ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. (Интермедия)

ГЛАВА ПЕРВАЯ, под названием «лучше поздно, чем никогда», где читатель приобретает весьма приятных и близких ему, по установке, друзей, с которыми уже не захочет расставаться до конца повествования

Я в жизни ни разу не был в таверне,

Я не пил с матросами крепкого виски.

М. Светлов.

— Плохонький ведь журнальчик «Всемирный Следопыт»?

— Плохонький.

— А «Вокруг света»?..

Поезд мчался на всех парах, крича и подсвистывая, то загибаясь змеей, то снова выравниваясь под линейку. Пейзаж кинематографически сменялся — мосты, сады, виноградники, горы, аулы, станции. На станциях поезд не задерживался, а, лишь несколько замедлив ход, валил дальше. В жестких вагонах околачивалась веселая публика, глазевшая из окон, а под одним из этих жестких вагонов, в черном ящике, созданном для специфических железнодорожных надобностей, лежал, скорчившись в три погибели, мальчик завихрастого вида. Обитатели развалин харьковского Благбаза узнали бы в нем одного из своих вожаков — Сеньку; фамилия ему была Хлюст, а кличка — Федоров. Наслаждаться в данную минуту природой Хлюсту мешало отсутствие необходимой для длительного путешествия папиросы. Запас маломощных окурков, собранных на одной из узловых станций, давно иссяк, и бедному туристу оставалось лишь томиться собственным умом.

— И почему так? — осуждал он, — нужно тебе отколоть, к примеру, двадцать верст… Девятнадцать пройдешь и никаких гвоздей, а на двадцатой будто сто пудов тащишь! Аж тоска берет! — Заметив, что мимолетный стрелочник неодобрительно поглядел на его замурзанную физиономию, Хлюст элегантно сделал ему ручкой и снова впал в мрачный сплин.

Наверху, как раз над черным ящиком, весело нервничали шесть человек.

— «На суше и на море» нам как-то ближе! Дайте советскую романтику!

Трое из них держались тесной компанией. Один из этих трех друзей была девушка Маруся; слегка курносая, с темно-синими глазами монгольского разреза и копной подстриженных волос, она пленяла с первого взгляда людей смелых и неловких. Ее спутники, которым было не более 37, в общем, лет, сидели, стукаясь друг о друга и захлебывались рассказами о том, как хорошо вырваться из города в отпуск. Все они — и юноши и девушка — готовы были зверски убить оставшееся до приезда время. Висеть в окне надоело, сидеть, стоять, лежать — тоже. И мысль Сеньки Хлюста лишний раз находила полное подтверждение.

Одного из ребят звали серьезно и без затей — Василием Бурдюковым, другой носил, словно это — меховой пиджачок внакидку, — смешную фамилию Хохотенко. Маруся и Бурдюков ехали попутчиками из Москвы, Хохотенко, Опанас, из Киева. С Васей и Марусей он познакомился в Ростове-на-Дону, где завоевывал пересадку.

Наконец, в окне заклубились станционные постройки, зелень, крики кислых молочниц и горячий запах машинного масла… Паровоз вдохновенно завыл, поезд остановился. Из-под четвертого вагона вылез, морща лбы, десяток вымазанных в мазуте беспризорных. Под окнами зашаркали барышни и молодые люди в белых костюмах, забегали носильщики; на батумский перрон высыпал взволнованный приезжий люд. Путь был окончен.

Сенька Хлюст размял затекшие члены и, прогулявшись голубым взглядом по лицам пассажиров, остановил свой выбор на троих:

— Дозвольте, багаж донесу, граждане!

Бурдюков робко усмехнулся:

— Куда тебе, братишка, мы уж сами!

— Сами, так сами, — вздохнул Хлюст, — воля у человека слободная!.. Некоторые вот цельный день, как собака, не куримши…

— Василий, дай ему папиросу! — сказал Хохотенко, останавливаясь, чтобы переложить баул из одной руки в другую.

— Спасибо… Покурим — и за работу. Я тебе, гражданка, чулки контрабандные приторгую.

— Ишь ты, какой! — искренне удивился Опанас, — нет, братишка, тащи свои чулки подальше! Хлюст ты этакий!

— Совершенно верно, дяденька, — Хлюст и есть! Собственное мое фамилие! Вот только прозвища у меня больно чудная — Федоров! А за что — и сам не знаю. Ну, до скорого!

Он ускользнул, как обмылок в бане.

У самого выхода, едва переступив порог Батума, Маруся хватилась своей легонькой Лубянки.

— Да, черт с ним… хоть бы на шамовку там наскреб, не так обидно… Эй, эй, гражданка! Где тут дом отдыха тов. Семашки?

Пестрый тропический воздух дымился и звенел.

ГЛАВА ВТОРАЯ о «пожалуйте кушать кишки», упадочных настроениях, бренности всего земного и неисповедимых путях судьбы.

De gustibus nоn disputandum est.

…А под простыней лежал хлеб с книжкой да две пары драных чулок на предмет починки третьей пары, менее драной.

— Барахольщица! — процедил Сенька сквозь зубы с презрительной симпатией. Но для вида почтительно сгреб этот хлам обратно в Лубянку и снова закрыл ее. Старик с опаской поглядел на прижимистого продавца.

— За простыню твою гривенник дам, — прошамкал он, — да за коробок — пятиалтынный. Больше никто не даст. Хитер ты, сынок!

Сенька, чтобы не выдать своего волненья, поглядел в сторону, на костяшки нардов под черными персидскими пальцами и, высморкавшись, переменил тему:

— Я больше насчет контрабанды посредничиваю!

Тряпичник сокрушенно покачал сединами:

— Эх-эх!

— Тоже сказал! Эх! Да что ж тут эховать-то? а, дядь?

Старик махнул рукой.

— Нет теперя, малец, контрабанды! И не было ей. И ня буде! Может, твои глаза молодые и увидят еще когда, а мои, как уж есть охолощены, так и закроются… — Вдруг голос старика дрогнул сообщническим сочувствием:

— Да ты, может, и отроду самого не жрамши? Могим, вить, и пошамать! Да ты не бойсь, не возьму я за пошамать твою простыню!

У Сеньки от радости пошла по между пальцев чесотка, но вид он подал, что чесотка эта — старая и холодная, а тряпичниково предложение — дым пустой.

— Два раза сюда давай, эй, нелуженный! — крикнул старик хозяину харчевни.

Хозяин, действительно, был медно-желт и тонко изъеден зеленью. Помещался он за стойкой, обнесенной деревянным забором. Там же, спиной к посетителям, пожирал уголь здоровенный, неприветливый самовар, по прозвищу «Банкир», и угрожающе огрызался огромный таз, в котором жарилась баранья требуха. Харчевня называлась «Пожалуйте кушать кишки»[13]. Случалось почему-то так, что люди обыкновенно посещали ее лишь после неудачных сделок и прискорбных происшествий. Нищий переступал ее порог тогда только, когда, действительно, чувствовал себя нищим, а преступник, когда сознавал себя преступником. Поэтому дела харчевни шли неважно. Неожиданно, в конце мая месяца, положение переменилось. Цифра чистого дохода вскочила до девяноста копеек в день. Появилось домино. Старьевщики, грузчики, рыбаки, инвалиды, люди с заячьей губой и люди без голоса вваливались толпами.

— Везет тебе, Махмудка! — сказал старик, принимая две глиняные миски с жареными кишками.

Харчевник вскинул на говорившего большие красные глаза и нехотя ответил:

— Когда один человек делается счастливый, другой делается несчастливый. Один везет, другой за это не везет… — Он отошел за свой заборчик и вернулся, чтобы подвалить в миску Хлюста жареных кишек. — Мой брат из Трапезонд письмо писал, — так же нехотя сообщил он, — мой брат морской разбойник грабил! Длинный, старый, хороший мусульманский борода резил! Плохой человек морской разбойник!

Хлюст от удивления перестал жевать:

— Бывает рази такой человек — морской разбойник?

— Разный штука бывал на свете! Зачем нет? Аллах все делал — и птица и рыба…

Харчевник отошел к своему посту.

— Молодец, коли бывает! — задумался взволнованный Хлюст. — В море-то ведь спрятаться и вовсе негде! — Как же это разбойничевать?

Тряпичник продолжал мечтать о своем, качая головой и перекатывая на беззубых деснах куски жаркого…

— Вот ты, к примеру, контрабанда!.. — сказал он, наконец. — Какая теперя, малец, контрабанда? Гляди вон, — весь народ сумный сидит! Всякий себе думает, — куда она, мать ее поперек, деваласи?

Сенька свысока оглядел угрюмых посетителей харчевни и обронил:

— Да кто ее знает? — Французская она… Может, ей морской разбойник пользовается! Я вот на ейном месте так бы к нему в руки и побег!

Старик задребезжал хриплым овечьим смехом. С непривычки смеяться лицо у него покраснело и на глазах выступили слезы.

— Хоть и хитер ты, а дите еще малое! — поглядел он на Хлюста с осторожной ласковостью. — Может, и ночевать тебе отроду негде? Работать вместе будем, сметье на солнышке собирать…

Но насытившимся Сенькой уже овладела бессмысленная строптивость:

— Не надо мне. Я пройтиться люблю. Пойду, где воздух здоровый! Потому — мне санаторием надо питаться, а не лясы точить! До скорого…

Хлюст встал и, не глядя на старика, пошел к выходу. У дверей он вспомнил о покинутой под столом Лубянке и вернулся к огорченному сотрапезнику:

— Ты бери, старик, барахло за кишки. Мне не выгодно. Оно, может, и в тифах каких возвратных ходило!

ГЛАВА ТРЕТЬЯ, повествующая о приливах и отливах, о луне и звездах, морях и матросах, мужчинах и женщинах, поэзии и прозе

Дух романтики точит листву в лопоухих садах санаторий.

Адалис.

— О, море! — вздыхал вслух отъевшийся на заслуженных хлебах Бурдюков, — голубые лагуны, мерцающие под серебристой луной, штили и рифы, скалы и отмели! Легкий бриз касается фок-мачты, и на рулевом колесе дремлет поседевший от соленого ветра штурман. Серебряные волны звучат, как трамвайные звонки, а матросы смотрят на всевозможные звезды и мечтают о своих возлюбленных…

— Ловко, Васька! — сказала Маруся, обсасывая камешек, — вот уж не думала, что ты можешь так выражаться!

Поощрение необходимо поэту, как канифоль смычку — сказал известный русский философ. Бурдюков стал в прихотливую позу, выдвинув ногу на край скалы, нависшей над слабеньким и светлым морем.

— Далекие волны моря вечернего! — шаманил он, — отнесите мой привет людям, томящимся в трюмах, каторжникам, цепями прикованным к скамьям галер, альбатросам, рассекающим белую пену прибоя! В дни зловещих бурь, когда мрачные тучи низко бунтуют над водами, и молнии рассекают свинцовый воздух, когда усталый, как рикша, капитан хриплым голосом отдает приказания: «Иллюминаторы за борт!» «Задраить брандахлысты!» «Камбуз на брамстеньгу!» — пусть определенно не дрогнут ваши мозолистые сердца! Вот взблескивают некоторые звезды и встречные пассаты гонят бурю от бортов корабля, и корма его бритвой разрезает волны! И уже тихо поют птицы, журчит ручей, с тропических островов доносится аромат бананов и съедобной красной сирени, многоцветные павлины острыми клювами излавливают золотых рыбок, а по берегам идут на водопой широкоплечие и прекрасные, как вишня, девушки с ресницами, сметающими загар с их щек, похожих на африканский персик! Их смуглые…

Легкое чмоканье заставило его повернуться. Маруся стояла в неловкой позе, опершись локтем на ухо Опанаса, а последний смотрел куда-то в сторону, почесывая двумя пальцами неестественно задранный подбородок.

— Молодец, Васька! — сказал он свысока. — Ты здорово это про каторжников и альбатросов.

— Пойдем домой, — угрюмо осадил его Бурдюков, — пора и честь знать! Часов одиннадцать, уж никак не меньше.

— Брось, Васька! — удивительно громко возмутилась Маруся. — Откуда одиннадцать?

— Откудыкала! Откуда одиннадцать? Может, и двенадцать уже есть! — Он подошел к Марусе, но она повисла на Опанасовой руке. Бурдюков отступил шага на два и тщательно гмыкнул:

— Мещанская идиллия при луне!

— А ты не смотри, — с искренним участием посоветовал Опанас, но Бурдюков уже ушел вперед, независимо раскачиваясь и то сбивая носком тугие колючки кактусов, то подшибая, как пассажиров в трамвае, шумные, упругие кусты. Парнишка неподдельно страдал.

— донесся издали стон мандолины.

За прозрачными облаками головокружительно летела луна. Море пахло корицей и кровью. Жесткий кустарник выпрямлялся, брызгаясь росой.

«Кровь и песок… — думал Василий, — какая несправедливость! Я сеял, а ты пожинаешь, киевское ракло! Такова участь поэта».

Вдруг Маруся ахнула и вцепилась ногтями в бицепс Опанаса. — Из-под пришибленного Бурдюковым куста возник яростный визг, и тотчас же словно тысяча комаров за-зудела тонким благонамеренным матом, а в глаза ударило нашатырем и ванилью…

«Жженым навозом пахнет!» — едва успел догадаться Опанас… На свет лунный родилось удивительное человеческое существо; в одной руке у него была пара огромных драных башмачищ, в другой — камень.

— Хлюст! — вскрикнул Василий.

Беспризорный мгновенно успокоился и, вглядевшись, щелкнул языком:

— Барахольщики санаторные! А я напасть хотел. Шляются тут по ночам!

Девушка почувствовала на своем загривке холодное дыханье рока; но было уже поздно: опасные слова безвозвратно сорвались с губ:

— Не мы, брат, барахло воруем, а ты!

Сенька снова щелкнул языком:

— Тце-тце, тце, очень мне твои драные чулки нужны!

Опанас и Василий сочувственно захохотали.

— В милицию! — страстно крикнула Маруся, сжимая рукой свое горячее горло.

— Да на что мне милиция сдалась, грязные твои чулки? — холодно удивился Хлюст. — Некогда мне тут с тобой! Поговорить ежели хочешь, заходи утром. До скорого!

Кряхтя и мудро напевая носом, он снова полез в кусты. Девушка взяла под руку Бурдюкова: гордость оттолкнула ее от Опанаса, узнавшего о драных чулках…

Луна, мягко сверкнув, закатилась в щель между почерневшими облаками.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ, покорная традиции морских романов

Море смеялось. Ветерок шевелил страницы Горьковской повести. Зеленые волны глухо ворковали. На червонном песке пузом кверху лежал Опанас. Василий гордо плескался шагах в двадцати от него. Все утро Маруся провела с ним — счастливым и загорелым поэтом, а злой разлучник, надвинув на глаза кепку, шлялся в порту…

— Эй, Опанас! — заорал победитель, когда радость стала невыносимой, — не плачь, лезь в воду! Даешь — наперегонки!

Хохотенко подтянул сползавшие трусики и вбежал в море. Полминуты спустя место начавшегося состязания взорвалось фейерверком брызг.

Саженях в двухстах от берега олимпийцы перевернулись на спину и поплыли, дрыгая правой ногой. Опанас выплевывал соленую воду и морщился.

— Эх, ты, кавалер! — мягко корил ублаготворенный жизнью Бурдюков. — Пловец из тебя, как из песка хлыст, из пыли — пуля…

Вдруг простодушный хохол озаботился:

— Стой, Васька, подожди… со своей поэзией!., как будто… знакомая рожа!

Перевалившись на живот и отчаянно прищурившись, он поглядел налево:

— Хлюст! Черт меня дери, — Хлюст! Чертова кукла!

Вихрастая голова приподнялась над водой и, завидев друзей, равнодушно скрылась.

— Хлюст! Дело есть!

Но Сенька не откликался. Они поплыли обратно, лениво рассекая воду и с трудом перекоряясь.

— Вздуть за нахальство, а? За Лубянку взгреть?

— Балда ты, Васька! Может, это он с голоду! И пустяки там — драные чулки.

— Факт важен! Принцип!

— Хрр-р! — отплюнулся Хохотенко, — какой тебе принцип, когда у него живот подвело?

Но Хлюст в это время переживал все стадии развития индивида. Сначала, уплывая подальше от комсомольской компании, он действовал механически и за своими плавательными движениями не следил, а потому владел ими в полной мере. Отплыв на значительное расстояние, он нечаянно заметил кромешную голубую ширь и, впервые за одиннадцать лет жизни, родился на свет! — как подобает притом, — в голом, мокром и голодном виде.

Период борьбы с природой начался немедленно, ибо отщепенец был действительно легок, как самоварная щепка, а море играло тысячами круглых, блестящих мускулов. Пена шипела. Волны швыряли Сеньку почем зря, дорога к берегу не была отмечена никакими вешками, а под животом — в море — и в самом животе бурчали две бездонные, равнодействующие прорвы. Наконец, новорожденный на какую-то долю секунды потерял сознание — и тогда равновесие вдруг восстановилось: Сенька обрел забытую им способность плавать.

Ни Опанас, ни Василий, нежившиеся уже на горячем песке, не подозревали, что в эту минуту Советская страна рискует приобрести мрачнейшего анархиста: пловцом овладело пресыщение жизнью, — стихия была покорена, и царь зверей оглядывал поле битвы: тоже море называется!

По воде двугривенным поплыл круглый плевок и Сенька Хлюст, по прозвищу Федоров, достиг высот мировой скорби…

В это мгновенье мир озарился необычайным открытием. Пловец вскрикнул, раскрыл рот, презирая соленую воду, выпучил глаза, задрожал всей кожей, как — в боевой готовности — лошадь, и устремился к чему-то черному, прыгавшему но волнам.

— Две копейки дадут, ядрена палка! Дадут, чтоб я лопнул!

Полный благодарности к податливому морю, он изловчился и поймал сокровище. Оно стоило никак не меньше пятака по ценам самой захудалой пивнухи. Сенька Хлюст был спасен для человечества…


…Первым заметил смоляную заклепку на горлышке Опанас. Василий зато догадался поднять бутылку на свет, а беспризорный сумел вытащить свернутую трубкой бумагу, не повредив самого вместилища. Пощаженная морем фотография изображала группу лиц зверского и величественного вида. Письмо было написано плохим карандашом, крупным, почти детским почерком:


S.О.S! Арестуйте, но спасите! На яхте бунт. Капитан пленен итальянцем. Мы — пираты, грабим все контрабанд. фелюги. Советс. Россия, помоги! S.О.S! Что будет? Бунтовщики хотят грабить у русских берегов. S.O.S!

Андрей Петров — фотограф-пират. Июль. Прихватите дюжину пластинок 9x12 и гипосул.

ГЛАВА ПЯТАЯ, в которой борются чемпионы мировой арены: долг и любовь

— Но, Селим, — сказал Мустафа, — паша не терпит подобных россказней: ему нужно что-нибудь сверхъестественное. Не можешь ли ты немного прикрашивать свои истории?

Капитан Марриет. — «Многосказочный паша».

— Так как же?

Легкий санаторный ветерок играл кружевными занавесками. Пахло лавандой, выклянченной у соседней учительницы.

— Так как же?

Живорыбья рука Бурдюкова нервно дергалась. Рука Хохотенко горела. Маруся с некоторым трудом соединила их.

— Ну? «Советская Россия, помоги»!

— Я! — воскликнул Василий.

— Поеду! — решительно буркнул Опанас.

Маруся облегченно вздохнула. Призрак рваных чулок, сверкнув на солнце, как крыло чайки, канул навеки в бездны подсознания. Прозевать столь необычайный случай, как письмо в бутылке, мнилось девушке преступлением перед самой собой и перед революционной совестью; Бурдюков и Опанас, оба пьяные кисловатым, неперебродившим отдыхом, сочувствовали ей. Каждый гневно отгонял от себя мысль о более законных возможностях — милиции, погранотряде, Закчеке — и не заговаривал о них вслух в надежде, что другие еще не догадались. Заседание за круглым столиком можно было считать открытым. На губы Маруси сел трепещущей бабочкой санаторный ветерок.

— Мы не вооружены, — прошептал Василий.

Опанас угрюмо усмехнулся:

— В том-то и фокус! Надо так попасть, чтобы оружие стало ненужным. Тонкая штука!

— Ой-ой, ребята, давайте мозговать! По НОТ’у!

— Что ж, я могу! — нехотя согласился с Марусей Хохотенко… — Фору я тебе давал, что ли? — грозно окликнул он Бурдюкова, уже успевшего глубокомысленно насупить брови и опереться щекой на кулак. — Начинаем вместе!

Настала общедоступная тишина.

Хитрая девчонка прислонилась головой к столику и с удовольствием устремила бездумный взгляд в голубизну граненого кавказского полдня.

— Вы думаете? — спросила она, зевая, через несколько секунд.

Оба парня быстро поглядели на нее, — Опанас искоса, а Василий как бы поверх несуществующих очков. У него в сознании уже начали было складываться кой-какие занятные планы, но колесико вдруг остановилось, и стало невтерпеж лень…

— Вы хорошо думаете? — осведомилась Маруся более любезно, когда в комнате загудела пьяная, толстая пчела.

Опанас отер вспотевший лоб, обстоятельно свертел папиросу и, закурив, доложил:

— Слушайте, товарищи! Дело простое. Они ловят «все контрабандные фелюги». То-то оно самое и есть Сделаем-ка вид, что мы контрабандная фелюга. Поймались и познакомились.

— А потом?… — оборвал Бурдюков.

Опанас загорелся:

— Потом? Диалектики, ты, видно, не нюхал, сукин кот! С чего начинается победа? а? Ну-ка, мы послушаем!

Не дождавшись ответа на свой вызов, он припечатал:

— Товарищи и граждане! Победа начинается с разложения противника.

Василий ахнул; Маруся и вовсе побледнела от радости. Картина разложения пиратов представилась им почти наглядно — аккуратным рядом связанных и обстоятельно разложенных на полу человеческих фигур.

…«Я подношу к его губам фляжку с водой, — молниеносно вообразил Бурдюков. — Спасибо, товарищ! ты справедлив, но великодуш…».

С подоконника упала с легким шорохом какая-то тень. Поэт вздрогнул. Из-под бархатного полдня выглянула, кривляясь, дружеская голова Хлюста.

— Тише! — крикнула Маруся.

— Сами потише, пацанята! Со мной не пропадете. Я лодчонку присмотрел…

— Тш-ш!

В сад метнулся вихрь, скомбинированный из серых крыльев Маруси и желтых плавников Опанаса.

— Пусть! — вслух сказал Бурдюков, — пусть!

Ручки с пером у него не было. Эти двадцать строк вылились из-под истерзанного карандаша:

Я не ревную (зачеркнуто)

Я знаю, может я не прав, но сердце,

Во славу революции что бьется,

Велит исполнить долг. Я подчиняюсь.

Надеюсь, что веления его

Сойдутся с тем заданием ячейки,

Которое вы возложили б на меня

В таком случае. Варварства пиратов

Я не могу пространно изложить, хотя бы

Передо мной стояла десть бумаги!

Кровь, ужас, плач и слезы рыбаков

Растрогали бы каменное сердце —

Меня простила б даже ЦКК!.. Да что я?

Пора кончать! Уж если не удастся

Мне вас увидеть, то прощайте, други,

Не поминайте лихом вы поэта,

Повешенного на пиратской рее!

Да здравствуют ЦК и ЦКК,

А также

Индустриализация союза!..

С коммунистическим приветом,

Бурдюков.

ГЛАВА ШЕСТАЯ, повествующая о героизме молодости и грозной стихии, готовой поглотить смельчаков

— Ну, — ответил он, — не вы первый, не вы последний: так всегда бывает с открывателями новых стран: а пока, сынок, примкни к экспедиции, которую я готовлю, — почетное место тебе обеспечено.

Записки солдата Берналя Диаза.

Это была маленькая, запуганная лодка, парус которой состоял из сплошных заплат. Ее никогда не нанимали курортники, обольщенные полными, острогрудыми парусниками и ручными «чайками», грациозно покачивающимися на зеленой воде. Владелец этой страхолюдной лодчонки, носившей имя «Удаволствие души», сдавал ее почти даром, ибо получать удовольствие, гуляючи с ней, можно было только с опасностью для жизни. Правда, любителям сильных ощущений могли бы приглянуться иззубренные борта да ржавое дно, но батумские гости любят отдыхать и зализывать душевные раны… Поэтому «Удаволствие души» пустовала. Чувство справедливости заставляет нас отметить, что хозяин обращался с ней, как родной отец; на его иждивении состоял еще маленький, золотушный виноградник, и оба неблагодарных приемыша высасывали из старика последние соки.

Но всякое счастье находит своего собственника. Не более получаса тому назад «Удаволствие души» была сдана на целые сутки за наличный расчет двум юношам в желтых костюмах. С виду они казались не слишком явными мошенниками, глаза их славно блестели, и владелец лодки мельком подумал о родителях и убитых горем родственниках этих молодых людей…

Чтобы успокоить свою совесть, он превозмог малярийную лень и притащил ведерко со смолой; заткнув несколько дыр, зиявших в бортах, он тут же на берегу от непосильного труда заснул…

— А кто наводчик, коли не я? — правильно заметил Хлюст, и «Удаволствие души» в половине второго по часам Василия вышла в море.

Зеленоватые волны обдавали четырех друзей солеными брызгами, солнце сверкало и веселилось, синее небо, вывалянное в пуху легких облаков, безмятежно поворачивалось на своей оси.

Батумский берег отступал, пятясь все дальше и дальше, а звонкий смех последнего купальщика был границей, за которой начинался мятежный простор. Голубизна, пожиравшая Хлюста в день его встречи с бутылкой, была ничем по сравнению с этим полным, открытым настежь морем! Гребцы работали попеременно. Первая очередь уже прошла, и круг замкнулся Марусей с Опанасом.

— Узлов шесть имеем, — хриплым голосом знатока сказал Бурдюков. — Не было бы шквала! — Он пристально оглядел горизонт, понюхал воздух и, сплюнув через левое плечо, отрывисто бросил: — Быть погоде!

Море казалось ему необъятным полчищем зеленых, чернобрюхих сусликов: они со свистом становились на дыбки и падали, чтобы повторять свои попытки с жуткой монотонностью. Это продолжалось бесконечно долго, — до тех пор, пока лодка не изменила направления. Место сусликов занял целый мир мертвых хрустальных пирамидок, курившихся вулканической пеной… Странно, что, удивляясь пейзажу, мы не принимаем в расчет обаяния таких чисто топографических его черт, как прямое или уклончивое направление и левая или правая сторона!..

Хлюст выбыл из строя. Он лежал на корме, натянув на голову Марусин жакет; на ладонях путешественников вскочили волдыри, а в глаза безудержно вливалось море, наполняя пустынной тоской готовые лопнуть жилы…

— Как бы не потонуть, — заметил Опанас, — черт дери!

Часов в шесть «Удаволствие души» начала сдавать. Бурдюков уже вычерпывал банкой из-под стерилизованного молока скулившую под ногами едкую воду. С востока дул низкий плотный ветер, окрашенный розовыми лучами угасавшего солнца. Свежело. Тяжелый парус, напрягая все свои заплаты, вздулся, как опара, и одичалое суденышко понеслось. Это впечатление усугублялось тонким ржанием ржавых колец и селезеночным кваканьем воды, обегавшей упоры банок.

— В самый бы раз пошамать! — простонала Маруся. Аппетит отчаяния в мгновение ока опустошил корзиночку, на дне которой все же остались полотенце, нераспечатанный кусок мыла Тэжэ и роковая бутылка. Ужин не согрел ни Бурдюкова, ни Хлюста. Вечерний холодок сводил челюсти и сыпался за шиворот тысячами кислых мурашек.

— Который час? — спросил Хохотенко.

Поэт с трудом поднял к глазам заиндевевшую руку:

— Двадцать минут восьмого.

Ночь опускалась быстро. На смену остывшему солнцу взошла раскаленная луна.

— Время подходит! — слабо пролязгал Хлюст. — Может, встретим, а может и не встретим…

— Не каркай! — бросил Бурдюков, окончательно холодея от неожиданной мысли: «Можем и не встретиться, — не списывались, не сговаривались, на море проезжих дорог нет, они, верно, гуляют в другой стороне…»

Опанас передал ему весла и принялся, в свою очередь, вычерпывать воду. Вдруг налетел сильный порыв ветра, и Опанасову спину оседлала на мгновенье игривая волна. Перещупав все население лодки, она оставила за собой омерзительный холод и град ругательств. Это было сигналом. Через несколько секунд на «Удаволствие души» обрушилась вторая волна, затем пятая и двадцать первая. Вычерпывать из лодки море становилось все затруднительней. Суденышко безвозвратно забралось в дремучую и непролазную чащу соленой воды.

— Мы гибнем, — спокойно сказал Опанас, продолжая орудовать консервной жестянкой. Хлюст помогал ему, приспособив в качестве помпы кепку Бурдюкова. Прошла вечность, полная шумом моря и однообразным, как смерть, трудовым процессом. Ночь замкнулась. Только на западе, под самыми дверьми, светилась узкая, веселая щель заката…

— Куда мы едем? — резко спросила Маруся, изнемогая на веслах. Ей казалось, что она неудержимо плачет, но то лишь катилась по щекам вода… Отяжелевшая лодка вязла в море, как в болоте.

«Умерли мы ни за что, ни про что! — подумал Хлюст. — А парни были хоть куда»…

Вдруг он дико заорал, сам еще толком не понимая, отчего орет, — и даже едва не шарахнулся, в изумлении, от самого себя… Прямо на «Удаволствие души» шел издалека настоящий корабль, светившийся круглыми огоньками иллюминаторов. Несколько минут возобновленной борьбы с морем, вопли и радость вышибли из друзей последнюю энергию. Правда, корабль делал все от него зависящее, но если спасение было близко, то гибель еще ближе. Банка из-под молока и кепка полетели за борт; вода быстро поднялась до икр. Маруся в глубоком обмороке ловко перешагнула через скамьи, чтобы склониться на корму… Здесь она каким-то внутренним слухом уловила странные слова:

— Чтоб я так жил, если я уже не утоп…

Голос этот исходил из загробных низов…

ГЛАВА СЕДЬМАЯ, утверждающая, что в жизни сбываются самые невероятные мечты; тут же появляется новый персонаж, которого никак не ожидали ни герои, ни сам автор

Но худший твой день был,

Рюбен Пэйн,

Когда ты встретил нас!

Киплинг. — «Баллада о котиках».

Погибающих захлестнула пена. Раздался скрежет, и борт о борт с «Удаволствием души» остановилась трепещущая моторная лодка. Несколько беспорядочных выстрелов вызвали Марусю из обморока. Бурдюков поднял руки, Опанас с криком «сдаемся!» уцепился за мачту, а с моторной лодки кто-то надрывался на незнакомом и жутком языке…

— Эй, камрад! — выдавил из себя Бурдюков, — мы не понимайт ваша, что говорийт! Мы русс!..

— Контрабанда! — ракетой взвился из шлюпки яростный фальцет, — контрабанда!

Опанас потряс мачту:

— Нам нужно видеть капитана! Мы тонем! Понимаете, тонем!

— Спасите! Пожар! — завопила Маруся.

— Караул! — заверещал Хлюст и, перепрыгнув в шлюпку, ухитрился на лету вытащить из какого-то попутного кармана коробку спичек. С подошедшей поближе яхты склонились любопытные фигуры, и крикливый голос бросил:

— Уот хэппенд?[14]

Со шлюпки прогавкали. Тотчас же на палубе яхты робкий голос спросил по-русски:

— А что вам надо? Может, вы по делу?

— Капитана! — продолжала визжать Маруся. — Спасите!

— Слушайте, черт побери! — возмущенно подтвердил Опанас. — Пока вы нас допросите, мы потонем.

— Это ничего, мы спасем вас, — ответил тот же робкий голос. — А зачем вам капитан? Капитан не говорит по-русски.

— Так переведите ему, — крикнул Бурдюков, — что трое юношей и одна храбрая девушка с опасностью для жизни…

— Да, да, я слушаю…

…Робкий голос погиб под обвалом огромного металлического баса:

— О-о-о! — стихийно ревел бас на все музыкальные лады. — О-о-о-о-о!

— О-о-о-о! — детонируя, зазвенела Маруся в последней стадии нервного истощения.

— И я был молод! — воскликнул бас, покрывая океаны.

Тогда на яхте и в шлюпке настала гробовая тишина.

— Гражданин! — спокойно позвала Маруся, отряхиваясь от столетнего забытья, — ведь это же свинство! Я сижу в воде, а вы нас допрашиваете…

— Гражданин! — перебил Бурдюков. — Гражданин, осуществите! Мы хотим быть юнгами!

Но бас более не появлялся. На его место вскочил, кривляясь, надсадный тенорок.

— Эгей! — прокричал он. — Гау, гав, гав!

К счастью, это означало, что гостей следует принять на борт: почти у самой воды вспыхнула электрическая лампочка и осветила легонькую лестницу со стальными ступеньками.

Потерпевшие крушение бросились на палубу. За ними протопало грозное содержимое пиратской шлюпки, которая тут же со скрипом подтянулась наверх. «Удаволствие души», дождавшись спасения своих пассажиров, ушла на дно.

Вдруг с моря донесся отчаянный гортанный призыв:

— Человек за бортом!

— …….?![15], — дробно посыпался с капитанского мостика командир яхты. — …….?![16].

Матросы бросились к бортам. Конец шлепнулся о воду и, секунд двадцать спустя, на палубу вскарабкалось существо неопределенного пола. Оно артистическим жестом откинуло со лба слипшиеся кудри и, отбивая дробь зубами, произнесло голосом, в котором обитали грусть и Гейне:

— Что такое Венера? — Это не я. — Что такое я? — Лева Промежуткес…

ГЛАВА ВОСЬМАЯ, статическая и краткая, как точка равноденствия, из которой берет начало скрипучий поворот солнца

Босикадо, мой враг, был могуществен! Я пришел к нему в его страну. И навел на него страх.

Томсон-Сетон. — «Рольф в лесах».

Будем слушать дальше.

Н. Бухарин. — «Енчмениада».

Хлюст выругался. Отплевавшись от морской воды, он стянул с себя мокрый зипунишко и улегся на нем спать под самой капитанской лесенкой. Глазам умученных комсомольцев представилась грязная, уныло электрифицированная палуба. Металлические сетки на лампочках, интимное урчанье воды, обилие неизвестных механизмов и дымка романтики придавали ей сходство с первоклассной общественной уборной. Оно усугублялось бледностью и независимо-вороватым выражением здешних лиц. Титто Керрозини, Роберт Поотс и фотограф глядели на мокрых гостей с выжидательной симпатией. Никогда еще Титто не терзали с такой силой два противоположных чувства — боязнь открыть свое истинное лицо и желание блеснуть капитанской славой. Единственное, что он мог позволить себе на этот раз, была взволнованная фраза с рукопожатием:

— Мио русски нон поиимати, ви тальянски нон говорит, Титто Керрозини, капитано ди «Паразит»!

Маруся вздрогнула. Бурдюков и Хохотенко наперебой бросились здороваться, боясь, как бы пират не подумал, что им противно прикосновение его руки.

Их занимали в эту трудную, мокрую минуту не только морские разбойники, но и невесть-откудашний человек за бортом. Длиннорукий, худой, с впалыми щеками и пышной шевелюрой, он стоял несколько в сторонке, виновато улыбаясь каждому встречному взгляду и похрустывая пальцами. За всем этим, он равномерно и как-то небрежно дрожал, а с волос его и парусинового костюма стекала спокойная вода.

— Как вы попали сюда? — не удержалась Маруся.

Юноша мигом присоседился и громко прошептал во все уши сразу:

— Зачем волноваться… Что такое жизнь? — Роман. Что такое роман? — Анекдот! Где вы видели анекдот без еврея? Берегите здоровье. — Я спрашиваю их, что такое жизнь! — весело обратился он к пиратам, несмотря на то, что те не понимали русского языка.

В среде пиратов произошло некоторое смятение. Воля Роберта Поотса претерпела ряд частых и слабых колебаний. Наконец, выражение ужаса в глазах Маруси доконало его; механик решился. Слегка оттолкнув капитана, он выступил вперед, нервно провел рукой по волосам, неловко фыркнул и крикнул по-русски:

— Я тово-с, всякой твари по паре! Огребай правичка от старого морячка!

Эта странная фраза ударила по напряженным нервам комсомольцев, как бой часов. Но Роберт Поотс вежливо подошел к Марусе и, вдруг смутившись, прошепелявил:

— Я тово-с, знаете, когда по-русски говорю, — я невоспитанный, а по-английски — я воспитанный. Имею честь… — он запнулся и, медленно краснея, продолжал, — представиться — механик.

— Здра… — обрадовалась Маруся.

Жизнь оборвалась. Залп нестерпимо яркого света испепелил яхту и ночь. На палубу «Паразита» упали тысячи солнц и лопнули, как мыльные пузыри. Из первозданной тьмы возник призрачный и дрожащий голос:

— Готово!

Люди и вещи заняли прежние места. Младший из разбойников дрожащими руками снял с треноги фотографический аппарат; из полузакрытых глаз фотографа дробной скороговоркой бежали слезы.

— Роберт! — умоляюще воскликнул он. — Землячок!

Но механик неприязненно поглядел на него и отошел от комсомольцев на гакаборт.

— Номерок! — шепнул Марусе Опанас. — Не выламывайся, я тебе говорю! — сдержанно рявкнул он, видя, что девушка прижимает к груди побледневшие руки…

Она молча указала ему в сторону, куда направился Роберт.

В районе мрачных механизмов, под угольной лампочкой, изливавшей зловещий, но тихий свет, стоял профилем к зрителям жидкий, как летучая мышь, человек; в согнутой руке он держал крупный револьвер, направленный в рулевую рубку.

Опанас стиснул зубы и потянул за рукав Бурдюкова. Тот пару секунд изучал жуткое зрелище со смешанным чувством ужаса и романтического злорадства; потом жадно перевел дух. Три комсомольских головы сразу отяжелели от сознания ответственности…

— Добро пожаловать! — вдруг тихо выпалил из-за угла младший пират. — Я — здешний фотограф. — При этом он широко распахнул свои мертвые глаза и вытянул трубочкой детские губы. — Плохо-плохо!..

Опанас заметил, что капитан Керрозини исчез.

— Здра.

Снизу из трюма появился человек невероятной внешности. Голова его была повязана красной шелковой тряпкой; голую грудь до половины закрывала вьющаяся, иссиня-черная борода. Рубашка висела клочьями; серебряный пояс с трудом сходился на толстом животе, а в смуглых руках дрожал никелированный поднос, на котором прыгала пара морских сухарей и звенела горсточка крупной соли.

За человеком плыло огромное белое облако с лицом без черт и зеленым штрихом на плече.

— Испано де ля грациа дон Эмилио де ля Барбанегро! Аве, гитана! — прогремел чернобородый, — Маруся тотчас же узнала неповторимый бас, воскликнувший при абордаже: «и я был молод»!

Великан стал перед ней на одно колено и поставил на палубу скромные дары.

— Привет от изгнанников! — проговорил он на звучном русском языке, — я уже был на вашу прекрасная родина и я его полюбил!

Белое облако крестообразно взмахнуло руками в широких рукавах.

— Ой! — вскричал, выступая из-за спины Бурдюкова, Лева Промежуткес, — у него на плече змей для удовольствия! Что такое удовольствие? — Трын. Что такое еврей? — Трава. Что такое жизнь? — Трын-трава! А наши гости уже хотят спать!..

Когда нервно смеющуюся Марусю, одеревеневшего Опанаса, бледного, как лед, Бурдюкова и Хлюста, продолжавшего буйно спать на ходу, отвели в каюту, а вслед за ними прошел Анна Жюри с кружкой липкого ромового пойла, заменявшего на «Паразите» грог, Промежуткес вплотную подбежал к фотографу с конфиденциальной просьбой:

— Я не такой человек, чтобы вынимать у другого душу! И я прошу разрешения переночевать у вас в каюте один.

— Господи! — горько обрадовался Петров, — пожалуйста! Я весь!

Вдруг глаза гостя сверкнули беглым огоньком; он оглянулся по сторонам, схватил фотографа за грудь рубашки и выпалил биржевым шепотом:

— Интересуетесь? — «Агфа» девять на двенадцать нет, есть «Аэрофото» и «Редстер». Что такое друг? — Телефон. — Он вытащил из кармана мокрых до нитки брюк тонкий пакет, зашитый в прорезиненную материю, и сунул его за пазуху онемевшего от счастья моменталиста.

— Не говорите спасибо, — добавил он, защищаясь ладонью, — о переписке — ша! Я — кустарь-одиночка.

Загрузка...