Ангелы и демоны
/ Общество и наука / Спецпроект
Симон Шноль — о том, как учил физику на приборах, созданных руками Циолковского, о ночных расстрелах, «врачах-убийцах» и лекциях в «столыпинских вагонах», о Лысенко и лысенковщине, о Мичурине и «мичуринской биологии», а также о капле «голубой крови» и слезинке ребенка
Основное занятие доктора биологических наук, профессора МГУ Симона Шноля — исследовательская работа по изучению странных физических и математических закономерностей и чтение лекций на кафедре биофизики физфака МГУ. Каждый год в сентябре он видит в аудитории новые лица. И надеется, что знание прошлого, причем не только российской науки, поможет им в решении самых трудных задач...
— Симон Эльевич, ваша жизнь — живая история. Расскажите о своей семье.
— Я родился в 1930 году. Вся моя семья — отец, мать, бабушка и я со старшим братом — жили в замечательном доме в Лефортовском переулке, неподалеку от Елоховской церкви. Наше большое семейство помещалось в 15-метровой комнате. Это время я не помню, как и полагается детям от нуля до трех. Первое сильное впечатление: ночной стук в дверь, входит группа красноармейцев в буденовках, в руках винтовки со штыками, говорили они громкими голосами и забрали отца. Его «заметили» после лекций о философии религии в Политехническом музее. Отца моего звали Эли Гершевич. Он был философ, немножко лингвист, знаток множества иностранных языков. Легко их изучал один за другим, очень красиво говорил на китайском, как на родном общался на немецком. Он пытался и нас с братом обучать и как-то раз решил показать пример сравнительного языкознания, попросив выучить одну и ту же фразу. У меня не было ни сил, ни настроения запоминать какие-то непонятные звуки, и он очень нервничал по этому поводу. Помню, что в этом перечне задач был арабский, китайский, французский, английский... Еще он с восхищением рассказывал нам, маленьким, о природе света. А как-то наш переулок мостили новыми булыжниками, и отец с таким воодушевлением показывал нам разрезы гранита! За что бы он ни брался, у него все получалось. Писал книги по философии религии — у нас дома были их целые полки. Он мечтал их издать, но понятно, что это было невозможно. А потом во время войны, когда наша семья уже перебралась в Калугу, немцы сожгли все его труды вместе с нашим домом.
Арест отца был одним из многих в череде гонений ученых. Началось это еще раньше. В 1929 году в Московском университете студенты-рабфаковцы выразили недовольство некоторыми профессорами, читавшими, как им казалось, заумные лекции. Эти студенты были так плохо подготовлены, что просто многого не понимали и сделали нормальный для тех лет вывод: лекции им читают вредители. Среди них оказался замечательный человек Сергей Сергеевич Четвериков, генетик, профессор с поразительными достижениями в науке. Разгоряченное собрание упрекало его в разных политических грехах. И вдруг встает мальчик, студент Володя, и обращается к народу: «Да что вы делаете! Это же гордость страны...» Несложно догадаться, что этого Володю выгнали из университета тут же и навсегда! Фамилия этого Володи — Эфроимсон. Владимир Павлович стал потом известным советским генетиком. Но в 1933 году он оказался в одном вагоне для заключенных вместе с моим отцом. После Владимир Павлович рассказывал, что никогда — ни до, ни после — он не видел в одном месте такой концентрации интеллекта. В вагонзаках собрали специалистов самых разных — там были физики, лингвисты, историки, специалисты по Вавилону, знатоки икон. И весь этап они читали друг другу лекции, везли их долго — как оказалось, на Алтай. Мой отец строил Чуйский тракт в районе Бийска.
Отца забрали в 39 лет вполне здоровым человеком. Через несколько месяцев каторги он стал полным инвалидом. Через три года палача Ягоду заменил палач Ежов. Под это дело часть заключенных, отбывших свой срок, отпустили. Отца как безнадежно больного выпустили с запретом селиться в Москве. Он нашел пристанище в Калуге. Мы решили перебраться к нему. Одно из моих последних воспоминаний о московской квартире — сосед дядя Гриша. Он был каким-то милицейским начальником. Красавец: белый шлем, отменный мундир. Очень приветливый, и семья у него была симпатичная. Помню, когда отец вернулся домой с каторги, дядя Гриша его не выдал, хотя это было опасно. Но незадолго до нашего отъезда с ним словно что-то произошло. Он стал нервный, грубый. Сидел вечерами на кухне и заряжал маленькие патроны для револьвера — много-много… А я был любознательным, из своей любимой книжки «Сто тысяч почему» уже знал, что, когда загорается порох, он мощным давлением выталкивает пулю. А тут на кухне прямо этот опыт вживую. И я попросил дядю Гришу показать мне это. Он неохотно показал, вынул пулю, насыпал на блюдечко порох и поджег его. А потом сказал: «Вот так это все и происходит». Только спустя какое-то время я понял, для чего дядя Гриша каждый день заряжал обоймы. Я понял, почему он такой нервный. Он занимался ночными расстрелами. Его жена почти сошла с ума. Да и сам дядя Гриша сдвинулся и был списан как неработоспособный человек.
Мы обменяли нашу одну комнату на три комнаты в бревенчатом доме в Калуге. Отец полулегально подрабатывал в Москве на заочном отделении института иностранных языков на Кузнецком Мосту. Руководила им сестра бывшего начальника ОГПУ Менжинского. Эта женщина была свободна в выборе преподавателей и собрала себе компанию из людей, владеющих самыми разными языками.
В 1937 году в нашей семье родился четвертый ребенок — мой младший брат Яков. Мать завернула его в конвертик и дала мне вместе с запиской, в которой было расписание, когда и чем кормить. Так я стал воспитателем детей. А мама работала в Москве — в медико-генетическом институте. Руководил им Соломон Григорьевич Левит. Он отличался массой достоинств, был ярым большевиком. Правда, от репрессий это его не спасло, властям не нравилась самостоятельность его суждений. Его расстреляли в том же 37-м. Расстрел Левита фактически означал закрытие института. Мать переквалифицировалась в школьного учителя русского языка и литературы. Отцу тем временем становилось все хуже. В нашем промерзшем доме, протопить который было невозможно, он лежал, укутанный чем только можно. Спасти его мы не смогли.
Еды в городе практически не было. Помню, только-только был заключен пакт Молотова — Риббентропа. По достигнутым договоренностям в Германию из СССР шли эшелоны с зерном, нефтью, салом. Мы кормили будущего врага. В то же время в Калуге, через которую шли эти эшелоны, хлеб считался высочайшим благом. Я гордился тем, что был его добытчиком. А что такое добытчик? Это значит: с ночи встать в очередь, чтобы утром купить хлеб. Если занять очередь позже, уже не достанется. Ходили люди и пересчитывали очередь, рисуя на руке химическим карандашом номер. Наступало утро, открывали магазин, и начиналась бешеная давка, в которой выкидывали любого человека, но только не детей. Однажды я принес хлеб, который внутри был с солью и льдом. С жадностью мы с братьями съели его, у меня и у младшего Якова началась кровавая дизентерия. Мать на руках отнесла нас в больницу, ходить мы уже не могли. В 39-м году еще не было антибиотиков, нас лечили сульфатом натрия. Это было не лечение, а ужас! Почему мы не умерли, никто не знает. Наверное, калужский период в жизни нашей семьи был самый страшный...
Выздоровев, я пошел в школу, где незадолго до этого был учителем физики Циолковский. Одно из самых сильных впечатлений моего детства — приборы и аппараты, созданные руками Циолковского для школьного физического кабинета.
— Как для вас началась война?
— Для нас со старшим братом с большим трудом достали две путевки на июль в пионерский лагерь. Он был у деревни Сенькино вниз по Оке, под Серпуховом. Это был поразительный лагерь, располагавшийся в старом господском доме. Но самое удивительное, что там кормили три раза в день. Это было незабываемо. Помню, нам играл на аккордеоне слепой человек, весь в оспинах. Мы пели песни, а над нами летали черные самолеты. Мы им кричали «ура», а потом вдруг кто-то объяснил: это же немцы. В середине июля пришел приказ: немедленно всех детей развезти по домам. А вот покидать Калугу без документов, разрешающих эвакуацию, запрещалось, хотя к тому времени беженцы с запада уже шли сплошным потоком. Мать побежала в горисполком и застала там такую картину. За столом председателя сидел раненый лейтенант и в телефонную трубку отдавал какие-то команды. Он увидел мать, а вид у нее был характерный, не оставляющий сомнений в принадлежности к определенной национальности, и спросил: «Зачем вы остались? Вы же здесь погибнете!» Он объяснил ей, что на вокзале стоит последний эшелон с семьями командиров Красной армии, который будет пробиваться через фронт, поскольку фашисты уже перерезали дорогу в районе Алексина. «Больше у вас выхода нет, погибнете», — сказал он. Так бы и было. Потом мы узнали, что всех оставшихся в городе евреев собрали в одну церковь и взорвали.
Мы прибежали на вокзал, где стоял эшелон. Это были пульмановские вагоны. Каждый рассчитан примерно на то, чтобы в него загрузились две семьи с мебелью, со всем имуществом. Двери были заперты, и никто никого внутрь не пускал. Состав не отправлялся по двум причинам: не было машиниста и немцы перерезали путь. И тогда друг нашей семьи учительница Агафья Дмитриевна Карева сделала вещь, которую можно объяснить только верой людей в Бога. Она в щель одного из вагонов обратилась к людям с проповедью, мол, побойтесь Бога, как можно?! Она крестилась и плакала, умоляла, и дверь приоткрыли. Через некоторое время я увидел, как по перрону раненый летчик с револьвером в руке тащил за шиворот к паровозу машиниста. В общем, мы поехали. Во время налетов все выскакивали из вагонов и прятались от бомбежки. До Тулы добирались около двух суток. Соседи по вагону ничем с нами не делились, а есть хотелось очень. Две недели мы ехали без всякого снабжения. У нас был с собой только кусок колотого сахара и немного манной крупы. А мимо нас с запада на восток шли эшелоны с продовольствием. На одной из станций стояли вагоны с зерном и рисом, которые охранял красноармеец с винтовкой. Помню, я принес матери котелок украденного из вагона зерна, красноармеец сделал вид, что не заметил. Мать меня уже не упрекала...
Во время этого переезда мы потеряли младшего брата, который умер от голода. В это же время в Москве умерла моя сестра. Нас осталось трое детей из пяти. На время мы осели в Оренбургской области.
— И все же ваша семья смогла вернуться в Москву во время войны...
— Чтобы уехать в Москву в военное время, нужен был особый вызов. Старший брат Эммануил получил такой вызов, поступив в МГУ. Он в 15 лет сдал экзамены и был зачислен на мехмат. Летом 44-го брат заболел менингитом в тяжелой форме. Было ясно, что он должен умереть. Его уже из палаты вынесли в коридор умирать, а он вопреки всему выжил. Мать, вызванная к нему, после этого случая осталась в Подмосковье, устроившись завучем в детдом, и вызвала к себе меня и Якова.
— Ведь вы тоже, как и брат, поступали в МГУ?
— В то время, а это был 46-й год, поступать в университет можно было с 17 лет. Мне 16. Чтобы сдавать экзамены в этом возрасте, требовалось разрешение от Министерства просвещения. Замминистра профессор Фигуровский разрешил, но при этом сказал: «Недоберешь баллы — ко мне не приходи». Экзамены я сдал благодаря своему энтузиазму и моим учителям. Тогда в МГУ поступали фронтовики, и для них не было ограничений. Они могли поступить со всеми тройками. А для школьников из 25 баллов надо было набрать все 25. Я получил все пятерки и одну четверку за сочинение, написав в слове «юность» две «н». Это значило, что я не поступаю. Но меня приняли — 31 августа брат увидел меня в списках. Прямо ранним утром 1 сентября надо было найти какую-то приличную одежду, и мать попросила у знакомого старого фронтовика стеганку. Замечательна эта стеганка была, с медными пуговицами, которые следовало мелом начищать.
— На годы вашей учебы на биофаке пришлось так называемое дело генетиков. Что тогда происходило в научном мире?
— 4 ноября 1947 года в «Литературной газете» вышла огромная статья под названием «О внутривидовой борьбе». Известно, что по Дарвину эволюция происходит в результате конкуренции за условия существования, пищу, воздух, пространство. В «Литературной газете» было написано, что все это не так, что внутривидовая борьба — выдумка. Я цитирую куски из этой статьи из года в год, потому что никто, кроме меня, из моих близких ее не читал. Она начинается словами: «Заяц зайца не ест». И всякий, кто прочтет эти слова, понимает, что заяц на самом деле не ест зайца. Дальше: «Волк волка не ест». А третья фраза замечательная: «Волк зайца ест». И на всю полосу рассказ о том, как кто кого не ест и кто кого ест. Подпись под статьей — Лысенко. Надо сказать, что Трофим Лысенко словом не владел да и вообще был безграмотен. А статья была написана прекрасным литературным языком. Как потом мы узнали, писал ее Исай Израилевич Презент, идеолог и правая рука Лысенко. Помню, как все развеселились на факультете, прочитав статью, ходили по кабинетам и цитировали отрывки из нее. Утром на биофаке устроили шумное сборище, решили даже вызвать Лысенко на дискуссию. Он не пришел, а вместо него выставили замечательного человека Федора Андриановича Дворянкина. Чем он замечателен? Тем, что умел вести дискуссию так, как это делают полемисты. Он мог достать из головы любую цитату, близко к тексту излагал целые куски из классиков марксизма. Профессора Московского университета таким искусством не владели. А дальше развернулись события, ставшие самыми драматичными и кровавыми в истории отечественной науки. Биология в нашей стране была разрушена в период с 31 июля по 7 августа 1948 года. Именно тогда состоялась сессия Всесоюзной сельскохозяйственной академии имени Ленина (ВАСХНИЛ), открывшаяся докладом Лысенко, который писали целой бригадой. Он назывался «О положении в биологической науке». На сессии один за другим выступали назначенные, а не выбранные академики, которые заявляли, что генетика — буржуазная лженаука. Ужасные были доклады. Большую часть из них сделали люди, которые знали, что совершают подлость. Другая часть была просто невежественна, как был невежественно и фанатично убежден в своей правоте и сам Лысенко. А Исай Презент все знал и особенно прекрасно знал, что совершает подлость, уничтожая науку.
Среди тех, кто выступил на сессии ВАСХНИЛ за науку, было четыре человека. Тишайший интеллигентный академик Иван Иванович Шмальгаузен. Он не был пригоден для борьбы, к тому же болел. Второй — Антон Романович Жебрак, заведующий кафедрой генетики Тимирязевской академии — спокойно рассказывал о достижении генетики в сельском хозяйстве, в то время как публика на него буквально кидалась. Его пытался прервать Лысенко, но по существу ему возразить никто не мог.
Еще одним героем, взявшим слово, стал маститый академик Василий Сергеевич Немчинов — директор Тимирязевской сельхозакадемии. Во время его выступления вся свора лысенковцев рычала. Следующим докладчиком был Иосиф Абрамович Рапопорт. Уникальная личность. Он ушел на фронт 25 июня 1941 года, накануне защиты докторской. Получил несколько ранений. Пуля прошла через височную кость, после чего он потерял глаз, и все равно через месяц с небольшим вернулся в ряды Красной армии. Рассказывали: идет сессия ВАСХНИЛ. Выступает тот самый Презент. В первом ряду сидит Рапопорт, десантник, разведчик, не раз бравший в плен языка, на глазу — черная повязка. Презент не успел договорить, как оказался в руках Рапопорта. Он пытался что-то сказать, но в микрофоне раздавались не вполне печатные слова Рапопорта. «Это ты проливал кровь?» — спрашивал он Презента, который, как всем было известно, не воевал. Не сразу удалось вырвать докладчика из рук Рапопорта. А потом, по рассказам, он сел в первом ряду и своим единственным глазом сверлил выступающих, и все уже старались быть более аккуратными в выражениях. В стенограмме заседания это отражено очень кратко: «Хулиганская выходка Рапопорта».
В 1988 году на биофаке МГУ устроили собрание, посвященное 40-летию сессии ВАСХНИЛ. Я был в президиуме, и надо же, в зал заходит седенький старичок, тихий-тихий, с белой повязкой на глазу. Это был Рапопорт! Я так обрадовался, что стал просить: «Иосиф Абрамович, расскажите, как вы душили Презента». Он на меня посмотрел укоризненно-кротким взглядом и сказал: «Ну что вы, дорогой мой, разве я мог бы душить человека?..» В 1989 году указом Горбачева Рапопорт получил звание Героя Соцтруда как борец за истинную науку. Через несколько месяцев его насмерть сбила машина.
Кстати, одну интересную историю, связанную с Презентом, я узнал от Владимира Яковлевича Александрова, автора книги об истории нашей биологии. Из года в год они вдвоем с другом, академиком физиком Флеровым, летом отправлялись в путешествия. Собирали грибы, ловили рыбу, снимали цветные диапозитивы. В тот год, а дело было в конце 60-х, они забрались на край света — на Командорские острова. Поселились в домике зоологов-наблюдателей у самого большого лежбища котиков. От дома на берег был проложен длинный, почти 1000-метровый дощатый коридор-туннель. По нему можно было доходить до скопления котиков и наблюдать их личную жизнь сквозь щели в стенах. Крики чаек, шум прибоя, блеск и сверкание волн... Безмятежная жизнь Александрова вдруг резко нарушилась, когда из поселка прибыла очередная группа туристов. Молодые люди окружали невысокого пожилого человека, с восхищением слушая его рассказы. Это был... Презент. Александров почувствовал, как у него повышается давление. Пришел безмятежный Флеров. Он не мог понять столь сильных чувств. А для Александрова отдых был отравлен. Два дня он не выходил из дома. Однажды утром он увидел, как Презент пошел по коридору смотреть котиков. Александров двинулся за ним. В темном коридоре отдавались грузные шаги Александрова по дощатому настилу. Презент ушел далеко вперед. В самом конце коридора он приник к щели, наблюдая за жизнью котиков. Услышав шаги, обернулся. Он не мог разглядеть, кто стоит над ним. «Встаньте! — сказал ему Александров. — Как вы смеете быть в одном месте со мной? Вы виновник несчастий нашей науки и многих людей! Убирайтесь отсюда!» Перепуганный Презент забормотал: «Нет, нет, мы не убивали Вавилова!» Постепенно Александров понял, что положение тупиковое — не будет же он убивать человека, — и слегка посторонился. Презент шмыгнул у него под рукой и, убыстряя шаги, исчез. Он уехал в поселок и с ближайшим пароходом переправился на материк. Говорили потом — но кто знает, правда ли это, — что потрясенный Презент осенью того же года ушел из дома, примкнул к цыганскому табору и вскоре умер от инфаркта.
— Как отразилась знаменитая сессия ВАСХНИЛ на биофаке МГУ?
— Фактически он был разрушен. Одним приказом министра высшего образования Кафтанова 23 августа 1948 года выгнали сразу несколько тысяч исследователей, биологов из всех высших учебных заведений, из всех институтов. После победы Лысенко в 1948 году на биофаке вывесили лозунги. На красном полотнище большими буквами было написано: «Наука — враг случайностей». После сессии ВАСХНИЛ в стране началась вакханалия невежества. Лысенко «открыл», что виды превращаются из одного в другой скачком. Из пшеницы возникает рожь. Из овса — сорняк овсюг. А птица кукушка возникает то из яиц пеночки, то из яиц дрозда, то из яиц мухоловок. Мракобесие! Многое было тогда под запретом. Все годы моей учебы — с 1946-го по 1951-й — не произносили вслух имя Николая Кольцова, одного из выдающихся биологов первой половины ХХ века. Мы, студенты, просто не знали о таком ученом. О нем, как и о Вавилове, говорить опасались. В 1927 году Кольцов выступил с докладом, содержащим основную концепцию биологии. Примерно 50 лет спустя после этого доклада мне довелось говорить с одной дамой, которая его слушала, будучи еще совсем юной красавицей. Она сказала, что доклад этот был встречен очень холодно, что Кольцов был в белой рубашке с галстуком и двубортном пиджаке, но в сапогах! Вот что запомнила красавица. А еще что Кольцов держался чопорно и строго и не пытался привлечь аудиторию на свою сторону. Но после его доклада на трибуну быстро поднялся очень живой и яркий человек и произнес пламенную речь: «Товарищи! Перед вами выступал меньшевиствующий идеалист Кольцов с абстрактными идеями. Не дадим ему увести нас в мистику». И зал проводил его громкими аплодисментами. Этот человек был все тот же Презент.
Кольцов отстаивал высокий смысл медицинской генетики, а президиум АН СССР заставлял его отказаться от «лженаучных извращений». Руководил заседаниями специальной комиссии Отто Шмидт. Он требовал от Кольцова, чтобы тот дал «соответствующий разбор своих лжеучений в том или ином научном журнале... это долг всякого советского ученого, элементарный долг перед партией». Осенью 1940 года Кольцов поехал в Ленинград. В гостинице «Европейская» у него произошел инфаркт. 2 декабря он умер. Его жена написала о смерти Кольцова письмо в Москву... и умерла...
Членом комиссии, осудившей Кольцова за работы по евгенике, был Хачатур Коштоянц — завкафедрой физиологии животных биофака МГУ с 1943 по 1961 год. Я, студент, с нетерпением ждал его лекций. Но к лекционной деятельности он вдруг охладел. Ему было явно скучно. Мы, естественно, не знали почему. И только много лет спустя я понял возможную причину этого удручения. Когда пришло время баллотироваться в академики, в президиум академии поступила телеграмма: «Лжеученому Коштоянцу не место в академии наук». Действительным членом он не стал, продолжал руководить кафедрой в МГУ и сектором в Институте эволюционной морфологии имени Северцова. Прожил Хачатур Седракович всего 60 лет.
— Но ведь гнобили не только генетиков.
— Досталось и врачам. В начале 1953 года было развернуто «дело врачей-вредителей», преимущественно евреев. В газетах появились сообщения о том, что «подлая рука убийц и отравителей оборвала жизнь товарищей Жданова и Щербакова». Пошли аресты по всей стране. В газетах одна за другой появлялись статьи с описанием вредительского лечения, проводимого евреями в разных городах страны. Появились слухи, что евреи прививают рак своим пациентам. И даже зубные врачи, мол, ухитрялись делать это при пломбировании зубов. В стране нарастал психоз. Можно было ожидать погромов.
Для оформления обвинительного заключения нужны были эксперты. За таким заключением обратились к выдающемуся фармакологу профессору Василию Васильевичу Закусову. Он был известен резкостью и даже грубостью по отношению к сотрудникам, не подбирал выражений, распекая их, не позволял сотрудницам появляться даже жарким летом в неофициальном одеянии, например без чулок. На него часто обижались, хотя и признавали профессиональные достоинства. И когда к нему обратились с просьбой подписать экспертный анализ рецептов для лекарств, которые выписывали «врачи-вредители, чтобы ускорить смерть своих больных», он, взяв перо, четко и спокойно написал: «Лучшие врачи мира подпишутся под этими рецептами». И был арестован. Легенды говорят, что в тюрьме он совсем «распоясался» и стесняться в выражениях перестал совершенно. Во всяком случае ничего для пользы следствия от него не добились.
Я к началу 1953 года уже как молодой специалист работал в Центральном институте усовершенствования врачей (ЦИУ). Не все евреи — сотрудники института — были профессорами или доцентами. Не все были арестованы. Но все, кроме двух, были уволены с работы. Сделано это было традиционным способом. От райкома партии в институт прибыла комиссия, составленная почему-то из чиновников Министерства путей сообщения. Во главе комиссии состояла Ковригина — министр здравоохранения СССР. Члены комиссии заседали в большой комнате за длинным столом. Вызывали очередную жертву — в торце стола стоял специальный стул. Из личного дела зачитывали какие-то бумаги, задавали невнятные вопросы. Затем за закрытыми дверями что-то обсуждали и выносили решение: «Для работы в ЦИУ непригоден». Так вот выгнали всех евреев за исключением двух. Один из двух был я. Второй — кладовщик материального склада. Почему меня не выгнали? Думаю, из-за сложившегося таинственного образа — молодой выпускник университета по особому заданию работает по атомной проблеме в опасных условиях и в тесном контакте с МГБ. А дело было в следующем.
8 сентября 1951 года я пришел в ЦИУ — на кафедру медицинской радиологии, где должен был заниматься секретной работой в рамках атомного проекта. В гостайну меня, конечно, не посвящали. Но каждый день мне привозили контейнеры с радиоактивными изотопами. Звонок от вахтеров: «Груз привезли!» Как правило, привозили груз два капитана госбезопасности, младшим по званию не доверяли. Это были мощные, жизнерадостные дядьки, доставлявшие радиоактивные вещества в тех же автомобилях, в которых до этого возили арестованных. Ко мне они были дружелюбны. Я только потом понял, почему. Оказывается, считалось, что от радиоактивности помогает спирт. Им на двоих выдавали бутылку. Двум мужикам бутылка на двоих — это очень неплохо! А радиоактивности они боялись, поэтому переносить и забирать груз приходилось мне. Часто свинцовых контейнеров должной толщины не было. Когда я сам для себя посчитал дозу, которую получаю ежедневно, то понял, что довольно быстро отдам концы. И решил: надо сделать дистанционный прибор. С колоссальным увлечением я смастерил длинную-предлинную пипетку, под два метра, чтобы на расстоянии производить необходимые манипуляции. Представьте себе, что набрать надо было, например, 0,4 миллилитра вещества. Тогда я сделал перископ, лупы, лампочку, зеркала. Все это крепилось на двухметровой доске. Выглядело приспособление внушительно и неудобно. В этот период в нашем институте, часть которого была задействована в атомном проекте, стали появляться странные люди, явно сотрудники госбезопасности. Ходили, что-то вынюхивали. Один из них стал входить со мной в контакт. Он видел, как мне привозят груз, как я достаю свою «винтовку». Помню, он подошел ко мне и тихо-тихо, поскольку секретно, спросил:
— Это у тебя ружье?
— Да.
— Атомное?
— Да.
Тогда он, потрясенный, удалился. И скоро все-все знали, что я разрабатываю атомное оружие, и меня никто не трогал. Эти люди были тупые…
На том зловещем собеседовании, как и полагалось, присутствовала секретарь партбюро института Лаптева. Она хорошо ко мне относилась и явно предварительно изложила версии моих таинственных занятий. Там были намеки на особое, создаваемое мною оружие и крайне опасный, но столь нужный стране характер моей работы. Я об этом додумался позже. Но тогда, сидя на стуле для жертв, был настроен меланхолично и на вопросы отвечал невнятно и не по делу. Как оказалось, это было расценено необходимостью не раскрывать секретный смысл моей работы. Мне посоветовали... беречь здоровье и пожелали успехов.
При описании советской жизни надо бы специально обрисовать облик женщин-парторгов. Это было характерное явление. Аккуратно причесанные, в изящном и скромном одновременно платье, они не без грации исполняли любые, сколь угодно злодейские партийные директивы. С ними лучше было не ссориться.
— Вы столько лет проработали лицом к лицу с изотопами. Неужели все прошло бесследно?
— Ежемесячно я сдавал кровь на анализ. В апреле 53-го выяснилось, что у меня резко падает уровень лейкоцитов. Точнее, у меня их так мало, что я понимаю: скоро умру. Меня прикрепили к врачу, и я постоянно ходил на прием. Прихожу как-то раз и вижу такую картину, которая до сих пор перед глазами, — настоящий Вермеер — «Девушка, читающая письмо...»: волосы так слегка свисают и по щекам текут слезы. Это была студентка-практикантка, она записывала слова врача. На столе лежит бумага, на которой, как потом оказалось, написан мой приговор. Доктор показывает мне: «Видите график, у вас есть четыре месяца жизни». Дома я ничего не сказал. В самом деле, до августа еще далеко, а жена все хотела на юг. И мы поехали под Алупку. К сентябрю я вернулся на работу. А в октябре, к удивлению врача, пришел на очередное обследование. Приблизительно в это время появилась мысль о создании на физфаке МГУ кафедры биофизики, первой в стране. На ней зазвучало свободное научное слово. И это в стране, где тогда еще боялись произнести слова «ген» и «хромосома».
Первым лектором у нас был Николай Владимирович Тимофеев-Ресовский, ученый с мировым именем, который ранее получил 10 лет лагерей. Мы со Львом Александровичем Блюменфельдом создавали программу. Сам он читал замечательные лекции по физической химии, квантовой механике применительно к биологическим задачам. Мне был поручен двухсеместровый лекционный курс «Биохимия». Я читал его 52 года. Очень быстро стали вырастать наши первые студенты, становились аспирантами, преподавателями.
14 октября 64-го Хрущев был смещен, его заменил Брежнев. Для нас это означало окончательное падение Лысенко. Немедленно новый президент Академии наук Мстислав Всеволодович Келдыш образовал комиссию по проверке научного содержания работ Лысенко. Результат был очевиден. Вся постройка мичуринской биологии рухнула в одночасье. Но время было потеряно. А как догонять, когда в школах учили биологию по мичуринской генетике. Кстати, мало кто сегодня знает, что никакого отношения Иван Мичурин к мичуринскому учению не имел. Он умер раньше, чем Лысенко и Презент сообщили о существовании «мичуринской биологии», и никакой ответственности за все последующие безобразия и преступления, совершаемые под его именем, Мичурин не несет. Нашел его на самом деле Вавилов. И очень поддержал деятельность садовода-опытника, который к наукам никакого отношения не имел. Он был убежден, что посредством прививок плодовых растений, то есть сращивая со стволом и корнями одного дерева ветви другого, получает новые наследуемые признаки. Пытался он получить наследуемые признаки и посредством создания особых условий выращивания родительских растений. Но никакого успеха, естественно, не достиг. Таким образом, мы 16 лет получали неправильное образование.
— С конца 60-х вы работаете в Пущине. За это время много маститых ученых вышло из пущинского биофизического института, но до сих пор все помнят изобретение перфторуглеродного кровезаменителя, так называемой «голубой крови». Вокруг этого ходило много разных историй и даже слухов.
— В начале 60-х у американцев появилась идея создать в качестве возможных кровезаменителей насыщенные кислородом воздуха эмульсии перфторуглеродов — это цепочки углеродных атомов, соединенных с фтором. После первых сообщений наступило затишье. Но в конце 70-х по «специальным каналам» правительство СССР получило сообщение о проводимых в США и Японии работах по созданию кровезаменителей. Холодная война была в самом разгаре.
Известно, что при любой войне, и особенно при ядерной, жизнь уцелевшего в первые секунды населения и войск зависит от запасов донорской крови, переливание в этих случаях должно быть массовым. Кроме того, донорская кровь зачастую бывает заражена разного рода вирусами. Случаи заболеваний гепатитом в результате донорских переливаний учащались. Мысль о том, что от всего этого можно избавиться, воодушевляла.
В это время в Институте биофизики появился новый сотрудник — Феликс Федорович Белоярцев. Врач, доктор медицинских наук, профессор, он был молод и талантлив. Буквально с раннего возраста — а его отец был известным хирургом в Астрахани — Феликс проводил многие часы в операционной. Так что когда он стал студентом, то превосходил сокурсников исходной, домашней подготовкой. Когда он пришел к нам в институт, у него не было четкой программы. Но так совпало, что вице-президент Академии наук СССР Юрий Овчинников поручил директору института Генриху Романовичу Иваницкому заняться кровезаменителями. Институту обещали любую помощь. Белоярцев и Иваницкий дружно взялись за дело. Организовали лабораторию медицинской биофизики. Сотрудников в нее зачастую набирали экстренно, без должного предварительного знакомства. Потом это сыграло роковую роль. Белоярцев в качестве начальника имел совсем другой облик. Иногда он был резок и груб с подчиненными. В лаборатории сложилась нелегкая обстановка. Тем временем работа разворачивалась. В нее было вовлечено около 30 различных учреждений. Говорили: «Ребята, мы делаем большое дело! Все остальное не важно». Белоярцев носился на своих «Жигулях» из Москвы в Пущино и обратно иногда дважды в день. Нужно было добывать исходные компоненты для приготовления эмульсий, заказывать и доставать приборы. Они перевыполняли планы — делали за несколько месяцев то, что планировали на год. Директор выписывал огромные премии, а Белоярцев предупреждал сотрудников: «Тебе половина, а половину отдашь для заказа прибора». Но дело двигалось. Прошло три года, испытания перфторана на лабораторных животных шли успешно. По двору института прогуливали собаку, 70 процентов крови которой было замещено на перфторан. Через полгода эта собака принесла здоровых щенков. Случилось так, что еще до получения разрешения на клинические испытания на людях в Москве была сбита троллейбусом шестилетняя девочка. С переломами в тазобедренной области и травмой головы ее доставили в ближайшую детскую больницу. Там ошиблись с группой крови — перелили не ту. Смерть казалась неизбежной. Собрался консилиум. Профессор, детский хирург Михельсон сказал: «Последняя надежда на Феликса, у него есть какой-то препарат». Когда Белоярцев услышал просьбу по телефону, бросился в автомобиль и привез две ампулы перфторана. В Пущине у телефона остался врач Евгений Ильич Маевский. Через некоторое время позвонил Белоярцев: «Что делать? После введения первой ампулы, кажется, девочке стало лучше, но наблюдается странный тремор». «Вводи вторую!» — сказал Маевский. Девочка выжила.
Затем были две фазы клинических испытаний. В исследованиях американских и японских ученых наступил кризис: животные часто погибали от закупорки сосудов. Дело было в ошибочной тенденции. Они стремились обеспечить возможно быстрое выведение препарата из организма. Для этого делали эмульсию из относительно крупных капель, но при этом была неизбежна закупорка мелких сосудов. Советские специалисты пошли по другому пути: они стали готовить эмульсии с как можно более мелкими частицами. Средний размер частиц эмульсии в перфторане около 0,1 микрона. Размер эритроцита 7 микрон. Это обусловило все их успехи.
«Голубая кровь» не была панацеей, но у нее есть одна особенность: мелкие частицы эмульсии проникают через сжатый капилляр. Они несут меньше кислорода, чем эритроцит. Кислородная емкость перфторэмульсий значительно меньше, чем в нормальной крови. Но маленькая струйка кислорода изменяет ход процесса: капилляр расширяется, и поток кислорода возрастает так, чтобы могли протиснуться эритроциты. Кровоснабжение восстанавливается.
Весной 1985 года работы по производству и испытаниям перфторана были выдвинуты на соискание Государственной премии СССР, а летом этого же года Пущино наполнилось зловещими слухами. «Это преступники! — говорили возбужденные люди. — Они испытывают свои препараты на умственно отсталых детях! От их препарата погибли сотни наших раненых в Афганистане! Они вводят в кровь пациентам нестерильные препараты и заражают больных!» Эти разговоры стали выплеском негативных эмоций, возникших в результате конфликта в лаборатории медицинской биофизики. У многих ее сотрудников к тому времени накопились претензии к Белоярцеву, но никаких ужасов с испытанием на детях и раненых, разумеется, не было. В дело вмешался замдиректора по работе с иностранцами, сотрудник КГБ Сергей Борисович Гюльазизов. Представители госбезопасности активно включились в расследование ими же распространяемых слухов. Они вызывали сотрудников на многочасовые допросы, проводили изъятие лабораторных журналов с протоколами испытаний и измерений. Они получили письма, жалобы сотрудников, у которых Белоярцев «изъял» часть премии, выясняли, куда пошли эти деньги. Их даже интересовал расход спирта в лаборатории.
В октябре 1985 года в институте прошел ученый совет, на котором были озвучены результаты применения перфторана. Препарат в разы увеличил количество успешных операций по пересадке почек. Наиболее сильное впечатление произвел доклад военного хирурга и анестезиолога Виктора Васильевича Мороза, который брал с собой большой запас перфторана в Афганистан. В условиях, когда не было электричества и соответственно отсутствовали условия для хранения донорской крови, этот препарат был спасением для многих. А тем временем сотрудники КГБ продолжали травлю Белоярцева. Иваницкий поехал на Лубянку, чтобы раз и навсегда прекратить эти издевательства. Преследования действительно были прекращены по распоряжению начальника КГБ Московской области, но материалы о злоупотреблениях в лаборатории были переданы в Серпуховскую прокуратуру. Там в свою очередь начали дело по присвоению средств и неправильному расходу спирта. Белоярцев был крайне подавлен. На ученом совете, где стало ясно, что работа над перфтораном — это научная победа, он сидел где-то в заднем ряду и молчал. А сотрудники его лаборатории, ранее писавшие письма в КГБ, теперь охотно сообщали свои претензии в прокуратуру. Следователи после четырех обысков в Пущине решили провести обыски у Белоярцева на даче — на севере Подмосковья. Из Пущина нужно было проехать более 200 километров, и Феликс попросил разрешения отправиться на своей машине. За ним в микроавтобусе двигались следователи. Они ехали туда, чтобы найти на даче запасы спирта, который Белоярцев, по доносу, использовал в качестве платы за ее ремонт. Подозрение было оскорбительно и глупо одновременно. Естественно, никакого спирта на даче не нашли. Белоярцев спросил, может ли он остаться на даче. Следователи не возражали. Утром сторож нашел мертвого Феликса Федоровича. Через некоторое время его друзьям пришло предсмертное письмо, в котором он сообщал, что не может больше жить в атмосфере клеветы и предательства...
— Что вас заставляет заниматься наукой столько лет и не пасовать перед теми трудностями, о которых вы рассказали?
— Я прожил — как не хочется говорить слово «прожил», — но ведь уже прожил 82 года. И много видел вокруг, и много знаю. Я убежден, что среди всех занятий на земле не самым легким, но самым важным, что бы ни говорили другие люди, является узнавание и постижение. Это основа нашей жизни, именно для этого в эволюции возникли люди. В то же время это очень тяжелое занятие, и я призываю к нему всех молодых людей, потому что это самое большое счастье на земле: узнавать вечером или через неделю, или, в конце концов, через год то, что никто на свете не знает. И я прошу всех, кто на этот путь встанет: будьте стойкими! И все тогда обойдется!