ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ, в которой яхта «Паразит» начинает влиять на окружающую обстановку и, следовательно, живет, а характеры действующих лиц принимают все более причудливые формы

О, посланники божии! питайтесь яствами приятными на вкус; упражняйтесь в добрых поступках; мне известны деяния ваши.

Коран. Гл. XXIII, стих 53.

Прочь, прочь от проповедей его!

Коран. Гл XXIII, стих 38.

В одной из узких улиц города Трапезонда, прославленного Байроном и бубонной чумой, под дырявой сенью высохшего платана, сидел на ковре пожилой, бородатый турок. Его унылый караван-сарай, или, в переводе — двор для приезжающих, стоял тут же, горестно подпирая худой, костлявой палкой свой ветхий навес. Постоялый двор Хайрулла-Махмуд-Оглы не пользовался популярностью ввиду отдаленности от базара и кофеен; еще вчера хозяин окончательно подвел итоги нищеты, а сегодня уже собирался зарезать последнюю овцу, которая до глубокой старости не нашла покупателя. Овца веселилась, по мере сил, тут же неподалеку, не предвидя последствий. Поделиться горестями старику было не с кем, ибо соседи и сверстники давно презрели его нудный характер, не исправлявшийся даже в счастливые ночи Рамазана. Случайно заглянув в конец узкой улицы, Хайрулла-Махмуд-Оглы тревожно зашевелился и, дабы сохранить самоуважение, втянул отвислый живот. Прямо к караван-сараю направлялись два европейца, только что остановившие на углу для кой-каких расспросов зловредного сынишку сапожника! Один из европейцев был, пожалуй, молод и бесцельно, но изящно побалтывал у впалой груди мягкой бледной рукой. Старший, кривоплечий и сильный, носил со штатской небрежностью черный клеенчатый плащ и пестрый нос, вооруженный огромными ноздрями.

Поравнявшись с турком, оба иностранца остановились и старший, непринужденно роя ногой землю, обратился к младшему на скверном турецком языке:

— Есть ли это тот прекрасный двор и тот прекрасный хозяин?

— Э-э… Селям-алейкум! — сладостно запел другой, обращаясь к изумленному хозяину. — Да будет рыба над тобою!

— Алейкум-селям! — ответствовал турок. — Твой голос, о чужеземец, слаще меда, источаемого гуриями, и кушанья, приготовляемого при помощи деревянного гребешка из бараньего жира и сахара, в виде длинных, золотистых волос, которые постоянно растут на голове у европейских женщин!..

Обладатель пестрого носа ответил за спутника грубым басом, но не менее любезно:

— Хотя я не имел чести вкусить, о досточтимый, этого кушанья, запах которого щекочет мои воображаемые ноздри, а моя жена плешива, как суповая миска, тем не менее мы, в общем, польщены, и да удостоится твой язык лучшей участи, чем расточать и прочее…

Обмениваясь подобными любезностями, они, однако, не более чем в полчаса, добрались до сути дела. Узнав, наконец, в чем заключается эта суть, турок заерзал от радости на своем дохлом ковре и снова распустил непокорный живот: европейцы изъявляли желание нанять его караван-сарай, произвести ремонт, платить двадцать пять лир в год и, в знак уважения, дать задаток! Нечего и говорить, что предложение было принято; получив часть денег, турок растроганно прижал к себе единственного друга — чудесно спасшуюся овцу.

На обратном пути в порт, знатные иностранцы (ну, разумеется, это были голландец Ван-Сук и русский прапорщик!) удовлетворенно помалкивали. Все шло великолепно: хозяин постоялого двора обязался приготовить к завтрему помещение для новых хозяев.

В портовом кабаке их ожидали самые нетерпеливые из команды «Парадиза», уже переименованного, по предложению Застрялова, в «Паразит» — Титто Керрозини, Анна Жюри и фотограф-моменталист; француз был не в духе: первое подготовительное плавание покрыло его позором в глазах капитана и штурмана, — дважды он перепутал корму с носом и четырежды претерпел морскую болезнь! В данное время, привалившись к кабацкому столику, он рассматривал на свет негативы, запечатлевшие образ «Паразита» и героического капитана.

— Есть, господа! — торжествующе сообщил прапорщик и обратился к фотографу по-русски: — Дело в шляпе, Андрюшка! Я жить хочю!

— Что ж! можно и жить, — без особой радости ответил моменталист, не отрываясь от работы: он ретушировал черной кисточкой лицо Эмилио Барбанегро, оттеняя роковые черты.

— Время перманентно проходит, — сухо доложил Ван-Сук (ни на минуту он не переставал чувствовать себя деловой совестью коллектива), — время проходит. Итальянец, ты должен скорей допить свое пойло! Торговый дом Сук и Сын не ждет. Француз, ты можешь радоваться: мы с капитаном, учтя твое незнакомство с морским делом, решили перекроить тебя в повара! Фабриций получает повышение.

Честь Анны Жюри была до некоторой степени спасена; лицо его загорелось торжеством.

— Повара? — закудахтал он. — Ко-ко, я согласен! Имейте это в виду!

Керрозини подозрительно скосил глаза, и его худшие опасения не замедлили оправдаться: — француз продолжал:

— У нас будет прекрасный вегетарианский стол! Ко-ко, я никого не ем! Это моя специальность.

Итальянец нервно стиснул свои красивые руки:

— Я муссолинец благородного происхождения! Я буду есть скорей ничего, чем никого! Я — человек-тигр! Я не позволю!

Он со школьной скамьи исповедовал странную философию, делившую все человечество на два лагеря: тигров и быков. Тиграми, согласно этой прикладной науке, могли считаться люди смелые, блистательные и, главным образом, красивые, а быками — полная противоположность тиграм. Разумеется, годы и судьба потрепали бедного Титто, память его полиняла, но своей философии он не изменил; лишь поневоле он несколько раздвинул рамки этой туманной дисциплины, введя в нее два новых разряда — овец и козлов отпущения!

— И что будет делать наш старый повар? Бездельничать? Дорогие товарищи!.. — продолжал итальянец.

— Время проходит, — констатировал вместо ответа Голубая рыба, — возьми деньги, повар, возьми деньги на продовольствие, возьми! — Анна Жюри с легким горловым стоном принял из рук голландца двести франков, семь шиллингов, три чентезима и один пиастр…

Вся компания, ворча, покинула кабак, чтобы поспеть на яхту.

Именинник «Паразит» ждал их в небольшой потайной бухточке верстах в десяти к востоку от Трапезонда. Уже спускаясь с тропинки, они услышали громовую декламацию Корсара:

— О, да! ха-ха-ха! Ты прав, отец! Нет сердца более нежного, чем сердце пирата, и души, более способной к покаянию!

Выждав несколько секунд, заполненных, вероятно, чьим-то неслышным ответом, он продолжал:

— И в дни, когда ржавая кровь на моих руках будет дымиться и взывать ко мщению, ты отпустишь мне грехи, ибо такова обязанность патера, и бог волей-неволей будет вынужден поступить по-твоему, хотя у тебя нет сана!

— Он говорит с поваром, — снисходительно пояснил Голубая рыба, расставшийся в этот день с капитаном позже других.

С яхты их заметили: от левого борта отделилась маленькая моторная шлюпка. Пять минут спустя, в капитанской каюте, за дымящимся грогом, товарищи поздравили друг друга с благополучным начинанием и подняли стаканы за здоровье новорожденной конторы Сук и Сына. Когда первый энтузиазм прошел, Корсар произнес нарочито простой и отрывистый тост: «Выпьем за повара и его животное. Они будут у нас вроде корабельного священника. Гип!»

ГЛАВА ВТОРАЯ о дальнем плавании, о фотографии, о морском разбое и многих других прекрасных вещах

Ночью все звери джунглей живут иной, полной дикой прелести жизнью.

Р. Киплинг. — «Джунгли».

Пятнадцать человек на ящике мертвеца.

Йо-хо-хо и бутылка рому.

Р. Л. Стивенсон. — «Остров сокровищ».

Был ветреный, соленый вечер, когда яхта «Паразит» вышла на первый промысел. На западе кусками застывшего бараньего жира висел закат. Лиловое небо с хвойными перистыми облачками, казалось, отражало море и пену. Скоро сиреневые волны сменились волнами цвета пивной бутылки, а за облаками проступили, с прочностью ржавых гвоздей, темноватые звезды. Низко над морем взошел Марс, большой, медно-красный и зловещий, ибо год наших приключений был годом наибольшего приближения Марса к земле! Титто Керрозини стоял на корме со взором, устремленным на эту планету, покровительствующую войнам, грабежам и фабрикантам. Он томился и, по обыкновению, ощущал в душе пустоту, требующую затычки, — пустоту вроде той, что чувствуют в своем теле старые девы.

— Быть удаче! — подбодрил он себя: — я суеверен, как Муссолини!

За спиной итальянца послышался унылый голос:

— Сын мой, нехорошо быть суеверным. Ведь сила внутри нас!

Это были повар и его животное. Они уже покинули кухню, чтобы привыкнуть к хлопотливой роли миссионера. В камбузе над синими листами капусты и стручками бобов возился теперь Анна Жюри.

Священнослужитель продолжал бубнить:

— Кроме того, помни, что все мы равны перед господом богом и капитаном! Все мы живем в каютах, а не в кубрике! Обрати внимание, чадо, что у нас нет простых матросов, — сегодня сам капитан мыл палубу, а завтра моешь ты, возлюбленный!

Хамелеон ласково подмигнул, но Титто нахмурился:

— Необходима иерархия по личным заслугам! Большому кораблю большое плавание. Я — честолюбец!

Духовенство беспомощно пожевало губами, уныло вздохнуло и удалилось, шаркая войлочными туфлями, на шканцы. Начиналась качка. Титто Керрозини, опасаясь приступа морской болезни, закинул, по рецепту Анны Жюри, голову и широко расставил ноги. Высоко на мачте он увидел чью-то тень: это фотограф-моменталист озирал в подзорную трубу будущее поле битвы. Время от времени тень сползала с мачты, куда-то удалялась и снова вскарабкивалась на свой наблюдательный пост. По капитанскому мостику крупными шагами кружил Корсар. Наконец, он остановился сам и остановил слезавшую тень фотографа:

— Куда? куда, гнилая кишка! Тошните, не сходя с места!

Фотограф засопел, как испорченный граммофон, потом тихо, но твердо ответил:

— Я не хочу тошнить, капитан. Я сползаю посмотреть — сохнут ли мои негативы.

— Что?! — загремел Корсар.

— Негативы, — внятно прошептал специалист, — негативы! — вид на море утром и вид на море вечером, ваше лицо сзади и ваше лицо спереди!

— A-а, ладно… — капитан успокоился, — но помните, что бы ни показалось на горизонте, вы должны кричать.

При мысли о чужом успехе в жизни, Титто Керрозини сжал кулаки. Это усилие не прошло ему даром: бурная душа его подступила к горлу, и бедному итальянцу пришлось трижды перегнуться через борт. Не успел он отдышаться, как тень фотографа крикнула резким фальцетом:

— Луна с правой стороны, сэр!

Вместо того, чтобы рассвирепеть, капитан мягко ответил:

— Это ничего не значит, дитя мое! Это — пустяки. Случается. — Фотограф явно становился любимцем Корсара.

Скоро, однако, Барбанегро перестал кружить по мостику и крикнул Роберту Поотсу, возившемуся у машины:

— Пора! Застопорить! Остановить! Залечь! Ждать!

Последние два глагола относились ко всему экипажу.

«Паразит» замер и притаился, как тигр в джунглях. Выеденная луна, поданная на десерт после заката, истекала вялым арбузным светом. От Марса протянулась по воде скверная, багровая полоса. Волны сбивчиво приставали к бортам «Паразита». Наконец, фотограф, обескураженный первой неудачей, робко заявил:

— Обыкновенный парус.

Корсар схватил бинокль и убедился.

— С нами бог! — воскликнул он дрогнувшим голосом, — за дело, Роберт!

Поотс и Таабо снова пустили в ход машину. Над яхтой развернулась бывшая саржевая подкладка, украшенная черепом и костями.

Небольшой парус чертил но горизонту не далее, как в трех кабельтовах. Корсар пожелал самолично вести яхту к первой победе: он спустился с мостика, подбежал к Дику Сьюкки и принял из его рук рулевое колесо; оранжевый штурман сконфуженно гмыкнул и остался без дела за спиной капитана. Расстояние между преследователями и жертвой заметно таяло. Скоро можно было ясно разглядеть одну из тех чахлых турецких фелюг, в каких обыкновенно провозят арбузы, дыни и контрабандный товар. С фелюги заметили погоню; парус круто повернул и пошел по ветру. У яхты было огромное преимущество в быстроте. Теперь уже расстояние уменьшалось с катастрофической ясностью.

— Шлюпки! — скомандовал капитан и заорал на все Черное море: — Сдавайся! Стреляем!

С фелюги раздался отчаянный визг, и у борта ее показалось несколько фигур с поднятыми кверху руками.

— Как трясутся эти конечности на фоне лунного неба! — указал капитан фотографу на это действительно жалкое зрелище.

Блоки «Паразита» яростно взвизгнули, и моторная шлюпка, нагруженная Диком Сьюкки, Титто Керрозини и Робертом Поотсом, коснулась поверхности воды. Не прошло и нескольких минут, как пожилые турки сдались без сопротивления. Титто Керрозини первым вскочил на завоеванное судно и приставил дуло револьвера к переносице самого пожилого. Не изменяя положения, он учинил короткий допрос на турецком языке.

— Кто вы такие?

— Мы — честные турецкие рыбаки.

— Куда вы плывете?

— Мы плывем ловить рыбу.

— Имеется ли у вас контрабанда?

— Нет, я не имею контрабанды, но наша фелюга имеет много контрабанды!

— Кому принадлежит эта контрабанда?

— Эта контрабанда принадлежит, — я не могу повернуть голову, потому что вы держите револьвер — тому, кто стоит около моей левой руки.

Титто Керрозини дьявольски захохотал:

— Тащи! — приказал он пленникам, а шлюпке бросил по-английски: — Готовсь!

Удрученные контрабандисты заерзали под сетями, снастями и веревками, вытаскивая деликатные ящички и свертки. Дважды переполненная шлюпка возвращалась в лоно «Паразита». В третий раз она доставила на борт яхты торжествующего Керрозини с небольшим ручным багажом.

— Ром и подтяжки! — провозгласил он, хлопнув по мешку цвета хаки.

По палубе прокатились восторженные клики. Капитан Барбанегро вытянул руку:

— Я говорю: вы молодцы и моряки! — потом он приставил ко рту мегафон и обратился к фелюге: — Ваш путь свободен!.. Порто-франко!

Фабриций, топтавшийся рядом с капитаном, воздел, по собственной инициативе, руки горе:

— Мужайтесь, дети мои! — уныло сказал он, обращаясь к ограбленным. — Благословляю вас. Блаженны нищие, и бог не оставит вас, как и мы не оставляем должников наших. Аминь!

— Пускай! — торжественно подтвердил Эмилио Барбанегро и хотел отдать распоряжения к ужину…

— Другой обыкновенный парус с наветренной! — донесся голос фотографа-моменталиста.

Одним махом капитан был снова на мостике.

— Спустить вторую шлюпку! Титто обходит добычу справа. Роберт принимает командование на второй. На абордаж!

Шлюпки со свистом ринулись на несчастный парус, оставляя позади себя два пенистых следа. Так кровожадные тигры приминают девственную траву джунглей…

Менее, чем в пять минут, другая, также не решившаяся сопротивляться, лодка была настигнута и пленена, а в ненасытную шлюпку перекочевали новые контрабандные товары. Столь же безболезненно прошли ограбления третьего и четвертого судов.

В промежутках между подвигами пираты ели, пили и веселились. В кают-компании Анной Жюри был накрыт обильный вегетарианский ужин. Стол ломился от синей капусты с рисом, грибных шницелей, морковных бомб и вареных бобов. В стаканах не оскудевал ром, а недостающую пуншевую чашу для жженки заменяла еще неиспользованная ночная посуда из инвентаря яхты с игривой надписью: «Сальве», что в переводе на все живые языки означает: «Добро пожаловать». От этих мрачных наслаждений их время от времени отрывал резкий вопль сменяющихся вахтенных: «Жертва не ждет!» Тогда пираты возвращались к своей профессии, напевая короткую песенку:

Соло: Чего ты хочешь выпить, друг?

Хор: Ром, ром!

Соло: Что на тебе надето, друг?

Хор: Подтяжки, подтяжки!

В эту ночь, на 23 апреля 1926 года, были очищены три фелюги, столько же барок и одна рыбачья шхуна. Последняя доставила «Паразиту» только некоторое количество заграничного одеколона «Paradis perdu»[9]. Восьмая скорлупка, встреченная уже под утро, спаслась ввиду своей малой рентабельности: груз ее составляла честная черноморская селедка.

— О, нет, нет! — сказал Корсар, отирая лоб новым шелковым платочком, — на сегодня довольно. Богатая добыча! Назад. В бухту пиратов.

Светало. Волны, казалось, отяжелели серебро-свинцовой рудой. Роберт Поотс, бледный и лоснящийся, как осетрина, вернулся в машинное отделение к неутомимому Юхо Таабо. Дик Сьюкки, не спеша, поплевал на руки и принялся за рулевое колесо. На мачте взвился английский флаг. «Паразит», игриво подрагивая бедрами, направился к берегу.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ, которая является прямым продолжением предыдущей и вкладывает палец в рот рассеянному читателю

Свернув паруса, неподвижно стоит

Невольничий бриг, отдыхая;

Но ярко на деке горят фонари,

И громко гудит плясовая.


Усердно на скрипке пилит рулевой,

Матрос в барабан ударяет,

Хирург корабельный им вторит трубой,

А повар на флейте играет.

Г. Гейне.

Лучшего начала нельзя было и пожелать. Скоро Эмилио Барбанегро отослал Дика Сьюкки отдохнуть с остальным экипажем, а сам остался порадоваться у руля. Железная рука Корсара уверенно направляла яхту к счастливым берегам; шишковатое чело бороздили думы.

Убедившись, что на палубе никого не осталось, он слегка помассировал свой вздувшийся от ночного пира желудок, отстегнул пару пуговиц и облегченно вздохнул; нижняя челюсть капитана немного отвисла, глаза потускнели: хотя план похищения яхты был выполнен блестяще, все же приходилось опасаться всякого рода каверз, которые не преминет учинить Лысая помеха.

— …Подтяжки… — запросто рассуждал Корсар с природой, — я понимаю… Мы разбогатеем… Зачем в сапогах? В сапогах я на чистое не лягу!.. Окна выходят в сад… А яхту можем у консула купить… Как подобает, извинимся за беспокойство… О, мечты! — произнес он вслух.

Из легкой утренней дымки возник крутой серовато-лиловый берег, и Барбанегро направил нос яхты к точке, на вид ничем не отличающейся от остальных. Однако, при более близком знакомстве, она напрашивалась на сравнение с мушкой испанского браунинга: в этой выемке, озерком вдавшейся в сушу, находилась знаменитая бухта пиратов, куда держал путь «Паразит». Защищенная с материка громадными обрывистыми скалами, эта бухта была доступна только с моря, но для посвященных, вроде Ван-Сука, в скалах имелись незаметные тропинки, лазейки под свалившимися камнями, пещеры, опять камни, небольшой лаз и тропинка к самой воде. Судя по отрывистым признаниям главы конторы, он уже не один раз бывал здесь, в бухте пиратов. Трапезонд голландец знал, как лицо должника; у него были там друзья-приятели, и с их помощью он надеялся быстро пойти в гору…

Эмилио Барбанегро осторожно провел яхту в бухточку и крикнул в машинное отделение:

— Стоп. Вы свободны, Таабо!

В утренней тишине, не нарушаемой больше равномерным стуком мотора, показалась промасленная физиономия Гроба; он с неопределенным любопытством поглядел на Корсара и направился в каюту на отдых.

Бессонная, полная поэтической деятельности ночь утомила и капитана. Он стал незатейливо поклевывать носом, но был разбужен звонким, веселым голосом:

— Доброе утро, дорогой начальник!

Над Корсаром извивался свежевыбритый Роберт Поотс; в левом уголке его рта торчала огромная рыжая сигара; главный механик цвел, как ветка боярышника:

— Для начала блестяще, дорогой капитан!

Встрепенувшийся Барбанегро приготовился уже ответить фразой, в которой могли фигурировать «тайфун» и «тысяча чертей», как вдруг приметил на склоне одной из скал, окружавших бухту, тяжелую мужскую фигуру. Она довольно ловко спустилась по узкой тропинке и, стоя уже совсем близко к воде, неприятно, но приветливо закричала:

— Гуд морнинг!

— Алло, мистер Ван-Сук! — с достоинством ответил Корсар, узнав шефа и мецената пиратов.

И через пару минут к Ван-Суку любезно подошла, чтобы доставить его на яхту, свежая, серо-голубая шлюпка.

— Дела? — спросил голландец, прибыв на палубу «Паразита»; его смутно раздражало, что палуба посыпана мягкими опилками, как пол гастрономического магазина. Деловитая натура Голубой рыбы усмотрела в этом излишнюю роскошь и дело вегетарианских рук Анны Жюри.

Вместо ответа Корсар повел голландца в трюм. Здесь в причудливом порядке лежали награбленные сокровища: шелковый трикотаж, галантерея, парфюмерия, аптекарские препараты и предметы дамской гигиены. При виде импорта у Ван-Сука потекли было слюнки, но он поспешно втянул их обратно, чтобы сохранить невозмутимый вид.

— Очень хорошо! — сказал он. — Вы деловые люди.

— Кто придет, чтобы унести сокровища в тайник? — спросил Барбанегро.

— Правильный вопрос, не будь я Голубой рыбой! — голландец пососал трубку. — Время, разумеется, проходит!

Вернувшись, в сопровождении капитана и Поотса, наверх, он поднес к губам дешевую детскую свистульку. В ответ с берега донесся гортанный крик удода. Два турецких амбала вылезли из какой-то береговой расселины и во мгновение ока уже сидели, сочувственно ухмыляясь, у самого синего моря. На яхте начался трудовой день. Роберт Поотс с лицемерной улыбкой классной дамы разбудил поочередно всю команду, за исключением Юхо Таабо, едва успевшего уснуть. Голландец и капитан, оба с трубками во рту и с руками в карманах, принялись руководить выгрузкой. Скоро весь товар был уже на суше. Амбалы взяли с собой все, что могли, — остальное, общими усилиями, было спрятано в небольшой выбоине скалы и засыпано сухим песком.

— Как будет выглядеть предприятие? — спросил Анна Жюри голландца, когда все было кончено.

Голубая рыба томно полузакрыл выпуклые стеклянные глаза и пожевал губами:

— Вы это увидите, мой друг, в следующей главе вашей деятельности! Контора Сук и Сын вырастет на славу.

— Бог не оставит нас! — вставил к слову патер Фабриций и, склонив голову набок, прислушался к хамелеону, который, казалось, что-то шептал ему на ухо.

— Бог и дьявол объединились, чтобы помогать нам, как обещано в Апокалипсисе, — заверил голландца экспансивный Керрозини.

— Какой простор! — безотносительно вздохнул капитан Барбанегро.

— Хм! — сказал Юхо Таабо, поглядывая на бухточку, стесненную скалами, и широко зевая после короткого сна…

И если верить кой-кому из участников героической прогулки, то именно в этот счастливый день была сложена песня, распевавшаяся впоследствии на всем протяжении их славы, на мотив «Оружьем на солнце сверкая»:

Страшней африканского негра

И ради нас спустится в ад

Эмилио Барбанегро,

Воинственный, храбрый пират!

И скоро пойдут хоть на Мурман,

Как самый пиратский матрос,

Дик Сьюкки — оранжевый штурман —

Роберт по имени Поотс!

И с братской любовью кричит нам:

«Дружище, питайся и жри!»

Качаясь в дыму аппетитном,

Наш вегетарианец Жюри!

А вечером в курточке синей,

От франкского мыла душист,

Стоит на корме Керрозини,

Загадочный дуче-фашист…

И тоже, признаться, не баба,

Надвинув берет свой на лоб,

Колышется Юхо Таабо,

Финляндец по прозвищу Гроб!

А в общем, нам хватит отваги,

У нас в голове не сквозит!

Налейте ж, приятели, браги

И выпьем за наш «Паразит»!

Налейте ж, приятели, браги!

Да здравствует наш «Паразит»!

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ, в которой читатель получает урок плохих, но целесообразных манер. (Разрешается, как пособие, в младшем отделении буржуазного класса.)

Не верь, не верь себе, мечтатель молодой!

М. Лермонтов.

…И если путешественник или командированный сойдет на землю Трапезонда, чтобы прогуляться по припортовым улицам, он будет удивлен обилием западных контор и торговых представительств с внушающими доверие вывесками: «Пишущие машины, арифмометры, кассовые аппараты», «Автомобили, мотоциклы», «Патентованные резиновые изделия». За (иногда зеркальными) стеклами сидит по паре худосочных клерков, а вечером на высоких конторках горят светлые лампы под зелеными абажурами. Путешественник изумится: «Э, черт возьми! а я думал, что это не город, а какой-нибудь Круасси или Винница! Вот поди ж ты! Просто даже удивительно… И кому это нужно? — логически дойдет командированный. — Гм! Вероятно, Трапезонд как-никак большой город!» Последнее предположение автор спешит опровергнуть: город Трапезонд знаменит, но беден. Пишущие машины, арифмометры, патентованные бандажи здесь мало кому нужны. Если же читатель задаст резонный вопрос: к чему же тогда существуют эти конторы, — автор согласится приподнять завесу над их деятельностью: лакированная вывеска или запыленный велосипед в витрине — полумаска.

Однако, последние дни привели владельцев и клерков этих контор в подавленное настроение; деятельность перестала приносить плоды. Клиенты, один за другим, отсыхали от зарекомендованных представительств, как осенние листья. Две малосильных конторы лопнули.

Рослый константинопольский турок отказался покупать в представительстве «Арифмометры» прекрасный синий шевиот № 3003 по законной цене. Бранясь и прощаясь, он сообщил потрясенным клеркам, что «Торговый дом Сук и Сын Масло-Керосин-Нефть» продает мануфактуру на пятнадцать процентов дешевле. Известие о голландском предательстве произвело действие разорвавшейся бомбы.

— Я всегда говорил, что их географическое положение не внушает доверия! — изрек старейший из припортовых финансистов.

В тот же день было созвано экстренное совещание о мерах борьбы с Сук и Сыном. Оно прошло необычайно дружно и приняло проект об общем снижении цен на двадцать процентов, — дабы в корне пресечь дальнейшие поползновения местной Голландии. Однако, не успело это постановление войти в силу, как на утро следующего же дня голландская контора начала продавать свои мануфактурные и галантерейные товары на двадцать пять процентов ниже первоначальной стоимости! Старейший финансист изрек:

— Я всегда говорил, что эта нация любит требовать отступного.

К Сук и Сыну была отправлена разведка в лице трех самых мелких капиталистов, которым терять было нечего, кроме самообладания. Войдя в узенькую улицу, далекую от центра и изобилующую сапожниками, разведчики в десятый раз удивились странному местоположению конторы, потом, с глухим надрывом, полюбовались новенькой эмалированной вывеской и вошли в бывший караван-сарай Хайруллы-Махмуд-Оглы.

Торговый дом Сук и Сын помещался в отдаленном конце верблюжьего двора и выходил крошечными окошечками на суровую турецкую террасу. Внутри конторы разведчики увидели традиционную лампу с зеленым абажуром и двух клерков, склоненных над бумагами. Первый клерк был деликатного сложения, обладал множеством прыщей и картавил; второй украшался лишь огромными очками в роговой оправе и длинной философской шевелюрой. При виде вошедших первый почесал кадык, а второй протер стекла очков. На вопрос разведчиков, можно ли видеть главу предприятия, оба единовременно ответили:

— Да, но… — и снова склонились над бумагами, так как внутренняя дверь помещения раскрылась, и на пороге показался виновник торжества. Он курил короткую глиняную трубку, а возраст его было так же трудно определить, как возраст вяленого осетра.

Разведчики внезапно почувствовали себя неприлично прозрачными и даже несуществующими, ибо голландец внимательно глядел сквозь каждого из них на стенку. Потом он высокомерно выпустил голубой клуб дыма и небрежно бросил по-английски прыщавому клерку:

— У меня был кто-нибудь, мистер Гурьиф?

— Да, сэр, несколько минут тому назад вас спрашивали, сэр!

— Да? — безразлично переспросил Ван-Сук и случайно заметил три подавленные его великолепием, но начавшие материализоваться фигуры. — Это вы?

— О, да, мистер Сук! — ответил наиболее находчивый из визитеров.

— Чем могу служить, господа? — сурово спросил голландец.

Находчивый поправил манжеты:

— Будучи представителями торгового мира Трапезонда и видя в вас одного из новых соратников на поприще, мы пришли засвидетельствовать вам свое почтение и, хю-хю, так сказать, пригласить принять участие в поприще… — он иссяк и стал смотреть, как голландец набивает свою глиняную трубку.

Покончив с этим занятием, Ван-Сук вдоволь откашлялся и произнес:

— A-а! Это хорошо, господа, будем друзьями. — Неожиданно и круто он закончил: — Но господа должны извинить меня, так как срочные дела требуют моего отсутствия. — Голландец повернулся вполоборота к дверям своего кабинета и, уже приподняв одну ногу для широкого шага, произнес:

— Будьте здоровы!

Три фигуры, вновь переставшие существовать, испарились во двор караван-сарая.

Во дворе, очухавшись и отерев потные затылки, они заметили нескольких амбалов, боровшихся с огромными тюками. Несмотря на то, что вывеска торгового дома Сук и Сына возвещала торговлю горючими материалами, под террасой действительно стояли три бочки с бензином![10]

— Крышка! — прошептал один из неудачных разведчиков, — такого голыми руками не возьмешь… Орел!

Другой только шумно выдохнул:

— Вот это — да!

ГЛАВА ПЯТАЯ, с участием лучших сил природы, — проникнутая человечностью, космическим мироощущением и отсутствием памяти

Он переживал, казалось, усталость несложной души.

Конрад.

Черное море становилось раздражительным; по утрам дул резкий ветер. «Паразит» буйствовал. Фелюга за фелюгой складывали свою дань в его утробу, где копался, как солитер, среди консервов и овощей Анна Жюри; он же сортировал добычу.

В среде береговых контрабандистов пронесся слух об английском судне, изрыгающем проклятия. Кое-кто поговаривал, что это развлекается со своим верным визирем Кемаль-паша и строит ковы против верующих в Аллаха:

— Он развлекается справедливостью, — иншаллах! — осуждали старики.

В одну из ночей у старого турка, едва вступившего на скользкий путь контрабанды, была отрезана белая, длинная, в три волнистых пряди борода. Капитан дьявольского корабля свернул ее жгутом, заткнул себе за пояс и стал клясться ее именем!..

Уже настало новолуние… Таков был внешний мир, окружавший сонного человека, контуженного в империалистической войне. Большую часть суток он шуршал водой и стеклом в полной темноте и только после первой получки купил себе полбутылки вредного для людей красного света — длинный висячий фонарь. Человек этот часто засыпал за работой, положив голову на стол, а в черной и неспокойной воде фибровых ванночек сама собой проявлялась история разбойничьей яхты. Он был счастлив, потому что никто не мог войти без разрешения в его качающуюся комнатушку; на дверцах ее висел аншлаг: «Фотографическое ателье».

Проснувшись, он качал, напевая, фибровые ванночки… Тайн у Петрова не было; совесть свою он берег для какого-то решительного случая, думая почему-то, что ее хватит только на один прием. Поэтому он любил размышлять о других людях, и была у него профессиональная болезнь — размышлять о них с восторгом: они попадали в память фотографа, как в объектив его аппарата, — в наивыгоднейшем для них освещении. Качая ванночку, он похваливал про себя Корсара, утешал Дика Сьюкки в его небритостях, урезонивал итальянца Титто и заигрывал с хамелеоном патера Фабриция.

В ночь на 13 ателье взлетало и падало, как на качелях. Надвинулась буря. Андрей был вынужден включить электричество и переложить деревянными стружками продукты и орудия своего волшебного ремесла. Рассмотрев на свету новую пластинку — полный семейный ансамбль пиратов, — он грустно покачал головой. — «И чого тоби треба», — вопросил он Титто Керрозини, глядевшего исподлобья, — «дегтю чи синего камню?»

Портрет Керрозини не успел ответить. Во внешнем мире раздался шум, и дверь ателье потрясли три сильных удара.

— Аврал! — прохрипел капитан Барбанегро. — На помощь! — Не заходя в каюту, он ринулся обратно. Фотограф сунул семейный ансамбль под подушку и поспешил на палубу. Кругом свистала и билась беспросветная ночь. Плюя людям в глаза, она, казалось, хлопала гигантскими отдушинами, из которых несло загробным холодом и морской вонью. «Паразит» то возносился на потрясающие высоты, то обрушивался куда-то в преисподнюю. Палубу заливали волны, и Петрову чудилось, что ветер врывается к нему в правое ухо, чтобы вырваться из левого; моменталист подумал, что это явление называется сквозняком в голове, и поскользнулся…

— Кой черт! — гаркнул мокрый, как шкот, Барбанегро, подхватывая фотографа. — Стойте прямо!

Капитан был без плаща, в рубашке с подвернутыми рукавами; борода его дышала водорослями утопленника. Поставив фотографа, как Колумб яйцо, или ребенок Ваньку-встаньку, он прислонил его к мачте и принялся за прерванное занятие — выкачивать насосом воду из трюма: яхта дала течь.

— Работа или смерть! — предложил капитан, когда фотограф оправился.

Оценив положение и отряхнувшись, Петров дико вскрикнул: по всей палубе валялись в непринужденных позах мертвые тела. Но ослушаться Корсара он не смел, и через секунду оба боролись в четыре руки со взбесившейся стихией.

— Ломтик! только один ломтик!..

Этот слабый лепет принадлежал Роберту Поотсу. Механик даже попытался встать, но снова упал ничком. Вслед за ним зашевелился Анна Жюри:

— Лимону! О, ко-ко-ко, лимону!

— Они живы! — со слезами благодарности воскликнул фотограф. — О, капитан!

Но Корсар, чтобы даром не тратить пороху, притворился, будто не слышит этих слов за шумом бури. Ночь была нешуточная: из семи человек команды в строю оставалось три: Дик Сьюкки — у руля, Юхо Таабо — у машины и он, Барбанегро, — у власти[11].

Буря гремела; время от времени море затихало словно на него надевали смирительную рубашку, — и огромным усилием подымалось снова. Руки Петрова ныли от непривычных движений, капитан тяжело и визгливо дышал, но работа спорилась: вода убывала с быстротой, удивительной для самого пустячного кораблекрушения.

— Гм! — вертелось на языке у Корсара, но вслух он сказал: — О! — и добавил: — Как я силен, тысяча чертей и одна помпа! Можете отдохнуть.

Петров вытер руки о мокрый шевиот штанов и, хватаясь за ванты, подошел к мертвецам. Из них только Керрозини подавал признаки своей разбойничьей профессии. Лежа навзничь, со скрещенными на груди руками, он то и дело подымал голову, сверкая при этом белками глаз. Фотограф хотел что-либо присоветовать страдальцу, но едва успел сказать «а», — произошло непоправимое: палуба погрузилась в непроглядную тьму…

ГЛАВА ШЕСТАЯ, где путаются провода причин и следствий, а монтера нет, я море бушует, и дозвониться к справедливости нельзя!

И терпентин на что-нибудь полезен.

К. Прутков.

Первый миг, совпавший с мимолетной заминкой на море, прошел в полной тишине; с ней раз навсегда покончил резкий крик Керрозини:

— Я ослеп!

Из рулевой рубки последовало опровержение штурмана:

— Капитан, стон машина!

Корсар молчал. Тогда Дик Сьюкки покинул свое колесо и, в обнимку с новым порывом бури, прохлюпал в машинное отделение. Лишенная управления яхта заметалась по волнам… Вернувшись, штурман угрюмо доложил:

— Билли Палкой!

— Течь велика? — спросил чужим голосом Корсар.

— Течи не было, — вода заливала трюм с палубы.

— Исправить! — скомандовал Барбанегро, но спохватился и, воспользовавшись темнотой, прикусил нижнюю губу.

— Нельзя. Темно, — угробил надежды очнувшийся Роберт Поотс. Он пролепетал еще многое, но его слова покрыл грохот моря…

Зарокотал гром, и яркая молния залила мир сиянием цвета денатурированного спирта. Механик, вегетарианец и фашист быстро отвязали свои ноги от корня мачты, к которому прикрепил их раньше добросердечный Корсар. В голове Титто приходил к концу торопливый торг между страхом кораблекрушения и стыдом. Положение было настолько серьезно, что даже самому себе он не пытался рекомендовать этот душевный шухер, как борьбу долга с личными интересами. Грянул новый удар грома, — и страх победил:

— В моей!.. — крикнул Керрозини, — в моей каюте… в саквояже… есть освещение!

Фотограф протянул руку за ключом, чтобы ринуться на поиски спасительного предмета.

— Я пойду сам!.. Оно намокнет… Годится только… для закрытого… помещения! — застонал Титто.

Внезапно, словно удар молнии, ему бросилась в голову ослепительная идея:

— Все к машине! — неожиданно разразился он твердой и звучной командой.

Капитан Барбанегро успел осознать, что роковое свершилось: корсарский престиж треснул и зашатался. Но приходилось, однако, думать о спасении яхты…

— К машине! — нетвердо повторил он команду итальянца.

Не успела обрушиться на палубу новая волна, как вся растерзанная солью и дверными косяками команда сгрудилась в машинном отделении. Здесь качало меньше и пахло маслянистым спокойствием Гроба. В одном из темных углов тихо блеял патер Фабриций. Штурман, бережно таща на буксире итальянца, принес большой бумажный сверток. Титто развернул его и роздал присутствующим пачки длинных, странных предметов…

— Зажигайте по одной!

Он нервно чиркнул спичкой. В темноте сверкнула и завертелась яркая звезда, тотчас же распылившаяся на множество светлых снежинок. Она озарила машины, фигуру Юхо Таабо и белую массу патера, который, лаская свободной рукой хамелеона, поддерживал на уровне груди небольшой синий таз…

— За дело! — скомандовал Керрозини.

Роберт Поотс и Гроб лихорадочно завозились у машины. Остальные, следуя примеру Титто, зажигали одну за другой его странные свечи. Два человека с трудом сдерживали дрожь — Корсар и фотограф. Первый с горьким озлоблением, второй с нежностью узнали в этих звездистых палках рождественский, детский фейерверк… Среди обломков и обносков своей памяти фотограф нашел покрытый снежной плесенью кусочек Петербурга…

— Откуда это у вас? — нечаянно спросил он Титто по-русски.

Тот не ответил. И только нахмурившиеся брови внушили Петрову вздорную мысль, будто итальянец понял вопрос…

Дик Сьюкки зажег сразу весь остаток своей пачки — ведь дед его и отец, ланкаширские крестьяне, принимали лекарство не иначе, как бутылками… Стало совсем светло. Гроб с удвоенным ожесточением заковырялся в машине. Его мысли обыкновенно складывались из кубиков и механически распадались за ненадобностью, как кинематографическая мультипликация. Сейчас в сознании финна сконструировался чудовищный чертеж — смерть! Опытный машинист знал, что, помедли он немного, яхта может захлебнуться или разбиться о скалы. Роберт Поотс заподозрил неладное по профилю Гроба и молчаливо заплакал; в унисон его ресницам лязгали зубы Анны Жюри:

— Смерть! — неудержимо лаял вегетарианец, крестясь фейерверком, — смерть! смерть!..

— Шлюпки! — с искренним презрением ответил Корсар.

Гроб оторвался от винта и освободил от дрожащих пальцев своего инженера медный рубильник; потом, беспощадно упираясь локтем в Робертовы ребра, он выпрямился и без особой надежды попытал мотор.

Все судорожно вздохнули — машинное отделение наполнилось светом: казалось, в банку с ядовитыми газами проник свежий воздух.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ, где провода перерваны, но энергия переключена; семя будущего живет в бутылке, — и читатель прощается со своими героями, чтобы встретиться с ними в лучшей жизни

Мистер Бриттинг пьет чашу до дна.

Воронский. — «Красная Новь».

Освещенная палуба выглядела неуютно, как комната самоубийцы. Буря и морская болезнь приняли хроническую форму и потеряли остроту. Течи в трюме «Паразита» не оказалось; машина ожила. Можно было начать сожаления о потерянной ночи.

— Эти внезапные бури! — пробормотал, качая головой, Корсар. — Будь у такого шторма предвестники, мы знали бы, по крайней мере, что ни одна фелюга не выйдет в открытое море!

— А я знал, — процедил сквозь зубы итальянец. Фотографу почудилось, что капитан втянул голову в плечи и, по возможности тихо, втянул больший, чем обыкновенно, глоток воздуха.

— Неправда, иначе бы вы предупредили! — негромко ответил Корсар, — ведь морской болезнью не я болею!

Керрозини бросил на него уничтожающий взгляд и, засунув руки в карманы, отошел в сторону.

Фотограф почувствовал себя неловко: у него всегда была потребность поднять воротник, когда кто-нибудь говорил публично глупости или проваливался на сцене. На сей раз опозорилось целых двое — итальянец и капитан; сутулясь от сугубого стыда, Петров отвернулся от Корсара, но тот тяжело опустил ему руку на плечо:

— Слушайте, вы!

Фотограф был вынужден посмотреть капитану в глаза и впервые определил их сущность — это были карие, зоркие, немолодые глаза с выражением какой-то женской печали.

«Они, верно, никогда не моргают», — подумал фотограф. Капитан тотчас же моргнул и прошептал:

— Вы почему-то единственный парень, которому я могу сказать это, хотя вы тоже сопля! У меня мало темперамента. Будет бунт, а на бунт меня не хватит!

Петров до боли ярко почувствовал природу Корсара.

— Слушайте, вы интеллигент? — хотел он спросить…

Но Корсар продолжал:

— Я выдохся… вы поймете это. У меня уже слабнут голосовые связки, и я неплохой человек.

— Вы думаете, что Титто захочет стать капитаном?

— Ну да! И я отдохнул бы даже, если бы так случилось. Но это позор! Или нет?

Была еще одна вещь, которой Петров стеснялся, — чужая откровенность. Ему пришлось ответить лишь взглядом, полным преувеличенного сочувствия.

Капитан потер лоб и сказал тоном, относительно более похожим на обычный:

— Если что случится, я буду действовать до последней капли крови! — Не глядя на собеседника, он тяжелой походкой направился к капитанскому мостику.

На корме уже сбились зловещей кучкой Керрозини, Роберт Поотс, снова покинувший машинное отделение, и Анна Жюри. Чтобы не остаться наедине со своей жалостью к Корсару, Петров присоединился к ним. Керрозини сделал отчаянный стратегический ход: он встретил капитанского друга необычайно любезной улыбкой и даже положил свою ладонь на его согнутую в локте руку; фотограф так уж и не разгибал се в течении всего последующего разговора, чтобы не причинить итальянцу неудобства. Анна Жюри продолжал прерванную беседу:

… — Консервов мясных сто банок, фруктовых — пятнадцать, презервативов — два фунта, подмышников дамских…

Керрозини поморщился и нетерпеливо мотнул головой:

— Я убедился, что вы хороший метрдотель!.. Не в этом счастье! Счастье в том, что я спас всех от кораблекрушения… Я думаю, вы с нами? — обратился он к фотографу.

— Да, да! — поспешил Петров прежде, чем его могло выдать выражение лица.

В голосе итальянца зазвучала медь:

— Мы могли бы зарабатывать гораздо больше, если бы экспроприировали все, что нам попадается, помимо контрабанды! Но этот испанец — военный аристократ! — Он не любит, видите ли, рыболовных крючков! Не любит мелких монет! Не любит черноморской селедки!

Анна Жюри, сверливший недобрым взглядом открытую шею демагога, перебил:

— Пусть я ненормальный человек, но я лоялен. Ко-ко! И я стремлюсь зарабатывать деньги. Я никому не позволю вынимать эту селедку у меня из кармана! Эту… селедку мы будем брать и продавать, но готовить ее на обед мне нельзя!

— Правильно! — отрезал, к удивлению фотографа, итальянец, не выносивший прежде вегетарианской пищи. Он явно нуждался в сторонниках. Со стороны, во всей группе чувствовались некоторая натянутость и смущение. Наконец, Роберт Поотс отковылял к борту по поводу морской болезни и вернулся с просветленным взглядом на мир:

— Я предвижу, что трудно будет одолеть Дика Сьюкки; мне также неприятен Гроб — я не люблю немых людей! О патере Фабриции я думаю, что он переждет революцию в камбузе.

— Роберт! — воззвал итальянец, сложно жестикулируя свободной от фотографа рукой. — Роберт, не якайте! Мы — едины. Что у нас было раньше? Бездарное деление добычи поровну! Что у нас будет теперь? Деление добычи по личным заслугам! Это расцвет! Это свободное развитие инициативы!

— Я думаю, мы не сомневаемся. Когда мы полагаем приступить к действию, капитан? — спросил Роберт.

— Сейчас же, не то пыл простынет!

— А как мы представляем себе действие?

— Напасть. Оглушить. Связать. Пытать. Стращать. Кормить. Поить. Предложить. Держать.

— А если?…

Итальянец поднял к небу сжатые кулаки:

— Убить!


Освобожденный фотограф, зажимая рукой бьющееся сердце, понесся, по мере качки, к своей берлоге. Благополучно забравшись туда, он вынул из стружек бутылку с аккуратной рукописной этикеткой «гипосульфит» и убедился, что жидкость в бутылке едва доходит до половины; затем глубоко вздохнул. Однако, время, как выражается Голубая рыба, не ждало, а писчей бумаги нельзя было найти в ателье ни клочка. Трясущимися руками Петров разобрал кипу покоробившихся снимков поплоше и остановил свой выбор на групповом портрете пиратской семьи, снятом в счастливые времена. Насколько позволяло прыганье каюты, моменталист принялся царапать оборотную сторону фотографии объедком карандаша. Но волнение не дало Петрову доработать. Он сунул фотографию за пазуху и, прихватив бутылку с гипосульфитом, ринулся обратно.

Кучка переворотчиков уже рассосалась… Петров бросился на штурвал к Дику Сьюкки. Здесь ему представилось дикое зрелище: руки штурмана лежали на рулевом колесе, в то время как ноги и зад отбивались от веревок, которыми их скручивал, с помощью итальянца, Роберт Поотс. В рот штурмана была засунута тряпка, а у виска его вегетарианец держал револьвер, истерически взвизгивая:

— Не выпускать руля!.. Не выпускать! Не выпускать!

Наконец, штурман был обезврежен. Он повернул к мучителям искаженное лицо, и фотограф увидел, что по рыжей щетине прыгают со стебля на стебель крупные слезы.

— Дальше! — скомандовал итальянец.

Анна Жюри спрятал оружие и, как было, вероятно, заранее уговорено, поспешил на кухню. Взгляд Керрозини обратился на бутылку с гипосульфитом в руках фотографа.

— Сильнейший яд! — скорехонько отрекомендовал владелец.

— О! — восхищенно протянул демагог, — а я иду поговорить с капитаном!

Петров проводил его до лесенки. Титто кое-как взобрался по ней на капитанский мостик.

— Кто лезет?.. Тысяча шмендефер! — услышал Петров.

Шум бури поглотил реплику бунтовщика…

— А… мириться?.. это недурно! — прогремел в ответ капитан, — я никогда не желал тебе зла!

В это мгновение мимо дрожащего соглядатая протрусил, припадая на четвереньки, Анна Жюри; то в правой руке его, то в зубах волочился огромный мешок из-под крупы. Удивительно тихо для своей специальности вегетарианец стал карабкаться по лесенке, ведущей к Корсару. Вслед за ним, вытаращив глаза и закусив для конспирации губы, прибыл с рулевой рубки Роберт Поотс.

Петров не стал дожидаться крика и стука падения. Стон капитана больно отозвался в преданном сердце прежде, чем прозвучал на самом деле. Собрав на секунду всю свою волю, фотограф отпрыгнул от наблюдательного поста, опорожнил за борт бутылку с гипосульфитом, засунул в нее свернутую трубочкой цидульку, заткнул пробкой, закупорил смолой, содранной с канатов и, отчаянно размахнувшись, швырнул весть о несчастий в кипящие волны…

ГЛАВА ВОСЬМАЯ о кисмете, что значит рок, в которой только дурак мог бы усмотреть мистику

Клянусь скакунами, задыхающимися на бегу!

Коран. Гл. С, ст. 1.

Молитва ваша услышана, — отвечал Аллах, — идите по пути правому и не следуйте за неверными.

Коран. Гл. X, ст. 89.

— Ну? — спросил Ван-Сук Застрялова.

— Ну, что ж? — ответил тот раздумчиво.

— Да-а, — певуче протянул Гурьев.

— И вот, — продолжал голландец.

— Ге-ге-ге! — покачал головой идеолог.

— Пфу! — плюнул певчий прапорщик. — Дела-а!

Ван-Сук оглянулся на закрытую дверь, затрясся и шепотом сказал:

— Ко-о-нец, не будь я Голубой рыбой! Ш-ш! Хватит! Тиш-ше!

Все задумались. Впрочем, ненадолго, так как за окном раздался скрип арбы, и экономист вышел последить за выгрузкой горючих материалов, главным потребителем которых была яхта «Паразит». Дюжий амбал скатывал со спины на землю бочки с нефтью. Двор пустовал. Будто черный мор прошел над трапезондскими контрабандистами! Число их резко упало. Только заядлые специалисты изо дня в день посещали торговый дом Ван-Сук и Сына на предмет мелких покупок. Эти храбрецы были неуязвимы; они вывозили свои покупки в Россию какими-то тайными морскими «тропками», лишая таким манером «Сук и Сына» вторичной добычи. Большинство контор закрылось. Оставшиеся тоже дышали на ладан, но были убеждены, что кризис минует, и горизонт очистится от голландских туч, тем более что Ван-Сук еще не отказался от хорошего отступного.


У ворог караван-сарая сидел его бывший хозяин Хайрулла-Махмуд-Оглы. Он снова был печален, и отвислый живот унылыми складками ниспадал на его ноги. Глаза Хайруллы-Махмуд-Оглы горели отчаянием, и его уже не радовала прекрасная сделка с учтивым голландцем, господином Ван-Суком и сыном его — юношей с глазами рыбы и языком змеи! Это он, а не кто иной, соблазнил старика, бедного Хайруллу-Махмуд-Оглы, заняться на старости лет молодым контрабандным промыслом! Это он, Хайрулла-Махмуд-Оглы, дрожа и поминая аллаха, выехал в Черное море, чтобы увидеть на тридцатой миле встречную фелюгу и из рук в руки получить звенящие монеты! Это на него, Хайруллу-Махмуд-Оглы, и двух сотоварищей налетел, как дикий шайтан, безумный корабль, — и люди, похожие на иблисов, крича и плюясь и изрыгая зловонное пламя, ограбили до нитки несчастную фелюгу!

А где твоя борода, о Хайрулла-Махмуд-Оглы? Где твоя борода, услада и достоинство правоверного?.. Увы, Хайрулла-Махмуд-Оглы! Увы и ах! Ты хранишь в памяти своей злобное сверканье ножниц и железный их лязг, и бурливый обратный след беспарусной лодки, свершившей злое дело… Да иссушит руку святотатца священный огонь, да разверзнет аллах громы и хляби над нечестивцами! Да не оскудеет ненависть его, да посеет он в сердцах их мужество жабы и шакала и да поразит их и потомство их бесплодием!.. — Так, задним числом, проклинал старый турок своих оскорбителей, не зная, что часть его проклятий взошла раньше, чем он посеял… Кисмет, кисмет!..

…Из ворот вслед за двумя арбами, прогромыхавшими по деревянному настилу через арык, вышли Ван-Сук, Застрялов и Гурьев. Если бы проклинатель знал английский язык, он понял бы, со свойственной ему проницательностью, что голландец продолжает давно начатый разговор:

… — И вообще, мне претит эта безрассудная романтика! Вместо болтливого гишпанца должен быть поставлен дельный человек.

— Ясно — так! — согласился Гурьев. — Тем более, что на море сейчас— сезон.

— Мы упускаем рынок, мы упускаем рынок! — пояснил Застрялов, слегка рыдая, — он как-то странно уплывает из-под нас! Потеря рынка — смерти подобна…

— Ничего, господа, ничего, не будь я Голубой рыбой! — сказал голландец. — Это — только переходное время.

— Time is money![12] Имеется спрос и отсутствует предложение!

— C'est la vie! — бросил Гурьев, — Наши мерзавцы-пираты поговаривают о дивидендах!

— Тиш-ше! — насупился голландец, — мы будем играть на понижение!..

Загрузка...