умертвить. Молодой цезарь окончил свою жизнь на 29-м году.
В таких ситуациях участь родного брата мятежника считалась автоматически предрешённой. Но юного Юлиана спасла любимая жена Констанция царица Евсевия. Она уговорила василевса пощадить молодого человека и отправила его в Афины подальше от мужниных глаз[182]. Впрочем, по мнению историков, отъезду Юлиана в столицу греческих философов в немалой степени способствовали придворные из язычников, втайне надеявшиеся на появление через короткое время на престоле нового императора, способного вернуть почитание старых римских культов.
Попутно в 354–355 гг. император удачно воевал с лентиензами — одним из германских племен, регулярно вторгавшимся в пограничные области Империи. Царь вместе с войском выступил в поход и на Канинских полях (территория нынешней Швейцарии) дал варварам сражение. Вначале удача была не на его стороне — конный авангард римлян попал в засаду и понёс тяжёлые потери, но затем подтянулись остальные части, и германцы были разбиты[183].
Между тем годы брали своё. Констанций был утомлён вечными военными походами и церковными настроениями. Едва перешагнув 40-летний рубеж, он уже считался правителем с большим стажем, и здоровье его, подорванное войной, было слабым: говорят, он болел редко, но всегда тяжело. Вопрос о наследнике престола вновь стал актуальным. Поскольку ни один из браков Констанция так и не принёс ему желанного ребенка, он, по просьбе жены, вернул Юлиана из ссылки. Евсевия сумела внушить мужу мысль о благородстве и других достоинствах младшего родственника. После официальной встречи, где Юлиан поклялся ничего не замышлять против старшего брата и императора, Констанций наделил его титулом цезаря и направил в Галлию, женив на своей сестре Елене[184].
По этому торжественному случаю в Милане, где находилась царская резиденция, состоялась торжественная церемония. Взяв 24-летнего Юлиана за руку, император поднялся с ним на высокий подиум, где, обращаясь к войскам, произнёс речь с просьбой поддержать молодого цезаря[185]. «Я хочу предоставить власть цезаря Юлиану, — говорил император солдатам, — моему, как вы знаете, двоюродному брату; его скромность, делающая его столь же дорогим мне, как и моё с ним родство, стяжали ему признание, и в нём виден молодой человек выдающейся энергии»[186].
Можно сколь угодно долго говорить о подозрительности Констанция и придворных хитростях, где за красивыми словами зачастую скрывались совсем иные намерения. Но кто скажет, что в данном случае царь был неискренним? Обратившись к Юлиану, он сказал: «Ты получил, мой возлюбленный брат, во цвете своей юности блистательнейшее отличие твоего рода. Я признаю в этом приумножение блеска моей собственной славы: то, что я справедливо предоставляю моему знатному родственнику верховную власть, более возвеличивает меня, нежели то, что я сам обладаю этой властью. Итак, раздели со мной опасности и труды, прими на себя управление и охрану Галлии и постарайся всяческими добрыми деяниями облегчить тяжёлое положение этих областей… Спеши, чтобы ревностной заботой отстоять доверенный тебе самим отечеством пост! (выделено мной. — А.В.)»[187]. Высокие и благородные слова! Казалось бы, о чём ещё Юлиан мог мечтать? Однако мысли молодого правителя уже были далеко впереди: как и его казнённый брат, он мечтал о царстве, не слишком задумываясь о признательности по отношению к Констанцию.
Впрочем, его назначение состоялось вовремя — сарматы уже давно забыли о существовании дунайской границы и свободно вторгались на римские земли; франки оккупировали галльские провинции. Дикие исавры многочисленными отрядами спускались с гор, опустошая всё вокруг Селевкии, а персы вновь напали на земли Азии. Молодой царь и соправитель Констанция удачно оборонялся от германцев и франков, попутно разгромив некоего Сильвана — одного из мятежных генералов, пытавшегося «по случаю» примерить на себя царскую диадему. Близ города Аргентората в 357 г. Юлиан разгромил заметно превосходящие его силы германцев, проявив храбрость и талант полководца[188]. А в 358 г. цезарь внезапно напал на франков и хамавов, разгромив их в кратких, но ожесточённых боях, и гарантировал мир, обязав варваров принять над собой его власть[189].
В это время Констанций пребывал в Риме, заботясь об охране рейнской границы и разрешая церковные вопросы. Наконец, известия о нападении варваров на Иллирию заставили его выступить с войском на Восток. Переправившись через Дунай, император наголову разбивал поочередно все неприятельские войска, встречавшиеся ему на пути. Затем он проник на земли сарматов и только тогда принял мир от варваров, когда они вернули из плена всех римских подданных и передали в руки царя заложников из своих знатных семей[190].
После этого император двинулся на земли квадов, которые также запросили мира[191]. Вслед за ними были покорены племена амицензов и лимигантов. По окончании войны царь с триумфом вернулся в Сирмий, а войска разошлись по местам своего расквартирования. Если до этого о Констанции говорили, будто ему везёт только в междоусобных войнах, а во внешних его преследовали поражения, то теперь никто не мог уже упрекнуть его в отсутствии полководческого таланта и воинской удачи.
Едва усмирив варваров, Констанций был вынужден вновь столкнуться с восточной угрозой. Персидский царь Шапур («царь царей, брат луны и солнца» по официальной титулатуре) потребовал от него возврата Армении и Месопотамии, полагая, будто Рим владеет ими незаконно. К сожалению, эти амбиции возникли не без помощи некоторых царских чиновников, переметнувшихся на сторону персов. Констанций отверг ультиматум, в ответном письме напомнив Шапуру тот общеизвестный факт, что «хотя римлянам и случалось иногда терпеть поражения, окончательный исход войн почти всегда для них успешен». Началась война, и многочисленная персидская армия во главе с самим Шапуром в 359 г. вторглась в истощённые и беззащитные восточные провинции.
На счастье Империи, проезжая мимо некогда не покорившейся ему крепости Амиды, Шапур решил испытать, не наведёт ли его личное присутствие такой страх на гарнизон, что тот сдастся без осады. Но в ответ легионеры из гарнизонного отряда открыли стрельбу из луков, и одна из стрел сбила корону с головы Шапура. Разгневанный Персидский царь уже не желал внимать советам перебежчиков и своих военачальников — он решил взять город штурмом. На беду царя, на следующий день его единственный сын и наследник был убит римским дротиком, когда он высказывал требования осаждённым о сдаче города. Обезумевший от горя отец поклялся на похоронах сына снести крепость с лица земли. Началась длительная осада.
Что бы ни писали о римской армии времён Констанция, она ещё сохранила в себе старый дух непобедимых легионов. Защитники Амиды выдержали все испытания, и крепость была взята исключительно вследствие предательства дезертира, показавшего Шапуру потайной ход. Город совершенно уничтожили, но и персы потеряли за 73 дня боев свыше 30 тыс. воинов — весь цвет персидской армии[192]. Шапуру пришлось сворачивать военные действия.
На Западе дела также шли успешно. Юлиан демонстрировал высокую силу духа и прирождённое умение командовать войсками. Вместе со своим близким другом офицером Саллюстием он успешно организовал оборону западных провинций от алеманов и под нынешним Страсбургом наголову разбил германцев при незначительных собственных потерях. Затем не менее эффектно армия Юлиана разгромила франков, экстренно запросивших после этого мира[193].
В этом же 359 г. внезапно взбунтовались усмиренные ранее сарматы-лимиганты. Находившийся в Сирмии Констанций вновь собрал войска и направился на войну. Обстоятельства допускали возможность заключить мир без сражений, поэтому царь велел организовать ему встречу с вождями варваров, во время которой подвёргся большой опасности. Прибывшие вместе с вождями варваров вражеские воины внезапно проявили недружеские намерения и набросились на телохранителей императора, которому удалось спастись лишь ценой гибели своих близких друзей. Узнав об опасности, которой подвёргся любимый полководец, находившиеся неподалеку легионеры набросились на сарматов и разгромили их. Удовлетворённый тем, что ему удалось усмирить бунтовщиков, Констанций вернулся в Сирмий, а оттуда отбыл в Константинополь. Он хотел восстановить силы после потерь при Амиде и усилить восточную границу[194].
Но в это время внезапно возник новый мятеж. Нуждающийся на Востоке в подкреплениях, Констанций приказал Юлиану прислать в качестве резерва четыре лучших легиона Западной армии: кельтский, петулянтский, батавский и герулльский, а также по 300 отборных воинов из остальных легионов, оставшихся в Галлии[195]. И тогда Юлиан, ссылаясь на опасности, якобы грозившие его жизни, аккуратно поднял мятеж. Возможно, его опасения были небезосновательны — при дворе царя его заглазно называли «козлом» за длинную бороду и осыпали насмешками. Кроме того, желая поддержать престиж власти, Констанций фактически присвоил себе некоторые победы своего молодого брата и вообще проявлял очевидную ревность к его воинской славе. Внешне Юлиан ничем не проявил своего недовольства, но втайне распространил среди своих солдат прокламацию, где Констанций изображался в самом ужасном свете. Легионеров побуждали восстать против жестокого и скупого императора (как им внушалось), и результат не замедлил сказаться. Собранные в Лютеции (нынешний Париж) для отправки на Восток легионы открыто отказались признавать Констанция своим императором и в 360 г. подняли по старому римскому обычаю Юлиана на щит[196]. В Империи возникло опасное и губительное двоевластие, грозящее гражданской войной.
В то время, когда происходили эти события, персы опять напали на восточные провинции. Шапур осадил сильную крепость Сингару, которую защищали два легиона. Римляне умело отражали многочисленные штурмы врага, но, в конце концов, город пал. Следом, также после очень ожесточённой битвы, пала не менее укреплённая и важная в стратегическом отношении крепость Безабду (ныне город Джезире-ибн-Умар). Бойня была ужасной — персы вырезали практически всех горожан. Обнадеженный успехами, Шапур решил, что теперь ему по плечу любая крепость римлян. А не получивший подкреплений Констанций находился этой зимой в Константинополе, где запасался оружием, набирал новых рекрутов и обучал их воинским навыкам[197].
В новой столице его застало письмо Юлиана, в котором тот предлагал императору мирно разойтись между собой. Узурпатор объяснял, при каких обстоятельствах произошло объявление его императором, ссылаясь на то, что войско не желало состоять под управлением второстепенного командира, каким считало его (очевидная ложь — Юлиан уже являлся кесарем и имел все прерогативы римского полководца), но желало подчиняться только августу. Затем он аргументировал свой отказ от посылки войск Констанцию тем, что войско устало и не способно воевать на Востоке, когда их собственным домам на Западе угрожает опасность, и в заключение предложил принять двоецарствие как факт. «Прими благожелательно справедливые условия, которые я предлагаю, и признай, что это будет на пользу как Римскому государству, так и нам самим, которые связаны между собой единством крови и высотой верховного сана (вот очевидное подтверждение того, что сам Юлиан не считал свой статус низким и чем-то отличным к худшему от статуса императора. — А.В.)»[198]. На самом деле, учитывая все нюансы статуса Констанция и Юлиана, молодой товарищ царя открыто заявлял претензии на единоличное правление, искусно обрамляя их в изысканные формы. Проще говоря, фактически он предлагал императору отказаться от царства. Говорят также, помимо этого открытого письма Юлиан передал ещё одно, тайное, тон которого и содержание разительно отличались к худшему.
Царь принял послов Юлиана, выслушал, но долго не мог решиться, что делать: идти с войсками на персов или на цезаря, самопровозгласившего себя августом. Наконец, общегосударственные интересы и чувство долга взяли верх, и император отдал приказ войскам двинуться на персов. Послов Юлиана он отправил обратно с письмом, в котором советовал (хотя довольно жёстко) самозванцу оставить высокомерные притязания и удовольствоваться званием цезаря. Констанций указал, что ни при каких обстоятельствах не согласится с фактом признания Юлиана царём, и предлагал ему задуматься о будущем своих родных, которым, по-видимому, могла угрожать опасность. Но Юлиан чувствовал себя довольно уверенно — за ним были проверенные легионеры, с которыми он неоднократно побеждал врагов. И, конечно же, легкомысленная молодость опьянялась блестящими перспективами, кружащими голову. Игнорируя угрозы Констанция, вернее, посчитав их неубедительными, он уже составил план военных действий. В первую очередь, цезарь обезопасил свой тыл, внезапно напав на франков и победив их без большого труда[199]. Затем Юлиан начал подготовку к походу против Констанция.
В это же время император спешно отправился в поход на персов. Призвав на помощь Армянского царя Арсака, Констанций двинулся с войском к захваченному противником городу Безабде, который Шапур своевременно укрепил и снабдил сильным гарнизоном. Несколько раз римляне штурмовали крепость, персы несли колоссальные потери, но, к несчастью, осень внесла свои коррективы. Ввиду наступающей непогоды Констанций был вынужден снять осаду и вернуться в Антиохию на зимовку[200]. Здесь он женился на Фаустине, поскольку его любимая жена Евсевия незадолго перед этим умерла.
Во время выпавшего перемирия обе стороны — Юлиан и Констанций — накапливали силы, увы, далеко не равные. Констанций не мог игнорировать персидскую угрозу, но одновременно с этим очень опасался Юлиана, мощь которого росла. Направив к персам посольство с предложением перемирия, заручившись помощью Армянских и Иверийских царей, император рассчитывал совершить поход через Иллирик в Италию и захватить там Юлиана. Но сообщение о концентрации персидской армии у берегов Тигра помешало реализовать эту смелую стратегию. Царь немедленно стянул все лучшие силы на Восток и направился к Эдессе. В результате все приграничные с западными провинциями территории оказались беззащитными перед Юлианом, и новоявленный август не замедлил воспользоваться выгодами своего положения. Он перешёл с войском Истру и начал быстро занимать города, ещё вчера находившиеся под властью Констанция. Нельзя, однако, сказать, что все крепости и воинские части легко соглашались принять власть молодого василевса. Например, два легиона из армии Констанция, которые Юлиан отправил на Запад для защиты от варваров, взбунтовались и уговаривали народ сохранять верность Констанцию[201].
Ещё ничего не было ясно окончательно: войска, расквартированные на Востоке, перед которыми в Эдессе выступил император, горячо поддержали Констанция и признали его исключительные права на трон. Св. Григорий Богослов напрямую утверждал, что если бы кончина царя не предшествовала нашествию Юлиана, он нашёл бы свою погибель, вторгшись в римские земли[202]. Многие города также подтвердили свою верность законному государю. Примечательное событие случилось в самом Риме. Когда Юлиан, рассчитывавший заручиться поддержкой сената, направил ему письмо, в котором всячески поносил Констанция, высшая знать Империи проявила своё благородство и верность клятве общим возгласом: «Auctori tuo reverentiam rogamus» («Предлагаем с уважением говорить о своём благодетеле!») [203].
Император начал спешно наступать на Антиохию навстречу Юлиану, но 13 ноября (по другим данным, 3 ноября или даже 5 октября) 361 г. скончался от внезапно настигшей его лихорадки на 45-м году жизни в Мопсункренах, в Килликии. По свидетельству историка Марцеллина (IV в.), находясь в твёрдой памяти, император перед тем, как испустить дух, назначил Юлиана своим преемником[204].
Конечно, много оснований для того, чтобы считать это известие явной выдумкой, — видимо, служивший непосредственно у Юлиана Марцеллин стал невольной жертвой уловки императора, имевшей целью облагородить и легализовать свой приход к власти. И, не желая критически оценить эти слухи, историк просто переписал их в своём труде. Впрочем, возможно и иное — всегда ставивший благо государство на первое место, Констанций действительно мог в последние часы земной жизни сделать последний подвиг для своего отечества — признать власть Юлиана и положить конец начинающейся гражданской войне. Незадолго перед смертью, по примеру своего великого отца, он был крещён епископом Антиохии, ставленником евсевиан[205].
Набальзамированный труп императора положили в гроб, и будущий василевс Иовиан сопровождал его до самого Константинополя, где Констанция похоронили в храме Святых Апостолов рядом с отцом и братьями. По словам современников, народ толпами приветствовал труп почившего царя, отдавая ему последние почести. А войско, уже признавшее власть нового царя, скорбя и сожалея о любимом императоре, потребовало от Юлиана отдать ему последние почести и оказать последнее поклонение. Сняв с главы диадему, василевс был вынужден при всей своей неохоте сопроводить тело в храм Святых Апостолов, где уже покоились благочестивые предшественники Констанция — по словам св. Григория Богослова, «священный род, удостоившийся почти равной чести с апостолами»[206].
Таковы краткие вехи жизненного пути детей св. Константина. Но их значение для судеб Римской империи и мира далеко не исчерпывается только государственными делами и военными подвигами. И Константин, и Констант, и особенно Констанций главным образом знамениты в связи с тринитарными спорами, захлестнувшими Церковь ещё во времена жизни их отца и особенно жаркими в годы единоличного правления императора Констанция.
Принятый в 325 г. в Никее термин «омоусиос» («Единосущный») вызвал настоящую бурю на Востоке, который в целом не понял его и не принял. Может показаться странным, но авторитет Никейского Собора на Востоке держался в то время почти исключительно за счёт личности равноапостольного императора, а его решения отнюдь не были реципированы всеми церквами. Сам св. Константин Великий был в большей степени озабочен внешним единством Церкви, чем богословским пониманием «Единосущия». Да и вряд ли он смог бы что-нибудь сделать большее — Церковь должна была сама выстрадать верное богословское понимание Личности Христа. А в те годы Восток начал погружаться во мрак расколов, вызванных богословскими поисками и нередко обрамлявшими их политическими интригами.
После своего поражения на Вселенском Соборе вожди умеренных ариан — епископы Евсевий Кесарийский и Феогност постарались восстановить своё положение при дворе равноапостольного царя. Видимая покорность, обнаруженная ими в ссылке, и раскаяние пред лицом василевса глубоко тронули св. Константина, по своему благородству нередко излишне доверчивого к людям. По словам древних историков, они имели величайшую силу и дерзновение перед императором, уважавшим их как людей, очень непростым путём обратившихся от неправославия к Православию[207]. Но в данном случае царь был обманут. Не покорность его державной воле, не послушание великому Собору и искреннее принятие Символа Веры, а месть за свои унижения и падения таили в своей душе придворные архипастыри.
По-своему Евсевий и Феогност действовали из самых лучших побуждений, глубоко уверенные в своей богословской правоте. Но для победы собственной партии они применили весь арсенал недостойных и даже мерзких способов, не гнушаясь ничем. Будучи епископами, они, не задумываясь, меняли политические пристрастия, если того, как они считали, требовали обстоятельства времени и благо Церкви. В нарушение традиций, Евсевий Кесарийский не раз к своей выгоде перемещался с кафедры на кафедру, максимально используя близость к царям и своё положение при дворе. Вначале из Кесарии он перебрался в Никомидию, затем, незадолго перед смертью, в Константинополь.
После возвращения былого влияния Евсевий сплотил вокруг себя крепкую группу последователей, «евсевиан». Они не были ортодоксальными арианами, и их объединяло не столько учение Ария, сколько неприятие Никейского Символа. Вскоре к евсевианам примкнула большая группа других восточных епископов, которые не понимали Символ, считали его подозрительным и вообще мало соответствующим тому учению, которое они получили от первых Отцов Церкви[208]. Для них наиболее приемлемым результатом догматических споров было восстановление доникейского богословия. На всех последующих соборах евсевиане будут играть первую роль, пользуясь поддержкой этой большой группы антиникейцев, в своём консерватизме не желавших менять что-либо из дошедших до них из древности богословских понятий.
Святой Константин считал Собор лучшим делом своей жизни, и поэтому открыто выступать при нём против Символа было совершенно невозможно. Не имея возможности разгромить своих оппонентов на богословском поприще, Евсевий и иже с ним исподволь поставили своей целью дискредитировать идеологов Никеи. Евсевиане активно подключили к нейтрализации никейцев дворцовые круги, где их возможности были очень широки, и тайно запустили двигатель гигантской политической интриги. Первым пал св. Евстафий, епископ Антиохийский, которого на Соборе в Антиохии ложно обвинили в ереси савеллианства. Поскольку же данное обвинение было совершенно нелепо и едва ли могло произвести должное впечатление на царя, евсевиане попутно выдумали, будто бы тот грубо оскорбил мать св. Константина, назвав её наложницей (конкубиной), а не женой Констанция Хлора. Это являлось прямым оскорблением царского достоинства, и василевс уже не мог пройти мимо данного эпизода. Святому Константину представили необходимые «доказательства», царь поверил клевете, и св. Евстафий был сослан в Иллирию[209].
Второй жертвой стал Маркелл, епископ Анкирский. Обладая недюжинным и самостоятельным умом, Маркелл взялся за решение всех современных ему богословских вопросов. Он искренне принял Никейский Символ, так как тот не противоречил его собственным убеждениям, но, отстаивая чистоту Православия, по горячности допускал такие догматические вольности, что на Востоке его открыто упрекали в савеллианстве[210]. Не особенно задумываясь над последствиями своих слов, Маркелл довёл дело до того, что, наконец, восточные архиереи признали его ересиархом и лишили епископской кафедры. Позднее, уже на Втором Вселенском Соборе, его учение было анафематствовано Церковью, что свидетельствует о наличии заблуждений и ошибок у всех сторон этого спора.
К сожалению, и никейцы не смогли объективно оценить создавшееся положение — враги Маркелла виделись им их собственными врагами, а он — невинным страдальцем за веру. Частично они были правы, но их требования вернуть Маркеллу кафедру оказались для консервативного Востока серьёзным соблазном. Отныне все, кто поддерживал Маркелла, стали для антиникейцев еретиками. Маркелл направился за правдой в Рим и был ласково встречен папой, который на своём Соборе оправдал его, потребовав от восточных архипастырей отменить неправомерные, по мнению понтифика, приговоры. Конечно, это ещё более раскалило страсти и разъединило стороны.
Наконец, третьим и наиболее серьёзным противником для евсевиан стал св. Афанасий Великий. Устранить св. Афанасия с Александрийской кафедры, лишить его поддержки египетских епископов, унизить в глазах царя было основной задачей Евсевия. Через некоторое время она оказалась выполненной — вследствие упорных наговоров царю св. Афанасий казался единственной персоной, из-за которой стал невозможным мир в Церкви. По приказу святого императора св. Афанасий был сослан, а его кафедру занял ставленник Евсевия.
С большим трудом, используя все допустимые и недопустимые в борьбе способы, Евсевий добился своей цели и, наконец, смог вздохнуть с облегчением — все наиболее последовательные и сознательные защитники Никеи были лишены своих кафедр, сосланы или анафематствованы. Политически он одержал полную победу. А после смерти св. Константина Евсевий предвкушал сладость победы уже и на богословском поприще. Заметим, что успехи евсевиан пришлись на время повсеместного возвращения ранее сосланных последователей Ария из ссылок, и новый епископ Константинополя мог с полным правом считать, что вскоре все епархии Востока будут заняты его ставленниками. В этом случае, по его мнению, никейские «новшества» будут окончательно забыты, и мир воцарится в Церкви. По-видимому, сам Евсевий очень хотел выступить в качестве того мессии, который останется в памяти всех как спаситель истинного Православия.
Но тут на его пути неожиданно встали августы Константин и Констант, искренние сторонники Никеи и покровители св. Афанасия. И уже вскоре диспозиция меняется кардинально: никейцев повсеместно амнистировали и возвращали на ранее занимаемые ими кафедры. Возможно, решаясь вернуть обе партии в первоначальное положение, императоры надеялись на их мирное сосуществование, но это была иллюзия. Возвращаясь на свои кафедры, некоторые ссыльные епископы — никейцы, непримиримые в своем ригоризме, ранее оболганные сторонниками Евсевия, разрушали алтари, освящённые арианами, и бросали собакам гостии (!). Смута, как это обыкновенно бывает, сопровождалась убийствами и пожарами со стороны рядовых верующих[211].
Кроме того, помимо догматических разногласий, остро встал вопрос о каноничности занятия кафедр теми и другими епископами. Лишившиеся кафедр архиереи (и ранее, и после восстановления в правах своих предшественников) требовали созыва Соборов для определения своей судьбы и защиты собственного доброго имени и епископского статуса. Те, кто занял после них вакантные кафедры, также не желали уступать их возвратившимся архипастырям. Один Поместный Собор сталкивался с другим, обиженные лица апеллировали к императорам, а в некоторых случаях и к папе, как главе одной из самых авторитетных кафедр. Это тем более казалось естественным, что среди этих беспорядков только Запад во главе с Римским епископом хранил спокойствие и твёрдо стоял на никейских позициях.
Так, изгнанный со своей кафедры после смерти равноапостольного Константина, св. Афанасий Великий прибыл в Рим к папе Юлию I (337–352), созвавшему Собор для рассмотрения апелляции Святителя. Апостолик хотел выглядеть истинным судьей, и потому на Собор были приглашены евсевиане, но те отказались от участия и, более того, даже задержали папских легатов. «Восточные» срочно составили собственный «соборик» в Антиохии, на котором подготовили ответ на папское послание. Сам факт того, что папа удовлетворил ходатайство св. Афанасия о пересмотре его дела, писали они, уже предвосхищал результат суда. Юлия обвиняли в том, что он вносит раскол в Церковь, и поставили его перед выбором: «Вступай в общение или с нами, или с Афанасием и Маркеллом»[212]. Папа мешкал, не спеша с ответными шагами, — в это время как раз решался вопрос о том, кому (Констанцию или Константу) отойдут итальянские владения. Уже тогда было понятно, что Констанций не осмелится идти против мнения покойного отца и вряд ли будет мирволить св. Афанасию. После того, как по смерти старшего брата Запад принял под свою власть Констант, папа, наконец, решился.
Поздней осенью или зимой 340 г. он открыл в Риме Собор из 50 епископов, включая св. Афанасия и других архипастырей, изгнанных из Фракии, Сирии, Малой Азии и Палестины. Святителю не составило большого труда оправдаться в возводимых на него обвинениях (хотя бы и заочных), поскольку никто из присутствовавших и не скрывал своего сочувствия ему. Всё на Соборе дышало духом Никеи, сами заседания происходили в храме, настоятелем которого являлся пресвитер Вит (Витон) — папский легат в Никее. Тут же присутствовал второй легат на Никейском Соборе пресвитер Викентий.
По окончании Собора папа Юлий направил евсевианам ответное письмо на их антиохийское послание. В нём понтифик не признавал никакой вины за собой по поводу самостоятельного созыва Собора, поскольку, во-первых, писал он, об этом его просили сами «восточные» делегаты; во-вторых, в связи с тем, что к нему поступили многочисленные жалобы от епископов, считавших себя незаконно отлученными от кафедр. На заявление евсевиан, будто пересмотр соборных решений других церквей Римом — дело неслыханное, Юлий напомнил, как Тирский собор 335 г. ввёл в церковное общение лишённого иерейского сана Ария. Почему Рим не вправе принять на себя аналогичные полномочия, если Восток считал такие апелляции возможными? Наконец, Юлий напрямую указал, что нападки «восточных» на св. Афанасия имеют, по его мнению, своей целью обелить ариан[213].
Это был неприятный и «зажигательный» ответ — едва ли на Востоке оставалось много епископов, открыто и сознательно разделявших учение Ария, и им было очень неприятно, что в Риме их отождествляют с уже проклятыми Церковью еретиками. Более того, жёсткая позиция Запада заставила евсевиан пойти на некоторые уступки и попытаться опять же соборно найти некоторое компромиссное решение по вопросам вероисповедания. Поскольку Антиохия уже давно считалась ставкой императора Констанция, сюда систематически, начиная с 339 г., съезжались группы архиереев со всего Востока для обсуждения злободневных тем. Евсевианам очень хотелось заполучить Констанция на свой Собор, наглядно продемонстрировав Риму, что на их стороне находится сын св. Константина, как и на стороне папы другой его сын — Констант. Очевидно, наличие в своих рядах такого союзника, как император, много добавляло уверенности сторонам. Поводом для приглашения Констанция в Антиохию было завершение постройки и освящение главного храма города, начатого ещё при жизни его отца.
Летом 341 г., когда сам царь пожаловал в Антиохию, Собор получился наиболее представительным — сюда съехалось 97 епископов. Восточный император так же, как и его младший брат Констант, царствующий на Западе, не хотел раскола и желал восстановить церковный мир. Поэтому Констанций и Евсевий договорились заранее, что целью заседаний является не фронда с «западными», а тщательное изложение своей догматической позиции. «Восточные» рассчитывали если и не переубедить Запад в «ошибочности» его оценки Никейского Символа, то, по крайней мере, прекратить обвинения в свой адрес в арианстве, для подавляющего большинства отцов Собора уже пережитом и невостребованном. С именем Антиохийского собора 341 г. связана серия из пяти догматических формул, противопоставленных Востоком Западу, и канонов, впоследствии реципированных Церковью. Ошибочно называть этот Собор арианским или схизматическим — напротив, некоторые Римские папы называли его «Собором святых», да и сам папа Юлий в своём письме к собравшимся епископам обращается к ним как сослуживцам, именует их «возлюбленными братьями», приглашает к себе на Собор в качестве равноправных членов. Отметим также, что среди участников Собора были такие столпы Православия, как св. Иаков Низибийский, Павел Неокесарийский, Дианий Кесарийский и другие[214]. В целом, Антиохийский собор многое сделал для того, чтобы выразить невнятное для Востока «омоусиос» в осторожных и менее категоричных терминах восточной традиции[215].
Основной из пяти формул являлась вторая, в которой Сын признаётся «неотличимым образом сущности Отца», то есть тем же «Единосущным», хотя и в других выражениях[216]. Эта формула была отправлена Констанцием Константу в Галлию, где тот в это время вёл войну с франками[217]. К сожалению, в отношении св. Афанасия Собор был непреклонен — его опять низложили (вернее, подтвердили прежние приговоры), а на Александрийскую кафедру поставили епископа Григория Капподакийца. Однако — важная деталь — св. Афанасий был осужден не за неправославие в евсевианском его понимании, а за нарушения канонической дисциплины, которые, по мнению отцов Собора, имели место при первоначальном поставлении его на Александрийскую кафедру.
Ситуация в церковном мире сложилась удивительная. Ортодоксальное арианство уже утратило свою актуальность, и в значительной степени страсти сторон разжигали некоторые не вполне удачные ригоризмы со стороны церковных партий как на Западе, так и на Востоке. Для Востока это был период «чревоношения православной троической доктрины», для Запада — увлечения и самолюбования своим твёрдым следованием Никеи[218].
В отличие от «западных», антиникейская партия была далеко не однородной — Символ Веры расколол Церковь на несколько партий, число которых варьировалось в разные периоды времени. Первой была партия никейцев во главе со св. Афанасием и Римским папой Юлием. Влиятельная на Западе, она имела некоторое число сторонников на Востоке, особенно в Египте, где у св. Афанасия были крепкие позиции и друзья. Вторая партия состояла из консервативных восточных епископов, коих смущал термин «Единосущный», употребления которого, по их мнению, следовало избегать. Таковых архиереев, не принявших Никеи, но и не желавших предлагать что-либо в качестве альтернативной замены Символа, на Востоке было большинство. Для соединения с ними и — одновременно — для того, чтобы откреститься от упрёков в арианстве, евсевиане прибегли к довольно удачной богословской уловке, заменив никейский термин «Единосущный» термином «подобносущий», за что получили название омиусиане. Они признавали практически все тезисы никейцев, единственно не соглашаясь с отождествлением сущности Отца и Сына. Среди них было много знаменитых богословов и столпов веры, о которых сам св. Афанасий говорил как о своих собратьях. К этой партии, которую вскоре возглавили епископы Василий Анкирский и Георгий Лаодикийский, вскоре принадлежало уже подавляющее большинство «восточных».
Наконец, третьей крупной партией были так называемые аномиане во главе с Аэцием, упорно и категорично отрицавшим какое-либо тождество Сына и Отца и утверждавшим, что Они во всем не подобны Друг Другу. Намного опережая своё время и задолго до некоторых вождей протестантизма, Аэций открыто отрицал церковные таинства и вообще высмеивал всё то, что хоть отдалённо походило на аскетизм[219]. Существовала еще одна «полупартия» во главе с епископами Акакием Кесарийским (вождём будущей партии омиев, или акакиан) и Валентом, склоняющимися к ортодоксальному арианству. Близкие по своим воззрениям к Аэцию, они легко отказывались от него, когда того требовали, по их мнению, обстоятельства времени и места, и вновь возвращались к своим союзникам, если ничто им не угрожало. К сожалению, личное влияние Валента и Акакия на императора Констанция имело тяжелые последствия для судьбы богословского спора[220].
Между тем, при всех внешних предпосылках для компромиссного церковного мира, его достижение казалось мало вероятным. Ожесточившись в долгих диспутах и взаимных проклятиях, главы противоборствующих партий искали непременно вселенского признания только своей формулировки в жёсткой авторской редакции, игнорируя любые попытки для примирения. Споры противников привели к тому, что многие миряне, по словам современников, удерживались от Святого Крещения, видя такие жестокие нестроения в Церкви[221].
В этом отношении св. Афанасий Великий являлся своеобразным заложником ситуации. Если «восточные» терялись в предположениях, каким образом обвинить «западных», не раздражая богословскими тонкостями и своей догматической категоричностью императора, то легко было указать на св. Афанасия как лицо, отверженное Востоком, но принятое Западом. Для них это был, так сказать, классический пример игнорирования Римом соборной формы, так любимой и равноапостольным Константином и Констанцием. Поэтому всё, что говорил о вере св. Афанасий, уже изначально не принималось при дворе и среди восточных архиереев, как слова еретика и даже ересиарха. Напротив, понтифик автоматически отрицал восточные решения и догматику, поскольку их авторы посягали на имя и статус св. Афанасия, правоту которого подтвердил сам понтифик и Римский собор.
Это была настоящая богословская «каша», где всё переплеталось в нюансах и взаимном подозрении, помноженном на искреннюю ревность за чистоту Православия. «Вся Церковь, — писал известный историк, — за исключением великих мужей в обществе православных и глав арианства, всё прочее представляло подвижный, текучий элемент. Партии сближались, разъединялись, опять образовывались новые. Всё представляло какой-то бурно стремящийся поток. Взгляды партий на своих друзей и недругов не были устойчивы. Кто считался другом своим для одних в известной партии, тот же считался недругом, волком, у других в той же партии»[222].
Положение обоих императоров в отношении к церковному спору глубоко различалось: если Констант на Западе имел стабильную поддержку Рима и практически всех «западных» епископов, то Констанций видел лишь множество активно и непримиримо борющихся между собой партий, нарушавших и церковный, и гражданский мир на Востоке. Над ними возвышалась фигура св. Афанасия — казалось, убери его, и партии непременно помирятся между собой и обретут столь желанное единоверие, но это было не так-то просто. Святитель скрывался от шпионов Констанция и Евсевия, а его имя гонителя за веру сохраняло за ним высочайший авторитет.
В условиях военного времени, когда войны с персами и варварами постоянно занимали царя, ситуация в Церкви оставляла мало шансов на оптимизм. Но и в таких нелёгких для себя условиях Констанций первоначально удерживался от административного вмешательства в богословский спор. Всё же в некоторый момент обстоятельства заставили действовать его гораздо жёстче и решительнее.
После смерти Евсевия Кесарийского, занимавшего Константинопольскую кафедру с 339 по 341 г., архиепископом новой столицы вновь стал твёрдый никеец св. Павел I (337–339, 341–342, 346–350), первый раз взошедший на кафедру в 337 г. и изгнанный в 339 г., так как на одном из Соборов каноничность его избрания на кафедру была поставлена под сомнение. Сторонники и противники нового патриарха устроили настоящее побоище, жертвами которого стали многие верующие. Узнав об этом, император Констанций, находившийся на тот момент в Антиохии, послал Гермогена, своего чиновника во Фракии, в Константинополь для умиротворения города и изгнания св. Павла. Но по прибытии царского вельможи в столицу там разразился настоящий мятеж, Гермоген погиб, а его труп толпа волокла по улицам. Это был прямой вызов василевсу, и он принял его.
Само известие о приближении Констанция к городу повергло население в ужас. Плача и стеная, жители города встретили своего царя, вымаливая прощение. Вопреки паническим предположениям, царь простил мятежников, назначив единственное наказание в виде уменьшения хлебного довольствия Константинополя; но ни один волос не упал с головы бунтовщиков. Впрочем, для разрешения сложившейся ситуации царь всё же велел вновь отстранить от кафедры св. Павла, направив его в Сингару Месопотамскую, оттуда в Емезу и, наконец, в Кукуз, то есть фактически сослав.
Водворив тишину в Константинополе, император вернулся в Антиохию для организации похода на персов. Там в марте 342 г. его застало прошение Константа о восстановлении на кафедрах св. Афанасия и св. Павла, но Констанций не осмелился отменить решения соборов, признавших неканоничным их назначение епископами Александрии и Константинополя. Тогда совместно с Римским папой Юлием и св. Осием Кордубским младший царственный брат просил Констанция созвать в Сердике (или Сардике, ныне Софии) новое вселенское собрание епископов. Там в 343 г. (по некоторым оценкам, в 342 г.) и произошёл этот знаменательный Собор, не только не обеспечивший церковный мир, но и положивший начало ещё более глубокого раскола[223].
После череды разрозненных, «односторонних» соборов Сардикский мог с полным правом претендовать на роль вселенского. По мнению царей, он должен был выступить арбитром над Тирским, Римским и Антиохийским соборами. Сюда съехалось более 170 епископов, 90 из которых были «западными» и твёрдо придерживались «Единосущия». Однако 80 архипастырей приехало с Востока, и они стояли на признании единственно верной второй антиохийской формулы. Объективно, догматические разногласия между епископами не являлись непреодолимыми, но, к сожалению, мирному разрешению ситуации очень помешали излишние амбиции Рима и некоторых «западных» епископов.
Поскольку отцы Антиохийского собора 341 г. прямо не нападали на Никейский Символ, перед началом Сардикского собора Запад наполнился слухами, будто «восточные меняют веру», то есть отказываются от своей проарианской, как казалось «западным», позиции. Но, как уже говорилось, антиохийские отцы не были арианами и демонстрировали лишь свою озабоченность (хотя и ошибочную) тем, что в Никее было введено новшество, по их мнению, в пику церковному Преданию, грубо нарушающее его цельность. Они не собирались оправдываться в собственной вере и ждали объективного и равного рассмотрения взволновавшего их «Единосущия»[224]. Сказать, что они меняют веру, значит — было глубоко оскорбить их, нанести незабываемую обиду.
Возможно, сам того не желая, Рим пошёл именно этим пагубным путём. Поскольку Римский собор 340 г. в глазах Запада и самого понтифика существенно возвысил Римского папу, у Юлия, видимо, сложилось превратное впечатление, будто организуемый Собор должен лишь констатировать факт соглашения с его определениями. Рим принимал «восточных» собратьев, но с ощущением судьи, вынесшего оправдательный приговор подсудимому, или амнистировавшего его. Ни о каком перерешении дел ранее сосланных св. Афанасия и остальных епископов Юлий не хотел и слышать. Он упорно воображал, будто все «восточные» архиереи, явившиеся на Собор, суть «Евсеевы приверженцы» (хотя самого Евсевия к тому времени уже не было в живых), и что они отданы на суд «западным»[225]. Некорректность была продемонстрирована уже на первых заседаниях. В частности, без всякого согласования с «восточными», «западные» включили в качестве равноправных участников св. Афанасия и Маркелла, «забыв», что для «восточных» св. Афанасий не являлся епископом, а Маркелл был анафематствован.
Конечно, это кардинально меняло идеологию Собора. Если «восточные» епископы были приглашены для того, чтобы выработать некую «соборную конституцию», то первейшей задачей являлась вселенская ревизия спорных дел, к которым относились дела св. Афанасия Великого и Маркелла. Поэтому, хотя бы ради проформы, оба упомянутых лица не должны были появляться на заседаниях вплоть до их оправдания. Не так считали «западные». Они полагали возможным (поскольку такой прецедент уже был создан в Никее) ревизовать решение любого частного собора — в принципе мысль верная, но «почему-то» направленная односторонне только против «восточных». Те были глубоко разочарованы тем, что уже изначально св. Осий Кордубский и Протоген Сардикский захватили ведение Собора в свои руки, считая себя совместно с «западными» епископами неким уполномоченным вселенским непогрешимым разумом[226].
Следовательно, делали вывод епископы с Востока, дело заключалось уже не в существе догматического спора, а в том, кто первым встанет у руля соборной власти. Почему её узурпировали «западные»? На этот естественный вопрос никакого ответа у Рима не нашлось. Но «восточные» в таком случае так же могли при желании сказать, что если бы Собор возглавил кто-то из их среды, то они были бы вправе переоценить результаты Римского собора. Если Восток беспрекословно принял решения «западных» Соборов об анафематствовании Новата, Савелия и Валентина, то почему решения «восточных» соборов отвергаются столь бесцеремонно? Таким образом, как они справедливо считали, грубо и цинично был нарушен принцип равенства епископов.
Ощутив на себе жёсткую римскую авторитарность, столь непривычную (пока ещё) для Востока, епископы из провинций, находившихся под властью Констанция, удалились в полном составе в расположенный неподалеку город Филиппополь, где организовали свой собственный Собор, на котором низложили девять лиц с римской стороны, включая папу Юлия, «родоначальника всякого зла». Они обратились с посланием ко всей Церкви, мотивируя своё решение тем, что папа Юлий «первый, вопреки церковным правилам, отверз двери общения осужденным и преступным и имел дерзость поддерживать Афанасия». Самого св. Афанасия «восточные» опять осудили, но и на этот раз не за веру, а за те жестокости, которые, по их мнению, якобы имели место при водворении им своей власти в Египте. Понятно, что теперь для Востока св. Афанасий стал настоящим камнем преткновения — любое его оправдание помимо них выглядело бы прямым умалением их епископского сана и статуса соборов, осудивших его.
Наконец, для доказательства своей православности «филиппопольцы» сочли нужным опубликовать 4-ю Антиохийскую формулу в пику тому оросу, который был принят «западными» в Сардике. К сожалению, обе богословские новации оказались по своему содержанию крайне неудачными. В частности, 4-я формула гораздо в меньшей степени соотносилась с Никейским Символом Веры, чем 2-я Антиохийская[227].
Оставшись одни, отцы Сардикского собора самостоятельно пересмотрели дела осужденных на Востоке епископов, всех оправдали и вдобавок осудили девять «восточных» архиереев, включая Стефана Антиохийского, Акакия Кесарийского, Георгия Лаодикийского, Валента Мурсийского и других вождей противных партий. Очевидно, что Георгий Лаодикийский объективно никак не мог быть отнесён к врагам никейцев и пал жертвой взаимных амбиций и недоразумений.
В ходе обсуждения вопроса о вере св. Афанасий Великий безрезультатно пытался убедить остальных участников Сардикского собора не делать никаких новых вероопределений. Но недалекие «западные» архиереи не послушались его. Им казалось, что Никейский символ потому не принимается повсеместно, что слишком краток, и что первым рецептом в этом отношении является новое, расширительное толкование Символа Веры. К сожалению, лекарство оказалось горше болезни. Новый орос, как отмечалось выше, составленный чуть ли не в пику «восточным», был столь нелеп и беспомощен с богословской точки зрения, что только подкреплял «восточных» в их самых худших подозрениях о маркеллианстве (и, следовательно, савеллианстве) Рима. Сардикское определение было столь же далеко от Никейской буквы и духа, как и 4-я Антиохийская формула[228]. Стороны вновь зашли в тупик, раскол принял уже зловещие, совершенно непримиримые черты.
В довершение всех бед «западные» инициировали принятие на Соборе нескольких канонов, начисто перечеркнувших надежды «восточных» на равное рассмотрение спорных вопросов в будущем. В частности, 3-й канон Сардикского собора гласит, что любой смещённый со своего престола епископ, считающий своё низвержение из сана несправедливым, вправе апеллировать из уважения к памяти апостола Петра к Римскому папе Юлию, а тот вправе либо ратифицировать приговор, либо собрать новый собор для решения этого вопроса. Конечно, это — прямое указание на опротестование св. Афанасием Великим у папы решений Тирского и Антиохийского соборов и попытка придать этому прецеденту значение вселенского и общеобязательного правила.
В 4-м каноне говорится: «Если какой-либо епископ будет низложен судом находящихся в соседстве епископов (вновь откровенный намёк на дело св. Афанасия. — А.В.) и объявит, что он предоставляет себе право оправдания, то на его кафедру не определять другого прежде, чем Римский епископ рассмотрит дело и произнесёт о нём своё определение». Очевидно, что это правило также целиком и полностью было обусловлено желанием обеспечить права св. Афанасия Великого на Александрийскую кафедру. Но и оно, возведённое из рядового прецедента в общую норму, перекраивало все представления современников о строении Церкви и равенстве епископов.
Помимо этого, согласно 5-му канону, вакантный епископский пост не мог быть занят без согласования с Римом, а папа в случае апелляции к нему вправе возобновить разбирательство с участием епископов ближайших провинций или прислать своих делегатов с полномочиями рассматривать этот вопрос с участием соседних архипастырей. Понятно, что столь новационные нормы совершенно исключали возможность для всех остальных архипастырей и даже поместных церквей вынести собственное суждение по каким-либо вопросам помимо Рима.
После окончания параллельных Соборов епископы разъехались по своим епархиям, и волна раскола залила провинции Империи. В Андрианополе, куда вернулся солидарный с Римом епископ Лукий, вспыхнул мятеж, и император, дабы прекратить его, казнил десять организаторов, а самого епископа направил в ссылку. Аналогичная картина развернулась и в Анкире. В Антиохию на Пасху прибыли два епископа — Винцент Капуанский и Евфрат Кельнский с просьбой к Констанцию и Антиохийскому архиерею Стефану (341–345) о реабилитации ранее изгнанных епископов. Но Стефан, ненавидевший «западных», решил устроить им коварную и совершенно возмутительную провокацию — скомпрометировать Винцента и Евфрата ссылкой на их постыдную связь с одной подговорённой куртизанкой. К счастью, интрига не удалась, и сам Стефан пал жертвой собственной низости. Поступок Стефана многое изменил в симпатиях Констанция. Возмущённый его действиями, он потребовал лишения интригана священнического сана и на его место назначил епископом Леонтия, который вплоть до своей смерти в 357 г. вёл примиряющую политику.
Констанций приказал прекратить гонения в Александрии на сторонников св. Афанасия Великого и сам обратился с письмом к святителю, приглашая его вернуться на кафедру. Вначале св. Афанасий несколько недоверчиво отнёсся к этому посланию, но, наконец, согласился и прибыл в свой город, где его радостно встретили 21 октября 346 г. верные поклонники. Почти все египетские епископы собрались, чтобы приветствовать его, а некоторые вышли встречать за 100 км от города. Был возвращён из ссылки также Павел Константинопольский и Маркелл Анкирский; правда, последнему не удалось вернуть кафедру из-за народных волнений. Вожди ариан Валент и Урсакий, чувствуя перемену в настроениях императора, поспешили принести раскаяние. На короткое время в Церкви настал «дивный и глубокий мир»[229].
Так, в целом, благодаря усилиям царственных братьев, церковные партии ещё удавалось сдерживать. Ни Констант, ни Констанций не желали гражданской войны, к которой всё шло как следствие положения дел в Церкви, и проявляли готовность идти на взаимный компромисс.
Вслед за этим восточный василевс назначил новый Собор в Антиохии, состоявшийся в 344 г. На нём была составлена очередная формула Символа веры, названная 5-й Антиохийской или «многостраничным изложением». Редакция этого Символа, направленного вроде бы против Сардикского собора, начинается евсевианским исповеданием веры, но выходит за его границы. На упрёки Запада, будто «восточные» учат о трёх отдельных богах, авторы формулы отвечают, что действительно признают Отца, Сына и Святого Духа как трёх самостоятельно существующих Лиц, но не отлучают Сына от Отца. Они исповедуют единое достоинство Бога и объявляют, согласно со св. Афанасием, Сына во всём подобным Отцу[230].
С этим исповеданием «восточные» направили на Запад своих епископов-послов, и те не были отвергнуты. Это было хорошим знаком для начала воссоединения церквей, но, к сожалению, ещё далеко не конечной точкой в затянувшейся вражде. Минуты церковного перемирия сменялись часами откровенного противостояния, на которые остро откликалась государственная политика. Когда в 345 г. Констант и Констанций традиционно «переизбрались» консулами, Констанций не был принят в этом статусе на Западе — очевидно, здесь не обошлось без влияния церковных кругов Рима[231]. Состояние едва удерживаемого мира между Востоком и Западом продолжалось до 350 г., когда Констант погиб вследствие заговора Магненция.
Став единодержавным императором, Констанций вновь попытался наладить отношения двух противоборствующих сторон, но над ним довлели многие обстоятельства. Объективно, он, находясь в состоянии войны с персами, крайне нуждался в мире именно на Востоке. А это было возможно только вследствие церковного мира — епископы к этому времени уже имели большую силу и влияние на гражданские круги в своих епархиях. Субъективно, для него крайне тягостны были воспоминания о том унижении, которое он пережил от «западных» епископов по делам св. Афанасия. Кроме того, императора настолько раздражали бесконечные церковные споры и нестроения, повсеместно сопровождавшиеся мятежами, что он окончательно решил взять ситуацию в свои руки. Конечно, хотелось применить испытанное средство — Вселенский Собор, но он был невозможен в силу крайнего упорства в своем «староникействе» Запада и тех самодарованных прерогатив, которыми папа так оскорбил «восточных» епископов.
Желая максимально быстро примирить противоборствующие партии, царь принял на себя всю полноту власти в части церковного администрирования и даже признал себя «episcopus episcoporum» («епископ епископов»), а свой закон — высшим каноном; другой действенной альтернативы просто не нашлось. Но для мира этого было мало: помимо обеспечения единства церковного управления, царю необходимо было опереться на такую богословскую позицию, которая могла бы максимально удовлетворить все стороны. Первоначально император возлагал надежды на яркое принятое Востоком Антиохийское исповедание, которое его уговорили чуть-чуть «подправить». К несчастью, авторами этих «поправок» стали старые ученики самого Ария — епископы Валент Мурзийский и Урзаций Сингидунский, хитростью снискавшие расположение царя. При их непосредственном участии в 351 г. была составлена 1-я Сирмийская формула, где верх взяли старые арианские воззрения[232]. Но, к сожалению, эти хитрые и опытные интриганы смогли убедить царя, будто именно это данное вероопределение способно снискать расположение всех здравомыслящих епископов. Введённый в заблуждение василевс решил собрать очередной собор, способный придать Сирмийской формуле вселенское значение.
Казалось бы, Валент и Урзаций без труда доведут дело до полной победы. В 352 г. скончался давний покровитель св. Афанасия Римский папа Юлий, а его преемник папа Либерий (352–366), более уступчивый и мягкий по натуре, пытался найти некий компромисс для примирения Востока и Запада. Однако на Соборе 353 г. в Арле попытки добиться повсеместного признания Сирмийской формулы не увенчались успехом. Да, папские легаты сдались под давлением «восточных» и заочно осудили св. Афанасия как политического преступника, якобы участвовавшего в заговоре Магненция (очевидная ложь), но папа Либерий принципиально отказался признать соборное определение.
Но и на этот раз царь остался верен собственным убеждениям. Даже в качестве единовластного главы Церкви Констанций не собирался игнорировать соборную форму обсуждения вероисповедальных вопросов, при условии, конечно, совпадения соборного мнения с его собственным. После получения протеста папы Либерия на решения Арльского собора Констанций предпринял ещё одну попытку примирить Запад и Восток. В 355 г. он назначил большой Собор в Медиолане (Милане), куда съехалось свыше 300 епископов[233]. Констанцию очень хотелось решить два принципиальных вопроса — установить единую формулу Символа и окончательно устранить св. Афанасия со своего пути. Святитель в глазах императора стал уже «притчей во языцех», и он искренне полагал, будто только личность и деятельность этого непримиримого никейца препятствует воссоединению противников. Конечно, уверенность василевса в негативной роли св. Афанасия усиленно поддерживала арианская партия, состоящая при дворе.
Увы, и Медиоланский собор не принёс утешения. Уже его начало сопровождалось скандалами и наглядно продемонстрировало стремление епископа Валента навязать всем присутствовавшим свою волю. Заседания пришлось переносить во дворец императора, где тот тайно присутствовал сам, скрываясь от глаз епископов за занавесом. Когда «западные» епископы в очередной раз попытались отстоять св. Афанасия, царь вышел из тайной комнаты и заявил: «Я сам обвиняю Афанасия. Ради меня вы должны верить Валенту». Собор покорился и подписал приговор св. Афанасию. Папе Либерию был направлен ультиматум и дано 3 дня на размышление; понтифик не выдержал и также подписал соборный орос. Этот период времени отличался от всех предыдущих особым накалом страстей и жестокостью по отношению ко всем, кто не был согласен с позицией императора и противился Валенту. Таким образом, благодаря принятым мерам внешне единство Церкви было восстановлено, Валент и Урзаций торжествовали, но это было ликование на час.
Как уже указывалось, «восточная» партия была далеко не однородна. Когда после 356 г. Валент попытался царским декретом установить новое вероопределение, его содержание испугало даже крайних «омиусиан» — настолько веяло от него духом Ария. В результате «восточная» партия стала быстро распадаться на различные группировки[234].
Последней каплей для наиболее упорствующих антиникейцев стало вероопределение откровенных ариан Евдоксия Германикийского и Аэция, поставленных в 357 г. в епископы усилиями арианской партии при дворе императора. Эти два мужа без всякого стеснения надсмехались над Сыном, кощунственно вышучивая Его божество. Совместно с крайними арианами они в 358 г. собрали очередной Собор в Антиохии, где провозгласили свою формулу вероисповедания, в которой Сыну вообще не оказалось места[235].
Немедленно епископ Лаодикийский Георгий обратился с окружным посланием ко всем церквам, призывая их спасти Православие от безбожников. Его горячо поддержал Василий, епископ Анкирский. Используя удачный повод — освящение нового храма в Анкире, Василий созвал 12 апреля 358 г. Собор из 12 епископов, где была предложена совершенно новая формула, в которой Сын признавался подобным Отцу по сущности — это был конец неопределённости и начало догматического уточнения «Единосущности»[236].
Анкирский собор представляет собой результат победы лучшей части епископата для признания Никейского Символа. Самим фактом своего появления новое определение «подобный Отцу» уничтожило целый ряд недоразумений, мешавших Востоку принять орос Никейского Вселенского Собора. Анкирские отцы напрочь уничтожили подозрения о введении в Никее термина, не содержащегося в Писании и незнакомого народу[237].
Собор направил своих посланцев к императору, который с радостью принял его орос. Желая завершить излишне затянувшийся спор, раздирающий Церковь, Констанций предложил новое вероопределение на «епископский плебисцит» и даже отозвал своё согласие на назначение Евдоксия на Антиохийскую кафедру. Составлена была новая формула, в основе которой лежало Антиохийское определение 341 г. с дополнением «подобный по сущности», и царь потребовал от епископата либо подписать данную редакцию, либо удалиться с кафедр. Папа Либерий и св. Осия Кордуский подписались под ним, а более 70 упорствующих арианских епископов император сослал. Начались жалобы другой стороны на самоуправство новых фаворитов, и императору ничего не оставалось делать, как созывать новый Вселенский Собор в 359 г. в Никомедии.
Только император издал указ на этот счёт, как в Никомедии произошло очень мощное землетрясение. По свидетельству современников, разрушение было страшным, погиб почти весь город. После ударов стихии некоторые граждане и дома ещё имели шанс уцелеть, но огонь, свирепствовавший повсюду в течение 5 дней, истребил всё, что могло гореть. Языческие жрецы тут же использовали этот повод для того, чтобы упрекнуть христиан в незаконном служении новому Богу взамен «старых», отеческих[238].
Начались поиски нового места для съезда епископов; предложили созвать Собор в Никее, но упорствующие ариане не желали даже слышать столь неприятное для них слово. И тут у кого-то возникла новая и совершенно безумная идея созвать «западных» и «восточных» епископов на один Собор, но так, чтобы они заседали раздельно. К несчастью, император поддержал её, теша себя надеждой на то, что таким способом легче будет достигнуть согласия. Восток направил своих представителей в Селевкию Исаврийскую, а Запад — в Ариминиум (современный город Римини в Италии).
Царю уже надоело ждать, когда два лагеря сформулируют что-либо приемлемое для Церкви, поэтому он согласился с предложением заранее подготовить им некое новое определение. Таковым стала разработанная Марком Аретузским так называемая 4-я Сирмийская формула (или «датированная вера»), утверждённая 22 мая 359 г. императором и отправленная в Ариминиум, где уже собралось около 400 епископов. Отдельные претензии «западных» по редакции определения ещё можно было бы смягчить, но в дело вновь вмешались епископы Урзаций и Валент, доведшие спор до очередной крайности. Насильно заставив часть «западных» епископов подписаться под некоторыми сомнительными терминами, а других — обманув, вожди ариан «свернули» Собор; архиереи разъехались по домам[239].
Интриганам очень способствовало то обстоятельство, что, во-первых, император уехал на Дунай для привлечения готов в качестве союзников для войны с персами; а, во-вторых, подавляющее большинство епископов, не желая зависеть от местных властей, отказались от казённого содержания. Время шло, находившийся за сотни вёрст от места проведения Собора и ничего не ведавший об условиях содержания его участников, царь не разрешал архипастырям покидать Аринимиум, а голод и отсутствие каких-либо средств делали своё дело. Вконец обессиленные епископы подписали подготовленный Урзацием и Валентом орос, представлявший собой лишь слегка улучшенную редакцию 4-й Сирмийской формулы. Префект гвардии Тавр — безучастный свидетель, имевший от императора указание поддерживать порядок и обеспечить единодушие всех участников Собора, не вторгался в содержательную часть диспутов[240]. Но, несмотря на голод и лишения, небольшая группа епископов стоически не желала подписываться под арианскими формулами. Тогда Валент пошёл на новую хитрость. Он категорически отказался от любых обвинений в свой адрес в арианстве и даже анафематствовал вождей старого арианства. После семимесячного заседания Собор, наконец, был закрыт, и Валент с Урсакием сообщили об этом императору[241].
Одновременно с этим в Селевкии состоялся Собор «восточных». Он начался 27 сентября 359 г. и продолжался, в отличие от своего западного собрата, всего несколько дней. Хотя большинство епископов (около 100 из 160 присутствовавших на Соборе) не являлись сторонниками ариан, главенствовал Акакий Кесарийский, на первом же заседании предложивший вообще отменить Никейский Символ. Но остальные отцы категорически возражали против этого. Полученная от императора «датированная вера» с осуждением взглядов Акакия была ушатом холодной воды для него и его сторонников. В результате Акакий покинул Собор. Оставшиеся участники выполнили повеление царя, но когда их посольство явилось во дворец, там уже пребывали посланники от Акакия с жалобами на противоправные якобы действия остальных епископов. Ситуацию окончательно запутали послы от Ариминийского собора, заявившие о своём неприятии определений Селевкийского собора; фактически, не желая того, они поддержали Акакия.
Вновь наступил черёд действовать императору Констанцию. Он самовластно собрал представителей от обоих Соборов (а что ему оставалось делать в этой ситуации?) и в ходе переговоров, длившихся до поздней ночи, добился от них принятия одобренной Ариминским Собором так называемой Никской формулы.
Никская формула должна считаться догматическим определением и историческим завершением обоих — Ариминского и Селевкийского соборов. При помощи беззастенчивых способов вся Церковь вновь была приведена к вероисповедальному согласию, но в результате победа не досталась никому из противников. Никская формула, признавшая Сына только подобным Отцу, но не детализировавшей, насколько и в чём, открыла двери новой партии омиев, состоявшая в большинстве своём из людей, не сведущих в богословии и попросту совершенно беспринципных. «Веруем в единого и одного истинного Бога Отца Вседержителя, из которого все, и в единородного Сына Божия, который родился от Бога прежде всех веков и прежде всякого начала, и через которого произошло все, видимое и невидимое — веруем, что единородный родился один от одного Отца, Бог от Бога, подобный родившему Его Отцу (выделено мной. — А.В.)…», — говорится в Никском Символе Веры[242]. Таким образом, вместо разрешения богословских проблем омии решили попросту их игнорировать. Но, как ни странно, такое положение дел устраивало многих, поскольку Никская редакция давала простор для творчества представителей самых разных группировок[243]. По крайне мере, её подписал отец св. Григория Богослова епископ Григорий Старший и Дианий Кесарийский — друг и покровитель св. Василия Великого[244].
Новая ситуация вновь требовала срочного созыва Собора епископов, который по указу Констанция и собрался в конце 360 — начале 361 г. в Константинополе. Первоначально приехало около 50 епископов, но потом их число увеличилось до 72. Отцам была предложена для утверждения Никская формула, хотя и в чуть изменённом виде, а также предлагалось запретить к употреблению слова «сущность» и «ипостась», как непонятные народу. Попутно был осужден (наконец-то!) давний придворный интриган епископ Аэций, которого обвинили во внесении смуты в Церковь, и император отправил его в ссылку. Помимо Аэция сосланы были также, хотя и по иным причинам, вожди омиусиан — Василий Анкирский, Евстафий Севастийский, Македоний Константинопольский, Кирилл Иерусалимский и другие[245]. Император разослал Никский символ всем епископам, угрожая отказникам низложением из сана и гневом царя[246]. Единство Церкви опять внешне было восстановлено, хотя и ненадолго.
Константинопольский собор завершил свою работу в феврале 361 г., а в ноябре, лёжа уже на смертном одре, царь с ощущением выполненного долга вспоминал о перипетиях многолетней церковной смуты, которую он, как ему казалось, наконец-то преодолел. Увы, Констанций ошибался. В ситуации, сложившейся вследствие тринитарных споров в Церкви, никакая сила и власть не смогли бы привести к разрешению всех догматических и богословских противоречий.
Но для того, чтобы сама Церковь «разрешилась от богословского бремени» своих искушений, нужно было сохранить её единство, что и было обеспечено последовательной церковной политикой Констанция. Не являясь богословом по призванию, он предпринимал всё для того, чтобы противники садились за стол переговоров и искали компромисса. Нет ничего невозможного в том, что без этого принуждения общение церквей вообще бы прекратилось — это не кажется невероятным, если вспомнить ригоризм противников. Бесконечные и безрезультативные Соборы заставляли Церковь искать свою веру, мужать разумом, преодолевать сомнения и богословски формулировать истину. В те же минуты, когда такое общение становилось совершенно невозможным, являлся император, который требовал во имя исполнения своей воли признания той компромиссной формулы, на основе которой, как казалось, можно было восстановить единство Церкви. В этом и заключается величайшая заслуга императора Констанция перед всем православным миром и Церковью.
Теперь самое время обратиться непосредственно к личности последнего сына св. Константина и тем оценкам, которые он снискал после смерти. Надо сказать, если судьба при жизни долго щадила последнего отпрыска великого императора Рима, то впоследствии его не пожалели историки. Констанция часто изображают недалёким, высокомерным человеком, страдающим манией величия, бесталанным правителем и неудачным полководцем, безнравственным женолюбом (!), неразборчивым в способах достижения своих целей, «зверем», гонителем православных и т.п. С «лёгкой» руки Э. Гиббона, полагают, будто правление его было возможным только путём создания целой армии шпионов и доносчиков. А главнейшим способом пополнения казны, как рассказывают, стало вымогательство средств у обеспеченных граждан[247]. Почему-то именно западные авторы считают, что царь являл собой образчик завистливой, слабой, тщеславной фигуры, полностью находившейся под контролем евнухов, женщин и близких епископов[248].
Но на самом деле пословица, будто «природа отдыхает на детях гениев», мало пригодна для характеристики Констанция. Наверное, он не был гением, но занимает далеко не последнюю строчку в череде византийских, а тем более, европейских самодержцев. Возможно, в воинских успехах Констанций действительно уступал своему отцу — человеку, выигравшему все сражения без исключения. Однако в то же время Констанций имел и свои военные удачи, которые обоснованно можно было бы привести в качестве положительного примера. В частности, он не без успеха противостоял персам — очень серьёзному противнику, побеждал варваров и умело, быстро подавлял внутренние бунты, например Магненция. В персидских походах он неоднократно подвергал себя лишениям и опасности, за что пользовался уважением у солдат. Введя строгую дисциплину, проявив недюжинные организаторские способности, царь из деморализованной и самовольной массы создал мобильную и хорошо обеспеченную армию, наводившую страх на врагов[249].
Допустим, он не обладал такой политической мудростью, как св. Константин, и не сумел вовремя ликвидировать следы своих ошибок, быстро становившихся известными. Но, в отличие от четырнадцати мирных последних лет правления равноапостольного императора, Констанций жил в бушующем мире варварских нашествий, вечных войн и внутренних заговоров. Оставшись один на один с многочисленными проблемами, не обладая авторитетом своего отца, имея вначале под рукой разлагающуюся армию, нередко стремящуюся дезертировать с поля боя, Констанций сделал всё, что было в его силах. При нём в тяжелейших условиях Римская империя сохранила свою территориальную целостность и политическую стабильность. Царь провёл административную реформу и привёл в порядок юстицию. Финансы были, конечно, в плохом состоянии, что обуславливалось частыми войнами и многочисленными соборами епископов, содержащихся на казенный счёт, — очень затратное мероприятие.
Обстоятельства последних месяцев жизни Констанция заставляют сомневаться в тех оценках, где он изображается слабым правителем и высокомерным себялюбом. Когда на чаше весов оказалась гибель восточных провинций и восстановление единовластия, царь без долгих сомнений отправился в поход на персов, тем самым фактически предопределив судьбу императорской короны и буквально отдав её в руки беззастенчивого конкурента. Не стесняемый ничем, не встречая на своём пути почти никаких воинских подразделений соперника, Юлиан беспрепятственно шёл к Константинополю. Именно он, а не Констанций, совершенно забыл о своей обязанности охранять западные границы Римской империи от варваров.
Тезис о «кровавом режиме» Констанция также весьма слабо сочетается с многочисленными проявлениями верности, которые демонстрировали войска императору даже в условиях, когда его участь уже была предрешена. Между тем прагматичный и привычный к своим «свободам» Рим никогда не ощущал пиетета к неудачным полководцам и слабым императорам. Считалось, что все они должны были быть достойными его славы и истории, и если даже в ходе нашествия Юлиана многие города не желали перейти под власть удачливого и молодого узурпатора, то, очевидно, ещё и потому, что искренне любили Констанция и, в отличие от поздних историков, не считали его тираном. Хрестоматийный пример этому — обстоятельства проводов тела покойного царя жителями тех населённых пунктов, каким его вёз Иовиан, и знаки почтения, какие они выказывали уже покойному Констанцию.
Да и о какой тирании и тотальном шпионаже может идти речь, если царь лишь в исключительных случаях прибегал к уголовному преследованию своих врагов и мятежников, что далеко не характерно для римских обычаев тех времен? Конечно, Констанций был последователен в своих решениях и не вполне толерантен к тем, кого относил к разряду нарушителей царских распоряжений. Но как настоящий христианин, пусть ещё и не крещёный, он был милостивым и терпеливым к недостаткам своих подданных.
Наверное, по сравнению со св. Константином линия поведения императора по отношению к инакомыслящим епископам могла казаться несколько более жёсткой или даже жестокой. Действительно, равноапостольный царь, как известно, очень скоро возвратил из ссылки практически всех сосланных им после Никеи арианствующих епископов и самого Ария. Он искренне полагал, будто священник, подписавшийся под Никейским оросом, тем самым окончательно принял ту сторону, какой симпатизировал сам василевс. Его сын в этом отношении был куда более осторожным и не склонным к лёгким выводам — он не ограничивался простыми письменными признаниями тех, кто придерживался иной точки зрения в вопросах веры. Хотя за преследования инакомыслящих василевса иногда называли «зверем», но, объективно, гонения на епископов, отвергавших царские указы (это по римскому закону являлось преступлением, равно как и во все другие времена), очень редко заканчивались смертной казнью, что, вообще-то говоря, было не вполне закономерным итогом для столь негативной характеристики, какую дают царю.
Личное участие императора в догматическом споре исходило из его глубокого религиозного чувства и понимания всей важности одного из кардинальных вопросов христианского вероучения. Как искренний христианин, хотя ещё и не крещёный, Констанций желал церковного мира, то есть проводил в полной мере политику своего отца. Уже св. Константин, убедившийся в том, что Восток не понял и не принял Никейского Символа, предпринимал меры по компромиссному разрешению тринитарного спора. Констанций также полагал единство Церкви альфой и омегой своей деятельности; это была для него самодостаточная цель. Но, находясь под влиянием Евсевия Кесарийского, воспитателя своего детства, Констанций понимал единство Церкви исключительно на основе антиникейского богословия. Кроме того, император не мог игнорировать тот факт, что подавляющее большинство епископата и мирян придерживаются антиникейских настроений[250].
Сын своего отца, Констанций также искренне полагал, что большинство епископов, соборно обсудивших догматические вопросы, ведомые Святым Духом, таинственно и промыслительно обладают свойством непогрешимости. Как и его великий отец, царственный сын искренне полагал, что истина открывается через соборы епископов. К сожалению, они оба ошибались: сама по себе соборная форма не обладает столь высокими достоинствами — истина вообще не склонна ограничивать себя внешними формами. Тем не менее, последовательно реализуя эту идею в жизни, Констанций полагал, что просто нужно собрать необходимое большинство архиереев и найти ту догматическую формулу, которая устроила бы их. Так, упрекая Римского папу Либерия за содействие св. Афанасию Великому, он, между прочим, сказал: «Приговор большинства епископов должен иметь свою силу. Ты один только стоишь за дружбу того нечестивца»[251]. По данной причине Констанций так «легко» метался от одного вероопределения к другому, не всегда отдавая отчёт в том, что становится игрушкой в руках некоторых недобросовестных «богословов».
Но мог ли он оценить все те догматические тонкости, которые ставили в тупик или заставляли ошибаться столпов Веры? Блестящий император, он был, как и подавляющее большинство верующих, посредственным богословом, обстоятельствами времени вынужденный скользить умом по поверхности Символа, не в силах совладать с теми задачами, которые оказались по плечу лишь таким отцам Церкви, как св. Афанасий, св. Григорий Богослов и св. Василий Великий.
Достаточно было Евдоксию, Аэцию, Валенту или Акакию убедить его в том, что большинство епископата придерживается какой-то конкретной редакции, как император, отчаявшийся обеспечить мир Церкви, шёл на всё, чтобы обязать остальных присоединиться к ней. В принципе, такая позиция не столь легкомысленна и неверна, как это иногда кажется: искренне веря, что «врата адовы не одолеют» Церкви, он чистосердечно полагал, будто при обеспечении единства Церкви истина сама пробьёт себе дорогу, а Господь даст епископам сил и разумения для словесного определения Своего Лица. В конце концов, именно так и произошло. В годы правления Юлиана, когда над Церковью нависли давно уже забытые угрозы гонения и физического уничтожения, архипастыри, словно прозрев, отставили взаимные упреки и покончили с расколом, 50 лет терзавшим тело Церкви. Чтобы приобрести новое качество, нужно было потерять и оценить всё то, что имела Церковь при православных императорах.
Помимо попыток решения главнейшей задачи своего царствования — преодоления раскола, Констанций очень многое сделал для Церкви в своей обычной деятельности. Став единоличным самодержцем, вторя отцу, он покровительствовал ей и значительно расширил иммунитет духовенства, причём установил exemption от светского суда. Продолжая теснить язычество, Констанций ввёл смертную казнь для похитителей женщин и дев, посвятивших себя Богу. Посетив Рим, император велел вынести из здания сената священный для язычников-римлян алтарь Победы[252].
Стало уже привычным приводить слова Констанция, сказанные им от отчаяния епископам: «Моё слово — для вас канон!», с чем традиционно связывают цезаропапистские настроения императора. Но как соотнести эту оценку с тем фактом, что лично царь инициировал Карфагенский Собор в 346 г., два Собора в Милане — в 347 и 355 гг., два Сирмийских и один Анкирский собор в 349 и 351 гг., Ариминский в 359 г., Селевкийский в 351 г. и Константинопольский в 360 г., а также многочисленные местные Соборы для восстановления единства Церкви и установления единой догматической формулы?
Лично безусловно скромный во внешних проявлениях своей власти, царь не из самолюбия принимал бразды церковного правления в свои руки. Помимо явственного раскола Церкви, когда не только Запад противостоял Востоку, но и в восточных провинциях епископы и соборы постоянно анафематствовали друг друга, только внешняя сила могла хоть как-то сохранить саму возможность общецерковного общения и обсуждения догматического вопроса о Лице Христа. Такой силой мог быть и стал только сам император, никаких общепризнанных авторитетов из числа клириков в то время просто не существовало.
Можно сказать, что нередко царь в буквальном смысле слова оказывался одиноким, а вокруг него роились заговорщики, интриганы, карьеристы от клира. Увы, нравственный уровень епископата к тому времени уже не был так высок, как в первые столетия существования Христовой Церкви, и сам император прекрасно отдавал себе в этом отчёт. Так, опровергая в 358 или 359 г. слухи о том, что недавно сосланный им епископ Евдоксий является его ставленником, император пишет: «Евдоксий пришёл не от нас, пусть так не думают, мы далеки от этого. А кто, кроме сего, вдаётся ещё в подобные софизмы, тот, очевидно глумится над Всевышним. Да и отчего по собственной воле удержатся те, которые, ища власти, проходят города, перебегают из одного в другой, как бродяги, и влекомые жаждой к большему, проникают во всякое убежище. Между ними, говорят, есть пройдохи и софисты, которых и наименовать неприлично: это племя злое и нечестивейшее (выделено мной. — А.В.). Скопище их вам и самим хорошо известно»[253]. Эти слова кажутся горьким преувеличением, но и св. Афанасий, и св. Григорий Богослов, и св. Василий Великий приводят на этот счёт эпитеты, куда более жёсткие, чем оценки царя. В таких условиях, действительно, только слово императора имело шанс стать каноном для всех; слова многочисленных соборов и епископов тонули во всеобщей сумятице, недоверии и недопонимании.
Полагают, и, видимо, небезосновательно, что его тайная служба функционировала очень эффективно; но, кстати сказать, эффективной она была уже при св. Константине Великом. А каким иным образом царь мог обеспечить собственную безопасность, если само царствование его уже изначально было под вопросом, а позднее в результате заговора погиб младший брат? Мог ли он легкомысленно отвергать традиционные средства сохранения власти, если приближённые им люди, включая близких родственников, не раз предавали своего благодетеля? Кстати сказать, едва ли всё же деятельность агентов Констанция заслуживает такой высокой оценки, и уж, во всяком случае, едва ли его тайная служба была столь разветвлённой и вездесущей. Достаточно вспомнить, что она «проморгала» два крупных заговора, один из которых (Галла) едва не стоил царю жизни, а второй (Юлиана) лишил его державы. Как известно, его чиновники годами находились рядом с Юлианом и даже приезжали с инспекциями, но не заметили наличия у молодого и дерзкого царевича столь дальних мыслей.
Действительно, Констанций был не единожды женат, но, конечно, не являлся сластолюбцем. Его первая жена приходилась родной дочерью дяди — казнённого вначале царствования цезаря Юлиана, в чём нет ничего удивительного. Родственные связи всегда являлись лучшей гарантией верности в межличностных отношениях внутри династических домов. Следующей женой вдовца Констанция стала знаменитая и очень любимая им Евсевия, так же, как и первая жена царя, оказавшаяся бесплодной. Наконец, в 360 г. Констанций заключил третий брак с Максимой Фаустиной, видимо, надеясь на появление мужского потомства. Однако его мечтам не суждено было сбыться. Объективно, эти примеры не дают оснований говорить о царе столь скабрезно, как это иногда позволяют себе делать публицисты.
Надо сказать, современники были куда более благосклонны к своему царю. Даже отличающийся ригоризмом в оценках отдельных персон историк Феофан Византиец очень сочувственно описывает личность и поступки Констанция, постоянно обращая внимание на его добрые дела. В частности, историк отмечал, что, находясь в Риме после победы над Магненцием, император подавал много милостыни бедным, и вообще уважал священников до самой смерти[254]. Следующая оценка Феофана ещё более интересна: «Следовало назвать благочестивейшим царя, который, не совсем ещё избавившись от языческих привычек, увлечён был, скорее по простоте, нежели с умыслом, в ересь происками ариан»[255].
Позицию Феофана вполне разделял и знаменитый епископ Феодорит Кирский. Он в очень мягких формах описывает поведение василевса, стараясь отметить его благородство и терпимость к мнению других людей. Особенно интересен в этом отношении приводимый им разговор августа со св. Афанасием, когда царь принял его сторону в вопросе о предоставлении отдельных храмов для православных в арианских епархиях, и наоборот[256]. Очень сдержанным изображается царь и в беседе с Римским папой Либерием, которого он уговаривал отречься от св. Афанасия Великого. Как и его святой отец, Констанций искренне полагал, что сила веры — в большинстве голосов, высказанных за то или иное определение. Вообще, Феодориту принадлежит очень точная и яркая характеристика религиозных воззрений Констанция: «Если Констанций, — писал он, — обманываемый управлявшими им людьми, и не принимал слова «Единосущный», то, по крайней мере, искренно исповедовал его значение (выделено мной. — А.В.), потому что Бога-Слово называл Сыном, истинным рождённым от Отца прежде веков, и явно отвергал дерзавших называть Его тварию, а идолопоклонство воспрещал решительно»[257].
Вообще, для Феодорита Кирского характерны такие фразы, в которых речь идёт о неприятных для православной партии действиях царя, как «поддавшись уговору ариан», «возбудив гнев царя» и т.п. Ссылаясь на административные действия царя против никейцев, историк неизменно приводит причины, вынуждающие василевса принять то или иное негативное для них решение. Он или обманут, или введён в заблуждение, но никак не ересиарх, сознательно борющийся с Церковью.
Пожалуй, если кто и имел моральное право упрекнуть императора Констанция, так это вечно гонимый им св. Афанасий Великий. Вот, в частности, как он оценивает роль императора в борьбе с православными епископами, которые подверглись гонениям: «Ибо написавшие с тем, чтобы концом их писания были изгнание и другие казни, могут ли быть не чужды христианам и не друзьями диаволу и его демонам, тем более, что богочестивейший Царь Констанций человеколюбив, а они против воли его разглашают (выделено мной. — А.В.), что хотят?»[258].
В известном послании самому императору Констанцию св. Афанасий Великий опять не желает верить в виновность царя: «Для чего же такие замыслы, или к чему предпринимали злоухищренно строить козни, когда можно было велеть и писать? Царское приказание даёт большую свободу, а желание действовать скрытно делало ясным подозрение, что не имеют они царского приказания»[259].
Император являлся блестящим воином и тайным аскетом, обладал большой физической силой и был обучен хорошим манерам[260]. Он мало спал и скромно ел, был трезвенник и целомудрен, терпелив к своим обидчикам. Например, он только посмеялся над жителями Эдессы, которые избили бичами его статую, приговаривая, что претерпевший такое наказание человек не способен к царствованию — то есть, хорошо, что избили не его лично, а только статую[261]. По натуре справедливый и щедрый, попечитель подданных, ценящий верную службу, он был недоверчив только в отношении посягательства на свою власть — более чем объяснимая линия поведения[262].
Не был он чужд и добрых человеческих чувств. Как указывалось выше, очевидно, василевсу было выгоднее принять предложенный Магненцием мирный договор, дававший ему без труда многое, чем рисковать — и очень серьёзно! — всем, чем он владел. Но долг отмщения смерти брата не позволил царю занять конъюнктурную позицию даже на время. Он победил тирана, хотя победа над Магненцием вовсе не была предопределена.
Истинная роль Констанция в деле восстановления единства Церкви открылась современникам несколько позднее. Когда после попытки реставрации язычества св. Григорий Богослов составил два обличительных слова на Юлиана, где противопоставляет царя-язычника царю-христианину, оставшемуся верным, несмотря на все колебания, Никейскому Символу Веры, он имеет в виду не св. Константина Великого, как можно было предполагать, а… Констанция. Святитель Григорий именует его «великим Констанцием», «благочестивым», «божественнейшим и христолюбивейшим из царей», которого «мышца Божия руководствовала во всяком намерении и действовании». Святитель Григорий пишет, что Констанций «сам возрастал с наследием Христовым и, постепенно утверждая оное, возрастил в такую силу, что стал через сие именитее всех прежних царей». Лишь один недостаток видит в нём обличитель Юлиана — то, что он «впал в грех неведения, весьма недостойный его благочестия; сам не зная, воспитал христианам врага Христа; из всех дел своего человеколюбия оказал одну худую услугу тем, что спас и воцарил ко вреду спасённого и царствовавшего (то есть Юлиана. — А.В.)».[263]. Правда, св. Григорий тут же оговаривается, что в его обвинении содержится уже и извинение Констанция: «Кто не надеялся, если не другого чего, по крайне мере того, что Констанций почестями сделает Юлиана более кротким? Кто не полагал, что после доверенности, какая ему сделана даже вопреки справедливости, и он будет праведнее?»[264]
По утверждению св. Григория, Констанций разумением и быстротой ума во многом превосходил не только современных, но и прежних царей. «Ты очистил, — заочно обращается он к нему, — пределы царства от варваров и усмирил внутренних мятежников; на одних действовал убеждениями, на других — оружием, а в том и другом случае распоряжался, как будто бы никто тебе не противодействовал. Важны твои победы, добытые оружием и бранями, но ещё важнее и знаменитее приобретённые без крови. К тебе отовсюду являлись посольства и просьбы: одни покорялись, другие готовы были к покорности. Мышца Божия руководствовала тебя во всяком намерении и действии. Благоразумие было в тебе удивительней благоразумия; самой же славы за благоразумие и могущество ещё удивительней благочестие»[265].
«Кому из знавших сколь-нибудь Констанция неизвестно, что он для благочестия, из любви к нам, из желания нам всякого блага не только готов был презреть, честь всего рода, или приращение царской власти, но за нашу безопасность, за наше спасение отдал бы даже самую державу, целый мир и свою душу, которая всякому всего дороже?»[266]
«Если же и оскорбил несколько, — продолжает св. Григорий, — то оскорбил не из презрения, не с намерением обидеть, не из предпочтения нам других, но, желая, чтобы все были одно, хранили единомыслие, не рассекались и не разделялись расколами»[267].
«Никто никогда ни к чему не пылал такой пламенной любви, с какой он заботился об умножении христиан и о том, чтобы возвести их на высокую степень славы и силы. Ни покорение народов, ни благосостояние общества, ни титло и сан царя царей, ни всё прочее, по чему познаётся счастье человеческое, — ничто не радовало его столько, как одно то, чтобы мы через него и он через нас прославлялись пред Богом и пред людьми, и чтобы наше господство навсегда пребывало неразрушимым. Ибо кроме прочего, рассуждая именно по-царски и выше многих других, он ясно усматривал, что с успехами христиан возрастало могущество римлян»[268].
Без него «Церковь сиротствует и вдовствует», а сам он «вчинен Богом, наследовал небесную славу». «Голос сил Ангельских был слышен при погребении Констанция», и сам св. Григорий молился об усопшем: «Мы почтили должным образом земную храмину того, кто жил достойно царя, окончил жизнь смертью праведника».
Констанций действительно был царём-праведником, положившим всю свою не очень долгую, но содержательную жизнь на благо Кафолической Церкви и Римской империи.
Взошедшему на престол молодому царю было 30 лет от роду. Родившись в Константинополе в июне 331 г. в семье родного брата св. Константина Великого Юлия Констанция, Юлиан, как указывалось выше, рано остался без отца и родственников, казнённых солдатами. Из всех родных рядом с ним находился только старший брат Галл, и оба они оказались под опекой императора Констанция. По свидетельству историков, братьев охраняли очень строго, прервав все их возможные сношения с внешним миром.
Очень возможно, что эта превентивная мера была вызвана желанием трёх царственных братьев лишить некоторых своих недоброжелателей возможности использовать родственную близость Галла и Юлиана к семье равноапостольного императора в политических интригах — спустя тысячелетия мы часто оцениваем те или иные действия и поступки изолированно, вне контекста исторической картины ушедших времён. Зная «свободные» политические нравы тех времён, несложно предположить, что при желании Константин, Констанций и Констант без большого труда предали бы их смерти: что-что, а организовать «несчастный случай» умели и в IV в.
Сам Юлиан позднее, в 356 г., в своём сочинении напишет буквально следующее о Констанции: «Царь был добр ко мне почти с самого раннего детства, его щедрость не имела пределов, он спасал меня от опасностей столь великих, что даже «муж и летами цветущий» не мог бы легко избежать их..; и после того, как мой дом был захвачен неким человеком из тех, что имеют власть, как будто бы не было никого, чтобы отстоять его, Констанций вернул его мне, как и было справедливо, и еще раз восстановил моё богатство. Я мог бы рассказать вам и о других его благодеяниях, достойных всяческой благодарности»[269]. Конечно, можно допустить, что в этом публичном обращении Юлиан несколько преувеличил участие императора в своей судьбе, но всё же несложно сделать вывод о добром расположении Констанция к нему и его старшему брату Галлу.
В любом случае мальчики остались живы, и потому едва ли уместна версия, будто сыновья св. Константина вынашивали в отношении них какие-то преступные планы. Скорее, речь шла об их безопасности и, повторимся, о разумных мерах обеспечить политическую стабильность в государстве. Наверное, это были далеко не чрезмерные меры предосторожности — последующие события, во главе угла которых иногда в качестве активной стороны, а зачастую, в виде слепого орудия реализации замыслов языческой партии находился Юлиан, позволяют обоснованно предположить, что эти мероприятия были далеко не излишними.
Мальчики жили под опекой Констанция, и их окружение составляли в основном люди духовного звания, все или тайные сторонники Ария, или умеренные антиникейцы. Главным воспитателем Юлиана являлся знаменитый (и печально знаменитый) Евсевий Кесарийский, а после его смерти в 341 г. воспитателем будущего августа стал некий придворный евнух Мардоний. Едва ли тот был сведущ в науках, но зато сумел внушить своему воспитаннику твёрдое убеждение в том, что наибольшая добродетель человека — самообладание и скромность. Нет, конечно, родственникам царей не воспрещалось брать уроки и у других педагогов, но при непременном условии, чтобы те были христианами.
Эта важная деталь позволяет укрепиться во мнении, что уже тогда некоторые силы пытались манипулировать царственным статусом Галла и Юлиана. По-видимому, до Констанция доходили кое-какие слухи и донесения своих тайных агентов о происках язычников, поэтому он предпринял решительные меры для того, чтобы не допустить их влияния на Галла и Юлиана. Но его усилия оказались тщетны — учителем Юлиана по грамматике являлся некий лакедемонянин Никокл, внешне принявший христианство, но в душе сохранивший приверженность языческим культам. Очевидно, он был образованным человеком и сумел привить Юлиану любовь к античной литературе, в первую очередь к Гомеру. Вторым учителем, также не отличавшимся особой тягой к христианству, стал софист Экиволий, систематически переходивший из христианства в язычество и обратно. Неудивительно, что Юлиан в душе своей не стал христианином, всё более и более увлекаясь языческими культами. Последующие события только укрепили его религиозные воззрения.
В 343 г. Мардоний внезапно был отставлен от двора, а братьев перевели в уединённый капподакийский замок Макелл. Целых 6 лет, с 343 по 349 г., Юлиан пробыл в замке, не имея свободы перемещения. Там он продолжил изучение классической греческой литературы, познакомившись с сочинениями Аристотеля и Платона. Но это делалось тайно, так как окружавшие Юлиана евнухи и священники тщательно следили за внешними проявлениями его христианского благочестия. И повзрослевший царевич принял правила игры, противодействуя им, по-видимому, не без помощи своих взрослых воспитателей. Он постоянно присутствовал при богослужении, раздавал милостыню нищим и даже был зачислен в сонм чтецов, читая народу на службах священные книги[270]. Но это были только внешние поступки, ничуть не выражавшие ту революцию чувств, что бурлила в сознании Юлиана.
В маленьких братьях сыновья св. Константина едва ли видели потенциальных конкурентов или даже крупных государственных деятелей. Они сами были ещё очень молоды и вряд ли могли предположить, что их семейная ветвь так внезапно прервётся. Вообще, у некоторых писателей складывалось впечатление, будто Галла и Юлиана готовили к принятию духовного сана[271]. Возможно, так оно и было, но, к сожалению, духовники, воспитывавшие мальчиков, относились, во-первых, к не самым образованным кругам своего общества, и, во-вторых, понимали христианство очень ограниченно, в арианском смысле. Поэтому при всей внешней принадлежности к Церкви оба брата, особенно Юлиан, были весьма холодны к учению Христа. Впрочем, св. Григорий Богослов приводит другие данные о молодости и воспитании детей: по его словам, Констанций «удостоил их царского содержания и царской прислуги, сохраняя их, как последних в роде, для царского престола». Поэтому всё первоначальное обучение было дано им непосредственно царём Констанцием[272].
Несмотря на ухищрения и скрытность Юлиана, для окружающих всё же не укрылась перемена, произошедшая в нём после увлечения древней философией, литературой и языческими верованиями. Святитель Григорий Богослов приводит два эпизода, в которых наглядно проявилась богоотверженность подрастающего юноши. В Капподакии оба брата подвизались над постройкой храма в честь святого мученика Маманта, разделив между собой наблюдение за работами. Дело старшего брата Галла шло успешно, «Бог охотно принимал его дар, как Авелиеву жертву, и сам дар был как бы некоторым освящением первородного, — а дар другого отвергал Бог мучеников, как жертву Каинову»[273]. Как ни старался Юлиан, но его строительство шло очень плохо, казалось, сама земля не желала принять труды человека, в своей душе уже отвергшего Христа. Хуже того, построенный братьями храм ещё не успели освятить, а он уже рухнул к ужасу местных жителей[274]. Многие окружающие не без страха наблюдали за происходящим, делая для себя обоснованный вывод, что Юлиан в почитании Бога не искренен.
Кроме того, опять же по свидетельству св. Григория Богослова, Юлиан в разговоре с братом не раз в запале защищал язычников, ссылаясь потом для объяснений своей позиции на необходимость упражняться в красноречии. Едва ли старший брат верил ему, но и не доносил; скорее, эти факты стали известны ближнему окружению принцев, присутствовавшему при их ораторских диспутах, а через них доходили и до Констанция. И, откровенно говоря, мало верится, будто их религиозные убеждения кардинально разнились между собой — едва ли обоснован тезис о наличии христианских добродетелей у Галла, зная, как он вскоре поведёт себя в качестве цезаря Сирии. В этом отношении сравнение его трудов с «Авелиевой жертвой» могло являться со стороны св. Григория Богослова известным риторическим приёмом, позволяющим таким гротескным сравнением ещё более подчеркнуть антихристианские настроения Юлиана.
После того, как в 351 г. Галл стал цезарем, Юлиан начал думать о собственной карьере — мысль, появлению которой также наверняка помогли некоторые воспитатели из близкого круга молодого человека. К этому времени его уединение закончилось, Констанций разрешил ему свободно передвигаться по стране, видимо, уверенный в его благонадежности. Прибыв в Константинополь, царевич встретил самый ласковый приём со стороны местных жителей. Им импонировали его учёность и склонность к науке, все видели в нём образованного и ласкового в обращении юношу, даже стали поговаривать о том, что именно он должен стать преемником бездетного Констанция. Всё это не могло не возбудить недоверие к Юлиану со стороны императора, который уже получил известия о безобразном поведении Галла и его честолюбивых проектах.
Потому, от греха подальше, царь велел отправить Юлиана в Никомедию, что едва ли можно отнести к удачным решениям. Следует отметить, что этот славный город Малой Азии в то время был настоящим прибежищем для языческих ораторов, философов и софистов со всех границ Империи, так что Юлиан нашёл вполне подходящее для себя окружение; например, там жил и преподавал известный софист Ливаний, язычник по своим убеждениям, которого страстно желал услышать юноша. Правда, опасаясь негативных последствий, Констанций предусмотрительно взял с Юлиана клятву, что тот не будет слушать лекций Ливания, и тот охотно присягнул, даже и не думая, конечно, сдержать своего слова[275].
Итак, в Никомедии Юлиан попал в самое «пекло» язычества — здесь собрались самые разнообразные его элементы, изгнанные или не признанные в других провинциях Римской империи. В юном царевиче они с восторгом для себя обнаружили лучшее орудие против христианства. И вновь сформированное окружение Юлиана поставило перед собой задачу окончательно укрепить его в политеизме с тем, чтобы получить энергичного защитника древнего культа. Самое решительное влияние на Юлиана имел философ Максим, известный в своих кругах теург и маг, который очень быстро подчинил Юлиана своему влиянию и посвятил в теургические и магические обряды[276]. Их отношения были очень близкими и доверительными. Через много лет, уже став царём, Юлиан, узнав о прибытии в его ставку Максима, бросил все дела и выбежал навстречу своему старому другу и воспитателю[277].
Безусловно, мысль о скором поставлении Юлиана на царский престол уже давно витала в умах азиатских язычников. Дело в том, что в то время среди них были чрезвычайно популярны «пророчества», согласно которым христианство вскоре будет повержено. Понятно, что «ниспровергателем» мог стать только глава Римской империи, и таковым они видели Юлиана. Очевидно также, сам Юлиан не стремился их в этом разубеждать. Всё же можно констатировать: эта группа вела весьма скрытный образ жизни и не давала повода для преследований, поскольку ни при каких обстоятельствах подозрительный Констанций не стал бы доверять человеку, замыслившему против него столь честолюбивые планы.
Постепенно в душе Юлиана утратились последние следы заложенных в детстве первооснов христианства. Если первоначально его увлечение язычеством можно было отнести к детской любознательности и специфичной психике «переходного возраста», когда назойливые наставления взрослых переходят в зримые формы протеста детей, то теперь принц стал сознательным приверженцем языческих культов. Он думал уже не о сравнении их с христианством, а о том, какой из них наиболее близок его воззрениям и эстетическим чувствам. Юлиан искренне недоумевал, как люди могли воздавать поклонение Христу, и почему, по какой причине люди так быстро отпали от старых богов? Вместо сухих, по его мнению, обрядов христианства, Юлиана привлекала атмосфера античных образов, эстетика греческой литературы, её богатство и разнообразие, таинственность древних культов, их мистика. Отпадению молодого царевича от Церкви в немалой степени способствовали события церковного раскола. Он с едва скрываемой брезгливостью наблюдал за противостояниями и непристойными страстями, нередко демонстрируемыми главами отдельных партий, их интригами и попытками любой ценой получить вселенское первенство собственных редакций Символа Веры.
Всё же Юлиан был по-своему слишком образован, чтобы удовлетвориться только древними отеческими культами — сам политеизм уже мало удовлетворял его интеллект и честолюбие. К этому времени его очень увлекли неоплатоники, вдохнувшие свежий ветер в казалось бы угасающую страсть; аллегоризм неоплатоников оказался в состоянии удовлетворить возрастающие потребности интеллектуального роста. Новые учителя ещё более укрепили Юлиана в мысли о его первородном предназначении занять римский трон и повернуть вспять колесо истории. Известно, что в это время до Констанция и Галла стали доходить отдельные слухи о новых увлечениях Юлиана, вполне возможно также, что Галл, уже замысливший занять трон Констанция, испугался не столько религиозных перемен в брате, сколько сведений о его амбициозных планах. Ведь если бы Констанций получил об этом более точные известия, участь Галла и Юлина могла считаться предрешённой.
По счастью для обоих братьев, посланный императором для ревизии дел арианский священник Аэций не усмотрел в поведении Юлиана ничего предосудительного. Он даже доложил царю, что тот регулярно посещает богослужения и гробницы мучеников, и ревностно исполняет обязанности христианского благочестия[278]. Впрочем, через много лет сосланный Констанцием Аэций был возвращён Юлианом в епархию, и ему был сделан богатый подарок. Трудно уклониться от мысли, что таким образом Отступник отблагодарил того, в чьих руках в какой-то момент времени была его жизнь и карьера. Для Юлиана это был слишком очевидный сигнал, чтобы он им пренебрёг. С ещё большим внешним рвением он начинает внешне исполнять христианские обряды, ведёт аскетический образ жизни и даже сбрил бороду, которую ранее отпустил по примеру древних философов.
Но в 354 г. его положение становится критическим: неудачный заговор Галла едва не стоил жизни самому Юлиану. Помимо этого, Констанцию стали известны, хотя и в смутных деталях, замыслы языческой партии о возведении Юлиана на престол. Юношу срочно переводят в Милан, рядом со ставкой императора, где на царском совете решалась его судьба. Подавляющее большинство царского окружения безоговорочно высказалось за смерть царевича, но император не решался умертвить родственника, не видя за ним прямой вины. Целых шесть месяцев его жизнь висела буквально на волоске, он был окружён бдительной стражей и множеством шпионов, немедленно доносивших царю обо всех его телодвижениях. Наконец, в дело активно вмешалась царица Евсевия, убедившая царя в безосновательности возводимых на Юлиана обвинений. «Она настаивала на своих просьбах к императору, — писал сам Юлиан, — до тех пор, пока не привела меня пред царские очи и не устроила мне разговора с государем. Она радовалась, когда я оправдался от всех несправедливых обвинений и когда я пожелал вернуться домой, она первая стала убеждать царя удовлетворить эту просьбу»[279].
Полагают иногда, будто таким образом она хотела обеспечить своё вдовье будущее на случай преждевременной гибели императора — одна из догадок (правда, сомнительная), имеющих право на существование. Царю в то время не было ещё и 40 лет, болел он редко и едва ли имелись реальные основания предполагать, будто непременно он должен был отойти к Богу раньше своей жены.
Более правдоподобно предположение о том, что царицей двигали более высокие побуждения — забота о Римской империи, которая после смерти бездетного Констанция осталась бы без царя. Возможно также, что здесь довлело и нечто личное — не имея детей, она желала утолить материнские чувства на умном и образованном Юлиане. Вообще, как известно, впоследствии Евсевия довольно ревниво относилась к жене Юлиана — естественная реакция всякой матери на невестку. Так или иначе, но именно она сумела добиться личной встречи царевича с Констанцием, в ходе которой Юлиан с присущим ему ораторским искусством и лукавством разрушил все подозрения на свой счёт. Его освободили из-под стражи и даже разрешили выехать в Афины для продолжения образования, опять же по хлопотам Евсевии.
Афины того времени были не только центром античного просвещения, но и местом, которое регулярно посещали деятели языческой партии, наиболее известные прорицатели и теурги. Вместе с ними Юлиан стал регулярно посещать языческие капища, устраивал в них богослужения и предавался гаданиям о собственной судьбе[280]. Вместе с ними юноша искренне сожалел о «падении нравов» и обещал им немедленно восстановить древние культы после своего воцарения. Знакомство с теургами оказалось для Юлиана очень кстати. Да, неоплатоники дали ему необходимую рациональную основу для формирования собственного мировоззрения, но душа, оставившая Церковь, искала духовной пищи. Юлиан жаждал мистерии, чувств, способов познания духовного мира. И такой суррогат был ему в избытке предоставлен.
По свидетельству Феодорита Кирского, находясь в Элладе, он обходил гадателей и «провещателей», которые могли бы предсказать ему императорскую корону и удовлетворить духовный голод; подходящая кандидатура, конечно, вскоре нашлась. Вместе с этим безымянным для нас «предсказателем» Юлиан проник ночью в языческое капище, где ему явились демоны. Испугавшись их, юноша непроизвольно перекрестился, отчего те немедленно с испугом удалились вон. Но спутник Юлиана пристыдил его этим поступком, объяснив, что демоны якобы не боятся крестного знамения, а лишь презирают его, после чего ввёл Юлиана в «тайны беззакония»[281]. Хотя в это же время в Греции Юлиан встречался с будущими святителями Василием Великим и Григорием Низианзином, встречи с ними не оставили большого следа в его душе. Так, отправляясь после полугодичного пребывания в Афинах на западные границы государства для их защиты от варваров, он на виду всего народа горько стенал о предстоящем расставании и проливал горькие слезы, прося у богов смерти для себя.
6 января 361 г. на празднике Богоявления во Вьенском соборе Юлиан последний раз присутствовал на христианском богослужении. Спустя несколько месяцев он проходит несколько ступеней митраистских посвящений, заняв вторую ступень в митраистской иерархии и став Гелиодромом — Посланцем Солнца[282].
Посвященный в элевзинские мистерии, Юлиан настолько проникся уважением к ним, что, отправляясь в поход в Галлию в 361 г., даже пригласил элевзинского жреца для совершения над собой особого таинственного обряда, в ходе которого торжественно засвидетельствовал формальный акт своего отречения от христианства[283]. Почувствовав собственную силу, приняв от Констанция титул цезаря, Юлиан уже не скрывал своей расположенности к язычеству. Но эти события произойдут в скором будущем, а до этих пор царевич продолжал скрывать свои пристрастия.
Если у Юлиана ладились дела на публичном поприще, то семейная жизнь не принесла радости. Царица Евсевия, столь много сделавшая для молодого цезаря, невзлюбила его жену — сестру своего мужа Елену. Поговаривали даже, что она сделала всё, чтобы лишить Юлиана мужского потомства, в частности, при помощи повивальной бабки умертвила новорождённого младенца Елены, а потом тайно давала ей специальное снадобье, чтобы у царицы каждый раз случался выкидыш[284]. Впрочем, Юлиан не любил своей жены и через короткое время расстался с ней, попросту выгнав.
Надо сказать, прибыв в новом и лестном для себя качестве цезаря на Запад, Юлиан сумел быстро выправить положение. В течение времени своего правления Галлией, с 355 по 361 гг., он показал себя хорошим администратором, удачливым полководцем и государем, способным снискать к себе признательность подданных. Прибыв в Галлию в качестве номинального правителя, в реальном управлении которого находилась только его личная охрана (360 человек), Юлиан тщательно изучает военное дело и вскоре уже делает прекрасные успехи. Когда в июне 356 г. германцы захватили нижнюю Галлию и Кельн, попутно осадив город Отен, принц решительно взял командование войсками в свои руки отразил натиск варваров, сняв осаду и Отена, Страсбурга, Брумата, Цаберна, Зальца, Шпейера, Вормса и Манца, а затем даже отбил у германцев Кельн.
В 357 г., попав в опасное положение вследствие предательства некоторых римских военачальников, Юлиан с 13-тысячным отрядом оказался лицом к лицу с 60 тысячами Хнодомара, которого блестяще разбил в битве при Страсбурге. Говорят, потери варваров были гигантские, а у римлян — несколько сот человек. В октябре, когда кампании уже обыкновенно не велись, правитель Запада внезапно переходит Рейн, восстанавливая старые укрепления и захватывая пленных. В 358 г. Юлиан восстанавливает флот, после чего Рейн окончательно переходит под контроль римских войск. В результате этого в 359 г. варвары вообще не осмелились напасть на римские провинции[285].
Разбив франков и алеманов, он обеспечил правосудие на имперских территориях и облегчил нестерпимое бремя налогов, восстанавливал разрушенные селения и города, защищал население от произвола местных чиновников. Свои удачи молодой цезарь открыто относил к милости древних богов, сам исподволь потакая реставрации языческих культов в городах, находившихся под его властью, и принимая непосредственное участие в жертвоприношениях. К этому времени он стал суеверным до крайности, особенно, когда встал вопрос о войне с Констанцием. В Иллирике некий опытный оратор и тайный маг Апрункуллий, назначенный впоследствии Юлианом правителем Нарбоннской Галлии, устроил жертвоприношение, предсказав счастливое будущее для самопровозглашённого августа. Но Юлиан опасался, что таким образом друзья лишь желают поддержать его, потакая тайной слабости и честолюбию молодого правителя. В тот самый момент, когда Констанций умер, о чём узурпатор ещё не знал, он садился на коня, и солдат, придерживавший Юлиана рукой, упал на землю. Узурпатор тут же громко воскликнул, что тот, кто поднял его на высоту, то есть Констанций, упадет от него, и его настроение заметно улучшилось[286].
Что же представлял собой 30-летний претендент на трон, поднявший руку на собственного благодетеля? Современники отмечали скромность и умеренность молодого царя. Он очень мало спал, да и то использовал в качестве кровати войлок, а вместо одеяла — бараний тулуп, был чрезвычайно неприхотлив в еде, довольствуясь малой пищей. Юлиан был чрезвычайно религиозен, но к этому времени совершенно охладел к христианству и сделался его тайным недоброжелателем. Ночами он молился Меркурию (если находился на войне) и другим языческим богам (в мирные часы), а днём много времени уделял своему образованию и, в первую очередь, философии. Он хотел казаться милостивым императором, нередко значительно смягчая уже вынесенные судом приговоры. Однажды потерпевшие остались недовольны тем, что Юлиан сменил казнь ссылкой. На что царь ответил: «Пусть право сделает мне упрёк в мягкосердии, но законы милосердия императора должны стоять выше остальных»[287].
Юлиану хотелось продемонстрировать на собственном примере блистательного государя и полководца, наполненного всяческими доблестями и дарами, милостивого и снисходительного, благородного и твёрдого, такого философа на троне по примеру героев Гомера и мудрецов Платона. Когда его учитель Оривасий сказал Юлиану: «Не должно, быв в гневе, обнаруживать его голосом и взглядом», тот ответил: «Ты прав — увидишь, придётся ли тебе в другой раз обвинить меня в этом»[288]. Обременённый многими государственными делами, он не оставлял упражнений в словесности, очень заботясь о впечатлении, которое производил на окружающих[289].
Юлиан хотел всем показать, что добродетели не являются исключительной чертой христианина, но, напротив, приверженец отеческих богов должен снискать ещё большее одобрение людей своими поступками и делами. Нельзя сказать, что всё это было исключительно показными демонстрациями, но, надо признать, в основе всего этого лежали гордыня и самолюбование. Это был искренний в своём роде и честолюбивый молодой человек, носящий в себе печаль ранних утрат и недоверия к окружающим, скрытный и не без хитрости, в отдельные моменты циничный и дерзкий лицемер, решительный, сметающий все преграды со своего пути. Ему очень хотелось остаться в памяти потомков великим философом и бесстрашным государем, «Апология» Платона бередила ему душу и налагала некий высший образ мыслей и поступков, которым Юлиан желал следовать. Безусловно, он обладал твёрдым характером и незаурядной выдержкой. Так, уже на смертном ложе он беседовал со своим любимцем Максимом о высоте души, как будто тень смерти не стояла у изголовья его ложа.
Его философские настроения хорошо передаёт следующий случай. Задолго до своей смерти он получил предсказание собственной смерти: «Когда, потрясая мечами, ты покоришь скипетру своему персидское племя до Селевкии, тогда, освободясь от смертных, подверженных страданию членов, ты вознесёшься к Олимпу на лучезарной колеснице и, возвращаясь в вихрях бурных, достигнешь родной обители эфирного света, откуда, заблудившись, ты нисшел в человеческое тело». Восторгу Юлиана не было предела! Он радостно говорил, что с удовольствием оставит своё смертное бренное тело и воспарит в мир идей и духов — ясный и классический пример, позволяющий доказать, что «предсказатель» вполне владел философскими настроениями Юлиана (а, судя по отрывку, он полностью был погружен в философию Платона) и слабыми сторонами его души[290].
Эвнапий Сардиец (346 — после 404 г.), приверженец язычества и глубокий почитатель Юлиана, говорил, что тот имел любовь к воинам не потому, чтобы льстить им, но потому, что знал, что это полезно. Милосердный к преступникам, полагал историк, он всячески демонстрировал свою доступность и открытость людям, к которым выходил после языческих богослужений; «многие тяжебные дела доходили до Юлиана, все вполне удовлетворялись правосудием судящим их»[291]. Однако некоторый неизвестный христианский писатель того века более жёстко и — главное — объективно описывает василевса: «Он избрал царскую власть не для того, чтобы исправить жизнь человеческую, — да он ничего и не исправил, — но по необузданному славолюбию он оказался неблагодарным к благодетелю (Констанцию), и, предаваясь пагубному поклонению водящих его демонов (богам языческим), он не узнал, что получит от них и конец, достойный лжи и его неистовства»[292]. Если уж Феодорит Кирский в своей «Церковной истории» называет благочестивым Галла («который и в то время соблюдал благочестие, и после, до конца жизни был благочестив»), то можно представить, каков был в действительности Юлиан[293].
В своей краткой биографии новый царь дал немало примеров решительности и способности идти на риск, даже чрезвычайный. Но за этим фоном нередко скрывалась душа робкая и нерешительная. Это была гордыня, поставившая себя на невероятную высоту собственного тщеславия, не имевшая внутри себя никакого нравственного стержня и потому нередко срывавшаяся с вершин до уровня «твари дрожащей». Юлиан мечтал стать по славе выше Александра Македонского и Юлия Цезаря, считал себя избранником богов, нисколько не колеблясь, высмеивая всех предыдущих государей в своих памфлетах. Но, приняв решение, нередко впадал в некое подобие психологического ступора, из которого мог выйти только при помощи своих льстивых соратников и многочисленных жертвоприношений. В минуты мистерий он, в буквальном смысле этого слова, призывал к помощи демонов и только успокоенный ими, поддавшись внушениям, которые признавал за слова утешений богов, приходил в себя и вновь являл решимость и настойчивость в реализации самых дерзновенных планов.
Жизнь показала, насколько Юлиан был готов к выполнению начерченной им же себе задачи построения «просвещённого государства» и соответствовал высокой роли благодетеля Римской империи. Став императором, Юлиан всё же первое время опасался заявить о возврате языческих культов. Наконец, прибыв в Константинополь 11 декабря 361 г., он открыто заявил о своей принадлежности к язычеству, после чего стал именоваться Юлианом Отступником. Далее, пишет Феофан Византиец, «сделавшись самодержцем, Юлиан без стыда начал жить по-эллински, святое крещение смыл с себя кровью жертв и делал всё для служения демонам»[294]. Наивно полагать, будто Отступник, вкусивший прелести мистерий и получивший посвящения в самые тайные культы, без улыбки взирал на отеческие культы. Но, как человек «просвещённый», он отдавал себе отчёт в том, что положенное «избранникам богов и судьбы» не может быть преподано рядовому гражданину.
Казалось бы, склонность Юлиана к политеизму не предполагала введения какого-то нового персонифицированного культа. Но, как ни странно, в сочинении Отступника «Против христиан», письмах и философских отрывках, дошедших до нашего времени, он признавал существование «верховного разума» и «вечного отца, царя всего мира и всех людей», из которого рядом эманаций проистекает всё обновление мира[295]. Кажется удивительным, но при всей нелюбви Отступника к иудеям он искренне пытался включить иудаизм в свою философскую систему[296]. Но тонкость заключается в том, что к этому времени иудаизм делает решительный отход от древнееврейских благочестивых обычаев и формирует собственную интерпретацию Ветхого Завета, включая кабалистические учения, принадлежавшие кругу избранных. Несложно предположить, учитывая характер Юлиана и его страсть принадлежать к некоторым тайным группам особо посвящённых, что такого рода учения очень льстили его самолюбию, давали выход безудержному стремлению познать мистические тайны и встать в тесный круг лиц, где простым смертным нет места.
В целом, зная предысторию его духовного развития и круг учителей, трудно отделаться от мысли, что к тому времени Юлиан предался сатанистским культам. У современников складывалось небезосновательное ощущение, что на языческий алтарь укладывались не только жертвенные животные. Проходя с войском мимо города Карры во время похода на Персию, он велел закрыть на замок языческий храм, оставаясь там наедине со своими ближними духовными учителями. После ухода горожане открыли храм и обнаружили повешенную женщину с распоротым животом — Юлиан гадал о результатах похода на её печени. А в Антиохии после смерти Отступника были обнаружены многочисленные человеческие головы и мёртвые тела — также результат мистических опытов Юлиана[297].
Незадолго до войны он велел восстановить Иерусалимский храм, возведённый некогда Соломоном и разрушенный Веспасианом и Титом[298]. Безусловно, это предприятие было задумано василевсом не для того, чтобы подчеркнуть свой политеизм, с ним связывались и религиозные пристрастия Юлиана. Иногда предполагают, учитывая невероятную скаредность нового царя, что выделить громадные деньги для восстановления Иерусалимского храма его заставила тщеславная надежда опровергнуть пророчество Христа, согласно которому святой город и храм будут разрушены и пребывать в запустении[299].
Но и этот мотив слишком затратный, чтобы Юлиан только ради него решился на данный шаг. Представляется, что, как минимум, здесь были соединены несколько планов — и практический («унизить» Христа), и духовный, связанный с религиозными симпатиями Отступника. Во-первых, он искренне симпатизировал иудеям, верование которых полагал вполне уместным в своём государстве и с которыми его роднила ненависть к христианству. А, во-вторых, хорошо знакомый с Священным Писанием, Юлиан знал о пророчестве Христа на счёт Иерусалима и рама Соломона. И ему не терпелось показать христианам, что их Бог ничтожен перед его языческими богами[300].
Попутно заметим, что, несмотря на все старания, работы в Иерусалиме не увенчались успехом — бури разбрасывали вырытую землю, огненные языки выходили из земли и прогоняли рабочих, иных даже и умерщвляя, а потом землетрясение поглотило все возведённые постройки. А в небе воссияло знамение в форме креста, отражающееся на всех окружающих предметах и одеждах работников. Как и следовало ожидать, стать выше Христа Юлиану не удалось.
Первой заботой нового царя стало восстановление справедливости, в собственном понимании Отступника, в государстве и упразднение тех традиций, которые укоренились в бытность Констанция. Твёрдый аскет, новый царь немедленно освободил свой двор от многочисленной прислуги, которая тысячами промышляла при Констанции, и ввёл буквально спартанский образ жизни. Он также отменил некоторые, наиболее непосильные налоги и обратил самое пристальное внимание на судопроизводство. С полным беспристрастием пытался вникать царь в каждое дело, переданное на его рассмотрение, желая воздать каждому по закону и высшей справедливости. Особенную строгость он испытывал к клеветникам, поскольку, пребывая иногда ранее едва ли не в заточении, на себе испытал последствия их наветов. Юлиан проявлял ревностное стремление разобраться в существе каждого дела, порой нарушая для этого даже правила судопроизводства. Впрочем, высший судья не всегда был справедлив и объективен; например, он нередко в ходе процесса интересовался у сторон об их конфессиональной принадлежности и, надо полагать, ответ на этот важнейший для Юлиана вопрос нередко предвосхищал судебный приговор. Даже Марцеллин, чрезвычайно благоволивший к Юлиану, был вынужден отметить, что «кое в чём он руководствовался не законом, а своим произволом (выделено мной. — А. В.) и кое-какими погрешностями омрачил широкий и светлый ореол своей славы»[301]. Конечно, это было серьёзным отступлением от платоновских принципов, где закон являлся высшим мерилом справедливости вне зависимости от личных настроений.
И это было только начало. Спустя короткое время Юлиан устроил настоящий террор в отношении всех тех, кто служил Констанцию, стараясь стереть из памяти современников всё, что так или иначе относилось к его предшественнику. В первую очередь, он прогнал свою жену Елену — сестру Констанция[302]. Затем к изгнанию были приговорены Палладий, бывший магистр оффиций, бывший префект претория Тавр, о невиновности которого говорит даже Марцеллин. Столь же несправедливо был сослан Флоренций, сын магистра оффиций, а его тезка, другой Флоренций, приговорённый вместе с женой к смертной казни, едва успел бежать и до самой кончины Юлиана опасался заявлять о себе. Казнь Урсула, комита государственного казначейства, по словам Марцеллина, «оплакивала сама Справедливость, обличая императора в неблагодарности»[303]. Царю даже пришлось распространить слух, что сам он не причастен к гибели Урсула, которого якобы самовольно казнили ненавидевшие его военные. Надо сказать, казни также не отличались особым милосердием: некоторые осужденные, хотя бы и справедливо, по закону, были сожжены живыми на костре.
В первое время Юлиан открыто не преследовал христиан, видимо, пребывая в полной уверенности, что без поддержки царской власти это «новшество» безболезненно само по себе отойдёт в прошлое. По этой причине он не раз призывал языческих жрецов к милосердию по отношению к бедным и убогим, проявлял широту своего благородства тем, что не преследовал инакомыслящих, и даже повелел возвратить всех отправленных в ссылку Констанцием епископов и самого св. Афанасия[304].
Поскольку никаких противников у него больше в пределах римского государства уже не оставалось, Юлиан публично заявил об открытии старых языческих храмов и сам предался многочисленным жертвоприношениям, стараясь собственным примером подвигнуть народ к древним культам. Но, ясно отдавая себе отчёт в масштабах распространения христианства и желая сыграть свою роль мудрого и беспристрастного правителя, достойного диадемы св. Константина Великого, Юлиан сделал вид, будто не препятствует существованию Церкви. Собрав епископов, он даже потребовал от них прекратить раздоры, ссылаясь на свободу совести у каждого человека. На самом деле, Юлиан полагал, будто свобода слова для различных церковных партий, фактически ограниченная при Констанции, ещё более увеличит раскол и окончательно дискредитирует христианство в глазах римлян[305].
Вскоре после своего восшествия на престол царь издал эдикт, в котором объявил всем своим подданным свободу исповедания того культа, который им нравится. В силу этого закона и христиане, и язычники получили равные права и правовую защиту. Опыт предшествующих гонений на Церковь укрепил его в мысли о том, что кровавые казни, которым подверглись христиане при языческих императорах, ещё более способствуют укреплению Церкви. Внешне он хотел продемонстрировать всем, что снисходительно относится к чужим заблуждениям и готов даже принять их. Конечно, здесь присутствовали и прагматические мотивы — его очень пугала перспектива слыть в глазах римлян тираном, а довольно шаткие основания власти заставляли искать союзников даже среди тех, кто во времена Констанция подвергался ограничениям, то есть никейцев. Ему казалось, что, освободив из ссылок св. Афанасия и его единомышленников, он приобретёт благодарных почитателей его политического таланта.
Но не таким были цели Юлиана на самом деле. Как неоднократно отмечалось, в характере императора было одно преобладающее над всем свойство — искусство лицемерить и притворяться. Выдавая себя чуть ли не за друга христиан, кроткий и снисходительный к ним, он своей внешностью далеко не выражал то, что творилось в глубине души[306]. На самом деле его дальней мечтой было полностью стереть Церковь с земли. Примечательно, что даже на первых порах, когда маска ласковости не сходила с лица, Юлиан уже обнаружил известную избирательность по отношению к представителям различных церковных партий.
Исподволь попустительствуя насилию в отношении никейцев, он выказывает особую благосклонность к арианам, новацианам, донатистам, всем другим еретикам, а вождя ариан Аэция не просто возвратил из ссылки, но и пригласил к себе во дворец, наградив попутно еретика богатым имением на острове Лесбос[307]. Внешне беспристрастный, при возникновении диспутов православных с еретиками он всегда держал сторону последних. Когда в городе Кизик возник спор между новацианами и православными во главе с их епископом Элевзием, он не замедлил принять сторону еретиков и отправил епископа со всем клиром в ссылку, обосновывая своё решение тем, что якобы Элевзий подстрекал народ к бунту. Аналогичная судьба постигла и епископа города Бостры Тита, которого Юлиан велел отправить в ссылку[308]. Тайно поощряемые царём, донатисты вскоре устроили настоящую кровавую охоту на православных, изгоняя их священников из церквей и разрушая алтари. Донатистским же «епископам» Юлиан велел возвратить все отнятые у них во времена Констанция приходы и храмы. Возражая на жалобы православных епископов, он отвечал, будто его указ только позволяет им вернуться из мест ссылки, но не восстанавливает их в прежнем сане. Замечательный цинизм!
Очередные неприятности были уготованы замечательному борцу за Православие св. Афанасию Великому. Вернувшись в Александрию, он снова занял епископский престол и с большим усердием вёл миссионерскую деятельность среди язычников. Известие об этом вызвало бешеный гнев Юлиана. Губернатору Египта он пишет письмо, в котором клянется наложить на него штраф в размере 100 литр золота, если св. Афанасий не будет выслан из города. «Ничем не можешь доставить мне удовольствие, как изгнав из египетских пределов Афанасия, этого сквернавца, который в моё время смеет совершать крещение над знатными женщинами»[309]. Естественно, участь св. Афанасия была решена, и он отправился в очередное изгнание, в противном случае его ждала неминуемая смерть.
Очевидно, скрывая на время свою ненависть ко всему, связанному с именем Христа, Юлиан не предполагал, что эффект от его антицерковной деятельности будет столь мал. Среди его подданных численно христиан оказалось куда больше, чем он мог ожидать. Даже в глухих провинциях ему попадались сплошь христианские общины, не желавшие ни при каких обстоятельствах отказываться от своего Бога. Эти обстоятельства подвигли Юлиана на более решительные, кровавые меры против Церкви. Но, надо отдать должное, свои гонения на христиан царь сопровождал активной прозелитской деятельностью, сам неоднократно демонстрируя свою приверженность идолопоклонству и одновременно стараясь перенять от христиан наиболее популярные формы из социальной деятельности.
В частности, организуя скрытые (пока ещё) гонения на христиан, Юлиан был всерьёз озабочен тем, чтобы вырвать из их рук дела народного призрения. В письме к верховному жрецу Египта Арсакию он пишет: «В каждом городе устрой достаточное число странноприимных домов, чтобы чужеземцы воспользовались нашим гостеприимством, и не только те, которые принадлежат к нашей вере, но все, кто нуждается в помощи. Мной приняты меры относительно средств к содержанию». А в письме к верховному жрецу Азии он сетует на то, что «в то время, как приверженцы ложных учений (то есть, главным образом христиане. — А.В.) оказываются такими ревностными, что готовы пожертвовать за свою веру жизнью, выносить всякую нужду и голод, мы же оказываем такую холодность к богам, что совсем забыли отеческие законы»[310]. Но в отличие от христианских пресвитеров и епископов, языческие жрецы спешили наложить руки на те средства, какие Юлиан выделял им для благотворительной деятельности. Кроме того, не умея и не желая любить ближнего, они искренне недоумевали, почему столь большие деньги должны быть потрачены на нищих и бродяг. В общем, и эта затея Отступника в целом не удалась.
Помимо этого христиане лишались ставших уже привычными общественных прав и государственного довольствия. Клир был лишён хлебных даров, до сих пор регулярно выделяемых из казны, епископы потеряли судебную власть и право пользоваться общественными подводами, а Церкви запретили принимать имущество по духовным завещаниям, то есть фактически лишили материальной базы[311].
Более того, христианам практически было запрещено занимать государственные должности; преимущественное или даже исключительное право на эту привилегию приобрели только язычники. Поскольку за минувшие годы царствования дома св. Константина Великого среди государственных чиновников было подавляющее число христиан, Юлиан решился отстранить их всех от занимаемых должностей под благовидным предлогом. Объясняя свою волю, Отступник заявил, будто в связи с важностью государственной деятельности, он может предлагать эти должности только людям благочестивым, то есть язычникам. «Правда, я не хочу, чтобы галилеяне (так Юлиан называл христиан. — А.В.) были убиваемы, несправедливо обижаемы или терпели жестокое обращение без всякой причины, однако держусь того взгляда, чтобы почитателям богов было отдано преимущество. Безумие галилеян всё ниспровергло, и только через благодеяние богов все мы спасены». Единственное исключение составляли отступники от веры, отказавшиеся от Христа и начавшие служить идолам[312].
На христиан обрушились дополнительные подати и налоги, а судебные разбирательства их жалоб своим цинизмом просто поражают, особенно, если судьёй являлся сам император. Когда жители Эдессы пожаловались ему на несправедливое отобрание у них церковного имущества, Юлиан с присущим сарказмом ответил, что хотя ариане незаконно захватили имущество и последователей епископа Валентина и совершили такое, «чего не может быть в порядочном городе», но ведь христианским законом заповедано раздавать имущество ближним. Таким образом, подытоживает Юлиан, ариане просто облегчили им путь в Царство Небесное, освободив от богатства, которое обыкновенно мешает идти за Христом. В завершение своего письма он напомнил, что при любом волнении жителей города ждёт суровое наказание: «Жителей Эдессы мы убеждаем воздерживаться от всяких мятежей и раздоров. А то как бы вы, возбудив против себя наше человеколюбие, не потерпели за учиняемые вами общественные беспорядки наказание мечом, огнём и изгнанием»[313].
Мало того, стали привычными случаи отказов судов принимать жалобы (!) христиан на насильственные действия третирующих их язычников. Конечно, мотивация, используемая «благочестивыми» судьями, не могла родиться случайно, хотя бы просто в силу своего «богословского» толкования и повторяемости из суда в суд. Она гласила, что поскольку Спаситель предлагал подставить левую щеку, когда бьют по правой, то, следовательно, христианам не на что жаловаться, а предлагалось терпеть. Попутно Юлиан привлёк весь свой интеллект и знание Священного Писания, чтобы нравственно оскорбить Христа, называя Его последователей «безумцами» и «глупцами»[314].
Потакаемые властями проявления жестокости в отношении христиан вскоре привели к первым жертвам. В городе Гелиополисе, расположенном в Келесирии между Ливаном и Антиливаном издавна существовал храм Венеры с развратным культом. Во времена св. Константина Великого храм был закрыт, но среди черни культ этой богини ещё имел своих многочисленных сторонников. Как только вышло распоряжение Юлиана о возобновлении языческих культов, толпа приверженцев Венеры схватила диакона св. Кирилла, известного борца с идолопоклонством ещё во времена равноапостольного императора, пытала его и предала страшной казни. А христианских девушек, посвятивших себя Богу, выставляли обнажёнными на публичное обозрение, а потом с них живых снимали кожу. Не меньшие жестокости случались в городе Арефузы, в Сирии, где язычники жаждали отомстить другому борцу с идолами — епископу св. Марку[315].
В палестинских городах Аскалоне и Газе «они схватили удостоенных священства мужей и давших обет девственной жизни жён, разорвали им утробы и, наполнив их ячменем, бросили страдальцев в пищу свиньям. В Севастии, главном городе провинции того же имени, они открыли гробницу Иоанна Крестителя, предали огню кости его и развеяли прах их». А в знатном фракийском городе Доростоле начальник всей Фракии Капитолии сжёг на воина-христианина Эмилиана[316]. Словом, кровавый шабаш к безудержному восторгу Юлиана шёл по всей территории Империи.
Желая повсеместно истребить христиан, Отступник строго наказывал чиновников, пресекавших этот самосуд и открытые казни над невинными людьми. Он едва не казнил префекта города Газа за подобное «преступление», в последнюю минуту сменив смертную казнь тюрьмой. Очень смело и благородно действовал префект Саллюстий, неоднократно обращавшийся к императору, зная, конечно, ответную реакцию, с просьбами освободить арестованных христиан. Атмосфера была такова, что даже давний кумир Юлиана софист Ливаний требовал от него прекращения гонений: «Если христиане думают о богах иначе, нежели ты, в таком случае это заблуждение приносит вред им одним и не должно служить причиной к их преследованию». Но эти просьбы были тщетны, террор в отношении Церкви продолжался и принимал широкие масштабы[317].
В августе 362 г. Юлиан принимает закон, запрещающий христианам обучаться эллинским наукам, поскольку опасался аргументированной и обстоятельной критики, которую вожди христиан, воспитанные на греческой философии, высказывали против столь любимых им культов[318]. Мотив принятия такого закона ясен — для Отступника христиане всегда ассоциировались с чернью, которую он искренне не любил. Он считал, что если кто-то хочет оставаться христианином в ущерб разуму, то пусть питается той духовной пищей, какая и потребна для таких «неучей». Попутно другим эдиктом Юлиан запретил христианам преподавать в школах, вследствие чего все христианские школы были вскоре закрыты[319].
Как полководец, Юлиан волновался относительно настроений армии. После многих удачных походов солдаты любили его, но далеко не все горели желанием немедленно отказаться от Христа в угоду царю. Тогда Юлиан пошёл на нестандартный шаг — в день выдачи денежного довольствия легионерам он сам приходил к ним и требовал, чтобы, получив деньги из рук императора, солдат бросал щепотку фимиама на жертвенный алтарь. Многие, надо признать, без дальней мысли шли на это, не очень раздумывая над последствиями, другие сознательно отрекались от Спасителя, наконец, находились мученики, не пожелавшие пройти эту унизительную для христианина процедуру. Таких солдат Юлиан обыкновенно не щадил, предавая их казни за нарушение воинской дисциплины (!).
Для остальных в это время устраивались богатые пиршества, носившие часто религиозный характер[320]. Такими мерами Юлиану удалось склонить в язычество большую часть войска. Но многие военачальники продолжали сохранять верность своей вере, часть из них пошла на эшафот, других Юлиан сослал в дальние провинции. Среди пострадавших, к слову сказать, оказались три будущих императора Рима — Иовиан, Валентиан и Валент. Последних двоих Юлиан сослал, пощадив одного Иовиана, которого он взял с собой в Персидский поход[321]. Казням и издевательствам, казалось, не будет конца.
Пробыв более полугода в Константинополе, в 362 г. Юлиан переехал в Антиохию, которая, впервые увидав нового царя, радостно приветствовала его. Но, прячась за свою улыбку, василевс продолжал уничтожать всех, кто не переметнулся от Констанция к нему в недавние месяцы противостояния и сохранил хотя бы остатки честности и верности слову. Нотарий Гауденций и викарий Африки Юлиан были привезены в Антиохию в оковах и преданы казни. Вслед за ними был убит бывший дукс Египта Артемий, после был казнён сын магистра конницы и пехоты Марцелла. Подстрекаемые агентами царя, александрийцы убили своего епископа Георгия, а сам Юлиан отправил в ссылку трибунов Романа и Винценция. Вместе с другими были убиты начальник монетного двора Драконций и комит Диодор, которых толпа волокла по улицам, связав ноги жертвам верёвками. Юлиан сделал вид, что все эти события разгневали его, и даже издал указ о недопустимости подобных злодеяний. Но никто из самоуправцев не был привлечён к ответственности[322]. По свидетельству же св. Григория Богослова, помимо открытых процессов были и негласные, вследствие чего многие другие верные чиновники Констанция также были тайно казнены слугами Юлиана.
Надо сказать, тирану очень повезло с моментом получения державы. В народе он был любим, что связывалось с его мягкими манерами и показной справедливостью[323]. Популярные меры по снижению налогового бремени ещё более расположили к нему рядовых римлян. Посещая сенат, он восстанавливал старые административные порядки, устраняя излишнюю централизацию государственного управления. Сторонники из языческой партии также немало делали для повышения его авторитета. Но — главное — его воцарение произошло без тягот гражданской войны, а первые месяцы царствования пришлись на время мира, когда никакие враги не угрожали границам Империи.
Иногда утверждают, что все враги боялись Юлиана и не решались напасть на Римское государство: «Среди чужих племен пошла о нём молва как о государе, выделяющемся своей храбростью, умеренностью, знанием военного дела и всякими достоинствами; распространяясь мало-помалу, она наполнила весь мир. Страх перед его приходом широко распространился среди соседних и далеко живущих народов, и отовсюду скорее обычного съезжались посольства. Народы, жившие за Тигром, и армяне молили его о мире, индийские племена до дивов и серендивов друг перед другом поспешно слали к нему своих старейшин с дарами, на юге мавры сами предлагали себя на службу Римскому государству»[324].
Но, очевидно, это не его заслуга, а результат многолетней работы его предшественника, усмирившего варваров и нанёсшего персам немалый урон. Безусловно, такие оценки — добрая лесть по отношению к погибшему Отступнику со стороны его горячего почитателя. Особенно впечатляет тезисы Марцеллина о достоинствах царя, которые стали известны «всему миру». Заметим также, что, перечисляя склонившие свои головы народы, историк говорит не обо всей вселенной в римском её понимании, а исключительно о восточных народах, с которыми никогда ранее Юлиан ещё не воевал — до последнего дня это было постоянное и тяжкое бремя Констанция. Можно сравнить срок царствования Юлиана — неполных 3 года, расстояния и средства передвижения, чтобы прийти к несложному выводу о том, что кузнецом мирных и дипломатических побед нового василевса являлся Констанций. Помимо этого нельзя не добавить, что едва ли кажется вероятным то обстоятельство, что, укрепив пограничные крепости гарнизонами, Юлиан заставил врагов просить мира и отказаться от своих планов по нападению на Империю. Это далеко не те меры, которые могут привести к столь серьёзным последствиям.
Сколько бы ни были миролюбиво настроены соседи, Юлиан в скором времени задумал поход на персов. Конечно, этот враг постоянно донимал римские границы, но именно в эту зиму, с 361 на 362 г., серьёзных угроз не демонстрировал. Безусловно, императором двигало явно чрезмерное честолюбие. Ему было мало того, что персы остановлены на границе, царю хотелось наглядно продемонстрировать мощь своей веры и собственные исключительные дарования, приумноженные древними богами, победив персов на их собственной территории! И ранее него блистательные римские полководцы пытались сделать это, но неизменно терпели неудачи. Однако Юлиан, предавшись гаданиям и посоветовавшись с предсказателями, решился на этот опрометчивый и гибельный шаг[325].
Забегая вперёд, скажем, что этот злосчастный поход не только стоил ему жизни, привёл к едва ли не полной гибели самых боеспособных соединений римской армии и позорному мирному договору. Неудавшаяся авантюра Юлиана открыла западные границы (поскольку войска, защищавшие её, были отозваны на Восток) для толп варваров, вскоре соблазнившихся лёгкой добычей, и на несколько десятилетий поставила само существование Римской империи под сомнение.
Царь Шапур был искренне удивлен: узнав о смерти своего давнего врага Констанция, хитрый перс на всякий случай решил заключить с Юлианом мирный договор, направив к нему посольство. Каково же было его изумление, когда Римский август твёрдо заявил послам, что никогда не согласится вести переговоры о мире среди развалин городов Месопотамии, а после добавил не без презрения: «Нет надобности вести переговоры через послов, так как он я сам решился в скором времени посетить персидский двор»[326].
Задумав столь беспримерный поход вглубь Персии, Юлиан, конечно, пытался заручиться помощью высших сил. Надо сказать, что его первое серьёзное решение в качестве царя вызвало серьёзную оппозицию со стороны даже ближнего окружения. Сановники пытались вразумить василевса, объясняя ему, что положение императора на троне не столь надёжно, как ему кажется. Юлиан отверг эти своевременные предостережения, но, видимо, в душе своей испытывал неуверенность, граничащую со слабостью и трусостью. Поэтому, желая скрыть неуверенность и приободриться, Юлиан устраивал частые жертвоприношения, закалывая одновременно сотню быков, множество другого скота и бесчисленное количество птиц. Жертвенники дымились кровью животных, солдаты, пришедшие с Юлианом на Восток, бесчинствовали, пили и переедались жертвенными животными. Состояние царя живо иллюстрирует тот факт, что, по словам Марцеллина, каждый умелый пройдоха заявлял себя предсказателем пред лицом императора, и он верил им[327]. Не удовлетворяясь только местными прорицателями, Юлиан послал в Дельфы, Делос, Додону и к другим прорицателям вопросить оракулов, нужно ли ему воевать. Оракулы повелевали начинать войну и обещали победу: «Все мы, боги, готовы теперь нести победные трофеи к реке Зверю (то есть Тигр. — А.В.), а предводительствовать ими буду я, бурнояростный и могущественный в брани Арей»[328]. Увы, боги не помогли «победоносному» царю.
Между тем дела в государстве резко ухудшались. Военные приготовления требовали новых расходов, а царь, увлечённый языческими богослужениями, нередко самостоятельно исполняя роль жреца, совершенно не желал заняться общественными вопросами. Получив донесения, что в Антиохии народ недоволен ростом цен на хлеб, он по примеру брата Галла велел антиохийскому сенату «заморозить» их. Сенаторы возражали, указывая, что по объективным причинам это сделать моментально невозможно, на что царь раздражался и грозил карами. Видимо, желая потренировать на сенаторах свои литературные таланты, он сочинил памфлет «Антиохийская речь, или Враг бороды», где допустил выражения, едва ли совместимые с царским достоинством, и явные преувеличения. В ответ ему пришлось услышать множество неприличных шуток в свой адрес: его называли «обезьяной», «карликом», «прислужником для жертвоприношений». Наиболее обидным для Отступника было то обстоятельство, что софист Ливаний, уроженец Антиохии, лекции которого юношей он посещал в нарушение клятвы Констанцию, совершенно охладел («он — не философ!») к царю и обещал покинуть город, с которым василевс начал невидимую войну. Юлиан мог снести всё, что угодно, но только не холодность по отношению к себе со стороны признанных им интеллектуалов, поэтому он чувствовал себя глубоко обиженным.
Народные симпатии — дело переменчивое. Как только жители Антиохии сошлись во мнении, что новый царь едва ли соответствует их представлениям об императоре, так престиж Юлиана упал за опасную черту. Его имя в простонародье связывали со всевозможными бедами, накинувшимися на Империю. Вследствие неурожая голодал Запад и Константинополь. Антиохийцы открыто говорили, что голод идёт вслед за Юлианом. К тому же они не желали менять своё вероисповедание, по-прежнему называя себя христианами.
Живя в Антиохии, Юлиан с усердием, заслуживавшим лучшего применения, восстанавливал храм Аполлона Дафнийского, ожидая от него столь необходимых ему пророчеств. Оракул, однако, молчал, и находчивые жрецы объяснили это тем, что рядом-де находятся мощи священномученика Вавилы, помещённые, кстати сказать, его братом Галлом в этом христианском храме. Юлиан повелел отнести их на прежнее место в Антиохию, но жители города устроили форменный протест. В многотысячной процессии все христиане Антиохии, а также многие из соседних поселений, прошли с мощами мученика 40 стадий, оглашая во время всего пути воздух пением псалмов и чтением молитв. Юлиан в гневе приказал Антиохийскому префекту Саллюстию, уже не раз спасавшему христиан, найти зачинщиков этого мероприятия. Хотя Саллюстий и был язычником, но очень избирательно исполнил поручение Отступника. Никто не был казнён, хотя некоторые христиане были задержаны под арест. Попутно Саллюстий делал настойчивые представления Юлиану об освобождении задержанных лиц и требовал прекращения судебного процесса в отношении них. Каким-то образом ему удалось убедить Юлиана, и намечавшиеся казни были отменены[329]. Но для самого Отступника это было первое серьёзное и публичное поражение.
В довершение всех бед 22 октября 362 г. огромный храм Аполлона Дафнийского внезапно был уничтожен пожаром. Рассвирепевший Юлиан тут же велел закрыть самый большой христианский храм в Антиохии, полагая, конечно, ошибочно, будто этот пожар — их рук дело[330].
Не найдя утешения во внутренней политике, Отступник посчитал, что самое время поддержать свой стремительно таявший авторитет удачными военными действиями вовне Империи, совершив нечто, достойное пера великих летописцев. Фронда, устроенная ему антиохийцами, лишь подтолкнула его к решительным действиям. Стянув войска от западных границ к Антиохии, царь решил весной начать так тщательно задумываемую им войну с Персией.
Собираясь в поход на Шапура, Юлиан получил немало предложений от соседних варваров, всегда нацеленных на добычу, стать его союзниками, но всем им ответил отказом. Единственное исключение (и ошибочное) было сделано для армянского царя Арсака, которому Юлиан велел со своим войском выступить в тот пункт, который ему будет указан позднее. 5 марта 363 г. он, наконец, во главе своей армии двинулся в путь. Антиохийцы толпами провожали Юлиана в дорогу, а он, всё ещё гневаясь на них, раздражённо прокричал, что больше никогда не вернётся в столь нелюбимый им город — скоро всем предстоит убедиться в правдивости этих слов. Настроение его было плохим — повсеместно ему чудились знаки грядущей беды: из Рима пришло сообщение, будто жрецы, обратившиеся к Сивиллиным книгам, не рекомендовали пересекать границу с Персией. Вступив через несколько дней с войском в Гиерополь (нынешний Мембежд), Юлиан едва не погиб под обломками обрушившегося левого портика ворот, но оказались раздавленными балками и камнями 50 солдат.
Перейдя Евфрат, Отступник прибыл в город Батны, где по его приказу ещё ранее собрались фуражиры с припасами для легионеров. Внезапно одна из скирд пшеницы разорвалась и засыпала несколько десятков человек. В городе Карры Юлиан решил дать несколько дней отдыха солдатам, но и здесь ночами его тревожили недобрые сновидения. 19 марта, когда царь собирался выступать, было получено известие о пожаре, разрушившем храм Аполлона Палатинского в Риме[331]. Прискакавшие разведчики также доложили, что неприятельский авангард внезапно перешёл границу и угнал добычу римлян. В этой связи царю ничего не оставалось, как выделить часть армии на охрану границы по-над Тигром. Правда, военачальник Прокопий, командовавший этим соединением, получил приказ переправиться на другой берег великой реки и опустошать плодородные земли Мидии, выйдя впоследствии на соединение с царём к крепости Ктесифон. Ему в помощники василевс выделил армянскую армию во главе с Арсаком. В это же время сам Юлиан с оставшейся армией намеревался скрытно переправиться через Евфрат, обманув, таким образом, персов относительно маршрута своего передвижения.
Что и говорить, план был неплох, отличался тонким военным расчётом и дерзостью. Но его исполнение в немалой степени зависело от армянских отрядов, возглавляемых царём Арсаком, и Прокопия. К сожалению, скоро выяснилось, что выбор союзника был неудачен — армянин был христианином и не испытывал никаких симпатий к Юлиану. Кроме того, римлянин так унизительно обращался с армянским государем, что тот вскоре более думал о том, как бы быстрее избавиться от опасного соседа[332]. А доверенный военачальник Юлиана Прокопий постоянно сбивался с пути, не зная, идти ли ему самостоятельно на соединение с царём или попытаться повлиять на Арсака.
Несмотря на все препятствия, 27 марта 363 г. всё же Юлиан дошёл до переправы реки Евфрат близ города Каллиник (нынешний Ракка), где ему предложили свои услуги кочевники-сарацины, как и все варвары соблазнённые грядущей добычей. Зная высокую боеспособность этих воинов, Юлиан принял их отряды в состав римского войска. На реке его уже поджидал весьма многочисленный флот: более 1000 грузовых судов и 50 боевых кораблей. У крепости Керкузий (ныне город Киркисия) армия Юлиана, усиленная отрядами сарацин, переправилась, наконец, на вражеский берег и через месяц после выступления из Антиохии достигла самой дальней точки римских владений — крепости Цирцезии. Там царь устроил смотр своим войскам и произнёс горячую прочувственную речь, очень понравившуюся легионерам. Для поднятия их боевого настроения он повелел также выдать каждому солдату по 130 серебряных монет и осмотрел свои войска. Действительно, это была дисциплинированная и очень сильная армия — под рукой Юлиана находилось 65 тыс. закалённых бойцов, лучшие части римской армии, не считая вспомогательных подразделений из примкнувших варваров, включая элиту элит его войска — галлов, очень любивших Отступника[333].
После того, как римляне перешли на вражеский берег, их войско разделилось на три колонны: пехота — главная часть армии под начальством Виктора двигалась посередине, правая колонна шла параллельно реке Евфрат на виду флота, наконец, третья кавалерийская колонна шла левее под руководством Гормизда и Аринфея. Сам Юлиан во главе небольшого отряда личной стражи непрестанно носился между тремя колоннами своей армии. Надо сказать, что римское войско мужественно переносило и пустынные равнины Месопотамии с их бурями и ураганами, и нападения отрядов лёгкой кавалерии персов, систематически донимавших их. Наконец, пройдя за 2 недели почти 400 км, Юлиан с армией подошёл к первым городам Ассирии, которые взял после краткого штурма и предал почти полному разгрому. В жарком климате Ассирии Юлиан делал всё, чтобы сохранить боевой дух своих легионеров и наравне с ними делил все невзгоды военного пути. Нередко, замечали современники, его пурпурный плащ мелькал среди пеших легионеров и был так же мокр и грязен, как и плащ рядового воина[334].
Вскоре на пути римлян встала хорошо укреплённая крепость Перизабор, которую Юлиан не смог взять с ходу. Но после того, как осаждённые увидали приготовления римлян, они запросили мира и по взаимной договорённости покинули стены своего города; Юлиану достались очень большие запасы продовольствия. Однако армия уже начала уставать, и её дисциплина рушилась. На следующий день персы внезапно напали на отдыхавших римлян, убив несколько человек и захватив знамя. Юлиан устроил децимацию и выгнал из армии двух трибунов, а для поднятия духа войска выдал каждому солдату по 100 серебряных монет. Но войско глухо роптало, не удовлетворяясь уже такой малой наградой за свои труды и лишения. Вновь пришлось обращаться к солдатам с речью, в которой Юлиан обещал либо умереть в этой кампании, либо подчинить Персию Римскому государству[335]. Солдаты вновь поверили, ободрённые его словами.
Вскоре, во время осады сильного города Битра, Юлиану удалось продемонстрировать своим солдатам лучшие качества полководца. Битра имел двойные стены, подступы к городу были закрыты высокими скалами с крутыми обрывами, а гарнизон отклонил любые предложения о сдаче. Два дня шли ожесточенные бои, Юлиан сражался в первых рядах, ободряя бойцов, наконец, под ударами тарана рухнула самая высокая башня крепости и римляне ворвались вовнутрь. Никто из жителей и осаждённых персидских воинов не спасся от меча разъярённых римских легионеров. Только начальник гарнизона Надбата вместе со своими 80 телохранителями был взят в плен и милостиво отпущен на свободу царём. Примечательно, что Юлиан не прельстился ни одной из наложниц, взятых солдатами и предложенных ему в качестве подарка от армии, — желая во всём уподобиться Александру Великому, он не хотел ослаблять себя низкими страстями. Персы, пытавшиеся пробиться на помощь осаждённым и укрывшиеся в находившихся поблизости пещерах, были задушены дымом от костров, разожжённых легионерами, а попытка сына Персидского царя контратаковать римлян, не увенчалась успехом[336]. Город был уничтожен полностью, а римлянам досталась очень богатая добыча.
Продвигаясь с боями всё дальше и дальше, армия Юлиана достигла канала на реке Тигр, именуемого «Царской рекой». Правда, здесь его ждало новое разочарование — римские войска численностью 30 тыс. человек и армянские подразделения, обязанные подойти к Ктесифону своим маршрутом, не выполнили поставленной задачи. Армянский царь совершенно переругался с Прокопием, а тот, не имея достаточных сил, наступал довольно робко и не уложился во временной график. Всё же, ободрённый предыдущими победами, Юлиан решился штурмом захватить плацдарм на другом берегу «Царской реки». Хотя почти все командиры частей пытались удержать Юлиана, тот велел посадить по 80 солдат на 5 грузовых судов и направил их на прорыв обороны. Опять, как и прежде, Юлиан был впереди войска, сражаясь в передовых линиях. И хотя обороняли канал тяжеловооружённые персидские всадники, римляне, переплывая на судах и щитах реку, ворвались в расположение противника и одержали решительную победу. Персов погибло более 2,5 тыс. человек, потери римлян не превосходили 70 солдат — удивительная удача! Счастливый Юлиан тут же распорядился приготовить 10 быков для принесения в жертву Марсу Мстителю, но 9 быков почему-то пали, не дождавшись церемонии, а десятый оборвал цепь и убежал. Взбешенный Юлиан поклялся больше никогда не приносить Марсу жертв, он даже не представлял, насколько был близок к истине на этот раз[337].
Наконец-то перед римлянами был сам Ктесифон — цель всего похода, складывавшегося в целом удачно. Но здесь Отступник сделал роковой шаг, полностью изменивший стратегию похода. Обеспокоенный отсутствием подкреплений, но уверенный в собственном военном счастье, Юлиан повелел сжечь все корабли, которые до сих пор следовали с ним в походе, желая, по словам его соратника, показать всем, что обратного пути у римлян уже нет. Кроме того, он остро нуждался в 20 тыс. легионеров, охранявших суда на реке. Персидский царь Шапур, несколько удручённый ходом военных событий, решился на мирные переговоры, он был готов уступить почти все провинции, которыми во время этой кампании овладели римляне. Но тут в Юлиане взыграла гордыня: он вспомнил, с каким пренебрежением персидские войска отказывались сдать свои города, советуя вызвать на бой с ними настоящего полководца, и оборвал все надежды на мирный договор[338].
Конечно, это было очень несвоевременно — вместе с флотом были уничтожены запасы продовольствия, которых осталось не более чем на 20 дней, а богатая местность, которую римляне решили пограбить, внезапно сделалась пустынной: жители подожгли траву и посевы. В тщетных попытках найти хоть какое-то продовольствие и фураж, римские отряды лёгкой кавалерии рыскали по окрестностям, но там их поджидали персы, убивавшие отставших солдат. Созвали военный совет, на котором долго решали, каким путём римлянам следует уходить, и после долгих раздумий остановились на маршруте в направлении Хилиокомом — Кордуэн. Армия снялась со стоянки 16 июня, когда внезапно навстречу себе они увидали столп пыли — это оказались персы. В ближайшие два дня римлянам пришлось выдержать два чрезвычайно ожесточённых боя, и хотя они победили, а персы потеряли немало тяжеловооружённых воинов и военачальников, часть римских подразделений уже «праздновали труса», чего раньше не случалось. Разгневанный Юлиан разжаловал их командиров и приказал сломать копья всем, изобличённым в бегстве (крайнее унижение для римских солдат), но дисциплина в его армии стремительно падала[339].
Войска Юлиана прошли ещё 12 км, персы по-прежнему постоянно беспокоили римское войско, налетая отрядами конных лучников на отставшие группы легионеров. Последней победой Юлиана стала битва при Маронге. Персы в тесном строю чрезвычайно искусно нападали на римлян, но всюду терпели неудачу. После очень кровопролитного сражения враги, ведомые двумя сыновьями царя и множеством знати, отступили. Победа была полной, но тут в дело всё настойчивее стали вмешиваться два серьёзных фактора — время и территория. Персы имели возможность получать подкрепления, а силы римлян таяли. Кроме того, верные легионы с Запада не могли переносить восточной жары, которая в июне уже была ужасной.
После 3-дневного перемирия Юлиан продолжил отступление. Персы постоянно нападали на римлян, страдавших помимо жары ещё и от голода. Юлиан из последних сил пытался восстановить боевой дух солдат, он метался из арьергарда в авангард, попутно отбивая многочисленные атаки персов. На этот раз персы привлекли даже боевых слонов, которых римляне очень боялись, хотя и имели большой опыт противодействия им. Телохранители пытались удержать царя, но однажды он, позабыв даже надеть доспехи, ринулся на врага. И в эту минуту его настигло вражеское копье, пробившее ему ребро и застрявшее в печени. Пытаясь вытащить его, Юлиан порезал сухожилия на руках и весь в крови был отнесён своими воинами в лагерь. Но и теперь он проявил редкие качества духа — отталкивая телохранителей руками, Юлиан требовал коня, желая вновь вернуться в битву. Его поведение благоприятно повлияло на армию: римляне неустрашимо бросились на персов и заставили их отступить. Со стороны персов помимо рядовых воинов пало более 50 знатных вельмож и два главных военачальника — Мерена и Ногодар. Правда, победа досталась дорогой ценой — помимо Юлиана пало много римских военачальников, а часть армии оказалась отрезанной от остальных сил. Так, был убит магистр оффиций Анатолий, а известный своей защитой христиан Саллюстий едва спасся от смерти: его прикрыли собой советник Фосфорий и какой-то неизвестный по имени солдат. Лишь спустя несколько дней остатки рассеянных легионов сумели, наконец, соединиться с основными силами.
Лёжа в палатке, Юлиан беседовал со своими подчинёнными, пытаясь даже в последние минуты жизни донести им свои мечты и поднять угасающий дух армии. Но его рана стала обильно кровоточить, и он, испив холодной воды, испустил свой дух 26 июня 363 г. на 32-ом году жизни, не процарствовав и трёх лет[340]. Говорят, перед смертью Юлиан воскликнул: «Ты победил, Галилеянин!».
Вместе с ним прекратила своё существование и династия св. Константина. Одарённый военачальник и интеллектуал, впитавший в себя лучшие черты лиц из дома св. Константина, аскет и философ, доблестный солдат и администратор, Юлиан всё перечеркнул своим опасным увлечением в детстве языческими культами и способностью платить любую цену за славу и торжество собственного имени. Предав смерти многих праведников, разрушая повсеместно христианские церкви, накладывая руку на церковное имущество, дойдя в своём бессилии до крайней степени гнева, почти физически ощущая собственное бессилие перед Христом, Юлиан для всех потомков остался Отступником перед Богом, Которому некогда присягал и служил.
Набальзамированное тело Юлиана было переправлено для погребения в окрестности города Тарса, как распорядился сам василевс ещё при жизни. Примечательная аналогия — если чуть более двух лет назад тело благочестивого Констанция сопровождал к месту упокоения будущий православный император Иовиан, то труп Юлиана находился в пути под охраной узурпатора, каким он предстанет в самое ближайшее время, самозванца и хронического неудачника Прокопия, его любимца[341].