3 ВТОРАЯ ЖИЗНЬ

Les vents me sont moins qu’ à vous

redoutables;

Je plie, et ne romps pas.

La Fontaine, «Le Chêne et le Roseau».

...Не за себя я вихрей опасаюсь,

Хоть я и гнусь, но не ломаюсь.

Крылов, «Дуб и Трость».


Жизнь начиналась сызнова.

Крылов вернулся в Москву. Его приняли радушно. Он добивался свидания с Дмитриевым, встретился с ним, подружился.

Иван Иванович Дмитриев, замечательный поэт, превосходный переводчик басен Лафонтена, автор чувствительных романсов и песен[26], друг и ближайший соратник Карамзина, почитал поэзию делом второстепенным. Сын родовитого симбирского помещика, располагавший широкими связями, Дмитриев готовился к более высокому, по его мнению, поприщу. Уживчивый характер

и отсутствие твердых самостоятельных мнений позволяли ему «ладить» со всеми. Личное благополучие было для него дороже всего. С равным успехом он служил при Екатерине, Павле и Александре, получал чины, ордена и кончил карьеру министром юстиции. В год встречи с Крыловым Дмитриев прощался с литературой, собираясь к переезду в Петербург. Знаменитый поэт-баснописец — его называли русским Лафонтеном — ласково отнесся к своему младшему тезке (он был старше его лет на десять) и удивился: так не похож был скромный почтительный Иван Андреевич на занозистого редактора «Зрителя» и ядовитого автора «Почты духов»!

Беседуя с Дмитриевым, Крылов обмолвился, что, восхищенный переводами уважаемого Ивана Ивановича, он также пытался осилить Лафонтена и между делом, в свободное время, перевел две или три басенки. Дмитриев заинтересовался, особенно потому, что Крылов назвал басни, превосходно переведенные самим Дмитриевым. Такое соревнование с «русским Лафонтеном» походило на дерзость. Однако, ознакомившись с переводами Крылова, Дмитриев пришел в искренний восторг: басни, по его мнению, были хороши. «Вы нашли себя, — убеждал он Ивана Андреевича. — Это истинный ваш род. Продолжайте. Остановитесь на этом литературном жанре».

Дмитриев тут же отправил переводы в журнал «Московский зритель», и басни были напечатаны в начале 1806 года. Редакция журнала просила Крылова дать еще хотя бы одно стихотворение для следующего номера, а он уверял, что эта работа не доставляет ему удовольствия. Биографы Крылова настойчиво подчеркивают, что Дмитриев заставил его преодолеть отвращение к этому роду поэзии, Крылов дал еще одну басню. Кстати, и она также была уже переведена Дмитриевым.

Тремя этими баснями[27] открыл новую страницу второй своей жизни Иван Андреевич Крылов.

Над первой басней он работал не один год. Это была все та же басня, которую он пытался перевести еще в детстве, — умная басня о могучем дубе и тонкой тростиночке. Дуб предлагал тростинке свое покровительство. Но налетела буря, вырвала могучее дерево с корнем, а тростиночка, припав к земле, уцелела. Быть может, кому-нибудь могло притти в голову, что Крылов публикует эту басню неспроста, что он теперь готов был вести себя, как тростинка в басне, покорно сгибаясь под бушующим ветром судьбы.

Но Иван Андреевич мало походил на покорную, гибкую тростиночку. К тому же басня была не оригинальной, а переводной и выражала как будто бы не свою, а чужую мысль. Однако басня была подчеркнуто подписана не псевдонимом «Нави Волырк», а полным именем автора.

Иван Иванович Дмитриев.

С портрета художника Тропинина.


Всякий мог думать о нем и о басне все, что угодно, и Крылов действительно не собирался как будто публиковать обличительные речи и злые сатиры. К чему? Можно обойтись и без обличительных речей. Да они ему и не к лицу. Ведь он только переводчик басен. Кто мог придраться к честному переводчику?

Но переводы отодвинулись в сторону, как только Крылов вернулся в столицу. Его увлекла старая страсть — театр. Утоляя ее, он отдал театру одну за другой комедии: «Модная лавка» и «Урок дочкам». Над ними он работал давно. Но окончательно отделал и отшлифовал их только теперь, после встречи со старым приятелем Дмитревским и с завзятым театралом князем Шаховским. Комедии имели успех. Директор театра Нарышкин обратился к Ивану Андреевичу с просьбой немедленно создать героическую оперу из русской жизни, и он вскоре закончил либретто волшебной оперы «Илья Богатырь». Музыку к ней написал известный композитор Кавос[28], будущий автор «Ивана Сусанина».

Плодовитость Крылова была поразительна. Он словно наверстывал потерянные годы.

За время его добровольной ссылки Петербург сильно изменился, многих старых друзей и знакомых не было: умер Клушин, умер Рахманинов; появились новые имена, новые люди. Но Иван Андреевич на этот раз избрал для себя иной путь. Он входил в литературу не так, как двадцать лет назад, — проталкиваясь сквозь шумную толпу непризнанных гениев и талантов, а шел напролом к цели. Он встречался с людьми, чьи имена знали все. Это был старый поэт Державин, драматург, академик и актер Дмитревский, писатель князь Шаховской, граф Уваров, адмирал Шишков, вельможа Оленин, начальник Монетного двора, художник-дилетант, археолог и знаток литературы, в гостеприимном доме которого собирались писатели, музыканты, люди искусства.

Крылов держал себя с ними свободно и как будто откровенно. Поведение его не вызывало сомнений. И все же многие помнили прежнего Крылова. Им казалось, что он кривит душой, притворяется. Но эти подозрения рассеялись, когда комедии Крылова получили восторженную оценку самых высоких кругов общества. Это были настоящие патриотические пьесы, проникнутые любовью к отечеству и отнюдь не призывавшие к сокрушению государственных устоев.

И Крылов действительно не притворялся, — он писал о том, что тревожило его и волновало современное ему русское общество. В те годы на Западе начинались наполеоновские войны. Крылов искренне ненавидел Наполеона, мечтавшего о том, что русские, как и все народы континентальной Европы, покорятся ему без сопротивления. Крылов мог не скрывать своей неприязни к офранцузившимся аристократам, проклинавшим неприятеля на чистейшем французском языке, которым они владели лучше, чем русским. И в «Модной лавке» и в «Уроке дочкам» он выступал на защиту русской культуры. Писатель защищал Россию не только от французов, но и от иностранщины и иностранцев, считавших нашу страну диким, варварским краем, пригодным для колонизации.

Опера «Илья Богатырь» была призывом к единству всей страны во имя защиты национальных интересов. Автор вывел на сцену древнюю Русь, Илью Муромца, Соловья-разбойника, князей, бояр, шутов. Это было красочное и пышное народное зрелище. «Публика, — как вспоминают современники, — подхватывала со сцены патриотические намеки и с бешеным восторгом встречала тирады о борьбе, победе и превосходстве русских, о славянских доблестях».

Билеты в театр на «Илью Богатыря» брались с бою. Всюду распевали куплеты из крыловской оперы. Автор стал знаменит. На него благосклонно посматривали даже реакционеры, бюрократы, сановники. Старик Дмитревский открыто гордился тем, что он первый открыл в Крылове истинное дарование драматурга и по старой памяти отечески наставлял его, чтобы тот не сорвался, не впал в ересь, не вздумал лезть на рожон.

Иван Андреевич и без мудрых советов Дмитревского был очень осторожен. Ему нельзя было теперь ошибаться.

Как не похож он теперь на прежнего Крылова! Тот вечно кипел, горячился, доказывал, убеждал. А этот спокоен, редко повысит голос, больше молчит, вернее помалкивает, ни с чем не соглашается, но и ничему не противоречит.

К нему присматривается умный царедворец Оленин. Крылов нравится сановнику. Он приглашает писателя к себе и, познакомившись с ним поближе, заключает, что театр не удовлетворяет драматурга. Он не понимает причины этого. А причина в том, что в пьесах Крылов не может высказать того, что его волнует, и он возвращается к басням. Упорно, как вол, трудится над ними Иван Андреевич. Баснями он отвечает на тревожащие его вопросы. Так рождается басня «Волк и Ягненок» с ее резким выводом: «У сильного всегда бессильный виноват»; басня «Слон на воеводстве» — о добром, но глупом правителе, который разрешил тяжбу меж овцами и волками, дозволив собрать с овец «легонький оброк» — с каждой овцы только по одной шкурке, «а больше их не троньте волоском»; басня «Лев на ловле» — злая сатира на бесправие русского народа; «Слон и Моська» с бессмертным двустишием:

Ай, Моська, знать, она сильна,

Что лает на Слона!

Но время от времени Крылову приходится под дружеским нажимом Оленина делать к басням «положительные» приписки. В известной басне «Лягушка и Вол», где в тринадцати строчках рассказана вечно живая история о завистниках и честолюбцах, пытающихся, подобно лягушке, сравниться в дородстве с волом, Иван Андреевич делает вынужденную приписку[29]. Басня в ней совершенно не нуждается. Мораль басни гораздо шире и глубже этого рассудочного четырехстрочного довеска, но Крылов делает уступку Оленину.

Одна за другой появляются басни в журнале князя Шаховского «Драматический вестник». Крылов все чаще показывается в салонах знатных. Он говорит и действует обдуманно, не бросая слов на ветер. Его ни в чем нельзя обвинить — ведь он переводит Лафонтена, да и притом очень часто те же самые басни, которые и до него, Крылова, не раз переводили. Правда, некоторые из басен, хотя они и переводные, пахнут русским духом и «Почтой духов», но о «Почте духов» никто не вспоминает.

Очевидно, поведение Крылова было так естественно, что его принимали за должное. На деле же он вовсе не отказывался от своих убеждений. С поразительным упорством он продолжал внедрять в сознание читателей старые свои «заблуждения». Только они подавались теперь по-иному — в коротких, запоминавшихся с лету нравоучениях.

Поэт Крылов в точности повторял прозаика Крылова: между старой прозой — письмами к волшебнику Маликульмульку, повестями в «Зрителе» — и баснями лежал прочный мост: басня «Оракул» пришла из письма IX и была еще язвительнее, чем это письмо; басня «Гуси» объединила в себе мысли писем XXVII и ХLV басня «Вороненок» — это письмо XII; басни «Крестьянин и Змея», «Бочка» и «Воспитание Льва» вырастают из письма ХLII; «Вельможа» — из письма XXI; сюжет басни «Мешок» лежит в «Каибе»; басня «Парнас» — в докаибовской «Ночи»; «Слон и Моська» — в «Мыслях философа по моде»... Крылов удивительно стоек в своих «заблуждениях».

Писатель остался все тем же. Но он все более и более входил в роль мудреца, которого, казалось, не могли волновать никакие житейские бури. Эта роль была не так уж загадочна. И сам Крылов словно подсказывал разгадку. Его первой оригинальной, им выдуманной, а не переводной басней был знаменитый «Ларчик».

«ЛАРЧИК»

Взглянув на Ларчик, он сказал:

«Ларец с секретом;

Так; он и без замка...»

Крылов, «Ларчик».


В 1808 году Иван Андреевич напечатал около двадцати басен. Именно напечатал, а не написал, — большинство из них было написано им гораздо раньше. Над каждой басней он работал долго, настойчиво. Кажущаяся простота, естественность и легкость стиха — результат огромного творческого труда.

Чем совершенней творение, тем меньше на нем или в нем следов кисти, резца, усилий... Оно будто создано одним дыханием гения. Но в основе таланта и гениальности всегда лежит упорный труд.

Крылов бесконечно переделывал свои басни. Так, басня «Дуб и Трость», напечатанная в 1806 году, перерабатывалась и изменялась десятки раз, и окончательный текст ее установился только в издании 1830 года. Он работал над словом и фразой до тех пор, пока они, по собственному его выражению, не переставали «приедаться», то есть пока они не звучали так же просто и свободно, как живая, разговорная речь.

И наряду с этим гигантским трудом, возраставшим год от года, все шире распространялась странная легенда о лени Крылова, о его медлительности, неповоротливости, неподвижности.

Люди, жившие рядом с ним, знали, что это сказка. Иван Андреевич нередко работал от зари до зари, прочитывал массу книг, внимательно следил за политикой, за жизнью Европы. Бывало он трудился по 15—16 часов в сутки, но он славился могучим богатырским здоровьем, никогда не болел и ежедневно на заре купался в канале, отделяющем Марсово поле от Летнего сада; даже в ноябре, когда канал покрывался льдом, Крылов с размаху бросался в него и проламывал лед тяжестью тела.

По вечерам он отправлялся в гости или в театр, не пропускал ни одного интересного концерта, часто встречался с музыкантами, чтобы побеседовать с ними о любимом искусстве, бывал на званых обедах и ужинах, изредка навещал старика Дмитревского, а чаще всего проводил вечера в полюбившемся ему доме Олениных. Там он наблюдал ту счастливую семейную жизнь, которую могла бы создать Анюта, но она уже давно была замужем. Ее выдали против воли за немилого, и Крылов остался верен своей любви до конца своих дней.

Он был однолюбом во всем.

Он выбрал для себя дорогу жизни. Он хотел прожить с пользою для своего народа, оставить по себе добрую память и стать хоть немного похожим на того благотворителя рода человеческого, о котором когда-то писал волшебник Маликульмульк в своем последнем послании «Почты духов».

Осенью 1808 года Оленин предложил Крылову службу у себя, на Монетном дворе. Это было необходимо, так как служба не только создавала Ивану Андреевичу твердое общественное положение, но давала ему. возможность продвигаться по служебной лестнице; в те времена человек без чина был нулем.

Через два месяца с небольшим, в канун Нового года, Иван Андреевич по именному высочайшему указу был пожалован в титулярные советники. Царь узнал о Крылове от Оленина.

Литературный кружок, созданный Олениным, объединял «умеренных» писателей: они не «вольнодумничали», не философствовали о политике, не строили злокозненных планов о том, как изменить образ государственного правления. Они интересовались только искусством.

Разумеется, искусство никогда, ни в одну эпоху, не было и не может быть аполитичным. Оно всегда проводит господствующие идеи своего класса, опираясь на его классовое миросозерцание. Самый аполитизм оленинского кружка. был частью политики Александра I, всеми мерами пытавшегося потушить опасные мысли. Современник описывает, что в этом кружке, «не взирая на грозные события, совершавшиеся тогда в Европе, политика не составляла предмета разговоров, она всегда уступала место литературе»[30]. В доме Оленина ежедневно собирались литераторы, ученые, художники. Сюда свозились все литературные новости, здесь говорили о новых театральных постановках, о новых картинах, о новых музыкальных произведениях. Политики как бы не существовало. Большинство участников кружка, среди которых постоянно бывали Батюшков, Озеров, Шаховской, Гнедич, были поклонниками античности, любили русскую старину и мечтали о возрождении и расцвете русского национального искусства.

Вскоре дом Оленина стал еще дороже и ближе Ивану Андреевичу, когда он подружился с женой Оленина — ласковой Елизаветой Марковной. В ней нашел он нежнейшую мать и был предан ей с сыновней горячностью. Но с Олениным у него были иные отношения. Сановник полагал, что он перевоспитывает бунтаря, делая его верным слугою царя и отечества. Крылов не протестовал против этого и поступал по-своему. Он писал басню за басней, прикрывая работу ленивыми разговорами о своем безделье, и делал вид, будто не торопится их публиковать. Оленин настаивал на скорейшем издании. Повторялась такая же история, как с Дмитриевым, который уговаривал мастера басни Крылова попробовать заняться басней.

В 1809 году вышла первая книга басен Крылова. Она разошлась мгновенно и принесла ему невиданную славу. Внезапный успех ошеломил не только современников, но и самого автора. Он был убежден, что читатели тепло встретят его книгу, но не ожидал такого успеха. Ему было невдомек, что первая книга басен станет для него воротами, за которыми открывается теряющаяся в тумане веков дорога в бессмертие.

ВОСХОД

Странное дело, мы слышали басню в первый раз, а почти все знали ее наизусть.

С. Жихарев, «Записки современника», т. II.


Ему было сорок лет. Слава всходила стремительно. И опиралась она не на изысканные круги «избранных» или «немногих» ценителей искусства, а на широчайшие народные массы. Басни Крылова передавались из уст и уста, шли в письмах из края в край страны, и всюду их встречали с радостью. Никто и никогда еще не говорил таким близким, понятным народу языком. Своими баснями Иван Андреевич прекратил споры о том, каким языком следует писать, каким языком надо говорить с русскими людьми.

В те годы русская аристократия искала путей к народу, пытаясь найти с ним какой-то общий язык. Грамота становилась явлением нередким. Всюду открывались школы, усиливались связи с заграницей, росла торговля и промышленность. Россия быстро шла к цивилизации.

При Александре I правительство серьезно было озабочено тягой народа к знанию. Опора трона—дворяне отлынивали от наук. Образованными людьми становились сыновья ничтожных чиновников, дьячков, купцов, ремесленников, крестьян, выкупившихся из крепостной неволи. У них были свои собственные интересы, отличные от интересов правительства, а иногда даже враждебные ему. Желанием крепче связать себя с массами и объяснялся тот повышенный интерес высшего общества к русской национальной культуре, к русскому языку, к русской старине. Но у аристократов, воспитанных зарубежными гувернерами, не было ни настоящей любви к этой старине, которую они считали варварской, ни к языку, называемому ими «подлым».

По свидетельству современника[31], многие из князей Трубецких, Долгоруких, Голицыных, Оболенских, Волконских, Мещерских — представителей знатных русских родов — не могли двух слов написать по-русски. Высшее общество говорило на своеобразном русском языке, из которого изгонялись «грубые» и «некрасивые» слова. Он был гораздо беднее народного языка, и неудивительно, что аристократы жаловались на его скудость.

Тогда же началась борьба за чистоту русского языка. Ревнитель национальной культуры, поклонник русской старины, адмирал Шишков и его последователи предлагали изгнать из родного языка все иностранные слова и выражения. Таким словам, как «эпоха», «энтузиазм», «мораль», «революция», по их мнению, в русском языке не могло быть места. Шишков предлагал обогащать язык, вводя в него не иностранные, а истинно русские слова, созданные на основе церковно-славянского языка, как, например, багрянородный, злокозненный, тлетворный, неискусобрачная и т. п. Он утверждал, что язык должен делиться на простой, разговорный слог, на книжный, средний слог и на высокий, которых нельзя было смешивать друг с другом. Он считал пустой манерностью писать на иностранный образец: «когда путешествие сделалось потребностью души моей», вместо того чтобы сказать просто: «когда я любил путешествовать». Наряду с правильными утверждениями Шишков грубо ошибался, полагая, что язык можно создавать искусственно, да еще основывая эту искусственность на отживших мертвых формах церковно-славянщины.

Противники Шишкова — карамзинисты — создавали свой язык, изящный, благопристойный и благозвучный. Он в еще большей степени был чужд и не понятен народу. Борьба за язык, борьба за стиль длилась десятилетия. Даже четверть века спустя Дмитриев в письме к поэту Жуковскому с возмущением писал, что на публичной лекции в Петербурге «некто Плаксин», а за ним «Межевич в речи на торжественном собрании» обвиняли Карамзина в том, что его стиль «ознаменован совершенным отсутствием народности...» «Что же такое народность? — недоумевал Дмитриев. — Писать так, как говорят наши мужики на Сенной и в харчевнях?»[32]

С точки зрения Дмитриева и Карамзина язык народа был не языком, а грубым жаргоном, и тут вполне уместно вспомнить остроумное замечание французского писателя Бальзака. В одном из своих романов[33] он говорит: «У высшего света тоже есть свой жаргон, только зовется он стилем...»

Крылов проник в самую душу языка, а язык — это душа народа со всеми ее оттенками и богатством, — и заговорил с народом на родном его языке. Он первый в России стал писать не для немногих, а для всего народа.

Басни его были на редкость просты. Никаких внешних красот, обыкновенные прозаические будничные слова, которые шли друг за другом в привычной последовательности. Новая басня звучала так, словно вы ее знали с детства, и в то же время она была так свежа, что человек, в десятый раз читавший ее, находил все новые и новые красоты. Это казалось удивительной тайной, каким-то волшебством. Обычное слово под пером баснописца как бы оживало; иногда оно тяжелело, как грузный камень, иногда превращалось в нечто невесомое, похожее на дыхание легкого ветерка. Слово стало послушным орудием его мысли; он играл им, разил, колол, уничтожал, ласкал, нежил. «Ни один из поэтов не умел сделать свою мысль так ощутительною и выражаться так доступно всем, как Крылов», свидетельствовал Н. Гоголь.

Иван Андреевич добился своего: он овладел языком так, как мечтал в годы своих скитаний. Именно в борьбе за русский язык и проявился с особой яркостью и силой патриотизм Крылова, его любовь к родине.

Еще Ломоносов славил красоту, звучность, точность и блеск русской речи. Но только Крылов открыл нам все богатство родного языка. И народ понял, каким сокровищем он обладает.

Можно наугад взять несколько отрывков из различных басен и убедиться, с какой виртуозностью владел словом Крылов. Вот описание бури в басне «Пушки и Паруса»:

...летит, дохнул и вскоре

Насупилось и почернело море;

Покрылись тучею тяжелой небеса;

Валы вздымаются и рушатся, как горы:

Гром оглушает слух; слепит блеск молний взоры;

Борей ревет и рвет в лоскутья Паруса.

Сочетания звуков, то тяжелых и мрачных, то блистающих, сталкивающихся друг с другом, мгновенно рождают в воображении картины простора и бури; тут взвешено не только каждое слово, каждый звук, но каждая отдельная буква. Только с Крылова, пожалуй, русская азбука заиграла всеми красками радуги.

Или возьмите другой отрывок из басни «Крестьянин и Смерть» — спокойный, эпический рассказ, в словах которого вы ощущаете каждое движение, каждый вздох старого крестьянина:

Набрав валежнику порой холодной зимной,

Старик, иссохший весь от нужды и трудов,

Тащился медленно к своей лачужке дымной,

Кряхтя и охая под тяжкой ношен дров.

Нес, нес он их и утомился,

Остановился,

На землю с плеч спустил дрова долой.

Присел на них, вздохнул, и думал...

Пленительная сила басен особенно проявлялась в чтении самого автора. «Он читал столь же превосходно, сколь превосходны его басни; непринужденно, внятно, естественно, но притом музыкально, легко опираясь голосом на ударения смысла и наивно произнося сатирические свои заключения», писал один из близких Ивану Андреевичу людей — М. Лобанов. Даже знатоки декламации, театралы восторгались его мастерским чтением. Племянник Рахманинова С. Жихарев, познакомившийся с Иваном Андреевичем в доме поэта Державина, оставил воспоминание о своей встрече: «А как читает этот Крылов! Внятно, просто, без всяких вычур и, между тем, с необыкновенной выразительностью; всякий стих так и врезывается в память. После него, право, и читать совестно».

Естественность, простота, непринужденность авторского чтения как бы подчеркивали предельную простоту его произведений.

Он отказался от искусственного деления языка на высокий, средний и низкий слоги. В его баснях, как в жизни, слились воедино различные языковые стили. Из бесхитростных строк басни как бы возникают типичные образы трудолюбивого крестьянина, канцеляриста-взяточника, светского фата-прощелыги, разбитного купчишки, помещика, сановника, униженного просителя. Прочтите басню «Крестьянин и Овца» с ее типичным образчиком судебного языка того времени, с характерными канцелярскими оборотами. Вот перед нами «приговор» судьи Лисы:

...Не принимать никак резонов от Овцы:

Понеже хоронить концы

Все плуты, ведомо, искусны;

По справке ж явствует, что в сказанную ночь —

Овца от кур не отлучалась прочь,

А куры очень вкусны...

И вследствие того казнить Овцу

И мясо в суд отдать, а шкуру взять истцу.

В его баснях есть строфы, насыщенные выспренними славянизмами, от которых могли притти в восторг шишковские сторонники[34], и строки, исполненные идиллической карамзинско-дмитриевской сентиментальности[35], и простонародные выражения, вроде: «А ты... ахти, какой позор! Теперя все соседи скажут...»[36]; «И полно, куманек, вот невидаль: мышей. Мы лавливали и ершей...»[37]; «Вот-на», — Осел ей отвечает, — «А мне чего робеть»[38]. Все эти простонародные словечки так естественно сливаются с литературным языком, что у Крылова, по определению Гоголя, нельзя поймать его слога: «Предмет, как бы не имея словесной оболочки, выступает сам собой, натурою перед глаза». И это смешение слогов и стилей было не подделкой, не подлаживанием автора под простонародную или живую речь, а подлинной, живой речью поэта, пересыпанной остроумными пословицами, проперченной поговорками и меткими народными выражениями. В басни его органически входят такие пословицы, как «Бедность — не порок», «Что посеял, то и жни», «Из огня, да в полымя», «Видит око, да зуб неймет». И, наоборот, созданные им крылатые выражения: «Услужливый дурак опаснее врага», «Слона-то я и не приметил», «А Васька слушает да ест», «У сильного всегда бессильный виноват», вошли в живой язык, стали пословицами и поговорками. Иногда трудно определить, кому они принадлежат: взял ли их Крылов у народа, или народ у Крылова. И в этом ярче всего проявилась народность его творчества.

«НАВИ ВОЛЫРК»

Перо писателя может быть в руках его оружием более могущественным, более действительным, нежели меч в руках воина.

Н. Гнедич.


Басня разрешала поэту пространно писать между строк невидимыми чернилами, читателю — свободно читать затаенные междустрочные мысли автора, а цензору — спокойно пропускать их в печать, ибо явной крамолы в них не было.

Басню издавна считали низким жанром. В древности басней' назывался маленький нравоучительный рассказик или притча, в которой действовали обычно не люди, а звери, наделенные человеческими характерами. Древнейший свод таких басен — индусский сборник Бидпая «Калила и Димна» — назван именами двух шакалов — главных действующих лиц. Сборник «Калила и Димна» считают на востоке книгой мудрости.

С востока басни Бидпая перекочевали на запад — в Грецию. Ими пользовался знаменитый баснописец Эзоп. Из Греции они попали в Рим к баснописцу Федру, а оттуда разошлись по всей Европе.

Вначале басня была поучением, назиданием. Позже басню превратили в политическое орудие; одним из первых сатириков-баснописцев был римский поэт Гораций. С легкой его руки басня-сатира вошла как младший, низший жанр в литературы всех народов. Особенную славу приобрел французский баснописец Лафонтен. В России басни писали Ломоносов, Хемницер, Сумароков, Дмитриев. Но в их баснях главенствовала не сатира, а нравоучение.

Издавна существовало знаменитое выражение «эзопов язык». Им широко пользовались писатели, ораторы и политические деятели, когда хотели высказать истину, которую нельзя было написать или произнести вслух. Люди понимали ее между строк, между слов. Эзоповым языком Крылов овладел в совершенстве.

Все чаще и чаще появлялись басни, подписанные его именем, которых не было ни у Бидпая, ни у Эзопа, ни у Федра, ни у Лафонтена. Это были оригинальные произведения Ивана Андреевича, но автор скромно помалкивал, когда их принимали за переводы. Так было спокойнее.

Крылов все полней насыщал свои басни подспудными мыслями. Бессмертный язык Эзопа журчал меж строчек, как живительный ручеек.

С оригиналами, то есть с подлинниками, басен Крылов обращался так, как не осмеливался обращаться ни один переводчик. Сохраняя в точности содержание басни, он с удивительным искусством преображал французскую, греческую или латинскую басню в русскую, которая, казалось, и могла быть создана только русским писателем.

«На мысль не придет, — писал Плетнев, — что сочинитель повторяет старинную басню, известную уже всем народам. Рассказанный им случай, повидимому, только и мог произойти у нас. Он проникнут духом нашей жизни и речи»[39]. Можно ли представить себе, что «Демьянова уха» — это перевод с французского? Можно ли поверить, что басня «Крестьянин и Смерть», в которой герой говорит:

...Куда я беден, боже мой!

Нуждаюся во всем; к тому ж жена и дети,

А там подушное, боярщина, оброк...

И выдался ль когда на свете

Хотя один мне радостный денек? —

переведена на русский язык с иностранного? Или что басня «Муха и дорожные», с картинным описанием поездки типичной дворянской семьи в тяжелом рыдване по русским ухабам, это переложение басни Лафонтена, который, в свою очередь, заимствовал содержание басни у римского баснописца Федра, а тот сам перевел басню на латинский язык с греческого?..

И все же современники поражались той точности, с какой Иван Андреевич переводил чужеземные басни; он бережливо доносил до русского читателя все мысли оригинала, углубляя и оживляя их метким словом, острым намеком, народной пословицей и поговоркой. Чужая басня становилась родной и близкой сердцу русского человека. Уже все признали, что он победил Дмитриева. Уже один за другим раздавались голоса, что «вообще басня сия у Крылова несравненно лучше, нежели у Лафонтена»[40], что «в стихах последнего, кажется, менее живописи, и самый рассказ его не столь забавен»[41]. Странное дело, перевод, подражание оказывались лучше оригинала. Крылов победил не только своего соперника Дмитриева, но и своего учителя — Лафонтена.

Но все дальше и дальше Крылов отходил от переводов. Он писал свои собственные басни, и его, Крылова, уже начинали переводить иностранные переводчики. Он был одним из первых русских писателей, которого узнали за границей.

Благодаря Крылову басня из низкого жанра перешла в самый высокий класс поэзии. Баснописец касался своим пером всех сторон жизни, проникал в самые ее глубины. Каждая его басня была сатирой, и тем сильнейшей, как говорил писатель Бестужев-Марлинский, «что она коротка и рассказана с видом простодушия».

С таким же видом простодушия жил Крылов. Он никого не обижал, со всеми был вежлив, не говорил резких слов, соглашался, не спорил, помалкивал. Его считали покладистым, добрым, ленивым, — пусть. Зачем ему спорить? Но когда его попытались обидеть, он ответил басенкой «Лев и Комар». Он не грозил, не возмущался, не кричал — нет, он мудро напоминал всем:

Бессильному не смейся,

И слабого обидеть не моги!

Мстят сильно иногда бессильные враги;

Так слишком на свою ты силу не надейся.

Это напоминание относилось к врагам и недругам не одного только Крылова.

Иван Андреевич помнил обиды и умел на них ответить. Басней «Осел и Соловей» он ответил одному знатному вельможе, который, благосклонно выслушав артистическое чтение Ивана Андреевича, глубокомысленно заметил: «Это хорошо; но почему вы не переводите так, как Иван Иванович Дмитриев?» Крылов оторопел от неожиданности. Критика этого вельможи походила на глупую критику «низкого врага талантов», журналиста Каченовского, но Иван Андреевич с христианской скромностью ответил: «Не умею, ваше превосходительство», а придя домой, записал в своей тетрадке басенный ответ вельможе так же, как запомнил он нападки Каченовского и ответил на них убийственной басней «Свинья».

Но Иван Андреевич сдерживал себя, исправлял свой характер. Он отвыкал от вспыльчивости, от скорых решений, от способности мгновенно зажечься новой мыслью и, ухватившись за нее, нестись напролом.

Так было и с публикацией новых басен. Успех первой книги вызвал не поток новых произведений, а полное молчание. В течение целого года он не опубликовал ни одной новой басни. Редакции журналов упрашивали Ивана Андреевича порадовать их хотя бы одной басенкой. Он отговаривался недосугом, службой, ленью. И жизнь его на людях была действительно заполнена пустяками.

А дома он попрежнему работал над своими произведениями так, как никто из тогдашних русских писателей. Он не торопился обнародовать свои сочинения, памятуя, что лучше сделать меньше, но хорошо. Работа над баснями вынудила его оставить службу на Монетном дворе. Только в следующем, 1811 году Иван Андреевич решился отдать свои новые произведения на суд читателя.

Вторая книга имела не меньший успех, чем первая. И среди новых басен была басня «Листы и Корни», в которой автор сравнивал народ с корнями могучего дерева. Листья шумели о том, что они «краса долины всей» и что дерево только им обязано своей славой: ведь благодаря им оно было так величаво, так радовало глаз своей пышной красой, давало спасительную тень страннику и приют соловьям. Хвастливую речь листьев перебил глухой голос: «Примолвить можно бы спасибо тут и нам». И когда возмущенные листья спросили: «Кто смеет говорить столь нагло и надменно? Вы кто такие там, что дерзко так считаться с нами стали?»

«Мы те», —

Им снизу отвечали: —

«Которые здесь, роясь в темноте,

Питаем вас. Ужель не узнаете?

Мы — корни дерева, на коем вы цветете.

Красуйтесь в добрый час!

Да только помните ту разницу меж нас,

Что с новою весной лист новый народится;

А если корень иссушится, —

Не станет дерева, ни вас».

Можно ли более ярко выразить вечную истину: правители приходят и уходят, а народ остается?

Но баснописец не говорил этого прямо, «затем, что истина сноснее вполоткрыта». Это мудрое изречение приведено в басне «Ворона и Лисица», написанной Иваном Андреевичем в начале второй его жизни. Истиной «вполоткрыта» пронизаны все басни с первой и до последней. Он и жил также «вполоткрыта».

Жестокая реакция, царский гнет и произвол вынудили Крылова вести такую двойную жизнь. Он не мог говорить прямо то, что думал, ему необходимо было скрывать свои мысли под маскою аллегории, и вел себя так, как будто он был не Крылов, а Волырк — «человек наоборот».

Эта жизнь давала ему возможность принимать участие в борьбе и помогать народу. Ведь он не просто осмеивал человеческие пороки. Каждая басня его была рождена современным ему событием — это были басни-сатиры на сановников, запускавших руки в государственный карман («Вороненок»), на установившийся и освещенный веками обычай протаскивать на высокие места «своих человечков» («Совет Мышей»), на государственный совет, о котором Крылов под личиной соловья непочтительно выразился: «А вы, друзья, как ни садитесь, всё в музыканты не годитесь» («Квартет»), на высокопоставленное аристократическое общество» («Гуси», «Листы и Корни») и даже на самого императора Александра I («Воспитание Льва»). Когда Крылова спрашивали об «умысле», он всячески открещивался от приписываемых ему задних мыслей и. ласково улыбаясь, продолжал упорно и настойчиво гнуть свою линию, не отклоняясь от нее ни на шаг.

С годами он становился умнее и мудрее. Он понял, что плетью обуха не перешибешь. Однако всем известно, что капля за каплей точит камень. Это была трудная, долгая, но зато верная работа Нави Волырк, или, читая, наоборот, Ивана Крылова, которого современники называли соловьем.

«СОЛОВЕЙ»

Когда сидишь в тюрьме, до песен ли уж тут?

Но делать нечего: поют

Кто с горя, кто от скуки.

Крылов, «Соловьи».


Его недаром прозвали соловьем.

Петром Великим русской литературы, первым поэтом Руси, по образному выражению В. Г. Белинского, был Михайло Ломоносов. Он стоял впереди наших поэтов, как вступление впереди книги. «Его поэзия — начинающийся рассвет», так говорил Н. В. Гоголь.

Суровая северная лира зазвучала на заре XVIII века.

И, словно откликаясь на ее призыв, поднялся Гаврила Державин. Это была заря поэзии, яркая, алая, державная заря.

А за нею встал из народных глубин могучий и кряжистый Иван Крылов. Его басня была солнцем поэзии, взошедшим над горизонтом. Потоки живительного света пролились по всей стране — все стало видно ясно.

В годы, когда Крылов стал знаменитым, Александр Пушкин был еще мальчиком. Слава еще ждала его впереди.

Ломоносов родился в начале XVIII века, Пушкин — в канун XIX. За сто лет русская литература вышла из небытия и стала вровень с литературами мира.

Начиная с Крылова, музыка поэзии зазвучала так естественно, что современники не поняли ее, да и не пытались даже объяснить, ибо музыку объяснить нельзя. Ивана Андреевича прозвали соловьем, и это было, пожалуй, точным определением его таланта. Он — истинный соловей русской поэзии.

Его прозвали так за басню, где действует соловей, певец утренней зари Авроры. Многие поэты пытались передать пение соловья. Они хитроумно сочетали слова и звуки, описывая то впечатление, какое создает или оставляет по себе соловьиное пение.

Державин не раз старался решить эту трудную задачу. Он писал:

Какая громкость, живость, ясность

В созвучном пении твоем,

Стремительность, приятность, каткость

Между колен и перемен!

Ты щелкаешь, крутишь, поводишь,

Журчишь и стонешь в голосах;

В забвенье души ты приводишь

И отзываешься в сердцах.

Ни Державина, ни других поэтов это описание не удовлетворило. Попытки продолжались. М. Попов, известный тогда поэт, так описывал пение соловья:

Урчал, дробил, визжал кудряво, густо, тонко,

Порывно, косно вдруг, вдруг томно, тяжко, звонко,

Стенал, хрипел, щелкал, скрыпел, тянул, вилял

И разностью такой людей и птиц пленял.

Видно, что автор старался во-всю. Он лез из кожи, потел, урчал, дробил, скрипел и вилял, как бедное существо в его стихотворении, где нет, увы, ни соловья, ни поэзии.

Крылов не подражал пению соловья, он просто рассказал о нем:

Тут Соловей являть свое искусство стал:

Защелкал, засвистал

На тысячу ладов, тянул, переливался;

То нежно он ослабевал

И томной вдалеке свирелью отдавался,

То мелкой дробью вдруг по роще рассыпался.

Внимало все тогда

Любимцу и певцу Авроры;

Затихли ветерки, замолкли птичек хоры,

И прилегли стада.

Чуть-чуть дыша, пастух их любовался...

Каждая строчка была взвешена Крыловым, каждое слово испытано, сочетание слов проверено. С каким искусством передает он утреннюю дымку в пятой строке приведенного отрывка музыкальным сочетанием смутных и нежных звуков «омн», «аль», «эль», «ал», меж которыми едва приметно мерцает легкое «р», чтобы тут же размножиться, торжественно взлететь рокочущей стайкой «дро», «дру» «ро», «ра» и угаснуть в короткой строке: «внимало все тогда», полной медлительной задумчивости.

Из многих стихотворных размеров Крылов избрал для себя ямб — вольный, свободно текущий ямб, свойственный нашей речи. Баснописцы и прежде пользовались ямбом, но Крылов внес в этот размер необычную свежесть и яркость. Новизна объяснялась тем подлинно народным языком, которым написаны крыловские басни, языком гибким и точным, способным передать сложнейшие оттенки человеческой мысли.

Только одну басню — «Стрекоза и Муравей» — Иван Андреевич написал иным размером — легким, пляшущим хореем, а ямбом он овладел настолько, что мог выразить стихами все, что хотел когда-то сказать прозой.

Так Иван Андреевич примирил в себе прозаика и поэта.

Русский человек отличается широтой ощущения мира, богатством и разнообразием талантов, необычайной способностью быстро и глубоко осваивать новое и становиться мастером своего дела. Русский человек в характере своем как бы заключает черты своей родины, величественно раскинувшейся на просторах мира и полной самых разнообразных природных богатств. Крылов был настоящим русским человеком; он сочетал в себе лучшие качества своего народа: могучее здоровье, трудолюбие, терпение, находчивость, глубокий разносторонний ум, разнообразные таланты.

И было у него редкое качество — целеустремленность, уменье настойчиво, упорно добиваться цели.

Он мог стать гениальным прозаиком, замечательным художником, превосходным музыкантом, математиком, драматургом, режиссером, артистом, педагогом. Ведь он испытал все эти профессии и во всех показал свое мастерство. Он мог прославиться в любой из них. Но он избрал путь баснописца, отдал басне все свои таланты, и они отразились в ней, как в зеркале.

Некоторые его басни — это подлинные картины, полные ярких красок. Его перо сравнивали с кистью мастера. «Живопись в самих звуках!» восхищался Жуковский. «У него живописно все, начиная от изображения природы, пленительной и грозной и даже грязной, до передачи малейших оттенков разговора...» с восторгом писал Гоголь.

Художникам легко было иллюстрировать басни Крылова.

Многие басни его — это законченные музыкальные произведения, звучные, богато инструментованные, построенные по всем правилам, которыми руководствуется композитор.

Быть может, поэтому композиторы с такой охотой перелагали на музыку басни Крылова.

Большинство басен представляет собою превосходные одноактные пьесы-миниатюры: резкие, яркие характеры действующих лиц, живой остроумный диалог, быстрое развитие действия. Слова от автора напоминают сценические ремарки — пояснения действий. Разве его «Демьянова уха», «Волк и Ягненок», «Лисица и Сурок», «Лжец», «Два Мужика», «Любопытный» — не маленькие пьески?..

И потому-то вот уже в течение почти полутора веков они не сходят со школьных сцен и с подмостков театров.

Талант педагога чувствуется во всех без исключения баснях. Они воспитывают любовь к отечеству, внушают чувство гражданского долга, учат честности, благородству, бескорыстию, уважению к труду, к народу. Это — уроки жизни, практическая передача опыта и мудрости поколений.

И потому басни его служили, служат и будут служить вечным воспитательным целям, они «учительны», как и вся истинная русская литература.

Так Крылов соединил на узкой площадке басенного жанра, казалось бы, несоединимое и сделал это с блеском, достойным гениального человека, отдавшего басне большую часть своей жизни.

Жизнь его теперь текла более размеренно. По настоянию Оленина Иван Андреевич вновь начал служить — в Публичной императорской библиотеке. Директором ее был Оленин. Библиотекарями и помощниками он пригласил известных литераторов. Крылов был определен в отделение русских книг помощником библиотекаря В. Сопикова — первого русского библиографа.

Государственная публичная библиотека в год ее открытия.

С современной гравюры.


Служба отнимала у Ивана Андреевича много времени, но мало энергии, и он мог свободно заниматься чтением и работой над новыми баснями.

Он жил мудро, спокойно, словно не вмешиваясь в мирские страсти и посматривая на все. со стороны.

Только война выбила его из этого равновесия.

* * *

Наполеон, давно уже мечтавший поставить Россию на колени, двинул свою армию на восток.

Перед непобедимым Наполеоном трепетала вся Европа. Александр I откровенно, трусил, всячески оттягивал войну, пытался договориться с Наполеоном, хотя для всех было ясно, что войны не избежать.

Патриоты возмущались политикой царя, унижавшей достоинство России. Умные люди понимали, что договариваться с Наполеоном бесцельно. Надо было быстрее готовиться к борьбе с Наполеоном, а не терять времени. Но страх угнетающе действовал на Александра I.

Нерешительность России ободряла Наполеона. Армия его продолжала двигаться вперед. Наполеон наглел. Он не слушал никаких убеждений и увещаний. И в эти грозные дни Крылов написал басню «Кот и Повар».

Автор убеждал правительство «речей не тратить по-пустому», не уговаривать жадного кота Ваську, а употребить силу. В коте Ваське все увидели Наполеона, в поваре — Александра I.

Летом 1812 года Наполеон вторгся в Россию.

Общество возмущалось нерешительными действиями тогдашнего главнокомандующего Барклая де-Толли. Александр вынужден был сместить его, назначив ненавистного ему Кутузова, полководца умного, хитрого и проницательного.

В дни великой опасности Иван Андреевич пренебрег .своим решением ни во что не вмешиваться. Речь шла теперь о жизни страны, все личное отступало в сторону.

Крылов поднял на врага свое острое оружие — басню. Он живо откликался на все важнейшие события Отечественной войны. В басне «Раздел», он разоблачал Растопчина и Аракчеева — руководителей народного ополчения, затеявших распри и передряги из-за своих личных интересов. Басней «Обоз» он целиком оправдывал медлительность Кутузова. Баснописец понимал, что «повара» русской политики упустили немало драгоценного времени и не подготовились к войне, что приход Кутузова не может создать немедленного перелома в ходе военных событий. Широкое общество не понимало, почему полководец медлит. Не понимал этого и Александр I. Царь открыто обвинял главнокомандующего в том, что он уклоняется от встреч с неприятелем, что он отводит войска в глубь страны и не принимает боя.

Нужно было обладать проницательностью и мудростью Крылова, чтобы в горькие дни кажущегося поражения русской армии, в дни, когда Москва была отдана врагу, понять то, что стало понятным всем лишь после позорного бегства французов.

И, как привет гениальному полководцу, Иван Андреевич отправил Кутузову свою замечательную басню «Волк на псарне». Он сравнивал серого волка с Наполеоном в его знаменитом сером мундире, а Кутузова — с мудрым псарем, убеленным сединами, который не собирался заключать с волками мир иначе, «как снявши шкуру с них долой».

Басни Крылова, рожденные Отечественной войной, печатались в журналах и сразу же переходили в лубок — прототип наших плакатов Роста или окон ТАССа. Басенные лубки пользовались невиданным успехом. Иван Андреевич смело говорил о том, что его волновало, хотя мысли баснописца подчас расходились не только с общественным мнением, но и с высказываниями царя.

Крылов мог ожидать кары за смелые свои выступления, однако во имя родины он был готов на все. Правда, к исходу войны, когда победа ясно определилась, басни Крылова уже выражали всеобщее мнение: «Ворона и Курица», «Щука и Кот».

Война закончилась победой, и, забыв о недавних обвинениях, все наперебой восхваляли мудрую стратегию Кутузова. Было как будто забыто и крыловское свободомыслие. Но к баснописцу стали присматриваться внимательнее: это был не только хитрый, каким его считали, но очень умный, а следовательно, и опасный писатель. После победы над французами он не угомонился. Его ядовитая басенка «Добрая Лисица» — одно из замечательных произведений Ивана Андреевича — высмеивала казенное лицемерие по отношению к жертвам Отечественной войны; басня «Орел и Крот» была подозрительно похожа на старую басню о листьях и корнях. В новой басне народ снова противопоставлялся правительству; автор в который уж раз подчеркивал, что народ мудрее и умнее своих правителей.

Лубок времен Отечественной войны с басней Крылова «Волк на псарне».


В 1814 году Иван Андреевич опубликовал более двадцати басен. Такого урожайного года в его практике еще не было. Он гордился своим народом. За каких-нибудь пятьдесят лет Россия показала миру, что значит русский народ. В 1760 году германская столица увидела под своими стенами русскую армию, и немцы, с которых была сбита спесь, пресмыкаясь и унижаясь, вынесли победителям ключи от Берлина. В 1799 году суворовские орлы взлетели на Альпы, и русские знамена зашумели над Европой. А ныне русские солдаты, освободители Европы, шагали по мостовым Парижа. И немецкий фельдмаршал Гнейзенау писал: «Если бы не превосходный дух русской нации, если бы не ее ненависть против чуждого угнетения... то цивилизованный мир погиб бы, подпав под деспотизм неистового тирана».

* * *

Крылов знал, что слава России еще впереди. Он видел, что труд его нужен родине и народу. Это примиряло его с одиночеством, с тяжелой ролью мудреца, хотя он уже почти привык к своей новой жизни. По-прежнему он часто бывал у Олениных. Трогательная дружба с Елизаветой Марковной продолжалась Она нежно называла его «Крылышко». Как-то в приливе сыновних чувств Иван Андреевич сказал ей: «Елизавета Марковна, когда наступит мой час, я приду умереть к вам, сюда, к вашим ногам». Она была единственным человеком, с которым Крылов мог иногда по делиться своими радостями и печалями.

Здесь же, у Олениных, он часто встречался с талантливым поэтом Гнедичем, также работавшим в Публичной библиотеке. Оба они были холостяками. Оба прошли трудное начало жизни. И «Дума» Гнедича перекликается по мысли с автобиографическими строками псалма, написанного Крыловым. Гнедич писал:

Печален мой жребий, удел мой жесток!

Ничей не ласкаем рукою,

От детства я рос одинок, сиротою;

В путь жизни пошел одинок...

И сейчас они жили одиноко, скрытно, будто тая про себя что-то, ведомое только им. Но характеры их были совершенно противоположны.

Гнедич был театрален, неестествен, напыщен, любил одеваться изысканно, говорить отточенными фразами, скандируя слова по-актерски. Образ жизни его был размерен по часам. Каждый свой жест он рассчитывал; казалось, он не живет, а играет какую-то странную роль вылощенного и выутюженного аристократа. Но таков он был на самом деле.

А Крылов, с его небрежной манерой одеваться, ходить развалисто, жить беспечно, превращая ночь в день, и днем засыпать на службе сном праведника, с его любовью хорошо покушать, всласть посмеяться, был совсем иным. Казалось, что он — это сама естественность, простота, душа нараспашку.

Свыше двадцати лет Гнедич переводил «Илиаду» Гомера. Это была цель его жизни: дать русскому народу гениальное творение древней Греции. И он с блеском решил эту титаническую задачу.

Крылова и Гнедича сближала общность идей и единое понимание первейшей задачи писателя: «пробудить, вдохнуть, воспламенить страсти благородные, чувства высокие, любовь к вере и отечеству, к истине и добродетели», как говорил Гнедич. Он высказывал открыто мысли, которые Крылов таил в себе.

Летом 1814 года Александр I — «победитель Наполеона»» — возвращался из Франции в Россию. Поэты готовили ему достойную встречу. Старик Державин написал торжественную кантату и хвалебную оду в стиле своих старых од. Пышными стихотворениями отметили возвращение царя Жуковский, Карамзин, Востоков, и даже молодой Пушкин (он тогда учился в лицее) написал оду «На возвращение государя императора из Парижа».

Иван Андреевич знал, что в победе над французами Александр I менее всего был повинен, но понимал, что ему все равно придется как-то откликнуться на «знаменательное» событие. И до того еще, как поэты начали славословить Александра, Крылов написал маленькую басенку «Чиж и Еж».

Этой басенкой он отмежевывался от хора славословцев, пользуясь для этого совершенно новым приемом: из признанного соловья поэзии он превратился в маленького чижа, который не пел, а только чирикал про себя.

Не для того, чтобы похвал ему хотелось,

И не за что; так как-то пелось!

Когда лучезарный Феб, бог солнца, вернулся на Землю, то его встретил хор громких соловьев. А чиж умолк; у него не было такого голоса, чтобы достойно величать Феба, а петь слабым голосом он, конечно, не смел. И басня заканчивалась тонкой насмешкой:

Так я крушуся и жалею,

Что лиры Пиндара[42] мне не дано в удел:

Я б АЛЕКСАНДРА пел.

Слово «Александр» было набрано крупными буквами. И все же это не было прославлением царя, а, наоборот, отказом от его прославления. И эта басня была написана так тонко, что никто не мог обвинить Ивана Андреевича в чем-либо предосудительном. Он не унижал ни себя, ни своей поэзии.

В том же году «во уважение отличных дарований в российской словесности» помощник библиотекаря, титулярный советник И. А. Крылов был пожалован в коллежские асессоры.

Этот чин был вершиной успеха покойного Андрея Прохоровича на его жизненном пути. Время от времени Иван Андреевич вспоминал об отце, сидя в Публичной библиотеке в окружении десятков тысяч книг. Бедный капитан Крылов, должно быть, и во сне не мечтал увидеть такое богатство. Но чаще Ивану Андреевичу приходилось вспоминать Не отца, а брата.

Братец скромно и неприметно проходил по земле, отдавал родине свои скромные силы. Таких людей, как Левушка, — миллионы. Это — пчелы, вечные труженики, без которых не мог бы существовать мир.

И в утешение им Крылов пишет басню «Орел и Пчела».

Но сколь и тот почтен, кто, в низости сокрытый,

За все труды, за весь потерянный покой,

Ни славою, ни почестьми не льстится,

И мыслью оживлен одной,

Что к пользе общей он трудится.

И когда орел удивляется, зачем пчела бьется целый век, если ей суждено умереть в безвестности, пчела отвечает ему смиренно:

А я, родясь труды для общей пользы несть,

Не отличать ищу свои работы,

Но утешаюсь тем, на наши смотря соты,

Что в них и моего хоть капля меду есть.

Слава Крылова росла. В 1815 году вышли «Басни Ивана Крылова в трех частях»; третья часть книги была составлена из новых басен. В следующем году были изданы четвертая и пятая части. Тут уже почти не было переводов; большинство басен было оригинальными. Книги раскупались мгновенно. Честолюбивые мечты молодости, когда Иван Андреевич стремился к славе, исполнились. Он сравнивал славу с тенью: «Он к ней, она вперед; он шагу прибавлять, она туда ж; он, наконец, бежать. Но чем он прытче, тем и тень скорей бежала...» А стоило ему обернуться к славе спиной — и что же? «Тень за ним уж гнаться стала»[43].

Титульный лист третьей книги басен.


Честолюбие, которого он не скрывал, уживалось и нем с величайшей скромностью. Его спросили: чем он объясняет такую огромную популярность своих книг и почему он предпочел басню другим родам поэзии? Крылов шутливо ответил, что он нарочито избрал такой выгодный жанр, как басня. «Этот род понятен каждому; его читают и слуги и дети. — И с лукавой улыбкой добавил: — Ну, и скоро рвут». Вот этим, мол, и объяснялась постоянная потребность в новых книжках.

Он смущался от похвал, краснел и терялся. И только близкие друзья слышали от него, как однажды Иван Андреевич был искренне тронут своей известностью: он шел летом по глухой улице, где дома по-провинциальному были отгорожены от улицы маленькими заборчиками; за ними зеленели чахлые садики.

В одном из таких садиков играли дети под присмотром какой-то женщины, очевидно матери. Пройдя мимо, он случайно оглянулся и увидел, что мать поочередно брала на руки ребят и показывала им его, Крылова.

Откровенничал Иван Андреевич не часто и позволял себе рассказывать о таких случаях только Гнедичу или Елизавете Марковне Олениной.

Крылов был тогда самым популярным человеком в Петербурге. Залучить Ивана Андреевича в гости было большой честью для хозяев, так как он обычно отговаривался недосугом. Его заманивали всячески, соблазняя роскошными кулебяками и молочными поросятами под хреном и в сметане.

Биографы согласно свидетельствуют, что умеренность в пище не относилась к числу его добродетелей. Однажды за обедом во дворце сосед Крылова по столу, поэт Нелединский[44], шепнул Ивану Андреевичу: «Ты ешь за десятерых. Откажись хоть от одного блюда. Разве ты не замечаешь, что государыня поминутно на тебя взглядывает, желая попотчевать?» — «Ну, а вдруг не попотчует», отвечал Крылов серьезно и продолжал щедро себя угощать.

На вечерах и встречах с друзьями Крылова упрашивали прочесть новую басню, зная, что у него всегда есть в запасе «сюрприз». Иван Андреевич редко соглашался, но уж если читал, то это было настоящим литературным событием, и «впечатление, производимое его хорошенькими творениями, было неимоверное; часто не находилось места в зале; гости толпились около поэта, становились на стулья, столы, и окна, чтобы не проронить ни слова»[45].

Особенным успехом пользовались его басни «Осел», «Крестьяне и Река», «Лиса-строитель». В первой басне Иван Андреевич раскрывал загадку — почему глупость Осла вошла в пословицу. В основе загадки лежала очаровательная сказочка о том, как «стал осел скотиной превеликой». А вся басня говорила о глупых сановниках с низкой душой и ослиным нравом.

Басней «Крестьяне и Река» Крылов вскрывал поголовное взяточничество — подлинную язву российской действительности. Мелких взяточников баснописец сравнивал с речками и ручейками, которые своими разливами причиняли крестьянам большие беды. Крестьяне решили просить управы у реки, в которую впадали все эти ручейки и речки, а придя к реке, увидали, «что половину их добра по ней несет». Выходило так, что и жаловаться было некому:

«На что и время тратить нам!

На младших не найдешь себе управы там,

Где делятся они со старшим пополам».

Это была истина уже не «вполоткрыта», а почти нараспашку. И такой же голой правдой выглядела история о том, как лев, строя курятник, чтобы обезопасить себя от воров, поручил постройку великой мастерице лисе. Курятник был построен на диво, а куры все же пропадали, так как хитрая лиса-злодейка

...свела строенье так,

Чтобы не ворвался в него никто никак,

Да только для себя оставила лазейку.

Так Крылов своими баснями помогал народу, открывая ему глаза на социальные язвы и указывая, где именно, в каком закоулке прячется враг.

В 1816 году Иван Андреевич стал библиотекарем, занял место умершего Сопикова и освободившуюся сопиковскую квартиру в доме на Невском проспекте, напротив Гостиного двора. В том же доме, этажом выше, жил Гнедич.

Друзья вместе ходили по утрам в должность, вместе обедали в Английском клубе. Иван Андреевич не любил возиться с хозяйством, дома у него было пусто, одиноко, не прибрано, б трех парадных комнатах холостяцкой квартиры пахло тоской, и когда он в дождливые вечера брал в руки скрипку, в углах пустых комнат глухо, как из бочки, звучало ответное эхо.

У него была дорогая итальянская скрипка, о какой он мог только мечтать тридцать лет назад. Но играл он редко, хотя не раз задумывал всерьез заняться музыкой, покупал ноты, нотную бумагу, сочинял. Музыка была отдыхом. Его игру слушала только ленивая Фенюша, которую он подобрал с маленьким ребенком на петербургской улице. Фенюша никогда не служила в прислугах, старалась пореже бывать в комнатах Ивана Андреевича и приходила туда только топить печи да подать чай или кофе доброму барину. Иван Андреевич давно уже забыл о нужде. Он служил, получал деньги за басни и пенсию в 1 500 рублей ассигнациями в год, которую назначил ему Александр.

Попрежнему он продолжал помогать Левушке, который писал братцу-тятеньке, что присланные им 100, 150, 200 или 300 рублей вызволили его из очередного бедствия. «Один мундир, да и тот с плеч слезает, а рубашки хотя и три, но и те в дырьях», жаловался Левушка и пенял на слабость членов и болезнь глаз — и здоровьем братец пошел в папеньку! Теперь он, кстати, был произведен в капитаны, «успел под туркою быть в пяти сражениях», участвовал в походе в Пруссию, был и в гвардии, и в армии, и в гарнизоне. Скромная пчела делала свое дело.

Иван Андреевич жалел братца. Левушка жил в Виннице, служа в инвалидной команде. Все у него не ладилось — и служба, и здоровье, и хозяйство. Крылов помог осуществить заветную мечту брата — обзавестись собственным хутором. Но год спустя пришло письмо: «Пожалей обо мне: хутор мой сгорел сего генваря 15-го, в 7 часов вечера». Иван Андреевич выручил Левушку. Тот снова отстроился, купил корову, кур, гусей, завел огород. Но птицы дохли, корова пала, огород засох. Даже часы, которые Иван Андреевич привез в подарок из Риги, Левушка не мог сберечь. «Твои золотые часы с эмалию... под городом Пултуском, когда вел пленных французов до г. Минска, один французский поручик украл их у меня», печалился Левушка. Пришлось покупать другие — серебряные.

Это была трогательная братская любовь. Между братьями шла оживленная переписка. Иван Андреевич заботился о Левушке, как о ребенке. Он хотел перевести брата в Петербург, чтобы быть к нему поближе, но тот боялся холода «больше, чем яда». Лев Андреевич удивлялся щедрости своего брата, который никогда и ни в чем ему не отказывал: «Ты подлинно говоришь, как великодушный человек, что нас только двое и после нас наследников не останется, — писал Левушка, — но только не все так думают, а одни высокие благороднейшие души».

Крылов в 1816 году.

С портрета художника Кипренского.


А об Иване Андреевиче не заботился никто, кроме Елизаветы Марковны Олениной. Но се милые заботы были хотя и искренними, но все же чужими. «Крылышко» принужден был сам устраивать свою жизнь, свой быт. Он покупал ненужные громоздкие вещи, дорогие картины в тяжелых золотых рамах, и все же в петербургской его клетке было скучно, просторно и пыльно. Иван Андреевич махнул рукой на домашний уют. Он приходил домой поздно ночью, проводя вечера то в театре, то в концерте, то у друзей. С тех пор, как Жуковский переселился из Москвы в Петербург, в его доме по субботам собирались Вяземский, Оленин, Батюшков, Гнедич, молодой Пушкин. Жуковский входил тогда в славу, но среди всех гостей Иван Андреевич был самым знаменитым. Однако держался он очень скромно, как обыкновенный, ничем не примечательный человек. Как-то раз он начал рыться на письменном столе в кабинете хозяина. Его спросили, что Ивану Андреевичу надобно, что он ищет. «Да дело несложное, — отвечал Иван Андреевич. — Надобно закурить трубку. У себя дома я рву для этого первый попавшийся под руку лист, и вся недолга. А здесь, — подчеркнул он, — здесь нельзя так. Ведь тут за каждый листок исписанной бумаги, если разорвешь его, отвечай перед потомством».

Это не было рисовкой. Свои черновики Крылов уничтожал безжалостно. А по черновикам его, которых сохранилось немного, можно судить о гигантском труде, вложенном в басни великим мастером и художником слова Крыловым.

Немало лишней работы выпадало на его долю и по вине цензуры. Цензоры заставляли переделывать басни так, что их замысел подчас искажался. Ярким примером может служить басня «Рыбья пляска».

Рукопись Крылова. Начало басни «Рыбья пляска» и последние строки, переделанные Крыловым по требованию цензуры.


Староста рыбьего народа, сидя на бережку, жарил на сковородке рыбку. В это время явился грозный царь Лев. Он справился, как живется его народу, и староста сказал, что тут им не житье, а рай, и вот старшины жителей воды пришли приветствовать царя.

...«Да отчего же», Лев спросил, «скажи ты мне,

Они хвостами так и головами машут?»

«О, мудрый царь!» Мужик ответствовал: «оне

От радости, тебя увидя, пляшут».

Тут старосту лизнув Лев милостиво в грудь,

Еще изволя раз на пляску их взглянуть,

Отправился в дальнейший путь.

Эта сказочка намекала на истинное происшествие с Александром I. Цензура поэтому нажала на баснописца. Ивану Андреевичу «приказано было переделать эдак», вспоминала дочь Оленина, и Крылов, чтобы спасти басню, переделал ее целиком, с начала до конца, а конец выглядел уже «эдак»:

...«Да отчего же, — Лев спросил:— скажи ты мне,

Хвостами так они и головами машут?»

«О, мудрый Лев! — Лиса ответствует: — оне

На радости, тебя увидя, пляшут».

Не могши боле Лев тут явной лжи стерпеть,

Чтоб не без музыки плясать народу,

Секретаря и воеводу

В своих когтях заставил петь.

В «эдакой» редакции царь стал милостивым, проницательным, справедливым. Крамольного мужика заменила лиса. И только этот текст, под заголовком «Рыбьи пляски», был разрешен цензурой[46].

Борясь с цензурой и всячески увертываясь от ее опеки, Крылов все же умело свел с нею счеты, опубликовав невинную басенку о кошке и соловье. Цензура спохватилась поздно. Басня уже была напечатана.

В ней Крылов рассказывал о злой кошке, интересовавшейся соловьиным пением. Поймав соловья, она требовала песен, желая убедиться в таланте прославленного певца, но бедняга едва дышал и только попискивал от страха. Кошка разочаровалась в соловье. Он в пении, по ее мнению, был вовсе не искусен:

«Все без начала, без конца,

Посмотрим, на зубах каков-то будешь вкусен!»

И съела бедного певца —

До крошки.

Сказать ли на ушко, яснее, мысль мою?

Худые песни Соловью

В когтях у Кошки.

«ЛЕНИВАЯ МУЗА»

Так дарование без пользы свету вянет,

Слабея всякий день,

Когда им овладеет лень...

Крылов, «Пруд и река».


Басня о кошке и соловье была опубликована вслед за появлением в печати «Рыбьих плясок» в 1824 году, после нескольких лет полного молчания.

В 1819 году Иван Андреевич издал книгу басен в шести частях. В ней был помещен перл басенной поэзии — «Овцы и Собаки»:

В каком-то стаде у Овец,

Чтоб Волки не могли их более тревожить,

Положено число Собак умножить.

Что ж? Развелось их столько, наконец,

Что Овцы от Волков, то правда, уцелели.

Но и Собакам надо ж есть:

Сперва с Овечек сняли шерсть,

А там, по жеребью, с них шкурки полетели,

А там осталося всего Овец пять-шесть,

И тех Собаки съели.

Прошел слух, что Крылов больше не будет писать, что он расстался с поэзией. Слухам не верили, Иван Андреевич уклончиво ссылался на государственную службу, на слабую память, на преклонные годы. Но и Крылову тоже не очень верили. Тем более, что выглядел он превосходно, часто бывал у друзей, на званых вечерах, в концертах и в театре, где с успехом шли его опера и комедии. Но иногда Крылов будто проваливался, и даже друг его Гнедич терялся в догадках. Иван Андреевич почти всерьез говорил ему, что на него нашла блажь и что он играет в карты.

Все близкие друзья знали, что Ивана Андреевича всегда можно было найти на пожаре, где бы и когда бы этот пожар ни случился. Старая детская любовь к большому огню переросла со временем в привычку. Для нее не были препятствием ни дождь, ни усталость, ни буря, ни пурга. Увидев сигнальные шары, поднимающиеся на пожарной каланче, услышав набат или громыханье пожарных колесниц, сопровождаемое воплями медной трубы, Крылов бросал все дела и спешил на место происшествия. Он был способен вскочить среди ночи с постели, мгновенно одеться и отправиться на край города. Биографы Крылова утверждают, что он не пропустил ни одного крупного петербургского пожара.

Искать Крылова на пожарах было все же неудобно, а на людях он почти не появлялся, если не считать службы, — ее он посещал аккуратно. Оленины скучали по Иване Андреевиче, приглашали его к себе, однако и к ним он выбирался редко, жалуясь на старческие немощи.

По вечерам и в свободные дни он занимался новым увлечением — просиживал долгие часы над греческим евангелием. Это была единственная у него книга на греческом языке. Примерно с год назад у Олениных зашел разговор о том, что учиться языкам в преклонном возрасте невозможно. Особенно труден, говорил Гнедич, язык греческий. Крылов оспаривал это, утверждая, что всякому языку можно выучиться в любом возрасте. Гнедич, обиженный за греческий — он-то изучал его всю жизнь, — сказал, что доказательство лучше спорных утверждений. «Попробуйте. Докажите».— «Ну и что же, — легкодумно засмеялся Иван Андреевич, — давайте биться об заклад». Побились об заклад и забыли об этом.

Ивану Андреевичу перевалило за пятьдесят, но он решил доказать свою правоту и начал изучать язык без учебников, по двум евангелиям — греческому и русскому.

Спустя два года он уже свободно читал и переводил. Накупив книг греческих классиков, Иван Андреевич сложил их у себя под кроватью и перед сном обязательно прочитывал несколько страниц.

Эзопа он уже читал свободно, а в Геродота влюбился и хотел перевести его книгу. Несколько вечеров подряд Иван Андреевич занимался «Одиссеей». Русского перевода «Одиссеи» еще не было, и он для пробы перевел из нее вступительную песню.

Однажды за обедом у Олениных, где был также Гнедич, Крылов напомнил о старом их споре. Все рассмеялись. О споре давно уж все забыли. Но Иван Андреевич всерьез предложил назначить ему экзамен, чтобы выяснить наконец, прав он или неправ.

Устроили экзамен. Вначале его вели шутя, не желая позорить крыловские седины, потом увлеклись и спрашивали Ивана Андреевича с пристрастием. Успех был полный. Гнедич признал себя побежденным, но говорил всё же, что спор не в счет, так как Крылов существо не обыкновенное, а гениальное.

Журналы и издатели продолжали выпрашивать у Ивана Андреевича новые басни. Увы, он ничем не мог порадовать читателей. Пришлось согласиться, что муза его действительно замолкла. И это походило на правду; автор был уже немолод, за славой ему нечего было гоняться, он был государственным чиновником, его жаловали чинами и орденами, удвоили пенсию. Крылов уже был надворным советником. Писатель мог жить спокойно и пожинать лавры.

Иван Андреевич, однако, вовсе не собирался успокаиваться — ведь он сказал еще далеко не все, что хотел сказать. В тиши своего неуютного холостяцкого дома он готовил новую книгу басен, среди которых была басня «Пестрые Овцы». Ей Крылов придавал особое значение. Взыскательному художнику снова казалось, что талант его слабеет, а полагаться только на дарование и на вдохновение — это пустое дело.

Без упорного труда, настойчивости, терпения ничего доброго не может быть создано. И он по многу раз переделывал свои произведения, рвал лист за листом, и снова перо его летало по бумаге.

Правда, сейчас уже никакие Каченовские не смели критиковать крыловские басни. Но тем строже относился Иван Андреевич к своей работе, памятуя, что он работает не для денег или славы, а для народа.

Крылов любовно следил за подымающейся русской литературой. Стихи молодого Пушкина, с которым он встречался у Жуковского, радовали Ивана Андреевича. Выход «Руслана и Людмилы» был для него праздником. Поэму бранили литераторы старой школы. Критики нападали на нее со всех сторон. Одна статья вывела Крылова из себя. Он вмешался в полемику, уязвив автора статьи острой эпиграммой:

Напрасно говорят, что критика легка.

Я критику читал «Руслана и Людмилы»:

Хоть у меня довольно силы,

Но для меня она ужасно как тяжка!

С болью в душе наблюдал он, как на его глазах пропадали талантливые люди: царская Россия давила и угнетала их, они голодали, бедствовали, спивались, исчезали для искусства и для общества. Так пропал без применения гигантский талант знаменитого русского механика Кулибина; на памяти Крылова погиб талантливейший архитектор Баженов, затравленный бездарными и капризными самодурами-сановниками. Иван Андреевич был свидетелем гибели превосходного графика Скородумова, который кончил образование в Англии и, несмотря на лестные и выгоднейшие предложения лондонских издателей, решил вернуться на родину. Родина встретила художника неприветливо. Он не знал, к чему приложить свои руки, затосковал, спился и погиб.

Но еще горше было Ивану Андреевичу видеть, как большие таланты разменивались на мелочи, на поденки, на погоню за дешевой славой. Обычно он никогда не хвалил, не ругал, не замалчивал поэта, музыканта или художника, а давал им дельные и умные советы трудиться не покладая рук, учиться каждый день, совершенствоваться каждый час. «Дарование слабеет, когда вы его не совершенствуете, — говаривал он. — Искусство — это не вдохновение, а упорный труд».

Крылов гуляет по Невскому проспекту.

С современного рисунка


Крылов встретился как-то у князя Шаховского с молодым чиновником Григорьевым. Григорьев декламировал стихи, и гости восторгались его мастерским чтением. Похвалы сыпались на юношу. Один только Иван Андреевич молчал и, когда восторги стихли, спросил:

— А что, умница, ты учишься у кого-нибудь?

— Никак нет-с, — отвечал тот.

—- Ну, так и подлинно бы, князь, — сказал Крылов, обращаясь к Шаховскому, — поскорее бы им заняться, а то, пожалуй, еще и с толку собьют... С этим талантом надобно поступать осторожно... — И тут же Иван Андреевич посоветовал юноше не разбрасывать своего таланта по гостиным, забыть об аплодисментах и, главное, учиться, работать, потому что без труда любой талант рассеется прахом.

А спустя несколько лет Крылов увидел на сцене превосходного артиста и узнал в нем молодого чиновника Григорьева. Это был известный в свое время русский актер, выступавший на сцене под псевдонимом Брянский.

После «греческой истории» Крылов стал чаще появляться на людях. Летом Иван Андреевич обычно выезжал к Олениным на дачу, под Петербургом. Приютино, как называлась оленинская дача, было чудесным уголком, где Иван Андреевич, отдыхая, играл с детьми Елизаветы Марковны, — они любили дедушку без памяти, — писал веселые стишки и пародии на басни, смешные надгробные надписи — эпитафии и шуточные двустишия, вроде: «Ест Федька с водкой редьку, ест водка с редькой Федьку».

Время от времени Крылов бывал у талантливого молодого писателя А. Перовского[47]. Зашла как-то речь о привычке ужинать — полезно это или вредно? Одни уверяли, что они отучились от ужинов и чувствуют себя прекрасно, другие собирались бросить эту привычку. Иван Андреевич, оторвавшись на мгновенье от приятного занятия — он накладывал на тарелку кушанье, — проговорил:

— А я, как мне кажется, ужинать перестану в тот день, с которого не буду обедать.

Он был уже немолод, и у него сложились привычки, от которых ему и не хотелось отказываться: за письменным столом он не мог работать, а полулежал с листком бумаги и карандашом на излюбленном своем диване. Да и письменного стола у него не было. Он привык курить сигары, хотя братец Левушка присылал в подарок пачки душистого турецкого табака. На окружающую обстановку Иван Андреевич не обращал никакого внимания, что вполне устраивало его Фенюшу. Он любил свежий вольный воздух и потому в большой комнате, где стоял широкий диван, всегда была открыта форточка. Какой-то любопытный голубь—их много кружилось над сытным Гостиным двором — залетел однажды в комнату к Ивану Андреевичу, поклевал хлебные крошки, рассыпанные на подоконнике — здесь Крылов обычно пил свой утренний чай, — и привлек новых товарищей. Крылатые гости не обращали на хозяина никакого внимания. Он не проявлял воинственных намерений, а с радостью слушал воркованье и несложные ссоры своих гостей. Потом для их удобства на подоконниках рассыпали корм и поставили блюдца с водой.

Крылов стал привыкать к медлительной жизни. Писать письма он не любил, исключением был только брат. С ним велась аккуратная переписка[48]. Левушка жаловался на ленивую и сонную музу Ивана Андреевича, потому что давно уже не видел новых его басен. Он безмерно гордился знаменитым своим братом.

А слава Ивана Андреевича давно уже перешагнула границы родины. Его переводили во Франции, в Италии, в Германии, в Англии, в скандинавских странах, о нем писали как об истинном представителе России. Левушка с восторгом читал парижскую книгу басен Крылова, присланную ему братом. Перевод его не удовлетворил, но слова французского переводчика о том, что всякая просвещенная страна считала бы для себя честью иметь такого писателя своим соотечественником, наполняли сердце Левушки горделивой радостью. «Этого, я думаю, еще никогда никто в России не слыхал», писал он Ивану Андреевичу.

Мнение Крылова-младшего о баснях своего брата, которое он высказал в одном из своих писем, было, конечно, не только его личным мнением, а выражало взгляд огромного большинства читателей. «Басни г. Измайлова, — писал Левушка, — в сравнении с твоими, как небо от земли; ни той плавности в слоге, ни красоты нет, а особливо простоты, с какою ты имеешь секрет писать, ибо твои басни грамотный мужик и солдат с такою же приятностью может читать... Читал и сочинения г. Жуковского, но он, как мне кажется, пишет только для ученых и более занимается вздором, а потому слава его весьма ограничена. А также г. Гнедич, человек высокоумный, и щеголяет на поприще славы между немногими. Но как ты, любезный тятенька, пишешь—это для всех: для малого и для старого, для ученого и простого, и все тебя прославляют...»[49]

Крыловские басни были известны действительно всем. Их знали и грамотные и неграмотные. Ни Державин, ни Пушкин, ни Лермонтов, ни Гоголь не пользовались при жизни такой славой, как Крылов. И самому Ивану Андреевичу пришлось случайно убедиться в своей популярности.

Как-то зашел он в магазин полакомиться устрицами, до которых был большой охотник. В магазине он встретился с крупным сановником; расплачиваясь за свою покупку, сановник выяснил, что у него нехватает с собою денег, и, не сомневаясь в том, что хозяин магазина его знает, спросил: может ли тот поверить ему на слово? Купец извинился, что не имеет чести его знать, и, обращаясь к Крылову, сказал: «Вот ежели бы за вас поручился Иван Андреевич, то я с удовольствием...» — «А откуда ты меня знаешь? — удивленно спросил Крылов. — Ведь я у тебя впервые». — «Помилуйте, Иван Андреевич, — улыбнулся купец, — да вас, я думаю, всякий мальчишка на каждой улице знает».

Это очень польстило Крылову. Он был доволен собою, купцом, сановником, миром и растранжирил в магазине все деньги, что с ним были. Возвращаясь домой, он вспомнил, что хотел купить нотной бумаги, и зашел в гостинодворскую лавочку напротив своей квартиры. «А за деньгами пришлите ко мне на дом, — не-брежно сказал он, протягивая руку за свертком, — моя квартира в двух шагах отсюда. Вы ведь знаете меня — я Крылов». — «Помилуйте, сударь, как можно знать всех людей на свете, — проговорил лавочник и убрал с прилавка бумагу. — Много тут живет народу».

Крылов расхохотался. То был достойный урок его гордости. Он с удовольствием рассказывал об этом и Гнедичу, и Плетневу, и своим товарищам в библиотеке. Как истинный мудрец, он во всем мог видеть смешную сторону.

Когда Ивану Андреевичу минуло пятьдесят три года, у него начались приливы крови. Он никогда не болел, не признавал докторов и редкие головные боли лечил своеобразным лекарством — чтением глупых романов. И «средство» обычно помогало. Однажды ночью он проснулся, как от удара. Руки не двигались. Сердце замирало. Это и был первый удар — следствие одинокой, недвижной жизни при богатырском здоровье Ивана Андреевича.

Он перенес болезнь в одиночестве. Второй удар был серьезнее первого. Паралич поразил лицевые мускулы. Тяжелое тело стало чужим. Через силу Крылов поднялся, вышел из дому и, шатаясь, побрел сквозь вьюгу и ветер на Фонтанку, к Олениным. Он добрался туда не скоро — измученный и умирающий от слабости. Елизавета Марковна бросилась к нему: «Что с вами, Крылышко?» И, едва шевеля губами, Иван Андреевич прошептал: «Помните, я сказал вам, что приду умереть у ног ваших».

Его уложили в постель, вызвали докторов, окружили заботливым уходом. Он поправлялся медленно. Могучий организм его боролся со смертью. И она отступила снова.

Часть лета Иван Андреевич провел в Павловске, куда его пригласила вдовствующая царица. «Под моим надзором он скорее поправится», сказала она. Крылов уже чувствовал себя совсем хорошо; несколько вечеров сряду он читал царице и ее фрейлинам басни и отрывки из своих старых комедий. Среди басен было много таких, которых еще никто не знал. В газетах появились сообщения о том, что И. А. Крылов, долго отдыхавший на своих лаврах, намеревается издать седьмую книжку своих басен. Намекая на ленивую и сонную его музу, «Литературные листки» писали: «Радуемся пробуждению таланта первого русского баснописца и нетерпеливо ожидаем исполнения сего намерения». Сообщалось, что новых басен будет двадцать, затем это число повысилось до тридцати, постом была установлена достоверная цифра — двадцать семь.

Одной из первых до появления книги была опубликована басня Крылова «Кошка и Соловей». Она была направлена против цензуры, и это сразу же поняли все.

А цензура в эти годы начинала свирепствовать. Александр I с тревогой выслушивал доклады и читал донесения о смутных настроениях в обществе. Во время заграничных походов, долгого пребывания во Франции русские солдаты и офицеры видели иную жизнь. Вернувшись в Россию, солдаты роптали: «Мы проливали кровь, а нас опять заставляют потеть на барщине. Мы избавили родину от тирана, а нас вновь тиранят господа»[50]. Чтобы не заражать страну вольным духом, принесенным из-за границы, Александр I распорядился поскорее «израсходовать» солдат, бывших в оккупационной армии. Их загнали на Кавказ и в стычках с горцами «израсходовали» довольно быстро.

«Израсходовать» дворян, побывавших за границей, было труднее. Они поговаривали о революции, об ограничении власти царя, о парламенте. Организовались «тайные общества», там обсуждали Проекты будущего государственного устройства. В газетах и журналах появлялись не допустимые с точки зрения царя статьи, рассказы, стихи. Александр I приказал внимательно следить за печатью. Был издан новый закон о цензуре, расширявший ее права. Комедия Грибоедова «Горе от ума» не могла увидеть света. Она ходила в списках. Молодой писатель Катенин хотел издать книжку стихотворений. «Уверен по совести, что в них нет ни одного слова, ни одной мысли непозволительной, — писал он Пушкину осенью 1824 года, — но все боюсь, ибо никак не могу постичь, что нашим цензорам не по вкусу и как писать, чтобы им угодить»[51].

Назревали серьезные события. Крылову захотелось поехать туда, где он бывал в молодости, — на Балтику, в Ригу, в Ревель. Оленин дал ему отпуск. Крылов сел на пароход — это было новинкой — и в течение месяца побывал всюду, куда его тянули воспоминания.

Вернувшись в Петербург, он нашел письмо от Левушки. Старый воин волновался за тятеньку, как бы тот не потонул, и благодарил бога за благополучное возвращение, ведь он сам бывал на море, «испытал сию непостоянную стихию: шесть месяцев не сходил с корабля и видел все ее проказы». Иван Андреевич послал брату бодрое письмо, очередную порцию денег, свой новый портрет, гравированный для новой книги басен, и уселся за работу.

Помощником Ивана Андреевича по библиотеке был лицейский друг Пушкина — поэт Дельвиг. Он взял у Крылова несколько новых басен для своего сборника «Северные цветы» и несколько басен с согласия автора послал Рылееву и Бестужеву, издателям журнала «Полярная звезда». Книга Ивана Андреевича с двадцатью семью баснями уже была в типографии.

Жизнь вошла в свою колею: утром — библиотека, днем — Английский клуб, вечером — семья Олениных. Крылов попрежнему был уравновешен, шутил, и вдруг в один из дней поздней осени стал мрачен, как туча: улыбка сошла с его лица, никто не слыхал от него ни одного живого слова, он сидел, часами не двигаясь. Но попрежнему он вел тот же образ жизни — ходил на службу, в клуб, к Олениным, где он мог не опасаться, что начнут допытываться о причине такого резкого перелома в его настроении. Елизавета Марковна понимала, что случилось какое-то большое несчастье. Но если Иван Андреевич молчал, значит она не вправе была спрашивать. Так прошла неделя, другая, третья, и туча медленно стала рассеиваться. Крылов становился прежним.

Как-то вечером Елизавета Марковна и Крылов остались одни. За окном бушевала январская вьюга, а в полутемной гостиной было тепло и тихо, на мягком ковре дрожали отсветы огня, пылавшего в камине. Елизавета Марковна наклонилась к Ивану Андреевичу и спросила его участливо:

— Скажите, Крылышко, что с вами было? Вы ведь на себя не походили.

— Ах, Елизавета Марковна, — сказал Крылов вздохнув, — у меня было на свете единственное существо, связанное со мною кровными узами. У меня был брат. Недавно он умер. И теперь я остался один.

...Жизнь вытеснила печальные воспоминания. Новая книга басен снова заставила заговорить о Крылове всю Россию. В книге было только двадцать шесть новых басен, а не двадцать семь. Двадцать седьмую цензура вычеркнула целиком.

Это была басня «Пестрые Овцы».

Крылов не смог перехитрить хитрую кошку. И ему надоело хитрить. Он устал и готов был отказаться от своей славы, от золоченой клетки, от ласковых забот хозяина-птицелова. Он ясно сказал об этом своей басней «Соловьи». В ней он говорил о хозяине, который тем плотней держал взаперти бедняжку соловья, чем приятней и нежней тот пел. Он неспроста подарил эту басню «птицелову», и маленькая Варенька, любимица Ивана Андреевича, сделала своей нетвердой рукой невинную, но точную приписку — «для батюшки А. И. Оленина». Ивану Андреевичу не хотелось больше петь. Покойный Левушка, должно быть, правильно назвал его музу ленивой и сонной. Она, наверное, и была такою, только он заставил ее трудиться до седьмого пота, до седьмой книги басен. Но теперь лень могла вступить в свои права. С него было достаточно!

РЕКА ЖИЗНИ

Почти у всех во всем один расчет:

Кого кто лучше проведет,

И кто кого хитрей обманет.

Крылов, «Купец».


Медлительно потекли дни.

Внешний образ жизни Ивана Андреевича не изменился. Все осталось таким же, как и было. Но он настороженно ждал событий. Внутренне он мог быть доволен. что «Пестрые Овцы» не были напечатаны. Цензура, конечно, уразумела тайный смысл басни.

Лев пестрых не взлюбил овец.

Так утвердительно начиналась эта басня. Очевидно, всякому было ясно, кто такой «лев» и что за звери «пестрые овцы».

Их просто бы ему перевести не трудно;

Но это было бы неправосудно —

Он не на то в лесах носил венец,

Чтоб подданных душить, но им давать расправу;

А видеть пеструю овцу терпенья нет!

Как сбыть их и сберечь свою на свете славу?

Басня продолжалась. Лев призвал на тайный совет лису и медведя, и те решали, как помочь своему властелину:

«Всесильный лев! — сказал, насупяся, медведь: —

На что тут много разговоров?

Вели без дальних сборов

Овец передушить. — Кому о них жалеть?»

Но лиса, увидев, что лев хмурится, что он не доволен медвежьим советом, в котором современники сразу же узнали аракчеевские методы борьбы с инакомыслящими, предложила иную тактику. Конечно, передушить— самое бесхлопотное дело. Но надо ведь соблюсти видимость законов. Живем-то мы как-никак в цивилизованном обществе... И лиса заговорила елейным голосом:

— «О царь! наш добрый царь!

Ты, верно, запретишь гнать эту бедну тварь —

И не прольешь невинной крови.

Осмелюсь я совет иной произнести —

Дай повеление луга им отвести,

Где б был обильный корм для маток

И где бы поскакать, побегать для ягняток;

А так как в пастухах у нас здесь недостаток,

То прикажи овец волкам пасти.

Не знаю, как-то мне сдается,

Что род их сам собой переведется.

А между тем пускай блаженствуют оне;

И что б ни сделалось, ты будешь в стороне».

Лисицы мнение в совете силу взяло,

И так удачно в ход пошло, что, наконец,

Не только пестрых там овец —

И гладких стало мало.

И заключалась басня подозрительным стишком:

Какие ж у зверей пошли на это толки?

Что лев бы и хорош, да всё злодеи волки.

Нет, Иван Андреевич мог быть доволен, что басня эта не попала в печать!

Уже многие понимали суть его творчества. Правительство, казенные критики-монархисты, официальная пресса на все лады утверждали, что крыловские басни — это моралистические, нравоучительные произведения, хотя любому невооруженному глазу было понятно, что его басни — острейшие сатиры. Своими баснями Крылов не утешал, а тревожил читателей. Он как будто бы не опровергал монархического строя, его установлений, обычаев, нравов, но отрицал все это со всей силой, своего таланта. Внешне его басни были образцом безобидности. Но под этой прозрачной маской жила, ирония, ненависть, гнев. И многим уже было вдомек, что и сам автор похож на свои произведения. Он вовсе не был таким добрым, покладистым, сговорчивым. И все же приходилось сомневаться — так ли это? Неужели он ведет двойную жизнь?

Жизнь Крылова, походила на старую его басню о чудесном ларчике. Над ним возились, мудрили, нажимали кнопки, искали потайных секретов... А ларчик открывался просто.

В то смутное время не один Крылов вел такую странную жизнь. Многим приходилось таить свои мысли, скрывать истинное свое лицо.

Князь Вяземский понимал Крылова. Он тревожился о своем друге Пушкине, который был в Михайловском, в ссылке, в опале, и хотел ему помочь. Но Пушкин не умел сдерживать ни своего языка, ни своего пера.

Осенью 1825 года Вяземский писал ему:

«...Попробуй плыть по воде: ты довольно боролся с течением... Стоит ли барахтаться, лягаться и упрямиться?.. Перед дружбою не стыдно и поподличать... Такие жертвоприношения не унижают души, не оставляют на ней смрадных следов, как жертвоприношения личным выгодам и суетной корысти, а напротив, возвышают ее, окуривают благовонием... В твоем положении пренебрегать ничем не должно, тем более, когда не рискуешь... Не ты один на черной доске у судьбы...»[52]

Вяземский советовал другу воспользоваться опытом мудрых людей. Совет был не по адресу. Для этого надо было иметь богатырский терпеливый характер Ивана Андреевича, а не вспыльчивое, как порох, сердце Пушкина. Он не выдержал бы и сорвался.

А для Крылова будто бы все было трын-трава. Его, казалось, ничто не могло смутить: и внезапная смерть Александра I в далеком Таганроге, и близкие выстрелы на Сенатской площади по восставшим полкам и офицерам, которых впоследствии назвали «декабристами», и вступление на престол Николая I.

Иван Андреевич мог ожидать законных кар за связь с декабристами. Пусть она не была прочной, но его знакомство с Рылеевым и Бестужевым, сотрудничество в «Полярной звезде», вольнодумные басни... Он был готов ко всему.

Все обернулось по-иному.

В последний день декабря, в канун Нового года, Николай «пожаловал» Ивана Андреевича чином коллежского советника. Этого Крылов не ожидал. Но царь проявлял заботу не зря. Он, как и брат его Александр I, знал, что Крылов вовсе не такая мирная овечка, какой прикидывался. Но пусть все видят, что царь оказывает отеческие милости доброму ленивому философу, якобы не интересующемуся ни жизненными треволнениями, ни высокой политикой, а поучающему своими басенками старых и малых. Показной добротой Николай I рассчитывал купить любовь знаменитого баснописца.

Царь попытался перетянуть на свою сторону и Пушкина. За несколько дней до коронации, которая по обычаю должна была происходить в Кремле, Николай вызвал поэта из ссылки в Москву. Он полагал, что ему удастся заставить Пушкина служить самодержавию. Николай не скупился на обещания: все дерзкие стихи поэта царь, забывал; поэт мог жить где угодно; цензура для его стихов отменялась. Пушкин был ошеломлен этими милостями. Он ничего не понимал, не подозревая коварства царя. Поэт был прям, честен, смел. И когда царь среди беседы вдруг спросил его, что он делал бы, если бы 14 декабря ему пришлось быть в Петербурге, Пушкин ответил просто, не задумываясь: «Был бы в рядах мятежников, ваше величество». И этот ответ Николай запомнил навсегда.

Вяземский напрасно давал советы своему другу.

После болезни, смерти брата, восстания и казни декабристов Крылов смолк. В 1826 году ему было пятьдесят семь лет, и можно было допустить, что творческий путь Ивана Андреевича закончился, что он ленился пуще прежнего. Библиотека стала для него местом отдохновения: он приходил на службу, укладывался на диван с книжкой в руках и был недоволен, если его отрывали от чтения. К греческому языку Иван Андреевич охладел. Все книжки на греческом что были в Петербурге, он прочел. Однажды ему пришло в голову просмотреть несколько страниц из Геродота, которого он когда-то мечтал перевести на русский язык. Сунув руку под кровать — греки, по старинке (ведь когда-то они были его тайной), лежали под кроватью, — Иван Андреевич обнаружил, что книги исчезли. Оказалось, Фенюша перевела все книжки на растопку печи в его комнате. Переведен был не только Геродот, но и все прочие древние классики. Иван Андреевич не очень сожалел о греках. Он принялся за английский язык — его занимали сейчас Шекспир и Байрон, которыми увлекалось общество.

Журналы перестали писать о Крылове: о чем же им было писать, если Крылов не «выдавал» в свет новых басен? Николай I был не доволен его молчанием. С того дня, как Николай начал править Россией, Иван Андреевич не напечатал ни одной басни. Ему дали новый орден, приглашали во дворец. Крылов молчал. Оленин уговаривал Ивана Андреевича вернуться к перу. Елизавета Марковна шутя заперла однажды своего Крылышко в комнате и просила не выпускать его до тех пор, пока он не купит себе свободы новой басней.

И. А. Крылов, А. С. Пушкин, В. А. Жуковский и Н. И. Гнедич. С картины художника Чернецова «Парад на Марсовом поле», написанной в 1832 году.


Крылов сидел под арестом несколько часов и отделался шуточкой: он постучал в дверь и сказал, что басня готова. Это было литературным событием. Оно отодвинуло в сторону все другие интересы оленинского дома. Ивана Андреевича торжественно выпустили на волю, привели в гостиную; он взял в руки листок, откашлялся и ...ведь всем же известно, какой у него отвратительный почерк. Даже он сам неспособен был разобрать свои каракули. Он передал листок Оленину. Гости и хозяин видели, что на бумаге как будто написана басня, но прочесть ее было немыслимо.

К нему перестали приставать. Он вздохнул свободнее. Пожалуй, теперь уже поверили тому, что басенная пора его кончилась.

Весна 1827 года была особенно приятной для Крылова: он все время был на людях, до поздней ночи просиживал у Перовского, Жуковского или Пушкина, встречался у них с польским поэтом Мицкевичем. Летом Иван Андреевич отдыхал у Оленина в Приютино, с ленивой улыбкой наблюдая за Пушкиным. Молодой поэт не на шутку увлекался старшей дочкой хозяина, посвящал ей стихи и веселился так, как только он был на это способен. Вспомнив старое свое увлечение живописью, Иван Андреевич свел дружбу с Брюлловым Тропининым, молодыми художниками братьями Агиными. Сменялись времена года. Привольно и полно текла жизнь Крылова. Наконец, после нескольких лет молчания. начали появляться новые басни, и одной из первых была басня «Пушки и Паруса» — о том, что

Держава всякая сильна,

Когда устроены в ней все премудро части...

Вслед за ней Иван Андреевич напечатал басню-поэму «Бедный богач». Казалось, тон басен изменился — они были монументальней, эпичней. Но следом за ними появилась ядовитая басенка «Бритвы» — о тех мудрых сановниках, которые, боясь умных людей, держат при себе дураков. Эта басня приводила в восторг Гоголя.


Басни появлялись очень редко. И в ответ на жалобы, почему он так мало пишет, Крылов говорил: пусть лучше его упрекают в том, что он мало пишет, нежели ругают за то, что он продолжает писать.

В 1830 году наконец вышли новые басни Крылова в восьми книгах. Рядом с добропорядочными, смирными баснями стояли крамольные сатиры. Отдельные строчки и выражения их сразу же превратились в пословицы. Басни «Щука», «Мирон», «Осел», «Булат», «Сокол и Червяк» были намеками на лица и события, известные всем современникам. И цензура снова начала охоту за крамольными строчками, вытравляя намеки и кивки, пытаясь разобраться в сложном эзоповом языке баснописца.

Все чаще и чаще Крылова приглашали во дворец, где он читал свои басни. На маскараде, устроенном великой княжной, девять писателей представляли хор муз. Крылов появился в костюме древнегреческой музы Талии. Глядя на тучного баснописца в древнегреческом хитоне, трудно было удержаться от смеха. Царь с царицею, прибывшие на маскарад, пришли в восторг. Обращаясь к Николаю I и его супруге, Иван Андреевич прочел специально для маскарада написанные им стихи. Громким хохотом встречена была первая строчка:

Про девушку идет худая слава,

Что будто я весьма дурного нрава,

И будто вся моя забава —

Расценивать людей и на смех подымать.

Коль правду говорить, молва такая права:

Люблю, где случай есть, пороки пощипать —

Все лучше таки их немножко унимать...

Крылов выставлял себя любителем «пощипать пороки». На большее он якобы не претендовал. Против разумного желания унимать пороки никто не мог спорить. Это было достойное дело. И Николай I, понимая, что Крылов многого не договаривает, был вполне доволен внешним послушанием баснописца.

Последняя книга басен вскоре была переиздана. Басни выходили в книжках маленького формата и большого, с картинками и гравюрами лучших художников и без картинок. Издатели предлагали Ивану Андреевичу огромные деньги за право издания его произведений. Николай I вдвое увеличил пенсию, которую получал Крылов. Новые награды и ордена осыпали его. Он был произведен в статские советники. Это был генеральский чин. С него писали портреты лучшие художники. Писатели считали за честь поднести ему свои произведения.

Он был славен, знатен, богат. Мечты его юности исполнились с лихвой.

Деньги текли к нему со всех сторон. Он не знал, что с ними делать. Всю жизнь он содержал своего брата и заботился о нем. После смерти Левушки Иван Андреевич взял на себя заботу о семье одного бедного военного. Потом он вспомнил, что когда-то крестил дочь своего давнего знакомого Савельева. Иван Андреевич разыскал крестницу: она жила в нужде, похоронив недавно своего мужа и оставшись с несколькими детьми на руках. Иван Андреевич усыновил всю семью и стал не только крестным, но и приемным отцом.

И все же денег у него было больше, чем требовалось человеку для полного счастья.

Тогда он решил на старости лет поглядеть мир, поехать за границу и пригласил Гнедича составить ему компанию.

Гнедич отказался стихами печальными и нежными:

...В какой земле найти утраченную младость:

Где жизнию мы снова расцветем?

О друг, отцветших дней последнюю мы радость

Погубим, может быть, в краю чужом.

За счастием бежа под небо мы чужое,

Бросаем дома то, чему замены нет, —

Святую дружбу, жизни лучший цвет

И счастье душ прямое.

Богатство беспокоило Ивана Андреевича. Он решил попробовать жить по-барски: заказал лучшим мастерам спешно изготовить богатую стильную мебель, обил ее шелком, накупил серебра, бронзы, хрусталя, фарфора... Загаженная голубями, прокуренная насквозь, с задымленными потолками и стенами в желто-коричневых пятнах, квартира преобразилась. Тонкие английские ковры устлали полы. Картины в золотых рамах и французские гобелены украсили жилище поэта. Буфет наполнился модными сервизами, дорогой посудой. Из оранжерей навезли цветов. Они благоухали в китайских вазах на столах из красного дерева. Он убирал квартиру, как сцену, воскресив свой блестящий талант режиссера-постановщика.

Когда все было устроено, Иван Андреевич пригласил гостей на торжественный обед. Приехали Оленины, Дельвиг, Жуковский, Плетнев, Одоевский. Спустился к соседу Гнедич в черном костюме, чопорный и манерный. Все были в восхищении от чудесной обстановки, от превосходного обеда, от изысканного вкуса и тонкого остроумия хозяина. Это был невиданный никем Крылов — богатый гостеприимный барин, привыкший швырять тысячи на дорогие заморские вина и фрукты, на цветы и угощенье бесчисленных друзей. До поздней ночи пировали и веселились гости.

А поздней ночью, когда два лакея и дворецкий — персонажи без слов, нанятые на день, ушли домой, Иван Андреевич уселся поплотней в кресло и долго сидел так, пока не погасли свечи в бронзовых канделябрах и хрустальных люстрах. Жизнь барина была очень хлопотливой и скучной. Продолжать ее ему не хотелось, и, как свидетельствовал его друг Плетнев, «на всю новую свою роскошь набросил он покрывало доброго старого невнимания... и с тех пор никогда не звал пялить глаза на суету сует».

Опять, как прежде, в гостеприимную форточку влетали голуби, располагались на шкапах, на буфете, на высоких вазах с засохшими цветами, усеивая комнату пухом и перьями. Пыль оседала на всем, покрывала картины, гасила краски и блеск, табачный пепел пятнал английские ковры и шелковую обивку. Пыльный саван укутал полированное красное дерево, бронзу, хрусталь.

Попрежнему хозяин ходил на службу, оттуда — в Английский клуб и вечером — к Олениным. Ему надоели театры, где еще продолжали играть комедии Крылова. Но однажды его убедили посмотреть «Урок дочкам». В комедии участвовали те же артисты, которые четверть века назад играли ее в первый раз. Едва уместившись в креслах партера, тучный Крылов лениво смотрел на сцену. Постаревшие артистки, игравшие вертлявых, живых дочек, грузно передвигались с места на место. «Это не урок дочкам, а урок бочкам», смеясь, сказал Крылов. Он на мгновение окунулся в прошлое, в молодость, в начало своей второй жизни, которая, видать, уже подходила к концу.

Он решил тряхнуть стариной в пригородном имении Оленина. В день именин Елизаветы Марковны Крылышко устроил сюрприз: поставил «Трумфа». Он был режиссером и постановщиком, заботился о костюмах и декорациях, подбирая актеров; роли Подщипы и Цыганки играли дочери Оленина.

В сентябрьский день под непрерывный хохот зрителей шел на импровизированной сцене веселый «Трумф, или Подщипа», шуто-трагедия молодого Крылова.

Осенние облака плыли над желтым садом Олениных. Елизавета Марковна куталась в платок, ей было холодно, а дни стояли на редкость теплые, и тонкая паутина бабьего лета тянулась в воздухе.

Крылову было в это время шестьдесят пять лет. Жизнь уходила, уходили из жизни друзья. Год назад умер Гнедич, старый, больной, одинокий. Но он достиг своей цели: перевел «Илиаду» до последней строчки.

А Крылов попрежнему продолжал писать свои басни-сатиры. Басенный язык его стал еще более точен, ясен, прозрачен. Крылов уже не намекал, а говорил прямо, как, например, в сатирической басенке о бесправии народа и лицемерии правительства, утверждающего, будто законы для всех одинаковы и что они действуют, невзирая на лица.

Овечкам от Волков совсем житья не стало

И до того, что, наконец,

Правительство зверей благие меры взяло

Вступиться за спасение Овец;

И учрежден Совет на сей конец.

Так говорил Крылов в баснях «Волки и Овцы». Совет, составленный большей частью из волков, издает справедливый закон, по которому, ежели волк станет обижать овцу.

То Волка тут властна Овца,

Не разбираючи лица,

Схватить за шиворот и в суд тотчас представить,

В соседний лес иль в бор...

И вывод из басни ясен:

Хоть, говорят, Волкам и не спускают,

А только Волки все-таки Овец в леса таскают.

Или басня «Пастух». Пастух Савва — это царский сановник, губернатор, вельможа. Савве поручено пасти барских овец — читай, верноподданных мужичков.

Савва нещадно дерет овечек и валит вину на волка. За волком охотятся, его ищут, его клянет весь свет, а волка следу нет. И Крылов говорит вразумляюще:

Друзья! Пустой ваш труд: на волка только слава,

А ест овец-то — Савва.

Или басня «Вельможа». Ее долго не разрешала печатать цензура. Крылов менял отдельные слова, строчки, а цензура все была недовольна. Иван Андреевич воспользовался маскарадом в царском дворце, на который его пригласили. Его упрашивали прочесть стихи. Крылов с готовностью прочел «Вельможу». Басня понравилась Николаю I. Он обнял автора и поощрительно сказал: «Пиши, старик, пиши». Крылов не стал жаловаться на утеснения цензуры, а скромно попросил разрешения напечатать эту басню. И, получив согласие, напечатал немедля.

Но Ивану Андреевичу уже не под силу было бороться за каждую строчку, на это уходила уйма времени, да и годы-то были не те. А ему надо было еще просмотреть всю свою басенную работу за долгую жизнь, выправить все, что возможно, отшлифовать каждый стих до блеска. Ведь именно басни — это его наследство народу.

Трагическая смерть Пушкина потрясла Ивана Андреевича. Он любил поэта. Он недаром вступался за него, защищая «Руслана и Людмилу», высоко ценя гениальное дарование юноши, и Пушкин отвечал Крылову глубочайшим уважением. Не раз Пушкин с восторгом говорил и писал о баснях Ивана Андреевича, считая его истинно народным поэтом[53], утверждал, что Крылов выше Лафонтена[54], что все басни Дмитриева не стоят одной хорошей басни Крылова[55], и когда Бестужев спросил у Пушкина: почему у нас нет гениев и мало талантов? — тот ответил ему, что у нас есть Державин и Крылов! Пушкин считал Крылова классиком и, как пример смелого выражения, приводил бессмертную, по его мнению, фразу из басни о храбром Муравье: «Он даже хаживал один на паука!»

После смерти Пушкина Иван Андреевич не написал ни одной басни.

В январе 1838 года правительство решило устроить торжественное празднование пятидесятилетия литературной деятельности Крылова, приурочив юбилей ко дню его рождения. Это было странно. Первое произведение— «Кофейница» — Крылов написал осенью 1783 года, печататься начал в 1786 году; первая его басня «Дуб и Трость» была опубликована в 1806 году, родился он в 1769 году. Для юбилея не было никаких оснований.

Но юбилей должен был быть. Неважно, что он был фальшивым, выдуманным. Не все ли равно, сколько получается — больше или меньше пятидесяти лет? Раз сказано — пятьдесят, значит так тому и быть. Царю было бы еще приятнее, если бы он мог ускорить юбилейное торжество, передвинув его на три-четыре дня. Но, увы, даже царю это было не под силу. День рождения Крылова знали все: он был напечатан в словарях, в справочниках, в календарях, в бесчисленных книжках басен. Пришлось назначить юбилей на 2 февраля 1838 года.

За год и четыре дня до этого был убит Пушкин. Гибель поэта упорно связывали с именем Николая I. Царя называли убийцей. Жандармское управление доносило о возможных демонстрациях в годовщину смерти Пушкина. В донесениях глухо упоминалось, что имя царя употребляется в связи с именем поэта неподобающе. Торжеством Крылова, юбилеем его Николай хотел показать, как отечески пестует он русскую поэзию, как ой любит и уважает литераторов, как заботится о их судьбах. Юбилей был козырной картой в фальшивой игре царя.

Может быть, Иван Андреевич не догадывался ни о чем? Возможно. Он был удивлен и сказал: «Боюсь, чтобы не придумали бы вы чего лишнего: ведь я то же, что иной моряк, с которым оттого только и беды не случалось, что он не хаживал далеко в море».

Это были хитрые слова мудреца. Их объяснили, как должно было — великой скромностью гениального баснописца.

Такого помпезного зрелища, как юбилей Крылова, литературная Россия еще не знала. На банкет, которым открылось торжество, съехались сановники, придворные, министры, аристократы, чиновники, седые генералы, литераторы, художники, артисты.

Торжество началось с объявления царского указа о награждении Крылова орденом со звездою за отличные успехи и долговременные труды на поприще отечественной словесности. Орден вручили Крылову сыновья царя. Министр просвещения говорил речь о «благонамеренном» народном поэте, о чистом, нравственном направлении его творчества. Один оратор сменял другого, пели специально написанные для сего случая стихи, гремела музыка, звенели бокалы. Крылова увенчали лавровым венком. Лавровые венки подносили ему благодарные читатели, братья по перу. Речи говорились самые смиренные и верноподданные. Только Жуковский сказал «не то». Вспомнив о Дмитриеве, он некстати помянул Пушкина. «На празднике нашем, — говорил он, обращаясь к Ивану Андреевичу, — недостает двух, которых присутствие было бы украшением и которых потеря еще так свежа в нашем сердце. Один, знаменитый предшественник ваш на избранной вами дороге, недавно кончил прекрасную свою жизнь, достигнув старости глубокой... Другой, едва расцветший и в немногие годы наживший славу народную, вдруг исчез, похищенный у надежд, возбужденных в отечестве его гением...»

«Бестактность» Жуковского была исправлена министром просвещения Уваровым, получившим от царя цензорские полномочия на время юбилея: ни одна строка о том, что происходило на юбилее, не могла быть опубликована без разрешения министра. Недопустимые слова о «едва расцветшем» и «вдруг исчезнувшем» Пушкине были вычеркнуты из отчетов о юбилее красным карандашом Уварова.

И. А. Крылов в последние годы жизни.

С портрета художника Легашева.


Но в казенное официальное торжество, которое должно было послужить основанием для дальнейшего газетного грома о «просвещенном» царе, «друге литературы», врывались чистые, правдивые, неофициальные голоса. «Мы еще были в колыбели, когда ваши творения уже сделались дорогою собственностью России и предметом удивления для иноземцев, — говорил князь Одоевский. — От ранних лет мы привыкли не отделять вашего имени от имени нашей словесности... Ваши стихи во всех концах нашей величественной родины лепечет младенец, повторяет муж, вспоминает старец; их произносит простолюдин, как уроки положительной мудрости, их изучает литератор, как образцы остроумной поэзии, изящества и истины...»

Крылов в глубокой задумчивости сидел за столом, усыпанным цветами. Вся долгая жизнь — а ему сегодня исполнилось 69 лет — проходила перед его глазами. Начинаясь где-то в давние, екатерининские времена бурным родником, она постепенно превращалась из маленького ручейка в широкую, полноводную реку, с течением замедленным, плавным и могучим... Она расширялась, берега удалялись друг от друга, и вот-вот река должна была стать безбрежной и неприметно слиться с безграничным морем. А слившись с морем, все реки теряют свои имена.

Но не забвение ожидало Крылова. У него было свое русло в океане жизни, в сменяющих друг друга поколениях родного народа. Его имя хранилось для бессмертия.

И, взяв один из лавровых венков, которыми щедро наградили его сегодня, он разобрал его и раздал по листику лавра всем, кто пришел приветствовать его, завидовать, негодовать или восхищаться.

ЗАКАТ

Орехи славные, каких не видел свет;

Все на отбор; орех к ореху — чудо!

Одно лишь только худо:

Давно зубов у белки нет.

Крылов, «Белка».


Юбилеем подводился итог жизни. Торжественные статьи, золотые, серебряные и бронзовые медали с изображением баснописца, речи, похожие на погребальные слова, стипендии его имени, учрежденные почитателями... Все это было утомительно и, пожалуй, не нужно. Рядом с Крыловым на юбилее сидели новые люди — ни одного старого товарища, старого друга. Все они уже ушли, умерли. Это была вечная ошибка, ирония жизни — награждать старую белку возом орехов...

На закате дней восхваляли его талант. А разве тридцать лет назад он был менее талантлив?

Вот у него сейчас слава, богатство, а счастья нет, как не было его и пятьдесят лет назад, а оно могло быть, если бы он тогда владел тем, чем владеет сегодня.

Но Иван Андреевич не умел горевать. Горе — это удел слабых. Жизнь — это труд, вечный труд, только он приносит радость.

Крылов продолжал трудиться — готовил последнее издание. Он приводил в порядок те двести пять басен, что написал за долгую свою жизнь.

Пять месяцев спустя ему в последний раз пришлось вернуться к новым рифмам. С грустью сочинял он эпитафию для надгробия Елизаветы Марковны.

Все вокруг него умирало. Старый мир рушился.

Старость отягощала плечи Крылова. Под тяжестью лет он становился еще грузней, еще медлительней.

С каждым месяцем ему труднее было вставать по утрам, чтобы итти в должность. Ему разрешалось иногда не приходить вовсе, и тогда он лежал на широком диване в гостиной, похожей на пыльную сцену заброшенного театра. Смутные зеркала, тусклые столы красного дерева, угасшие краски английских ковров и выцветших гобеленов — все походило на декорацию и бутафорию. За окном шумел, грохотал, затихал город, шел снег, хлестал дождь, светило солнце, рассветы всех оттенков отражались в перламутровых от старости стеклах окон. А Крылов лежал недвижно, прикрыв ноги клетчатым пледом, и только синий табачный дымок призрачно свидетельствовал о том, что тут еще теплится жизнь.

Время, казалось, остановилось, как большие часы, чьи стрелки бессменно показывали десять минут одиннадцатого. Давным-давно хозяин затерял ключ, и, стоя в своем углу, как надгробный страж времени, они молча караулили покой своего господина. И в шелковом чехле, похожая на длинный серебристый кокон, висела на стене дорогая, работы итальянского мастера скрипка с лопнувшими струнами.

Редко приходили к Ивану Андреевичу гости. Они говорили с ним негромко, как с больным, и это его раздражало. Хозяин не подавал виду, гостеприимно улыбался, шутил, не выпуская изо рта сигары в длинном мундштуке. Она погасала постоянно. Он звонил. И тогда входила с тоненькой восковой свечкой постаревшая Фенюша или девочка, помогавшая ей по хозяйству. Накапав воску прямо на овальный столик красного дерева, придвинутый к дивану, она укрепляла свечку и, осторожно прикрыв за собой дверь, уходила. Все чаще и чаще думал Иван Андреевич о том, что ему идет восьмой десяток.

Он завел себе превосходную английскую коляску. Ему было трудно ходить. Быстро уставали ноги. Даже во дворце, куда его время от времени приглашали, он старался бывать редко. На службе он дремал. Пора было на отдых. Он подал прошение об отставке- Ее приняли. «По уважению долговременной службы и не в пример другим», как сказано в последнем аттестате Ивана Андреевича, ему полностью сохранялось жалованье по библиотеке в сумме 2 486 руб. 79 коп. серебром в год, сверх пенсии в 6 000 рублей ассигнациями.

* * *

Весною 1841 года Крылов оставил службу, удалился на покой. Из шумного центра столицы он переехал на Васильевский остров. Здесь была тишина. Свободно росли деревья — никто их не подстригал, не уродовал, не сажал за решетку. На улицах, вдоль тротуаров, зеленела трава. Это была тихая провинция в шумной столице. Поэт доживал свой век, как генерал в отставке.

Он почти перестал бывать в «свете», почти ни с кем не встречался и только изредка выезжал в Английский клуб. Широкая коляска, запряженная парой коней, не спеша катилась по городу, где Иван Андреевич провел почти всю свою жизнь. Все вокруг менялось. Петербург строился, тянулся вверх трубами новых фабрик и заводов, полз в стороны, подминая под себя пустынные болота и чахлые перелески.

Иван Андреевич работал сейчас по мере своих сил. Он обучал детей своей крестницы грамоте, занимался с ними музыкой и радовался успехам маленькой Наденьки, убеждая редких гостей, что у девочки настоящий талант артистки.

Он давно уже не был в театре — старая страсть к нему угасла. Шум толпы, резкий свет, звонки и аплодисменты его утомляли. Лишь музыка тянула к себе с прежней силой. Ранней осенью 1844 года в Петербург приехала знаменитая французская певица Виардо-Гарсиа. Концерты ее были блистательны. Иван Андреевич слушал певицу в университете, где она выступала перед петербургскими студентами. Ее пение привело в восторг Крылова, и после концерта он просидел несколько часов в кабинете своего друга Плетнева, ректора университета, беседуя о музыке, о том, что и в этом искусстве талантливый русский народ не уступит никому в мире.

Он редко оживлялся так, как на этом вечере. Друзья узнавали прежнего Ивана Андреевича — остроумного, живого, тогда как в последнее время он бывал обычно вял, молчалив, неподвижен. Последний литературный портрет его написал И. С. Тургенев. Он встретился с Иваном Андреевичем в доме «одного чиновного, но слабого петербургского литератора». Это была единственная встреча молодого Тургенева с великим баснописцем.

«Он просидел часа три с лишком, неподвижно, между двумя окнами — и хоть бы слово промолвил! — вспоминает Тургенев. — На нем был просторный поношенный фрак, белый шейный платок; сапоги с кисточкой облекали его тучные ноги. Он опирался обеими руками на колени и даже не поворачивал своей колоссальной, тяжелой и величавой головы, только глаза его изредка двигались под нависшими бровями. Нельзя было понять: что он, слушает ли и на ус себе мотает, или просто так сидит и «существует»? Ни сонливости, ни внимания на этом обширном, прямо русском лице, — а только ума палата да заматерелая лень, да по временам что-то лукавое, словно хочет выступить наружу и не может — или не хочет — пробиться сквозь весь этот старческий жир. Хозяин наконец попросил его пожаловать к ужину. «Поросенок под хреном для вас приготовлен, Иван Андреевич», заметил он, как бы исполняя неизбежный долг. Крылов посмотрел на него не то приветливо, не то насмешливо... «Так-таки непременно поросенок?» казалось, внутренне промолвил он...»

Попрежнему Иван Андреевич любил вволю и всласть покушать и угостить гостя. Хороший обед, плотный ужин, стакан вина и добрая сигара — все это было доступно ему, человеку со средствами. Он мог ни в чем не отказывать себе — ни в заморских фруктах, ни в устрицах, ни в дорогих и редкостных яствах. Однако он не изменял своим старым привязанностям и оставался верным доброй русской кухне с ее щами, кулебяками, поросенком в сметане, многообразными пирогами и дикой птицей, которую готовили ему во всех видах.

Он поздно вставал с постели и, накинув просторный халат, подолгу сидел у окна с книгой или пером в руках над корректурными листами последней книги басен в девяти частях. На склоне дней он обрел наконец дом, уют, семью — это была семья его крестницы. За ним ухаживали, как за родным отцом или дедушкой. Его окружала ласка, забота, нежность.

Однажды утром размеренная тишина крыловского дома была нарушена внезапными криками и суматохой. Он услыхал вопли: «Пожар! Пожар!» и в первый раз в жизни не испытал никакого волнения. Домашние, вбежав к нему, торопили его одеваться и поскорее собрать те бумаги, которые ему были дороги. Горел соседний дом, и пламя грозило перекинуться дальше. Иван Андреевич не обращал внимания ни на уговоры, ни на крики, ни на слезы. Приказав приготовить ему стакан крепкого чаю, он начал медленно одеваться, старательно повязывая галстук, не спеша уселся за стол, не торопясь выпил чай и долго курил, слушая причитания в доме и шум за окном. После этого он нехотя вышел на улицу, поглядел на горящее здание опытным глазом и, буркнув: «Не для чего перебираться», вернулся домой, разделся и лег отдыхать.

И только поздней ночью, внезапно проснувшись, он понял, что ничто уже не интересует его, что жизнь кончается и что смерть стоит за его плечами.

5 ноября Иван Андреевич серьезно заболел. Тогдашняя медицина оказалась бессильна помочь больному.

Иван Андреевич стойко переносил мучительные боли. Он ободрял своих домашних, шутил с друзьями.

До предсмертного вздоха он не терял ясного сознания и твердой памяти. Он попрощался с близкими, отдал распоряжения и попросил, чтобы выполнили одно его желание — порадовали его друзей приятным сюрпризом. Он рассказал, как и что надо для этого сделать, и умер на смутном петербургском рассвете в 7 часов 45 минут 9 ноября 1844 года[56].

* * *

Его басни переживут века,

К. Батюшков.


Смерть Крылова поразила многих. Им трудно было себе представить его мертвым, так же как многим казалось, что он жил уже века и века.

Его басни и он сам стали бессмертными при жизни.

И вот бессмертный Крылов был мертв.

Скромная квартира баснописца стала местом паломничества всего Петербурга. Сообщение с Васильевским островом было трудным, погода стояла пасмурная, с утра и до ночи тяжелые облака висели над городом, моросил дождь, но потоки людей беспрерывно текли мимо гроба старейшего русского литератора, последнего писателя екатерининского века.

С ним прощались люди всех классов, всех возрастов, всех состояний: аристократы, крепостные и купцы, приказчики, фабриканты и мастеровые, чиновники и лакеи. Старики шли со своими сыновьями, и те несли на руках своих ребят, — это были бесчисленные поклонники крыловского гения.

Николай I для собственного спокойствия взял на себя заботу о похоронах. Вельможи, сановники, министры, генералы окружили гроб Крылова; митрополит, епископ и духовенство провожали его в последний путь. И тысячные толпы народа шли за гробом великого писателя.

Правительство, аристократия, дворянство хоронили «покорного» поэта, а народ прощался со своим мудрым бунтарем, учителем, другом, который всегда был недругом его врагов.

В канун похорон вспомнили, что у дворянина Крылова не было дворянского герба. А полагалось, чтобы на траурных лентах и покрывалах был изображен герб покойного дворянина. Нужно было срочно придумать герб. Среди книг Крылова лежал лавровый венок, которым увенчали Крылова в день его юбилея. И знаком венка решили заменить дворянский герб. Этим гербом украсили траурные покрывала, и на огромную седую голову мертвого рыцаря поэзии возложили старый венок с неувядающими листьями лавра.

«Санкт-Петербургские ведомости» писали: «Крылова не стало. Поэт истинно самобытный, когда литература наша еще жила подражанием, поэт по преимуществу народный, когда еще самое слово «народность» не употреблялось... Крылов всегда имел успех, каким не пользовался никто из других наших поэтов, потому что Крылов был поэт чисто русский — русский по уму, здравому, светлому и могучему, русский по неизменному добродушию, русский по игривой, безобидной иронии, столь свойственной нашему народу, — иронии, которая всегда сопровождается улыбкою благорасположения. В многочисленных своих произведениях он говорил всем и каждому истины всегда меткие, всегда горькие, никому не обидные, именно потому, что они запечатлены печатью доброжелательства, что в насмешливости его не было ни капли желчи»[57].

То была правда пополам с ложью. Таким правительство хотело видеть Крылова, таким оно пыталось сохранить его в памяти народа, уверить всех, что Иван Андреевич был послушный слуга монархии, добропорядочный верноподданный, смиренный христианин, в большом великодушном сердце которого никогда не просыпались ни злоба, ни ненависть.

Ивана Андреевича похоронили в Александро-Невской лавре, где покоились останки многих великих и замечательных людей России и первого среди них — Михайлы Ломоносова. Новый могильный холмик вырос рядом с могилами Карамзина и Гнедича, старого друга Крылова.

В день похорон многие петербуржцы получили небольшие пакеты в траурной обертке, на которой было напечатано:

Приношение
на память об Иване Андреевиче
по его желанию

Санкт-Петербург, 1844 г., 9 ноября ¼ 8 утром


В пакете лежали басни Крылова в девяти книгах — последнее издание, которое предпринял и окончил сам автор, но не успел выпустить в свет.

Это был нежданный, подарок-сюрприз покойного баснописца. Книга должна была защитить память поэта от обвинений в том, в чем он был не повинен: он не хотел лживых похвал, лживой славы доброго, незлобивого, безобидного мудреца. Смерть обрекла его на вечное молчание, и только басни могли сказать о нем правду.

Таких «приношений» было разослано по воле Ивана Андреевича свыше тысячи. Последней своей книгой Крылов начал свою бессмертную, третью жизнь.

И эта жизнь, пожалуй, была самой опасной для царского правительства. Охранители монархии и крепостничества старались убедить всех, что Крылов — это просто бытописатель-моралист, а не создатель острейших сатирических произведений. Усилия царских чиновников не остались тщетными. Ивана Андреевича запрятали в детские хрестоматии, объявили детским писателем, старались издавать его басни пореже, и полное собрание сочинений Крылова вышло только после первой русской революции.

Один из героев комедии «Горе от ума» — подловатый болтун Загорецкий говорил:

...а если б, между нами,

Был цензором назначен я,

На басни бы налег: ох! басни — смерть моя!

Насмешки вечные над львами! Над орлами!

Кто что ни говори:

Хотя животные, а все-таки цари,

Грибоедов в письме к приятелю[58] писал: «Карикатур ненавижу, в моей картине ни одной не найдешь... Портреты и только портреты...» Оригинал портрета Загорецкого можно было найти без труда. За год до смерти Крылова попечитель Петербургского учебного округа писал министру просвещения о необходимости сократить популярность баснописца, так как «знаменитый» Крылов, изображая пороки людей в своих баснях, метит часто на обстоятельства и события современного общества...» Запуганные чиновники и обыватели испытывали страх перед злыми баснями-сатирами. Князь Одоевский вспоминал: «Еще в недавнее время нашелся господин, который по усердию к пользе отечества ходатайствовал о запрещении большей половины басен Крылова» [59].

Никто и никогда не продвигал Крылова «в массы»: не существовало ни крыловских обществ, ни специальных крыловских организаций, ни крыловских чтении, которые постоянно напоминали бы об этом писателе. Басня Крылова сама пролагала себе путь к сердцу народа. И по пути, проторенному Иваном Андреевичем, шли многие русские писатели.

Сто лет назад друг Пушкина, поэт Вяземский, говорил, что крыловские басни «не могут потерять» цены из-за изменений вкуса, языка и требований. времени. На Крылова никогда не пройдет мода, потому что успех его от нее никогда не зависел».

Сто лет спустя это можно повторить слово в слово.

Памятник И. А. Крылову в Ленинграде, в Летнем саду, открытый в 1855 году.


В наши дни слава Крылова продолжает сиять тем же ясным, не затухающим пламенем. Сто лет назад поэт был так же знаменит, как и сегодня.

В чем же тайна этого беспримерного успеха? Или это еще одна загадка загадочного писателя?

Нет, тайна вечности открывается просто, как знаменитый ларчик.

Она заключена в глубочайшей народности крыловских басен. Рожденные мудростью и духом народа, они вновь вернулись в народ. «В его баснях, как в чистом, полированном зеркале, отражается русский практический ум, с его кажущейся неповоротливостью, но с острыми зубами, которые больно кусаются; с его сметливостью, остротой и добродушно-саркастической насмешливостью; с его природной верностью взгляда на предметы и способностью коротко, ясно и вместе кудряво выражаться. В них вся житейская мудрость, плод практической опытности, и своей собственной и завещанной отцами из рода в род».

Так говорил Белинский о баснях Крылова, которого считал гениальным русским поэтом. Самое понятие «народности» литературы родилось вместе с его баснями.

Необычайная простота и богатство языка, ясность и глубина мысли приближали творчество Крылова к народу. Реалистическое, правдивое изображение действительности роднило его с миллионами людей. А проникновенная мудрость внушала к нему любовь и уважение. Он заставлял думать и размышлять,

Но больше всего в его баснях привлекал сердца бесчисленных читателей душевный оптимизм, бодрость, твердая вера в торжество справедливости, свойственная духу русского народа. Крылов не ноет над судьбой бедняка, не проливает горьких слез, а хитро посмеивается над врагом, издевается над ним и злой насмешкой снижает силу врага и страх перед этой силой.

Вот в этом оптимистическом реализме Ивана Андреевича Крылова и заключается магическая сила поэта и тайна бессмертия его произведений.

Нет ни одного русского, который не знал бы имени великого баснописца и не обогащал бы свою речь его крылатыми образами, меткими пословицами, острыми поговорками. Перечитайте письма замечательных русских людей, воспоминания о них, и всюду вы столкнетесь с именем Крылова или его басен.

Великий Ленин в своих речах, в сочинениях, в письмах и в беседах с друзьями часто пользовался крыловскими образами, сравнениями, насмешкой, когда ему надо было уязвить политического противника, разоблачить и высмеять врага. Крылов был одним из любимых писателей Владимира Ильича.

В ораторском арсенале товарища Сталина хранится и оружие крыловской иронии. Оно не ржавеет, не теряет от времени своей остроты и в умелых руках вождя действует без промаха.

Крыловская насмешка, ирония, лукавый намек помогают нам бороться со всеми пороками и с носителями этих пороков. В годы радости и в часы отчаяния Крылов всегда с нами — он помогает нам жить, смеяться, бороться и побеждать.

Живут и не умирают бессмертные творения великого баснописца. И будут жить они дотоле, пока жив русский народ, пока звучит на земле его язык и пока бьется в мире хотя бы одно русское сердце.


Загрузка...