ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ, в которой рассказывается о злокозненном Ван-Суке, прикладной философии Застрялова, разочарованиях и надеждах

Лестница не всегда ведет вверх, иногда и вниз.

(Из неизданных афоризмов Застрялова).

Около конторки сидел идеолог. Утро было вредное. За окнами кипела горячая желтая осень, по улице неслись смерчи каменистой пыли. Застрялов, хмуря узкий лоб, заносил в черную клеенчатую тетрадку свои мысли. У него была заветная мечта издать когда-нибудь «афоризмы философа Застрялова на каждый день», но издатель не подыскивался, а на посмертную славу идеолог плевал, ибо сызмальства был обнадежен, что загробная жизнь есть тлен и черви.

«Должник, возвращающий данное ему взаймы, уверен в глубине души, что время, протекшее со времени займа до момента отдачи процентов, исчисляется в его пользу. Поэтому ему кажется, будто, возвращая долг, он терпит убыток».

Наиболее удачные из его изречений имели некоторую ценность, ибо рождались из опыта. Приведенный афоризм опирался на случай с экипажем яхты «Паразит»: Голубая рыба не желал больше выплачивать пиратам долю в прибылях. Философ и прапорщик побаивались, как бы голландец не накрыл также и их; пахло озоном[17]; Гурьев под благовидным предлогом отсутствия работы скользил за Ван-Суком, как тень, а ночью ставил под его дверью бутылку, чтобы проснуться от стука, когда патрон вздумает удирать. Идеолог же, положившись во всем на прапорщика, усыплял свое беспокойство умственным трудом:

«Волга впадает в море Хвалынское[18]; рабочий обязан подчиняться и не бунтовать; лошади едят овес и люцерну».

Дверь заскрипела, и на стул подле конторки шлепнулся Гурьев:

— Потерял сукиного сына! Как в землю провалился! Вот напасть, прости господи! Удерет, как пить дать!

— Может быть, и не удерет, — с философским прозрением сказал идеолог. — Здесь еще можно подработать. Я знаю, чем зацепить Ван-Сука! Нужно все-таки, чтобы он бросил этому хамью подачку.

— Я убежден в этом!

— Она окупится сторицей. Что было раньше? Мы грабили и продавали ограбленным их же товар! Жалкий… экономически-магический треугольник! Мир в процессе становления! Отныне становление становится бытием! Наша лавочка выходит за пределы двух измерений. Мы будем не грабить и продавать, но — продавать и грабить!

Он помолчал, отягощенный космосом.

— Ибо то, что мы продадим турецким контрабандистам, мы отнимем уже у советских контрабандистов! Дело расширяется.

— На одну плавательную единицу! — воскликнул прапорщик. — Вы — гений!

— Это не все. Наш товар захватан и подозрителен. Он облит слезами. Население ужас как ропщет, и у турка срезана борода! Бытие определяется здравым сознанием. Третье измерение венчается четвертым, ибо… — он побледнел, — прежде, чем многажды ограбить для продажи, нам придется однажды купить для грабежа!

— У соседних контор!

Вдруг дверь широко распахнулась, и в комнату твердыми шагами вошел Ван-Сук.

— Вы говорили о делах, — спокойно констатировал он, — я слышал, но не понял. Этот варварский большевистский язык!

— О, мистер Сук! — перепрыгнул прапорщик на английский. — Тройная геометрическая прибыль! Безубыточная система. Дело в цилиндре!

— В кубе! — поправил Застрялов. — Мои выкладки безукоризненно правильны.

Голландец тяжело оперся рукой о его плечо, и все трое зашипели, как змеи. За окном булькала жара. Лист бумаги на конторке покрывался цифрами. У ворот бродили расстроенные контрабандисты, а под навесом сидел, проклиная неизвестных оскорбителей, безбородый Хайрулла-Махмуд-Оглы.

ГЛАВА ВТОРАЯ, где читатель улавливает дуновение свежего воздуха, врывающегося тонкой и свистящей струей, но где, наоборот…

Титто Керрозини проснулся от ощущения духоты. Привычная пустота в душе была заткнута, чтоб не дуло оттуда, чистой тряпкой. За время короткого сна бедный Титто стал двигателем внутреннего сгорания. «Мне надо много кушать! — растерянно подумал он, — не подружились бы только молодые пираты с испанцем!» Стараясь кричать громче, чем кричал в бытность свою капитаном Барбанегро, он позвал Анну Жюри.

Вегетарианец подавился горячей картофелиной, медленно сосчитал до десяти, чтобы чего доброго не лишиться самоуважения, и только тогда со всех ног бросился на зов. Пробегая мимо каюты, отведенной для гостей, он от нелюбви к беззаконию споткнулся и пробормотал:

— Имейте в виду!

В покоях капитана Анной Жюри овладела строптивость другого рода. Фашист натягивал на себя шелковое сиреневое белье; на столике красовался флакон «Paradis perdu». Повар, привыкший сурово копить добычу, учуял в этом национальный вызов и бунт против мелкой собственности.

— Русские спят? — спросил капитан.

Анна Жюри поджал губы и, взболтнув пару раз флакон «Потерянного рая», поковырял в ушах притертой пробкой. Керрозини нахмурился:

— Капитан спит, Анна?

Между собой они продолжали называть Барбанегро капитаном.

— Спит, — тявкнул вегетарианец, — как вам нравится история с сухарями и солью?

— Я удалился на свой мостик, Анна. Мне стало слишком противно!

— Ужасно коробит, когда люди это делают! — согласился Жюри, поежившись. Он поправил перед зеркалом свой красивый нос и удалился за завтраком для итальянца.

Оставшись один, Титто с ужасом ощутил, что не связан со своим приспешником ничем, кроме призрака черноморской селедки. Связь эта обещала быть тем более непрочной, что селедочных барж больше не попадалось. Никаких других претензий к старому капитану Анна Жюри и Роберт Поотс…

— Больше не Роберт Поотс! — схватился за голову Керрозини, окончательно просыпаясь. Перед ним с удивительной яркостью встала вечерняя сцена. Механик оказался русским! Это подрывало к нему всякое доверие; механик сознался в том, что он русский! — это делало его непонятным и до жути загадочным существом… — Титто, затравленный чудовищными мыслями, стал метаться по каюте.

— Я имею дело с людьми, как будто они совершенно готовые типчики! С ручательством… Нет готовых типчиков! Нельзя верить! Ложь! Упаковка? Ложь! Стандартное производство? Нельзя верить стандартному производству! Брак! Ложь!

По дикой ассоциации, Титто вспомнил свои старые терзания, еще неизвестные читателю, и злобно ткнул ногой серое клетчатое существо, наполовину выглядывавшее из-под койки; испорченный замок лязгнул, и чемоданчик раскрылся; отрезвленный Титто бросился к нему на помощь. Пачки дешевых дамских шпилек, разноцветные шерстяные треугольнички, перочинные ножи рыночной работы, мясорубка и пачка холодного фейерверка быстро водворились на прежнее место.

— Homo homini tigrus est, — пробормотал Титто, выпрямляясь и оставаясь стоять с раскрытым ртом: в дверях из-за плеча Анны Жюри выглядывало скуластое, замурзанное обличье привставшего на цыпочки Хлюста. Он протиснулся между поваром и косяком дверей в каюту капитана и подмигнул своему отражению в зеркале.

— Ламцадрица, — сказал Хлюст, — пожертвуйте папироску!

Керрозини отчаянно замотал головой:

— Non capisco, — не понимай руски, нет папироса, нон компрендос, бамбино!

— Жабья затычка! — громко рассудил Хлюст, как бы обращаясь за поддержкой к невидимой публике и, не заметив, как передернулось смуглое лицо итальянца, уселся в кресло; затем Сенькин взгляд приковался к рассыпанному на тумбочке английскому табаку. Капитан перехватил этот взгляд, собрал дрожащими пальцами рыжее зелье и, набив глиняную трубку, подал ее гостю.

— Правильно делает, свиная печенка! — снова оповестил Хлюст читателя, закурил и пригляделся к завтраку, расставленному на столе Анной Жюри. Рис, редька со сливами, чернильная капуста щекотали беспризорное обоняние непривычным запахом лицемерия и отрыжки.

— Лахудра заграничная! — обратился он к капитану елейным голосом. — Шибздик! Сучий хвост! Вонючая кишка; гнилое…

— Nou capisco! — судорожно развел руками Керрозини, — нон компрендос, бамбино! — и поглядел на Анну Жюри. Повар чему-то ухмылялся, тщательно ковыряя в ухе найденной на полу дамской шпилькой.

— Вы свободны, Анна, — упавшим голосом произнес капитан по-английски.

— Ничего, я подожду, — переминаясь с ноги на ногу, ответил вегетарианец.

А Хлюста уже завертел водоворот безнаказанного вдохновения:

— Тоже, разбойник называется! Слякоть, барахло, вонючка толстозадая, мильтон, сопляку пузо нечесаное!

— Уйдите, Анна! — сказал Титто твердо и строго, как покойник из крематория.

Вегетарианец чмокнул, словно дитя, оторванное от груди матери и, нехотя, вышел.

— Козявка вшивая! Боржомщик! — продолжал с затуманенными глазами Хлюст. — Гробокопатель! Комхоз! Маклер!..

— Пшел вон! — вдруг крикнул итальянец, сжимая кулаки.

Хлюст не осознал:

— Задрыга! Жабья затычка! Маклер!

— Пошел вон, мать твою!..

Изумленный Сенька поднялся на воздух, треснулся об дверь, вылетел на палубу и шлепнулся к ногам чернобородого великана.

— Бедный малшик! — сказал, наклоняясь, Эмилио Барбанегро.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ, популярно-психологическая, чьи преувеличения автор просит отнести за счет самой жизни

Когда я посмотрелся в осколок зеркала, висевшего в каюте, при тусклом свете некоего, как бы боевого, фонаря, я был захвачен чувством смутного страха и наслаждения.

Эдгар По. — «Приключения Артура Гордона Пима».

Дик Сьюкки выглянул из иллюминатора своей берлоги; над яхтой нависали черные скалы. Это была бухта пиратов. Услышав детский возглас, штурман дернул дверь, но она оказалась запертой снаружи.

— Билли Палкой! — пробормотал он в смятении. — Опять!..

За последние дни его больше не запирали. Ведь капитан Барбанегро позорно сдался на милость победителей, а сам он, оранжевый штурман, тоже продолжал, как ни в чем не бывало, стоять у рулевого колеса. Револьверное дуло, приставленное то к виску, то к плечу — в зависимости от роста сменяющихся сторожей — беспокоило штурмана только в первые полчаса: он быстро привык к этому соседству смерти и, когда оно за ненадобностью отменилось, почувствовал даже некоторый холод и неуют. Но тотчас же после появления русских положение снова изменилось: смерть вернулась к своему старому Дику со всеми манатками…

— Почему? — резко вопросил себя штурман. Спать ему больше не хотелось. На столике ждали отдохнувшие за ночь орудия ежедневной сладостной пытки — свежее, как персик, мыло и четыре лезвия бритвы «Жиллет»…

— Потому, — ответил он себе сурово, — что ты — старый пивной котел!

У штурмана, когда он ни о чем не думал, водились в мозгу и звезды, и звери, и разные слова, но стоило ему пошевелить мозгами, чтобы где-то за переносицей захлопнулась некая заслонка, а мир причин и следствий покрылся тьмой. Отложив попечение, Дик налил в кружку холодной воды из алюминиевого чайника и принялся за бритье. Первое лезвие сломалось, едва коснувшись своей жатвы: рыжая щетина резала сталь, как алмаз стекло.

— Правильно, Билли Палкой! — Дик с дьявольским удовлетворением прислушался, как повышается в душе уровень гнева. — Уж дайте мне только, как следует, рассердиться — я всех разнесу!

Вдруг он вздрогнул, напрягая внимание: под самой дверью прозвучал женский голос, лепетавший что-то на тарабарском языке. Другой голос, ответный, принадлежал, несомненно, Роберту Поотсу.

«Трапезонд…» — уловил штурман. Он говорит ей: «Здравствуйте, барышня, как ваше здоровье? Мы уже благополучно прибыли в Трапезонд…»

Второе лезвие сломалось с легким надтреснутым звоном…

Женский голос улыбнулся и продолжал:

— Неужеливыникаданиедитемясса?…

Нежный, чистый цвет лица Роберта Поотса встал перед глазами штурмана розовой пеленой. Ярость, наконец, прорвала плотины. Дик подошел к двери и рванул ее изо всех сил, — дверь не поддалась. Тогда он стал дубасить кулаками по деревянной обшивке каюты. Но если штурману представлялось, что эти удары звучат, как торжествующая канонада или топот конницы по глинистой почве, то извне они производили впечатление, которое показалось бы ему приятным шумом массового производства котлет…

— Что это такое? — мимически спросил Бурдюков.

У капитана желчь отлила от щек и задрожали колени. Однако, он нашел в себе силы растянуть рот до ушей и блеснуть глазами:

— Это — машин, машин! Нон каписко!

Все они продолжали еще стоять вокруг места, на которое недавно шлепнулся выгнанный из капитанской каюты Хлюст. Хныканье потерпевшего доносилось из кубрика, где Эмилио Барбанегро заменял ему мать.

— Может быть, все-таки мальчик действительно произвел нетактичность? — галантно осведомился Опанас у Роберта Поотса.

Механик нервно провел рукой по своему посеревшему за трудную ночь лицу:

— Что вы, что вы! Итальянцы такие нервные.

— Нон каписко! — с улыбкой простонал итальянец, прислушиваясь к подозрительному хныканью Хлюста.

Стук повторился. На этот раз били чем-то тяжелым. Маруся закрыла глаза и прислонилась к какому-то предмету морского назначения. «Револьвер… — вспомнила она, — рулевая будка[19]: роман „В подземельях Ватикана“…» Допытываться, однако, было опасно и преждевременно: так строго-настрого наказал дальновидный Опанас.

Стук нервировал собравшихся на палубе пиратов не меньше, чем их гостей. Капитан лихорадочно соображал: «Роман „Тайны мадридского двора“… Что делать?! Он вырвется, как бык! Он разнесет нас в щепки…»

— Милая барышня, — попросил он Роберта перевести, — это не машина! Это — малахольный бунтовщик!

Но перегородка, отделявшая Дика Сьюкки от его судьбы, рухнула. Замок поддался, и штурман с глухим ржанием вырвался на свободу. По лицу его, вернее, по изодранным клочьям бороды, стекала кровь, огромное тело сотрясалось от гнева. Весь в мыле, фыркая и дико озираясь, он на секунду остановился. Вдруг блуждающий взгляд узника упал на Марусю.

— Не надо! — умоляюще воскликнула девушка, протягивая к нему руки. Мгновенно подоспевший из кубрика Барбанегро хотел оттащить се назад, — но было уже поздно.

Оранжевый штурман глубоко вздохнул и, робко улыбнувшись, произнес по-английски:

— Как ваше здоровье? Мы благополучно прибыли в Трапезонд.

Керрозини облегченно отер со лба холодный пот. — Пронесло!..

— Ну, я пошел на берег но нашим делам! — сообщил он Роберту Поотсу и нахлобучил на голову берет, — но в это же мгновенье растерянно и грозно ухватился за мачту, ибо Корсар поглядел на него искоса с сатанинской усмешкой; проклятый испанец странно кашлянул, потом, как бы невзначай, эффектно положил руку на голову Хлюста…

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ, в которой честный человек не согласился бы участвовать даже в качестве несгораемого шкафа

Скажи ему, что это просто игрушечная лавка!

Р. Л. Стивенсон. — «Арабские ночи».

— Итак?

— Он опять не соглашается, но притворяется, что соглашается!

— Сколько? — взвыл исстрадавшийся «Части автомобилей».

«Пишущие машины» отчеканил:

— Сорок.

— Тысяч?!

— Тысяч! — еле слышно прошептал «Патентованные резиновые изделия». (Несчастья словно выжали из него весь воздух.)

Помолчали.

— Какая сволочь! — воскликнул «Части автомобилей». — Он еще по-новому притворяется! Он притворяется, что намерен стать нашим покупателем! Одно слово — голландец.

Еще помолчали:

— Ну и ну! По-видимому, нам конец.

«Резиновые изделия» подтянул и сколол английской булавкой ставшие непомерно широкими брюки.

Вошел облезлый от жары «Арифмометры и кассовые аппараты».

— Дурацкая погода! — лязгнул он подозрительным голосом. — Заседаете?.. Кстати, у меня есть новости.

— Откуда? — в один голос спросили игрушки судьбы.

— Достоверный источник, — ответил «Арифмометры», — но тише! Источник со мной. Он ждет. Заплатим ему по-царски.

Облезлый подошел к дверям и, поманив кого-то пальцем, произнес:

— Мосье, прошу!

В комнату как-то боком (и грудью) втерся повар яхты «Паразит». Глаза его горели нравственным возбуждением; за правой щекой леденцом перекатывался воздух:

— Здравствуйте, господа, — сказал повар. Дальнейший разговор, верней — повествование, велось приглушенным клекотом. Лица игрушек постепенно бледнели, помещение наполнялось запахом электричества и резины.

— И-и… — пискнул «Пишущие машины».

Предатель прижал руки к солнечному сплетению и невинным оком поглядел на стальной сундучок, по-видимому, исполнявший роль кассы. Кризис миновал. «Патентованные резиновые изделия» оправился от восторга и, хлопнув себя но располневшим ляжкам, взвизгнул:

— Пах, какой пассаж!

«Части автомобилей» восхищенно завопил:

— Но какой жулик! Боже ты мой, какой жулик! Прямо можно сказать, завидно!

«Арифмометры» горделиво поглядел на соратников:

— Ну? — спросил он.

— О, да! Да, — закричали соратники, соответственно лаская Анну Жюри.

— Итак? — снова спросил «Арифмометры», когда Анна Жюри покинул собрание.

— Поживем-выживем, — ответил бодрый хор, — проклятый голландец в наших руках!

ГЛАВА ПЯТАЯ, где автор дает, наконец, волю собственным воспоминаниям о чужих краях и решается даже кое-где высказывать свои личные мнения, заключая их в чужие кавычки

Пока кок «Паразита» зашивал сребреники в подкладку клетчатых штанов, а старые холостяки — Дик Сьюкки и Хлюст — хлебали в кабаке черный портер, пока Юхо Таабо спал в ногах у машины, — братва бродила по Трапезонду. Малоазийская глина жгла Бурдюкову ступни сквозь толстые подошвы сандалий; на голову сыпался щебень. В узеньких уличках старого города пахло падалью и жженным сахаром, но гостям «Паразита», впервые попавшим за границу, эти запахи казались свежими, как аромат ранней газеты.

— О, таинственный Восток! — сказал Корсар, останавливаясь в тупике и картинно указывая на вываливающуюся из-за глиняной пазухи зелень турецкого сада.

Хохотенко чуть заметно улыбнулся, но Маруся вдруг покраснела и грозно вскинула на испанца запудренные пылью глаза:

— Почему таинственный? Где таинственный? В чем дело, товарищ Барбанегро?! Восток — темное, экономически отсталое место! Если нам нравится, что женщины ходят в чадре, так знайте, что у них под чадрой — трахома!

— Кемаль-паша велел уже им носить голые лица… — смущенно заступился Корсар.

Маруся ахнула:

— Как вы говорите? Велел?… Кто он такой, чтобы велеть? Его взяла за шиворот историческая необходимость! Турция пробуждается. А у вас нет костяка! Где у вас костяк?

Роберт Поотс искоса поглядел на лейтенанта и хихикнул. Фотограф страдальчески поморщился.

— Восток — это нищета, — разошлась Маруся, — Восток — это непосильный труд, непогашенная известь! Женщина тащит на плече пудовый кувшин и балансирует, чтобы не упасть, а вы думаете, что ей нравится покачивать бедрами для вашего удовольствия! Вы принимаете, — она напряженно сморщила лоб, — вы принимаете… трудовой процесс за поэзию!

— Правильно, дура! — не выдержал Опанас.

Барбанегро растерянно поглядел на него, потом, заикаясь, обратился к обидчице:

— Почему эти правильные мысли, которые делают других людей такими холодными, например, меня и Клода Фаррера, — действуют на вас так живительно?

Они сели на пригорок над высохшей канавой. Не получив ответа, Корсар снова заговорил, глядя вдаль зоркими и печальными глазами морского волка:

— Я родился в бедной испанской семье, среди боя быков… Там руки женщин пахнут олеандрами, а волосы жареной рыбой. Рано утром меня будили звуки фанфар, а кружевная мантилья моей матери…

— Чем объясняется, что в Испании так дешевы кружева? — мрачно заинтересовался Хохотенко.

— Я не знаю… В полдень…

— Подождите! — потянула его за рукав Маруся. — Я не могу так, с налету! Из олеандры можно варить варенье?

— Я не знаю… Ранним вечером…

Бурдюков дружески положил руку на колено Корсара:

— Это дивная страна! Что же вы делали до семнадцатого года?

Испанец порывисто поднялся. На его побледневшем от волнения лице резче обозначились морщины:

— Пора вернуться на яхту, дорогие гости! К пяти часам придет принципал.

Его тон обидно напомнил Василию, что они только пленники пиратов. Роберт Поотс нечаянно сорвал на берегу канавы сорную травку и от смущения преподнес ее Марусе. Но Маруся, пропустив вперед Роберта и Корсара, пошла рядом с фотографом. — «Уже! — с отчаянием думала она об испанце, — я уже боюсь смотреть на него, когда говорю с ним! Я уже боюсь, когда он идет сзади и глядит на мою спину!»

— Где Промежуткес? — вспомнила она вслух.

Промежуткес, сопровождавший их от самой бухты пиратов, постепенно исчез. Фотограф-моменталист оглянулся со своей обычной манерой затравленного зверька и даже похлопал себя по карманам:

— Честное слово — нет!

Казалось, он опасался, чтобы кто-нибудь не заподозрил его в похищении юного еврея.

— Мой отец был членом союза Михаила Архангела, а я нет, — беспомощно поглядел он на Марусю. — Ни за, ни против юдофобства не имеется никаких веских доводов!..

Маруся пропустила эту бледную сентенцию, не проштемпелевав ее. Намагниченная поколениями малоазийская земля, хватавшая за пятки Бурдюкова, засасывала девушку, как трясина. Походка стала тяжелой, а в голове болела серая повестушка Лавренева о любви классовых врагов… Глаза Маруси наполнились слезами.

— Я полагал, — звонко рассказывал впереди Роберт Поотс, — что буду прав, сменив такого чудного моряка, как наш Корсар, на макаронщика Титто! Теперь я полагаю, что был неправ.

— Да, — разрубил узел Опанас, — вся суть в нашем экономическом строе, а не в личностях! Вместо того, чтобы бить виновника, вы деретесь между собой! Ищите корень под спудом… — Они стали спускаться по тропинке, ведущей в бухту.

Роберт Поотс запел высоким чистым голосом:

Я не милорд и не диспетчер,

Мне солнце вольное милей!

Любил я в детстве тихий вечер

Среди картофельных полей.

Растут года, растут бесплодно,

Подайте несколько гиней[20]

Суть нашей жизни корнеплодна,

А все, что сверху — для свиней!..

Яхта «Паразит» чутко дремала на изумрудных волнах. Завидев фланеров, она выслала им навстречу самую свежую из своих шлюпок. В глубоком молчании Юхо Таабо переправил компанию в ее плавучий вертеп. На палубе яхты уже сидели в плетеных креслах Ван-Сук, Застрялов и Керрозини. Оба новых лица имели неестественный и мертвый вид первомайских чучел, и комсомольцы фыркнули от щекочущего ужаса.

— Это вы? — сухо спросил идеолог, поочередно ощупав взглядом Марусю, Опанаса и Василия. — Патрон спрашивает, вы ли это?

— Да, — гордо ответил Бурдюков.

Ван-Сук выпустил из трубки вместе с густым клубом дыма свирепую фразу на языке убийц…

— В библии сказано, что ваше время пройдет, как дым, — перевел Застрялов. — Вы будете мыть палубу и делать все резкие движения. А мы будем грабить у русских берегов и брать ваши Советы!

Бурдюков грозно прищурился:

— Что-о такое?

— Нет-нет! — заторопился переводчик, — обыкновенные домашние советы! — На кого нападать, что говорить, как держаться…

Трубка голландца снова зарокотала. — Больше ничего, — сообщил Застрялов, снимая запотевшие очки. Ван-Сук вежливо заговорил по-английски с капитаном Керрозини. В разговоре принял бурное участие Корсар.

У Маруси застучало в висках. Обостренная чуткость подсказала ей, что слова голландца оскорбительны для Эмилио.

— Not! — с дикой энергией ответил Корсар идеологу. Голландец медленно встал и, вынув изо рта трубку, указал на безумца мокрым мундштуком.

«Взять его!» — поняла Маруся.

Керрозини и Застрялов, сжав кулаки, бросились к испанцу. Опанас гневно вздрогнул, но остался стоять с напряженными мускулами и закушенной добела нижней губой. Роберт Поотс, нервно вытирая руки носовым платком, отступил от Корсара, чтобы не мешать ему в борьбе… Но борьба осталась висеть в воздухе… Группа застыла в скульптурных позах.

Из воздушного люка шумно вылетело белое человеческое существо…

— Измена! — крикнуло оно, взмахивая руками. Это был Промежуткес.

— Где? — взвыл идеолог.

… — Неизвестно! — Промежуткес упал к ногам голландца в глубоком обмороке…

ГЛАВА ШЕСТАЯ, большая и умная, величину которой извиняют трагедии, грабежи, мертвецы и таинственность, приличествующая делу морских разбойников

Ввиду разноречивости событий эта глава идет без эпиграфов.

Автор.

Спустился теплый, оранжевый вечер; в машинном отделении кудесил над стальным сердцем «Паразита» Юхо Таабо, давно незваный ни на пиры, ни на похороны, и напевал тонким топотом забытую песню:

Как я-ясно! как ти-и-хо!.. сыреют ложби-ины…

Над вешней земле-ою плывут облака-а…

И даже ромашка, вернувшись с чужбины,

Упа-ала на крепкую гру-у-у-удь мотылька!..[21]

Яхта готовилась к отплытию, но наверху, в каюте Керрозиин, Промежуткес все еще лежал без сознания. Никто не знает, какие образы осаждали его память в эти роковые часы! Голова его неподвижно покоилась на подушке, а пальцы судорожно перебирали одеяло. Ни угрозы голландца, ни молитвы патера Фабриция, ни гомеопатические лекарства Петрова, ни клятвы Барбанегро, ни слезы Маруси не могли заставить таинственного юношу разомкнуть уста. Слово «измена» осталось нерасшифрованным. Каждому из присутствующих казалось, что оно лежит в кармане собеседника, страшное, как минерал, химический состав которого не поддается исследованию, а действие — ужасно.

Наконец, Ван-Сук и Застрялов сошли на берег, сухо договорившись с итальянцем о новых принципах грабежа.

«Если нас предали, — думал голландец, грызя мундштук, — конторе надо принять меры, не будь я Голубой рыбой! А яхта пусть лучше попадется на море, чем в Трапе-зонде!» Никотин, заменявший ему мозг, действовал исправно…

Проводив взглядом удаляющуюся спину патрона, Титто Керрозини скомандовал ужин. Пираты, среди которых не было одного Гроба, шамавшего внизу в кругу своей железной семьи, хмуро обсели стол кают-компании, стараясь не касаться друг друга плечами; патер Фабриций пролепетал короткую молитву, и Анна Жюри, уклоняясь с легким отвращением от рук и голов своих коллег, развернул смятую полоску бумаги, на которой было начертано скудное меню:


Борщ пейзан с грибами.

Суп польский а ля Ван-Сук.

Филей из капусты.

Гурьевская каша.


— Амен! — провозгласил патер Фабриций, когда призрачный обед испарился с быстротой эфира… Экипаж высыпал на палубу. Скоро яхта вышла в ночь из лабиринта профессиональных визгов и скрипов. В синей листве сумерек повисли свежие гроздья далеких лимонных огней… Бурдюков облокотился на борт с чувством бессознательного превосходства над мирозданием, которое так легко укладывалось в плохие стихи, оставляя в них еще много места для словесной протоплазмы.

Его вывел из сладкого оцепенения дружеский удар по плечу. Поэт недовольно обернулся и увидел Хохотенко.

— Чего тебе?

Опанас прошептал, оглядываясь по сторонам:

— Молотвсе молотмыв молотка молотью, молотье молотиром молотьеж молоте молоткес молота молотза молотсе молотда молотьем…

— Что?

Но широкую спину Опанаса уже поглотила ночь…

— Подпольная работа! — смекнул Бурдюков. Природная способность к лингвистике помогла ему раскрыть шифр: «Все мы в каюте Промежуткеса заседаем». Это звучало депешей!

Стараясь по-морскому раскачиваться на ходу, он неспешно прошел в кубрик, вернулся на палубу, легкомысленно повертелся у рулевой рубки и, наконец, шмыгнул в каюту, где тихо тлел Промежуткес, уже покрывшийся налетом серого пепла. У остывающего одра грелись Маруся и Хлюст. Вслед за Бурдюковым явился фотограф-моменталист в сопровождении Хохотенко. Маруся плотно прикрыла дверь.

— Дорогие товарищи! — начал Опанас, присаживаясь на край койки. — Мы собрались здесь, чтобы обсудить свойства окружающей среды и наметить основную линию работы. Считая неуместным бюрократизмом выборы председателя и секретаря, вношу с места в карьер два предложения. Первое — заслушать доклад беспартийного товарища фотографа. Ставлю на голосование.

Все руки поднялись.

— Второе предложение, — продолжал Хохотенко, — доклад тов. Хлюста Федорова о национальном вопросе на территории «Паразита». Кто за? — Единогласно. Тише, товарищи!

(Промежуткес с ритмическим упорством гальванизированного трупа скреб свое, прилегающее к Хлюсту, бедро, но жест этот, в общей взволнованности, остался неоцененным…).

— Третье, товарищи, — чей-нибудь доклад на тему о диалектических методах работы на местах! Теперь слово предоставляется тов. Петрову.

Фотограф-моменталист, таившийся в темном углу, шагнул на середину каюты и поклонился собранию. Он был бледен, как брезент, в который заворачивают морских покойников, и заговорил так тепло, что концы слов его таяли, едва успев коснуться благодарной почвы.

— Я начинаю… Я люблю музыку… Задолго до концерта, я входил в городском саду в маленький грязный загон для любителей прекрасного… Это было в Одессе, но я не одессит… Я бродил по загону, — и вдоль деревянных стен росли кусты сорной акации — туда ходили собаки… Наконец, музыканты начинали настраивать инструменты… Я не знаю… Это самое страшное дело! Нет такого обезьяньего крика, который бы не вырвался из инструментов, когда их готовят для их же пользы! Вы не унывайте! Все будет хорошо, и весь мир изменится… Итальянец тоже не бог весть какая сволочь, но испанец лучше, а Дик Сьюкки двадцать лег штурманом!.. Они все очень милые люди. Я боюсь, что они умрут… Потом я начал заниматься фотографией. На войне меня убили. Во время революции мой одессит взял меня в Австрию, но я живу в Константинополе. Прапорщик — дурак, Застрялов тоже. У Ван-Сука много денег от природы: он сам их делал… Я ленив, но честен: утром я взял аппарат и пошел ловить в него турецких женщин, — дай, думаю, настреляю к завтраку по пиастрику за снимок.

— Довольно, — сказал Опанас, когда речь фотографа смешалась в светлую весеннюю слякоть. — Речь принадлежит тебе, Сенька.

Хлюст, терпеливо выждав, пока фотограф узаконится в своем углу, доложил собранию величаво и печально:

— Дорогие товарищи. Я бы может сам, как я парень молодой, хотел сперва медленно поговорить за свою личность, но не держится во мне новость, как в гусе вода. Знайте же, красные герои, что итальянец — русский.

Из четырех грудей вырвался восторженный всхлип.

— Он меня к матери своей посылал, — глухо пояснил Сенька, снова погружаясь в угрюмую мечтательность. Опанас несколькими умелыми вопросами дал ему возможность красочно описать собранию роковой завтрак в каюте капитана. Когда рассказ был окончен, все хранили несколько секунд молчание, прерываемое лишь жуткими машиностроительными звуками, которые издавала грудь простертого без памяти Промежуткеса…

Первым опомнился Опанас.

— Товарищи! — сказал он, ударяя кулаком по колену. — Ну и ладно! Долой до поры до времени политические сплетни! Уясним общее положение. Товарищи! Мы попали в какой-то клоунский вертеп! Товарищи! Я спрашиваю, почему восемь здоровенных дядь ломаются, как Петрушки на ярмарке? Почему, что ни слово у них, то — дешевка? Почему они то кричат, то шепчут, а не говорят просто? Почему они ходят, как ненормальные? Товарищи! Я даю ответ на этот роковой вопрос, — слушайте внимательно. Дело в том, что мы имеем перед собой ярчайших представителей деклассированной среды; мы наблюдаем экземпляры, давно отпавшие от живой социальной природы и живущие истощающей индивидуальной жизнью! Они съедают сами себя, как голодный верблюд![22] Нам страшно повезло! Мы словно в заповеднике или в ботаническом саду.

Он тяжело перевел дух.

— А между тем, товарищи, — продолжал он, — их теперешняя профессия не преступна: грабеж контрабандных фелюг — нечаянная и невольная помощь советской пограничной охране и советской торговле! Эксплуатация торговым домом дает этим чучелам в наших глазах права человека и почти пролетария… Товарищи, признаться, я и сам не переварил еще все эти обстоятельства, но я хочу действовать! Мы молоды, и сил у нас много. Почему нам не спасти этих людей для сознательной жизни? Я за ударную работу на местах!

Никто из потрясенных слушателей не успел отблагодарить оратора за откровение. Чудесная неожиданность пригвоздила их к месту: вернувшийся к жизни Промежуткес молниеносно захватил в свои цепкие пальцы три напряженных комсомольских руки:

— Этот толстовский повар не человек — этот повар не человек, а коммунальная услуга…

— Вы живы? — воскликнула Маруся.

Фотограф бросился на колени перед матросской койкой…

— Что такое жизнь? — Смерть, — ответил юноша. — Что такое смерть? — Самозащита. Что такое я? — Притворный жук.

Он снова откинулся на жесткие подушки, окутавшись непроницаемой бледностью.

За дверьми каюты послышались топот и шум голосов.

— Мы здесь! — с деланной беспечностью откликнулся фотограф.

Дверь со стоном распахнулась, и каюта наполнилась патером Фабрицием.

— Войдите, — сказал Василий, принимая безотносительную позу.

— Каптен, э гав гау гув дзи гва эх-ух, гав дзи гав! — жалобно прошептало духовенство.

— Капитан просит вас на палубу, — перевел Петров. Молниеносно закрыв собрание, они выскочили на вольный воздух. Итальянец был на юте. Вокруг него, в свете остроконечной луны, изгибался Роберт. Патер Фабриций, по старой привычке, сел на складной стул возле камбуза, оскверненного вегетарианцем. Итальянец, завидев друзей, горделиво переступил с ноги на ногу. Роль переводчика взял на себя Роберт Поотс:

— Я прошу вас, — начал он за капитана, — принять во внимание, что сегодня — ваше боевое крещение. Мы соответственно освятим его ромом, клянусь бородой того турка!

— Мы уже говорили об этом, капитан, — выступил Василий, — мы в вашем распоряжении.

— У меня очень зоркие глаза, капитан, — подхватила Маруся, — я вижу, как кошка, и хотела бы быть этим, как его…

— Марсовым, — объяснил Опанас.

— О! — явственно одобрил через Роберта итальянец. — Подумать только — марсовым.

Но Маруся уже взбиралась по выбленкам[23] на грот-марса-рей[24].

Легонькая фигурка в темной юбке, предусмотрительно сколотой английской булавкой, заставила Барбанегро схватиться за сердце; опершись о нактоуз[25], он застонал: — Боже мой! Она не ведает, что творит! О, Сьюкки!

Сьюкки не успел, по свойственной ему медлительности, прийти в себя, как с марса завопили:

— Жертва не ждет!

— Шлюпка! — взвизгнул Керрозини.

— Есть.

— Боевое крещение! — пробормотал Василий и вместе с Барбанегро грохнулся в шлюпку. Роберт Поотс, стоя на носу, пронзительно засвистал. Под опытной рукой Корсара шлюпка перла прямо на врага… На фелюге, как всплеснутые в отчаянии руки, взметнулся и упал бледный парус. Атавизм кошачьим клубком подкатил к горлу Василия; нечленораздельно и дико завыв, юноша вскочил на загривок контрабандиста…

— Зачем насилие? — остановил его Роберт и, кротко помахивая револьвером перед носом потерпевшего, мягко предложил сдаваться.

— Жертва не ждет! — донесся до них свежий, как барбарис, вопль Маруси.

— Назад, согро di bacco! — взвилась команда итальянца, — назад, e'vero!

— Что же делать?! — озаботился Поотс. — Надо скорее принять товар. Эй, вы! Забыли свое дело, что ли?

Два контрабандиста с мусульманской улыбкой покорности и презрения переложили свой товар в пиратскую шлюпку: горький опыт научил их быстроте и точности, которых так недоставало их беспомощным фелюгам.

— A rivedersi! — грустно кивнул Барбанегро своим жертвам, принимая последнюю коробку. — Я становлюсь стар, друзья мои, — говорил он по-русски, пока шлюпка летела обратно к «Паразиту», — мне становится жаль людей! Я чувствую в своей груди странную ошибку… — Опьяненный Бурдюков с трудом понимал эти простые слова.

Шлюпка была уже в какой-нибудь паре десятков морских саженей от яхты, когда повторная команда капитана натравила ее на новую добычу.

Прекрасная шаланда нетерпеливо, как красавица, раздувающая ноздри, ожидала своих поработителей. Василий, Роберт и Барбанегро настигли ее во мгновенье ока. Остановившись борт о борт, они были поражены веявшими из шаланды спокойствием и тишиной. Бурдюков в запальчивости боевого крещения оттолкнул Роберта Поотса, чтобы вступить на покоренное судно… Достигнув цели, юноша остановился и замер. Никто не препятствовал ему… Глубокое молчанье пахнуло на него запахом огромного поля бессмертников — костлявых цветов провинциальных кладбищ, — словно ароматы незримого тления поднимались с темного дна шаланды! Барбанегро бросился за Василием, но отшатнулся: волосы на голове Корсара встали дыбом, холодный пот брызнул из пор его лица, и в груди он почувствовал жуткое стеснение…

— Да воскреснет бог и расточатся врази его, — пробормотал он, — святая мадонна, я не хотел бы с ним встретиться.

Эта молитва отрезвила Бурдюкова:

— Предрассудок! — бодро воскликнул он, — самообман! Опиум! Мадонны не существует. Это — такая планета, — но пальцы испанца сжали его руку повыше кисти.

— Не в этом дело! — прошипел Корсар. — Дело в том, что пришла наша гибель.

— Откуда вы знаете? — тихо спросил Бурдюков, подпадая под гробовое влияние Корсара.

— Нельзя сказать! — ответил тот, трясясь всем телом, — так погиб Билли Палкой.

Гордость помогла Василию справиться с ужасом:

— Плывите домой, если вы боитесь, а я оста…

— Я останусь с вами! — трагически перебил Корсар, — но это может стоить нам жизни.

Мягко отстранив испанца, Бурдюков прошел в дебри шаланды. Всюду его встречало молчание. Слабый огонек пятой спички осветил узкое пространство, населенное двумя ящиками зловещего и контрабандного покроя. Юноша без труда поднял их и, нагруженный этой легкой добычей, вернулся к Барбанегро; тот, не говоря ни слова, увлек его обратно в шлюпку.

— Что такое? — спросил Роберт Поотс, клацая зубами.

— Спросите у него, — кратко ответил Бурдюков, но Корсар безмолвствовал. Он навалился на румпель, и шлюпка, пущенная Робертом, понеслась к яхте. Достигнув своей резиденции и взойдя на палубу, пираты попали в кольцо вопросов и междометий. Керрозини схватил Роберта за руку и вздрогнул, — она была холодна, как гранитные плиты морга.

— Там, там!.. — лязгнул Роберт и умолк.

Дик Сьюкки бросился к Корсару.

— Летучий голландец! — сказал Эмилио загробным басом.

— Боже, спаси наши души!

Керрозини дико закричал и, казалось, ужасный крик, а не машина понес яхту от проклятого места.

— Полный ход!

… Опанас и Василий подтащили ящики к бизань-мачте, сорвали крышки, и запах тления ударил им в нос. Маруся вскрикнула:

— Мех!

Хлюст ткнул пальцем в ящик, понюхал и изрек:

— Дохлятина.

Ящики были наполнены мертвыми кошками. Керрозини и фотограф подбежали к комсомольцам.

— Dio mio! — завыл капитан в ужасе.

— Трупы! Покойники! — застонал фотограф.

— Капитан! — крикнул подоспевший Роберт. — Капитан, взгляните на корму!

«Летучий голландец», распустив паруса, шел в фордевинде. На расклотах[26] и ноках[27] его рей блистала роса, посеребренная луной. Ночной ветер гнал проклятый корабль прямо на яхту.

Керрозини заметался и бросился на ростры[28]. Лишь Барбанегро не потерял присутствия духа: в груде тросов, кранцев, отпорных крюков и анкерок он рассчитывал найти спасение.

— Лево руля! — гаркнул он.

— Есть лево руля, капитан! — донеслась до него глухая лесть оранжевого штурмана.

Дьявольское судно шло на траверзе. Дик Сьюкки взглянул вбок и зарыдал, не выпуская из рук штурвала.

— Билли Палкой! — вылетело из его пересохшего рта.

— Лево руля! — крикнул Барбанегро из последних сил, не сводя глаз с «Корабля мертвых».

— Есть лево… Билли Палкой!

Над бортом «Летучего голландца» вспыхнул огонь, потом грянул грохот. С шаланды стреляли.

— Там люди! — воскликнул Барбанегро в экстазе удивления. — Это — мстящие контрабандисты!

— Это не «Летучий голландец!» — подхватил Роберт Поотс со слезами счастья на глазах.

Шальная пуля раздробила лампочку у входа в камбуз, и вместе с этим выстрелом на рострах раздался острый, как бритва, крик Хлюста:

— Полундра! Капитан падает!

Керрозини, бегая в поисках убежища, зацепился ногами за рым и кнехт; если бы не рука Василия, он с дальнейшим грохотом низринулся бы в Черное море.

— Mater Dei! — простонал итальянец и, как худое бревно, скатился к ватер-вейсу.

— Вы спасены! — крикнула Маруся, — он — ваш спаситель! — указала она на Василия.

Снова грянуло несколько беспорядочных выстрелов. О сопротивлении нечего было и думать, потому что единственный исправный револьвер завалялся вместе с Фабрицием и Анной Жюри в забаррикадированном ими камбузе. Но Эмилио Барбанегро с помощью Дика увлекал яхту к верному спасению: шаланда отставала, слабый ветер был ей скверным подсобником в погоне. Четкие перемены курса. которые так легко удавались прекрасному «Паразиту», обессилили разбойничье суденышко.

— Пятнадцать румбов, право руля! — прогремела последняя команда Корсара, и нападающие остались далеко позади. Глухой далекий выстрел был их прощальным приветом.

— Переведи, — слабым голосом обратился Керрозини к Роберту Поотсу, покидая отеческие объятия Хлюста: — гадалка предсказала, что все покушения на меня останутся всуе. — Затем он перевел пылающий взор на Бурдюкова. — Юноша, проси чего хочешь!

Бурдюков всем своим напряженным мозгом мгновенно принял радиодепешу из недр коллектива:

— Местком и орган! — потребовал он.

— Что? — перебил в недоумении Роберт Поотс.

— Местком и орган! — властно повторил Василий.

Пираты молчали.

— Да будет так, — сказал, наконец, озадаченный капитан, смутно чувствуя, что падает, как метеор, в темную неизбежность.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ, знающая, что от смешного до страшного — один шаг, а от страшного до смешного — немногим больше

Опасность, подобно пароксизму лихорадки, тихо подкрадывается, когда мы беспечно греемся на солнце.

Троил и Крессида.

Дик Сьюкки брился. Встреча с «Летучим голландцем» подействовала на него освежительно. Страдания и сомнения время от времени искажали его мужественное лицо, но настроение у штурмана было в общем неплохое.

«Вы уже не будете называть меня оранжевым! — думал он. — Я сбрею себя до корня. О, проклятый Роберт, ты у меня почешешься!»

Бритвы хрустели так, будто дикий динозавр грыз тонкие косточки птеродактиля. Блестящие осколки сверкали в красном солнечном луче, проникавшем в каюту сквозь открытый иллюминатор. Пол каюты был плотно усеян стальными лепестками. Издали доносились гнусавые голоса капитана и Анны Жюри, распевавших фашистские псалмы. В дверь осторожно стукнули.

— Войдите, — буркнул штурман, и в каюту вошел фотограф-моменталист.

— Дик! — произнес он тихо, — Дик! Сегодня мы будем грабить еще ближе к русскому берегу.

— Да? — спросил штурман, еще не совсем оправившись от своих непередаваемых словами мечтаний.

— Да, — подчеркнул фотограф, — у берегов моей родины. — Он помолчал и горько добавил: — Ван-Сук говорит, что нам это выгодно.

— Мягко стелет этот Ван-Сук! — поморщился штурман и сломал бритву.

— Да я ничего, Дик! Разве я за этого голландца заступаюсь? Наши гости правильно говорят по секрету: «Эксплуататор ваш голландец, и все. Капиталист!»

— Она говорит?

— И она тоже говорит. «Спайки у вас, — говорит, — нет! Вспомните веник»[29].

Дик Сьюкки провел рукой по подбородку; половина бороды в растерзанном виде валялась на полу.

— Правильно! — крякнул Дик. — Какая же тут спайка, если одного с мешком, а другого с револьвером? И про веник — тоже правильно. Я б этого итальянца удавил большим пальцем.

— Говорят, что убить грех, — уныло сказал фотограф.

— Она говорит?

— Нет, не она. Фабриций.

Штурман презрительно вспомнил белое желе, именуемое корабельным священником, и наглое лицо хамелеона…

— Грех? — фыркнул он. — Странно! И кроме того, что такое Фабриций? Буза… И кроме того, убить — грех, а я говорю удавить!

— Все равно, — сказал фотограф, — все равно, помрет.

— Почему помрет? — удивился штурман, — может и не помереть. Бросим, брат, интеллигентные беседы! Итальянец наверху?

— Да. Поет итальянец. Что ж ему еще делать? Вчера опять тошнился.

Оранжевый штурман побагровел и нехорошо выругался.

— Да, что и говорить, — поддержал Петров. — Разве это капитан, если его тошнит?

— Позор! — проревел Дик Сьюкки. — Позор и притон!

Фотограф не выдержал:

— Дик! — прошептал он, стыдливо опуская глаза, — я принес вам одну вещь. Эта вещь — бумага. Вы должны написать о том, как вам плохо живется. — Он вынул из бокового кармана чистую полоску бумаги; Дик поглядел на подарок, как на ядовитую змею. — Это прислала она, — продолжал Петров тоном колыбельной песни: — она говорит, чтобы вы не унывали! Она говорит, что ваше рабство скоро кончится! У нас в кубрике будет висеть большая газета! Вы должны написать туда, что вас мучают. Посмотрите, — кругом жизнь! Кипит ключом! Поют ласточки! Она просила вас сделать это…

Дик Сьюкки, прерывисто дыша, отошел в угол каюты и стал на колени спиной к Петрову.

— Вы будете молиться? — робко спросил фотограф.

— Нет, — ответил штурман дрожащим голосом, — я развязываю свои вещи.

Но консервативные пальцы не слушались велений души. — Помогите мне! — попросил он фотографа, подымаясь с колен. — Вы умеете развязывать двойной брам-шкотовый узел?

В руках Дика дрожал четырехугольный сверток, перетянутый красным ситцевым платком. Великая любовь к человечеству помогла Петрову справиться с замысловатым узлом, заплывшим грязью и салом времени. Пергаментная бумага развернулась и обнажила полуистлевшую желтую книгу без переплета… «Сказки Ганса Христиана Андерсена» — с трудом разобрал Петров английскую надпись на заглавном листе.

Дик Сьюкки нащупал в книге пачку документов и огрызок карандаша.

— Я когда-то водил этим карандашом, — сказал он, вкладывая между страницами чистую полоску бумаги, принесенную фотографом. — Я подумаю и напишу. Мне сорок девятый год! — Штурман снова увязал свои пожитки в платок и положил их на старое место. Фотограф тихо потянул к себе дверь, чтобы выйти на палубу, но тотчас же отскочил: на пороге стоял капитан Керрозини.

«Подслушивал!» — с отчаяньем подумал фотограф.

Итальянец нетвердыми шагами вошел в берлогу своего врага; черные глаза на бледном лице сочились злобой.

Правая рука капитана была зажата в кулак, а ворот куртки разорван. Дик приготовился к прыжку; но, заметив движение его мускулов, капитан криво усмехнулся и четко произнес:

— Штурман, простите меня, я был неправ! Я не умел выбирать себе сторонников. Я только что узнал, что предательство и ложь окружают меня.

Дик Сьюкки часто заморгал глазами, боясь растрогаться. Капитан протянул фотографу белый от напряжения кулак и медленно разжал его, отгибая по одному пальцу. На доверчивой ладони лежала смятая бумажонка.

— Читайте вслух! — приказал он.

Петров нехотя повиновался. Напрягая глаза в наступающих сумерках, он прочел:


«Уважаемый господин Керрозини!

Исходя соками, чтобы когда-нибудь хорошо устроиться, мы не замечаем, как нас обманывают наши хорошие знакомые на каждом шагу. Разве можно за кого-нибудь поручиться, что он не подлец? Я не ручался и я не заинтересован, но если вы хотите знать, кто это — так это вегетарианский повар Анна Жюри! Я бы на него не поставил ни пенса. Он уже сделал свое дело. Я сам видел, как он зашивал смаклерованные деньги в свои штаны. Поверьте мне! Если я не подписываюсь, — это еще ничего не значит.

Один доброжелатель».


— Подлая собака, — прохрипел штурман, оправившись от негодования. — Идем, друзья, повесим его на рее!

Капитан схватил его за рукав:

— Это опасно! Мы ничего не знаем. Всюду враги.

— Что правда — то правда, — гмыкнул Дик, останавливаясь. — Что же делать?

— Надеяться, — застенчиво прошептал фотограф. — Надежда питает, вообще.

Новые друзья молча покинули каюту. Резкий ветер слепил глаза золой догоревшего заката. Неуютное море стонало, как совесть.

— Кто бы мог написать это письмо? — спросил фотограф, зябко подымая воротник куртки.

— О, если бы я мог знать это! — откликнулся капитан. Его терзали предчувствия. Неизвестная бухта, где «Паразит» ожидал ночи, казалась выбитой морем в вековых залежах черной меланхолии. Палуба была пуста.

— О, если бы я знал, кто может нам помочь! — продолжал капитан с опасной страстностью. — Я — жертва интриг! — Природная доверчивость и доброта помешали мне выдвинуться. Секретное благородство происхождения заставляло меня быть несправедливым, но я умею каяться. Если бы даже самый обыкновенный человек протянул мне руку помощи, я бы не побрезговал пожать ее!

— Шалунишка! — сочувственно пробормотал Дик.

Они уже стояли на шканцах, беспомощные и недоумевающие, когда Петров решился произнести вслух:

— Нам всем, кроме предателя, надо устроить общий совет… Вспомните веник.

Керрозини сжал ему пальцы, но не успел ответить, потому что из люка выскочил Роберт Поотс и, сломя голову, пробежал в каюту, где жили пиратские гости. Через несколько секунд напряженной тишины оттуда высыпало все население. У камбуза к ним присоединились священник и Корсар. Грозная группа безмолвно окружила помертвевшего капитана. Следующая секунда, однако, не принесла ему ни смерти, ни плена.

— Лева выпал! — отрапортовал по-русски Роберт Поотс.

— Промежуткес исчез, — отрезал Хохотенко.

Его слова подтвердил лишь жалобный всхлип фотографа. Затем от группы плавно отделился патер Фабриций. Без излишних звуковых эффектов он подошел к борту и проговорил, подымая руки:

— Из моря ты взят и в море отыдеши!

В это время сверкнула синяя молния. Море вспыхнуло, как пуншевая чаша.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ, в которой автор напоминает между строк, что он является лишь рассказчиком правдивой истории и обязан проявить по отношению к своим героям максимум доброты

— Да, нелегко слезает старая кожа, — произнес Каа.

Киплинг. — «Маугли».

— Я ошибочно полагал, что он где-нибудь внизу, — объяснил капитану Роберт. — Мы ищем его уже больше часа. Мои личные предположения носят сбивчивый характер. Постель, которую он покинул, не постлана и смята.

Короткий буйный дождь почти прекратился. Капитан устало вытер лоб рукавом.

— Клянусь громами! — подтвердил Барбанегро слова Роберта. — И я еще дремал после безумной ночи, когда мне сообщили об этом. Не годится допускать катастрофу на корабле, где есть девушка! Мы бродим каждый сам по себе и не знаем, что творится у нас под носом!

— Проследуем в кают-компанию, — предложил капитан.

Когда пираты сбились в кучу под низким кровом салона, капитан дал знак фотографу огласить подметное письмо. Роковой документ, зачитанный в тесном кольце тишины слабым и прочувствованным голосом, произвел на экипаж яхты должное впечатление.

— Я догадываюсь, — сказал Роберт Поотс так тихо, что головы соратников потянулись к нему, как подсолнечники к солнцу, — я подозреваю, что это письмо написал кто-нибудь из находящихся на яхте.

Вздох нетерпеливого разочарования вырвался из груди Хлюста.

— Я оченно подозреваю, что это — ты, Роберт Поотс! — буркнул беспризорный и отошел, чтобы подразнить канарейку, заладившую свою вечернюю песнь.

— Проклятая система невежества и эксплуатации! — задумчиво процедил сквозь зубы Опанас.

Барбанегро, стоявший со скрещенными на груди руками, чуть заметно вздрогнул:

— Скажите членораздельно! — воззвал он к нахохлившемуся Опанасу, — я буду переводить ваши слова с русского берега на английский, как верный лоцман.

— «Есть такое дело!» — горячо подумал юноша. — Проклятая система невежества и эксплуатации! — повторил он громко. — Я говорю.

— Пусть говорит немедленно! — велел Керрозини.

— У нас есть враг, — начал Опанас.

— Тысяча врагов! — подхватил Корсар.

Агитатор повысил голос и, вскарабкавшись на стол, сел по-буддийски:

— У нас есть враг. Цепкий, как паук, он пьет нашу кровь! Обутый и одетый, как принц, сытый, со всеми удобствами, электрифицированный, как морской спрут, он выжимает из нас последний разум!

Пираты с глухим ропотом облепили стол. Их исхудалые лица пылали злобой.

— У нас есть враг! — бесстрашно продолжал Хохотенко, — пользуясь нашей храбростью, он трусливо жиреет в своей норе! Наше невежество в экономических вопросах, наш мелкий эгоизм, наша оторванность от своего класса, — его главный козырь. Наши ссоры между собой облегчают ему его страшное дело. Каждая ссора падает золотой монетой в карман паука! Здесь, у нас, — одна часть населения натравливается на другую, а паук богатеет и вьет себе гнездо в наших густых волосах!

— На рею паука! — дико крикнул, по-русски, капитан Керрозини, вздрагивая всем телом.

Все отхлынули от него в испуганном недоумении.

— На рею Анну Жюри! — заорал Роберт Поотс, невольно поборая своим возгласом общее замешательство.

Агитатор властно поднял руку:

— У вас есть враг. Этот враг — исковеркавшее вас буржуазное общество. Этот враг — голландец Ван-Сук.

В салоне воцарилось каменное молчание. Опанас спокойно слез со стола и, зацепившись полой куртки за край пианино, принялся высвобождаться, неотступно провожаемый ошалелыми глазами пиратов.

— Не has a reason! — внезапно зарычал Дик Сьюкки.

— Он прав! — крикнул Корсар, ударяя себя кулаком в грудь.

Молчание рушилось. Откуда-то из-под пола взлетели, ударяясь крыльями о низкий потолок, слова восстания и протеста. Руки с открытыми ладонями потянулись к Хохотенко.

— Тише! — сказал он, вздергивая брови. На столе, сгорбившись, стоял фотограф. Когда пираты выжидательно умолкли, он взглянул на Опанаса и, надрываясь, спросил:

— Что делать?

— Бороться! — ответил предыдущий оратор из крепких объятий Дика.

Это воззвание приветствовала новая буря. Возвышаясь над ней снеговыми вершинами, патер Фабриций поднял, как святые дары, своего хамелеона.

— Посмотрите на животное! — закричал в экстазе Роберт Поотс.

При электрическом освещении хамелеон, как это иногда с ними случается, отливал красноватым цветом.

Ответа не последовало: внимание пиратов отвлекли странные звуки, напоминавшие трубный стон слона. Они шли из раскрытых дверей, где спиной к публике странно сотрясался Корсар. Маруся, скромно ютившаяся доселе за спиной патера Фабриция, подбежала к испанцу:

— Барбанегро! Что с вами?

— Я плачу, — глухо ответил Эмилио, — прошлое мое гнусно. Я — пират.

— О — нет!

Во мгновение ока Маруся оказалась на столе:

— Товарищи! — звенела она, пронзая сердца пиратов электрическими искрами, — товарищи! Он плачет, потому что он — разбойник! Он думает, что он вне закона! Вы думаете, что вы изгнанники! Это неправда. Товарищи, вы, сами того не соображая, делаете общественно нужное дело!

— Хип-хип ура! — бессмысленно прохрипел штурман.

— Товарищи! — не переставала звенеть Маруся, слезая со стола. — Товарищ! — пролепетала она, гладя уже Корсара по рукаву. — Посмотрите на себя!

— Я — пират! — упрямо сказал испанец.

— Товарищ, пойдем на свежий воздух!

Эмилио повиновался. Они медленно подошли к борту; в потные лбы подул холодный ветер; из кают-компании доносились бодрые возгласы.

— Возьмите это, — прошептала девушка, доставая из-за корсажа маленький хрустящий пакет.

— А что это такое? — спросил испанец дрогнувшим голосом.

— Это — право на жизнь! — Она клюнула его в губы быстрым поцелуем и убежала. Он развернул подарок, оказавшийся аккуратно исписанным листком бумаги и при свете угольных лампочек прочитал, глотая рыданья восторга:


Анкета (для заполнения):

Год, число и месяц рождения…

Пол…

Социальное происхождение…

Специальность…

Квалификация…

Национальность…

Что делали до 17-го года…

Что делали после…

Холост или женат…

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ, причем автор предупреждает, что мнения, высказанные в ней — его собственные мнения, и что смеяться над ними иначе, как добрым и товарищеским смехом, он не позволит

Два дня прошли в красноватом тумане, без грабежей, без прибыли, без бурь. Продовольствие истощилось; ели всухомятку. Анна Жюри хворал, окопавшись в теплом хозяйственном мусоре. Пасмурный ветер дышал почему-то острым ароматом гвоздики, и у капитана разболелись зубы. Глухой к окружающей возне, он шагал взад и вперед по капитанскому мостику или таился с тихим визгом в своей каюте. Корсар и Дик Сьюкки сменяли друг друга у руля. Роберт Поотс окончательно покинул машинное отделение, чтобы носиться по всем закоулкам с Сенькой Хлюстом; Юхо Таабо, обойденный общим шумом, дышал в машину, а из каюты для гостей доносился, казалось, ровный механический стрекот — это работал коллективный мозг.

На утро третьего дня Опанас Хохотенко очнулся перед стеной кубрика. Качало. Но всю ширь стены расстилалось, мерцая следами клея, пестрое поле деятельности; на севере его, то есть наверху, на лазурном фоне, по коему энергично плавали золотые солнца, серебряные луны и червонные звезды, стоял дюжий детина с розовой волосатой грудью; оранжевая рубаха облекала чудовищный торс его с узкой талией, а черные волосы ниспадали на высокое чело… Черепная коробка Опанаса наполнилась той особой теплотой, которая отличает в человеческом сознании явь от сна, и он трезво перечел от доски до доски творение последних сорока восьми часов…

«Красный пират»
Еженедельный орган сознательных мореплавателей
НА СТРАЖЕ
(передовица)

Странная деятельность яхты «Паразит» не может быть не отмечена будущим историком. Ведь борьба с контрабандой есть не что иное, как борьба с экономической контрреволюцией за усиление народного хозяйства! Деклассированный экипаж яхты невольно прилагает все усилия, чтобы помочь возрожденной промышленности Советского Союза. Это глубоко знаменательно! Это доказывает, что историческая необходимость и властный экономический рок ведут даже деклассированный элемент ко дню его сознательного рожденья.

Мы выполняем одну из обязанностей пограничников! Мы не впускаем беспошлинных товаров! Мы проучаем контрабандистов, сдирая с них шкуру за их же товар! Откровенно говоря, контрабанда — временное зло, которое скоро окончится, ибо контрабанда может существовать до тех пор, пока не уничтожены границы! Вывод отсюда ясен, как пуговица. Теперь дальше.

Мы, однако, поступаем хотя и хорошо, но с дурными намерениями, так что все-таки в глубине души мы — социально-опасный элемент! В этом виновата исключительно наша несознательность и рабское воспитание!

Вопрос: Почему мы страдаем? За что боролись? За что мы не спим ночей и убиваем лучшие годы?

Ответ: Чтобы наживался злостный эксплуататор, капиталист Ван-Сук и его приспешники!

Вопрос: Чем он завлек нас?

Ответ: Участием в прибылях! Вот та удочка, на которую пошли массы!

Вопрос: Доколе мы будем терпеть иго тиранов?

Ответ: Долой! Попили нашей кровушки! В наших руках все: машины и труд. Экспроприируйте экспроприаторов! Долой акулу Ван-Сука! Да здравствует сознательный коллектив, идущий через ошибки к светлому берегу!

«К ответу!»

Три с лишним месяца мы наводим страх, но кто подсчитал, сколько мы выручили с этого страха? Где учет, где план, кто бухгалтер?

Что такое заработок? — Данные! Что такое данные? — Четыре единицы за ночь (в среднем). Что такое девяносто кровных ночей? — Это триста шестьдесят полноценных единиц! В каждой единице не менее 3–4 пудов товара! Итого 3 1/2, помноженные на 360! Равняется 1.260 пудам! Один фунт, по минимальному контрабандному набору, — 5 р. 80 к. Итого 40 х 1.260 = 50.400 фунтам! 5.80 х 50.400 = 292.320 рублей!

Эта цифра — стоимость нашей продукции!

Расходы: вегетарианский прокорм, стоимость горючего, содержание берегового представительства, расход по ажиотажу ни в коем разе не могут превышать 92.320 рублей!

Пусть даже так, но где же остаток? Где чистый доход в 200.000 руб.?!

Требуйте раздела, пока не поздно! Требуйте расчета у главарей! Не давайте себя одурманить подачкой, которую богач, мерзавец, сукин сын, капиталист, прохвост Ван-Сук бросает со своего роскошного стола! Эксплуататоров — к отчету! Поработителей — к стенке!

Лева Промежуткес.

(Эта статья найдена под подушкой безвременно погибшего товарища).

«Свободная трибуна»

Одернуть зарвавшегося!

Я много страдал. Меня обижали. Я езжу очень давно на разных пароходах и все забыл, но начальство всегда кровавое и незаконнорожденное. На этой яхте «Паразит» меня мучили юзинем[30] и револьвером, но теперь все прошло. Я только хочу есть. Хочу есть! Хочу есть! Хочу есть! Пусть погибнет притон трезвости, который у нас в камбузе! Я хочу мяса! Нас обманывают! Овощи человеку нельзя есть! Да здравствует новая жизнь!

«Утренняя птичка» (перевел фот. Петров).

«Предатель, какой есть»

Некоторые, будучи неприспособленны к труду и развратны, любят зарабатывать легкую наживу. Они продают своих товарищей, которых сами ломаной подметки не стоят. Пусть они увидят себя здесь, как в зеркале, и пусть они знают, что близится час расплаты и возмездия.

Список провокатора будет опубликован в следующем номере «Красного Пирата»; пока мы сохраняем грозное молчание.

«Красное око»

«Поп, как таковой, или опиум для народа с хамелеоном»

Поп, конечно, толстый и такой ленивый, что от него даже пахнет свиным молоком. Всю жизнь он сидит и жиреет в машинном отделении на складном стуле и время от времени выходит обманывать народ, а пользы от него столько же, сколько от разноцветного хамелеона — одно счастье, что не гадит. Наверно, он человек ничего себе, только совращенный. Видно, что он простой, необразованный дядя и влип в собственную несознательность. Раньше он был повар, даже с мясом, а сейчас топнет в вековой лжи. Нужно, пока не поздно, вытащить его, и пусть займется честным трудом.

«Не узнать»

НЕКРОЛОГ

В ночь на пятницу неизвестная случайность или неосторожное обращение унесли от нас тов. Промежуткеса. Мы не выяснили, кто он и откуда, и погиб он также на стороне, невидимо для глаз. Был он словно кустарь-одиночка; в поступках его проглядывал индивидуализм, но мы тоже совершили ошибку — надо было бережней относиться к неустойчивому элементу, стремящемуся стать сознательным. Но, по всей вероятности, был он хороший товарищ и подающий надежды экономист. Последние дни он провел в беспамятстве, а в минуту просветления назвал свою болезнь «жукизмом». Но что бы это ни было — это козни старого мира, который, погибая, старается подтачивать слабейших из нас, хотя бы изнутри. Да будет тебе, дорогой Лева, море пухом!

«Литературный отдел»
КАК МЫ ОТРЕЗАЛИ ТУРКУ БОРОДУ
Пиратская новелла

Тогда мы ходили к Батуму.

Ночь висела над морем, безмятежно опираясь на смутное кольцо горизонта. Лиловая луна затмевала недосягаемые золотушные звезды. На ноках крюйс-бом-брам-рей и фор-трисель-гафелях[31] вспыхивали призрачные огни святого Эльма.

Стояла трогательная элегическая тишина и поздний час черного бокала, когда мысли похожи на фока-топенант[32] и копыто тяжеловоза. Романтическое молчанье шло на бесшумных крыльях, и с ним приплывали миражи далекой, как итальянское сирокко, юности. Кофель-бугель![33]

— Сегодняшняя работа окончена, — думал я, привалившись на гакаборт: «Шесть фелюг, иол[34] и шаланда. Ио-хо-хо, неплохая добыча! О, счастливый сын Альбиноса! Море и ветер. Покой и море».

Я зорко глядел в морской простор. Его озаряла луна. Было… пустынно… Но нет. Не далее, как в пяти кабельтовах. Зачем? О, девятая… Кто вышел так поздно в открытое море? Чье трусливое сердце бьется под дырявым рангоутом утлого суденышка? Жертва не ждет!

О, мы не дремлем! С потушенными огнями, как орел, мы настигаем, хватаем, пленяем, н… это была неплохая награда за бессонную ночь: безумец, он вез в нашу пасть дорогое сукно, духи и прочие и прочие товары!

— Кто здесь, о несчастный, ответствуй мне! — вскричал я.

Но молчание было мне ответом, неслышным шагом пересекали небосвод звезды, катилась луна. Ужас и страх… Страх и ужас отняли язык у негодяев. Двое из них забились под корму, и только трусливый щелк зубов, да тусклое поблескивание глаз слышались оттуда. Смесь жалости и сострадания узкой змеей уже начали пробираться в мое сердце, но старик, трясущийся под хромой мачтой, блеском стали отогнал ее (жалость). В его руке сверкал и переливался дамасский клинок.

Я отразил атаку безумца. С кошачьей ловкостью я ударил его запрещенным приемом — ногой в живот — и он переломился, как бизань-мачта в бурю, когда у нее не зарифлены крюйс-брамсель и крюйсель[35] и борода его опустилась до гика[36], как сигнал «терплю бедствие».

И в эту страшную минуту безумец разжал от боли пальцы, и ножницы (слушайте, слушайте) звякнули гулко на дно фелюги. Романтика! Ха-ха! Дамасский клинок.

Я поднял этот коварный инструмент и, зловеще щелкнув ими, трижды потряс ехидного старика за слабую грудь, а затем во славу Аллаха и «Паразита» артистически отхватил ему бороду.

— Клянусь твоей бородой, незаконнорожденная мокрица! — над морем прогремела ужасная клятва, и ей ответствовал укоризненный взгляд патера, стоящего на подзоре[37].

Доблестные друзья уже дотаскивали товары и несколько звезд погасло — следы рассвета шествовали по далекому небу.

«Роковое сердце»
Стихотворение

Вился, вился серебристый тополь

Над моей пытливой головой,

До пиратской жизни я дотопал

Своею собственной ногой.

Ну и что ж? Вот это — да! Пожалуй,

Скажете: как странно это все!

Как же так без грусти и без жалоб

Он ушел от городов и сел?

Ничего! Со мною столько солнца,

А погибну ежели, не плачь!

Это значит, сердце комсомольца

Завернули в огненный кумач.

Василий Бурдюков


«Когда же будут шайки?»

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ, которой, как человеку, ничто человеческое не чуждо, которая жаждет счастья, играет с огнем, гонится за тысячей зайцев, ходит по косогору — и побеждает

— Доверь мне тайну твоего рождения, говори!

— Соммерсет… я — дофин!

Джим и я вытаращили глаза от изумления.

— Кто? — переспросил герцог.

— Да, мой друг, это — правда… Ты видишь перед собой в настоящий момент несчастного пропавшего дофина, Людовика XVI, сына Людовика XVI и Марии-Антуанетты!

— Ты? в твои годы? Ну, нет! Ты, может быть, Карл Великий; тебе, по крайней мере, шестьсот или семьсот лет!

— Горе сделало это, Соммерсет, горе! Заботы преждевременно убелили сединой мою бороду; от горя образовалась у меня эта лысина! Да, джентльмены, вы видите пред собой в лохмотьях и нищете странствующего, изгнанного, презираемого и страждущего короля Франции!

М. Твен. — «Геккельбери Финн».

Пираты, за исключением повара и Гроба, еще толпились у стенной газеты, смакуя каждое слово, когда к ним неслышно подошел капитан. Зубная боль только что прекратилась, и капитану казалось, что во рту его расцветает весна. Уютно поздоровавшись и не переставая милостиво улыбаться, он зачитал про себя английский текст газеты; живописная группа морских разбойников напряженно следила за выражением его лица; вдруг капитан побледнел и вцепился в собственные плечи длинными ногтями скрещенных рук: заметка о предателе вернула ему память.

— Завтра казнь! — воскликнул капитан, кровожадно всасывая нижнюю губу.

Никто не ответил. Эмилио Барбанегро успокоительно обнял его. Итальянец чуть дернулся, как птичка в руках змеи, — и затих.

— Нас ждут дела, Титто! — мягко сказал Корсар в почтительной тишине, — Не давай воли страстям, когда слово принадлежит рассудку. Народное правосудие — выше мести!

— И всему свое время! — звучно подтвердил Хохотенко. — Переведите ему повежливее, чтобы он шел в нашу каюту, — ему хотят открыть тайну.

Ошеломленный итальянец, легонько подталкиваемый сзади фотографом и Хлюстом, проследовал в каюту для гостей. Здесь его поразила приятная неожиданность: за столиком, заваленным бумагой, сидела, приветливо улыбаясь, Маруся.

— Садитесь! — предложил Опанас, — сейчас вам откроют тайну… Сообразуясь с психологией! — бросил он Марусе быстрым шепотом, когда капитан сел. Маруся откашлялась:

— Я имею нечто вам сообщить, — начала она, — и, быть может, поздравить вас. На этом корабле есть законные наследники многомиллионного состояния. Весьма вероятно, что вы — одни из них.

Керрозини дернулся, как ужаленный электрическим током, хотя фотограф не успел еще перевести ему Марусиных слов. Девушка спокойно продолжала:

— Знайте, что пролетариат — самый богатый и могущественный класс на земле! Естественные богатства земли, которые никогда не выходили за пределы ее атмосферы, целыми тысячелетиями сохранялись для сознательного пролетариата! Злые самозванцы — буржуазия и интеллигенция — скрывали это от вас, пользуясь вашей несознательностью… Вот — наша тайна, которую мы собирались открыть вам. Откройте же нам теперь свою!

— Увы, я аристократ, — неуверенно ответил бледный, как смерть, итальянец.

— Товарищ Керрозини! — взволнованно продолжала Маруся, — до нас дошли слухи, что вы — не то, за что себя выдаете! Вы, из скромности, называете себя сыном презренного класса и подонком общества! Довольно, сэр! Откройтесь нам, как равный равным, н не бойтесь быть дурно понятым!

— Я — бедный итальянец! — простонал капитан и тотчас же в испуге откинулся на спинку кресла: от толпы, окаймлявшей сцену, отделился, сверкая глазами, Сенька Хлюст.

— Это неправда, чучело! — сказал он, глядя прямо в лоб Керрозини. Толпа зашевелилась. Фотограф деликатно перевел слова беспризорного их жертве.

— Это — неправда, байстрюк! — прохрипел, по-английски, капитан.

— Довольно переводить! — крикнула Маруся. — Вы понимаете по-русски! Неважно, к какой национальности вы принадлежите, но свободному владыке земли незачем больше лгать! Избранное общество, от которого вы отошли, исковерканный жизнью, прощает вас и возвращает вам ваши богатства!

— Между прочим, ты — русский, Титто! — с ласковой печалью подтвердил Корсар. Капитан корчился в кресле, закрыв лицо руками. Из его горла вылетали сухие рыданья, напоминавшие звуки колотушки ночного сторожа на пустынной улице русского провинциального городка. Бурдюков помог Керрозини встать и перейти в кресло, стоявшее у стола.

— Заполните анкету, — сочувственно буркнул Опанас. Маруся положила перед несчастным аккуратно разграфленный лист бумаги. Капитан поднял желтое лицо. Оно светилось чистотой…

— Я — мещанин города Бердянска, Борис Семенович Долинский, коммивояжер, — сказал он спокойно.

В каюте воцарилась тишина уважения. Капитан все так же спокойно обслюнявил химический карандаш и склонился над анкетой.

Вдруг Эмилио Барбанегро гулко ударил себя кулаком в грудь.

— Нет! — крикнул он с такой силой, что движение воздуха едва не сбило с ног Хлюста. Маруся испуганно сложила руки под подбородком.

— Я! — крикнул Корсар еще громче, — не могу жить половинчатой ложью, когда даже эта сухопутная грымза находит в себе мужество сознаться! Братья! Я не родился больше среди боя быков! Кипарисы не качали больше головой над моей колыбелью в городе Барселоне, в доме № п на улице св. Магдалины!

Он вырвал из-за пазухи длинную смятую бумажку и поднял ее над головой:

— Вот моя анкета! Вот мой дом родной… Вот качусь я в санках по горе крутой… Я — Емельян Чернобородов, недостойный сын волжского грузчика! 12 лет я научился читать и в пятнадцать убежал к индейцам! Жизнь моя прошла в кривляньи перед самим собой! Я был несознателен, женщины меня не любили. Теперь жизнь принадлежит мне!

— Дядя! — пронзительно вскрикнул Бурдюков, бросаясь на грудь к Корсару. — Значит, ты — мой погибший дядя! Отец, умирая, рассказывал о тебе!..

Фотограф заплакал, отвернувшись вполоборота, как плачут старухи. Дрожа и всхлипывая, он не забыл, однако, перевести все происходящее Дику Сьюкки.

— Гип-ура! — проревел, наконец, этот истый сын Альбиона на языке родных буков. — Да здравствует истина! И я проколю бритвой первого, кто осмелится утверждать, что английский матрос не друг русскому грузчику!..

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ (А) таинственная постольку-поскольку, но в общем понятная с точки зрения логического хода вещей

Грязный кулек из-под абрикосов подкатился к лестнице и замер. На самой середине двора поднялась гибкая пыль, шипя и раскачиваясь, как танцующая змея факира. Пустынные нефтяные озера подернулись перламутром.

— Грязь… Вонь… Окурки… — говорило, ни к кому не обращаясь, узкое решетчатое окно Торгового дома. Овца кашлянула и в двадцатый раз взошла по ступенькам; на правой половине дверей по-прежнему висел огромный ржавый замок.

— Время проходит, — продолжало окно через головы современников (надо думать, оно путало зрительные и слуховые воспоминания в звенящих молекулах стекла)… — Гибель, гибель! Сырость… бумага… паутина… деньги… мыши… клопы… книги… подмышники дамские…

Из каменной расщелины между ступеньками выполз еще теплый и кислый со сна рыженький скорпион; овца с уважением съела его; оборванный замок лязгнул под ветром.

— О, — гей, сволочь! — вспомнило, бледнея, озеро нефти (я не имею другого глагола для передачи его физико-химических чувств). — Брось эти штуки! Аллах акбар! Мы пустим тебе нефть, керосин и масло!..

Кулек из-под абрикосов, облипший со всех сторон сладкой гнилью, вздрогнул. Над караван-сараем пронеслись, очертя голову, влажные сизоворонки; они летели, очевидно, с морской стороны к виноградникам, растущим на склонах Лазистана; над проклятым двором птицы стремительно не сошлись характерами и круто распахнулись: одни в европейскую часть города, другие — по старому пути.

Звеня отвердевшими от пота лохмотьями, в долину смерти вошел Хайрулла-Махмуд-Оглы. Он сел по-турецки на каменной площадке лестницы и подал овце властный знак не говорить ни слова. Из глаз его снова посыпались слезы.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ (Б), в которой яхта «Паразит» выдает еще две из своих капитальных тайн так легко и просто, как гора рождает мышь

Ранним утром, когда на всяком приличном судне бьют склянки (четыре двойных удара), яхта «Паразит» плавно вошла в Бухту пиратов и бросила якорь. Воздух был пасмурен и блестящ, небо заволоклось стеклянной пленкой, и на воде лежала серебряная тень солнца.

— Долой эксплуататоров! Смерть капиталистам! Каждому по потребностям! — ревели восемь вдохновенных глоток. — Даешь — к светлым берегам!

Маруся, шатаясь от нервного утомления, пробралась в камбуз: здесь ее встретил колючий взгляд вегетарианца. За последние дни француз стал похож на старую злую болонку, полную блох и тайных пороков. Он сидел на койке, натягивая на ноги шелковые носки, на полу стоял полураскрытый чемоданчик желтой кожи. Девушка не обратила на него никакого внимания. Она мучилась мыслью, что всеми забыто нечто страшно важное и безотлагательное.

— Ошибка, — томилась она, сжимая виски ледяными пальцами. — Нет, упущение! Снег… Похороны… Сосны… Что такое?

Обессиленная, она покинула кухню и, проплутав еще сколько-то времени, остановилась у входа в машинное отделение.

Муки сознания чудом прекратились. Девушка вспомнила:

— Юхо Таабо!

Гроб сидел спиной к дверям, склоненный за какой-то работой, которую Маруся не могла разглядеть. Разделенный по диагонали бледно-золотым солнечным лучом, он нашептывал, по-русски, тонкую песенку:

Хорошо тому живется,

Кто с молочницей живет!

Молочко он попивает

И с молочницей живет.

— Товарищ Юхо! — робко позвала Маруся. Финн обернулся и осведомился об ее самочувствии чешуйчато-серебристыми глазами.

— Как ваши дела? — ответила она громко вопросом на вопрос.

Гроб неторопливо встал и протянул ей квадратную салфетку красного цвета, усеянную шелковыми, розовыми маргаритками. Одному цветку не хватало нескольких лепестков, а в центре недовышитой тряпки оставалось круглое место для фантазии. Это была работа, над которой он корпел до прихода девушки.

— Почему вы всегда молчите, Таабо? — переспросила, удивленная до слез, Маруся.

Гроб отвернулся и, нагнувшись, поглядел в машину. Девушка всхлипнула и сжала кулаки:

— Не надо плевать в машину, Юхо! Почему вы молчите?

Он сел на складной стул патера Фабриция, профилем к гостье. Стул скрипнул, финн ударил его для прочности кулаком по углу и чисто проговорил:

— Не молчу я вовсе. Это вам кажется только, потому как вы нервного сложения, а что я не разговариваю — это правда.

Гроб искоса перевел на девушку птичий взгляд.

— Если бы я был доктор, — продолжал он, — тогда другое дело. А я мужчина в соку! Что мне в сумасшедшем доме разговаривать, заразу носить? Я за машиной хожу!

Маруся побледнела и расширила синие глаза.

— Вы с нами или против нас?

Таабо загадочно усмехнулся:

— Это — как советский суд рассудит, — я ему верю. Ежели скажет красный суд, что я мужчина дельный — пойду работать. Вот мы с вами и поговорили.

Гроб сжал твердые губы, чтобы больше не разжимать их, и принялся вдевать нитку в иголку. Маруся хотела выскользнуть из машинной спальни, но вдруг остановилась и задрожала. Ее хлестнула но спине струя сиплого шепота. Девушка оглянулась: на полу спокойно пульсировали куски солнца, Юхо Таабо молча вышивал.

— Не замай, погоди! — захлебываясь, сипела невидимка. — Я юбку надену, — он у меня стыдливай! Не замай, товарищ!

— Вы мне говорите? — прошептала Маруся, глотая страх.

— Тебе, тебе! Погоди ужотко, крючок застегну.

Из-за бака с бензином вылезла ражая женщина с голыми бледными руками невообразимой толщины и туманным лицом, которое забывалось в то самое мгновение, когда на него глядели в упор; на ней были надеты только розовая исподняя юбка и грязный лифчик, из которого вырывались шипенье, шуршанье и цоканье животной жизни.

— Прости кочегара! Не замай! — захлебнулась баба, хватая Марусю за руку. — Он краснай у меня, только скромнай! Это я ево спортила. Боится он теперь, что изблюет его жизнь из уст своих!

— Брось, женщина, — тихо сказал финн, не подымая головы от рукоделия.

— Кто вы? — в ужасе спросила Маруся.

— Братьев Бландовых я. Эмигрантка. Молочница. За купца, по темноте своей, замуж вышла. Издох от меня купец-то: так меня бил усердно, что помер, — говорили многие, что я женщина роковая. Потом кочегар этот поволок меня по всем морям. В качестве мужчины я… Вам одной открываюсь!

Она заплакала…

— Я, как Робертушка наш; по-русскому — крестьянка простая, а по-аглицкому — сволочь!..

Вдруг от рыданий, сотрясавших ее тело, грязный лифчик лопнул но шву, и между застежками показалась серорозовая голова какого-то освобожденного чудовища.

— Хамелеон патера Фабриция! — вскрикнула Маруся.

Баба проглотила слезы и вытащила животное на свободу:

— Так то ж я и есть секретно от всех патер Фабриций, — прошептала она, уставясь на девушку полными звериного отчаяния глазами. Маруся недоуменно заглянула в их желтую глубину, перевела взгляд на узкий лоб женщины, на ее острую макушку, на маленькие помятые уши с проколотыми мочками и шаг за шагом восстановила в памяти образ корабельного священника.

— Пойдем, тетка, в женотдел! — бодро сказала она, выдавая внутреннее напряжение лишь легкой дрожью в голосе. — Поговорим. Выясним. Поможем.

Женщина робко оглянулась на своего сожителя: он продолжал молча вышивать салфетку. Тогда она безропотно заплыла за бензинный бак и, накинув на себя белую хламиду, поплелась за Марусей.

— Да здравствует единение! Долой ставленников буржуазии! — ревело заседание в запертом кубрике. Ветер швырял по палубе солнечные мячи. Над турецким берегом с острым визгом кружились испуганные птицы.

— Акулиной меня зовут, — тревожно лепетала молочница, не поспевая за Марусей, — а он — как есть Юхо Таабо, так и есть. Матрос.

Вдруг обе задержались, привлеченные к рулевой рубке странным зрелищем. У нактоуза стояли друг против друга Роберт Поотс и Дик Сьюкки. В протянутых руках механика трепетала клейкая масса зеленоватой грязи, похожая на рвоту больного холерой и дышащая сероводородом. Дик Сьюкки глядел на влажный предмет с выражением детского экстаза: губы его были полураскрыты, а глаза часто моргали. Роберт Поотс что-то произнес, и живая грязь перешла в жадные руки штурмана.

— Братайтесь! — вдруг громко и уныло пролепетала молочница по-английски, взмахивая белыми рукавами.

Маруся с отвращении отпрянула от воскресшего священника.

— Ты чего? — встрепенулась Акулина, сразу же забывая о присутствии Роберта и Дика. — Слышь, девушка? Он ему средство такое дарит, — волосы извести. В турецкой бане кажная собака знает.

Дик Сьюкки между тем пел, приплясывая:

— Гоп! гоп! Эй, литтль бирд, — гоп, гоп!

Гоп! гоп! Эй, литтль птица, — гоп, гоп!

— Да здравствует единение! Каждому по потребностям! Долой капитализм! — ревело заседание, вываливаясь из кубрика на палубу.

— Товарищи! — гремел Чернобородое, потрясая над головами соратников могучим кулаком. — Помните, что мы идем к ним не для того, чтобы соглашаться! Помните, что мы идем требовать от них ответа! Помните, что мы идем взять причитающееся нам по праву! Помните, что мы идем прощаться! Помните, что отныне мы работаем…

— На свой страх и риск! — крикнул капитан.

— Половину прибыли в пользу МОПР'а! — рычали вдохновенные глотки. — Да здравствует общий котел!..

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ, полная таинственности и динамики, но достаточно приличная, чтобы потесниться и дать место небольшому подметному письмецу.

Nihil admirare[38].

Анна Жюри, запершись на крючок в гальюне, трясся, как осиновый лист, в предчувствии самых разнообразных событий. Уже готовый к сухопутному путешествию по цивилизующейся стране, он неожиданно и противоречиво заболел: его тошнило, он страдал неистощимым поносом, голова его кружилась, к горлу подкатывали спазмы, сердце билось, как телячий хвост, а зубы разболелись так, что маленький иллюминатор гальюна казался французу с овчинку, — что, в сущности, соответствовало истинной величине иллюминатора. Нежилое место, озноб и сырость ввели мысли вегетарианца в самое мрачное русло; малейший стук за непрочными гальюнными стенками заставлял, впрочем, Анну Жюри отрываться от этих мыслей, чтоб ухватиться за еще более страшные и печальные. Крики, грохот, песни, визг, лязг уже почти лишили его жизни, когда он уловил отмирающим ухом успокоительное рокотанье моторной шлюпки, отвалившей от яхты… Вегетарианец осторожно открыл дверь, понюхал свежий воздух и, шатаясь, вышел на палубу; моторная шлюпка, нагруженная экипажем «Паразита», спешила к берегу. Оставшиеся отдохнуть Маруся и Хлюст лениво расходились по своим будуарам, а по пятам за Марусей следовали неприлично взбодренные патер и его хамелеон…

Бурдюков, Опанас, Корсар, Роберт Поотс и бывший итальянец взобрались уже на перекат нависшей над бухточкой скалы и бодрым маршем отправились в Трапезонд, дымившийся в стеклянном тумане. Встречный турок с удивлением поглядел на возбужденную группу иностранцев, приподнялся с арбы и, вероятно, испугавшись их воинственного вида, ожесточенно погнал чахлую лошаденку в сторону.

Десять миль, отделявшие бухту, в которой отдыхал «Паразит», от торгового дома Ван-Сук и Сын, пролетели, как сон, под ногами команды. Предвкушая удовольствие узреть разоблаченные рожи эксплуататоров, воинство, предводительствуемое Емелей Чернобородовым, вошло в узкую улочку, население которой в ужасе расшарахалось по мгновенно отверзшимся калиткам.

Воинство завернуло за угол и, не меняя темпа, ринулось к караван-сараю Хайруллы-Махмуд-Оглы.

— Долой эксплуататоров, смерть капиталистам, экспроприаторов — к стенке! — пересохшими губами повторяли Роберт Поотс и Долинский, чтобы во всеоружии встретить капитализм лицом к лицу…

Неожиданное зрелище исторгло из их грудей вопль ярости. Казалось, над караван-сараем пронесся ужасный тайфун… Вывеска Торгового дома валялась на растерзанном дворе, измятая, как заплаканный носовой платок: лужами слез расплывались нефть, керосин и масло… В хаосе разрушения герои еле приметили тощую фигуру турка, державшего в объятьях тихую овцу с пышной шерстью. Глаза турка глядели вверх, глаза овцы блуждали. Фотограф и Роберт бросились в помещение конторы, но споткнулись на пороге: тайфун побывал и здесь. Изломанные столы, превращенные в щепы стулья, бисер счетных косточек перемежались с какими-то изодранными галстуками, подтяжками и подтеками излитых на стены чернил. Вырванная с мясом внутренняя дверь прикрывала трупы конторских книг, ресконтро, записей кредиторов… В глубине натюрморта была начертана мелом на полу матерная фраза на русском языке. Пираты стояли, как пораженные молнией. При виде погрома возбуждение их упало, и языки сковала оскомина похмелья.

— Плакала наша доля, — грустно сказал Роберт. — Как говорил покойник Промежуткес, она была не маленькая.

— Плевать на эту долю, товарищи! — подбодрил Опанас. — Ваша доля будет много лучше! Доля в прибылях только удочка.

— На нее ловятся массы, — кивнул фотограф. — Вот мы и не у дел! И у меня осталась последняя дюжина пластинок.

Чернобородов сжал плечо Бурдюкова так, что у юноши хрустнули кости.

— Знаешь ли ты, о чем я хочу спросить? — сказал Корсар. — Говори прямо, племянник!

Бурдюков вспыхнул и, дернувшись поближе к Опанасу, тихо солгал:

— Не знаю.

Чернобородов отчеканил:

— Я хочу спросить, можете ли вы взять нас с собой в Советскую Россию?

Пираты затаили дыханье на высшей ноте…

— Да или нет?! — выкрикнул Долинский.

— Не ссорьтесь, дети мои! — поспешно вступил Опанас, — поговорим о настоящем.

Капитан пронзительно поглядел на него своим прежним, итальянским взглядом, — но то была лишь агония старого.

— Мы хотим будущего!

— Мы думаем раскаяться и стать честными людьми, — неожиданно заявил Роберт Поотс.

Бурдюков стиснул зубы:

— Вас будут судить, — грубо сказал он, терзаясь жалостью.

Прошла минута отвратительного молчания.

— Хорошо, — просто сказал Долинский.

— Очень хорошо! — преувеличил Корсар. Фотограф радостно высморкался за себя и за Дика Сьюкки.

— Вы слышите? — закричал с опозданием Роберт, розовея от восторга, как утренняя заря, — вы слышите? — Нас будут судить, как честных людей! Нас приглашают судиться! Нас принимают!

— Урра!! — грянули пираты.

Бурдюков облегченно вздохнул:

— Нас тоже будут судить. Поговорим дома. Пошли!

Весело расшвыривая ногами колючки и шишки Торгового дома, пираты тронулись в обратный путь. У ворот караван-сарая их встретил турок с овцой. Бурдюков для вежливости погладил овцу по загривку.

— Селям алейкум, йолдаш, — сказал он сочувственно.

Турок вскинул на Василия красные глаза и слабо ответил на приветствие. Вдруг юноша приметил, что взгляд старика метнулся в сторону, а лоб мгновенно пересекся продольными и поперечными морщинами: сотую долю секунды турок ловил в образовавшуюся сеть жуткое воспоминание; затем глаза его удовлетворенно сузились, а в углах губ залегла жестокая складка; отбросив в сторону овцу, он старческими шажками подбежал к Барбанегро и схватил его за руку.

— Мошенник! — закричал турок, подпрыгивая, как на сковородке, — мошенник! Отдай мне мою бороду!

— Он просит вас отдать ему его бороду! — поспешно перевел с турецкого фотограф, — это, вероятно, тот турок!

Лицо Эмилио покрылось испариной; он отер ее тыльной стороной ладони и залился краской, как девятилетний мальчишка, уличенный на месте преступления. Вдруг капитан заслонил его от кредитора своим коротконогим телом:

— Борода — у меня, — сказал он, не сморгнув. — Она валяется у меня на пароходе.

Турок затрясся в новом пароксизме злобы…

— Я буду переводить! — страдальчески шепнул фотограф, — я буду переводить эту интересную сцену!

— Иншаллах! — кричал Хайрулла-Махмуд-Оглы, воздевая к небу дряхлые руки. — Уаллах! Я нищ и стар, и дом мой разрушен до основания… Соплеменники мои снесли с лица земли лавочку нечестивцев, а меня за попустительство отдали на произвол судьбы. О Аллах! Свято выполнял я прежде намаз, — и ты послал мне двух ангелов, шелестевших деньгами, — и ангелы обманули меня! В нищете и старости хранил я единственный залог твоей любви — тридцатилетнюю бороду — священный отросток! Как жену гладил я ее в минуты раздумья и, как жену, щипал ее, сетуя на врагов! Нечестивцы отняли мою бороду, Уаллах! И ты не поразил их громом! Третий день я ничего не ел, и нет у меня больше перспектив! Вах, Мухаммед! Я стою пред тобой голый на голой земле!..

Голос переводчика прервался от волнения. Бурдюков вплотную подошел к турку и, подпрыгнув, схватил его за локоть:

— Идем к нам, старик!

Хайрулла-Махмуд-Оглы хотел плюнуть в лицо ему, но сдержался. Может быть, светлый огонь в глазах юноши удержал турка от последней ошибки.

— Прости меня, отец! — тихо сказал Корсар, склоняя голову перед владельцем разрушенного караван-сарая. — Прости меня и позволь охранять твою старость!

И Хайрулла-Махмуд не успел опомниться, как его подхватили и повлекли куда-то несколько пар молодых рук.

— Овца моя! — прохрипел он, теряя Аллаха. — Овца!

Фотограф, запахивая на бегу развевающийся пиджачишко, помчался за овцой; она хрипло дышала в углу караван-сарая. Петров взвалил ее себе на плечи и бросился догонять компанию.

В полном боевом порядке пираты двигались к своему плавучему очагу. Бурдюков и Чернобородов несли на скрещенных руках Хайруллу-Махмуд-Оглы. Живот его болтался, как вымя, — и три полицейских чина провожали шествие на почтительном отдалении, беседуя о мудрой политике Кемаль-паши. Десять верст, уже пролетевшие сегодня, как сон, под ногами пиратов, повторились с обратными подробностями.

— Нах хаузе! Нах хаузе! — пел Роберт Поотс в такт шагам, —

От пыльных лагерей!

Нах параход! Нах «Паразит»!

Ничто нам не грозит!

Но яхта встретила их гробовым молчанием и странными новостями: у борта ходил на цепи Анна Жюри в белом костюме и с чемоданчиком в руках. Юхо Таабо подтянул шлюпку и, ничему не удивляясь, усадил турка на дек, скрестив ему по-портновски обмякшие ноги. Овца уселась рядом со своим хозяином, встряхнув оборки пышной шерсти.

— Откуда у нас такая новая цепь? — весело спросил капитан н скомандовал: — На заседание!

Маруся молча протянула ему большой пакет, в котором оказались старые клетчатые штаны вегетарианца. Хлюст, с присущей ему сдержанностью манер и мрачным аристократизмом, присовокупил к пакету исписанную четвертушку бумаги. Это было подметное письмо, найденное отцом Фабрицием, Оно было написано по-русски, карандашом, и содержание его было ужасно:


«Вы продолжаете греть змею! Чтоб я так жил! Во-первых: вышеуказанный Анна Жюри не француз, во-вторых: тот же Анна Жюри — русский, и фамилия его Павел Чичиков. Он убежал в прошлом декабре месяце от советского учреждения, где был кассиром. То, что он продал „Паразит“ и вашим и нашим, вы уже пока знаете.

С тов. приветом жмет вам руки Лев Промежуткес.

Р. S. Между прочим, я жив».


Анна Жюри позеленел, как ящерица, и заметался на цепи. Из уст его вырвалось скверное французское ругательство… он пробормотал по-английски:

— О, будь трижды проклято мое вегетарианство! Не будь я толстовцем, я раздавил бы этого мозгляка, клевещущего на моих родителей! Подумать только, чтоб мой папа носил эту позорную фамилию Чичиков!

— Довольно, Анна! — строго сказал Долинский, — мы не верим вам. Отойдите от нас.

Вегетарианец прижал к сердцу бледные, как алебастр, руки.

— Клянусь Гавром и святым Николаем…

— Довольно, Анна! — звенящим, как сталь, голосом произнес Корсар Чернобородов. — Клянусь моей бородой, узнаешь ли ты эти штаны?

Павел Чичиков бросил взгляд на свои клетчатые брюки, в поясе которых были зашиты сребреники. Последние красящие вещества сошли с лица его, как снег под весенним солнцем; в ужасе лязгнули его коленные чашки, и обморок ли, смерть ли дали ему короткое ли, долгое ли успокоение.

— Унесите предателя! — гордо и брезгливо сказал капитан. Глаза его скользнули по безмятежному горизонту. Спокойствие было разлито в природе, и маслянистую гладь моря еле морщил легкий зефир. Долинский задумчиво подошел к Корсару, положил ему руку на сердце, постоял в такой позе около минуты и затем упал к нему на грудь.

— Братишка! — завизжал он, — товарищ настоящий капитан, пожми мне руку!

Черная борода Емели скрыла позор бывшего капитана, отрекшегося от власти. Слабая улыбка сожаления и гордости чуть передернула приволжские губы; он пригладил сбившийся итальянский чуб друга и проговорил веско:

— Мятежный дух! Что заставило тебя колебаться и выбирать путь наибольшего сопротивления? Какие экономические силы изменили твой жизненный рейс? Покрыто это мраком, но пелена опиума уже сползает с лица тайны… Бедная душа, ты устала сдерживать свои рефлексы!

— О, Эмилио! — как ветерок, прошептала Маруся. — Я всю жизнь ждала тебя! — И она упала на левую сторону его груди…

— Приди ко мне, дочь земли, — пробормотал растроганный Корсар, — в сущности, солнце тропиков высушило мои глаза, но мы будем идти в ногу с веком!

— Готово! — сказал фотограф. — Если меня не обманывает профинтуиция, — это будет мой коронный снимок. — Он защелкнул кассету и на обороте надписал:

Яхта «Паразит» 154. Сцена братания.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Все хорошо, что хорошо кончается.

Шекспир.

В эту ночь никто не ложился спать. Разговаривали отдельными группами на шканцах, на рострах, на деке, в кают-салоне и в машинном отделении. В трюме пререкались последними словами господь бог и Анна Жюри (Павел Чичиков): в темном заключении у них не было даже игральных карт. Около полуночи произошел акт сбрасывания чадры. Юхо Таабо сам привел на людную палубу патера Фабриция и, не произнеся ни слова, снял с него священническое облачение, под которым оказались пестрая ситцевая юбка и толстовка, наспех сколотая из двух блуз фотографа.

— Дорогу работнице! — пронесся по палубе мощный клич, потому что все пираты были уже предупреждены Марусей.

После этого Гроб присоединился к компании, т. е. сел на борт и, попросив жестами у Роберта его гребенку, принялся наигрывать на ней народные финские песни. В знак сочувствия Марусе на палубе устроили уютный полумрак. Ровно в полночь Акулина, Хлюст и Хамелеон сошли на берег за провизией; быстро разыскав в Турции ночной вертеп, они вернулись, нагруженные бараниной и красным перцем. Хайрулла-Махмуд-Оглы продолжал спать, обняв овцу и положив ей голову на плечо. Пока молочница стряпала в камбузе поздний обед, Хлюст грелся в первых лучах Дика Сьюкки: лицо штурмана, освобожденное от векового гнета рыжей английской щетины, уже взошло на востоке палубы; статный и крепкий, с красными волосами, расчесанными на косой пробор, и трубкой в зубах, штурман повел беседу с беспризорным, тем откровеннее, что они говорили на разных языках:

Дик Сьюкки (по-английски). Теперь у нас одно дело — расплеваться с пиратством и зажить честным трудом.

Хлюст (по-русски). Били палкой! Потому какая, к примеру, здесь жисть? Мильтонов нет, добра — по горло. А куда пойти, кому загнать?

(Порыв ветра).

Дик Сьюкки (горделиво гладя подбородок). Я всегда знал, что люди братья. Только один брат хороший, а другой кровавый — незаконнорожденный.

Xлюст. Спасибо. Не нужно мне. У тебя у самого денег мало, а меня Опанас обещал на работу поставить.

(Легкий молочный туман стелется над морем. С ноков рей падают тяжелые капли росы. Поскрипывают снасти. Мягко рокочет море. Из кубрика доносится женственный кашель Роберта Поотса).

Дик Сьюкки. В Советской стране нас будут судить, но у меня есть пролетарское происхождение… Только передать мне его некому: детей у меня нет.

(Радостно бьют склянки).

Хлюст (кашляет).

Дик Сьюкки (со сладкой горечью). Билли Палкой! Вот идут истинный капитан и его невеста.

(Из-за фок-мачты показываются Корсар и Маруся. Они идут, прижавшись друг к другу, и дышат в такт дыханию моря. Падучая звезда на мгновенье освещает влюбленных).

Корсар. Любовь моя!..

(В трюме лязгают цепи).

Маруся (вздрагивает).

Корсар. Не бойся, дитя! Если бы совесть… (проходят).

Дик Сьюкки (вполголоса, лирически):

Тари-ра-рам, увы, увы,

Эй хум ту хев хеп хеп!

(Из светлого квадрата кают-компании выходит Долинский).

Дик Сьюкки.

Красотка Мэри для меня

Варила б суп и хлеб…

Хлюст. Брось, Сьюкки, тоску наводишь!

Долинский. Друзья, кто тут?

(Молчание. Слышно, как присутствующие обрастают идеологией).

Долинский. Товарищи, кто тут?

(Порыв ветра).

Голоса. Это мы… Это мы… Это мы…

(Лязг цепей).

Долинский. Чичикова кормили?

Акулина и Хамелеон (подымаются из люка со свечой и миской, при чем дрожащее пламя озаряет Бурдюкова и Опанаса, сидящих на кнехтах). Я, надысь, ему бараньи обрезки носила. Наш обед когда ишшо поспеет, а предатель уже жрамши! Дела-а!

Бурдюков. Ел мясо?

Акулина. А го как же? С костями сожрал!

Опанас (отрывисто). Лицемерие буржуазной культуры!

Долинский. Друзья и товарищи… Что делать с Анной?

(Пауза).

Голос Корсара. Высадить на необитаемый остров!

(У борта возникает Роберт Поотс).

Роберт Поотс. Мы догадываемся…

(Ироническое молчание).

Бурдюков (громко). Советский растратчик подлежит советскому суду.

Корсар (подходит с Марусей). Требую, как милости, последнего возлияния старой романтике!

(Общий ропот. Утренний бриз гасит свечу).

Опанас (про себя, с Гамлетовской рассудительностью, как бы мелодекламируя). — Предположим, он уже отсидел… Предположим, он уже вышел… В заключении он тачал сапоги и лепил для продажи ожерелья из черного хлеба… Этим легким трудом он скопил себе деньги в сберегательной кассе ардома… Вот он снова вступает на службу… и снова… растратил…

Акулина. А беспременно!

Опанас. Грязь и накинь старого мира нам не нужны! Старой романтике мы отдадим охвостье прошлого… (повышает голос): Бери его, Корсар — он твой!

Корсар. Мы высадим его на близлежащий необитаемый остров. Мы дадим ему воды, сухарей и пороху. Пусть живет!

Маруся. Милый!.. Есть ли острова на Черном море?

Корсар. О! Хм-м…

Роберт Поотс (возникая сбоку). Я полагаю, что остров — это кусок материка, окруженный со всех сторон водной пучиной.

(Рассвет. На грот-мачте вспыхивает розовый огонек зари. Туман падает, как парус. Бьют склянки. Блеет овца).

Старый турок (во сне). Алля, илль ля ла, вах Магомет рассуль алля! (просыпаясь) Тьфу! Маруся. С добрым утром. Турок (овце). Вах-вах, мамаджан! Льель-лья! Корсар. Поднять якоря!

Маруся. Милый…

(Суета отплытия. Перемена мест слагаемых. Яхта крейсирует в пяти кабельтовых от берега. Прибрежные скалы сбрасывают утреннюю дымку).

Голос фотографа (сверху.) Остров на правом галсе!

Корсар (с мостика). Необитаемый?

Голос фотографа. В этом роде.

Корсар. Стоп!

(Яхта останавливается неподалеку от каменного островка, окруженного водой).

Корсар. Ввести преступника!

Дик Сьюкки и Хлюст (на разных языках). Билли Палкой!

(Выводят из люка помертвелого от страха узника. Глаза его блуждают по нокам рей и, не найдя веревки, закрываются).

Корсар. Позвать кузнеца!

(Смятение).

Корсар. Расковать мерзавца!

(Двойное смятение).

Юхо Таабо (медленно подымается из машинного отделения). Я тебя заковывал, я тебя и раскую. (Спускает Чичикова с цепи и возвращается к себе домой).

Хлюст. Издеваться-то будем или нет?

Чичиков (трясясь). Дя-деньки-и, не буду! Дядень-ки-и, православные! Чтоб мне на том свете ни отца, ни матери!..

Долинский (произрастая из кубрика, где созревал для новой жизни). Довольно, Анна!

Корсар. Вас ожидает одиночество. В мире и молчании обдумайте содеянное вами. Разводите огород, копайте землю. Некоторые, как я читал, питались неплохо. Не мстить мы вам хотим, а исправить вас… Вот — остров, на котором вы окончите свои дни, если только встречная фелюга не подберет вас уже возрожденного для общества. Это — прелестный уголок. Сейте бобы, одевайтесь шерстью животных, размышляйте, купайтесь… Читайте книгу природы.

Чичиков (мечется в ужасе). Я н-не ум-мею п-пла-вать.

Фотограф. Анна, Анечка!.. Я умоляю вас, спокойно!

Долинский. Мы учли это, Анна!

Корсар. Шлюпку! Припасы!

(Роберт Поотс приносит из камбуза сухари в полотняном мешке и анкерок с водой. Дик Сьюкки за шиворот спускает и шлюпку хрипящего в припадке Чичикова. Хлюст садится вместе с ними, все угрюмо молчат).

Фотограф (глотая рыданья, защелкивает кассету). Готово. Кажется, передержал.

Корсар (Марусе). Принеси, котик, из моей каюты порох! На полочке справа, знаешь? В баночке из-под кофе.

(Маруся вихрем проносится в каюту капитана и обратно на капитанский мостик. Сьюкки принимает порох. Шлюпка отчаливает. Все взгляды устремлены на скалу. Вскоре Дик и Хлюст довозят пленника до места его успокоения. Шлюпка пускается в обратный путь).

Крик Чичикова. К-карраул!

Корсар (задумчиво). Бедный Павел!

Маруся. Не волнуйся, кися!

Долинский (игнорируя). Друзья и товарищи! Славный «Паразит» избавился от бесславного паразита.

Все (восторженно). Долой!

(Возвращается шлюпка).

Хлюст и Дик Сьюкки (вместе). Билли Палкой! (уходят, раскачиваясь, в рулевую рубку).

Корсар. Вперед! (Стучит машина. Яхта продолжает путь).

Бурдюков (с дикой энергией). Назовем же яхту новым именем!

Крики. «Первомай»! «Электрон»! «Витебск»! «Красная стрела»! «Смерть капитализму»! «Демьян Бедный»! «Маруся»!

Маруся. «Новобыт»!

Все. Урра! Есть!! «Новобыт»!!!

Акулина (выбегает из камбуза). Батюшки, соль-то забыли! И-и! Как же это он сухарь-то без соли?..

(Секунда гробового молчания).

Корсар (грустно, но веско). А он его и несоленого.

Новые крики. Урра!!! «Новобыт»!!!

Забытый голос (мягко). Ура!

(Все оборачиваются и, ахнув, в суеверном ужасе пятятся назад; Роберт убегает в кают-компанию. Те же и Лева Промежуткес).

Лева Промежуткес. Голосую за «Новобыт».

(Тишина, шепот Маруси — «Молчи, не волнуйся»).

Лева Промежуткес. Я жил в крупе.

Акулина (всхлипывает).

Лева Промежуткес. Что может стоять? — Мешок. Что может лежать? — Крупа. Что может сидеть? — Лева Промежуткес.

Бурдюков и Опанас (тепло, но робко). Здравствуй, Лева!

Лева Промежуткес. Что такое мысль? — Письмо. Что такое чувство? — Еще одно письмо. Что такое молчание? — Юхо Таабо! (кричит и машинное отделение). Юхо Таабо, я говорю им, что вы — золото!

(Со скалы доносится заглушенный крик: — «карраул!»).

Лева Промежуткес. Слушайте, что я вам скажу. Я-таки был безработным и я-таки играл на пианино в кинематографе. И меня-таки послали в дом отдыха, потому что я — член союза рабис. Слушайте дальше (садится на борт). — В один прекрасный день бедный безработный еврей сидит под пальмой. И слышит, что на скамейке под не пальмой разговаривают девушка и молодой человек. Она говорит, что проехать на лодке в Турцию таки да безопасно, а он говорит, что его выкинут из комсомола. Я говорю себе: «Лева Промежуткес! ты ешь государственный хлеб и ты дышишь советским воздухом, так зачем тебе, чтобы комсомол терпел убыток?» Так я сижу и размышляю, а в это время подходит другой молодой человек и говорит, что у него нет денег на фотографические пластинки. Потом они все вместе уходят в одну комнату. Тут уж я больше не могу терпеть и узнаю от них через подслушивание то, чего они сами не знают. Потом первый молодой человек говорит другому: «Ты — сволочь, ты у меня ее отбиваешь». Другой говорит: «Я тебе дам в морду». Тут я понял, что это два друга и, что, если я им не помогу, то пусть лучше с меня куски мяса падают! Письмо фотографа я тоже видел. А разве мне жалко отдать под пластинки последние два рубля? Я лег себе в лодку под кормой и спокойно лежал, пока не потонул. Так вы меня вытащили. Остальное известно.

Первое письмо помогал мне по-английски Юхо Таабо, второе я сам написал. Я жил в крупе.

(Удаляющийся крик со скалы: — «к-а-р-а-у-л!»).

Лева Промежуткес (сплевывает). Фуй! А если вас интересует мой обморок, так я вам отвечу, как мудрец: Что такое — страдать? — Притворяться. Что такое притворяться? — Страдать. Что такое Лева Промежуткес? — Кустарь-одиночка!

Все (робко и в разнобой). Урра!

Опасливый голос. Может быть, качать его?

Лева Промежуткес. Нет, спасибо. Не обращайте на меня никакого внимания (поворачиваясь к турку). Что это у вас? Овца?

Турок. У-ах!

Лева Промежуткес (присаживается к турку). Вы тоже едете?

Турок. Уээх!

(Овца воркует. Беседа принимает интимный характер. Поскольку яхта идет вперед, все становятся на свои места. Размякшая от слез Акулина вручает Леве своего хамелеона).

Акулина. Я вам тут животное скину, — пущай играется! Как я в патерах ходила, с ним ку-уда сподручней было. А таперича хлопот полон рот…

Хамелеон (овце, бесконечно-малым звуком). Бе-е!..

Овца (грубовато) Кспрст!.. кспрст!..

Корсар. Вперед, вперед! Подать мне мой инструмент!

(Акулина приносит ему гармонику).

Корсар (красуясь на капитанском мостике, играет и поет).

…Рыдала Луиза в саду голубом,

Знала его завтракать в гости,

Но он ей ответил: «На флаге моем

Скрестились берцовые кости!»

Я — гад, я — пират, я — воровка детей,

Я полон гремучего яда!

Что ж, интересуйся судьбою моей,

Но… ах! мне прощенья не надо!

Пауза.

(Из фото-ателье появляется фотограф: в руках у него большая тряпка, на которой корявыми буквами написано «Новобыт»).

Все. Уррра-ра!

(Долинский трижды целуется с фотографом).

Долинский (вытирая губы). Друзья! В этот знаменательный для нас день, я хотел бы вам предложить несколько образцовых слов. Это вполне доброкачественные слова. Когда вы испытаете их на себе, вы даже попросите еще и уверяю вас, что через пять лег они будут стоить втрое дороже!

Голоса. Говори, говори, Керрозини!

Долинский (откашливается). Ге-хррм! Итак, дорогие друзья и подруги! (становится на лестничку, ведущую к капитанскому мостику). Много миллионов лет тому назад люди бегали, как сумасшедшие. Всякому хотелось широко жить, и никто не мог себе этого позволить; тогда все эти первобытные сволочи разделились по внешним признакам, как тигры и коровы. Они сдружились в кучки и стали шептаться по уголкам! Таким методом образовались разные народы. Зачем? Чтобы эксплуатировать! Это было притворство и сплошная интрига! Теперь один народ притворяется, что он итальянец, другой народ, — что он немец. Я тоже притворялся! Я жертва мировых интриг! На самом же деле, как вы знаете, я — коммивояжер.

Суровые голоса. Правильно! Правильно…

Долинский. То, что я сказал, очень ценно (тихо сходит со ступенек и устраивается около овечьей группы. Из кают-компании так же тихо выходит Роберт Поотс: сейчас можно заметить, что лицо его пожелтело и обросло рыжеватой щетиной. Медленными шагами приближается он к капитанскому мостику, опускает голову и скрещивает на груди руки).

Роберт Поотс. Я — фармацевт из Луцка.

(Сочувственное молчание).

Роберт Поотс. Я подарил Дику Сьюкки мазь для бритья.

Суровые голоса. Правильно! правильно! (Роберт садится на борт рядом с Бурдюковым и Опанасом).

Корсар. Вперед, вперед! (играет и поет).

Грот-марса-рей! Скорей! Скорей!

Скачи, мой шкот, среди морей!

Лети, мой пакетбот, вперед!

Нет больше Пиренеев!

Грот-бом-брам-брас! Сейчас, сейчас!

Мой будет короток рассказ:

Пеленгуй на СССР! —

И никаких испанцев.

Р-р-рраз!!!..

Маруся. Милый…

(Разговор комсомольцев).

— Интересно, чем все это кончится? Заварили кашу…

— Выкинут?

— А ты что думаешь? — Свободное дело… исключат без права!..

— Эх, жизнь!.. Один единственный разочек до романтики дорвались!.. Да, так нам и надо!

— Стоп, Васька! А ведь мы как-никак корабль приобрели?

— Приобрели! Наплачешься еще с этаким приобретением! Ворованная вещь, понимаешь? Еще такую переписку заведут по поводу, что закачаешься!..

(Лева Промежуткес подымает голову из недр овечьей группы).

Лева Промежуткес (вдохновенно). Слушайте, товарищи, это такой же «Паразит», как я — Георгий Победоносец!

Опанас и Бурдюков (в один голос). Как, как?

Лева Промежуткес. Потому что этот «Паразит» — таки да «Георгий Победоносец!» При старом режиме он принадлежал РОПИТ'у[39]. Я открыл эту тайну в трюме прежде, чем начал жить в крупе.

(Комсомольцы переглядываются. Волна радости заливает их лица. Роберт Поотс бежит с новостями на капитанский мостик).

Корсар (громким голосом). Уррррра! (Играет и поет с большим ожесточением):

Грот-бом-брам-брас! Сейчас, сейчас!

Мой будет короток рассказ:

Пеленгуй на СССР!

Р-рраз!!!

(Яхта летит. Светло. На теплых волнах играют дельфины).

Бурдюков (кряхтя, становится в позу оратора). Товарищи, мне жжет карман песня, которую вы мне заказали. Она переделана из вашей старой пиратской песни и поется на мотив диких степей Забайкалья.

(Пираты пробуют голоса).

Бурдюков (вытаскивает из кармана листок бумаги, покрытый песней). Начинаем!

Вот — друг угнетенных народов

И всякого сволоча враг,

Емелюшка Чернобородов,

Воинственный, храбрый моряк!

И с нами пойдут, хоть на Мурман,

Герои пиратских легенд — Дик Сьюкки,

наследственный штурман,

И Роберт, наш интеллигент!

И в старенькой белой панаме,

Намыленный мылом ТЭЖЭ,

Гуляет Долинский меж нами,

Сознательный парень уже!

И с хамелеоном в союзе

Молочница — больше не поп,

Баранину жарит в камбузе

И, может быть, режет укрой!

И, полон врожденного слуха,

К родимой машине приник

Товарищ развесистый, Юхо

Таабо — финляндский мужик!

И светит улыбкой прелестной,

Теперь уж от прошлого чист,

Хотя и ленивый, но честный,

Фотограф-моменталист.

А в общем, мы сделали дело,

Разбой помаленьку забыт, —

Так пойте ж, товарищи, смело:

Да здравствует наш «Новобыт»!

Так пойте ж, товарищи, смело:

Да здравствует наш «Новобыт»!

(Звучные голоса сшибаются и крепнут. Организованно шумит море… «Билли Палкой!» — кричит Хлюст. Голубое солнце бьет прямо в грудь. С криком проносится береговая чайка).

Занавес.

Загрузка...