ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ИНТРОДУКЦИЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ, в которой читатель начинает сочувствовать Дику Сьюкки и знакомится с начатками интуитивной философии Роберта Поотса

С этой точки зрения, сознание живого существа определяется арифметической разницей между действительным и возможным действием[2].

А. Бергсон. — «Творческая эволюция»

По утрам Босфор напоминает неограниченное поле битого стекла, в котором дробится солнце, и только Золотой Рог способен казаться безупречным зеркалом. Небо сладостно, как голубой рахат-лукум, а порт выглядит выставкой соблазнов.

В одно из таких пленительных утр (15 или 46-го апреля 1926 г.) Дик Сьюкки, штурман, стоял на палубе яхты «Парадиз» и задумчиво плевал в воду. На плевок веером собирались золотые рыбки и в негодовании снова разлетались во все стороны. Дик Сьюкки был сыт невкусным мясом, трезв и, не без основания, чувствовал себя безобразным: будучи втайне весьма чистоплотен, он все гуще и гуще обрастал безвыходной щетиной — для бедного штурмана был закрыт вход в константинопольские цирюльни, потому что схватки с его волосами не выдерживала ни одна бритва. Это были короткие, толстые, прямые волосы оранжевого цвета с крючковатыми закруглениями на концах, служившие для экипажа яхты предметом не столько насмешек, сколько угрюмых размышлений о природе человека. Надо пояснить, что экипаж «Парадиза» далеко не представлял собой сборища беззаботных забулдыг, — нет! все эти обветренные физиономии принадлежали людям весьма растерянным и нервным; одной из главных причин их растерянности являлась материальная недостача. Трудно утверждать, что люди с «Парадиза» были голы и босы; зато они не могли позволить себе портового веселья, достойного щетины Дика Сьюкки или массивной челюсти Роберта Поотса.

Последний только что вышел из камбуза и хотел было присоединиться к невинным радостям Дика, но внезапно ощутил прилив неосновательной энергии.

— Алло, старина!

Дик Сьюкки нехотя выпрямился и пробормотал:

— Что ж? Алло, так алло!

Бедный оранжевый штурман недолюбливал механика: на каких бы бобах или тропических широтах не сидел Роберт, его физиономия сохраняла свежевыбритый и чистый вид; на впалых щеках играл под сурдинку скромный, массажный румянец, а длинный подбородок сиял прозрачной белизной балыка. Денька два тому назад Дик Сьюкки попросил у Роберта бритву, но счастливец отказал ему и отвернулся от просителя с тонкой улыбкой…

— Итак, алло, старая свинья!

— Я ж ответил — алло!

— Что скажешь?

Дику Сьюкки было нечего сказать, кроме того, что дела по-прежнему идут скверно, Он вытащил из кармана трубку, заткнул ей пасть табаком, завалявшимся на донышке сатинового кисета, и закурил, напевая безнадежную песенку:

Та-ри-ра-рам, увы, увы!.

Эй хум, ту хев, хеп, хеп!..

Красотка Мери для меня

Варила суп и хлеб[3].

Механик уселся верхом на борт «Парадиза», наслаждаясь чувством, похожим на вдохновенье, — время от времени это случалось с Робертом. Никакими талантами он, впрочем, не обладал и постепенно становился неврастеником.

— Я думаю, — сказал он, — что с нас хватит! Я думаю, что если бы мы пошли в город без денег, мы зацапали бы деньги в городе.

— Почему? — спросил Дик.

Роберт с легким высокомерием прикрыл глаза:

— Когда мы очень раздражимся от отсутствия денег, наш мозг сам придумает, где их достать. Он-то уж не выдаст! — Совершенно верное дело.

Дик Сьюкки задумался:

— Вероятно, нам захочется украсть.

— Как сказать… Наше дело, старик, маленькое! Тут главное — мозг. Как бы то ни было, нам следует отправиться в город.

— Вдвоем?

— Вчетвером. Прихватим с собой Анну Жюри и Таабо.

Несмотря на старую неприязнь к механику, Дик Сьюкки всегда бывал польщен доверием такой чисто выбритой и приятной на цвет личности.

— Ладно, — проворчал он, протягивая соблазнителю свою огромную, заржавленную ладонь.

Так была заключена первая сделка. Роберт, еще пять минут тому назад не знавший, куда повыгоднее поместить свой драгоценный прилив энергии, успокоился и стал плевать в воду, чтобы заменить для рыб Дика Сьюкки: на обязанности штурмана теперь лежало разыскать и уговорить двух остальных участников предполагаемой прогулки.

ГЛАВА ВТОРАЯ, в которой читатель приобретает еще двух друзей из экипажа яхты и подпадает под обаяние аристократических манер господина консула по прозвищу «Лысая помеха»

Общество готовилось устроить ему торжественную встречу, какая полагается знаменитости небольшого чина.

Р. Л. Стивенсон. — «Арабские ночи».

Куда больше, чем землячество на чужбине, связывает людей общий язык: с его помощью они становятся сообщниками. Владелец яхты, консул маленькой балканской страны, случайно поставил главным условием, при наборе команды, знание английского языка.

И вот, еще задолго до заката солнца, на узкой улице, ведущей в Галату, показалось четверо дружных и трагически настроенных людей. Свой тернистый путь они совершали с деланным смирением; правда, Дик Сьюкки изредка вспыхивал под оранжевой кожурой, но Роберт Поотс удерживал его от необдуманных поступков неподражаемым жестом своей выдвижной челюсти. Двое других, по-институтски, почерпали утешение во взаимных рукопожатьях. Сейчас уместно объяснить, что один из них носил нежное имя Анна Жюри и обладал хилым, портативным телосложением, узким, высоким лбом, круглыми желтыми глазами и красивым, но поношенным носом; он являлся представителем того психофизиологического типа, который хироманты называют Меркурием, а мелкие купцы — мошенником. Спутник Анны Жюри имел, наоборот, вид человека, не допускающего в свою жизнь ни малейшего вмешательства хиромантов и мелких купцов: коренастый, туманно-бледный, не сгибающийся ни в талии, ни в подколенных чашках, он прямо держал свою голову, поросшую тонким розоватым пухом; его светло-серых глаз товарищи обыкновенно не замечали, а за честные, крупные, белые зубы любили и жаловали. Он служил машинистом, носил имя Юхо, фамилию Таабо и, за вечное молчание, прозвище Гроб.

А путь, действительно, был тернист. По обеим сторонам узкой прокуренной улицы тянулись приспособления для пыток. Здесь были и лари с пестрыми детскими сластями, и лотки с фруктами, и фасады третьеразрядных гостиниц, и яркие вывески кабаков с еще не зажженными, по раннему времени, фонариками, — все, что привязывало наших моряков к земле. Сухопутные крысы оглядывали хорошо знакомых матросов с нескрываемым пренебрежением; более темпераментные фыркали и плевали вслед. Маленькая проститутка на зеленых шелковых ножках даже швырнула в Анну Жюри окурком сигаретки:

— Райские птички, хи-хи! Птички с «Парадиза»!

Анна Жюри вспыхнул, потом побледнел и, заикаясь, сообщил несгораемому Гробу:

— Я… я… б… бы мог выколоть с… стерве г… глаза, — к сожалению, я… я — толстовец!

Другая женщина, тощая и ветхая, как полотенце, но с глазами до ушей, швырнула под ноги штурману труп большой, бледной дыни. Пока Дик старался сохранить равновесие, продавец искенджьябина[4], смакуя происшествие, поучал на портовом жаргоне своего тринадцатилетнего сына:

— Это — плохой, бедный человек! Очень плохой, очень бедный! Он очень хочет купить мой вода и не может купить мой вода! Велик аллах! Он потный, как лошадь — посмотри, сын мой, у него на губах пена!

Это переполнило чашу, — к благочестивым рассуждениям продавца с явным интересом прислушивался весь квартал. Оранжевая кровь Дика Сьюкки взыграла: он поднял свой курчавый кулак и с удивительной меткостью всадил его в огромный рот пророка. Пророк упал. Улица угрожающе взвыла и бросилась к обидчику. Матросы, пробивая себе путь между мягких животов и восточных товаров, завернули за первый попавшийся угол и побежали, что было духу, в интуитивном направлении. Тут-то, в минуту окончательного крушения, все четыре головы осенила, как заранее обещал Роберт Поотс, гениальная мысль:

— К к… консулу! — бросил Анна Жюри, оборачиваясь.

— К консулу! — подхватил Роберт Поотс неожиданным фальцетом. — Деньги на бочку!

— К консулу или к дьяволу! — за неимением стола и звякающих стаканов, Дик Сьюкки ударил кулаком по спине Гроба.

С героической точки зрения, они были правы, потому что «Парадиз» принадлежал консулу, а консул не платил жалованья. Яхта заматерела на якоре. Капитан «Парадиза» появлялся на судне редко, да и то в обществе недосягаемых штатских весельчаков; лейтенант же, Эмилио Барбанегро, одичал за чтением книг, как в заповеднике для зубров.

— Прямо к консулу, били палкой! — бормотал Дик Сьюкки. — Билли Палкой![5] Что значит, не осмелимся?!

Сменив медвежью гонку на плавный бег гуськом, они подвигались к европейской части города.

— Здесь, — объявил, наконец, Роберт Поотс, задерживаясь у белого, жирного дома в мавританском стиле, — и вся четверка остановилась передохнуть.

Дом консула сидел в глубине сада, пестрого, как восточная баня; бока его сторожила, с видом евнухов, пара развесистых, но чахлых акаций. Длинные полотенца дорожек нежно вздувались, сладко журчала вода, а розовые обмылки бегоний дышали селедкой и медом. Пред лицом столь аристократического времяпрепровождения, храбрость постепенно оставила моряков; Роберт Поотс чувствовал, что она падает в нем, как ртуть в термометре.

— Я думаю, — сказал он, — я полагаю, что нам следует переговорить с привратником…

— Почему? — по обыкновению спросил Дик.

— Я предвижу…

Но в это мгновение рука Юхо Таабо уже стучала в окошечко привратника. Последний ответил более солидным стуком и, заставив посетителей малость подождать, вышел наружу. Вид четырех молодцов освежил его неопределенным призраком выпивки, но, увидев на околышах надпись «Парадиз», он снова сосредоточился.

— Эх-м-хы-гм, собственно… гм… — начал Анна Жюри и с вожделением поглядел на Дика Сьюкки.

Дик в это время жадно заинтересовался собственной подметкой; Гроб с честью оправдывал свое прозвище, а привратник продолжал глядеть в рот Анны Жюри, как на черную лестницу рабочего дома…

— Ну, вот… мы… гм… и тово… так сказать…

— Да, — знаете, алло, старина! — решился Роберт Поотс. — Шлендали мы это, значит, мимо и думаем, это, давай зайдем на огонек! это… так сказать… гм… хе-хе!..

Привратник сострадательно склонил голову на бок, но поднял брови:

— Какой огонек?

Дик Сьюкки расхрабрился:

— Мы, собственно говоря, не на огонек, а к «Лысой помехе», хе-хе!

Привратник поднял брови еще выше:

— Кого?

— Консула.

— А-а… — привратник вспомнил и прищурился. — Господин консул изволили отбыть в Меджидие. Больше ничего?

Терпеливо прослушав три тихих проклятья, он вернулся в свою берлогу. Обескураженные друзья плюнули, вышли за ограду и мрачно засунули руки в карманы.

— Эта п… падаль с позументами врет! — предположил, наконец, Анна Жюри, не выносивший молчанья. — Консул, несомненно, дома.

— Ты — дурак! — прямодушно откликнулся Дик Сьюкки.

— Ж… жалкая образина! — ответил толстовец, брызгаясь слюной. — Ко-ко… Неб-бритый окорок!

Хорошая драка могла бы компенсировать общее недовольство. Этому помешал лакированный, как ботинок, узконосый автомобиль. В авто, откинувшись на кожаные подушки, сидел ясный и свежий «Лысая помеха» в цилиндре и дымчатых очках. Завидев своих матросов, он умиленно улыбнулся; к цилиндру поднялись два серых замшевых пальца. Автомобиль закричал, а Дик Сьюкки, потрясенный до кончиков волос, сел на услужливо пододвинутую природой землю…

ГЛАВА ТРЕТЬЯ, в которой читатель трепещет от жажды приключений и находит союзника в лице человека, именуемого Корсаром

Красивое имя,

Высокая честь!

Гренадская волость

В Испании есть.

М. Svetloff.

По возвращении четырех неудачников на солнечный спардек «Парадиза», все случившееся было передано лейтенанту; он шумно захлопнул роман Джозефа Конрада, разметал свою смоляную шевелюру и прогремел:

— Помесь жабы и перпендикуляра! — вы не моряки.

После этого несколько секунд он готовился к обличительной речи. Его загорелое лицо с интеллигентным крючковатым носом и даже короткая, иссиня-черная борода, казалось, метали молнии; наконец, он весь налился горьким сарказмом и заговорил, расчесывая ногтями свою открытую грудь цвета желчи с медом:

— Шмендефер! — вы не моряки! Я знал это, когда вы клацали зубами перед опасностью выйти в море! О, я знал, но мысль представлялась мне чудовищной!.. Три месяца мы гнием в этой калоше, и я грызу себе ногти на ногах, а вы даже не тоскуете по борьбе с разоренной стихией! Жалкие овцы! Жалкие пасынки овец! Три месяца нам не платят монеты, и я вопию к звездам, а вы, наклонив выи, плюете в воду, и когда, наконец, вам представляется случай отомстить за себя, вы приходите жаловаться ко мне, как саранча к Иисусу Христу! Нет больше моряков! Шмендефер!..

Команда яхты уже успела привыкнуть к этой чрезмерной манере выражаться, но сейчас разговорный стиль Барбанегро казался в особом несоответствии с практическими нуждами. Роберт Поотс судорожно кривил губы и передергивал плечами; Анна Жюри давился от уязвленного самолюбия собственным адамовым яблоком; двое других угрюмо разглядывали исцарапанную грудь лейтенанта.

— Бунт на корабле! — продолжал тот. — Бунт на корабле? Бунт это — я!

…Лейтенант неожиданно выдохся.

Его энтузиазм перешел, по старшинству, к Дику Сьюкки.

— Мы все — бунт, — довольно решительно заявил тот, переступил с ноги на ногу и тоже почесал грудь. — Что прикажете, господин лейтенант?

Эмилио Барбанегро (прозвище его было Корсар) пронзительно поглядел в глаза Дика Сьюкки:

— Я верю тебе! — сказал он углубленным и разбитым голосом, — я верю тебе, грубое дитя природы!

Дитя природы польщенно ухмыльнулось. Анна Жюри не мог вынести этого:

— Делать-то что-нибудь мы будем или… нет? — непочтительно спросил он Корсара.

Барбанегро, с некоторой натугой, разразился дьявольским хохотом:

— Делать? Хо-хо-хо!.. Делать? Это мне нравится, старый подсвинок! Конечно! Сегодня же, сейчас же, не сходя с места!

Внезапно он стал серьезен. Лицо его покрылось налетом спокойного героизма:

— Наивные друзья мои! Дорожа честью ваших мундиров, я беру позор на себя. Сегодня ночью я буду говорить… — с консулом? О, нет, довольно!.. — с его женой! Сердце женщины отзывчиво и мягко. Вспомните своих возлюбленных, друзья мои, — вспомните медальоны с их поблекшими фотографиями!

Четверо слушателей от удивления забыли свои обиды; они только молча переглянулись и растерянно подмигнули пятому, неслышно присоединившемуся к компании, — это был Титто Керрозини, итальянец с головой Цезаря и короткими ногами. Он выразительно откашлялся и стал поодаль у борта, перебирая четки из ракушек; с этих пор и до конца сцены лейтенант искоса поглядывал на него. Речь свою Корсар заключил короткой фразой, заставившей всю компанию затрепетать:

— Вы будете ждать меня в притоне «Оригинальная вдовушка».

— В кабаке, Билли Палкой! — взвыл Дик Сьюкки. — Вы слышите, ребята, в кабаке! А деньги?

— Я полагаю, что нас не пустят без денег, — всхлипнул сдавленным шепотом Поотс.

— Н… на чьи средства? — злобно крикнул Анна Жюри.

Корсар побледнел. Пошатываясь, он подошел к столику; матросы испуганно расступились.

— Деньги? — спросил Барбанегро. — Вот деньги, неблагодарное отребье!

Он закинул голову, засунул себе в рот два пальца, как бы собираясь засвистать, и оставался в этом положении несколько секунд. Когда он снова опустил голову, лицо его было серо, глаза сверкали демоническим блеском, а по нижней губе стекала кровь.

— Вот деньги! — повторил он и швырнул на столик перед потрясенной аудиторией три, спаянных мостиком, золотых зуба…

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ, где Корсар начинает оправдывать свое громкое имя и показывает читателю не только дом консула при ночном освещении…

Он говорил себе, что все его надежды зависят от этой женщины.

Д. Конрад. — «Победа».

Примите благосклонно.

Вольтер. — «Девственница».

Морской ветер доходит до центра города, уже впитав в себя портовые запахи. Он веет кожей, фруктами, москательным и колониальным товаром…

На небе таяла перезрелая константинопольская луна. Глухими переулками Эмилио Барбанегро добрался до белого дома в мавританском стиле. За плечами Корсара развевался плащ, на голове трепыхалась широкополая панама. Под плащом ютился моток толстых веревок и неизвестный инструмент особого назначения. В голове у Корсара гудело от выпитого только что залпом романа приключений.

При лунном сиянии дом консула имел невинный и трогательный вид; со стороны можно было, пожалуй, подумать, что там живут честные люди. Две евнуховидные акации уже спали, а привратник, но обыкновению, удалился в один из ближайших кабачков. Среди темных окон Эмилио Барбанегро безошибочно разыскал то, которое было ему нужно. Впрочем, никто и не мог бы ошибиться в выборе: это узкое окно теплилось изнутри розовым светом и даже позволяло разглядеть нежный будуарный фонарь. Как черная птица, Корсар перемахнул через ограду, вынул из-под плаща веревку и закинул ее конец, снабженный искусной петлей, на подоконник розового окна; потом, тяжело отдуваясь он взобрался по веревке и заглянул внутрь: в небольшой пятиугольной комнате, на тахте, полулежала женщина лет тридцати пяти. Около правого локтя ее красовалась тарелочка с остатками яичницы под зеленым горошком, а у ног спала потасканная белая болонка. Глаза консульши были закрыты; полные губы выражали неудовольствие.

Эмилио Барбанегро с легким скрипом очертил стекло алмазом своего перстня. Болонка взвизгнула. Консульша выкатила глаза и приготовилась кричать, но Корсар молниеносно выставил стекло, перегнулся через подоконник и прошипел:

— Тссс!.. Я свой!

Видя, что рот женщины еще раскрыт, он продолжал:

— Клянусь, я совершенно свой! — Я лейтенант яхты, и пришел рассказать вам о вашем муже.

При слове «муж» консульша обрела дар шепота:

— А почему?..

— Через окно? Потому что консул не должен знать об этом!

Мадам Евфимия была простая, решительная женщина. Ради того, чтобы узнать что-нибудь плохое о своем супруге, она могла бы впустить в окно целую группу разбойников с их лошадьми. Она только предусмотрительно вытащила из-под матраца маленький браунинг, — и лейтенант «Парадиза» был уже в розовом будуаре.

— Ну? — сказала консульша. — Я слушаю. Я нервная и больная; мне запрещено волноваться.

Эмилио Барбанегро стал на одно колено и, предъявив свои документы, начал трагическую повесть о «Парадизе». Три месяца безделья и безденежья распалили и без того пылкое воображение лейтенанта.

История с жалованьем обратилась в его устах в поэму любви и смерти, «Лысая помеха» получил выигрышную роль жестокого плантатора, а его жена — ангела-заступника невинных…

— Он так любит вас! — говорил Корсар, то повышая, то понижая голос. — Вы — светлый луч, вы — женщина. Мы вылепим ваш бюст из бронзы и поставим его на корму «Парадиза»!..

— Бросьте, задрыга! — прошептала польщенная дама, роняя браунинг. — Бросьте поливать! Вы большевик и хотите заиметь жалованье!

Корсар схватил ее руку:

— Не о себе я думаю, а о малых сих!

— О малых сих! — воскликнула консульша. — О малых сих! А вот этих малых видали? — слегка приподняв юбку, она похлопала себя по икрам и показала лейтенанту заштопанные шелковые чулки. — Мы же бедные люди! Как суслики!..

Корсар опешил:

— Как суслики?..

— Боже милостивый! Вы думаете, мой пачкун дает мне деньги? Вы думаете, он что-нибудь может? Я кушаю яичницу с горошком, как последний грузчик и, вдобавок, консульство ликвидируется!

Она забегала по комнате, хватаясь за прическу.

— Лавочка закрывается! Мы думаем загнать яхту, и сегодня же он попер по этому делу в Ангору!

Так рушилась последняя надежда. Как это ни странно, лейтенант отнесся к известию с меланхолическим спокойствием.

— Печально… — вяло пробормотал он. — Увы, увы…

Глаза Корсара были теперь упорно устремлены на три главных атрибута консульши: янтарно-желтые шелковые чулки, янтарно-желтую роговую гребенку и какую-то, не менее янтарную, но незнакомую моряку галантерею, вихлявшую вокруг пояса. «Французская работа, — думал лейтенант, — да-а»…

Он был прав. Вся желтизна, украшавшая мадам Евфимию, хранила явный отпечаток галльского юмора. Она стоила дороговато, даже в константинопольских магазинах. И потому каждое утро вместе с молочником, зеленщиком и мясником двери консульства осаждал обиженный контрабандист.

«Тысячу долларов всегда легче достать, чем один!» — кончил думать Корсар, ослепленный поразительной догадкой… «Даже у Дика Сьюкки припрятано, наверное, где-нибудь сбереженьице… Да. Кроме того, можно найти мецената…»

— Во сколько господин консул ценит яхту?

Мадам Евфимия вытерла глаза и рот:

— Он продаст ее за гроши! Разве ж это яхта? Это ж раздолбанная дримба!

Корсар победно встряхнул шевелюрой. Он вытащил из-под плаща инструмент особого назначения, оказавшийся подержанной гармоникой, и, не предупреждая, запел серенаду на скверном испанском языке:

О, донна Евфимия,

Вы лучезарны!

В тихую рощу

Выйдем попарно…

Луны мерцание

Все серебристо, —

Страшна лю-бо-о-овь

Контрабандиста!

О, донна Евфимия,

Вы мной играете!

Но вы вся сплошь ангела

Напоминаете!..

Вот моя шпага

И в сердце отвага…

Корсару, как и всякому художнику, собственное произведение помогло уяснить собственную сущность. Отзвонив серенаду, он откланялся, чтобы не опоздать на свидание с командой, но консульша упросила певца бисировать и поставила на спиртовку никелированный кофейник.

ГЛАВА ПЯТАЯ, где герои угощают читателя в кабачке «Оригинальная вдовушка» и помогают ему завести новые знакомства

Остерегайся подозрительных знакомств, дитя мое.

Заветы матери.

В это же время, но в месте поинтереснее, по сизому воздуху плавали бутылки. Густая атмосфера время от времени разряжалась визгами постовых проституток.

Над мраморной стойкой, липкой от грязи и опивков, остроконечно вздымалась пухлая женщина с лунатически-бледными серьгами в ушах; с ее багровых щек сыпалась мертвецкая пудра, а брови были искусно подмазаны восточным составом. Это — красовалась хозяйка заведения, сама «оригинальная вдовушка», в миру — бывшая русская генеральша Драгоскакова. Вокруг нее сновали, как рыбы в аквариуме, расторопные молодые люди с втянутым животом и распертой грудью; прищелкивая невидимыми шпорами, они лихо подносили гостям умопомрачительные напитки; официальным языком этой болотистой страны считался русский. За столиками покупалось и загонялось породистое барахлишко, велись философические споры, а над всем доминировала чья-то душераздирающая исповедь. Наш читатель почувствовал бы себя весьма скверно, не повстречайся он с пятью старыми знакомыми — Диком Сьюкки, Анной Жюри, Юхо Таабо, Робертом Поотсом и Титто Керрозини. За исключением толстовца Жюри, все они сосали глиняные трубки и дули пиво; их закаленные сердца трепетали в ожидании Эмилио Барбанегро, который должен был принести надежду или смерть.

Волнение моряков усиливалось звуками заунывной песни за соседним столиком.

— Я полагаю, — кротко сказал Роберт Поотс, — что музыка сильно действует на столь примитивные натуры, как мы с вами!

Он хотел уже вдаться в рассуждения, но певец, пошатываясь, встал и повысил голос:

Уж скоро десять лет,

Как я разут, раздет.

Как в поле росомаха,

Ищю себе размаха!

Ца-ца…

Бутылка мой приют,

Мне воли не дают,

Мои глаза, как сливы,

Я прапорщик красивый!

Ца-ца…

— Приятный тембр, — растроганно пробормотал Дик Сьюкки, — но я не понимаю, что он поет.

— Я полагаю, нечто очень печальное, — рассудил Роберт.

Оранжевый штурман свирепо затянулся трубкой и отвернулся от товарища.

— Какой крепкий табак! — проговорил он дрожащим голосом…

Певец уже приканчивал последнюю строфу:

Откуда ж я уйду?

Куда же я приду?

Хотя дворянский сын,

Брожю, как сукин сын!

Ца-ца…

— Тса-тса, — повторил штурман печально и положил голову на стол…

Заметив произведенный эффект, красивый прапорщик посоветовался со своими собутыльниками и подошел к морякам.

— Позвольте! — сказал он по-английски и, оценив положение, представился: — Дворянин Виктор Евгеньевич Гурьев, певчий русский прапорщик запаса.

Один из старых собутыльников прапорщика уже ловко подставил под него стул.

— Вы позволите? — гость незаметно уселся.

— Пива? — властно предложил Титто Керрозини.

— Ah, diable! — Хотя бы!

Роберт Поотс гостеприимно разлил по кружкам остатки пива и выжидательно поглядел на Сьюкки. Дик швырнул ему золотой огрызок.

— Последний! — с непередаваемой угрозой предостерег непьющий Анна Жюри.

Они давно уже успели раздробить золотой капитанский мостик на составные части, дабы тратить его не сразу и благородно дотянуть до прихода Корсара.

— Разрешите… попользоваться взглядом! — певчий прапорщик со вниманием осмотрел драгоценность. — Жевательная площадь почти уничтожена, — глубокомысленно прошептал он, — три единицы!

— Что?!

Титто Керрозини испытующе остановил на госте свой инквизиторский взор; певец внезапно встал, застегнул пиджак на все имеющиеся пуговицы и, несколько волнуясь, произнес:

— Позвольте представиться еще раз! Вы имеете перед собой квалифицированного зуботехника. Этому искусству научил меня мой профессор пения, мио профессоре, брат великого Карузо! — Он снова сел среди присмиревших моряков и звучно добавил:

— Маэстро говорил мне: «Одним голосом не проживешь; когда тебе нечего жевать, помогай жевать кому-нибудь другому, — и вы зажуете оба!» Алло! Революционная психология — все за одного, один за всех!

— Понял, понял! — Дик Сьюкки радостно хлопнул себя по темени, — единица — значит, один зуб, три единицы — значит, три зуба!

— Совершенно верно. — И, успокоительно прикоснувшись к просмоленной ладони штурмана, прапорщик подозвал знаком старых собутыльников:

— Застрялов, Михаил Петрович — идейный экономист, Ван-Сук — коллега и голландец, Андрей Петров — фотограф-моменталист. Кумекают и по-английски!

— Ленив, но честен, — представился бледный фотограф. — С легким паром!

ГЛАВА ШЕСТАЯ, не менее важная, в которой судьба снимает маску и прельстительно улыбается героям. Читатель же не в силах предостеречь их от пагубного пути

Слышали ли вы, как дьявол поет?

Стивенсон. — «Вечерние беседы на острове».

Последний зуб лейтенанта был яростно пропит; дальнейшее угощение принял на себя коллега Ван- Сук. Девять взъерошенных голов сблизились над яичницей и, когда у стола появился Эмилио Барбанегро, его приветствовал только прапорщик интимным:

— Ну, как, выгорело? Садись, душка!

Остальные были погружены в новую жизнь. Корсар, сбитый с толку, скромненько отложил гармонику, снял плащ и присоединился. Друзья снисходительно кивнули ему и продолжали есть; только Дик Сьюкки взглянул на своего лейтенанта с заботливой жалостью:

— Что, сэр, намотались? Не стоило, право. Эх… ну-ну, кушайте побольше!

Оставалось приняться за угощение и во время жвачки пережить кое-как странный прием. Корсар так и поступил. Только когда трапеза была запита портером, Роберт Поотс поковырял спичкой в зубах и предположил:

— Я полагаю, что ваша экскурсия, сэр, не дала ничего нового в области…

— Дала! — хладнокровно отрезал Корсар.

Закоренелые сердца забили радостную тревогу:

— О, черт возьми, тысяча громов! А… Ну?

— Консул! Продает! Яхту!

Сердца забили отбой…

— Да, тяжелая история, — легкомысленно произнес прапорщик, поскребывая небритый кадык; при этом он подтянул кверху нижнюю губу и сощурил глаза.

— Вы! — сказал Эмилио Барбанегро, искусно задыхаясь.

— Вы, которые не моряки, и вы, незнакомец, — обратился он к прапорщику, — у которого глаза цвета вши (я говорю это не в обиду, а из-за печени). — Внимание! Еще день, и мы останемся за бортом и прочее в этом духе. Гибель, гибель! Но сильная душа знает, что она говорит. Я говорю — мы спасены!

— О! — вырвалось из бушующей груди Титто Керрозини.

— Тля! — бросил лейтенант в его сторону и продолжал:

— Внимание! Я — думаю.

Присутствующие выжидательно открыли рты.

— Это он просто гак, — сконфуженно прошептал Дик Сьюкки фотографу-моменталисту.

— Фря! — бросил в их сторону лейтенант и медленно взвесил три слова: — Мы… купим… яхту…

— Не может быть?.. — прожужжал Роберт Поотс пересохшими губами.

— Гнида! — снова бросил лейтенант, потом стукнул кулаком по столу и оглушительно повторил: — Это все!

Он наклонился к уху оранжевого штурмана, чтобы членораздельно прошептать:

— Отныне мы контрабандисты, старина!

Когда предложение безумного Корсара с трудом добралось до сознания слушателей, экономист Застрялов — друг животных и идеолог эмиграции, — погладил себя по голове и легонько задал роковой вопрос:

— Дозвольте осведомиться, сэр, о цене?

— Пустяки! — небрежно пожал плечом Корсар, — двадцать-тридцать тысяч. — Он и виду не подал, что эта цифра, произнесенная вслух, ошеломила его самого.

— В какой валюте? — мягко присосался экономист.

— Там разберутся, — усмехнулся Барбанегро.

Кое-кто из матросов дерзко присвистнул, кто-то выругался. «Бездарность!»— процедил сквозь зубы итальянец.

Но Корсар и Застрялов с деланным — у каждого по-своему — спокойствием допили пиво. Идеолог стал протирать очки, чтобы не встретиться на всякий случай взглядом с лейтенантом; потом, презирая шум, тихо и вдумчиво сказал:

— Я понял вас. Дозвольте подвести базис… Милостивый государь! Понятие купли-продажи в древние века…

Барбанегро грозно нахмурился.

— …И в наши дни имеет два подсмысла: во-первых, купить — собственно говоря, купить, и во-вторых, купить — в частности говоря, купить. Итак, обратите внимание, мы имеем два слова: собственно и частное. Если свести их в общее понятие, получится частная собственность, следовательно…

Морщины на челе Барбанегро удесятерились от доверчивого внимания. Вдруг между собеседниками вошел клином длинный, вздернутый, пестрый и значительный нос голландца Ван-Сука.

— Не будь я Голубой рыбой, — вкрадчиво, но хрипло произнес Ван-Сук, — не будь я прозван на страх врагам Голубой рыбой, если я не попрошу вас, джентльмены, на пару слов!

Взволнованному лейтенанту во мгновение ока приоткрылось коварство застряловских речей:

— Подлец и собака! — на всякий случай прогремел он в лицо философу. — Впрочем, если хотите, я возьму свои слова обратно!

— Возьмите, — поощрил Голубая рыба. — Пройдемтесь-ка лучше все вместе на двор.

Наглядно поборовшись с совестью, лейтенант встал. За ним поднялись Застрялов и Ван-Сук. Команда насторожилась. Титто Керрозини мрачно блеснул глазами:

— Гадалка предсказала мне, что я дважды потеряю честь. Будь что будет, я пойду за ними!

Ван-Сук ласково ткнул его под ребра…

— Господа, я тоже хочю!

Это был певчий прапорщик. За ним к уходящим молча присоединился Анна Жюри. Злобно моргая и гримасничая, он так ворочал шеей, будто мягкий воротник его матроски был накрахмален и высок.

Когда боковая дверца «Оригинальной вдовушки» захлопнулась, оставшиеся переглянулись и вздохнули.

— Как ты думаешь, что с ним? — спросил Дик Сьюкки у Юхо Таабо, и Гроб пробормотал нечто среднее между «дуговой фонарь» и «у меня когда-то была матушка»…

ГЛАВА СЕДЬМАЯ, в которой герои начинают скрывать от читателя свои планы, а яхта «Парадиз» на фоне лунного неба приобретает профиль невинной жертвы

Боже мой, какой бедлам, какой странный бедлам!

Ж. Дюамель. — «Цензурный перифраз».

Эта четверка — штурман, Поотс, Гроб и фотограф — не выдержала; она застала заговорщиков на черном дворе, между цветущей азалией и глиняной уборной; там решено было перенести совещание на борт «Парадиза». И следует, наконец, пояснить, что капитан яхты — розовый, седой, кудрявый триентец — находился, по обыкновению, в долгосрочной отлучке. В дела яхты триентец не вмешивался, а если к нему приставали изредка, сухо отвечал:

— Оставьте меня, я адриатик и паралитик. — Он подразумевал Адриатическое море и свою склонность к семейной жизни.

Итак, капитана в некотором роде не существовало, а заместителем его, как будто, числился Эмилио Барбанегро. Команда злосчастной яхты, отчаявшись в получении жалованья, давно разбрелась, и наши знакомцы оставались последними могиканами «Парадиза».

…Заговорщики вернулись в порт и втиснулись в ялик. Неустойчивое суденышко прошмыгнуло в тени широкозадых барж и скользнуло на волны Золотого Рога. Яхта «Парадиз» стояла поодаль на якоре. Она имела непринужденно-светский вид. Ее темпераментный нос трепетал, как боевая стрела, тонкие мачты элегантно взлетали в небо, а прекрасный, но приличный бюст мог служить живым примером сдержанности. Опытный взгляд Ван-Сука определил, что суденышко сшито на славу, выносливо и в ходу не сдает.

Идеолог ахнул:

— Вещь в процессе становления! «Парадиз», милсдари! Неплохое было название, милсдари!.. Но где тут идеология? где? где базис?

Ван-Сук нетерпеливо перебил его:

— Плавали?

— Стой! — поднял палец философ. — Хи-хи, не будь я Застрялов! Что такое «Парадиз»? — Рай и буржуа! А что такое «Паразит»? Мы в раю, и мы на буржуа! Яхта «Паразит»! А, милсдари, а? Каково?

Но ялик ткнулся в борт яхты, Застрялов подавился собственным языком, и друзья, рассчитавшись с лодочником, оживили тихое, как заповедник, судно.

— Иуах! — вдруг завыл певчий прапорщик, с размаху садясь на палубу: перед ним белело обширное и неустойчивое привидение…

— Здравствуйте, Фабриций! — бодро обратился к призраку Эмилио Барбанегро.

— Здравствуйте, сэр, — уныло протянул призрак, — имею честь доложить, что на вверенной вами яхте все обстоит благополучно. Я подам вам чаю с вишневым вареньем.

— Это повар и его животное! — радостно объяснил новоприбывшим Дик Сьюкки.

Неверное пламя свечей, шумно зажженных лейтенантом, отразилось в глубине зеркал и полированного дерева. Кают-компания была обита красным бархатом; добродетельное пианино хранило сентиментальные упражнения Шопена; над пианино, в клетке, болталась желтая канарейка отсутствующего капитана, а с противоположной стены на птичку взирало благочестивое чучело орла, держащее в когтях розовый электрический лампион. Кают-компанию обегало голубое ожерелье иллюминаторов.

Не успели гости рассесться, как верный Фабриций принес невинное угощение. Лейтенант, отрывисто поблагодарив, пригласил кока присоединиться к компании и взять на себя роль хозяйки дома. Кок и его животное с достоинством согласились. Увидев незнакомую публику, животное спешно переменилось в цвете из серого в зеленый. Это был небольшой, хорошо воспитанный хамелеон, с которым Фабриций никогда не расставался и которого посвящал во все свои интимные дела. Хамелеон постоянно сидел на плече у хозяина, лениво позевывая и производя странные манипуляции своим длинным тупым языком. Под эгидой этого таинственного чудовища, кок Фабриций выглядел серым и невзрачным. Можно было только установить, что он непомерно толст, бледен и облачен в белоснежный докторский халат.

— Он странный человек! — с ударением предупредил прапорщика Титто Керрозини.

— И он будет нашей совестью, когда наши сердца очерствеют в боях! — подхватил лейтенант, осторожно кладя руку на хамелеонное плечо кока.

Фабриций оставался равнодушен, спокоен и скромен. Очевидно, роль хозяйки дома весьма подходила ему в том распространенном смысле, что женщина занимается смягчением нравов и укреплением душ. Заговорщики аккуратно пили жидкий чай, заедая его пресным, но ароматным вареньем. Наконец, голландец Ван-Сук приступил к делу:

— Ночь проходит, — хрипло произнес он и тихо обратился к Барбанегро: — будет ли соучаствовать этот человек с животным?

— Да, — твердо ответил лейтенант, — он все равно не может уйти с яхты: он очень толст.

Голубая рыба облегченно вздохнул и уже громче задал второй вопрос:

— Запас горючего?

— Три рейса и хвост.

— Великолепно! Запас продовольствия?

— Два дня, — промямлил повар, посоветовавшись с хамелеоном.

— Купим в Трапезонде, — решил Голубая рыба. — А турецкий язык?

Титто Керрозини быстро поднял два пальца:

— Позвольте! Я знаю все языки!

— О?! Хорошо! Я тоже. Кроме того, купим самоучитель.

Роберт Поотс нервно потер руки. Теперь он догадался обо всем, во что заговорщики не успели еще посвятить его. Дик Сьюкки, теряя рассудок, беспомощно зажал в кулак мизинец Юхо Таабо. Анна Жюри прополоскал рот воздухом и с мученическим выражением высвободил шею из несуществующего крахмального воротничка. Узкие розовые глаза вегетарианца горели нравственным возбуждением:

— Под чьим флагом? — вызывающе спросил он.

Заговорщики не успели переглянуться, как Эмилио Барбанегро был уже на другом конце кают-компании с руками, скрещенными на груди, и высоко поднятой бородой:

— Да здравствует Испания! — воскликнул он. — Мы выйдем под испанским флагом!

Титто Керрозини тигровым прыжком перенесся под клетку с канарейкой:

— Извините, пожалуйста! — просвистел он, изрыгая пламя. — Что есть Испания, как таковая? — Провинция Рима! В переносном смысле — итальянская колония! Неужели вы дадите флагу рабов реять над домом патрициев? Пиратство — древнейшая профессия и историческая прерогатива Италии! Только флаг Италии будет водружен на мачте «Парадиза», и защитой от судьбы нам будет служить фашистская свастика!

Он скосил глаза, заслышав кудахтанье и квохтанье, всегда предшествовавшие речам Анны Жюри.

— Ко-ко-ко! — наконец, удосужился последний. — Швейцария тоже неплохая страна! Французская Швейцария — наша дорогая мать! и я не предлагаю швейцарского флага только потому, что ей не подобает заниматься пиратством! Только потому, — имейте это в виду!

— Заплюйтесь! — робко предложил русский прапорщик, вытягивая под столом ноги. — Заплюйтесь, пожалуйста! Только русский трехцветный флаг! И с орлом. Ах, штандарт, штандарт!

По следам соотечественника засеменил голосок экономиста:

— Подводя, милостивые государи, под пиратство идеологический базис, предпочтительное первенство следует отдать нашей дорогой союзнице — Англии!

При слове «Англия» Барбанегро и Керрозини, продолжавшие стоять друг против друга с выставленной вперед ногой и пылающими глазами, одновременно подняли кулаки:

— Долой! — прогремели они на разные голоса. — Позор, позор!

Но щелкающий хрип голландца положил конец препирательствам:

— Ночь проходит, не будь я Голубой рыбой, — сказал Ван-Сук, — ночь проходит. — Он попеременно встретился холодным взглядом с глазами лейтенанта и Керрозини. — Для безопасности, экономист прав.

— Да, да, он прав, — уныло прошелестел ничего не понимающий повар, — ночь проходит, и животное спит… Английский флаг всегда безопасен.

— Для безопасности! — с горьким сарказмом развел руками Корсар.

— …безопасности! — заскрежетал зубами Керрозини.

Они заправили свои длинные волосы за уши и вернулись к столу.

— Пора машине! — заключил голландец: он торопил события.

Лейтенант, грозно шевеля челюстями, поглядел на Роберта Поотса и Юхо Таабо. Последний вытащил свой мизинец из кулака Дика Сьюкки и, тяжело ступая, покинул кают-компанию.

— Я предвижу, — сказал Роберт Поотс, — что с машиной благополучно. И я полагаю вступить в исполнение своих обязанностей.

Видя, что челюсти Корсара продолжают шевелиться, он проследовал за финляндцем.

— Итак, мы пираты! — лейтенант вздохнул. Керрозини дерзко поглядел на него.

— А череп и кости[6], лейтенант?

— Теперь уже капитан, — небрежно поправил голландец. — Что ж, можно и череп с костями для устрашения!

По спине Барбанегро пробежала легкая судорога.

Из машинного отделения донеслись взрывы проснувшегося мотора. Четыре матовых лампы в кают-компании и розовый лампион орла медленно наполнились электрическим дыханием и погасили в иллюминаторах наступающий рассвет…

ГЛАВА ВОСЬМАЯ, красивая, в которой открываются широкие горизонты, бьются мужественные сердца и в голубой перспективе реет черное знамя пиратов

В моряке сильнее вера

В чудеса, чем в прочих людях:

Перед ним ведь вечно блещет

Огнедышащее небо…

Песня старой няни Куки

Для него была порукой.

Генрих Гейне. — «Бильини».

В каюте своей суперкарго Ван-Койк

За книгой сидит и считает…

Ibidem. — «Невольничий корабль».

Кривое, пасмурное небо вспотело, как крышка алюминиевой посуды, но Босфор все еще не просыпался. Шел четвертый час утра. Редкие порывы тяжелого западного ветра приносили на палубу запах береговых испарений.

— Греческая кухня… — уныло покачал головой повар Фабриций. — Она будет нас преследовать.

Хамелеон улыбнулся и щелкнул языком.

На легком капитанском мостике стояла трагическая фигура Корсара. В одной руке ее красовался, как атрибут, черный мегафон[7], в другой — подзорная труба. Но бури не предвиделось. Дик Сьюкки, огражденный от внешнего мира своей рыжей растительностью, уже стоял на посту у рулевого колеса и напевал старинную песенку:

Где мой зеленый какаду? —

Есть, капитан!

На виселицу мы идем,—

Пой, птичка, пой!..

Куда ушла мадемуазель? —

Есть, капитан!

На виселицу мы идем, —

Пой, птичка, пой!..[8]

Капитан Эмилио смахнул непрошенную слезу и оглядел константинопольский горизонт.

— Поднять якоря! — прогремела первая команда.

— Есть поднять якоря, капитан!

Лебедка злорадно завизжала, наматывая на барабан громыхающую цепь.

— Прямо смотреть!

— Есть прямо смотреть, сэр! — оранжевый штурман зажал рулевое колесо.

Корсар перегнулся через поручни и бросил в машинное отделение:

— Вперед!

Яхта вздрогнула и пошла, рассекая маслянистую воду Босфора. На палубе, у подножия фок-мачты, певчий прапорщик, идеолог Застрялов и фотограф-моменталист возились над какой-то черной тряпкой. Это была потертая саржевая подкладка капитанского плаща. Около идеолога стояла небольшая банка с белой эмалевой краской, в которую безмятежно-спокойный фотограф макал огромную кисть, не приспособленную для тонкой работы. На черном фоне уже красовалась половина талантливо исполненного черепа и пара скрещенных костей. Знамя пиратов было почти готово…

В это время Ван-Сук, сидя в богатой, но с некоторым вкусом обставленной каюте, высыпал на столик содержимое своего кошелька. Он насчитал всего сто турецких лир и несколько потертых английских фунтов. Половину этой суммы он должен был вложить в предприятие и взять на себя, таким образом, роль пиратского мецената. Голландского пожертвования вполне хватало на покупку продовольствия в ближайшем порту; вторая половина предназначалась на общее обзаведение. Пестрый нос Голубой рыбы имел спелый и счастливый вид.

Яхта летела вперед. Солнце в это утро встало бледным и полным, как повар Фабриций. Его свет казался почти призрачным, и мелкие, крутые волны постепенно принимали тревожный оттенок того перламутрового яйца с сюрпризом, которое Дик Сьюкки подарил когда-то, на прощанье, своему маленькому племяннику… В лица пиратов бил вольный ветер, а по палубе прыгала странная сгорбленная фигура, укутанная с головой в темное одеяло, — это фотограф-моменталист, покончив с флагом, ловил в объектив образ капитана, гордо застывшего на ажурной построечке.

Загрузка...