В Расспросной избе его развязали, осмотрели с фонарем со всех сторон, спросили, кто он.
- Слуга господа бога и царя Ивана Васильевича, - простонал инок, разминаясь после неудобного лежания на конской спине.
Приглядевшись к лицу монаха, Василий Грязной воскликнул:
- Ба! Лицо-то знакомое!.. Ба! Да никак Никита Борисыч? Боярин Колычев? Не так ли? Давно ль монахом ты, боярин, стал?!
Колычев всхлипнул, отвернувшись.
Григорий Грязной рассмеялся, потирая руки.
- Бог не забыл нас! Рыбка знатная! Игумен Гурий оказался недурен! Заприте его, братцы, под семью замками, приставьте караул крепкий, а завтра мы доложим о нем его светлости батюшке-государю Ивану Васильевичу. Чую недоброе дело! Не всуе дядя залез в рясу!
Колычева втолкнули в каземат.
Утром в пыточном подвале сам царь Иван Васильевич допрашивал Никиту Борисыча, который с убитым видом лепетал трясущимися губами:
- Прости, великий государь! Бес попутал. Не своей волей... Нечистая сила одолела!..
Царь приказал палачу готовить пытку.
Боярин пал в ноги Ивану.
- Не пытай, отец наш, Иван Васильевич! Все тебе поведаю, все поведаю честью, без понуждения, как на духу.
Палач, как всегда, деловито разводил огонь в тагане, раскладывая орудия пытки, звеня железом, не глядя ни на кого.
- Все я знаю и сам! - сказал царь. - У тебя, боярин, такой же, как и у всех Колычевых, - лисий хвост да волчий зуб. Худую увертку придумал ты, чернецкую рясу напялив. Теперь ты поведай мне: почто нарядился ты монахом и где ты был в ту ночь.
Глаза Никиты Борисыча наполнились слезами.
- Никакого умышления противу твоего цесарского величия не было на уме у меня, у холопа твоего верного. И не для того яз пришел в Москву и людей привел, чтоб недоброе супротив тебя учинять, а чтоб служить тебе правдою.
Иван Васильевич насмешливо улыбнулся, услыхав слова "цесарского величия".
- Явился в Москву не для того, а сотворил "того". Кайся, не лукавь, молви правду! Где ты обретался в ту ночную пору?
- И не сам яз туда забрел, великий государь наш... Люди соблазнили: сам яз мало знаю, живу вдалеке.
- Говори, где ты был и что делал?
Лицо Ивана Васильевича стало грозным.
Глаза насквозь пронизывали смятенную колычевскую душу.
- У Сатина находился в дому и грешные речи там слушал... Тьфу! Колычев стал брезгливо отплевываться. - Сам ни словечка яз не сказывал, токмо слушал... Клянусь всем своим родом, своей жизнью, и боярской честью!
Глядя искоса на разведенный в углу огонь, на все эти щипцы и железные прутья, на безбровое, безволосое лицо ката, боярин Никита Борисыч рассказал, что видел и слышал в доме Сатина. Об одном, однако, он умолчал, что бояре обсудили не мешать войне с Ливонией, а наоборот, со всем усердием громить Ливонию, добиваясь тем самым: с одной стороны, доверия и расположения царя, с другой - наибольшей погруженности царя Ивана Васильевича в ливонские дела, чтоб от того выгода Крыму и Польше была явная.
Больше всего он порочил князей Одоевских, особенно Никиту Одоевского, которого втайне издавна недолюбливал, еще со времен казанского похода, за его расположение к царю. Вообще Никита Борисыч порочил всех тех бояр, которых ему было не жалко и с которыми когда-либо он имел местнические счеты.
Выслушав его, царь спросил:
- Обо всем ли ты мне поведал, что было? Не утаил ли что с умыслом? Не говорил ли там чего о князе Владимире и о заволжских старцах?
- Пускай убьет меня ворог на войне иль дикие звери растерзают в пути, ежели хоть крупинку утаил, яз, не поведав тебе, великий государь!
- Был ли Курбский на том сборище?
- Нет, батюшка-государь, чего не было, того не было.
- А знал ли Алексей Адашев о том сборище?
- Так яз понял из речей Сатина и Турова, будто ему неведомо то было, ибо просили у Сатина бояре, чтоб никто Алексею о том не говорил ни слова... держали от него втайне.
Выражение лица у Ивана Васильевича смягчилось. Царь и сам не допускал, чтоб Адашев строил козни против него; считал его, несмотря на разногласия о войне, честным.
- Об отъезде в Литву, либо в Польшу, либо в Свейское государство сговора не было?..
- Нет, батюшка, наш пресветлый Иван Васильевич, не было, да и быть не могло...
- Не могло? - переспросил царь, пристально глядя в лицо Колычеву.
- Клянусь памятью своего батюшки и своей матушки, что и в помине того не явилось. Да и сам яз пошел на то сборище не ради чего-либо худого, а так, любопытства поганого ради! Обитаю яз в лесу и ничего не знаю о московских делах, думал: тут кое-что и узнаешь... Вот и пошел... Прости меня, батюшка Иван Васильевич, попутал меня окаянный, а так я, кроме любви к тебе и холопьей преданности, ничего в сердце своем не имею.
Царь тяжко вздохнул:
- Эх, вы, слуги сатаны! Одному богу молитесь, другому кланяетесь... Не верю я, Никита, и твоим слезам! Одна скатилась, другая воротилась. Кто всем угодлив, тот никому и не пригодлив... Мои бояре - сухие сучья, молодых, свежих листьев на них никогда не будет. Вот и ты такой, как я вижу тебя. Можешь ли ты мне сказать о своем брате, будто он никогда не осуждает меня, будто Иван Борисыч - мой честный, преданный единомысленник?
Колычев задумался. Сказать правду страшно, а соврать еще того страшнее.
- Не гневайся, великий государь! Не единомысленник он твой... Нет! задыхаясь, давясь, растерянно пробормотал Колычев. - Не хочу яз кривить душой.
- Спасибо и на том.
Немного подумав, Иван Васильевич сказал:
- Приблизил бы я тебя к себе, чтоб ты прямил мне и всю правду о своих друзьях доносил бы мне, царю своему, но... не заслужил ты того, не можешь ты быть моим глазом и ухом... Недостоин, ибо нет у тебя единомыслия со мной... Честная светлая голова двоим не служит. Чтобы стать моим человеком, моим честным слугой, нужно отречься не токмо от товарищей, но и от отца, и матери, и детей... Где же мне теперь иметь к тебе веру? Пытать тебя я не стану, отпущу с миром, но...
Царь на минуту задумался. Потом, указав рукою на ката, сказал:
- Да будет он нашим послухом!* Ежели где бы то ни было, а наипаче на войне, учнешь ты хулу на меня возводить и откроешь тайну о моем допросе тебя и о пыточной келье моей, то жди божьей кары в том месте, где то совершишь. Не меня ты опорочишь, не мне ты зло сотворишь, а моей власти царя всея Руси. Оное равно измене царству, особливо ежели в дни брани хула на владыку возводится. Неволить тебя я не буду, чтоб стал ты моим верным помощником, но и чтоб ты стал тайною помехою моему делу, того не стерплю. А за правду, сказанную здесь, спасибо и отпускаю тебя с миром. Иди и помни мои слова.
_______________
* Свидетель.
Колычев вышел в земляной коридор, пошатываясь, обессиленный сиденьем в каземате, страхом и пережитым волнением.
Царь долго с хмурой улыбкой смотрел ему вслед.
- Гаси огонь! - сказал он кату. - Вот коли так бы легко мне было погасить огонь злобы моих бояр! Тот огонь сильнее пыточного огня. Нам с тобой не угасить его!
Заутра - выступление в поход.
Иван Васильевич, поднявшись в свою палату из пыточного подземелья, стал на колени перед иконами и долго с усердием молился. До тех пор молился, пока к нему в дверь не постучали. Поднявшись с пола, он сел в кресло, крикнув, чтобы вошли.
Появился тот, кого царь ждал, - Алексей Данилыч Басманов, любимый его воевода, дородный, всегда веселый, мужественный красавец. Он низко поклонился царю.
- Допрашивал! - сказал Иван Васильевич с улыбкой. - Покаялся. И брата своего не пощадил. Однако в походе присматривай за ним. За теми тож, о ком мы с тобой говорили. Переметная сума и он, как и другие. Пускай Васька Грязной будет близ него. Чуешь? Телятьева с собой возьми, коли под Нарву пойдешь. Надо, чтоб верные мои люди не зевали, да не зазнавались... не болтали попусту... Тайну умели бы блюсти, не делая порухи крестоцелованию... Ну, с богом! Служите правдой, а я не забуду вас...
После ухода Басманова Иван Васильевич долго сидел в кресле, глубоко задумавшись. Трудно ему было в эту ночь заснуть.
Несколько раз он заглядывал в опочивальню, подходил к ложу, приготовленному постельничим для спанья, но тотчас же отходил прочь и садился снова в свое любимое кресло, убранное леопародовыми шкурами, подаренными ему английским послом Ченслером. Здесь он, в полусне, и провел эту ночь.
III
Благовест всех московских сорока-сороков, гром выстрелов кремлевских пушек возвестил о выступлении войска в поход.
Вся Москва с мала до велика высыпала на улицы и площади, провожая войско добрыми пожеланиями. Певцы под струны гусель распевали сочиненные ими самими стихиры, прославлявшие храбрость непобедимых русских витязей. Они поминали прежде живших великих московских князей, пели славу великому князю и царю всея Руси Ивану Васильевичу, "самодержцу и могучему покорителю царств".
У Покровского собора находился и сам царь Иван. Сидя верхом на коне, он пропускал мимо себя двинувшееся из Фроловских (Спасских) ворот войско.
Его боевой арабский скакун, под звуки набатов и свирелей, нетерпеливо перебирал ногами, как будто тоже рвался идти вместе с войском.
Иван Васильевич весело приветствовал проезжавших мимо него воевод, сотников, пушкарей, бодро шагавших пехотинцев - стрельцов, копейщиков. Он дождался, пока все войско пройдет мимо него, а затем, помолившись на храм Покрова, повернул коня в Кремль.
Пушкарский сотник Анисим Кусков - начальник Андрейки - в дороге был прост и разговорчив, хотя и дворянин. Он не скрывал своей неприязни к боярам и все время норовил держаться около дворян и простых служилых людей. На плохой лошаденке, сгорбившись, прибыл он из родной усадьбы, долго ахал, вздыхал, жаловался на плохую дорогу и был очень рад, когда Андрейка уступил ему своего вороного мерина, полученного в Пушкарской слободе.
Из дальнейшей беседы пушкари узнали, что на войну идет он добывать себе благо. Кабы не война, ему бы грозило полное разорение. Рассказывал он и о том, как многие незнатные дворяне попадали в милость к царям за подвиги в прежние войны. Их зачисляли в боярские дети, а были и такие, что получали княжеское звание, и земли отдавали им в завоеванных странах самые лучшие.
- Богом да царем Русь крепка, - вразумительно говорил Кусков. - При солнце - тепло, при государе - добро.
В это время мимо проезжал на скакуне Василий Грязной. Нарядно одетый в шубу, крытую бархатом с золотыми узорами, он браво сидел на коне, лихо заломив татарскую шапку с орлиным пером. Увидев Кускова, он поманил его к себе. Поехали рядом. И, как показалось Андрейке, разговор у дворян зашел о них, пушкарях, потому что оба два раза оборачивались в сторону, где шел Андрейка с товарищами.
- Эх, глупец, - покачал головой Мелентий. - Кому ты своего коня уступил?
Андрейку и самого мучило раскаяние. Променял кукушку на ястреба! Э-эх, ты, привычка бедняцкая - угождать всем!
Пушкарский обоз, скрипя полозьями, с грохотом, звоном и визгом двигался по бугристой дороге. Впереди шла конница - тридцать тысяч всадников. Там были дворянские полки, стремянная стража, казаки, татарские наездники, пятигорские черкесы на маленьких быстроногих конях, чуваши, черемисы, нижегородская и муромская мордва.
Пестрые, разноцветные ткани, кольчуги, медвежьи, волчьи, барсовы шкуры, вывороченные мехом вверх тулупы, бесчисленные копья - все это, слившись воедино, выглядело огромным чудовищем, медленно, извилисто ползущим по снежным пустыням.
Под порывами ветра пели наконечники копий. В сером снежном воздухе колотились о древко расшитые золотом шелковые стяги.
К войску в пути приставало много "гулящих людей". Они робко выходили из леса, падали ниц перед воеводами. Их принимали в пешие полки ласково.
Один неизвестный человек, вышедший из леса и назвавшийся Васькой Кречетом, пристал к обозу пушкарей. Взяли его охотно. Наряд был так велик, что постоянных пушкарей не хватало. Обслуживали его и даточные люди, мужики из попутных деревень. Дорогою их обучали помогать пушкарям. Люди были нужны. Веселым, отчаянным парнем оказался Кречет. На нем была волчья шуба, обрезанная у колен, бархатная шапка с оторочкой, нарядные лосевые сапоги. Как будто все это собрано с разных людей. На лбу виднелась недавно зажившая сабельная рана.
- Что ты за человек? - спросил его Андрейка.
- Живем в неге, ездим в телеге, - щеголь с погоста и гроб за плечами! Вот и угадай!
Андрейка думал, думал, так и не отгадал. И только когда Васька показал из-под полы небольшой кистень, Андрейке все стало ясно.
- И ты с нами?
- Не всякому под святыми сидеть... Загладить хочу прегрешения... Смиренье девичье обуяло: будь потеплее, собирал бы я ягоды по лесным дорогам.
Андрейка рассмеялся.
- Не смейся горох над щами, и ты будешь под ногами!
- Бог милостив! По тому пути не пойду...
- Так оно и есть: соломку жуем, а душок не теряем...
Кречет усмехнулся, прикрывшись воротом. Глаза его были насмешливые, карие, усы рыжие.
- Чудной ты какой-то! - покачал головой Андрейка.
- Год от году чудных более станет... А я не один, нас много. Дай справиться, а там и нам будут кланяться.
Андрейка совершенно растерялся. Теперь он уже не знал, что и говорить. Запутал его Кречет.
Васька пришелся пушкарям по душе. Особенно сблизился с ним Мелентий, такой же, как и он, шутник и прибаутник.
Дворянин Кусков, после разговора с Василием Грязным, стал держаться в стороне от пушкарей. Не понравился ему и Кречет. Народ так решил гнушается "гулящим". Что из того! Воеводы дали приказ брать в войско каждого "охочего". И Васька отныне такой же, как и все. Он весьма искусен в игре на сопели*. В дороге тешит пушкарей хитроумным свистанием. Смешно слышать соловьиное пение зимой, среди снегов.
_______________
* С о п е л ь - дудка.
Васька сразу стал самым занятным человеком в пушкарском обозе. Удивлялись ему ратные люди - посошники. Больно хорошо он мужицкую жизнь знал, да и сказочник был отменный, не хуже Мелентия.
Войско шло так.
В головной части на лихих скакунах беспорядочно гарцевали всадники ертоульного, разведывательного, полка. Это самые отборные по ловкости, смелости и выносливости воины. Они должны были разведывать пути, ловить "языков" и открывать неприятельские засады.
Ертоульные то пускались вскачь вперед, скрываясь из виду, то рассыпались по сторонам, лихо перескакивая через канавы, ямы и поваленные буреломом деревья.
Вслед за ертоулом нестройною толпою с лопатами, заступами и мотыгами на плечах двигались даточные люди, высланные в помощь войску попутными селами и деревнями.
Основное войско возглавлял передовой полк. Им командовал астраханский царевич Тохтамыш, вместе с Иваном Васильевичем Шереметевым, Плещеевым-Басмановым и Данилой Адашевым.
"Большой", самый главный, царский полк вели Шиг-Алей, Михаил Глинский и Данила Романович.
Полком "правой руки" начальствовал татарский царевич Кайбула да князь Василий Семенович Серебряный.
Полком "левой руки" - Петр Семенович Серебряный и Михайло Петров сын Головин. В этом полку шла нижегородская мордва. Ее вел нижегородец Иван Петров, сын Новосильцев.
Сторожевым полком командовали князь Курбский и Петр Головин.
Кавказских горцев, входивших в состав полка, вели князья Иван Млашика и Сибака, пришедшие с Терека служить верою и правдою Москве. Они пользовались особым расположением царя. Он любил слушать рассказы их о кавказских народах, о горах и плодоносных долинах далекого Закавказья. Царь назначил им для услуг знавшего их родной язык дьяка Федора Вокшерина.
Муромской мордвой предводительствовал богатырь мордвин Иван Семенов, сын Курцов.
Над казаками атаманствовал лихой рубака Павел Заболоцкий, а всем нарядом (артиллерией) ведал назначенный лично царем литвин Иван Матвеев, сын Лысков.
Закованные в латы, в кольчугах, в нарядных шеломах с пышными султанами из перьев, в накинутых на плечи собольих шубах, тихо ехали впереди своих полков царские воеводы на тонконогих великолепных аргамаках. Под седлами расшитые узорами чепраки с серебряной бахромой.
Конские гривы прикрыты сетями из червонной пряжи, "штоб не лохматило"; сбруя обложена золотом, серебром, бляхами с драгоценными самоцветами. Даже на ногах у коней и то золотые украшения и бубенцы.
Беспокойно покачивают пышными султанами воеводские кони, как бы предчувствуя боевые схватки впереди.
На поясах у воевод драгоценные оружие: мечи, сабли, палаши, а на седлах маленькие набаты.
За воеводами кони цугом везли в розвальнях, убранных казанскими и персидскими коврами, золоченые щиты, запасные латы, кольчуги, мехи с вином, бочонки с соленой и сушеной рыбой, сухари, мороженую птицу...
Многие дворяне, одетые нарядно, укутали своих ногайских иноходцев звериными шкурами вместо чепраков. Шкуры цельные; лохматые лапы с когтями обхватывают бока коней, высушенные головы хищников лежат выше седельной луки. Барсы, рыси, белые медведи... Меха заморских чудищ чередуются с ковровыми, бархатными чепраками, с войлочными и рогожными попонами.
Когда под вечер раскинули станы в сосновом лесу на ночлег, Андрейка, как и другие, отправился в лес ломать сучья для костров. Он с восхищением любовался из-за деревьев воеводами и богатыми дворянами: "вот бы мне-то!" Глаза разгорелись от зависти; особенно хороши красные и зеленые сапоги воевод с золотыми и серебряными подковами.
Вернувшись из леса и разжигая костер, Андрейка сказал с грустью:
- Ничего бы мне такого и не надо... Лишь бы коня да саблю бы такую, да зеленые сапоги. И потягался бы я в те поры! С кем хошь!
Кречет внимательно посмотрел на него, улыбнулся.
- Тебя должны бабы любить.
Андрейку, как огнем, ожгло. Ему вспомнилась Охима.
- Уймись! Не то смотри!.. - сердито проворчал он, сжав кулаки.
Кречет рассмеялся:
- Аль тужит Пахом, да не знает о ком? Так, то ли?
Молча разводил Андрейка огонь, пытаясь не смотреть на Кречета. Ему стало не до шуток.
- А ты не дуйся! Правду я молвил. Мысля твоя легкая... Жизнь тяжелая, а мысля легкая... Сто лет проживешь и ничего не добьешься!
Андрейка смягчился.
- Ладно, болтай. Сатана и святых искушал.
И, немного подумав, спросил:
- Как узнать - любит или нет?
Из леса с охапками сучьев врассыпную подходили к кострам остальные пушкари. Затрещала хвоя в огне. Андрейка сделал Кречету знак: "молчи!"
Поблизости, вдоль лесной дороги, раскинулись шалаши татар, мордвы, черемисов, чувашей, горцев. Одни воины оттаивали в бадьях над огнем снег и поили коней. Набрасывали на них покрывала, кормили сеном, разговаривали с ними по-своему, как с людьми. Другие точили о брусья ножи, тесаки, кинжалы, кривые, похожие на косы, сабли.
Воеводам и дворянам холопы расставили нарядные шатры; окутали их медвежьими шкурами, устлали досками внутри и тюфяками, снятыми с розвальней.
Простолюдины - пешие и конные ратники, - составив копья "горкой", настроили шалаши из еловых виц, ветвей и прутьев, покрыли их войлоками, внутрь положили солому, сено и залезли туда на ночлег. А некоторые снаружи обваляли шалаши и снегом, чтоб теплее было.
Андрейку мучило любопытство - захотелось пойти и поглядеть на прочие таборы.
У соседних костров грелись люди с задумчивыми лицами, слушая старого бахаря. Тихим, ровным голосом рассказывал он о том, как русские рати рубились на Чудском озере с немцами и на Дону с половчанами; рассказывал о великих князьях Александре Невском и Димитрии Ивановиче Донском.
Андрейка миновал касимовских, темниковских, казанских и ногайских татар. Обошел таборы чувашей, мордвы. Кое-где ему пришлось увидеть, как молятся язычники. Любопытствовал, как зовут их бога. Татары сказали "Алла Ходай", чуваши - "Тора", черемисы - "Юма", мордва - "Чам-Пас", вотяки - "Инмар".
Парню стало смешно: сколько у людей богов! Захотелось знать, чей бог лучше. А кто может ответить? И как же так люди молятся разным богам, а делают одно? И русские, и татары, и черкесы, и мордва, и другие вместе идут на Ливонию. И в походе все дружны. Помогают татары мордве, русские черкесам, татарам, мордва русским. И просить не надо.
"Охима правду говорила - боги разные, душа одна!"
Утром застряли розвальни с пушкарями под горою. Андрейка крикнул о помощи. Прискакали кавказцы, чуваши и татары, и все вместе вытащили розвальни на пригорок. Даже хлебом делятся между собою. Андрейке захотелось узнать, как по-ихнему "земля".
Чувашин сказал: "Сир".
Черемис: "Мюлянде Рок".
Татарин: "Джир".
Вотяк: "Музьем".
"Диво-дивное! - думал Андрейка. - И землю зовут по-разному, а защищать ее идут все заодно!"
Андрейка остановился около костра. Рядом розвальни с лыжами, лодками, досками, баграми... В лодках - люди, спят по нескольку человек вместе. Так теплее. Освещенные пламенем костров торчат из лодок лапти.
Везде по дороге видел Андрейка шатры и розвальни с кадушками, с лопатами, бадьями, ломами. Даже наковальни и молоты лежали в нескольких санях. А доспехов в розвальнях видимо-невидимо. В темноте ржали лошади, поблизости от них уныло мычала скотина.
В одном месте остервенело набросились псы. Оказалось - караван с ядрами и зелейными бочками. Встрепенулась стража, зашевелились пищали и рогатины в руках.
Дальше целое стадо косматых быков. Запорошенные инеем, побелевшие, сбились в кучу, опустив головы.
- Эй, кто ты?
Андрейка назвал себя.
Из шатра глянуло знакомое лицо... Ба! Григорий Грязной! Тот, что запирал его в чулан на Пушечном дворе.
Андрейка посмотрел на него усмешливо и заторопился - "от греха" дальше. Отойдя, плюнул, изругался. Обидно было вспоминать.
По бокам дороги сосны в инее, как в жемчуге, слегка освещены кострами.
Чу! Кто там!
Зашевелились ветви в лесу, посыпался снег.
К костру подъехал всадник в кольчуге и с секирой. Через седло перекинута большая охапка еловых лап. Он соскочил с коня, бросил пук ветвей в огонь. Затрещала хвоя. Взглянул приветливо.
- Что? Аль не спится?
- Студено... Разомнусь малость.
- Хоть бы скорее столкнуться!
- Не скор бог, да меток!
- Победим, думаешь?
- Не победим, так умрем. Прибыльнее - победить. Не то я на своей пушке удавлюсь. Лучше помереть, чем врагу отдаться.
- М-да! Силушки у нас много. Срамно, коли они нас побьют... А уж в полон и я николи не сдамся, руки на себя наложу.
- Стало быть, так и этак - лучше победить...
- Выходит - по-твоему. Дай-то, господи боже!.. Сокруши супостатов, немцев проклятущих!
Ратник снял шлем, помолился.
Андрейка тоже.
Перекинулись приветливыми словами и разошлись.
Андрейка так и не достиг головной части войска. Уж очень длинно. Вернулся к своим товарищам. Они спали в розвальнях, примостившись около пушек. Последовал их примеру и Андрейка. Тоже забрался под войлочное покрывало, зарылся в сено, уткнулся носом в пушку, обернутую соломой, обнял ее и быстро уснул.
Костры догорали. Издали, с ветром, доносился волчий вой.
На заре заголосили трубы, разбушевались набаты, свирели подняли докучливый визг. Воины, трясясь от стужи, стали вылезать из своих приземистых шалашей. Потирали мокрые от снега ладони.
- Опять утки в дудки, тараканы в барабаны! - раздался голос Кречета.
Андрейка потоптался на снегу. Холодно. Зуб на зуб не попадает.
- Эй, рыжий! Земля-то как промерзла! Страсть!
Мелентий, поправляя лапти и дрожа от холода, проворчал:
- Земля не промерзнет - то и соку не даст... Ей хорошо! А вот нам-то... На спине словно рыбы плавают. Бр-р-р!
Поднялся и Васятка Кречет.
- Эх вы, бараны без шерсти! Идемте, харю оправим... Баня парит, баня жарит...
- Ух, студено! - съежился Андрейка.
- С бабой теплее, вестимо...
Мелентий рассмеялся, усердно растирая лицо снегом.
- Волк и медведь, не умываючись, здорово живут... Не так ли, Андрейка?
Бородатый сошник, что в соседстве поил коней, почесал затылок.
- К стуже можно привыкнуть, а к бабе... Какая попадется... Моя ни днем, ни ночью не дает мне покоя. Ой и злая!
Парни громко расхохотались.
Пушкари достали с воза хлеб, рыбу. Помолились. Пожевали.
Над лесом - словно лужа красного вина. От людей, от коней идет пар. На месте костров тлеют головешки. Пахнет гарью. Снежные бугры, снежные кустарники порозовели. Громкие голоса воинов, гортанные окрики татарских наездников, пение, голоса сотников и десятских ворвались в лесную тишь пестрым, властным шумом. Впереди, там где-то далеко, тоскливо мычали быки, тявкали собаки возбужденно, грохотали удары молотов по наковальням.
Татары вскочили на коней. Вдали поднялись воеводские хоругви, лес копий снова вырос над толпами воинов. Заскрипели полозья.
Войско двинулось дальше.
Много было смеха, когда Кречет, забавно отчеканивая слова, спел про то, как один чернец сотворил с черничкой грех, жалобно припевая: "ма-а-атушка!"
Его пение прервал какой-то шум, неистовые крики. За спиной что-то неладное. Андрейка с товарищами побежали на подмогу. Завязли в сугробах два тура - этакие дылды, как их народ прозвал - "турусы на колесах". Туры бывают на земле, а то, вишь ты, посадили на колеса. Один смех. Кони шестерней тащат эти бревенчатые башни, да еще пушки в них - ишь, рыла выставили - да пищали затинные... А тут, как на грех, опять горы да овраги.
- Эй, вы, бояре, вылезайте! Ишь ты, забились в свои колокольни!.. закричал Андрейка на "гулейных", сидевших внутри туров.
Началась работа. Прискакали татары. Привязали к саням своих коней, налегли всей массой. Общими силами вывезли туры одну за другой из ямины.
Уже совсем рассвело, когда пушкари вернулись к своему обозу. От лошадей исходила густая испарина, гривы их и шерсть покрылись белыми завитушками.
Наступило утро.
IV
После ухода войска в Ливонию Иван Васильевич стал еще более сближаться с иноземцами; часто собирал их у себя во дворце, осведомляясь об интересах в Московской земле, богатстве их стран, о государях. Расспрашивал и о книгопечатании, о диковинах науки.
Сильно обрадовался он, когда узнал, что из Англии, через Архангельск, прибыл в Москву ученый физик Стандиш. Подолгу просиживали оба они в кремлевских покоях, беседуя о морях, о воде, о звездах, об огненных составах для стреляния (о чем бы ни шла речь, царь всегда переводил разговор на ядра, порох, селитру).
Стандиш был сторонником Москвы, с большим уважением он относился к царю Ивану.
Царь любил играть с ним в шахматы, приходя в восхищение от его искусства в игре.
Стандиш получил от царя, среди многих подарков, богатую бархатную одежду с рисунками, с золотом, на собольем меху, опушенную черным бобром.
Иван Васильевич в заботах о государстве старался доказать свое расположение к иноземцам, особенно к англичанам. Некоторым из них были выданы царские грамоты, освобождавшие их от явки на суд по тяжбам с русскими. Каждому иностранцу отводился отдельный двор. Они могли жаловаться на русских, если их кто обижал. Ни в чем не было помехи иноземцам. В вере тоже. Как хотели, так и веровали, хотя бы даже находясь на государевой службе.
Однако, при всем том, царь Иван Васильевич был очень разборчив в иноземных гостях и слугах и всегда держал их от себя на известном расстоянии. Бывали случаи, что он и высылал из России неугодных ему иноземцев.
Настойчиво льнули к царю Ивану Васильевичу подданные римского кесаря. Они добивались выгодной торговли для себя. Стараясь угодить царю, они лицемерно осуждали ливонского магистра, архиепископа и ливонских командоров за то, что те заключили союз с Польшей и ездят "пьянствовать и развратничать к королю Сигизмунду". При царском дворе опять появился выходец из Саксонии - Шлитте. Опять началась таинственная беготня его вокруг царя.
Ганс Пеннедос, Георг Либенгауер из Аугсбурга, Герман Биспинг из Мюнстера, Вейт-Сенг из Нюрнберга, Герман Штальбрудер, Николай Пахер и многие другие немецкие купцы и мастера стали постоянными гостями на царских обедах.
Покровительствуя немцам, царь старался противопоставить им англичан и голландцев, а голландцев, англичанам, зная, что между всеми ними ведется борьба за первенство в торговле с Москвою.
Иван Васильевич не раз говаривал: хорошо, что англичане пробились в Москву через льды Студеного моря. Говорил при немцах, испытующе поглядывая в их сторону. Немцы хранили бесстрастное молчание. Тогда царь начинал говорить о том, что он добивается Западного моря для торговых людей, - ему угодно завести сношения со всеми государствами Европы. Немецкие купцы приветствовали намерения царя Ивана добыть удобный торговый порт на Балтийском море. Лучше Нарвы ничего не придумаешь.
- Нам земли не надо, - махнув рукой, говорил Иван Васильевич. - Земли у нас много. О западной водичке тоскует наше чрево... Захиреет оно без оной водицы.
После беседы с иноземцами царь нередко созывал на тайное совещание дьяков Посольского приказа. Все приметили большое беспокойство у царя после ухода войска.
Однажды, созвав дьяков в Набережной горнице, где он, вдали от двора и бояр, любил беседовать со своими людьми о тайных делах, царь, обратившись к Висковатому, сказал:
- А ну-ка, Иван Михайлович, рассуди, как нам в мире с Фердинандом жить, чтоб войне нашей помехи не учинилось и чтоб порухи нашей дружбе с ним не было? Не ради Фердинанда, а ради нашего царства нам с ним в дружбе жить надобно.
Вопреки обычаю, царь велел дьякам в его присутствии сесть.
Висковатый, широкий, коренастый бородач, с косыми монгольскими глазами, пожевал губами, вскинул очи вверх, как будто что-то увидел на потолке, и тихо ответил:
- Держать в страхе немцев надобно... и дацкого королуса. Они почитают только силу.
Иван, обрадовавшись, вскочил с своего кресла, а когда и все дьяки поднялись с своих мест, он приказал им спокойно сидеть и слушать.
- Мысли у нас с тобою, Иванушко, сходятся... Я так думаю: немного ума понадобилось магистру, чтоб надеяться на Фердинанда. Немного ума и у архиепископа, благословившего сию войну. А Дания страшится за свою провинцию Норвегию... Под боком она у нас... Там я тоже войско держу... Сказывали мне, будто и в самой Дании неспокойно... Вельможи восстают на короля. Власть отбивают. А в затылке у них - Германская империя...
- Оно тако, государь, а приказу Посольскому притом же ведомо, что в Данию ливонские немцы то и дело ездят, и королус Христиан надеждою их обольщает...
- Головы им туманит и нас пытает... Да и Фердинанду угодить старается. Король тот не страшен нам, и дружба его не столь дорога нам, как дружба императора.
Приподнялся, поклонился царю дьяк Иван Языков, знавший латинский, польский, французский и немецкий языки.
Он был низок ростом, курнос и веснушчат, но вместе с тем уже кое-что позаимствовал за границей в манерах и одежде: носил короткие кафтаны, крепко душился заморскими духами и хитро вел в королевствах посольские дела. Иван Васильевич, хотя и считал грехом его подражание иностранцам, но легко мирился с этим, ибо это было нужно, и божие наказание за это должно пасть только на самого Языкова. Царь тут не при чем.
- Великий государь! - сказал Языков, поклонившись и прижав руку к груди. - Где в ином месте гнушаются ливонцами так, как то видим мы в немецких государствах? Трусами, еретиками, питухами их прозывают. Аломанские князья и города жалеют их жалостию христианскою, как погибающих, но не разумом политики. Ливония якшается с католиками, в Дерпте епископ - католик, да и само дворянство крепко держится за ту веру, а в немецких землях родилась иная вера, противная папе, противная польской. Императору нужна дружба с нами для борьбы с Турцией...
А о Дании Иван Языков сказал, что королевские канцлеры в Дании Иоган Фриз и Андерс Барба по-разному думают о войне Москвы с Ливонией. Немец Андерс Барба против вмешательства в эту войну, ссылаясь на могущество московского царя; датчанин Фриз - за немедленное вмешательство. А король Христиан сбит с толку - ни туда, ни сюда, - да и недомогает он хворью тяжкою.
- Разумею... - задумчиво произнес царь. - Добро!
- Дозволь, государь, и мне молвить слово... - с низким поклоном поднялся со своего места бывалый человек, знавший шесть иноземных языков, дьяк Федор Писемский. Белокурый, розовощекий, с дерзкими глазами, приводившими в смущение иностранных послов.
- Говори... - кивнул ему Иван.
- Великий государь, отец наш! Давно ли поляки отняли Данциг и Пруссию у немцев? Давно ли польские мечи перестали бряцать на аломанских полях? Немецкая страна устала от войн, она разорена своими же алчными князьями и богатинами...
Иван Васильевич несколько минут сидел в кресле, глубоко задумавшись: кому верить? Не лукавят ли, не подучены ли кем к таким суждениям его дьяки? Иноземцы, коих подарками склонил на свою сторону он, царь, не раз обманывали своих королей. Не грешат ли этим и московские послы?
- Слышал, Иван Михайлович? - спросил он Висковатого.
- Молвлю я, государь... - заворочался, грузно вставая, Висковатый. Сам господь бог указал нам путь. На кого надеются рыцари? Пущай немецкий император о том поразмыслит. Худа от того ему не будет.
- А Крым? - пытливо посмотрел в лицо Висковатому царь.
- Есть у тебя, государь, и там верные слуги... Образумят малоумного Девлета, подстрекаемого Западом супротив нас. Посол наш Афанасий Нагой не дремлет и всуе падарками хана не тешит, да и Василий Сергеевич Левашев не скудоумен.
- Ловок он, знаю, однако и у крымского царя есть мудрецы. Хорош Афанасий, но соблюдает ли он меру? Горяч он. Не гоже с татарами горячиться. На засеках нелишне стражу усилить гораздо... Да гонцов надо поболе завести в Крыму. А Фердинанда следует еще того более восстановить против ливонских рыцарей...
Царь и посольские дьяки остались при одной и той же мысли: на полдороге не останавливаться.
- Море нам надобно... - задумчиво произнес царь. - Пошлите в Ливонию еще грамоту, а в ней отпишите:
"Необузданные ливонцы, противящиеся богу и законному правительству! Вы переменили веру, свергнули иго императора и папы римского: коли они могут сносить от вас посрамление и спокойно видеть храмы свои разграбленными, то я не могу и не хочу терпеть обиду, учиненную мне и моему народу. Бог посылает во мне вам наказание, дабы привести вас к послушанию".
Царь говорил, а дьяки записывали.
При этом письме Иван Васильевич, усмехнувшись, велел отправить магистру бич:
- Подарочек от меня лифляндским владыкам.
Перед тем как удалиться, он сказал:
- Послов ливонских, кои к нам едут, наказал я принять Адашеву да дьяку Михайлову... Беды навалились - за ум хватились! Недостойно трусам и бражникам лицезреть московского царя... Недостойно и царю, ради их спокойствия, идти вспять! Немедля шлите мою грамоту магистру. Не боюсь я никого!
В царицыной опочивальне было тихо, когда туда пришел царь. Анастасия спала, крепко обняв рукой ребенка. Иван тихо приподнял одеяло и с нежною улыбкой залюбовался сыном. Хворь Феодора прошла. Спасибо лекарям! Помогли. Анастасия, как всегда, была бледна. Лежала на подушках, словно неживая.
Иван откинулся в кресле, с грустью подумав: "А бедняжке моей, дорогой Настеньке, и лекари не помогают! И молитва недуг не изгоняет! В чем провинились мы перед всевышним? Коли я виновен - покарай меня, господь! Но в чем же могла провиниться перед тобой она, чистая, непогрешимая, яко голубица, раба твоя?"
Хмурый, полный недоумения и укоризны взгляд царя остановился на иконах. Долго царь вглядывался в красновато-золотистые лики икон. В эту минуту он думал о своей великой власти, о своем божественном назначении: все он может похотеть и сделать; нет такого человека на российской земле, который бы не чувствовал себя его рабом, и, однако...
Лицо царя бледнеет, губы дрожат, грудь его тяжело дышит, в глазах молнии.
- Тяжко!.. Ужели умрет? - едва слышно шевелит он высохшими губами, с недоумением вглядываясь в лицо спящей жены.
В опочивальне тихо-тихо, слышно, как где-то в подполье скребется мышь.
В изнеможении опускается Иван на пол и, встав на колени, кладет перед иконами глубокий поклон. Из тайного кармана у него выпал небольшой черкесский кинжал, наделав шуму.
Анастасия проснулась, приподнялась, взглянула на царя.
- Никак плачешь? Не надо! Утри слезы... Я боюсь...
В последнее время она не раз замечала слезы у мужа. Ее это пугало. В ее глазах он был сильный, твердый владыка, на которого все ее надежды, и вдруг...
Иван, большой, страшный в своем горе, быстро поднялся с пола, отвернулся. Заплакал царевич. Анастасия невольно дала ему свою пустую, худую грудь... Плач ребенка только усилился.
В палате тихо и холодно. Трехсвечник озаряет часть стола, за которым чинно сидят ливонские послы Таубе и Крузе со свитою. Всего пять человек. Рядом с ними Адашев и Михайлов. На стенах тусклая живопись. Из сумрака, сквозь облака, смотрят демоны. Тут же множество нагих костлявых старцев с седыми бородами до земли, жмутся друг к другу, словно от стужи. У их ног извиваются зеленые драконы.
Переговоры закончились ничем. Послы долго не соглашались уплатить поголовную дань, как того требовала государева казна. Сошлись на том, что Дерпт будет ежегодно присылать в Москву одну тысячу венгерских золотых, а Ливония заплатит за воинские издержки сорок пять тысяч ефимков. И когда был написан договор, послы в страшном смущении заявили, что у них с собой денег нет.
Царь Иван, которому о том донесли, зло усмехнулся:
- Чего иного ждать от ярыжников? Пускай с тем же ускакивают в Ливонию, с чем прискакали. А на дорогу угостить их, чтоб на всю жизнь запомнили.
И вот теперь перед притихнувшими, смущенными послами и их товарищами наставили золотые блюда, драгоценные сулеи, чаши и кубки. Кушаний и вин никаких!
Таубе шепнул Крузе на ухо:
- Долго нам еще ждать?
Крузе ответил Таубе:
- Вероятно, таков обычай.
Прошло много времени: свечи стали отекать; вот-вот погаснут, а кушаний все нет и нет.
Красивый, дородный Алексей Адашев с усмешкой переглядывался с дьяком Михайловым.
Смущение немцев возросло. Одна свеча уже догорела.
Старцы на стене побледнели, ушли куда-то вглубь. Мрак в этой большой холодной палате казался липким, неприятным. Демоны в облаках почти совсем скрылись, только их противные рожи с какими-то ехидными улыбками из мрака в упор смотрели на послов... Каменные своды давили, - казалось, воздуха мало.
- Огонь гаснет, гер Адашев! - наконец решился подать голос Таубе.
- Когда станет темно, мы уйдем... - отозвался Адашев.
- Правители ваши обманывают нас, - продолжал он. - Не канцлер ли учил договор о дани подписать, а денег не платить... Вы думаете - мы не знаем? Вероломство и воровство во всех делах ваших! "Московский царь ведь мужик! Он не поймет, что мы передадим это императору, и договор отменят..." Не канцлер ли так говорил? Видать, вы забыли, а мы помним... У мужиков память надежнее рыцарской.
Немцы стали тихо советоваться между собой, продолжая сидеть за пустыми блюдами.
Скрипнула дверь, послышался смех.
Адашев и Михайлов насторожились: "царь!"
Другая свеча - погасла. Тогда Адашев встал, громко провозгласил:
- Поблагодарите государя и великого князя Ивана Васильевича за прием и возвращайтесь к себе домой с чем приехали... Да не судите строго нас, мужиков! Чем богаты, тем и рады!
Растерянные, обозленные, поднялись из-за стола немцы и, опустив головы, последовали за Адашевым и Михайловым.
После их ухода в палату вошел Иван Васильевич с Анастасией Романовной в сопровождении дьяка Висковатого и двух телохранителей - кавказских князей, державших в руках светильники.
Иван Васильевич остался очень доволен приемом послов.
- Будут помнить наше угощение гордецы, - усмехнулся он, взглянув на Анастасию. - Вознеслась неметчина не по разуму.
Царица слабо улыбнулась. Через силу, чтобы доставить царю удовольствие, пошла она посмотреть его выдумку. Одетая в темно-синюю с серебристым отливом душегрею, обшитую бобровой оторочкой, слегка нарумяненная, с подкрашенными губами, она была прекрасна.
Висковатый и тот исподтишка залюбовался ею: "Стройна и нежна. Эх, господи!"
- Горе созидающим дружбу на красноречии и лжи! - медленно, в раздумьи произнес Иван. - Обладать землей, не возделывая ее, худо, но еще горше, обладая царством, думать только о своем благополучии и не иметь сил, чтобы оборонить свою землю. А долги надо платить. Ливонцы забыли, что долг корень лжи, обмана, забот, посрамления. Я никому никогда не должал. Я ношу на своей шее золотой крест, а ливонские правители - тяжелые жернова... Могут ли люди почитать таких правителей?
Висковатый хорошо знал Ливонию, ее обычаи и всех правителей, а потому и счел нужным сказать при расставании с царем:
- В оной немецкой стране есть владыки и нищие. Между ними - яма... Черный люд: эсты, латыши и ливы проклинают своих господ. Кто там хозяин? Кто отец? Нет правды, нет любви к своей земле... нет и силы! И я так думаю, милостивый батюшка, Иван Васильевич: наши воеводы неслыханными подвигами прославят имя твое вовек.
Иван Васильевич с горячностью сказал:
- Дай бог! Так надо.
Ливонских послов велено было везти не прямой ржевской дорогой, а окружным путем - "петлями", - чтобы не видели они приготовлений к войне и попутных станов.
Сидя в возке, Таубе и Крузе желчно злословили про "московского варвара", издевающегося "над самыми святыми, христианскими чувствами". Оба дали клятву друг другу: очернить перед всей Европой "врага христианского мира". "О, если бы император принял сторону магистра! Ведь он же обещал! Неужели он не защитит своих единокровных братьев? Не мы ли разрушали в угоду немецкому протестантизму в своих городах не токмо римско-католические церкви, но и русские православные? Не мы ли мешали русским купцам вести торговлю с Ганзой и прочими? Не было случая, чтобы мы выказывали дружелюбие к России. Император должен оценить это! Он желал этого!"
Мороз, однако, давал себя знать. Ливонские послы, прижавшись один к другому, дрожали от холода, мерзли носы, щеки. Мысли путались, приходили в полный беспорядок. И, осуждая будто бы Ивана, послы вдруг, неожиданно для самих себя, переходили к осуждению магистра Фюрстенберга: "слаб", "недалек умом", "нерешителен", "не горд", "близорук"... Недостатков у магистра оказалось больше, нежели у "восточного варвара"... Плоха на него надежда, плоха надежда и на императора, все плохо!..
Затерянные в снегах деревушки сверкали алмазами, словно в сказке. Сосновые и еловые чащи вытянулись по сторонам дороги мощными, уходящими под самые облака, темными массивами, говоря о могуществе и богатстве ненавистной ливонскому сердцу страны. Ночью леденил душу тоскливый волчий вой. Хищники не боялись человека: лезли на коней, и только огневой выстрел сопровождавших посольский обоз конников спасал ливонцев от опасности оказаться в волчьих зубах.
После всего пережитого пугала не на шутку мысль о войне с этой богатырской, громадной, загадочной страной... Представлялось безумием вступать в эту войну. На кого надеялся магистр, затевая споры с Москвой? "Найдешь ли более опасного, более коварного, более кровожадного и сильного врага, нежели этот?"
Волки мчались по пятам посольских возков, иногда забегали вперед и садились, замирая в ожидании, по бокам дороги. Казалось, что и мороз и звери подучены царем преследовать "честных лифляндских дворян".
Послы молились про себя о том, чтобы хотя живыми добраться до дому. Господь с ними - и с царем, и с магистром! Только бы вернуться подобру-поздорову к своим семьям! Да там и сообразить, что делать дальше, как поудобнее поступить, чью сторону принять.
Жуткая тревога, боязнь "лукавого умышления" не покидали царя. Продолжали сниться страшные сны: кто-то наваливался ночью на него и душил, чего-то требовал... А вчера после отъезда ливонских послов царь перестал есть и пить. Во всем чудилась отрава... Только из рук одной Анастасии мог принять он пищу, приготовленную ею самой. Больше никому веры не было.
Царь сел "в осаду" - затворился в своих хоромах, как в крепости. Царица убрала от него кинжалы, сабли, пистоли. Она ходила за ним по пятам, хотя он чуть не с кулаками накидывался на нее, чтобы оставила его одного.
- Нечисть кругом, волшебство, волхование!.. В открытом поле ратоборствовать с царем, иуды, боятся! Все у моих ног, яко гады, ползают, а на худое - сильны! В волховании и порче они сильнее царя!.. Где же ему бороться со всею чародейской нечистью? На яствах, на питье, так и знай лихо. А за что? За войну? Слепцы! Несчастные!
Иван Васильевич оборачивался к окну и кричал:
- Не послушаю вас! Не послушаю! Я - царь! Моя государева воля воевать!.. Ослушникам голову с плеч. Бог на небе - царь на земле!
Он сегодня не умывался, не расчесывал, как всегда, свои волосы на пробор. Не смотрелся в зеркало.
- Анастасия! - крикнул он. - А Висковатый? Како мыслишь?
- Добрый... хороший... Верь ему!
Царь вопросительно смотрел на жену.
- Я... верю, но не ошибусь ли?
У Ивана дрожала нижняя губа. Видно стало ровный ряд белых, сильных зубов.
- Тела ради душу погубить захотели? - подойдя к окну, снова закричал Иван. - Недолог путь к падению! Будто не знаете?
- Да ты побереги себя, родимый мой батюшка! Бог с тобой!
Иван сел в кресло. Бледное, в слезах, лицо жены отрезвило его.
- Солимана... Крым... Ногай... Литву... Угры... Людишек лифляндских... и свейских... гордостью дымящихся... хотящих истребить нас и православие... Все! Все забыли!
Анастасия подошла к нему, обвила его шею своими тонкими теплыми руками и, целуя его голову, стала тихо успокаивать:
- Милый мой Иванушка, дружок мой, государь, ну кто тебя отравит? Кто тебя изведет чародейством? Клюшник берет яства и сам их пробует, после него дворецкий вкушает, и потом стольник тож пригубит, а кравчий ест больше тебя, да на твоих глазах... Касатик, солнышко ты наше, пожалей деток малых... не убивайся попусту!
Лицо Ивана оживилось. Он вскинул глаза на царицу, взял ее руку, прижал к губам:
- Слово царское сбылось! Идут они полями, лесами, бором дремучим... Идут! Москва в походе!.. На ворогов проклятых! На злодеев! Почему же ты меня-то не пустила? И почему советники отсоветовали? На бранном поле я ничего не боюсь! Народ там! Огонь! Потеха! В келье помышляешь, на поле и помышляешь и храбростью дышишь, железом правду добываешь... В казанском походе обрел я воинское мужество и познал твердость меча...
Анастасия, продолжая ласкать мужа, тихо говорила.
- Обожди... Не торопись... Бог укажет...
- Знахари-шептуны поведали: любят меня воинники! Еще поведали они, сказал царь шепотом, - будто обо мне и в деревнях богу молятся... Так ли?
Он вздохнул:
- Правда ли? Не врут ли? За что обо мне молиться? Ну да ладно! Позови-ка Тетерина, библию буду слушать. Звездочет-болтун надоел! Лекарь батюшки моего, Николка Немчин, морочил голову ему, великому князю Василию, а оный фрязин-звездочет дерзает обманывать и меня... Гоните их! Счастье царств не от звезд исходит, а от всемогущего бога! Зови, зови Тетерина!
Анастасия вышла и вскоре вернулась в сопровождении человека малого роста, одетого в чернецкую рясу.
- Эк ты, Яша, раздобрел! - с улыбкой сказал царь. - Али каши наелся?
Анастасия в угоду царю рассмеялась.
Тетерин низко поклонился.
- Милостивый батюшка государь! На твоем дворе всякая тварь отолстевает и сытой бывает.
Иван улыбнулся.
- Отравы не боишься?
- Пошто отравы? - в испуге спросил Тетерин.
- Вот возьмут твои враги да и намешают тебе либо отравы, либо приворотного зелья, а ты и не узнаешь...
- Никому-то, батюшка-царь, я не нужен, - простодушно вздохнул Тетерин. - Самый последний человек я. Богомолец, сирота - и все тут.
Иван насупился: "молчи!". И, оглянувшись, кивнул Анастасии со значением.
- Читай Иова!.. Царица, слушай!
Тетерин раскрыл библию, помолился. Помолились и царь с царицею. Откашлявшись, стал читать.
- "...И отвечал Иов и сказал: о, если б верно взвешены были вопли мои и вместе с ними положили на весы страдание мое! Оно, верно бы, перетянуло песок морей! Оттого слова мои неистовы. Ибо стрелы вседержителя во мне; яд их пьет дух мой; ужасы божии ополчилися против меня... О, когда бы сбылось желание мое, и чаяние мое исполнил бог мой!.."
Царь поднялся с места, бледный, взволнованный.
- И боюсь я Иова и не могу оторваться, - задыхаясь от волнения, произнес Иван. - Читай!.. Больно мне! А все же читай!
Тетерин, стоя перед аналоем, рыдающим голосом продолжал - сначала читать по-латыни, а затем переводить прочитанное:
- "...Твердость ли камней - твердость моя? И медь ли плоть моя? Есть ли во мне помощь для меня? И есть ли для меня какая опора? Но братья мои неверны, как поток, как быстро текущие ручьи, которые черны ото льда и в которых скрывается снег..."
- Довольно! - стукнул ладонью по столу царь. - Раскрой Книгу Царств. Про Давида... Как отсек голову...
Голос Тетерина звучал с торжественной медлительностью, бодро, восторженно:
- "...И опустил Давид руку свою в сумку и взял оттуда камень и бросил из пращи и поразил филистимлянина Голиафа в лоб, так что камень вонзился в лоб его, и он упал лицом на землю..."
Царь выпрямился, глаза его оживились, на губах мелькнула улыбка.
- "...Так одолел Давид Голиафа пращею и камнем, и поразил филистимлянина и убил его; меча же не было в руках Давида. Тогда Давид подбежал и, наступив на филистимлянина, взял меч его и, вынув из ножен, ударил его и... отсек ему голову его. Филистимляне, увидев, что Голиаф убит, испугались и побежали..."
Царь громко рассмеялся, Анастасия тоже, - опять в угоду царю.
- Кабы и нам было, - сказал Иван, - чтобы печатные книги, подобно грекам, Венеции и Фрагии* и прочим языцам излагать. Пускай люди наши читают единое. Писанные же книги - темны. Недоброхот может волею своею и бесчестием писать и во вред нам. Поп Семен напишет: "служите нелицеприятно", а дьякон Ефимка - "не слушайте царя!.." и многое другое. А нам то ведать не можно. Велико наше государство, и нужны нам мужи, богатые разумом светлым. Вот и про Давида надобно, чтобы знали наши, как носитель правды осилил сильнейшего носителя зла... Не след и нам бояться иноземных королей...
_______________
* Италия.
Он встал, подошел к Тетерину.
- Постой, дай взгляну я...
Книга большая, в кожаном переплете, прикована к аналою цепью. Иван взял ее, раскрыл, погладил бумагу, осмотрел переплет.
- Добро! Зри, государыня!
Анастасия уже не в первый раз видит эту книгу, не в первый раз она гладит, по примеру Ивана, шероховатые влажные страницы и переплет.
- Добро, батюшка-государь, добро!..
И в самом деле, Анастасии полюбилась эта книга. В ней так много сказано о жизни царей, когда-то живших и давно умерших... И, к тому же, Иван Васильевич всегда успокаивался, когда слушал чтение ее.
Царь показывал Анастасии каждую новую книгу, привезенную ему из-за рубежа. Сам он посылал людей в чужие страны за книгами. Царь любил книги, собирал их. Горницы в его покоях были полны ими и на многих языках... Во все дни, когда он сидел "в осаде", толмачи приносили разные книги и читали ему.
Одну только не любила царица - "Троянскую историю" Гвидо де Колумна. А не любила ее потому, что эта книга причиняла царю великое беспокойство.
Он прерывал чтение, вскакивал с места и начинал ходить по всему покою. Его голос становился тихим, но в нем звучала затаенная злоба.
Изменников бояр и служилых людей, бежавших в Литву, он называл подобными Ангенору и Энею, предателям троянским, "многую соткавшим ложь".
Припоминал свою болезнь.
Он поклялся Анастасии, что никогда не забудет того, как бояре, видя его на смертном одре, хотели захватить власть. Разве не они звали народ присягнуть князю Владимиру Старицкому, мня в нем своего боярского царя? Сильвестр, кичившийся преданностью царю, отрекся от царевича Димитрия этого не скроешь! Стал он заодно с боярами. Отблагодарил за милость! Спасибо Воротынскому да Висковатому. Оборонили царевича! "Но более всего тебе, о господи, хвала! Не захотел еси сгубить Российской державы ниспослал царю всея Руси сил к одолению недуга".
Толмачи со страхом прислушивались к гневным словам Ивана. Высокий, сильный, мятущийся, он пугал их порывистыми движениями своими. Им казалось, что вот-вот он набросится на них, заколет их. Глаза его делались страшными. Он осматривал столы и стены, как бы ища оружия.
Вот почему и дьяки-толмачи каждый раз с трепетом приступали к чтению этой книги. Библия - иное дело.
Давид, молодой, не кичливый, сошелся в бою с прославленным богатырем Голиафом и побил его. Анастасия знает, что Иван Васильевич часто сравнивает "юную Москву" с Давидом, а зарубежные государства с Голиафом. Царь с усмешкой смотрит на "многовластие" и "многоумие" в правлении западных царств. "Един владыка - едина земля!" - внушал он окружающим, сам горячо веря в это.
На другой день царь снял с себя "осаду". Никакие Голиафы не страшны ему! Чтеца Яшку Тетерина наградил гривною. "Молодец! Помог сбросить осаду!"
- А все же... они идут... люди мои!.. Не отступились от государева наказа... К морю идут! Не так ли, Яша?
Тетерин повалился царю в ноги.
- За великую милость твою, отец наш, низко кланяюсь тебе! Во здравие государя и государыни сотворю молитву мою, и несметное воинство твое, как и встарь, увенчается превысокою доблестью и славою всемогущего покорителя царств!..
Иван Васильевич с ласковой улыбкой поднял Тетерина.
- Стань! Хороша речь твоя. Любо слушать слова чести!
"Покоритель царств!" Как радостно бьется сердце его, царя, каждый раз, когда он слышит это! И разве это не так?! Еще и века не минуло от дней княжения Василия Темного, когда Русь имела всего полтора десятка тысяч войска, а уже под знаменами его, царя всея Руси, Ивана Васильевича, идут в походы сотни тысяч храбрых воинов! И ныне не только Казанское, но и великое Астраханское царство лежит у ног его, московского царя. Русь, бывшая долгое время под пятой завоевателей, знает, что есть неволя. Знает и московский царь это, и делает все для того, чтобы неволи не повторилось!
Иван Васильевич, повеселевший, довольный словами Тетерина, ласково проводил его до самой двери своей опочивальни.
А утром царь Иван в торжественной обстановке принимал послов Хивинского, Бухарского и Грузинского царств.
Богатые дары хивинских и бухарских послов поражали присутствовавших при этом бояр своею роскошью и красотою. На громадных коврах красовались вытканные руками хивинских и бухарских женщин орлы, парящие в лучах яркого солнца над серебристыми хребтами гор; закованные в латы всадники, сражающиеся с чернолицыми конниками; богатырь, единоборствующий со львом. Бархаты бухарские ласкали глаза нежною голубизной и солнечной зеленью оттенков. Много окованного золотом и серебром оружия и богатой конской сбруи было принесено в дар царю грузинскими князьями. С ними, как единоверцами, царь вел беседу отдельно.
После приема, вместе с грузинскими послами, царь молился в своей дворцовой церкви. Отправлял службу митрополит Макарий, сочувствовавший сближению христианской горской страны с Московским государством. Грузинские князья били челом Ивану Васильевичу в час послеобеденной беседы - помочь им воевать султанские владения и Тавриду, от которых постоянные утеснения грузинскому народу.
Грузинских послов он ввел в свои внутренние покои, много беседовал с ними тайно.
Иван Васильевич успокоил их, что он будет всеми своими силами оборонять Грузию от хана Девлет-Гирея в случае его нападения на нее, но с султаном Российское государство пока находится в мирных отношениях, надобно и в Грузии пока ладить с ним. Турция держит в страхе немцев. Это нужно!
Грузинские князья присягнули московскому царю в верности и дружбе и были милостиво допущены после того к его царской руке.
Царь отпустил их, подарив им лучших своих скакунов в украшенной драгоценными каменьями сбруе.
V
Параша очнулась. Первое, на чем остановился ее взгляд, был громадный, в овальной золоченой раме, портрет пожилого человека: лицо желтое, глаза серые, холодные; усы, закрученные кверху, и остроконечная бородка. На губах злая улыбка.
Параша, отвернувшись, поднялась со своего ложа, огляделась кругом. Сводчатая каменная палата, темно-синие стены, расписанные красными, словно окровавленными, мечами и золочеными крестиками. Круглый стол, покрытый вязаной скатертью. На столе глиняный кувшин с водой. Два херувима, поддерживающие крест, вылеплены на его поверхности с одной стороны, с другой - череп и две кости.
Девушка подошла к окну. Оно глубоко сидело в стене и было загорожено железной решеткой. И решетка вся из крестов.
Вечерело. Мучила жажда. Параша дрожащей рукой наполнила серебряную чашу водой, жадно выпила ее. Девушка еле-еле держалась на ногах. Руки ее в синяках от веревок. Ноги, бока, ныли, болела голова.
Стараясь припомнить, как и что было, она, кроме страшного, безволосого, морщинистого лица, обтянутого, как платком, чешуйчатой бармицей, ничего не могла вспомнить.
В палате сгущался мрак. Поползли изо всех углов тени. Желтое лицо рыцаря смотрело нагло, не отрывая глаз от Параши. Девушка мужественно боролась со страхом. Она пробовала отворить дверь, однако это ей не удалось - дверь была заперта. Стала стучать. Где-то глухо отозвалось эхо, но никто не откликнулся на стук.
Быстро темнело. Параша опустилась на ложе и горько заплакала.
Послышались шаги. Звякнул ключ, дверь тихо скрипнула. Вошла, держа светильник, высокая, худая старуха. Она улыбнулась беззубым ртом. Глаза ее показались Параше добрыми.
- Вот тебе платье, надень его... - сказала она по-русски и отдала Параше сверток, который держала в руке. Сама села в угол на скамью. - Ты плачешь, но напрасно... Тебе не будет плохо.
Параша удивилась, услыхав родную речь. Стараясь подавить слезы, она спросила:
- Ты русская?
- Из Полоцка я. Давным-давно, как и ты, попала я сюда. Три десятка лет живу в Нарве. Одевайся, чего смотришь? Таких у вас не носят! Длинные ферязи да сарафаны у вас там. Давно уж я не надевала сарафанов.
Простодушная разговорчивость старухи подействовала на Парашу успокоительно.
- К чему мне такой наряд?
С удивлением смотрела девушка на тонкое кружевное белье. Еще большее удивление вызвало у нее пышное платье из тафты с золотыми нашивками.
Старуха засмеялась.
- На пир я тебя провожу. Ждут тебя. Там весело. Молодые люди у нас умеют веселиться. Живем один раз на свете. Чего ради постничать? Я, когда была молодая, любила поплясать...
Параша спросила в недоумении:
- Какой пир?
- Сама увидишь... В Ливонии не то, что в Московии. Одевайся, одевайся. Не надо трех голов, чтобы смекнуть, где лучше - в каземате иль на балу.
Параша преодолела свой страх, быстро облачилась в платье с жабо, с буфами, лишь бы уйти из этой мрачной кельи, лишь бы не видеть больше этого желтого противного лица с холодными, назойливыми глазами!
- Что со мной будет? Куда зовешь?
Старуха взглянула на девушку с лукавой, загадочной улыбкой.
- Красавицы не должны об этом спрашивать. Куда пригласят - туда идут. Им везде хорошо. Наше дело, старушечье, - иное. А ваше - только гуляй!
Параше хотелось услышать простое, понятное, сказанное от чистого сердца слово, как говорят в станице.
- Мне страшно! Где я?
- Ты в хоромах, каких не знает ваш деспот-царь... Ты теперь под властью кавалера, имя которому Генрих. В вашей варварской стране не знают таких господ. Тебе надо благодарить Иисуса Христа. Вечной памяти епископ Альберт всю Ливонию посвятил деве Марии... Она тоже спасает всех нас и доныне. Молись и ты ей! У нас есть пастор, он научит тебя праведной молитве триединому богу: отцу, сыну и святому духу...
Все это старуха говорила спокойным, добрым голосом, и лицо ее казалось правдивым.
- Коли солгала я - прокляни на молитве старую Клару! Пускай сатана ее сожжет в аду...
Они вышли в длинный темный коридор. Клара шла впереди со светильником в руке. Тени прыгали по стенам. Шаги гулко дробили тишину. Иногда старуха оглядывалась, приговаривая:
- Смелее, смелее! Ты у себя дома, любезная сестра!
Путаясь в широкой тафтяной юбке, краснея от стыда, что ее увидят в таком чудном наряде. Параша покорно следовала за Кларой. Хотелось знать что же будет дальше. Ей многое было известно про Ливонию. Через рубеж часто перебегали латыши, ливы и эсты. Они были худы, оборваны, забитые, голодные. Параша кормила их в отцовском доме. В станицах жалели их, помогали им. Они рассказывали, что немцы, орденские братья, проводят время в травле зверей и охоте, в игре в кости и другие игры, в пирах. А крестьяне живут в гнилых хибарках, питаются одним хлебом, не видят радостного дня, немцы всячески издеваются над ними...
Вот что приходилось слышать Параше о Ливонии.
Шум, грохот посуды, дикие выкрики и бешеная музыка донеслись до ее слуха.
Клара открыла дверь - два толстых человека в пестрых одеждах, с большими крестами на груди, подхватили Парашу и увлекли в палату, слабо освещенную немногими трехсвечниками.
В полумраке, тесня друг друга, кружились мужчины и женщины. Визг, смех, возня ошеломили Парашу. Она вырвала руку, перекрестилась: "Чур, чур меня! Рождественский пост, а они кружатся, приплясывают, пьяные, озорные, да еще с крестами на груди".
На непонятном языке что-то прокричал тот, который держал Парашу. Высокий красивый молодой человек в голубом бархатном камзоле подскочил к ней с кубком.
- Ночь - друг ворам и возлюбленным! - громко воскликнул он по-немецки.
Девушка оттолкнула кубок. Вино полилось на пол. Окружившая ее хмельная, шумная толпа мужчин и женщин громко расхохоталась. Молодой человек в голубом камзоле быстро сбегал к столу за новым кубком. Теперь Парашу облепило несколько человек. Она не могла шевельнуться. Ей насильно влили в рот вино. То же повторили и в другой раз.
Она закричала.
Подошел худой, желтолицый немец, затянутый в камзол из черного бархата с вышитым на груди белым крестом, зашикал, погрозившись на нее пальцем, и, махнув рукой куда-то в сторону, брезгливо сказал: "Москва! Не здесь! Фи! Фи!"
Он презрительно сморщился.
Этот человек показался Параше знакомым. Вспомнился портрет. Ведь это же с него писано! С него! Стало быть, он и есть хозяин этого дома. На нее глядели эти холодные, наглые глаза.
Снова музыка. Опять все завертелось: женщины, мужчины. Глаза стоявшего перед Парашей рыцаря росли, делались громадными, обращались в огненные круги.
У девушки закружилась голова...
Высоко, в башенной келье, откуда хорошо видны звезды и черные дали окрестностей, сидит и пишет, при зажженной свече, ливонский летописец, ученый, скромный молодой пастор Бальтазар Рюссов. В голубых глазах его что-то страдальческое. Он оторвался от писания, прислушался.
В нижних палатах замка пьяный шум, топанье сапогами, крики.
"...После того как Ливония была приобретена прежними старыми магистрами, епископами, - пишет Бальтазар, - покорена и занята, в ней построено много городов, местечек, замков и крепостей для большей безопасности от врагов: русских, латышей, ливов и эстов, - а также после того, как магистр Вальтер фон Плеттенберг в давние времена одержал победу над московитами и заключил продолжительный мир, ливонцам на много лет нечего было бояться войны. И изо дня в день, как между правителями, так и между подданными, стали распространяться большая самоуверенность, праздность, тщеславие, пышность и хвастовство, сластолюбие, безмерное распутство и бесстыдство, так что нельзя вдоволь рассказать или описать всего..."
Рюссов взволнованно отложил гусиное перо в сторону, накрыл камнем написанное и подошел к окну. Среди снежного поля чернела река Нарова. По небу скатилась звезда, оставив после себя длинный огненный след.
Тяжелый вздох вырвался из груди пастора: чует его сердце - скатится так же в небытие и власть немецких владык. Близок час! Бальтазар пишет свою историю Ливонии изо дня в день, с лихорадочной поспешностью. И вот, стоя у окна и глядя на небо, он молит бога о том, чтобы ему удалось закончить свой труд до этого страшного часа. Бальтазар в последнее время испытывает такую боль, как будто пишет он кровью... кровью любящего свою родину ливонца... Он молод, он полон сил, он делает все, чтоб предотвратить гибель своего государства, но...
Внезапный стук в дверь заставил пастора вздрогнуть. Отворил.
Вошла Клара, низко поклонившись.
- Пастырь и отец наш, - сказала она почтительно, - господин просит ваше священство сойти вниз, в крестовую палату...
Бальтазар нахмурился.
- Разве не видишь, пастор занят? - указал он на свою летопись.
- Хранитель душ и учитель наш, - сказала Клара, - русская девушка ждет обращения... Пленница господина Колленбаха.
Бальтазар, не оборачиваясь, ответил:
- Пастор придет.
Клара снова поклонилась и ушла.
Очнувшись, Параша увидела, что она сидит в широком бархатном кресле в комнате, похожей на церковь. У стены большое распятие. Потолок изображает небо - ангелы и херувимы с золотыми крыльями на нем. Около распятия большая серебряная купель. На столе, накрытом парчою, - ларцы, полотенца, кисти. Грузный медный трехсвечник, прикрепленный к стене, тускло освещает комнату. На полу черные, с лунами и звездами, ковры.
Глубокая тишина.
Бесшумно отворилась дверь - вошел пастор. Девушка и раньше видела ливонских священников на базарах в Великих Луках. Там съезжалось на торг много польских и немецких священнослужителей.
Пастор поздоровался. Девушка встала, опустила голову.
- Садись... - повелительно произнес он по-русски.
Параша села.
- Почитай за счастье, дочь моя, что находишься в палатах доброго христианского князя. Ваш народ язычники. Ваши князья богохульники, варвары, ваш царь - темный деспот, ставящий себя наравне с богом...
- Мы не язычники! Уйди! Не хочу слушать. Немцы - разбойники! сердито сказала Параша.
Пастор спокойно продолжал.
- Кому вы молитесь! Деревяшкам, о которых ничего не знаете. Высшие истины вероучения недоступны вам... Много церквей у вас, но они похожи на торжища... В них спорят, разговаривают, даже дерутся и ругаются скаредно... Нужны железные ноги, чтоб не упасть от утомления и усталости, ибо молятся у вас стоя. Орденские братья призваны богом истребить язычество и неверие... Ты научишься молитвам, будешь грамотна, будешь ходить в нарядных платьях и башмаках, будешь такою же, как немка. Ты поймешь все христианские добродетели... Забудешь, что поклонялась куску дерева и слушала бредни грязных, невежественных попов... Желаешь ли стать христианкой? Признаешь ли немецкую веру?
Параша слушала пастора с удивлением и гневом. Все, что он говорил, оскорбляло ее, она готова была плюнуть в лицо этому навязчивому немецкому проповеднику, но его глаза были такие красивые, такие честные и печальные и голос тих, вразумителен. Она невольно заслушалась. Грешно переносить молча хулу на православную веру, но... Впервые она слышит такие дерзкие речи. За такие бы слова в станице либо сожгли, либо обезглавили.
- Ты будешь... - пастор в задумчивости остановился. - Наш магистр хочет... Но не ради того я говорю тебе, чтобы прельстить тебя соблазном роскоши и праздности. Нет для меня высшего счастья, нежели видеть человека, вырванного из мрака язычества и причисленного ко христову стаду. Подумай! При твоей красоте телесной, если ты приобретешь и красоту духовную, ты можешь стать герцогиней, княгиней, высоко быть поднятой над людьми... Ты можешь стать повелительницей, иметь рабов.
- Не надо рабов! Ничего не надо! Пустите меня домой!
Параша сделала движение, обозначавшее, что она не хочет больше его слушать, что она уйдет отсюда... Пастор смиренно отошел в сторону, с кроткой улыбкой глядя на девушку.
- Меня не бойся, дочь моя! Если бы я во имя бога и пресвятой девы Марии захотел отпустить тебя из замка, то и тогда бы ты не ушла... Стража задержала бы тебя при первом же твоем шаге. Скажи мне без страха - хочешь ли отречься от язычества и перейти в христианскую веру?
- Я не язычница... И вере своей не изменю. Отпустите меня! Моя вера вера моих отцов, моей родины... Изменить им я не могу!
- Я не держу тебя. Уходи. Насильно обращать в христианство не стану. Вера - добрая воля каждого... Таинства силою не вершат.
- От вас ли слышу то?.. Отец рассказывал, как рубили вы народ за веру... Мы слыхали, сколько крови пролито вашими королями за веру!
Пастор промолчал.
Девушка облегченно вздохнула. Она не знала молитв и не понимала ничего из того, что говорили и пели в церкви, но ей была дорога родная вера, вера русского народа. Изменить вере - стало быть, изменить родине, изменить своей земле. На это Параша не пойдет, даже если ей будет угрожать смерть.
- Подумай о моих словах, отроковица. Время терпит. Но знай: никто тебе здесь зла не причинит.
Пастор помолился на распятие и вышел.
Параша опустилась в кресло, задумалась. Что же дальше? Руки на себя наложить! Но и это грешно... нехорошо. Она не сможет решиться на это. Надо надеяться на милость божью и на свое терпение.
В комнату вошел он, этот страшный, сухой человек со стеклянными, холодными глазами. Он покачивает головой, грозится, подходит к распятию, что-то шепчет, опять обертывается к Параше. На черном бархатном камзоле его - вышитый серебром череп и под ним две кости.
- Отпустите меня... На что я вам!
Параша сама испугалась своего пронзительного выкрика.
Желтый человек покачал головой с усмешкой,
- Wessen das Erdreich ist, dessen ist auch der Schatz*.
_______________
* Чья земля - того и клад.
Она не поняла его слов, но после этого его глаза стали еще страшнее. Он заскрежетал зубами, по лицу расползлись морщины.
- Не мучьте меня!
Колленбах вдруг отвернулся и, погрозившись пальцем на Парашу, ушел.
Вслед за тем явилась Клара. Она была печальна.
- Сама я была такой же, как и ты, и богу молилась по-русски... Была я и католичкой. И не понимала ничего... Только когда стала лютеранкой просветлел мой ум и сердце мое благодатью исполнилось. Пастор приехал к нам из Ревеля. Он святой человек. Он никогда не веселится, на пирах не бывает, не любострастен, прямой и честный. Молодой, но ему чужды забавы молодости. Служба в кирке и книги - в этом его жизнь...
- Но я не могу изменить вере! Не хочу! Ни за что! Дивуюсь я тому, как ты могла изменить родной вере и своей родной земле. Мне стыдно смотреть на тебя.
- Самая страшная измена - измена Христу... Измена деве Марии. Ваша вера - не христианская, царь у вас выше Христа. Московиты - язычники. Я плакала, когда узнала о твоем упорстве. Наш господин добр и честен. Он не хочет твоей гибели. Он верит в твое благоразумие. У тебя будет время одуматься... Иди, я отведу тебя в твою келью... Если же будешь упрямиться, страшная казнь ждет тебя. Тогда Колленбах будет беспощаден.
Бальтазар Рюссов писал:
"...И этих женщин все называют не непотребными женщинами, а "хозяйками" и женщинами, внушающими мужество. Порок стал настолько обыденным, что многие не считают его грехом и стыдом. Многие уважают своих наложниц больше, чем законных жен, что причиняет последним немало огорчений. Похищение чужеземок и насилия над ними стали обычаем".
"...некоторые евангелические священники внутри страны не стыдятся держать, подобно другим, пленниц, наложниц или хозяек".
Молодой пастор волновался. Он бросил перо и стал ходить из угла в угол своей комнаты, заваленной книгами.
В дверь постучали. Рюссов вздрогнул, поднялся. На пороге - хозяин замка. На его желтом лице неудовольствие.
- Отец Бальтазар, с русской девкой надо строже. Московиты не оценят вашего благородства. В этой красавице - кошачья душа. Нельзя щадить русских пленников и пленниц. Фогт не раз указывал вам на то.
- Брат Генрих! Что делаете вы, того не может делать служитель церкви. Любовь к богу - любовь к совершенству. Не могу я следовать обратному - не стремиться к совершенству.
- Господин Бальтазар, нет разумной твари, которая не стремилась бы к совершенству... Царь Иван московитский тоже совершенствуется, но как? Он льет пушки, готовит войско... Он осмеливается вооружаться против нас! Подумайте!
- Генрих, вы забыли, что, совершенствуясь, подобно Ивану, вы можете стать надежным защитником христианства... Этого требует от нас сам господь бог... Сила нам нужна для защиты христианства, сила, подобная силе наших предков - братьев меченосцев!.. Вы забыли, что вы - немец, что силою оружия наши предки истребляли язычников... истребляли еретиков...
- Опять поучения, пастор!..
- Прелюбодеи подобны тем, учил Сократ, которые не хотят пить воды, текущей на поверхности речного русла, а желают достать воду со дна реки, то есть воды худшей, смешанной с илом. Невольники богатства едва ли счастливее их слуг, невольников-плебеев, и едва ли большего заслуживают уважения!
Генрих с насмешливым лицом махнул рукой и ушел, хлопнув дверью. Бальтазар Рюссов тяжело опустился в кресло и закрыл руками лицо: губы его шептали молитву о предотвращении нависающей над Ливонией грозы.
VI
Мороз крепчал. Вдобавок поднялся ветер. Разбушевались снежные вихри, заметая дорогу, леденя кровь. Кони увязали в сугробах, падали на колени. Ратники бежали им на помощь, вытаскивая возы на себе. Раскрасневшиеся на морозе лица заиндевели: белые бороды, усы, ресницы. Всадники время от времени соскакивали с коней, грелись, приплясывая, толкая друг друга; шутили: "мужик пляшет - шапкой машет, приседает - меру знает..."
- Этак замерзнуть недолго... - покачивал головой Андрейка, - экий морозище!
Старый воин, охаживавший коней при наряде, сказал:
- Не кручинься. Умрешь в поле, не в яме.
Войско то и дело останавливалось. Разгребали снег на дороге. Пешие стали на лыжи. Пошли деловито и бодро, опираясь на копья. Стяги давно свернуты. Особенно трудно двигаться пушечному каравану. Все время надо помогать ему. Андрейка из сил выбивается, оберегая свои пушки от падения из розвальней. Он кричит что есть мочи на верховых, вытаскивающих из сугробов розвальни с нарядом, кричит и на пушкарей из своей "десятни". Эх, погодушка-невзгодушка!
Крику всякого много.
В барсовых, козлиных и медвежьих шкурах с трудом преодолевают снега непривычные к русской зиме горцы. Их маленькие лошаденки, раздувая ноздри, недоумело смотрят по сторонам, фыркают, упрямятся. Все ратники любовались горцами. Удивительные люди! Никто не видит, когда они едят. Они ничего не делают напоказ другим. Стыдливы. Никакие страдания от непривычного для них мороза не вызывают у них ни одного стона, ни одной жалобы. Один горский всадник долго скрывал свой недуг и умер в дороге, сидя в седле, а умирая улыбался и говорил: "ничего", "аммен!" (аминь!).
В дороге горцы делились последним с русскими ратниками, предлагали им с большою приветливостью свои кукурузные лепешки. Никогда горец не принимал в дороге пищу, не вымыв в снегу руки.
Их старшины - Иван Млашика, Сибака, Кудадек Александр, Салтанук Михаил и Темрюков - ехали впереди полка, внимательно осматривая прищуренными глазами окружавшие их равнины. После горных уступов и ущелий эта ровная снежная низменность резала глаза, вызывала любопытство...
Донские казаки и прочие степные всадники тоже закутались, кто во что мог; терли уши, носы; сгорбились от непривычки к морозу, норовя повернуть коней спиной к ветру.
Большие воеводы мужественно переносили непогоду, не слезая с коней, осанисто гарцуя впереди своих полков, тем самым показывая воинам пример выдержки и терпения.
Шиг-Алей ехал рядом с Михаилом Глинским. Половина жирного, бабьего лица у него была закрыта башлыком; вместо шлема - пышная меховая остроконечная татарская шапка. На нем была дорогая соболья шуба, подаренная царем Иваном. Он туго перетянул ее пестрым шелковым кушаком.
Толстый, грузный, сидел Шиг-Алей на громадном косматом коне, широко расставив ноги в лосевых сапогах. Косые монгольские глаза хитро посматривали по сторонам.
Иногда он подзывал к себе своего слугу, ехавшего невдалеке от него и закутанного в оленьи меха, и что-то говорил ему по-татарски на ухо. Тот пускался вскачь в тыл и затем возвращался с кем-нибудь из воевод. Шиг-Алей важно принимал поклон воеводы и, размахивая коротким золоченым жезлом, отдавал то или иное приказание.
Все воеводы должны были каждое утро после ночлега собираться у него в шатре для совета и получения приказаний. Воевод созывали особыми рожками. Шиг-Алей подробно расспрашивал каждого из них, как они провели ночь, не было ли чего ночью, здоровы ли ратники в полку, нет ли падежа в табунах, хватит ли припасов до следующего перехода.
Воеводы обо всем докладывали Шиг-Алею с великою почтительностью. Шиг-Алей напоминал всем воеводам строгий приказ Ивана Васильевича, чтоб дорогою в деревнях и селах ничего силою не брать и никакого ущерба не чинить. Царь Иван грозил суровым наказанием за ослушание. Кормовщикам, тем, кто обязан был заботиться о питании войска, еще в Москве было о том сделано внушение самим царем.
Всем в войске известно, каким большим уважением и доверием пользуется у царя Шиг-Алей. Его боялись. Только князь Курбский держался с ним, как равный. За то Шиг-Алей и недолюбливал князя, хотя вида никогда не показывал.
Глинский тоже держался с достоинством.
Данила Романович ехал скромно позади Шиг-Алея и Глинского, как простой начальник. Ехал сосредоточенно, молчаливо. Когда его подзывал к себе Шиг-Алей, он уважительно нагибался к нему с коня и то и дело кивал головой в знак полного согласия и одобрения.
И все дивились на него - царицын брат, самый близкий к царю человек, а такой тихий и услужливый. Считали его недалеким. Но были и такие, что говорили обратное. Мол, он притворяется, нарочно не лезет вперед, спрятал до поры до времени когти. Всяко говорили о брате царицы Даниле и вообще обо всех Захарьиных. Многие считали их великими хитрецами, боялись их, но больше всего мучились завистью, видя близость их к царю. Зависть вообще была в ходу при дворе, и недаром некогда митрополит Даниил писал о придворных и вельможных, что они "яко звери дивии друг друга снедающие, радуются и веселятся о напастях и бедах ближнего".
За войском следовали волчьи стаи, рылись в мусоре после караванов, не решаясь подойти близко. Кое-кто из конников все же наталкивался на них, оставляя после себя на дороге ободранные волчьи туши.
Во время привала пешие даточные люди ходили на лыжах в лес добывать зверя и птицу. Бегали за дикими оленями, не безуспешно. Били поляшей (тетеревов), рябчиков, белых куропаток, зайцев. На кострах коптили их и ели.
Андрейка однажды встретил в лесной чаще сохатого. Большой, красивый зверь поразил парня своим спокойствием, своим беспечным, свободным видом. Убивать рука не поднялась, а надо бы... Войску пригодились бы и мясо и шкура. Жалостлив был парень, нередко и в прежние времена на деревне над ним потешались. "При такой могучести, словно красна девица", - говорили односельчане. Но никто не знал того, как любил Андрейка видеть дикого зверя на свободе, да еще зимой, в жемчужной, сказочной лесной рамени.
Ветер усиливался. Рогожи над пушками вздувались, того и гляди улетят. Войско пошло медленнее и еще чаще делало остановки. Визг дудок и набаты едва можно было разобрать в задних рядах: долетало только обрывками - от этого останавливались и снимались не ко времени. А потом приходилось догонять. Крики, ругань, свист бичей над лошадьми. И кони и люди пытались бежать, падали; раздавались проклятья... Кого проклинать? Неизвестно. Догнав головные части войска, люди долгое время тяжело дышали, присаживались на розвальни.
- Ну и ну! - проговорил Мелентий, примостившись в розвальнях рядом с Андрейкой. - Ехал, да не доехал; опять поедем, авось доедем. Чудеса! Ей-богу!
Видно было, что Мелентию пришла охота покалякать.
Ночь протекла в борьбе со снегом, с ветром и морозом. Костры задувало, заносило метелью; валились шатры; вода в железных берендейках замерзала; страшно гудел ветер в сосновом бору; казалось, сам дьявол старался помешать московскому войску. Люди тряслись от холода, лошади, мокрые от долгого пути, понуро жевали сено, от них шел густой пар. Кое-где все же огонь не уступал стихии; пламя металось из стороны в сторону, а не гасло. Сюда, к этим кострам, сбегались толпы разноплеменных людей. На разных языках ворчали на непогоду; иные, отойдя в сторону, молились про себя, вполголоса причитывали, вынув из-за пазухи костяных и деревянных божков; чтобы умилостивить божков, мазали их маслом.
Андрейка и Мелентий залезли в розвальни, накрылись рогожей да поверх рогожи овчиной - сделалось тепло. Мелентий не стерпел - стал рассказывать сказки.
- Жил один боярин... богатый-пребогатый да знатный... выше царя себя мнил... И невзлюбил он своего холопа Иванушку... дураком его и всяко обзывал... и порол его люто и утопить хотел...
Андрейка закашлялся, заволновался.
- А ты не врешь? - сказал он тихим, дрожащим голосом.
- Ладно! Слушай!.. А у боярина была дочка, красавица писаная, а звали ее - забыл как - только была она очень добрая и пожалела молодого холопа. Пожалела, да и полюбила. Отец выпорет его, а она приголубит, ручками белыми обовьет, кудри ему погладит...
Сорвало рогожу ветром и овчину, глаза заслепило снегом. Оба парня вскочили, крепко обругавшись. Снежное море гудело, бушевало, сбивая с ног. Вот уж не вовремя-то! Накинув на себя снова рогожу и овчину, Андрейка, прижимаясь к товарищу, нетерпеливо спросил:
- Видать, красивая была девка-то?
- Обожди... не торопи... - угрюмо проворчал Мелентий, устраиваясь в розвальнях потеплее и поудобнее.
- ...Да! Стало быть, обовьет его белыми руками...
- Уж ты говорил про то... Буде. Сказывай дальше!
- Слушай! Не мешай!.. Так грех-то и зародился. Видимость стала у красавицы... Боярин-то приметил, позвал дочь и спросил ее: "Кто тот злодей, кой опозорил весь наш род?"
Тяжелый вздох вырвался из груди Андрейки. Он перекрестился.
- Ты чего?
- Так... вспомнил... Уж до чего мне жаль эту боярыню. Словно ты меня деревянной пилой пилишь...
- Ну, ладно. Горюй, Фома, што пустая сума! Больше я не буду тебе сказывать... - обиженно проворчал Мелентий. - Чего мешаешь?
- Христом богом молю!.. Любо ты сказываешь... Все сердечко у меня заполыхало...
Мелентий:
- Коли так, - молчи! И уж зело боярин любил свою дочь... Помереть за нее готов был. И вот дочь и говорит ему: "Коли ты не тронешь его, - скажу, а коли тронешь, в омут головою брошусь". Боярин почесал затылок и заплакал... "Могу ли, дочка, я того Каина в живых оставить?" - "Коли так, простись со своей дочкой! Без него я не могу жить!" Стой, Андрейка! Не стаскивай с меня рогожи! Чего ты все возишься?
- Да уж больно умна девка! Говори, говори!..
- Стало быть, боярин так и этак, а ничего не поделаешь - пришлось помиловать парня... И вот привели его к боярину... А он, как вошел, так и поклонился боярину в ноги - "не хочу, мол, боярин, жить на белом свете, совесть меня замучила, хочу умереть; коли ты не убьешь меня, сам наложу на себя руки". Испугался боярин его слов. "Нет, - сказал он, - я не буду тебя убивать, да и тебе не дозволю себя убивать..." И приказал он поселить парня в своих хоромах. "Я богат, - сказал он, - чего ты только хочешь, все тебе будет". Парень сказал: "Мне ничего не надо, токмо едва ли я останусь жить на белом свете..." Боярышня плачет день и ночь, слыша такие его слова. "Чего же ты хочешь, чтоб тебе не умереть?" - спросил его боярин. Тогда парень сказал: "Хочу, чтобы боярышня была моей женою". Боярин как рыба об лед бьется. Бился, колотился, да и согласился... "Несите, девки, браги праздничной, стряпайте, девки, обед свадебный!"
Андрейка еле-еле переводил дыхание. Кровь ему ударила в голову. Он крепко сжал руку Мелентию.
- Легше, сатана! Пальцы сломишь!..
- Говори, говори! Какой конец? - задыхаясь, прошептал Андрейка.
- И вот однажды, в солнечный весенний день, на Красной горке, они повенчались... А боярин в этот же день умер... Не перенес такого стыда.
Андрейка облегченно вздохнул, несколько раз перекрестился за "упокой души боярина".
- Ну, а что же стало с холопом?
- Хозяином в вотчине заделался сей холоп.
- Хозяином? - живо переспросил Андрейка.
- Да. Хозяином. И сказал он своей жене: "Все одно я жить на свете не буду!" Пришла на боярышню новая беда-напасть. Сердце, так сказать, петухом запело, заныло - нет мочи! "Что ж тебе надо, чтоб ты жил и дитятка нашего дождался?" Тут холоп стукнул кулаком по столу и сказал: "Хочу я всех холопов и людей из вотчины разогнать. Пускай живут сами по себе, а мы с тобой сами по себе... Пускай они нам не мешают... Тогда я и дите свое ждать буду и растить его буду..." Думала она, думала, да и сказала: "Ладно, делай, как знаешь!" Из горла кус вырвал!
Андрейка обнял Мелентия и облобызал:
- Спасибо, брат! И про непогоду я забыл... Хорошо кончилось. Славно! И я бы так поступил.
Утром войско двинулось дальше. Вьюга стала утихать, но все дороги за ночь так замело, что на каждом шагу приходилось расчищать путь. Толпы даточных людей с лопатами накидывались на сугробы, отбрасывали в стороны снег. Как и всегда, наибольший порядок и стойкость в походе соблюдали стрельцы. Пешие и конные отряды, каждый в тысячу человек, разбившись на сотни, бодро и ровно шли в своих полках, подавая другим пример.
Андрейка всегда любовался ими, и сердце его радовалось, что в рядах московского войска есть такие молодцы. С такими не страшно, непременно победишь!
В последующие ночи на темном небе появились огни - бледные сполохи; воины, осеняя себя крестным знамением, шептали один другому разные страшные предсказания - общее мнение было таково, что впереди государство ожидают лютые воины, что много людей поляжет в боях с проклятым врагом, но победить надо!
Ночи, озаренные синими, зелеными и желтыми лучами, неотступно сопровождали войско.
VII
Двадцать второго января 1558 года утром русское войско перешло границу вблизи города Пскова.
Под звуки труб и набатный гул московские ратники вступили в ливонскую землю.
Черными живыми крестами в сером, унылом воздухе закружилось горластое воронье. Низко волочились космы облаков над пустынными полями и темными буграми холмов. Заметно потеплело. Воздух стал влажным, как это бывает перед таянием.
С гиканьем и свистом ертоульные рассыпались по окрестностям.
Ливонские власти не чинили помехи - границы были открыты.
Углубившись версты на три внутрь страны, осторожный, неторопливый Шиг-Алей собрал около себя воевод, чтобы рассудить, кому и куда идти. Один отряд войска под началом князя Куракина, Бутурлина и боярина Алексея Басманова уже до этого ушел на север, к Нарве. Ему было наказано расположиться в крепости Иван-города, впредь до особого уведомления. Теперь перед воеводами была задача разбить войско на небольшие отряды, чтобы они разошлись по прирубежной полосе Ливонии, предавая огню и мечу орденские земли.
Шиг-Алей напомнил приказ царя: не осаждать крепостей; совершать пока разведывательный поход; при пожоге и разорении сел и деревень щадить черный люд, то есть латышей, ливов и эстов, но жестоко наказать ливонских дворян в их вотчинах и деревнях. Дерпт решено было не брать осадой, а "попугать". За это дело взялся сам Шиг-Алей.
О завоеваниях речи не было. Шиг-Алею царь доверил заключать договоры с ливонском магистром, коли к тому повод явится. Для себя Иван Васильевич посчитал унизительным вести переговоры с "князьками и попами" немецкими. Так и заявить им, что "государь с вами никакого дела не желает иметь".
Настоящей войны при таких условиях не предвиделось. Да и со стороны врага не было ни малейшего признака противодействия.
Шиг-Алей послал воеводу Барбашина с отрядом из русских и татарских полков действовать вдоль литовской границы. Отойдя несколько верст от рубежа, они должны были разделиться на мелкие отряды и разорять ливонские земли, "под носом у литовского короля".
Шиг-Алей более всего полагался на татар. Он знал, - они пощады "неверным" не дадут. Чем больше убытка они наделают неприятельской стране, чем больше побьют немцев, тем скорее магистр запросит мира. Напуганное ливонское дворянство заставит своих правителей поклониться царю. Таков был обычай татарских нашествий.
Андрейка, Мелентий и Васька Кречет пошли с пушкарским караваном при войске Шиг-Алея. Войско это направилось прямиком к крепости Дерпт, а потому и наряда Шиг-Алей взял с собой немало.
Ночью наводило ужас зарево.
В окрестностях Дерпта горели деревни. Татарские всадники, черные, гибкие, стрелою носились по опустевшим улицам и поджигали деревянные крытые соломою дома пуками горящей пакли на копьях.
Обоз, с которым шел наряд Андрейки, к вечеру стал в роще на бугре, недалеко от Дерпта. Пушкари бездействовали. Издали откуда-то доносились протяжные крики татарских и казацких всадников и отдаленный топот множества коней. Андрейка тосковал о том, что ему не проходится испробовать своего наряда в огневом бою. Изредка слышались выстрелы самопалов и пищалей, еще более раздражая нетерпеливых пушкарей.
К пушкарям прискакал гонец:
- Готовься! Из крепости вышли!
Розвальни с нарядом потянули на пригорок. Отсюда отлично был виден замок. Пушки взвалили на подставы. Вдали, около замка, метались люди с факелами. Их было много. Лязгало железо. Слышались отдаленные крики. Топот коней. Около замка началась схватка.
Воевода дал приказ пушкарям сделать залп по крепости.
Андрейка заложил в пушки ядра.
Блеснула молния, последовал удар. Люди с факелами заметались уже на стенах замка. Видно было, как спустили на цепях мост, отворили ворота... Факелов в поле около замка не стало видно.
В ворота хлынула толпа ливонских ратников. Снова - вой трубы.
Пушки андрейкиной десятни сделали еще залп. Теперь по толпе в воротах.
Прискакавший из-под замка Василий Грязной остановился. Достал тряпку, подошел к Андрею.
- Завяжи!..
- Эк тя лобызнули, Василь Григорьич!..
Андрей заботливо стер снегом кровь со лба у Грязного и принялся завязывать ему рану.
- Каленою стрелой ахнули, дьяволы! - ворчал Грязной. - Да уж и мы их побили немало... Попомнят нас!.. Полны рвы нарублено их у крепости... Злые, демоны!
В полночь все затихло.
Приказ был не разводить костров.
Холодно. Начинала пробирать дрожь; Андрейка и Кречет, как и в прошлые ночи, укрылись под рогожами и войлоком и, сидя на корточках спиной к пушкам, задремали. Так теплее. Правда, дышать трудновато, но все же лучше, нежели в шалаше.
Пушкари по очереди караулили.
Царь, получив вести о переходе войском ливонского рубежа, строго-настрого запретил продажу вина, гусель гудение, русалочьи игрища, пиры, плясанье, сопели, ворожбу, блудодеяние в соблазн другим, срамословие и всякие иные "бесстыдные дела"...
Во всем государстве был объявлен великий пост. Мясо везли только войску, а в Москве, городах и вотчинах "едение телес" было запрещено.
Колокольный звон гудел над Москвою круглые сутки.
Приуныли шуты и скоморохи. Нельзя уж стало им потешать народ на базарах, в кабаках и на свадьбах своими "бесовскими чюдесы", "глумами и песнями"... Даже сопели, гусли и домры пришлось убрать. Строг царь-государь! Беда, коли ослушаешься! Пристава да сторожа, поди, только того и ждут. Везде они! По улице идешь - хоть шапки не надевай. Недаром говорят: "У царя колокол по всей земле".
Притихли и на посадах. Того нельзя, другого нельзя. Гляди в оба! В церкви не только ругаться и драться - разговаривать запретили. За каждое слово бранное клади деньгу. Попы оживились. Так и смотрят за богомольцами, а ведь известно: "от вора отобьюсь, от приказного откуплюсь, а от попа не отмолюсь!"
Кто не знает, что бог любит праведников? Однако бес все около ходит, да и на грех наводит. Не хочешь соблазна, а он тут как тут. Слыханное ли дело - срамословие запретить! А без него как без молитвы. Одним словом, рад бы в рай, да грехи не пускают.
Порядки строгие пошли, неслыханные: думай постоянно о боге!
- Тесно стало жить! На просторе только волки воют, - подтрунивали втихомолку пересмешники.
Опустели площади, улицы, кабаки... Торжища - скучные, невеселые. Приедут мужики, привезут сена, либо овса, либо звериных шкур и прочего, померзнут, да и опять уедут. Куда делись все эти сапожники, чоботные мастера, седельники, пирожники, серебреники и прочих многих ремесл мастера? Одни иконники со своими иконами на самом виду, да свечной ряд, да гробовщики...
Все изменилось!
В Китай-городе обширные гостиные ряды и лавки, ранее оживленные улицы, площади и сады опустели. Не столько торговых людей, сколько нищих и бродячих собак.
Война стала сказываться.
Даже в Кремле безлюдье. А уж чего-чего только тут не было! Сквозь толпу мужиков, холопов, стрельцов, монахов и иных людей трудно было пробраться. Сюда шли покупать, продавать, писать челобитные, полюбоваться красотою дворцов и соборов, на других посмотреть и себя показать. Во всю глотку выкрикивали, бывало, бирючи новые указы царя, размахивая палками и прикрепленными к ним, вырезанными из меди или железа, гербовыми орлами. Нищие тянули жалобные песни. Сновали в толпе юродивые, отбивали хлеб у нищих и домрачеев. За юродивыми, с громким плачем и причитаниями, всегда следовало много женщин, оплакивающих этих "угодничков". Купцы у дверей громко расхваливали свои нитки, холсты, кольца, румяна, белила и прочие товары. Много было "походячих" торговцев, которые, посохом расчищая себе дорогу, старались перекричать "сидячих" купцов. Покупатели, давая третью часть запрашиваемой цены, старались перекричать продавца, торговались с ним "в голос". Шумно, весело было...
Теперь же Кремль имел совсем иной вид. Стены дворцов и храмов, словно вымытые, ослепляют своей белизной. На площадях и улицах чистота, все вычищено, подметено. У ворот, у зелейного склада и сторожевых пушек стоят чисто одетые стрельцы. Нищих и бродячих собак из Кремля изгнали. Никакого шума и беснования нигде не услышишь. Скушно!
Кремлевские стены приняли грозный вид - везде стрельцы и караульные пушкари.
Царь Иван Васильевич теперь сам наблюдает за благочинием в Кремле, за тем, чтобы люди помнили о войне. Бездельники стали побаиваться кремлевских порядков. Полны были народа только кремлевские монастыри и соборы. Там шли торжественным молебны о ниспослании победы русскому оружию.
Спас-на-Бору - древнейший храм, ровесник Москвы - любимое место моления самого царя Ивана. От большого кремлевского пожара после покорения Казани он сильно пострадал. Иван Васильевич обновил его и соединил особым тайным ходом с дворцом. Из своих покоев он проходил жильем в храм.
В тот день, когда получено было известие о вторжении русских в Ливонию, Иван Васильевич с Анастасией молились в храме Спаса, в приделе Гурия, Самона и Авива. Этот придел был подобием такого же придела в Софийском новгородском соборе.
Царь был одет в темно-малиновый становой кафтан, на груди наперсный крест, в руках посох индийского дерева. Лицо суровое, задумчивое. Эту ночь Иван Васильевич не спал, мучили мысли о том, как иноземные короли встретят весть о вторжении его войск в Лифляндию. То-то поднимется шум!
Царица в таком же темно-малиновом атласном платье, с золотой обшивкой; на шее бобровая оторочка и жемчужное ожерелье. Анастасия была бледна и заплакана. (Шептались придворные, будто царь побил ее за то, что она не хотела идти в собор.)
Митрополит Макарий в темно-синем бархатном облачении встретил царя и царицу крестом и евангелием. Хор чернецов запел громкую хвалебную стихиру.
Моление шло о ниспослании победы московскому воинству. Митрополит громко восклицал:
- ...Тогда сразились цари Ханаанские в Фанаахе у вод Мегидонских!
- ...Звезды с путей своих сошли!
- ...Тогда ломались копыта конские от бега!
- ...Прокляните Мероз, прокляните жителей его за то, что не пошли на помощь господу, с храбрыми!
Иван стоял на царском месте, исподлобья следил за митрополитом.
Почему-то вспомнился ему старец Вассиан, его неприязнь к митрополиту. (Что-то глаза у митрополита невеселые. А старца Вассиана нелишне на Соловки услать. Видать, не скоро он умрет.)
Внизу, у царева помоста, находились ближние бояре и царедворцы. Все они усердно, на коленях, молились, боясь взглянуть на государя.
Царица на своем месте, на левом крыле, сидела в кресле. Она предпочла бы молиться в дворцовой молельне, вдвоем с мужем. Ее утомило многолюдство, наполнявшее в последнее время дворцовые покои. Утомили любопытствующие взгляды, бросаемые в ее сторону.
В храме полумрак. Лампады ласкают колеблющимся пламенем иконы византийско-русского пошиба*. Свечи освещают только алтарь, его внутренность и царские места. В полумраке вспыхивают зловещим блеском глаза царя. Он недоволен нестройным пением чернецов, их неопрятным видом. Бояре и все придворные стоят на коленях, не решаясь подняться.
_______________
* Стиля.
Все приметили, и в особенности Анастасия, что царь сделал только одно крестное знамение. Стоял неподвижно и смотрел с недоброй усмешкой на усердное моление бояр. Митрополит старался не видеть лица государя, но это ему не удалось. Нельзя было, выходя на амвон и произнося молитвы "в народ", не смотреть на царя.
Но вот служба кончилась. Митрополит благословил подошедших к нему Ивана Васильевича, царицу и вельмож.
Царь пошел по коридору дворца, сопровождаемый митрополитом.
- В ту пору, отец, когда мы творим молитву, сабли и копья наших воинов секут и пронзают телеса и льют кровь... О чем же ты молился?
Митрополит растроганно ответил:
- О тебе молюсь, великий государь... о воинах наших.
На лицо Ивана легла тень.
- А не сказано ли в книге Паралипоменон: "...и взяли пленных, и всех нагих из них одели из добычи - и одели их, и обули их, и накормили их, и напоили их, и помазали их елеем, и посадили на ослов всех слабых и отправили их в Иерихон, к братьям их..."
- Сказано, батюшка Иван Васильевич, сказано!
- А замолишь ли ты, святитель, окаянства наши?
- Господу угодно, чтоб меч правды покарал нечестивых... Государева воля - божья воля.
Царь покачал головой:
- Благо, когда меч правды в надежных руках, а если нет?
- Великий государь, владыка наш!.. Ум человеческий не объемлет многого; боюсь яз согрешить перед всевышним, посягая на мудрость, ему принадлежащую.
Царь, обернувшись к Анастасии, сказал:
- Притомилась, царица? Пойдем в покои.
Он низко поклонился митрополиту и, приняв от него благословение, позвал его на вечернюю трапезу.
Толпа стольников, стряпчих и дворян стояла поодаль, ожидая царя; сенные боярышни, крайчая, верховые боярыни, ярко нарумяненные, с подведенными глазами и тонко подстриженными бровями, расположились в два ряда по бокам царского шествия.
Царь пошел впереди своей свиты.
За ним царица, окруженная провожавшими ее боярынями и боярышнями.
В своих покоях Иван сказал царице:
- Не ответил мне святой отец!.. Помолись-ка ты обо мне... Твоя молитва чище святительской - не обиходная, а от сердца. Великие прегрешения падут на главу мою... Шиг-Алей жаден и зол... С крестом на шее он не стал добрее к христианам, нежели когда был в исламе.
Немного подумав, добавил:
- А ныне царек, гляди, еще лютее. Уж и в самом деле - не худо ли это? Басманов Алексей доносил мне перед походом... Магистр, мол, того токмо и ждет, чтобы на весь мир кричать о нашей лютости... Бояре-изменники будто бы тож... Мысль у моих недругов лукавая, чтоб напугали мы всех... Э-эх, кабы самому мне побыть там да посмотреть! Может, и впрямь мы сатану тешим? Ну, храни тя господь!
Он поцеловал Анастасию и отправился на свою половину.
Несколько дней войско Шиг-Алея простояло под Дерптом без дела. Андрейка в эти дни верхом на коне странствовал по окрестностям в поисках съедобного. Однажды в лесу встретил он старого латыша, несшего на себе громадную охапку валежника. Андрей попросил проводить его в ближнюю деревню. Тот сначала с удивлением посмотрел на парня, а потом согласился.
Андрей спешился, взвалил валежник на спину коня и пошел рядом со стариком, назвавшим себя Ансом.
Дорогою в деревню Анс рассказал Андрею, что и он ранее бывал и живал во Пскове и в Полоцке. У него есть две внучки-сиротки, которых отправил он в Полоцк к своему брату.
- Меня-то, старого, кто тронет? Кому я нужен? А девушкам опасно...
- Царь не велел зорить и обижать вас... - сказал Андрей.
- Несчастье всегда за спиной латыша. Немцы отучили латышей спокойно спать.
Беседуя, дедушка Анс и Андрейка добрались до деревушки.
Изба его была невелика. Разделялась коридором на две половины: одна жилая, другая - кладовка. В жилой комнате стояла большая печь; вместо трубы - дыра в потолке. Все жилище почернело от копоти, как на Ветлуге, в колычевских деревнях. У стены - скамьи, а перед ними резной дубовый стол. Вот и все.
Дедушка Анс зажег лучину, усадил Андрея на скамью и налил ему в кружку меду.
Видно было, что накипело у старика на душе - захотелось ему высказать все, что он думает о вторжении русских. Затопив печку и присев около нее на обрубок дерева, он начал тихим, старческим голосом рассказывать о вековечных страданиях латышского народа. О том, как латыши давно когда-то жили, не думая о войне, и как явились закованные в латы, хорошо вооруженные немцы и завоевали их и сделали их своими рабами, они все истребляли огнем и мечом, истребляли целые племена, города, села... Чтобы не стать рабами, надо быть сильнее нападающего, а латыши не думали об этом. Старик тяжело вздохнул: "Не будут же русские теперь за это бить нас? Да и не боится латыш смерти: часто сам он просит о ней своего бога..."
- Скажи ты и своим... Нечего у нас взять, и пускай они не жгут наши избы и не портят наших девушек, как немцы. Перкун, наш бог, сердитый, и он может наказать за это, поразить громом и молнией за неправду... Одну деревню нашу вчера рыцари разорили... сожгли... убивали... обижали девушек... За что? За то, что мы с вами не воюем.
Андрейка нахмурился:
- Разбойники, а не рыцари!..
Дедушка Анс грустно улыбнулся.
- Есть песня у нас, а в ней поется, как любит латыш свою родину... Песня та говорит: "Боже, благослови латышскую землю, дорогую родину и весь Прибалтийский край, где поют песни латышские девушки, где собираются латышские парни; всем и всюду дай счастья! Мы никому не хотим зла..."
В это время раздался сильный стук в дверь.
Старик заторопился, вышел в сени, открыл.
Андрейка слышал грубые окрики вошедших, угрозы... Он встал, взялся за рукоять сабли... Старик появился в избе, а за ним ввалились трое ратников, во главе с Василием Кречетом...
- Тебе чего? - крикнул ему Андрейка.
Кречет опешил, попятился назад. Попятились и его товарищи. Старик сердито топнул на них ногой. "Убирайтесь, воры!"
Андрейка подошел к Кречету и тихо сказал ему:
- Зарублю!
Кречет повернул, а с ним и его друзья.
Старик кивнул в их сторону: "видишь, добрый человек!"
Андрейка стал доказывать, что лихие люди везде есть: и в войске их немало, но есть много, много честных воинских людей, они заступятся за латышей и не позволят обижать бедных, безоружных крестьян. Андрейка осуждал и царя - зачем он назначил вождем ополчения татарского царька Шиг-Алея. Татарские ханы исстари грабят не только иноверцев, они грабят и убивают своих же татар... И давно ли казанские ханы перестали разорять его, Андрейки, родину - нижегородскую землю!
Дедушка Анс понял его. Он приветливо сказал:
- И у нас такое есть... Лихие люди и у нас бывают. И грабят своих же и предают их... и золото за то получают от немцев... У нас латышская Лайме дает счастье, но богиня Нелайме приносит нам зло и несчастье... А Цукис ей помогает... Цукис - нечистая сила... Он делает людей худыми, злыми...
Дедушка Анс поведал Андрейке, что многие латыши ушли в Русскую землю и в Литву - так им плохо жилось на своей родной земле. И недаром же поют латыши:
За русского я отдам свою сестрицу,
В Россию ли я поеду - у меня родня...
И многие латыши во Пскове породнились с русскими, вели с Москвою торговлю, никогда не ссорились с псковичами.
Говоря это, старик добродушно похлопал Андрейку по плечу...
- Жалко мне, парень, тебя отпускать, - говорил он при расставании. Вижу я, ты - добрый малый... Спасибо тебе! Оборонил меня от воров...
Андрейке стыдно было сказать, что это не воры, а пушкари, из одной же сотни с ним... От стыда за товарищей он покраснел, решив по заслугам наказать Кречета.
Расставанье было теплое, дружеское. Андрейка расплатился за сушеную рыбу, которую ему дал старик.
Долго стоял дедушка Анс, провожая глазами удалявшегося по дороге московского всадника.
VIII
Из военных станов с ливонских земель прискакали гонцы. Они привезли царю от воевод донесения о действиях русского войска. Что писал Данила Романович, что Шиг-Алей, что Курбский, что Басманов и другие, кроме царя и Анастасии Романовны, доподлинно никто не знал; но эту ночь, после прочтения известия от шурина, царь провел беспокойно. Долго он не мог заснуть: несколько раз приходил из своей опочивальни в опочивальню царицы.
- Да отдохни, государь!.. Притомился уж! - сказала она ему, когда он вдруг в полночь снова явился к ней, держа в руках послание Данилы Романовича и Алексея Басманова.
- Пишут разно, токмо Данила да Басманов одинаково. Их мысли сходятся, и любо мне... Что вижу я?! Простор брани не в пользу идет. Что больше ест касимовский владыка*, то больше ему хочется. Буде! Недосол лучше пересола. На всякое дело нужны свои люди. В одном и том же месте бывает коню по колено, свинье по рыло, а курице и вовсе потоп.
_______________
* "К а с и м о в с к и й в л а д ы к а" - Шиг-Алей, которому
царем была дана вотчина в г. Касимове. Он был ставленником Василия
III на казанском престоле. Партия, враждебная Москве, свергла его с
престола, и он был принят на службу в России. Принимал участие в
казанском походе.
- Сядь, Иванушко, отдохни!
Иван не обратил внимания на ее слова, продолжал стоя говорить:
- Да будет так!.. Шиг-Алея, Тохтамыша и Кайбулу отзовем от войска... Дядьку Михайлу тож, а заодно и Романыча... Негоже одного убрать, другого оставить. Поведем дело инако. Думай!
Иван ожидал, что скажет царица.
Она опять повторила то же, что прежде: царь утомился, ему надо отдохнуть, утро вечера мудренее.
Грустная улыбка скользнула по его лицу.
- Не то говоришь, царица!.. - тяжело вздохнул он. - Можно ли спокойно спать? Можно ли теперь отдыхать? Каждый час мне чудится, будто мы что-то упускаем... Чего-то недодумали, недосмотрели... Уснешь ли так-то? Коли всех сменить, разом, всех воевод - порухи войску не стало бы от того? Как думаешь?
Анастасия приподнялась с ложа, села.
- Ни-ни! - замахала она руками. - Не делай так, государь!.. Зла округ нас станет еще более... Брату моему хотел сказать о боярстве. Не делай того! Не дразни вельмож! Каков был, таким и останется... Не забегай вперед.
Выражение глубокой задумчивости легло на лицо Ивана.
- Разумно рассудила, - тихо произнес он. - Один мудрец сказал некоему царю: "Ты щедр, ты оказываешь благодеяния всем без разбора и оттого ты безжалостно погибнешь... Не делай слуг своих блудницами! Одного неправедно награждаешь, сотню делаешь справедливо недовольными". В иное время награды портят людей... Особливо, ежели награждаешь за то, что слуга твой повинен делать обычаем по уставу. Нет худшего зла, нежели превозносить слугу, коли он исполнил свой долг. Шиг-Алея, Глинского и Романыча одарим добрым словом - и буде.
Анастасия подтвердила: "Буде!"
- А войну поведем по-иному... Два войска станут на Ливонии... Одно под началом Петра Ивановича Шуйского, храброго, умного и сердцем мягкого воеводы. Он должен удобрить добронравием и любовью черный люд, наперекор немцам, да Троекурова дадим ему впридачу. Пускай идут к Дерпту!.. А другое войско пусть остается у Иван-города и добивается моря. Туда - Куракина Гришу, - человек он наш, - Бутурлина, Данилку Адашева да Алексея Басманова - им дела хватит... Мстили мы магистру и епископам вдосталь. Ныне надо воевать и управлять, а не наказывать, чтоб крепка держава была в отвоеванной земле. У простых людей - большие глаза, хитрые, все видят. Забывать того воеводам не след. Теперь будем воевать рыцарские замки и города. Народ, что в Ливонии, привлечем на свою сторону.
Из опочивальни царицы Иван ушел довольный, успокоившийся.
Возвращаясь к себе, он шептал:
- Шуйский, Куракин... Данилка... Басманов... упрямы, храбры. Гоже! Гоже!
"Попусту горячусь! Анастасия права!" - подумал он и улыбнулся, когда вспомнил обычные упреки, произносимые женой: "горяч ты, пылок, весь в свою матушку!..", "покрываешься ты пеною, как конь, из-за пустого", "привык ты жить в постоянной боязни обид в своем детстве и, став царем, по вся дни наполнен страхом!"
Анастасия учила его:
- Худо не верить никому, но не худо быть осторожным и уветливым... Всуе не обижать людей. Надо так управлять, чтобы тебя почитали.
Иван Васильевич любил слушать ее плавную речь. Ее слова успокаивали его, охлаждали в нем гнев.
Нередко он призывал в свои покои шутов и заставлял их ругать себя, судачить о нем, называя его всяко... Шуты говорили ему в лицо все, что им приходилось подслушать у бояр, и прибавляли кое-что и от себя. Иван молча внимал им, силясь подавить в себе гнев и бешенство: иногда это ему удавалось, а иногда он схватывал свой посох и принимался неистово колотить шутов. Выгнав их вон из своих покоев, он с торжествующим видом шагал по своим дворцовым палатам. Если же, перенеся шутовские обиды, он с миром отпускал шутов, тогда целый день ходил мрачный, неудовлетворенный.
Ливонские послы Таубе и Крузе, вернувшись к себе домой, писали об Иване как о человеке "с коварным сердцем крокодила". И это ему стало известно. Он рассказывал это Анастасии с растерянным, обиженным видом.
- Я знаю, что лукав я и зол, и многие окаянства обуревают меня, но... могут ли обвинить меня мои судьи, что не ставлю я благо царства превыше всего?
Анастасия на это говорила, что "дурное в тебе, князюшко, все от дурных людей... Сиротою вырос, горя много видел, неправды, греха... Из чужих рук смотрел... Вот и блажной стал!"
Анастасия не любила Глинских.
Она выросла в скромном, небогатом и богобоязненном семействе. Она нередко осуждала покойную мать царя, великую княгиню Елену. Царь молча слушал ее, не возражал, а к дяде Михаилу после того начинал придираться, держать его в отдалении от себя.
Ложась спать, Иван часто подолгу со слезами молился, чтоб смирил его бог, простил ему все его прегрешения.
Один немецкий гость сказал после встречи с Иваном Васильевичем, что внешность московского царя такова, что его немедленно можно признать за повелителя, хоть бы он и оказался в толпе четырехсот крестьян, одетый в простонародное платье.
Когда Ивану перевели слова принца на русский язык, он просиял и, помолившись на иконы, произнес:
- Добро, чтобы я был не токмо с виду повелитель, но и по делам своим!
И теперь, стоя перед божницей, он молился, дабы вершить ему дела, достойные правителя. Ливонская земля должна быть возвращена Российскому государству, но не разорением и душегубством, а доброю политикою и воинскою доблестью. Воевать надо "не с чухною, а с правителями" - с гермейстером, архиепископом, командорами и лютерскими попами...
Однажды утром Параша из окна увидела толпу, бежавшую по площади к ратуше. Слышался женский плач, крики мужчин. Появилась верховая стража, расчистила дорогу для проезда и пешеходов.
Подобное происходило в Нарве только во время пожаров и городских празднеств. Но пожара не видно и на башне ратуши не вывешено знака и не слышалось набата.