Средь нужды, нищеты и горя.
Как средь бушующего моря
Я вырос от самых юных дней —
И днесь от бедства не избавлен
Как лист иссохшийся оставлен
Среди пылающих огней...
Ветер выл над дикой пустынной землей.
Кружилась поземка. Сухой колючий снег, шурша, катился по твердому насту.
Шла зима 1774 года.
Занесенные снегом, пронизанное стужей и ветром, стояли в степи редкие угрюмые селения.
Эго был край России — дальнее Заволжье, юго-восток страны, плоские отроги Урала, мягкими увалами сползающие к свинцовому Каспийскому морю.
Вдоль степных границ тянулась цепь крепостей — аванпостов: Гурьев, Яицкий и Илецкий городки, Оренбург, Орск... К югу лежали безбрежные степи, населенные киргиз-кайсаками, синее Аральское море, древняя река Сыр-Дарья, пышные сады среднеазиатских ханов и эмиров, легендарные города — Бухара, Самарканд, Мерв, а за ними — сказочная Индия и теплые моря, сверкающие под солнцем.
Россия двигалась на юг, выполняя предначертания Петра I. Жители степей встречали русских солдат с трепетом и надеждой. Отныне степные народы избавлялись от кровавых набегов диких кочевников. С приходом России наступал мир, но цена мира была высокой — вместе с успокоением приходило угнетение: помещики-крепостники, жадные чиновники, колонизаторы, купцы. И новые народы, попавшие под «высокую защиту» русского царя, вступали в борьбу, которую издавна вел русский народ против своих угнетателей.
В начале восьмидесятых годов XVIII века движение России на юг было приостановлено крестьянским восстанием.
Это восстание вспыхнуло на юго-востоке империи, и пламя его охватило огромные пространства. Волнения были всюду: в казачьих селениях, в башкирских деревнях, в бродячих аулах киргиз-кайсаков, в помещичьих домах, на окраинах самих городов и в самих крепостях, — всюду, где сильные угнетали слабого, где торжествовала и буйствовала несправедливость.
Это было время, отмеченное в русской истории именем Пугачева.
Со всех сторон стекались к нему тысячи обездоленных, обиженных, угнетенных. Ненависть к царю, к помещикам, к насильникам, копившаяся десятилетиями, вырвалась наружу, как подземный огонь.
Запылали дворянские поместья. Невидимые руки поджигали амбары с барским добром, дома богачей. Степные ветры раздували багровое пламя. Красный петух гулял по Яицку, Оренбургу, Орску, Вихрь искр кружился вместе со снегом. Щемящий душу набат плыл из городов во тьму и, качаясь, угасал над степными просторами.
В это тревожное время в осажденном Оренбурге жил со своей матерью, Марией Алексеевной, маленький Крылов. Ему только что исполнилось пять лет. Он еще мало видел на своем коротком веку, и самыми яркими его впечатлениями были огонь пожаров и ночной набат.
Отец, Андрей Прохорович Крылов, тревожился о семье, обороняя Яицкий городок. Связи между Оренбургом и Яицком не было. Восставшие перехватили все дороги.
Выдержать зимнюю осаду было не легко. Голодный гарнизон маленькой крепости в Яицком городке изнемогал. Уже было съедено все, что годилось в пищу. Не осталось ни кошек, ни собак, ни крыс, ни убитых и павших лошадей. Люди глодали овчины, кожи, размачивая их в холодной воде, и, чтобы заглушить голод, ели глину. Вспыхнули болезни. А вокруг крепости кипела вольная жизнь. Над лагерем повстанцев с утра до ночи вились дымки, горели костры. Оттуда тянуло сытыми запахами хлеба и мяса. Солдаты колебались. Офицеры опасливо поглядывали друг на друга — кое-кто уже перебежал к Пугачеву. Прошел слух о падении Оренбурга. Гарнизон роптал, возмущаясь упорством коменданта крепости полковника Симонова и его помощника капитана Крылова.
Пушкин в «Истории Пугачева», названной по требованию царя Николая I «Историей пугачевского бунта», писал шестьдесят лет спустя: «Пугачев скрежетал. Он клялся повесить не только Симонова и Крылова, но и все семейство последнего, находившееся в то время в Оренбурге». Но Симонов и Крылов, храня верность присяге, не сдавали Яицка.
Когда восстание было подавлено, капитан Крылов встретился с семьей. Пышная и короткая степная весна сменилась долгим пыльным летом. Андрей Прохорович болел. Яицкая осада не прошла капитану даром. Здоровье его было расшатано. Он мог рассчитывать на заботу, благодарность, награду за верную службу. Но у Крылова не было ни знатной родни, ни связей. Никто не мог за него похлопотать или замолвить при случае нужное словечко. Так было всю жизнь, так было и теперь.
Полоса милостей прошла мимо него. Орденами и наградами осыпали придворных бездельников, бездарных генералов, маменькиных сынков. Их называли «спасителями отечества». Измученного осадой, больного капитана забыли.
Если бы Андрей Прохорович родился дворянином, все шло бы по-иному. В те времена было принято записывать детей на казенную службу со дня рождения, а кто половчей, тот записывал ребят и задолго до появления их на свет. Полугодовалый младенец уже числился мелким чиновником или солдатом. Шли годы, с годами двигалось производство из чина в чин. Чем знатнее и богаче были родители, тем быстрее поднимался младенец по ступенькам служебной лестницы. Бывало, что пятилетний ребенок «дослуживался» до штабс-капитана или повытчика (столоначальника), восьми лет считался полковником, а пятнадцати «выходил» в генералы.
Но Андрей Прохорович был сыном солдата и, начав службу рядовым, провел ее не в колыбели, а в строю. Много времени спустя, уже после рождения сына, в паспорте появилось новое слово «дворянин». Такое «выслуженное» дворянство почиталось не настоящим. С именем «дворянин» обычно связывалось понятие — помещик. Поместий же и крепостных душ у Крылова никогда не было. Он был и остался бедняком.
В молодости Андрей Прохорович пытался «выбиться в люди». Этому могла помочь служба в столице, в карабинерном отряде. Но то ли счастье не подвертывалось под руку, то ли Крылов не обладал достаточной ловкостью — блестящая столичная жизнь проходила стороной. Принимать в ней участие мог только человек со средствами, а не бедный армейский офицер. Крылову едва хватало крохотного жалованья, чтобы сводить концы с концами.
Одна только страсть была у Андрея Прохоровича — книги: они украшали его серенькую однообразную жизнь. Библиотек тогда не существовало. Из нищенского жалованья он откладывал копейку за копейкой на приобретение книг. Стоили они очень дорого. Однополчане удивлялись Крылову. Его страсть к книгам казалась им блажью, ненужной роскошью. Но отказаться от этого увлечения он не мог. Книги, как драгоценность, хранились под замком, в кованом походном сундучке. Начальство неодобрительно косилось на офицера в потрепанном мундире. Однако офицер был усерден, честен, суров, строг, службу нес отлично, не в пример прочим.
Позже пришла любовь. Крылов женился на неграмотной девушке из небогатой мещанской семьи. Семейная жизнь требовала расходов и забот. Правда, Андрей Прохорович стал выглядеть молодцеватей, аккуратней — теперь за ним следила жена. Но столица обязывала к блеску, к парадности. Для этого нужны были большие средства. Поэтому было «велено оного порутчика Крылова, как он по карабинерной службе парадными вещами исправлять себя не в состоянии... отправить в Оренбург»[9]. Там, в пыльных степях, блеск был ни к чему. Его наводили только во время смотров.
Крыловы двинулись на юг. Путь был долог. 2 февраля 1769: года у них родился сын. В честь своего деда по матери Андрей Прохорович назвал мальчика Иваном.
Раннее детство мальчик провел в пыльных и скучных городах юго-востока. Когда Андрея Прохоровича «за слабостью здоровья» отстранили от воинской службы и отпустили «на пропитание» по статским делам, как сказано в указе Московской военной коллегии[10], он решил уехать в свой родной город Тверь. Там еще жила старуха-мать. Вернувшись домой, он стал провинциальным чиновником. Ему дали соответствующий капитанскому чин коллежского асессора и назначили на службу в магистрат Тверского наместничества.
В то время Тверь была самым новым из русских городов. Пожар 1763 года уничтожил ее дотла. Гибель целого губернского города потрясла Россию. Через несколько дней в столице был издан указ о его немедленном восстановлении.
Тверь в конце ХVIII века (рисунок со старинной гравюры).
Лучшие архитекторы и среди них замечательный русский зодчий Матвей Казаков трудились над возрождением древнего города. Он поднимался на глазах, соревнуясь четкостью и красотой своих проспектов и площадей со столицей — Санкт-Петербургом.
После пыльных степных городков блистающая чистотой и свежестью каменная Тверь показалась шестилетнему мальчику сказочно-прекрасной. Уже тогда этот город выгодно отличался от многих городов России. Он стоял на оживленнейшей дороге из Москвы в Петербург, сияя отраженным блеском обеих столиц — старой и новой. Тут были трактиры, содержавшиеся иностранцами, модные лавки, веселые дома, где с утра до поздней ночи гремела музыка и пировали именитые купцы и богатые дворяне. Днем и ночью через Тверь катились кареты, коляски и рыдваны петербургских и московских помещиков, скакали курьеры и фельдъегери, тянулись бесконечные обозы с живностью, товарами, продовольствием.
Бойкий торговый город был приятен для тех, у кого водились деньги. У отца Крылова, Андрея Прохоровича, их не было. Сослуживцы удивлялись: коллежский асессор, второй председатель губернского магистрата жил хуже рядового чиновника. Его считали чудаком. И действительно, среди матерых приказных «крыс» отставной военный, грубоватый и простодушный, казался белой вороной. Брать взяток он не умел, льстить не привык. Начальство не выдвигало его, обходило вниманием. Он старался не унывать, хотя порой нуждался в лишнем рубле. Честная же бедность нигде, никогда и никем не уважалась.
Единственной радостью Андрея Прохоровича были, как и прежде, книги. Он читал их вслух жене и сынишке, которого учил грамоте. Учил он так, что грамота казалась мальчику непроходимыми дебрями. Андрей Прохорович был строг и крут на руку; он требовал от сына исполнительности, как от своих солдат. Ставить мальчика под ружье он не мог. Время от времени прилежание вколачивалось розгой. Мать обливалась слезами, не смея, однако, перечить мужу.
Жалея первенца, Мария Алексеевна решила приохотить его к ученью не наказанием, а поощрением. Она давала ему медную денежку за хорошо приготовленный урок. Вскоре у мальчика накопилось несколько рублей. Чтобы сынишка не дал им дурного направления — не растранжирил бы их попусту или, что еще хуже, не стал бы скаредничать и копить, мать убедила его тратить «свои деньги» на покупку нужных вещей. Мальчик любил красивые вещи и с радостью ходил в торговые ряды, покупал то хорошие перчатки, то картуз с блестящим козырьком, то мягкий нашейный шарфик.
С помощью Марии Алексеевны ученье пошло на лад. Да и сама она неприметно для себя выучилась читать.
Осилив грамоту, мальчик был вознагражден сверх всякого ожидания; награда была в тысячи раз больше маменькиных денежек. Это был новый мир — мир отцовских книг, населенный удивительными героями, полный страстей и приключений.
Сундук-библиотека на время отвлек мальчика от детских игр, заставив мечтать об иной жизни, какую вели герои иностранных романов. Безвестные молодые люди приезжали в свои столицы и добивались блестящих успехов, славы, богатства. Правда, талантливым молодым людям помогали знатные друзья, с которыми героя обычно сводил счастливый случай. Маленькому Крылову трудно было гадать о своем будущем. Он понятия не имел, есть ли у него какие-нибудь таланты, или нет. Но особенно смущало его одно обстоятельство.
Он уже знал, что у него не было обязательного качества, которым обладали все эти книжные герои, — красивой внешности. У них, если верить книгам, были какие-то особенные глаза, изливавшие очарование неизъяснимое, какая-то нежнейшая кожа, какой-то точеный кос, волнистые волосы, обязательно ниспадающие на высокий лоб белее снега, какие-то ало-вишневые губы, формой своей походившие на лук амура, какие-то особенные линии тела, необыкновенные руки и ноги и непременно благородная осанка. В таких героев с первого взгляда влюблялись красавицы, сходили с ума бедные девушки предместий и в мутных водах Сены или Тибра кончали с собою по причине неразделенной любви.
Что такое неразделенная любовь, было для него загадкой.
Широколицый, вихрастый и неуклюжий мальчуган с живыми любопытными глазами мало походил на этих книжных героев. Мария Алексеевна, глядя на первенца, вздыхала, приговаривая, что «не в красоте — счастье», и втайне надеялась, что сынишка со временем выправится, станет пригожим молодцом. Лишь был бы здоров. А здоровьем как раз Ванюшу природа не обидела.
Книги развили в нём интерес к жизни и к людям. Он казался гораздо старше своих лет. В этом не было, впрочем, ничего удивительного: ведь он не знал детства такого, как у большинства дворянских детей того времени — обеспеченного, беззаботного. К нему не ходили учителя, его не воспитывали гувернеры, не учили иностранным языкам, танцам, музыке, рисованию.
Но маленький Крылов уже видел больше, чем какой-нибудь дворянский сынок за всю свою жизнь. Это было, пожалуй, единственной положительной стороной бедности. Его никто и ничто не стесняли. Пользуясь домашней свободой, он с жадным любопытством присматривался к окружающему миру, бродя по площадям и улицам города, любуясь красивыми зданиями, знакомясь с новыми интересными людьми.
Особенно нравились мальчику шумные народные зрелища: качели и балаганы на ярмарках, кулачные бои, яркие базары, крикливые перебранки городских прачек на Тверце и Волге. Здесь он слышал меткие шутки, острые словечки, язвительные анекдоты о градоправителях, нажившихся на пожаре, о чиновниках-взяточниках, о бездельниках-дворянах и хитрых мужиках. В этих сказочных анекдотах всегда выходило так, как хотелось рассказчику: умный крестьянин брал верх над барином, хитрый мужичок обводил вокруг пальца ворюгу-чиновника, взяточники в конце концов разоблачались и несли наказание. Мальчик еще не мог знать, что в жизни таких сказочных концов почти никогда не бывало.
Время от времени он вместе с отцом ходил в семинарию. Это было единственное культурное учреждение города. В большом и светлом зале семинарии происходили диспуты, выступали певцы с пением божественных кантов (песен), местные поэты декламировали свои стихи, лицедеи-семинаристы разыгрывали веселые сценки, высмеивая взяточничество, волокиту, крючкотворство. Тут мальчик впервые познакомился с сатирой. И в ней также зло и порок обязательно наказывались, а добро и правда всегда торжествовали.
Мальчик был впечатлителен, скор и переимчив. Он подражал лицедеям, декламировал стихи, повторяя те же самые жесты, которыми поэты-семинаристы сопровождали чтение своих сочинений. Он пытался рисовать картинки из книжек, и выходило похоже; вторил матери, когда она певала за работой песни, и Мария Алексеевна похваливала его; изображал на голоса базарных торговок, будочников, прачек, купцов и приказных, выводя их в маленьких сценках, разыгрывая анекдоты в лицах. Маленькому актеру приходилось не только изображать сценки, но и присочинять их.
Почти вся куцая библиотечка отца была уже перечитана им. Страницы многих книг словно отпечатались в его молодой памяти: он мог наизусть читать их, не заглядывая в книгу. Он запинался лишь в тех местах, где стояли слова, составленные из нерусских букв.
Впрочем, это также длилось недолго. Тайну иностранной азбуки раскрыл ему какой-то безвестный итальянец. В те годы в Твери, как и во всех крупных городах России, было много иностранцев — французов, немцев, итальянцев. Они приезжали сюда на заработки.
Россия считалась золотым дном, потому что любого иностранного специалиста, мастера, ремесленника тут ценили на вес золота.
У маленького Крылова был истинный талант заводить знакомства. Его тянуло к людям любопытство; каждый новый человек был для него новой книгой. И особенно привлекали его люди, причастные к искусству.
Так мальчик сошелся с каким-то талантливым скрипачом (быть может, это был тот же итальянец) и у него получил первые уроки игры на скрипке. Не мог он оставить без внимания и художников — а их в Твери было тогда особенно много: город продолжал еще строиться и украшаться. И от кого-то из этих художников мальчик узнал о первоначальных законах и секретах живописи.
Способный паренек представлял для взрослых людей большой интерес. И, несомненно, многие рады были уделить талантливому мальчику свое внимание и время.
Однажды Андрей Прохорович был приглашен к знатному тверскому помещику Львову. Вместе с отцом отправился и маленький Крылов.
У Львовых были гости. Возможно, хозяин рассчитывал, что недавний капитан развлечет общество интересным рассказом о Пугачеве, о героической обороне крепости. Ведь он был не только очевидцем, но и участником.
Но расчеты не оправдались. Андрей Прохорович смущался, мямлил, рассказывал скучно, буднично. В глазах общества, собравшегося у Львова, этот болезненный чиновник был типичным неудачником и к тому же совершенно неинтересным.
Сынок совсем не походил На отца. Не по летам начитанный, живой, смышленый, некрасивый мальчик удивил гостей блестящей памятью и чтением итальянских стихов. Дети Львова уже знали о его таланте «разговаривать на голоса» и представлять в лицах смешные историйки. Они упросили показать свое искусство, а когда узнали, что мальчик умеет играть на скрипке, то тут же притащили инструмент и заставили сыграть несколько пьесок.
Взрослые шумно аплодировали маленькому артисту.
Они уже благосклонно поглядывали на отца: нелегко в наше время дать такое воспитание ребенку. И дело, конечно, не в деньгах, а в учителях.
Андрей Прохорович растерянно улыбался, разводил руками. Он сам не ожидал от сына такой прыти. Львов предложил ему, чтобы мальчик занимался вместе с детьми у него в доме. Сановник, кстати, поинтересовался, записан ли мальчик на казенную службу. Ведь времени терять было нечего.
Так началось ученье маленького Крылова.
В доме Львовых он впервые встретился с настоящими учителями. Но они его мало радовали. Он полагал, что ученье будет итти гораздо скорее, а учителя заставляли его топтаться подолгу на одном и том же месте. Не довольствуясь уроками, он с увлечением решал арифметические задачи, сидел над непонятными геометрическими чертежами и алгебраическими формулами, с удивительной ловкостью постигая их сложную простоту.
Только французский язык давался ему с трудом. Он готов был даже отказаться от него, но тут вмешалась Мария Алексеевна. Она помогала сынишке, как могла, внимательно выслушивала его переводы с французского и, руководствуясь только здравым смыслом, нередко останавливала его и говорила:
— Нет, Ваня, это что-то не так. Возьми-ко ты французский словарь да выправься-ко хорошенько.
Он послушно брал словарь и с его помощью доискивался до смысла, который удовлетворял и Марию Алексеевну. И, как всегда, труден оказался только первый этап; дальше дело пошло легче. Мальчик уже мог разобраться в том, что его смущало в отцовских книгах, читал их без запинки, не спотыкаясь на непонятных строчках.
Одной из первых французских книг, попавших в руки мальчика, была тоненькая книжка басен Лафонтена с уморительными картинками. Для упражнения в переводе он попытался изложить стихами басню о дубе и тростинке, но стихи выходили тяжелыми, корявыми.
Он повозился с упрямой басней день-другой и отложил ее в сторону.
Француз-гувернер ставил Жана Крылова в пример своим питомцам. Но не все учителя были такими добрыми и внимательными. Другие смотрели на него небрежно, как на приблудного. Ведь они же не нанимались обучать этого паренька. В диктантах по русскому языку он хромал; его тетрадки подчеркнуто не проверялись. Это была первая детская обида, и мальчик глубоко затаил ее в себе.
А обиды умножались. Прелесть новизны, интерес к маленькому Крылову понемногу угасли. Взрослые давали ему понять, что он не ровня детям хозяина, что он им не товарищ, а существо низшее. Вначале его небрежно просили сделать то, принести это, сбегать за тем-то, потом стали приказывать. Он вынужден был выполнять приказания, которые больно ранили его самолюбие. Богатые и знатные указывали ему настоящее его место.
К этому времени подоспела и бумажка из казенного заведения: Иван Крылов определялся на службу подканцеляристом нижнего земского суда в Калязине, так как в Твери свободных мест не оказалось. Впрочем, это не играло никакой роли: ведь он не обязан был служить, а только числился, будто служит.
Андрей Прохорович с грустью глядел на сына, как будто предчувствуя, что недалек тот день, когда фиктивная его служба станет настоящей. Он чувствовал себя совсем больным, но перемогался, продолжая ходить в должность. Теперь он был нужен семье больше, чем год назад: она увеличилась — родился второй сын, Левушка. Едва Левушка начал ходить, как Андрей Прохорович слег и уже не поднялся. Он болел недолго и умер так же тихо и скромно, как и жил.
Зима 1778 года была тяжелой порой для Крыловых. Покойный не оставил после себя никакого наследства, кроме сундучка с книгами.
После смерти отца калязинского подканцеляриста «перевели» тем же чином в Тверской губернский магистрат. Объяснением перевода служило именно то обстоятельство, что молодой Крылов стал сейчас единственным кормильцем и опорой семьи. Но положение могло измениться лишь в том случае, если бы мальчик действительно стал «ходить в должность». Тогда ему полагалось бы какое-то жалованье, и он мог бы помогать семье. Многие мальчики в его годы уже служили: переписывали и подшивали бумаги, бегали с пакетами по присутственным местам, как тогда назывались государственные учреждения, вытирали пыль, чинили перья.
Мария Алексеевна не хотела думать об этом и считала, что нельзя упускать счастливого случая поучиться у «милостивцев» Львовых. Кроме того, она надеялась на свои руки и на помощь сверху — ей советовали обратиться к императрице с просьбой о пенсии: при жизни Андрея Прохоровича его заслуги были забыты, а после смерти, авось, о них вспомнят.
Это были напрасные надежды. Прошение на имя Екатерины II, полное жалких слов о «крайней бедности», ее «жесточайших следствиях», с униженными просьбами пожаловать «на пропитание наше... что вашему величеству всевышний бог на сердце положит», осталось без ответа.
Никакого ремесла Мария Алексеевна не знала. Священник посоветовал ей читать псалтырь по покойникам — ведь она была умудрена грамоте. И вдова председателя губернского магистрата стала ходить по дворянским и купеческим домам.
Ученье Крылова пошло с перебоями. Мальчику приходилось сидеть дома, нянчить братишку. Бывать у Львовых стало неприятно: там на него косились — ведь его мать, по их мнению, занималась не достойным для нее делом. Как-никак ее муж был офицер, чиновник, дворянин.
В том же году в Твери открылось училище для дворянских детей. Мальчик мог бы продолжать свое ученье. Но для этого нужны были средства. И вместо школы Крылов пошел в магистрат.
Казенная служба открыла маленькому подканцеляристу не знакомую ему сторону жизни: темные нравы екатерининских судов, безнаказанные злоупотребления власть имущих, поголовное взяточничество чиновников. Тут он мог убедиться, что веселые анекдоты и сказки о торжестве правды и добра были лишь утешением в тяжелой жизни тех, кто эти сказки выдумывал. Он видел, что богатый и сильный всегда остается правым, а бедный и слабый несет наказание. В магистрате часто разбирались дела о бесчинствах тверских помещиков, о мошеннических проделках местных купцов, но всесильная взятка превращала виновных в невинных, а ложь в правду.
Крылов был отдан под начало повытчику, злому и грубому человеку. Повытчик нередко ловил своего подчиненного за пустым занятием: подканцелярист портил бумагу, исписывал ее французскими словами, цифрами и какими-то непонятными значками, либо рисовал каких-то человечков и чортиков. Повытчик ругался, укорял в нерадении к казенному добру и, увидев однажды, что мальчик читал на службе книжку, строго-настрого запретил приносить книжки в магистрат. Как ни остерегался Крылов, повытчику все же не раз удавалось поймать его на месте преступления. Тогда книжка превращалась в орудие наказания: подканцеляриста бивали этой книжкой по голове и по плечам. Сироту учили уму-разуму.
Мальчик ненавидел и службу и своего начальника Единственным развлечением служили частые чиновничьи ссоры из-за взяток и приношений просителей. Развлечения эти быстро приедались, уступая место скуке.
Медленно тянулось для него время, пока в холодной зале магистрата не начинали звонить куранты, извещая о конце занятий. После этого бег времени мгновенно менялся: оно летело, как ветер. Крылов научился ценить его. Он заполнял свободные от службы часы самообразованием, игрой на скрипке, чтением французских и итальянских книжек. Особенно пристрастился он к журналам, которые издавал в Москве Новиков, основатель знаменитой «типографической компании». Толстые листы «Трутня» и «Живописца» перечитывались им по многу раз, так же как и «Тверской семинарии школьное упражнение», как назывались тощие книжечки, печатавшиеся в типографии» Московского университета. С некоторыми авторами этих «упражнений» — тверскими семинаристами — познакомился Крылов. Они были много старше его, но любознательный и умный подросток привлекал их острой наблюдательностью, меткостью и живостью своих суждений.
Редкие семинарские лицедейства и диспуты были для него настоящим праздником. Он подробно рассказывал милой маменьке о том, что говорилось, пелось и игралось в зале семинарии, и сам сочинял стишки и писал маленькие, сценки. Ему нравились тверские сочинители, потому что язык их произведений отличался от тяжелого книжного языка: он был похож на обыкновенную разговорную речь, звучавшую на тверских улицах, площадях и базарах. Как и в раннем детстве, он любил оживленные городские места, где шумела толпа и журчал бойкий тверской говорок, запоминал яркие меткие словечки и выражения. Любовь его к острому словцу, к едкой, как перечная пыль, поговорке отражалась в детских его сочинениях: он старался вставить туда меткое словцо или пословицу. Друзья и семинаристы покровительственно похваливали его.
А утро начиналось все тем же ненавистным магистратом, и снова мальчика окружали все те же закапанные чернилами и сургучом столы, пыльные ворохи бумаг, мутные окна, кислый запах казенного заведения и беспросветная каждодневная скука.
Три долгих года длилась унылая жизнь маленького чиновника. Когда Крылову минуло тринадцать лет, он начал всерьез задумываться о своем будущем. Ему не хотелось весь свой век сидеть в магистрате. Он готовился к первому серьезному шагу в своей жизни, даже не шагу, а прыжку — из Твери в Петербург.
С желанием на свет мы рождены.
На что же ум и чувства нам даны?
Уметь желать — вот счастья совершенство!
...Препятство злом напрасно мы зовем;
Цена вещей для нас лишь только в нем:
Препятством в нас желанье возрастает;
Препятством вещь сильней для нас блистает.
Нет счастья нам, коль нет к нему помех;
Не будет скук, не будет и утех.
Не тот счастлив, кто счастьем обладает:
Счастлив лишь тот, кто счастья ожидает.
В тринадцать лет он понимал, что самое опасное для человека — это покорность судьбе. Сколько людей недовольны ею, жалуются на нее и все же быстро смиряются под ее ударами. В этом смирении, в покорности — все зло. Люди любят мечтать, но не умеют желать как следует и потому отступают перед первыми же трудностями.
В раннем детстве мальчик был упрям. В юности упрямство сменилось упорством, настойчивостью. В зрелом возрасте это качество стало одной из основных черт его характера.
Знакомясь с новиковскими журналами, маленький Крылов убеждался, что он и сам мог бы писать в таких журналах стихи, и веселые статейки, и небольшие пьески, вроде тех, что он разыгрывал перед товарищами. В его руки попала однажды новая пьеса — комедия Фонвизина «Бригадир», и он живо представил себе, как говорят, действуют, смеются и плачут выдуманные писателем люди. Что могло быть интереснее сочинения таких вот комедий!
Однако перо плохо слушалось его. Он не владел еще ни мыслью, ни словом. Писал он к тому же безграмотно, с ошибками, а запятых не признавал вовсе.
Но это не могло помешать его намерениям.
Он делился своими мечтами о будущем с матерью. Мария Алексеевна робела. Не слишком ли уж хватил сынок? Уехать в столицу, стать сочинителем... Но он убеждал мать: в конце концов и в Петербурге можно жить так же, как в Твери. Он останется на казенной службе, поступит в какое-нибудь присутственное место; хуже не будет, а лучше может быть. И, покоренная последним доводом, мать согласилась.
Летом 1782 года подканцелярист Крылов получил месячный отпуск для поездки в Петербург по семейным делам. В магистрате знали, что вдова покойного председателя собиралась хлопотать в столице о пенсии.
Выбраться из Твери удалось только зимой. В начале следующего года Крыловы были в Петербурге.
Здесь Мария Алексеевна встретилась с друзьями покойного мужа. Пенсии она не добилась, но добрые друзья помнили Андрея Прохоровича и помогли ей всем, что было в их силах.
Мальчик безустали ходил по столице. Глаза разбегались, новое встречалось на каждом шагу. Театр, куда он попал, очаровал Крылова. Ему казалось, что лучше театра нет ничего в мире. Залитый огнями зал, жадные глаза зрителей, смех, крики одобрения волновали его, а блестящий успех «Недоросля» окончательно утвердил в решении стать драматургом. Он усидчиво работал над первым своим опытом — комедией «Кофейница». Содержание ее было навеяно чтением новиковских журналов и модной комедией Княжнина «Несчастье от кареты». Это должна была быть пьеса в стихах и с музыкой.
Но работу пришлось отложить в сторону. Из Твери пришла в столицу неприятная бумага: магистрат обнаружил наконец отсутствие маленького подканцеляриста. Правда, никому он там не был нужен, самостоятельных дел и бумаг за ним не числилось. Но канцелярская машина действовала, как заведенная, и выпустила в свет длинную бумагу о розыске пропавшего чиновника. Унылым приказным языком излагалось, что Крылов был «отпущен... зданным отнаместническаго правления пашпортом для его нужд в санкт петербург на двадцать на девять дней но стого-времени, не токмо на указаной срок но и поныне чему минуло более года кдолжности не явился того ради... приказали всанктпетербургское губернское правление сообщить и требовать дабы благоволило кому надлежит приказать означеннаго подканцеляриста Крылова яко проживающаго самовольно засроком сыскав прислать за присмотром вздешнее наместническое правление...»[11] Подчеркнутое в бумаге означало, что Крылова надлежит вернуть к месту службы по этапу, как преступника.
Крылов немедля выехал из Петербурга. Восемь дней спустя он уже был у Львовых. Они радушно встретили его. Теперь он держал себя по-иному: голос его окреп, движения были не такими угловатыми. Это был уже не мальчик, а юноша. И юноша, повидимому, подававший надежды. В Твери он не собирался засиживаться; ему нужно было побыстрее закончить дело с магистратом. Львов посоветовал обратиться к губернатору Брюсу — тот мог решить дело без задержек.
Заручившись поддержкой Львова, Крылов добился свидания с тверским губернатором, подал прошение об увольнении и получил не только свободу, но и очередной чин канцеляриста «за безпорочную ево службу», как написано в указе Тверского наместнического правления от 23 августа 1783 года.
Теперь Крылов был волен делать все, что хотел.
Он возвращался домой, в Петербург, в Измайловскую роту, где жила мать с братцем. У Марии Алексеевны был хороший характер. Она уже свыклась с новой жизнью, завела знакомства и к приезду сына приготовила ему место.
Юноша поступил на службу в Петербургскую казенную палату. Уже через два месяца его произвели в следующий чин — провинциального секретаря. Это был подарок любимой маменьке, которую Крылов называл «первой радостью, первым счастьем своей жизни».
В свободное же время он продолжал знакомиться с городом, все больше и больше очаровываясь им. Огромность столицы подавляла его. В одну из своих прогулок он увидел первый петербургский пожар. Горели какие-то склады на взморье. Небо и море пылали, — такого большого огня он еще никогда не видел. Даже пожары были здесь огромных, столичных масштабов.
В те годы Петербург был гигантским магнитом, стягивавшим к себе все лучшее и талантливое, что было в стране: ученые, писатели, промышленники, художники — все стремились сюда, в столицу. Петербург был барометром общественной жизни России. Здесь рождались все новшества, моды, идеи, течения и веяния. Бывало, что старая Москва обгоняла Петербург. Так, она гордилась величайшим по тому времени издательством «типографической компании» Новикова; она старалась удержать у себя талантливых людей, но рано ли, поздно ли верх оставался за новой столицей, Именно здесь, а не в Москве зачинались все великие дела. И особенно много таких дел было в те годы, когда молодой Крылов приехал сюда за славой и счастьем.
В конце XVIII века Россия переживала бурную пору. Начатая Петром I перестройка страны приносила свои плоды. Более близкие связи, установленные с зарубежными странами, вызвали большое оживление в общественной и экономической жизни государства. Организовывались промышленные и торговые предприятия, рос петербургский порт, открывались школы, театры, журналы, типографии, нарождался особый мир — журналистов, актеров, писателей, музыкантов, философов. Им суждено было вскоре играть заметную роль в общественной жизни страны. Этот молодой мир — шумный, веселый и яркий — привлек к себе внимание юноши Крылова.
Зимой 1784 года он предложил театру текст комической оперы в стихах под названием «Кофейница».
Содержание оперы несложно. Крепостные Петр и Анюта любят друг друга. Злой приказчик, управитель помещицы Новомодовой, хочет расстроить их брак, чтобы самому жениться на Анюте. Он крадет у помещицы серебряные ложки и сваливает покражу на Петра. Кофейница — так назывались в XVIII веке гадалки на кофейной гуще, — подкупленная приказчиком (он обещает ей половину украденных ложек), обвиняет в воровстве Петра. Новомодова приказывает отдать его в рекруты. Родители Петра и Анюты распродают все свое имущество и, заняв деньги, уплачивают помещице стоимость пропавших ложек. Новомодова берет деньги, но отказывается отпустить Петра. Она хочет сделать его своим лакеем, чтобы, придравшись к пустячной вине, продать его на сторону, так как ей нужны деньги на модные причуды. Кофейница, оставшись с приказчиком наедине, требует положенной награды. И в то время, как мошенник отсчитывает ей ложки, входят Новомодова, Петр, Анюта и родители. Злодей пойман на месте преступления. Приказчика отдают в рекруты, кофейницу сажают в тюрьму. Петр становится приказчиком. Справедливость торжествует.
Театр, куда пришел Крылов, отказался даже вступать в разговоры с малолетним драматургом. Но один из книгоиздателей, ознакомившись с рукописью, решил приобрести ее, предложив автору 60 рублей ассигнациями. Это была немалая сумма по тому времени. В казенной палате Крылов получал жалованье около 7 рублей в месяц.
Просвещенный издатель, чувствуя, что Крылов не только даровитый, но еще и нуждающийся юноша, был крайне удивлен, когда автор попросил уплатить ему гонорар не деньгами, а книгами. Достойный сын своего родителя-книголюба с гордостью потащил домой тяжелую связку творений великих французских писателей — Мольера, Расина, Буало.
«Кофейница» не увидела света[12], хотя в театре шли тогда пьесы не лучше незрелого крыловского произведения. Литературно-наивное и драматургически-неумелое, оно привлекло внимание культурного издателя знанием жизни, острой наблюдательностью и верностью писательского глаза. По основной своей мысли «Кофейница» была социальной сатирой на самодуров-помещиков и резкими красками рисовала дикий произвол и жестокое обращение с подневольными, лишенными человеческих прав крепостными.
Неудача с «Кофейницей» не смутила юношу. В конце концов не все же удается сразу. Главное было не унывать, а работать, не гасить в себе желаний. Театр стал вторым его домом. Там, в тесном и шумном мирке артистов и литераторов, шестнадцатилетний драматург, — а по виду ему можно было дать все восемнадцать, — держался, как равный с равными. У всех случались неудачи, не у него одного. За пыльными кулисами театра ему дышалось легко, как на петербургском взморье.
Он внимательно смотрел пьесу за пьесой, изучал их и видел, что в пьесах было слишком много лжи: по сцене прохаживались добросердечные помещики, честные чиновники, правдолюбцы-судьи. Таких он не встречал на своем коротком веку и знал, что не встретит. Он понимал, что по неписанным законам искусства комедии, анекдоты и прочие веселые произведения должны были оканчиваться счастливо. Вот и его «Кофейница» заканчивалась торжеством правды и наказанием порока, хотя такой финал в жизни был маловероятен. Как автор, он мог покривить душой только там, где это было необходимо, но он не считал себя способным лгать на протяжении нескольких актов.
Он решил попытать счастья в ином жанре — не в комедии, а в трагедии. В трагедиях печальный конец был не только законен, но обязателен. Крылов к тому же хорошо ознакомился с французскими образцами трагедий и полагал, что сумеет осилить этот высокий жанр.
Трагедии тогда пользовались большим успехом. Их писали знаменитый Сумароков и талантливый Княжнин. Большая часть трагедий представляла собою переделки классических французских произведений. Особенно такими переделками славился Княжнин.
После долгих раздумий Крылов остановился на истории о легендарной царице Клеопатре, прославившейся в древности тем, что она казнила своих мужей после первой проведенной с ними ночи.
Тема была явно непосильной для молодого драматурга, но он с увлечением работал над «Клеопатрой». Название трагедии могло до известной степени служить крамольным намеком. Клеопатрой втихомолку называли Екатерину II. Вся Россия знала о многочисленных ее возлюбленных. Она по-царски одаривала их чинами, поместьями, крепостными.
Фавориты, случайные люди, попавшие в милость императрицы («фавор» и означает в переводе милость, благосклонность), «не знали меры своему корыстолюбию, и самые отдаленные родственники временщика с жадностью пользовались кратким его царствованием», писал об этих временах А. С. Пушкин. Любовные утехи Екатерины стоили народу очень дорого.
Закончив сочинение, юноша решил отнести его на суд Дмитревскому, знаменитому актеру и драматургу.
Иван Афанасьевич Дмитревский был образованнейшим человеком своего времени. Он, как и Крылов, вышел из низов, пробил себе дорогу талантом, настойчивостью. Влюбленный в искусство, он стал продолжателем дела, начатого Волковым. Знаменитый костромич Волков основал русский театр. Дмитревский был блестящим его организатором. Он бывал в Париже, Берлине, Лондоне, дружил с гениальным английским артистом Гарриком. Дмитревского называли первым российским актером, «учителем русского театра». Он любовно пестовал молодые таланты и воспитал плеяду превосходных русских актеров — Плавильщнкова, Семенову, Сандунова, Каратыгину, Яковлева... Писатели прислушивались к советам опытного Дмитревского.
И Сумароков, и Княжнин, и Фонвизин, которому Иван Афанасьевич помогал в работе над «Недорослем», пользовались его указаниями. Он не жалел времени, когда замечал в человеке проблески таланта, и, познакомившись с Крыловым, увидел, что должен ему помочь.
Внимательно просмотрев работу юного автора, Иван Афанасьевич не оставил без внимания ни одного стиха. Он терпеливо указывал юноше на многочисленные его ошибки и промахи, показывал, как можно исправить отдельные строки и фразы, хвалил то, что удалось автору. Но трагедию нельзя было спасти. Осторожный учитель посоветовал своему ученику уничтожить рукопись.
Современник Крылова, Погодин, со слов переводчика «Илиады» Гнедича, писал в своих записках, что «Дмитревский трое суток пересматривал с Крыловым какую-то первую трагедию, и сожгли ее исчерненную».
Дмитревский убеждал юношу не огорчаться неудачей. Прочитав «Кофейницу», он советовал ему подумать о комедийном жанре, в котором Крылов, по его мнению, был сильнее. Очередной неуспех не смутил Крылова. Он не сомневался в том, что добьется своего.
Встречи с Дмитревским и совместная работа над «Клеопатрой» были для него первой драматургической школой. Следуя совету Ивана Афанасьевича, юноша начал работать над веселой оперой «Бешеная семья» и одновременно писал новую трагедию «Филомела».
Теперь у него было больше уверенности в своих силах, стихи выходили более складными и точными.
Он просиживал за столом до рассвета. Мария Алексеевна уговаривала сына беречь здоровье, но, увлеченная его энергией, сама сидела с ним допоздна с каким-нибудь рукоделием.
Спустя несколько месяцев юноша принес Ивану Афанасьевичу новое произведение. Это была «Филомела» — трагедия из древнегреческой жизни.
Но и эту работу постигла участь «Клеопатры». Строгий учитель забраковал трагедию, хотя она была уже неизмеримо выше прежних сочинений Крылова, Талант юноши рос буквально на глазах Дмитревского. Однако рост его, по мнению учителя, был направлен в опасную сторону.
Умудренный жизненным опытом, Дмитревский считал своим долгом уберечь даровитого юношу от неизбежных неприятностей. Не нужно было особенно вглядываться и вчитываться в трагедию, чтобы увидеть подозрительное сходство между царствованием Терея и Екатерины II: сумасбродный царь, готовый ради удовлетворения своих страстей итти на любое преступление, подлые льстецы-царедворцы, угнетающие народ, подданные, утратившие уважение к своему порочному и преступному монарху... У всех еще на памяти была свежа кровавая расправа Екатерины с восставшим народом и его вождем Пугачевым, а Крылов в «Филомеле» говорил с ненавистью о том, что кровавые злодеяния не дают Терею права называться монархом. Автор угрожал ему гневом народа и устами жреца Калханта призывал верных сынов отечества к отмщению.
Трагедия заканчивалась восстанием народа и самоубийством Терея. И естественно, что она также не могла появиться на сцене.
Дмитревский видел незаурядное дарование Крылова и всячески помогал юноше: он поправлял его работы, знакомил с тайнами писательского ремесла и свел молодого драматурга с одним из руководителей театра — директором горной экспедиции вельможей П. Соймоновым. Тот милостиво отнесся к юному автору, поинтересовался, над чем он работает, и приказал выдать ему постоянный билет на право бесплатного посещения театра.
Крылов все же не был уверен в том, что драматургия есть истинное его призвание. Он пробовал себя во всем: писал пьесы, переводил с французского и итальянского, сочинял стихи, статьи, эпиграммы. Первые его эпиграммы, напечатанные в журнале «Лекарство от скуки и забот», были семейным праздником. Мария Алексеевна гордилась своим первенцем. Он и впрямь становился настоящим сочинителем. Маленький Левушка обожал старшего брата. Для Левушки братец был самым умным, самым красивым, самым замечательным человеком на свете. Левушка называл его «тятенькой» и слушался беспрекословно.
Крылов работал в эту пору с такой же жадностью, с какой когда-то учился у Львовых. Он торопился окончить одну вещь, чтобы тут же начать другую. Так, на семнадцатом году Крылов стал профессиональным литератором.
Беседы с Дмитревским, встречи с умными, просвещенными людьми, запросто бывавшими у Ивана Афанасьевича, знакомство с книгами французских просветителей заставляли Крылова глубже задумываться над многими жизненными вопросами и над своей судьбой. Вместе с новыми друзьями он мечтал о счастливом времени, когда исчезнет крепостничество, когда крестьянский мальчик получит свободный доступ к знаниям, когда искусство станет доступным народу. И юноша все больше осознавал важность роли писателя в такой стране, как Россия.
Писатель должен писать правду, бескорыстно служить высоким идеалам свободы и равенства, помнить всегда о своем достоинстве. Он откровенно смеялся над продажными стихоплетами, сочинявшими похвальные стишки знатным людям. К аристократам, сановникам, богатым помещикам, глядевшим на него свысока, он относился с ненавистью. Он помнил свои детские обиды у Львовых, и тут, в столице, ему не раз приходилось замечать пренебрежительное отношение к себе. Теперь он не обращал на это внимания, но иногда новая обида пронзала его сердце.
Он стремился быстрее стать на ноги. В театре его уже знали, как способного молодого писателя. В тот же год, когда Дмитревский забраковал «Филомелу», Крылов написал еще две пьесы — веселую оперу «Бешеная семья» и комедию «Сочинитель в прихожей».
Соймонов приветливо встретил молодого автора. «Бешеная семья» понравилась вельможе. Он приказал положить ее на музыку. О комедии разговора не было. Узнав, что юноша хорошо владеет французским языком, Соймонов заказал ему перевод либретто модной оперы «Инфанта» («L'Infante de Zamora») и предложил перейти на работу к нему, в горную экспедицию, которая ведала горнорудными делами империи.
Новая служба могла дать ему гораздо больше свободного времени. Крылов ушел из казенной палаты и поступил к Соймонову. Обстоятельства как будто складывались благоприятно.
Но благосклонность вельможи длилась недолго. Знаменитый Княжнин, проглядев сочинения Крылова, отозвался о них пренебрежительно. «Бешеную семью» отложили в долгий ящик. «Сочинитель в прихожей» не понравился: в этой комедии осмеивались спесивые дворяне, которых дурачили плутоватые, но умные слуги-крепостные. Автор издевался над лживой и пустой жизнью аристократов, показывал развращенность их нравов и насмехался над поэтами, обивающими пороги знатных меценатов-покровителей.
В ту пору молодой Крылов рассказывал друзьям очень похожий на правду анекдот об одном из таких сочинителей-поэтов. И меценат и его дворня смотрели на поэта с пренебрежением, его не уважали, и когда ему удавалось пристроиться за обедом где-нибудь на конце стола, лакеи обносили поэта блюдами, так что он редко вставал из-за стола сытым. Как-то ему особенно не повезло, и, 'просидев за столом несколько часов, он поднялся более голодным, чем сел за стол. Вельможа, ковыряя в зубах, спросил голодного поэта:
— Ну как? Доволен ли ты?
— Доволен-с, ваше сиятельство, — ответил поэт, сгибаясь в дугу, — все видно было.
Такие поэты, по мнению Крылова, были достойны презрения.
Но и с самим Крыловым многие аристократы не очень церемонились. Для них он был плебеем, нищим. Его самостоятельность, умение постоять за себя, уколоть противника острой насмешкой раздражали спесивых дворян, порождали враждебное чувство к нему. Он был горяч, вспыльчив, скор на язык и не умел смолчать, когда следовало, и пропустить мимо ушей обидное слово.
Ему шел девятнадцатый год. Рослый, худощавый, большеголовый юноша с крупными чертами лица был приметной фигурой среди артистов, литераторов, художников. Вокруг Крылова всегда было весело. Его способность живо откликаться на шутку, редкий талант поддерживать острую, занимательную беседу привлекали к нему многих, кто умел ценить в человеке самостоятельность и оригинальность мысли.
Текли недели и месяцы. Пьесы Крылова лежали без движения. Он напомнил о них Соймонову, когда принес ему перевод «Инфанты». Тот буркнул что-то невразумительное. Стороной Крылов узнал о неодобрительном отзыве Якова Борисовича Княжнина. Мнение прославленного драматурга сыграло решающую роль в судьбе крыловских произведений. А они были ничуть не хуже тех пьес, что изо дня в день шли на театре.
Однажды в гостиной Дмитриевского Крылов столкнулся с женой Княжнина. Пустая светская женщина, болтливая, бестактная и сумасбродная, завела с Крыловым снисходительный разговор. Узнав, что юноша работает для театра, она поинтересовалась, что же юноша получил от Соймонова. Крылов сказал, что пока очень мало — только бесплатный билет в рублевые места, благодаря чему имеет право в любой день посещать спектакли.
— Сколько же раз вы пользовались этим правом?
— Да раз пять, — ответил Крылов.
— Дешево же! — расхохоталась Княжнина. — Нашелся писатель за пять рублей!
Крылов оскорбился. Его назвали пятирублевым писателем. Да разве он писал только ради денег? Но Княжнина, должно быть, не могла понять такого бескорыстия. Ответить взаимным оскорблением он, разумеется, не мог. Это была вторая обида, нанесенная ему семьей Княжниных.
Крылов решил дерзко высмеять драматурга и его супругу и написал комедию «Проказники» — злой памфлет, в котором разоблачались низкие характеры героев, их пустота, мерзость семейной жизни. Княжнин был выведен в образе Рифмокрада, поэта, обкрадывающего западных классиков, жена его — в лице Тараторы, пустой, развращенной барыньки. Дмитревский помог автору сделать комедию посмешней. Крылов тут же отнес «Проказников» в театр. Соймонову комедия понравилась, и он назначил ее к постановке.
Однако Соймонова успели предупредить, что это не безобидная веселая комедия, а ужасный пасквиль на уважаемого Якова Борисовича. Соймонов пришел в бешенство. Княжнин, узнав о комедии, написал Дмитревскому возмущенное письмо, обвиняя Ивана Афанасьевича в том, что он, потворствуя Крылову, не может удержать его от дерзости.
Дмитревский отстранился от этой скандальной истории. Он показал юноше письмо Княжнина, и Крылов решил ответить известному драматургу по-своему. Теперь он понимал уже, что его театральная карьера кончается. В этом убедило его отношение Соймонова к следующей написанной Крыловым опере «Американцы». Театр заказал музыку. Композитор закончил работу над оперой, но Соймонов запретил ее ставить, заявив, что в ней «нет ни содержания, ни связи». Вскоре Соймонов вместе с Храповицким был поставлен во главе всех казенных театров.
Мелочность вельможи дошла до того, что Крылова перестали пускать в рублевые места и чинили препятствия при входе в театр. Крылов убеждал своих друзей, что эта борьба его забавляет, но, несомненно, он глубоко чувствовал незаслуженное .оскорбление, которое нанесли ему и Княжнин и Соймонов.
В последнее время Крылов отводил душу с новыми друзьями, людьми, близкими ему по духу и по независимому образу мыслей.
Одним из них был способный литератор, известный переводчик Вольтера, состоятельный помещик И. Г. Рахманинов, издававший журнал «Утренние часы». В доме Дмитревского юноша подружился с П. А. Плавильщиковым — талантливым актером и писателем, мечтавшим о создании народного русского театра. Беседы в кружке Рахманинова с умными, образованными людьми убедили юношу, что есть поле деятельности куда более обширное, нежели тесная коробка сцены и пыльные кулисы.
И все же Крылов понимал, что в борьбе за право работать в театре он потерпел поражение. Его вытеснили оттуда, и у него ничего не осталось, кроме острого пера. Оно было единственным его оружием против всех врагов. И Крылов решил пустить это оружие в ход.
Он написал два письма — Соймонову и Княжнину, копии писем пустил по-рукам. Содержание писем беспримерно по дерзости и остроумию.
Письмо к вельможе Соймонову, внешне изысканное и даже подобострастное, пестрит такими вежливыми оборотами:
«И последний подлец, каков только может быть, ваше превосходительство, огорчился бы...» и т. д. «Пусть бранится глупый, ваше превосходительство, такая брань, как дым, исчезает...» и т: д.
В своем письме Крылов излагал все свои театральные злоключения, издевался над дурным вкусом Соймонова, поносил бездарные произведения, идущие на театре, и защищал свои сочинения, одобренные в свое время «его превосходительством». Крылов писал о «Бешеной семье», что, может быть, эта пьеса действительно плоха, но он не осмеливается «быть о ней толь дурных мыслей единственно для того, чтоб сим не опорочить выбор, разум и вкус вашего превосходительства и чтобы таким мнением не заставить других думать, что вкусу вашему приятны бывают негодные сочинения...» Ведь именно эту пьесу Соймонов наметил к постановке.
Крылов издевательски замечает «в рассуждении некоторых других пьес», одобренных Соймоновым, что зрители во время их представления «просыпаются только от музыки в антрактах», и, удивляясь распоряжению Соймонова лишить его бесплатного входа в театр, продолжает:
«Я бы мог подумать, если бы я был дерзок, что мое поведение тому причиною... а я веду себя так, что никак не могу быть наказан бесчестным лишением входа в общество... Правда, я нередко смеюсь в трагедиях и зеваю иногда в комедиях; но видя глупое, ваше превосходительство, можно ли не смеяться или не зевнуть? Я же смеюсь и столь тихо, что никакого шуму сим не делаю, да притом и так счастлив, что меня часто публика в том поддерживает, но сего, ваше превосходительство, конечно, не поставите мне в вину, ибо я не нахожу способа, чтоб от того себя предостеречь, — разве одним тем, чтоб садиться к театру задом, но... входя в театр, я всегда ожидаю чего-нибудь хорошего...» и т. п.
В этом мальчишеском письме, где «его превосходительство» спасалось от прямых оскорблений только запятыми, как и в послании к драматургу Княжнину, Крылов не стеснялся применять любые методы борьбы.
Письмо к Княжнину преисполнено внешней наивности и чувства собственного достоинства: «Я удивляюсь, государь мой, что вы, а не другой кто, вооружаетесь на комедию, которую я пишу на пороки, и почитаете критикою своего дома толпу развращенных людей, описываемых мною, и не нахожу сам никакого сходства между ею и вашим семейством», писал Крылов. Но хозяину-де виднее — похоже или непохоже?
Якобы в свое оправдание автор письма коротко излагает характеры действующих лиц: «В муже вывожу я зараженного собою парнасского шалуна, который, выкрадывая лоскутки из французских и из итальянских авторов, выдает за свои сочинения... В жене показываю развращенную кокетку, украшающую голову мужа своего известным вам головным убором, которая, восхищался моральными достоинствами своего супруга, не пренебрегает и физических дарований в прочих мужчинах... Вы видите, есть ли хотя одна черта, схожая с вашим домом... Я надеюсь, что вы, слича сии карактеры... хотя мысленно оправдаете мою комедию и перестанете своими подозрениями обижать человека, который не имеет чести быть вам знакомым. Обижая меня, вы обижаете себя, находя в своем доме подлинники толико гнусных портретов. Я бы во угождение вам уничтожил комедию свою и принялся за другую, но границы, положенные вами писателям, толь тесны, что нельзя бранить ни одного порока, не прогневя вас или вашей супруги...»
И дальше Крылов с нарочитой наивностью предлагает Княжнину, уверяя его в своем христианском чистосердечии, «выписать, из сих карактеров все те гнусные пороки, которые вам или вашей супруге кажутся личностию, и дать знать мне, а я с превеличайшим удовольствием постараюсь их умягчить...»
Порвав с Соймоновым и с театром, Крылов принял деятельное участие в рахманиновском журнале. Он попробовал свои силы в басне и опубликовал несколько басен без указания имени автора. Они ему не удались. Но юноша был настойчив. Он понимал, что в основе любого искусства, мастерства, уменья должен лежать упорный труд. А Крылов труда не боялся: он много писал, переводил с иностранных языков, воспитывал своего Левушку. Братцу пошел уже одиннадцатый год. Он уже прилично знал французский язык, писал довольно грамотно и немного играл на скрипке. Теперь Крылов был единственной опорой семьи. Заботясь о будущем Левушки, он пустил в ход все свои связи, потревожил память отца и не признанные при его жизни военные заслуги для того, чтобы записать братишку в гвардию.
Его беспокоило здоровье матери. Ее угнетал петербургский климат — тяжелые туманы, пронизывающий ветер, вечная сырость, затянутое тучами небо. Она не жаловалась на судьбу, гордилась сыном и вздыхала, что ее Андрей Прохорович не может видеть успехов их первенца. С нежностью глядела она на его заботы о младшем брате.
Ей становилось все хуже и хуже.
Мария Алексеевна умерла в пасмурный петербургский день. Братья похоронили ее и поняли, что остались одни не только во всем огромном городе, но и во всем мире.
Крылов тяжело пережил смерть самого близкого ему и любимого человека. На время он отошел от своих знакомых, нигде не бывал, проводил долгие часы с Левушкой. За несколько дней ему пришлось передумать многое. Юность кончилась.
Работой, упорной до самозабвения, он заглушал тоску по матери. Всю свою любовь к ней он перенес на Левушку, После смерти Марии Алексеевны юноша еще больше сблизился с Рахманиновым. Это была настоящая дружба. Ворчливый умный вольтерьянец, немножко смешной и наивный в своем ожесточении на мир, стал ему отцом, товарищем, братом. Крылов еще больше вошел в издательское дело Рахманинова и фактически стал вторым редактором «Утренних часов». Но в рамках этого журнала ему было тесно, как в платье, из которого вырос, и он строил более обширные и заманчивые планы.
Они были неясны, смутны. И они были далеки от недавних провинциальных мечтаний. Сейчас у него рождались иные мысли. Вокруг него жили и страдали тысячи, миллионы таких же обездоленных, как он, как Левушка. Еще совсем недавно он завидовал знаменитому издателю и редактору Новикову, его славе, почету, богатству. А теперь он уже знал, что Новиков небогат, что все свои средства он вкладывает в дело «типографической компании», которая издает книги для народа. Для Крылова Новиков стал человеком, которому можно и должно было подражать. Ведь самая высокая должность человека — это служить своему народу ради его счастья.
...Я не упомянул также о сей грозной туче, на труды Авторские всегда устремляющейся... Я с досадою усматриваю на твоем лице непременное желание быть Автором... с превеликим соболезнованием оставляю тебя на скользкой сей дороге... и требую от тебя, чтобы ты никогда не разлучался с той прекрасной женщиной, с которой иногда тебя видал, ты отгадать можешь, что она называется Осторожностью.
В первых числах января 1789 года в петербургской и московской газетах появилось объявление о приеме подписки на ежемесячное издание под заглавием:
«Почта духов, или ученая, нравственная и критическая переписка арабского философа Маликульмулька с водяными, воздушными и подземными духами».
Издатель уведомлял, что он служит секретарем у недавно приехавшего арабского волшебника, который намеревается прожить у нас некоторое время. Пользуясь своей должностью секретаря, он обещал опубликовать переписку волшебника с друзьями-духами, которые не любят крючкотворцев, ростовщиков и лицемеров и потому «не могут ужиться в нынешнем просвещенном свете видимыми, а ходят в нем невидимыми, и бывают иногда так дерзки, что посещают... в самые критические часы комнаты щеголих, присутствуют в кабинетах вельмож, снимают очень безбожно маски с лицемеров...» и т. д.
«Почта духов» — не журнал. Это особая форма сатирической литературы, распространенная в те времена. Переписка между друзьями, односторонние письма путешественника, послания с того света и т. п. давали автору возможность касаться любых острых вопросов современной жизни.
Первое письмо «от гнома Зора» рассказывало о последних адских новостях и увлечении французскими модами; второе «от сильфа Дальновида» — об алчности, корыстолюбии, суете сует, счастье, несчастье и цели человеческой жизни; третье «от гнома Буристона» — о правосудии и честных судьях; четвертое — о человеконенавистничестве и т. д.
Письма эти злободневны; современному читателю они говорили, разумеется, много больше, нежели нам. Однако общий характер их и блестящее остроумие автора делают эти письма неувядающими документами эпохи.
В восьмом послании сильф Световид с сокрушением сообщал Маликульмульку, что «поверхность обитаемого... земного шара удручается множеством таких людей, коих бытие как для них самих, так и для общества совершенно бесполезно, и кои не только не вменяют в бесчестие слыть тунеядцами, но по странному некоему предубеждению почитают праздность, презрение наук и невежество наилучшими доказательствами превосходства человеческого».
Острие этого сатирического письма направлено против дворянства, и Крылов не скрывал своих намерений, живописуя, как праздно проводят время дворяне в деревнях и в городах:
«Ученый человек, в глазах их, не что иное, как дурак, поставляющий в том только свое благополучие, чтоб перебирать беспрестанно множество сшитых и склеенных лоскутков бумаги». К бездельникам и тунеядцам автор относил многих вельмож и приводил «точное описание повседневных упражнений роскошного сластолюбца».
Замечательно по откровенности своей одиннадцатое письмо о выборе профессии. О манере письма, об остроумии и легкости языка могут дать понятие советы драгунского капитана Рубакина богатому купцу Плуторезу:
«...Если ты хочешь, чтоб сын твой был полезнее своему отечеству, то я советую тебе записать его в военную службу. Вообрази себе, какое это прекрасное состояние... Военному человеку нет ничего непозволенного: он пьет для того, чтоб быть храбрым; переменяет любовниц, чтобы не быть ничьим пленником; играет для того, чтобы привыкнуть к непостоянству счастия, толь сродному на войне; обманывает, чтобы приучить свой дух к военным хитростям, а притом и участь его ему совершенно известна, ибо состоит только в двух словах: чтоб убивать своего неприятеля или быть самому от оного убиту; где он бьет, то там нет для него ничего священного, потому что он должен заставлять себя бояться; если же его бьют, то ему стоит оборотить спину и иметь хорошую лошадь; словом, военному человеку нужен больше лоб, нежели мозг, а иногда больше нужны ноги, нежели руки...»
В свою очередь, судья Тихокрадов уговаривает Плутореза пустить сына по статской, доказывая, что не только военный человек может иметь такую волю, чтоб без малейшего нарушения права присваивать себе вещи, никогда ему не принадлежавшие, но в большей степени это свойственно статским людям. Тем более, что для этого не придется далеко отлучаться от дому и подвергаться опасностям, каким подвергается воин. Чиновник, по мнению Тихокрадова, «может ежедневно обогащать себя и присваивать вещи с собственного согласия их хозяев, которые за немалое еще удовольствие себе поставляют служить оными... Сверх того, статский человек может производить торг... как и купец, с тою токмо разницею, что один продает свои товары по известным ценам на аршины или на фунты, а другой измеряет продажное правосудие собственным своим размером и продает его, сообразуясь со стечением обстоятельств...»
Правосудию доставалось в «Почте духов» весьма крепко. Крылов писал о том, что хорошо было ему известно из чиновничьей практики; зная истинную цену «неподкупным судьям» и «справедливым» их решениям, он делал резкий вывод: «сколько здесь ни обширны фабрики правосудия, но почти на всех обрабатывается оное довольно дурно» (письмо XII).
Крылов едко писал о распущенности нравов в высшем свете, о лживости, подлости, вероломстве, разврате, неуважении к женщине. Он не обходил вниманием ни одного острого вопроса современности. Со знанием дела он говорил об уродливой экономической политике, об иностранном товарном засилье, о растущей дороговизне, о темноте и просвещении, о французских философах, о театрах и литературе, о назначении и роли писателя в обществе.
Нельзя не поражаться зрелости рассуждений, широкой начитанности, ясности и независимости мысли двадцатилетнего Крылова.
Писал он обо всем этом не с чужих слов. Его талант, остроумие открыли ему доступ во многие дома петербургских аристократов, и Крылов с любопытством изучал нравы их хозяев.
Больше всего его возмущали праздность и роскошь, оплачиваемая подневольным трудом крепостных, корыстолюбие и взяточничество сановников, дворянский произвол и безнаказанность. В одном из писем «Почты духов» (письмо XXXVII) он заявлял:
«Мещанин добродетельный и честный крестьянин... для меня во сто раз драгоценнее дворянина, счисляющего в своем роде до 30 дворянских колен, но не имеющего никаких достоинств, кроме того счастья, что родился от благородных родителей, которые также, может быть, не более его принесли пользы своему отечеству, как только умножали число бесплодных ветвей своего родословного дерева».
Сановники, вельможи, придворные — постоянная мишень, в которую Крылов метал острые стрелы своей сатиры. С яростью обрушивался он на бездельников и праздных, бесполезных людей, утверждая, что «ничего не может быть гнуснее праздности; она часто бывает источником всех пороков и причиною величайших злодеяний» (письмо XXIX).
По настроению, стилю и характеру отдельных выражении некоторые письма «Почты духов» очень похожи на сочинения Радищева. Поэтому исследователи долгое время приписывали ему авторство этих писем. Но никаких доказательств участия Радищева в «Почте духов» нет. Сходство же мыслей вполне естественно: ведь Радищев, Крылов и еще ранее Новиков, выступая со своими произведениями, выражали отнюдь не только свои настроения, а убеждения народа и передовых людей тогдашнего общества.
Год издания «Почты духов» был грозным годом для коронованных властителей Европы. Во Франции бушевала буря революции. Грозные ее раскаты доносились до берегов Невы и Москва-реки. Известия из Парижа приводили Екатерину II в смятение. Тогдашние газеты с большим опозданием скупо и глухо сообщали об «ужасах» в столице Франции.
Екатерине II чудились бунты, восстания, заговоры. Сама она захватила трон путем тайного заговора; пламя, зажженное Пугачевым, еще не погасло на окраинах империи; крепостные снова были готовы поднять восстание. Екатерина боялась зачинщиков, заговорщиков, умников. О Новикове она уже говорила всердцах: «C'est un fanatique»[13]. Бурная деятельность «фанатика» тревожила императрицу. За Новиковым следили во все глаза. Храповицкий, занимавшийся делами культуры, пытался «подловить» Новикова на противозаконных действиях. Екатерина готова была подписать указ об его аресте, но не решалась, боясь возбудить против себя недовольство просвещенного общества. Немногие пользовались таким авторитетом, как всеми уважаемый книгоиздатель-просветитель Новиков.
Крылов вряд ли ее тревожил. «Почта духов» имела малое распространение. И все же издателям дали понять, что духам, гномам и сильфам следует изменить тон своих писаний. Друзья волшебника Маликульмулька стали сдержанней, обратили свое внимание на менее острые явления жизни: на модников и модниц, на иностранных мошенников и неучей. Время от времени духи отвешивали почтительные поклоны Екатерине II, ее мудрости, умению править народами, вести войны. Так, в сатирическом письме (ХLIХ) о театре, о Соймонове и Княжнине гном Зор пишет «об одной державе», в которой
Граждан уставы не жестоки,
У них лишь связаны пороки,
Неволи нет, хотя есть трон:
У них есть царь, но есть закон.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В счастливой этой стороне
Суды воюют с преступленьем,
Но со страстьми и заблужденьем
Одни писатели в войне.
Однако в следующем письме от сильфа Выспрепара автор как бы восстанавливал попранную истину. Выспрепар описывает встречу молодого государя, только что взошедшего на престол, со своими вельможами, собравшимися «для поздравления или, лучше сказать, для гнусного ласкательства». Сильф с возмущением рассказывает о раболепии вельмож, о неискренних стихотворцах, подносивших государю хвалебные оды и сравнивавших его с божеством, о пресмыкательстве придворных и т. д. И в то самое время, «когда вельможи разглагольствовали с государем и когда весь народ питался безумною утехою (ибо им возвещено было о возвращении златого века, которого никогда не бывало)... некто продирался сквозь толпу сего народа...»
Это был опасный, страшный, ужасный человек. Его не пускали к государю; Однако «насилие, делаемое многими против одного человека, произвело некоторый шум», и молодой государь приказал страже пропустить его.
И вот человек — это был бедняк-писатель — стоит перед владыкой и смело говорит ему, что «чрезмерная похвала, а притом и без всяких еще заслуг, повреждает доброту природных склонностей... ибо... те государи, кои наиболее в жизни их превозносимы были похвалами, не были от того лучшими», что молодой монарх не перестал еще быть человеком и что «если государи не любят истины, то и сама истина, с своей стороны, не более к ним благосклонна. Она их не ненавидит, но страшится...»
«Есть, однакож, такие примеры, — продолжал Крылов, ибо это он себя выводил в этом искателе истины, — что она и коронованных глав имела своими любимцами, и буде слава могла бы быть наследственною, то я мог бы назвать тебе некоторых из твоих предков, к которым она оказывала немалое уважение... Но заслуги предков никому -не придают знаменитости...»
Это постоянная и настойчивая мысль Крылова: человек славен не заслугами предков, а собственными трудами и достоинствами. Истина живет не во дворцах царей и вельмож, а в бедных хижинах мудрецов. Крылов понимал, что его писания задевали сильных мира, раздражали их, и это могло кончиться для него очень печально. Еще в XXXIV письме он откровенно признавался: «Государь имеет тысячи способов усмирять неугомонных мудрецов и в случае нужды сбывать их с рук».
За одну эту фразу молодого мудреца могли «сбыть с рук», как сбывали многих. Он знал и помнил совет Новикова не разлучаться с Осторожностью на скользком авторском пути, но не мог выполнить этого совета. Он еще не умел наступать на горло своему возмущению.
Летом 1790 года появилась книга безвестного автора. Называлась она «Путешествие из Петербурга в Москву». Одной из первых ее прочла Екатерина. Она не спала всю ночь. Безвестный автор призывал угнетенных подняться против угнетателей. Карандаш в руках Екатерины то и дело подчеркивал крамольные строчки. Первые тридцать страниц, были измараны пометками, восклицательными знаками, негодующими фразами. Императрице мерещились новые Пугачевы, дворянские заговоры, призраки виселиц, и тонкая серебряная полоска рассвета над взморьем казалась воспаленному воображению царицы острым лезвием только что изобретенной гильотины.
Утром грянула гроза. Несчастный цензор, давший разрешение выпустить книгу, валялся в ногах у царицы, вымаливая прощение за недосмотр. Он подписал разрешение, успокоенный безмятежным названием сочинения. Начался сыск. Книгу изъяли из продажи. Автора нашли. Это был Радищев. Заключенный в Петропавловскую крепость, он ожидал приговора.
Крылов читал «Путешествие». Это была правдивая, резкая и печальная книга о стране бесправия, деспотизма, крепостничества. Правда книги звучала, как призыв к восстанию. Крылов мог удивляться мужеству Радищева, его смелости, но вряд ли одобрял его действия. Чего хотел Радищев? Бунта? Революции? Радищев, должно быть, не знал, что такое восстание. А он, Крылов, помнил Пугачева, пожары, кровь, вопли и стоны. Кто придет к власти? Народ? Нет. Неграмотный, темный, забитый, он будет обманут хитрыми аристократами. Книга Радищева была сожжена. По рукам разошлось не более ста экземпляров книги, да и эти проданные книги спешно изымались; немногие узнали о ней и об ее авторе.
Рахманинов, напуганный историей с Радищевым, решил прекратить издательскую деятельность. У Крылова не было средств продолжать ее. Последнее письмо «Почты духов» — как бы итог раздумий молодого Крылова.
«Вся история дел человеческих, от самого начала света, наполнена злодеяниями, изменами, похищениями, войнами и смертоубийствами», писал Крылов в последнем письме. Большая часть людей, по его мнению, злобна и развращена. Однако род человеческий мыслимо исправить. Людям надо помочь. Не угрозами и карами наказаний, не длинными благочестивыми речами, а внедрением в сознание людей нравоучительных правил.
Уже в первых, незрелых своих произведениях Крылов писал об учительном, воспитательном значении литературы. Эта идея становится теперь его убеждением: писатель — это учитель и воспитатель народа.
И в последнем письме от имени волшебника Маликульмулька Крылов излагает свои затаенные мысли о нравоучительной литературе. «Нравоучительные правила должны состоять не в пышных и высокопарных выражениях, а чтоб в коротких словах изъяснена была самая истина. Люди часто впадают в пороки и заблуждения не от того, чтоб не знали главнейших правил, по которым должны они располагать спои поступки, но от того, что они их позабывают; а для сего-то и надлежало бы поставлять в число благотворителей рода человеческого того, кто главнейшие правила добродетельных поступков предлагает в коротких выражениях, дабы оные глубже впечатлевались в памяти».
Друзья предупредили Крылова, что собираются тучи, и молнии поразят, очевидно, не одного только Радищева. Крылов решил не ссориться с правительством, а сохранить с ним добрые отношения. Он написал, пользуясь удобным случаем, «Оду на заключение мира с Швецией», издал ее на собственные средства и «всеподданнейше», как было напечатано в посвящении этой оды, поднес императрице Екатерине.
Если не знать, кто таков Крылов, не знать той эпохи, то стихи его можно принять за произведение льстивого придворного пиита. Но эта ода особенная. Крылов остается самим собой. Он играет с огнем, повторяя, по существу, то же, что проделал когда-то с открытым письмом Княжнину. Но Крылов уже не мальчик, он действует теперь почти наверняка.
И по характеру своему и по торжественности стиля ода похожа на державинскую «Фелицу». Но времена блеска и пышности екатерининского царствования, когда писалась «Фелица», миновали. Знаменитый «Наказ», которым Екатерина хвасталась перед вольнодумными французскими философами, был спрятан и не выдавался даже для «прочтения»[14]. Фавориты стареющей Клеопатры становились еще более алчными и ненасытными. Голодные крестьяне стонали под крепостным ярмом. Взяточничество пронизывало страну произвола и бесправия. В Академии наук сидели невежды. Писательский зуд императрицы исчез; она занималась теперь не сочинением комедий, а чтением тайных писем— доносов, страшась заговоров и покушений.
А одописец Крылов «прославлял» Екатерину —хранительницу дарованных ею русскому народу свободных законов, славил благоденствующую под державной рукой матушки-царицы счастливую страну.
...Там златом ябеда не блещет,
Там слабой сильных не трепещет,
Там трон подобен небесам...
Невежество на чисты музы
Не смеет налагать там узы,
Не смеет гнать оно наук,
Приняв за правило не ложно,
Что истребить их там не можно,
Где венценосец музам друг...
Не лица там, дела их зримы,
Законом все одним судимы —
Простой и знатный человек:
И во блаженной той державе...
Цветет златой Астреи[15] век.
Это были издевательские стихи. Совсем недавно Крылов в одном из писем «Почты духов» сам давал рецепты изготовления подобных беспроигрышных од, ни к одному слову которых нельзя было бы придраться.
И все же Крылов опасался, что его могут притянуть к ответу. Но он меньше боялся за себя, чем за братца Левушку. Что будет с мальчиком, если с его «тятенькой» стрясется беда? Левушку надобно было оградить от превратной писательской судьбы старшего брата и поскорей пристроить к месту.
В непомерной скромности, застенчивости Левушки он узнавал черты покойного Андрея Прохоровича. Расшевелить Левушку, разжечь в нем честолюбие, желание стать первым среди товарищей, уметь постоять за себя было невозможно.
После смерти матери Крылов проводил с братом долгие часы: занимался с ним французским языком, слушал и направлял его нетвердую игру на скрипке и все больше убеждался, что братец «пороху не выдумает». Андрей Прохорович продолжал свою жизнь в младшем сыне.
Штатская служба была бы гибелью Для Левушки. Он не пошел бы дальше мелкого чиновника. Единственно правильным выходом была гвардия, куда мальчик был записан. Там через несколько лет он должен был стать офицером, — так судьба его устраивалась сама собой. И Левушка ушел в гвардию.
Расставшись с братом, Крылов остался один. Он был умудрен жизненным опытом. Уже можно было подвести кое-какие итоги. Их нельзя было назвать утешительными. Мечты юности понемногу разрушались. Счастья не было. Он жил одиноким и готов был примириться с этим. Его томило и тревожило иное.
Со страхом и тоской следил он за бегущим временем. Быть может, он уже прожил большую половину своей жизни — и он еще ничего не сделал. Неужели и ему суждено прожить так же бесполезно и неприметно, как отцу, как сотням тысяч и миллионам других людей?
В эту пору Крылову шел двадцать второй год.
После редкого счастья найти подругу, которая вполне подходила бы к нам, наименее несчастное состояние жизни — это, без сомнения, жизнь в одиночестве. Всякий, кому пришлось много выстрадать от людей, ищет уединения...
Его уже называли Иван Андреевич.
Остроумный, жизнерадостный и неистощимый на выдумку, он был желанным гостем во многих петербургский домах. Его любили молодые художники за безуко-ризненный вкус, любовь к изящному, уменье не только покритиковать работу, но и помочь дельным советом. Сам он рисовал порядочно и особенно любил гравюры— тонкие, четкие пейзажи и портреты. У него не было терпенья водиться с резцом, стальной иглой и медными досками, и он рисовал пером. Его работы пером, сделанные под гравюру, вводили художников в заблуждение.
Музыканты изумлялись его мастерской игре на скрипке. Он не любил выступать в одиночку, смущался и краснел. Но он готов был часами играть трио и квартеты в компании лучших столичных виртуозов. И музыку он ценил так же тонко и вдумчиво, как живопись.
У него была тайная страсть, но ею он ни с кем не делился, потому что над ним бы смеялись: он мог часами просиживать над сложными математическими задачами, геометрическими построениями. Математика прельщала Ивана Андреевича своей закономерностью, стройностью и непреложностью выводов. Если бы он весь отдался математике, то и в ней, пожалуй, стал бы не последним. Но отвлеченная наука, далекая от тревог и радостей жизни, не могла полностью поглотить кипучую его энергию. Он обращался к математическим формулам и функциям в дни неудач и неприятностей. Неудачи не покидали его, и потому он знал математику блестяще.
Но ни музыка, ни живопись, ни математика, ни литература, ни театр — ничто не удовлетворяло Крылова. Петербург стал его раздражать, одиночество угнетало. С легкой завистью глядел он на семейных товарищей. Иногда он стремился не туда, где было шумно и весело, а в городскую глушь, на окраины столицы. Он заболевал типичной петербургской болезнью — хандрой. Только пожары выводили его из этого тоскливого состояния. Он не пропускал ни одного крупного пожара и о каждом из них мог рассказывать с мельчайшими подробностями.
Один из светских знакомых предложил ему «проездиться на лоно природы», в Орловскую губернию. Иван Андреевич согласился не раздумывая. Поездка должна была рассеять его хандру.
Через две недели он уже забыл шумный город: вставал с зарей и засиживался допоздна в старинном помещичьем парке, глядя на звезды.
Он отдыхал в тишине Брянских лесов. Город казался ему «мрачным гробом, укрытым седой пылью... где языки одни речисты, где все добро на языке, где дружба — почерк на песке, где клятва — сокол в высоте, где нрав и сердце так же чисты (не в гнев то буди городских), как чист и легок воздух их...» Сейчас он любил деревню и ненавидел город, где
...роскошь, золотом блестя,
Зовет гостей в свои палаты
И ставит им столы богаты,
Изнеженным их вкусам льстя;
Но в хрусталях своих бесценных
Она не вина раздает:
В них пенится кровавый пот
Народов, ею разоренных...
Петербургского гостя — поэта, музыканта, художника — гостеприимно встречали хлебосольные провинциалы. Здесь же он познакомился с молодым писателем-безбожником А. Клушиным. Клушин был родом из Твери; нашлись общие знакомые; оказалось, что они уже встречались прежде, но Крылов был моложе на шесть лет, а в детском возрасте эхо различие огромно. Клушин собирался уезжать в Петербург, мечтал работать в журналах, бороться с косностью, пропагандировать французских просветителей. Так в орловской глуши Иван Андреевич нежданно обрел друга.
Чаще всего ему приходилось бывать в семье Константиновых, дальних родственников Ломоносова. Он сдружился с младшей дочерью Константиновых — Анютой, или Анной Алексеевной, как почтительно называл поэт пятнадцатилетнюю девочку, проводил с нею долгие часы, рассказывал о жемчужных туманах и призрачных белых ночах Петербурга, писал стихи в ее альбом, сочинял веселые сказки, рисовал забавные картинки. Месяца через полтора Иван Андреевич понял, что жить без Анюты не сможет.
Он готов был бросить книги, театр, Петербург. Со всем пылом молодости отдался Крылов первому своему чувству. Девушка с нежностью относилась к большому, нескладному другу.
Через друзей Крылов попытался узнать, как отнеслись бы родители к его сватовству. Он ожидал, что его желания могут отодвинуться на какой-то срок, потому что Анна Алексеевна была еще молода. Он согласился бы ждать год, два, три. Но гостеприимные Константиновы были тщеславны, они гордились родством с Ломоносовым, в их роду были генералы, сановники. Нет, Анюта была не чета сыну какого-то безродного офицера, безвестному поэту и мелкому чиновнику.
Тогда Иван Андреевич решил объясниться с Анютой, хотя знал, что без воли родителей она и шагу не сделает, но ему надо было знать, есть ли у нее в сердце какое-то чувство к нему. Да, она уважала его, он был ей дорог, приятен... но выйти замуж, стать его женой? Ей-богу, об этом она никогда не думала.
Так Крылов узнал наконец то, чего не мог понять в детстве — горечь неразделенной любви.
В печально-веселых стихах «К другу моему» Крылов писал об этих днях его первой и последней любви:
...Нередко милым быть желая,
Я перед зеркалом верчусь
И, женский вкус к ужимкам зная,
Ужимкам ловким их учусь;
Лицом различны строю маски,
Кривляю носик, губки, глазки
И, испужавшись сам себя,
Ворчу, что вялая природа
Не доработала меня,
И так пустила, как урода.
Досада сильная берет,
Почто я выпущен на свет
С такою грубой головою —
Забывшись, рок я поношу,
И головы другой прошу,
Не зная, чем и той я стою,
Которую теперь ношу.
Иван Андреевич сознавал, что если бы он был богат, то ему простили бы все его невольные грехи. Но богатства могло притти, если бы он вел себя по-иному, то есть если бы он забыл о том, что есть на свете честь, долг, дружба, если бы он пошел в услужение к тем, кого ненавидел. И спустя несколько лет он писал в послании к другу своему Клушину:
Чинов я пышных не искал;
И счастья в том не полагал,
Чтоб в низком важничать народе —
В прихожих ползать не ходил.
Мне чин один лишь лестен был,
Который я ношу в природе —
Чин человека...
Он перестал бывать у Константиновых. Тишина Брянских лесов стала ему тягостна. Время от времени он посылал Анюте стихи, наивные, неумелые. Но в этих стихах сквозь неловкие строчки проглядывает настоящее, глубокое чувство. Перед отъездом он написал прощальную песню с печальным рефреном (припевом):
А ты, мой друг, кто знает,
Ты вспомнишь ли меня?.
и никогда больше не встречался со своей Анютой.
Он возвращался домой в Петербург со смутным чувством тревоги, не зная, что его ждет и что он там будет делать.
Петербург был все тем же, только разговоры о Французской революции приобрели иной тон и окраску. Дворянство было напугано событиями во Франции.
В Петербург приехали очевидцы парижских «ужасов», и рассказы о том, как чернь вешала на фонарях аристократов, бросали дворян в дрожь. Правда, фонарей в Петербурге было тогда, пожалуй, меньше, чем дворян, но это, принимая во внимание находчивость и сметку русского народа, было слабым утешением.
Екатерина видела, что дворянство теснее сплачивается вокруг нее, однако она не доверяла этому временному успокоению. Императрица, которой нельзя было отказать ни в уме, ни в проницательности, решила изменить тактику защиты трона. Аресты и высылки вызывали, озлобление и слишком уж бурно волновали умы. А ведь во многих случаях можно было обойтись и без таких суровых мер, если во-время принять иные.
И время от времени императрица вызывала к себе «для дружеской беседы» смутьянов и инакомыслящих.
О них аккуратно доносили шпионы. Фальшивая ласка Екатерины многих вводила в заблуждение. Кое-кого из упрямых приходилось попугать, а вслед за тем улестить. Средств для этого было много: орденок, чин, деньги, мелкие поблажки — это льстило людям, меняло их, приводило к смирению. И самое главное — внешне все было тихо, благопристойно, как. в просвещенной стране.
Большой театр в Петербурге (рисунок с гравюры XVIII века).
Журналисты и писатели у императрицы числились на особом счету. За ними был строгий присмотр. Крылов знал об этом. Врагов, обиженных его острым пером, насчитывалось немало. Но ему все-таки не терпелось свести старые счеты с Соймоновым. Он ждал только удобного случая. И этот случай нашел новый друг — Клушин.
Он рассказал Крылову обычную для всех времен театральную историю: знатному барину понравилась хорошенькая артистка, и он добивался ее любви.
Этим знатным барином был всесильный граф Безбородко, артисткой — Лизанька Уранова, невеста молодого актера Сандунова. Уранова настойчиво отвергала лестные предложения графа стать его любовницей. Возмущенные «наглостью» актерки, театральные начальники Соймонов и Храповицкий решили помочь графу, убрав с дороги Сандунова. Они перевели его в труппу Московского театра, а Лизаньку оставили в Петербурге. Жених был в отчаянии.
Крылов вмешался в эту историю. Не прямо и не явно, а как бы со стороны. Теперь он был умнее.
На ближайшем спектакле, который посетила Екатерина, Сандунов, выступавший в последний раз перед отъездом в Москву в пьесе Дмитревского, прочел не известное дотоле стихотворение о бедном актере, у которого развратный вельможа пытается отнять невесту. Но есть на свете императрица и правда, и они не допустят торжества порока.
Стихи написали Клушин и Крылов. Замять скандал было немыслимо. Екатерина вызвала к себе в ложу Лизаньку Уранову. Девушка бросилась в ноги императрице, умоляя о заступничестве. Царица поступила, как добрая фея, — она обожала такие превращения. Все окончилось апофеозом — торжественной свадьбой Сандуновых. Соймонова и Храповицкого пришлось убрать.
Крылов торжествовал. Ему удалось устроить чужое счастье.
...Быть может, что когда-нибудь
Мой дух опять остепенится;
Моя простынет жарка грудь—
И сердце будет тише биться,
И страсти мне дадут покой.
Зло так, как благо,—здесь не вечно:
Я успокоюся, конечно;
Но где?—под гробовой доской!
Зимой 1791 года в компании с Дмитревским, Клушиным и Плавильщиковым Крылов открыл типографию на паях и при ней книжную лавку. Акт, составленный по сему случаю, носит пышное название «Законы, на которых основано заведение типографии и книжной лавки». Из этих «законов» явствует, что каждый пайщик должен был внести по 1 000 рублей и что каждый член компании — все они были писателями — обязывался свои сочинения «печатать не инде где, как в сей типографии, заплатя ту же самую плату, какая обыкновенно во всех типографиях берется с посторонних».
Сохранилась до наших дней и приходная книга крыловской компании. Из пожелтевших за полтораста лет записей видно, что Дмитревский и Плавильщиков своевременно внесли первый взнос по 250 рублей, Крылов — только 50 рублей, а через две недели поступил взнос от Клушина в размере 25 рублей. Через месяц Крылов внес еще 200 рублей, и значительно позже вложил 40 рублей Клушин. В сравнении с Дмитревским и Плавильщиковым они были бедняками. но типография все же называлась «Крылова с товарищи». По мысли организаторов она должна была продолжать дело Новикова.
С февраля 1792 года товарищи приступили к изданию нового журнала «Зритель». За год до этого начал выходить под редакцией Карамзина «Московский журнал». Москва, гордившаяся Новиковым с его «типографической компанией», и на этот раз перегнала новую столицу. К слову сказать, именно Новиков «открыл» Карамзина и помог ему войти в литературу.
«Зритель» уделял большое внимание театру. Но основная линия журнала была та же, что и «Почты духов». В программном обращении к читателю Крылов писал:
«Право писателя представлять порок во всей его гнусности, дабы всяк получил к нему отвращение, а добродетель во всей ее красоте, дабы пленить ею читателя...»
Памятуя свой опыт с Княжниным и то, что трудно описывать пороки, чтобы не раздались негодующие крики обиженных, издатель предупреждал, что он, «не дерзая нимало касаться личности», будет, как живописец, рисовать человека по всем правилам естества, и обещал «ничьего прямо лица» не изображать.
Первый номер «Зрителя» вышел не в начале года, а в феврале. Причиной этому были материальные и технические затруднения, но Крылов остроумно объяснил это вынужденное обстоятельство: «Ныне высокос, февраль именинник — вот причина, для чего и «Зритель» начинается с февраля!»
Если в «Почте духов» Крылов проявил недюжинным талант сатирика, то на страницах «Зрителя» читатель встретился уже с более зрелым и еще более язвительным и едким писателем.
Умное и острое перо Крылова современники сравнивали с бичом, которым сочинитель «преследовал самые раздражительные сословия». Стихи его были уже гораздо лучше первых стихотворных опытов, но их все же нельзя было поставить рядом с прозой. Совершенно очевидно, что поэзия давалась ему с трудом, хотя, по словам современника, он упорно на нее покушался.
В искрящейся остроумием статье «Мысли философа по моде или способ казаться разумным, не имея ни капли разума», Крылов писал:
«С самого начала, как станешь себя помнить, затверди, что ты благородный человек, что ты дворянин и, следственно, что ты родился только поедать тот хлеб, который посеют твои крестьяны, — словом, вообрази, что ты счастливый трутень, у коево не обгрызают крыльев, и что деды твои только для тово думали, чтобы доставить твоей голове право ничего не думать».
В этом же письме давались дельные советы молодому человеку, вступающему в свет:
«Умен говорить не думая... ты должен остерегаться, чтоб не сказать чево умного... Старайся, чтоб в словах твоих ни связи, ни смысла не было, чтоб разговор твой переменял в минуту по пяти предметов, чтоб брань, похвала, смех, сожаление, простои рассказ, — все бы это, смешанное почти вместе, пролегало мимо ушей, которые тебя слушают, и, наконец, чтоб ты, как барабан, оставлял по себе один приятный шум в ушах, не оставляя никакова смыслу. Молодой человек с такими дарованиями нужен в модном обществе, как литавр в оркестре, который один ничево не значит, но где должно сделать шум, там без нево обойтись неможно».
Особенным успехом пользовалась его «Похвальная речь в память моему дедушке...»
«Сколько ни бредят филозофы, что... все мы дети одного Адама, но благородной человек должен стыдиться такой филозофии, и если уж необходимо надобно, чтоб наши слуги происходили от Адама, го мы лучше согласимся признать нашим праотцем осла, нежели быть равного с ним происхождения», писал Крылов, продолжая развивать мысли Новикова в «Живописце» и «Трутне».
«Пусть кричат ученые, что вельможа и нищий имеют подобное тело, душу, страсти, слабости и добродетели. Если это правда, то это не вина благородных, но вина природы, что она производит их на свет так же, как и подлейших простолюдимов... это знак ее лености и нераченья... Если бы эта природа была существо, то бы ей очень было стыдно, что... не выдумала она ничево, чем бы отличился наш брат от мужика, и не прибавила нам ни одново пальца в знак нашево преимущества перед крестьянином».
Сатирик высмеивал беспутного крепостника-помещика, грабящего народ и проживающего в неделю то, «что две тысячи подвластных ему простолюдимов вырабатывают в год». Эта речь, представлявшая «порок во всей его гнусности», как будто бы не касалась личностей, что и было обещано Крыловым, но тысячи помещиков увидели в мастерском описании бездельника и тунеядца свой собственный портрет.
Крылов писал, что дедушка «имел дарование обедать в своих деревнях пышно и роскошно, когда казалось, что в них наблюдался величайший пост, и таким искусством делал гостям своим приятные нечаянности. Так, государи мои, часто бывало, когда приедем мы к нему в деревню обедать, то, видя всех крестьян его бледных, умирающих с голоду, страшимся сами умереть за ево столом голодной смертью; глядя на всякова из них, заключали мы, что на сто верст вокруг ево деревень нет ни корки хлеба, ни чахотной курицы. Но какое приятное удивление! Садясь за стол, находили мы богатство, которое, казалось, там было неизвестно, и изобилие, которого тени не было в его владениях. Искуснейшие из нас не постигали, что еще он мог содрать с своих крестьян, и мы принуждены были думать, что он из ничего созидал великолепные свои пиры».
Не меньшим остроумием и резкостью отличалась «Речь, говоренная повесою в собрании дураков», в которой Крылов под личиною повесы выступил от имени обиженных сатириком дураков-аристократов, обещая «переломать сильною рукою перья наших неприятелей». Эти слова прозвучали пророчески: над Крыловым нависли тучи. Но за короткое время молодой сатирик успел опубликовать два замечательных произведения: петербургскую сказку «Ночи» и восточную повесть «Каиб» — одно из сильнейших в остроумнейших произведений русской сатирической литературы.
В «Почте духов» Крылов осмеивал придворные нравы и екатерининских временщиков-фаворитов в лице римлянина Фурбиния[16]. В «Каибе» сатира окутана дымкой восточной сказки, пышными цветными одеждами аллегорий, но под визирями и эмирами легко угадывались вельможи и сановники, и ни для кого не могло быть тайной, что под именем Калифата Крылов рисует Россию.
В «Ночах» автор, беседуя с богиней, явившейся к нему в образе древней старушки, выслушивает ее советы писать так, «чтобы всякой улыбался, читая твои описания, иные бы краснели, но чтобы на тебя не сердился никто».
Автор понимал, что это превосходный, но, увы, неисполнимый совет, ибо «сатира есть камень, который невозможно бросить... в многолюдную толпу дураков... чтобы в кого не попасть».
И «Ночи» и «Каиб» были увесистыми камнями, которыми сатирик больно ушиб не только придворных аристократов, крепостников, одописцев, но, и своих литературных врагов. С ними Крылов сводил не личные счеты. Он выступал от имени народа, требуя от писателей правдивости, ясности, простоты, то есть того, что впоследствии получило имя реализма.
Крылов, по существу, был одним из первых, если не первым основоположником реализма в русской литературе, несмотря на то, что он писал аллегорические произведения, то есть выводил своих героев под иными личинами. У него был ясный ум, здравый смысл, свободное мышление, не отягощенное классовыми предрассудками. Он издевался над писателями и философами, проповедывавшими возврат к древней гармонии сословий и утверждавшими, что была некогда райская жизнь и какой-то мифический золотой век. Не раз в своих произведениях он разоблачал эту дикую легенду:
Как встарь живал наш праотец Адам?
Под деревом в шалашике убогом
С праматерью не пекся он о многом...
Когда к нему ночь темна приходила,
Свечами он не заменял светила...
Когда из туч осенний дождь ливал,
Под кожами зуб об зуб он стучал
И, щуряся на пасмурность природы,
Пережидал конца дурной погоды,
Иль в ближний лес, за легким тростником,
Ходил нагой и, верно, босиком...
И все-таки золотят этот век...
Когда, как скот, так пасся человек.
Поверь же мне, поверь, мои друг любезный,
Что наш — златой, а тот был век железный.
(Послание, о пользе страстей)
И в письме XXVII от сильфа Выспрепара Крылов писал о золотом веке, который, может быть, и наступил бы в каком-либо государстве, если бы там удалось найти двести честных судей.
Эти сказки о золотом века, о рае в шалаше, идиллические рассказы о счастливой жизни пастухов и пастушек, лживые басни о равенстве царя и подданного пришли на русскую землю с Запада вместе с конфетно-слащавыми картинками, изображавшими жизнь счастливых пейзан (крестьян) под пышными купами лесов и рощ. На определенном этапе русской истории, после упорного и тупого сопротивления бояр новшествам, которые вводил Петр I, началось запойное подражание Западу. Уже Новиков, а позже Фонвизин в своих произведениях нападали на модное французское воспитание, перенесенное на чуждую российскую почву. Многие аристократы считали неприличным одеваться по-русски, говорить по-русски и даже думать по-русски. С раннего возраста их дети попадали в руки иностранных гувернеров, и те прививали им .дурные привычки к роскоши, мотовству, расточительности. Плоды труда многомиллионной массы крепостных оседали в кассах модных лавок, откуда гувернеры и воспитатели, приводившие своих питомцев в магазины, получали проценты. Повальное увлечение иностранщиной, «чужебесие» тревожили даже Екатерину II, иностранку по происхождению. Эту тревогу настойчиво вселял в сознание царицы в то время уважаемый ею Новиков. Он прилагал все усилия, чтобы заставить ее воздействовать на аристократов, ослепленных внешним блеском западной культуры и забывающих чувство национального достоинства. Под мягким, но настойчивым влиянием Новикова Екатерина, мнившая себя писательницей и называвшая себя скромной ученицей французского философа-вольнодумца Вольтера, принялась за сочинение наивных комедий. Написанные скверным русским языком, который вежливо исправлял редактор и издатель Новиков, эти комедии осмеивали увлечение иностранными образцами. Новиков в своих журналах, Фонвизин в комедиях шли будто бы по тропе, проложенной писателем-венценосцем, хотя их мысли о национальном достоинстве и патриотизме были шире и глубже поверхностных идей Екатерины II. Крылов продолжал эту защиту национальных интересов.
Он восставал и против модных лавок, выкачивавших за границу огромные средства, и против иностранного воспитания, калечившего русских детей, и против увлечения писателей западными литературными модами, которые пересаживались на русскую почву так же, как был пересажен талантливым Карамзиным «сентиментализм».
Слезливый, выспренний и далекий от настоящей жизни стиль сентименталистов был органически чужд Крылову. Борьба за стиль, борьба с Карамзиным и его приверженцами, подвизавшимися главным образом в «Московском журнале», началась с первых же номеров «Зрителя».
В те годы Карамзин входил в славу. Только что была напечатана его повесть «Бедная Лиза»; читательницы плакали над ее страницами. Карамзину подражали молодые авторы. Вслед за «Бедной Лизой» появилась «Бедная Маша»[17], «Обольщенная Генриетта»[18], «Несчастная Маргарита»[19], «История бедной Марии»[20] и другие подобные же произведения.
Еще до выхода в свет «Бедной Лизы» Крылов, борясь с Карамзиным и его последователями, выдвинул, как полемическое орудие, сатиру-пародию. Эта пародия нашла себе место в «Каибе» — в описании путешествия калифа по своей стране.
Великий калиф Каиб с раннего детства мечтал поглядеть на жизнь своих подданных. Особенно интересовали его сельские жители. «Давно уже... желал он полюбоваться золотым веком, царствующим в деревнях, давно желал быть свидетелем нежности пастушков и пастушек. Любя своих поселян, всегда с восхищением читал он в идиллиях, какую блаженную ведут они жизнь, и часто говаривал: «Если бы я не был калифом, то хотел бы быть пастушком».
После долгих поисков «счастливого смертного, который наслаждается при своем стаде золотым веком, он увидел рассеянное по полю стадо и стал искать «ручейка, зная, что пастушку так же мил чистый источник, как волоките счастия передние знатных. И действительно, прошед несколько далее, увидел он на берегу речки запачканное творение, загорелое от солнца, заметанное грязью. Калиф было усомнился, человек ли это; но, по босым ногам и по бороде, скоро в том уверился. Вид его был столь же глуп, сколь прибор его беден.
«Скажи, мой друг», спрашивал его калиф: «где здесь счастливый пастух этова стада?»
— Это я, — отвечало творение и в то же время размачивало в ручейке черствую корку хлеба, чтобы легче было ее разжевать.
«Ты пастух!» вскричал с удивлением Каиб: «О, ты должен прекрасно играть на свирели!»
— Может быть, но голодный не охотник я до песен.
«По крайней мере, у тебя есть пастушка: любовь утешает вас в вашем бедном состоянии. Но я дивлюсь, для чего пастушка твоя не с тобою?»
— Она поехала в город с возом дров и с последнею курицей, чтобы, продав их, было чем одеться и не замерзнуть зимою...
«Признаюсь, что я много верил эклогам и идиллиям... — сказал калиф. — Поэты обходятся с людьми, как живописец с холстиною. Но такую гадкую холстину, — продолжал он, смотря на пастуха, — такую негодную холстину разрисовать так пышно!.. Это, право, безбожно. О! теперь-то даю я сам себе слово, что никогда по описанию моих стихотворцев не стану судить о счастье моих любезных музульман». — И калиф пошел далее».
В небольшом этом отрывке, пародирующем слащавые описания сельской жизни карамзинистами, Крылов высмеивал и стиль модной школы и ее нежизненность. Однако издевательский «Каиб» был неприятен не только представителям сентиментализма. В основном восточная повесть Крылова рассказывала о бедственном положении «музульман» (читай, крестьян и иных низших сословий на Руси) под властью эмиров и визирей, действовавших от имени калифа (читай, вельмож и прочих сановников, ставленников Екатерины II).
«Каиб» разоблачал произвол и деспотизм неограниченного монарха.
Этого было достаточно, чтобы за Крыловым установили усиленный надзор. Екатерине донесли, что зловредный автор написал новое произведение «Мои горячки», а друг его Клушки сочинил какую-то поэму «Горлицы», в которой якобы одобрительно отозвался о Французской революции.
Обыск в типографии и книжной лавке «Крылова с товарищи» был учинен «со всею прилежностью», как доносил петербургский губернатор Коновницын графу П. Зубову весной 1792 года, «но вредных сочинений не нашлось». Допросили актеров-компаньонов Дмитревского и Плавильщикова. Те под присягой свидетельствовали, что ничего запретного их типография не печатала. Отставной провинциальный секретарь Крылов объяснял, что «Мои горячки» писаны им года два назад без всякого умысла, по одной склонности к сочинениям, но сочинения этого он еще не кончил, никогда его не печатал и прямого намерения к тому не имел. Частному приставу удалось получить несколько разрозненных глав крамольного сочинения. Поэмы Клушина «Горлицы» не оказалось. Клушин убеждал пристава, что о горлицах он писал также «без всякого намерения, что и Плавильщиков подтвердил при господине обер-полицеймейстере».
Авторы вывертывались, как могли. Но Екатерина, очевидно, не собиралась чинить им больших неприятностей. Полицейский доклад заканчивался знаменательными словами: «Дальнейшее исследование до Высочайшего благоусмотрения остановил, дабы не последовало и малейшей обиды или притеснения, как о том мне предписать изволили».
Екатерина продолжала свою хитрую политику, полагая, что Крылова и Клушина удастся «прибрать к рукам» и обезвредить.
Перепуганные Дмитревский и Плавильщиков отстранились от неспокойного издательского дела. Они не хотели ссориться с правительством. Время было слишком тревожное. Частные типографии закрывались.
В типографию «Крылова с товарищи» время от времени наведывались полицейские чины. Один из них спустя много лет рассказывал журналисту Гречу о том, как он хитро прикрыл свою разведку «желанием узнать, как вообще печатаются книги».
Екатерина выяснила, что Крылов ни с какой организацией не связан, а это было самое главное.
С точки зрения царицы это был мелкий, смутьян, и только. Его можно было приструнить, пригрозить ему, но не применять особых репрессий.
Положение в стране стало серьезный. Это чувствовалось всеми. Реакционное дворянство било тревогу. Отстраненного от издательских дел Новикова — в последние годы он издавал газету «Московские ведомости» — посадили в Шлиссельбургскую крепость. Книги, изданные «типографической компанией», сжигались полицией. И журнал «Зритель» превратился в опасное предприятие, хотя он и не пользовался успехом у публики. Журнал дышал на ладан. Дохода от издания не было. Материальные дела издателей расстроились. Типография почти не приносила прибыли. Книжная лавка также не оправдала надежд.
В конце года у Крылова снова были неприятности с полицией. Карамзин в письме к своему другу баснописцу Дмитриеву спрашивал: «Мне сказывали, что издателей «Зрителя» брали под караул: правда ли это? и за что?»
Сейчас трудно определить, за что, так как рукопись повести Крылова исчезла. Екатерина потребовала немедленно представить ей «Женщину в цепях», как называлось новое произведение Ивана Андреевича. Испачканные наборщиками, в свинцовых пятнах, листы были отправлены во дворец. «Рукопись не воротилась назад, да так и пропала», вспоминал Крылов спустя полвека.
Но никого из издателей не брали под караул. Им разрешили продолжать издательскую деятельность. «Зритель», однако, закрылся. Вместо него начал выходить «Санкт-Петербургский Меркурий».
Это был уже благонамеренный и благовоспитанный журнал. Сатира исчезла. В списке сотрудников появились фамилии дворянских писателей-аристократов — Горчакова, Карабанова, Мартынова, В. Пушкина[21]. Яркие, острые вещи не печатались.
Для Крылова такая бездейственная жизнь — напрасная трата времени. И он пишет «Похвальную речь науке убивать время» — произведение, по внешнему виду совершенно невинное:
«...Какой великий предмет для благородного человека! Убивать то, что всё убивает! Преодолевать то, чему ничто противустоять не может!»
«...Первой способ убивать время есть тот, чтобы ничего не делать или спать, но, к несчастию, человек не может быть столь совершен, чтобы проспать шестьдесят лет, не растворяя глаз и не сходя с постели». И далее он, как заправский оратор, перечисляет аристократические способы убийства времени, призывая к тому, чтобы люди ничего не читали, ни о чем не думали, ничем не тревожились.
Блестящая концовка речи стоит того, чтобы ее привести целиком:
«Соединим же нашу ревность, милостивые государи! Год уже наступил... время наваливается на наши руки — но ободритесь, — остерегайтесь мыслить, остерегайтесь делать, и год сей будет служить нам оселком, над которым наука убивать время покажет новые опыты, достойные нашего просвещения».
Со времени издания «Санкт-Петербургского Меркурия» Крылов ведет тонкую игру — пишет как бы всерьез вещи, над которыми вчера еще издевался бы. Недавно в «Каибе» он поносил выспренний стиль карамзинистов, а сейчас публикует (правда, не свои, а «переводные с италианского») такие произведения, будто он задался целью подражать Карамзину: «...Приходит служительница в разодранном рубище, лицо ее покрыто смертной бледностию, русые власы, растрепавшись, лежали в беспорядке на раменах ее... Сия вернейшая раба упадает подле юноши... юноши невинного и, добродетельного» и т. д.
Что это? Крылов? Перевод с итальянского? Крылов идет на поклон к сентименталистам, выворачивается, изменяет своим идеалам? Нет, это издевка, пародия.
Да и существовал ли когда-нибудь оригинал этого перевода? Но обратите внимание, как подписан этот «перевод». «Нави Волырк». Выверните странную фамилию наизнанку, прочтите ее наоборот, и вам станет понятна затаенная мысль писателя.
И все же Крылов тревожит правительство. Хотя за издателями и следят, но лучше, если печатать журнальные листы будут не на отлете, а под недреманным оком. Издание переносится в недра Академии наук, и «в помощь» редакторам прикрепляют И. И. Мартынова, будущего директора департамента народного просвещения.
Крылов отстранился от журналистики. Последнее произведение его коротенькая ода «На случай фейерверка» — написано им по поводу салюта, данного в Петербурге 15 сентября 1792 года в честь окончания войны с Турцией.
По форме ода слаба — этот жанр был вообще чужд Крылову. В оде он восхвалял Россию, русский народ — великих и бесстрашных россов. Имя Екатерины было пристегнуто кое-как, — без него ведь нельзя было обойтись,
Крылову трудно было уложить свои мысли и страсти, свою злость и негодование в рифмованные строчки. В прозе же он уже чувствовал себя не подмастерьем, а подлинным мастером, хозяином, у которого слово стояло весомо, точно и направленно.
Но именно проза могла погубить Крылова. Для него было ясно: Крылова-прозаика уберут с дороги, Крылова-поэта будут терпеть, ибо он пока никаких опасностей как поэт не представляет. И он сам решил отложить в сторону свое разящее оружие — сатирическую прозу.
Накануне этого решения он был вызван во дворец: Екатерина II возымела желание побеседовать с литератором. Позже вызвали Клушина. Екатерина разговаривала с ним, как и с Крыловым, наедине.
О чем был разговор — история не сохранила документов. Можно судить о нем только по его следствиям.
Много лет спустя реакционный журналист Булгарин, сюсюкая, вспоминал: «Великая приняла ласково молодого писателя, поощрила к дальнейшим занятиям литературой»[22].
В результате «поощрения» Крылов понял, что принятое им решение правильно.
Клушин сдался. Императрица посоветовала ему продолжать образование, предложила послать его за границу в Геттингенский университет, приказала выдать способному молодому человеку 1 500 рублей. В последнюю книжку «Меркурия» он передал Мартынову льстивую, пресмыкательскую оду Екатерине.
Крылов не продавался. И, повидимому, опасаясь, как бы его не упрятали под замок, решил сам отправиться в добровольную ссылку.
Это решение было принято им с горечью. Он оглядел прожитую жизнь, полную унижении, обид и горя. Одно поражение следовало за другим. Он крепился, не падал духом. Но обстоятельства были сильнее его. Когда-то ему казалось, что желанием можно достигнуть всего. И вот теперь он подводил короткий итог — полное крушение всех надежд.
Он никогда не поддавался слабости. Слезами горю не поможешь. В последний раз они катились по его щекам в день смерти любимой маменьки. Но сейчас он не мог удержаться и плакал, как ребенок. Он оплакивал себя, рухнувшие свои надежды и свои мечты, которые остались только мечтами.
Так, на двадцать шестом году жизни—довольно обычный срок для передового русского писателя тех времен — умолк голос молодого сатирика, и с литературной арены сошел посредственный поэт и замечательный прозаик, зачинатель реализма, Крылов Иван Андреевич.