Толпа поселян выбежала из засады и окружила повозку, в которой сидела связанная по рукам и ногам женщина. Рядом с ней старик.
Когда женщину развязали, она стала говорить что-то очень непонятное. Она плохо выговаривала немецкие слова, пересыпая их какими-то другими, чужеземными, словами. Все же в конце концов выяснилось, что она русская и что ее Колленбах держал в темнице.
Крестьяне дали ей отведать своего пива и отправили ее в ближнюю деревню.
Вскоре послышались совсем близко пушечные выстрелы. Эсты, насторожившись, прислушались. Казалось, сами листья на деревьях затрепетали, пришли в беспокойство.
Из уст в уста передавалось слово "Москва".
На измученном лице девушки появилась улыбка.
Раненых рыцарей подобрали и положили в повозку, которую и повернули обратно к Тольсбургу.
Море в лучах летнего солнца очаровало Герасима своим простором, ослепительным сверканием пенящихся волн.
С чувством победителя Герасим следил, как его Гедеон входит по песчаному дну в море, как волны бегут навстречу ему, как свертываются в клубок изумрудные гребни на песке и, пенясь, убегают опять на простор. Тихий шелест волн навевал мысли о красоте и правде - и то и другое наполняет жизнь, но так же, как трудно поймать жар-птицу, так трудно на земле добиться и жизни прекрасной, правдивой... Одно радует, что когда-нибудь она будет, что можно поймать эту волшебную жар-птицу... Иначе зачем жить?
С громкими восклицаниями шумной толпой прискакали к морю ертоульные, объезжавшие окрестности замка Тольсбург.
От них Герасим узнал, что в замке Троекуров творит суд и расправу над захваченными в плен немцами. Другие воеводы устанавливают порядок в городе и замке.
Воеводы выслали к морю телегу с бочонком. Приказ: наполнить ее морской водой для отсылки в Москву, в подарок царю. Ратники и даточные люди с деловым видом старательно черпали ковшами воду, войдя по пояс в море и передавая ковши от одного к другому.
- Буде! Полно! - крикнул стрелецкий сотник с телеги, заглядывая в бочонок.
Тут же плотники законопатили бочку, окутали ее кошмой и кожей, одели железными обручами и в сопровождении вооруженных стрельцов повезли в стан к воеводам. Пушечная стрельба в окрестностях стихла. На цитадели развевался русский флаг.
- Ого! - покосившись в сторону замка, усмехнулся один из воинов.
- Ждали дядю Макара, а пришел Спиридон.
- Ждала сова галку, а выждала палку... Тому так и быть должно. Немцы подмоги ждали, а подмога подмокла... И что это за люди, эти лыцари? Горды, задорны, а сами никуды! Чудно!
- И царство-то все их чудное - о семи дворах, восемь улиц, и все дворы в разны стороны глядят.
- На кой бес камня столь накладено, коли храбрецами себя почитают.
- Немец завсегда прятаться любит. Его такая доля - сидеть в сундуке.
Когда воеводы принимали поклон горожан Тольсбурга, к шатру подвезли бочку с морской водой.
Герасим побежал в замок. Ему указали дом фогта. Он обошел все комнаты, обшарил все уголки, но и здесь не нашел Параши.
Опять встретился ему в воротах замка тот самый рыбак, которого он водил к воеводам. Герасим спросил, не знает ли он чего о пленнице Колленбаха, о русской девушке.
Рыбак весело рассмеялся:
- У нас у каждого рыцаря по нескольку ворованных девок... А у старого грешника, у Колленбаха, и вовсе... Так и гоняется за ними, словно кобель. Никакого удержу на него нет. Может, была у него и такая, да ведь от нас все это скрыто... У них напоказ только кресты, а худое бережется в тайне.
Так ничего и не узнал Герасим.
Вечерняя заря пришла тихая, величественная. Солнце садилось в море, большое, ярко-красное. Башни замка, освещенные лучами заката, казались раскаленными, огненными; на самом же деле там было сыро и прохладно.
Бродивший до самой ночи по замку Герасим озяб. Его начинало трясти не то от прохлады и сырости, не то от великой тоски.
На другой день часть русского войска двинулась назад, к югу от морского берега, к замку Везенберг, стоявшему недалеко от Тольсбурга.
Свирепый фогт фон Анстерит уполз из замка, словно таракан, в своей рыжей, крытой кожею повозке. За ним, напуганные баснями о жестокостях московитов, ушли почти все жители города. Замок Везенберг опустел. Когда убегавших обывателей спрашивали, куда они уходят, они отвечали: "В Германию!" Некоторые даже не побоялись угрожать, что-де за них заступится германский император "и отнимет опять у Москвы крепость". Ратники с удивлением слушали их речи.
- Набрехали вам ваши господа. Мы вовсе не кровожадные. Мы и рыбу-то лишь два раза в неделю едим. Грех! Бог накажет!
Утром к шатру воевод приблизилась толпа крестьян.
Толмач перевел челобитье эстов. Они сказали, что с ними пришла русская девушка, отнятая ими в лесу у бежавших рыцарей.
Воеводы просили привести ее в лагерь.
- Она здесь! - низко поклонился старый эст.
Из толпы вышла Параша, бледная, еле державшаяся на ногах.
...Крестьяне были обласканы воеводами. Куракин обещал приехать к ним в гости в деревню. Им выдали хлеба, мяса, зерна и вина.
Довольные встречей с воеводами, крестьяне пожаловались, что в Эстонии нет железа, чтобы делать топоры, крючья, косы, мечи. Воеводы велели дать крестьянам не только железо, но и оружие: бердыши, мечи, рогатины.
Воеводы расспросили Парашу, как она попала в Тольсбург. Девушка рассказала обо всем, что с ней было, показала свою спину, руки со следами плетей, полученных за то, что она не хотела изменить своей вере.
Герасим объезжал взморье, поглядывал, не появятся ли неприятельские корабли вблизи лагеря. На побережье было тихо. Невольно залюбуешься восходом солнца, хотя на сердце тяжелый камень. Алые косы зари разметались над лесом, будя самые дорогие воспоминания.
Пустынно, только чайки, да невдалеке от Герасима плещутся в воде с сетями рыбаки.
"Так и жизнь пройдет, а Параши мне не видать и не видать!"
Вдруг он услыхал топот коня, оглянулся: бешено несется всадник. Уж не гонец ли от воеводы? Что ему?
В недоумении Герасим повернул навстречу ему коня, стал дожидаться.
Мелентий! Он весело размахивает плетью и что-то кричит. Все это удивило Герасима. Мелентий - пушкарь, и совсем ему незачем тут быть - в стороже находятся только порубежники.
Вот он, совсем близко.
- Эй, рыбак! - кричит Мелентий. - Видать, ты так "афоней" и умрешь. Так и будешь в воду на рыбьи хвосты зенки таращить!
Остановился против Герасима, веселый, без шапки, весь растрепанный, босой.
- Эх ты, дурень, дурень! Таких пней на всем свете не сыщешь!
- Скажи, пошто пристаешь? Пошто глумишься?
- Любя тебя, дурень! Слушай, што ли!
- Отвяжись! Будто не знаешь? У меня горе.
Герасим махнул рукой и тихо поехал вдоль берега. Мелентий остался на месте, и вдруг до слуха Герасима донеслось:
- Стало быть, ты не хочешь свою Параньку видеть?!
Герасим рванул коня, приблизился к товарищу и грозно сказал:
- Брось глумы! Бог спасет, иди своей дорогой!
Мелентий перекрестился.
- Крест целую - Паранька пришла!..
Герасим чуть не упал с коня. Закружилась голова, руки ослабли.
- В шатре девка у воевод... Айда! Выручай!
Мелентий рассказал, как крестьяне привели Парашу в лагерь и о чем с ней беседовали воеводы.
Лицо Герасима стало красным, в глазах появились слезы.
- Спасибо, друже! - Он приблизился к товарищу, склонился с коня, облобызал его.
- Чего же ты! Поедем...
- Нет, не дождавшись смены, нельзя. Крест на том целовал царю, чтоб служить правдою... Скажи девке: скоро будет смена...
- Давай-ка я за тебя постою тут...
- Не сбивай! Того и гляди сам собьюсь!.. Уходи! Позавчера, знаешь, что было?
- Не ведаю.
- То-то, что не ведаешь. Хорошо тебе сидеть в крепости, а тут редкую ночь, редкий день, чтобы то с моря, то с дубрав на нас воровские люди не набегали.
- Магистерские?
- Не поймешь... Злющие... Видать, немцы. Ваську Щебета вчера убили. В море погребли мы его... Невзначай закололи копьем. Словно водяные - из моря вылезают... А здорова Паранька? Ты ее видел?
- Здоровая. Улыбается. Ну, стало быть, не пойдешь?
- Не! Останусь до смены...
Мелентий поскакал обратно в свой стан.
С завистью в глазах посмотрел ему вслед Герасим. Так бы и помчался вместе с ним. Да неужели и впрямь вернулась Параша? Но нет! Лучше не думать об этом.
Герасим подхлестнул коня, тихою рысцою поехал по песчаному берегу около самой воды... Морской простор, синее небо, мысли о будущем - все слилось в ощущении счастья, любви, красоты жизни. Парень скинул шапку, перекрестился.
II
Царь Иван радостно встретил гонцов, известивших его о взятии ливонских крепостей и о выходе войска к Балтийскому морю.
Он обнял и облобызал каждого из них, удостоив их дворцовой трапезой, и одарил конями из своей конюшни.
Целый день он был сам не свой. Крупными шагами, заложив руки за спину, ходил в любимом татарском полосатом халате по коридорам и палатам дворца. Иногда высказывал свои мысли вслух, останавливался, спохватившись, подозрительно оглядывался кругом.
Море! Каким недосягаемым казалось оно!
В полдень царь созвал ближних бояр, спросил: "Како мыслят о случившемся?" Бояре не могли ответить коротко и ясно. Для них все еще оставалось непонятным: зачем море? Они кланялись царю, крестились, а потом говорили пространно, путаясь в льстивых словах. Толкового ответа так и не добился от них Иван Васильевич.
Беспокойно прошла ночь. Не удалось заснуть; несколько раз он вставал с постели и, став на колени, молился.
Утром, когда, сквозь тяжелые занавеси в царицыну опочивальню пробились лучи рассвета, царь Иван раскинул на столе привезенную из Голландии большую карту. Склонился над ней.
Вот оно, маленькое черное пятнышко на краю большого продолговатого синего поля. Тольсбург! Здесь в море купают своих коней русские всадники! А вот Нарва, куда уже посланы корабельные мастера и розмыслы-строители.
Волнение отразилось на лице царя. Что жизнь и смерть? Здесь небо небес, дорога дорог, бессмертие славы и силы!
В глазах царя Ивана синее поле растет, ширится, делается громадным, охватывает земли, дробит их... Трудно дышать, следя за этим. Вот оно неведомое, загадочное море! И кажется, что повеяло прохладой от него, оно дышит, освежает душу... Но вдруг за спиной повисает тяжесть, она давит, неотразимо толкает вперед...
Царь выпрямляется, оглядывается назад. Со стены раскаленным, огненным полотнищем глядит на него другая карта. То родная, неохватная своя земля!
Очарованный взгляд Ивана прикован к ней.
Вот они - леса, поля, озера и дороги... Множество дорог, и все они тянутся к Москве... Есть ли город такой на Руси, что посмеет стать поперек Москве? Кто дерзнет оспаривать величие ее? "Третий Рим!" - так называет царь русскую столицу.
Указкой из чистого золота Иван Васильевич проводит черту от Москвы до Тольсбурга... Вот берег моря! Здесь! Горделивая улыбка застывает на лице царя.
Анастасия не спит, она притворяется спящей, тайком наблюдая за царем. Снял с полки недавно подаренную ему гостем-англичанином модель корабля, наклонился над ней, задумался... Что-то шепчет про себя. Упрямые кольца волос спустились на широкий лоб. Откинув голову, он зачесывает их на затылок. Затем поднимается, снова ставит на полку "потешный" кораблик. Подходит к Анастасии, целует ее и шепчет:
- Спи спокойно!.. Господь за нас!
Горячие, влажные губы обжигают ее лицо, почти давят, слегка подстриженная бородка колет щеки, но царица терпит, продолжая притворяться. Помилуй бог, догадается, что за ним следят, подслушивают! Не любит он выказывать свои чувства перед другими. Многое таит и от нее, скрытничает...
Иван Васильевич взял кувшин с водою, жадно губами прильнул к нему.
Услыхав шум во дворе, быстро поставил кувшин на стол. Заглянул в окно. Стремянная стража сменяется. Спешилась. Железные шапки красновато блестят. Кафтаны опрятные. Кони вычищены, вымыты. Стрелецкий сотник бросает взгляд на окна царской опочивальни. Иван тихо смеется, пятится в глубь комнаты. Стража сменилась; все на конях. Копья вытянулись прямехонько.
Рука невольно простирается к окну. Иван благословляет стрельцов, любуясь своими отборными всадниками.
Ведь это его войско, ведь это он придумал красные кафтаны, оружие и боевое постоянство стрельцам.
Отойдя от окна, Иван склонился над колыбелью царевича Федора. Годовалый ребенок худ и бледен. Говорят, "сглазу". Анастасия велела перенести его колыбель к себе в опочивальню. Мамки обвиняют в лихости кое-кого из бояр, самых близких царю вельмож. Как этому верить? А не хотят ли враги очернить нужных людей? И то бывает!
Тяжелый вздох вырывается из груди царя: может статься, сами же мамки портят дитё, а сваливают на близких царю вельмож?
Гневаться всуе не должно не токмо царю, но и царскому конюху. Ложный гнев губит правду, приносит вред царству.
В глубоком раздумьи Иван вновь подошел к развернутой на столе карте. Тянула к себе она вседневно, всечасно.
Согретая летним солнцем, в зелени рощ и садов, Москва ликовала. Будни обратились в праздник. Малиновым перезвоном заливались бесчисленные церковушки. Тяжелый, мерный благовест соборов звучал суровой торжественностью, медленно замирая в нешироких улочках.
По приказу царя пушкари учинили с кремлевских стен великую пальбу. Ядра шлепались на незастроенных местах, в репейниках, по ту сторону Москвы-реки, дымились, вспугивая воронье.
На Ивановской площади сенные девушки, дворцовые красавицы в цветных сарафанах, сыпали из берестяных лукошек зерно голубиным стаям. Пестрым живым ожерельем голуби опоясали карнизы колоколен и башен... Носились в вышине, причудливо кувыркались в голубом просторе над широкими, заслонявшими друг друга белоснежными махинами соборов и дворцов.
В Успенском соборе шел молебен. В самое дорогое, парчовое, осыпанное самоцветами облачение облеклось духовенство. Золотые чаши, подсвечники и иную роскошную утварь - все извлекли из митрополичьей ризницы.
Косые лучи солнца яркими полосками освещали сверху царское место. Царь стоял прямо, высоко подняв голову, внимательно вслушиваясь в слова митрополита. На стройной фигуре его красиво сидел расшитый серебром шелковый кафтан, слегка прикрытый длинной пурпурной мантией. Голову украшал золотой осыпанный драгоценными камнями венец. Об этом венце иноземец Кобенцель, присутствовавший на молебне, шептал соседям, что по своей ценности он превосходит и диадему его святейшества римского папы, и короны испанского и французского королей, и даже корону самого цесаря и короля венгерского и богемского, которые он видел. На плечи царя накинуты из одиннадцати крупных чистого золота блях бармы; на груди большой наперсный крест, сверкающий алмазами.
Солнечный свет, озаряя парчу, камни, серебро и золото, резал глаза искристыми бликами. Возвышенное царское место окружали ближние бояре, воеводы, стольники, большая толпа дворян и дворцовых слуг. Они украдкой косились в сторону царя. Его бесстрастное, подобное изваянию, лицо было загадочно, наводило бояр на грустные размышления.
По левую сторону, недалеко от царя, на таком же возвышенном месте, окруженная самыми красивыми боярышнями и дворянками, сидела в кресле бледная, с усталым лицом царица. Она строго осматривала толпу бояр.
В этот день повелел царь Иван открыть кабаки.
От начала войны был запрет на вино и наказ соблюдать "как бы великий пост", а "хмельных всех бросать в бражную тюрьму". И песни петь нельзя было. В этот же день все переменилось. До глубокой ночи бушевали хмельные гуляки на улицах, веселились парни и девки, кружась в вихре хороводов. Песни разливались по узеньким проулкам, рощам и садам. Караульные стрельцы и сторожа не ловили ночных гуляк и не избивали их посохами, как полагалось в повседневности. Ходить ночью можно было только с фонарями, а тут молодежь шмыгала под носом у сторожей без всяких фонарей, и кое-где в садах слышался грешный девичий визг.
В кремлевском дворце, в Большой палате, царь устроил пир. На убранных узорчатыми скатертями столах красовалось многое множество сосудов из чистого золота: миски, кувшины, соусники, кубки, сулеи. Часть из них украшена драгоценными самоцветами. Золотая посуда едва умещалась на столах. У стен стояли четыре шкафа с золотой и серебряной утварью. На самом виду двенадцать серебряных бочонков, окованных золотыми обручами.
Иван усадил рядом с собой Сильвестра, Адашева и гонцов, "заобычных людей низкого звания". По левую руку - своего любимца, англичанина, доктора физики Стандиша. Рядом со Стандишем сидели его товарищи англичане и другие иноземные гости.
На столе перед царем возвышался большой золотой кувшин с морской водой из-под Тольсбурга.
В самый разгар веселья Иван наполнил кубок морской водой: себе, Алексею Адашеву, Сильвестру и другим боярам "крымского толка".
- Выпьем за здоровье ратных людей, покоривших море!
Иван выпил первый залпом. С видом удовольствия обтер шелковым платком усы и губы.
Осмотрел весело сощуренными глазами бояр и Сильвестра, нерешительно пригубивших кубки.
- Соленая? Щиплется? Ничего!
Сильвестр сморщился, надул щеки, не решаясь проглотить воду и боясь выплюнуть ее.
- Люблю друзей потчевать! Ни свейскому королю, ни датскому, ни польскому не дам я попить той водички, своим людям нужна. Гишпанский король и тот зарится на сию воду... Мало ему там своей воды! Жадны все, опричь нас!..
Иван с усмешкой оглядел придворных. Велел толмачам буквально перевести свои слова англичанам. Те выслушали, рассмеялись, приветливо закивали царю головами. Глаза его, казалось, стали еще острее, еще проницательнее.
Обратившись к Сильвестру, он сказал:
- Ну-ка, отче, отпиши своим землячкам в Новоград: готовьте, мол, други, лес по царскому указу... Посуду морскую долбить будем да в море сталкивать!.. Да не мешкайте, дескать! Три десятка посудин должны спихнуть в воду и пушки на них поставить. Гляди, Шестунов уже и корабельное пристанище построил под Иван-городом. Пошли гонца к Шестунову, строил бы что надобно, не зевал бы!
И вдруг, обернувшись к Адашеву, произнес:
- Не кручинься, друже! Улыбнись! Иль ваша милость не в духе?
Адашев посмотрел в глаза царю смело, ответил без улыбки:
- Не неволь, государь! В своей правде хочу быть нелицеприятным.
- Кроткая песнь лебедя и та не может равняться с твоей смиренною речью. Испей до дна свой кубок!
Адашев выпил, не поморщившись.
- Добро, Алексей! Вижу твою правду. С такими слугами на Москве стану царем царей.
Ближние и всяких чинов люди с любопытством следили за беседою царя с Адашевым. Еще бы! Добрая половина их поднята в службе им, Адашевым, "свои люди!"
Во хмелю царь становился все веселее и разговорчивее. Обернувшись к своим первым советникам, сказал он громко:
- Второзаконие гласит: "Не прибавляйте к тому, что я заповедую вам, и не убавляйте от того". Посмотрите на Ливонию! Истинный государь не найдет там, с кем совета чинить. Каждый князек кичится знатностью, и никто не дорожит честью родины. Есть Ливония, но нет царствия! Нет хозяина! Попусту они тщатся склонить императора* на свою сторону... Лукавство рыцарей мне ведомо. Глупцы! Да кабы Фердинанд силу имел, он давно бы и Польшу и Москву съел! Есть ли завистливее рыцарей люди? Есть ли у славян более ненасытные похитители, нежели рыцари? Славяне не злопамятные, но достоинство свое блюли и блюсти будут.
_______________
* Германского.
Сильвестр оживился, лицо его повеселело, он, как бы продолжая речь царя, заискивающим голосом произнес:
- Существует ли в мире иная страна, государь, каковая обладает таким счастьем, како наша? Справедливые законы и твоя, государь, власть спасают нас. "Ибо, - гласит Писание, - есть ли такой народ, которому боги его были бы столь близки, как близок к нам господь бог наш, когда призовем его?"
Иван прикинулся непонимающим, покачал головой.
- Мудрено говоришь! Эх кабы мне такую голову! - и указал на чарку. Допей!.. Чем богат, тем и рад!
- Во здравие твое! - Сильвестр торопливо опорожнил кубок.
- Добро, отец! - приветливо кивнул ему Иван. - Немало проработали мы с тобой, а впереди и того труднее. Господь бог зато нас и царями сотворил, чтоб самыми трудными делами править. А ты вон вздыхаешь. Нам ли вздыхать?
Бояре переглянулись.
Царь продолжал:
- В единомыслии - сила, но все ли то разумеют? Страх и подневольное согласие вижу в глазах. Не сильно наше государство, хотя и берем крепости и города... Единомыслие нам нужно! Простой народ разумнее многих. Кто превыше раба добивается счастья? Междоусобная распря и честолюбие расслабляют властителей, затемняют разум. Кичливость вельмож не столь страшна государю, сколь всему царству.
Ближние бояре, внимательно слушая молодого царя, в раздумьи мяли свои липкие, влажные от вина бороды, не понимая и половины его слов. А главное, обидно, что поучения исходят от такого молодого, совсем молодого парня. Давно ли он бороду-то отрастил, давно ли молчал, был послушным да богу целые дни молился либо в озорстве время убивал? А ныне голос его тверд, глаз деловит, а в голосе густота, приличная наистарейшим.
Лицо Ивана раскраснелось, непокорные кудри легли на лбу потными кольцами. Глаза смягчились, глядели просто, по-дружески.
- Что же молчите? Не для того сошлись.
Сильвестр задумчиво покачал головой:
- Государь! Кто не хочет счастья? Но сколь превратно и скоропеременчиво оно! Сколь сокровен жребий человеческий от предусмотрения и познания самих человеков! Сколь не испытаны судьбы всевышнего в счастии и злополучии не только смертных, но и самих царей! Одна минута времени сильна сделать великое в делах обороты, когда владыки земные со престолов своих в темницы или в гроб низвергаются. Как же и чем мы, смертные, дерзнем выситься и превозноситься?
Говоря это, Сильвестр поднес руку царя к своим губам, намереваясь облобызать. Иван с сердцем отдернул ее.
- Недостойно видеть мне унижение столь мудрого учителя! Слушай, отец! Часто говоришь ты мне о смерти. Твои слова отвращают от жизни, но... прав ли ты? Цари должны управлять так, словно они будут жить вечно... Царь должен бояться смерти своего царства, чтоб того не случилось и после него! Не стоит жить, отец, тому, у кого нет истинного пути, нет друзей, идущих вместе с ним. А у меня друзей - целое царство!.. Не так ли?
Тут встал с своего места Адашев и, поклонившись царю, произнес горячо и порывисто:
- Прости, государь! Но многие, кои ныне кажутся друзьями, - лукавые ласкатели, и опасно надеяться на них.
Иван засмеялся, откинувшись на спинку кресла.
- Где мне спорить с вами! Вас много - я один... Не будем более говорить о том. Пейте! Веселитесь! Море наше! Гляди, и мы с тобой, Алешка, поплаваем там... Зависть у меня! Зависть к моим людям, - купаются, подлые, в балтийской водице... Ливонскую пыль с лаптей, поди, смывают. Лошади и те полощутся в море, а мы вот тут, в палате, полощемся в вине, да и сговориться никак не можем.
Царь громко расхохотался, взял бокал и выпил:
- За матушку Русь! Ну! Все! Все пейте! Уважьте царя!
Охима в эти дни нарвских празднеств ходила по базарам, смотрела на игрища скоморохов, медвежатников, любовалась полотнами, расшивками кизилбашскими, тканями турскими, тафтяными, миткальными...
За ней увязался некий чернец, говорил слащавым голосом. Ей скучно было его слушать. Сравнивал ее, Охиму, с какой-то святой женщиной, которой бог простил все ее блудные дела. Теперь молятся ей и мужчины, и женщины, а когда-то считали ее погибшею, непотребной женкой. Бог милостив! Грехи прощает! Да кто без греха? Бог единый!
Глаза монаха играли похотливо. Охиме было противно это.
Около кремлевского рва на чернеца напали страшные косматые псы.
Охима убежала. "Хоть бы собаки его сожрали!"
У Покровского собора она остановилась.
Из Фроловских ворот выходили воинские люди. Охима залюбовалась статными, хорошо одетыми ратниками. Пришел на ум Андрейка. Она стала вглядываться в толпу воинов: нет ли, и в самом деле, Андрейки?
То, что она увидела, привело ее в трепет: среди воинов она увидела своего Алтыша. Что делать?
Она растерялась: идти или нет навстречу? Так долго не виделись, и теперь совсем не тянуло к нему.
Алтыш сам увидел ее.
Из его рассказа она узнала, что он прискакал из Нарвы с гонцами к царю, что был вчера во дворце, в одной палате с боярами. Алтыш говорил об этом с гордостью, опершись на рукоять сабли. Охиме было неинтересно, но она делала вид, что завидует Алтышу и радуется.
Охима узнала, что он завтра опять уедет в Нарву. Тут радость ее стала более естественной. Охиме так хотелось спросить об Андрее, но Алтыш не знает Андрея, Андрей не знает Алтыша. (И слава богу!)
Когда кончится война? Никто того не знает, но слыхал он от людей, что война будет большая и долгая - прочие цари задумали напасть на русского государя, не хотят ему отдавать Ливонии, не хотят пускать к морю.
До самого вечера Алтыш бродил по московским улицам с Охимой. Она сказала ему, что на Печатный двор никого не пускают. А вечером сидели они в монастырском саду над Яузой и вспоминали Нижний, Волгу и Терюханскую землю близ Нижнего, где началась их любовь. Алтыш уверял Охиму, что он остался ей верен, что никто его никогда не соблазнит, потому что он любит ее, Охиму. Лучше ее никого нет на свете!
Девушке было тяжело слышать это. Лучше бы он этого не говорил! Она готова была расплакаться! Щеки ее от волнения пылали румянцем! Когда кончится война, - тянул свое Алтыш, - тогда они устроят веселую свадьбу, созовут всех своих родных и земляков, и будут все завидовать ему и Охиме...
А если найдется такой человек, который вздумает отнять у него Охиму или сказать ей о своей любви к ней, того человека Алтыш зарубит вот этой саблей... Будь то хоть сам царь!
В бледном освещении луны перед глазами Охимы сверкнуло лезвие. Плечи и спина Охимы похолодели от страха, она сидела, точно связанная, не находя сил пошевелиться.
Алтыш с любовью погладил саблю и похвалился, что она заморская, отбитая им в Ливонии; таких сабель ни у кого нет, только у него, у Алтыша Вешкотина. Немало уж порубил он врагов Москвы ею, с еще большим сердцем порубит он того, кто осмелится протянуть свои поганые лапы к его Охиме. Алтыш тяжело дышал, лицо его, освещенное луною, стало страшным, как будто он действительно видел, что кто-то хочет отнять его невесту.
Охиме сделалось нехорошо. Дрожь прошла по всему телу. Ну, разве Андрейка будет так говорить? Он добрый, веселый, любит посмеяться, пошутить, а этот... Алтыш... "Чам-Пас, смягчи его сердце! Пускай он не убивает... Что плохого в том... Ах, Андрейка, Андрейка! Лучше бы прискакал ты!".
- Что же ты молчишь, Охима моя?
- Недужится мне, мой Алтыш! Холодно!
- Иди домой... Иди!.. Студено.
Он нежно обнял ее и поцеловал.
Проводил ее до самого Печатного двора.
На следующее утро они снова виделись, а в полдень Алтыш вместе с другими гонцами поскакал в Ливонию. У него был красивый вороной, как смоль, конь, подаренный ему царем, как и прочим гонцам, из царской конюшни.
Охима облегченно вздохнула, проводив Алтыша. Вернувшись в свою горницу, она сначала помолилась Чам-Пасу о здоровье Андрея и о том, чтобы он никогда не встречался с Алтышом, а потом помолилась о том же русской "матке Марии". Пускай Алтыш подольше не возвращается. А если и вернется разве нельзя, чтобы они оба любили ее и чтобы жили дружно?
Охиме казалось, что это вполне возможно.
На душе стало спокойнее после отъезда Алтыша.
III
Андрей Михайлович Курбский, оставшийся после первого похода во Пскове, веселился, окруженный друзьями. Здесь были и съехавшиеся из ближних вотчин бояре и новгородские купцы.
В самый разгар веселья из Москвы прибыл к нему, по счету седьмой, указ царя о немедленном выезде к войску, стоявшему на рубеже Ливонии.
Прочитав указ, Курбский нахмурился. Он сказал своему самому близкому другу, князю Василию Серебряному, что никогда еще его так не оскорблял царь Иван Васильевич, как теперь. Он, Курбский, считает себя нисколько не ниже родом Петра Ивановича Шуйского, а тем паче князя Федора Ивановича Троекурова. Между тем царь назначил их обоих большими воеводами, а его, князя Курбского, только воеводою в передовой полк. Но еще обиднее то, что незнатного Данилу Адашева царь поставил рядом с ним, с князем Курбским, тоже воеводою во главе передового же полка, как равного, как человека княжеского, древнего рода. Не нарушение ли это всех древних русских обычаев?
Курбский велел удалить гусельников и домрачеев, остался в кругу ближних людей.
- Не честит меня царь-государь, будто в опале я или в неправде. То поставил надо мной татарина Шиг-Алея, то Шуйского и Троекурова. Ну, добро бы одного Шуйского! Родовит и знатен князь, но Троекуров!.. Как можно мне идти с ним заодно? Посоветуйте, добрые бояре, что делать мне? Душа не лежит Ливонию воевать, душа не лежит свой род древнекняжеский позорить!
Колычев сказал:
- Вчера поутру видел я Шуйского. Ему тоже пришло от царя пять грамот, чтобы шел он воевать Ливонию в больших воеводах, но и он с Троекуровым идти не хочет. И он считает его ниже себя родом. Да и о тебе он говорит, что-де не рука ему выше тебя стать, и будто писал он царю, чтоб наибольшим быть тебе, Андрей Михайлович, а не Троекурову и не ему.
Колычев чуть не до пояса поклонился Курбскому. Когда говорил, руки складывал на животе и часто, в каком-то испуге, моргал.
Курбскому, видимо, пришлось по душе, что Шуйский признает его княжескую сановитость, что считает его, потомка великих князей Ярославских, достойнее себя быть большим воеводою.
Он с улыбкой удовольствия слушал Колычева, искоса посматривая на его пухлые руки с грязными ногтями.
Колычев продолжал:
- А Троекуров и совсем испугался... Третий день вино пьет и мужиков порет. Одно твердит во хмелю: "Почему меня бог создал ниже, худороднее князя Андрея Михайловича? Хотел бы я с ним рядом в воеводах идти, а ныне как я пойду, коль вознесен не по чину? И глаза у меня ни на что не глядят!"
Курбский с большим вниманием выслушал эти слова Колычева. Когда тот кончил свою речь, он помолился на иконы, сказав во всеуслышание:
- Благодарю тебя, создатель мира сего, что окружил меня в походе честными воинами!.. Стало быть, тебе, спасе наш, так угодно, чтобы я не явился ослушником государя моего, великого князя Ивана Васильевича, а чтоб служил ему правдою и ослабил свою гордыню.
И, обернувшись к Колычеву, он произнес:
- Вот что, светлая голова, порадей-ка мне, доброму товарищу твоему, уведомь-ка Шуйского Петра Иваныча да Троекурова Федора Иваныча, что, мол, шлю я, князь Курбский, им свой поклон и чтоб поторопились они со мною, да с Адашевым Данилой, да с воинниками нашими храбрыми подняться в новый, царем указанный, поход... Бьет челом-де вам сам князь Андрей Михайлович! Исполним и на этот раз волю нашего великого князя Ивана Васильевича!..
- Спаси Христос! - низко поклонился Курбскому Колычев и быстро вышел из горницы.
- Пусть будет по его цареву указу, друзья! - вздохнул Курбский. Оттерпимся - и мы владыками станем. Иной раз оное и на пользу.
Опять зашевелились военные таборы во Пскове: деловито загудели боевые трубы, всполошились соборные колокола. Царское слово - закон! Московские всадники, стрельцы, копейщики, наряд и обозы тронулись в путь.
Шиг-Алея, Глинского и Данилу Романовича отозвали в Москву. Об этом много было разговоров. Ходил слух, что царь недоволен грабительскими налетами прежних воевод. Да в заморских странах худая молва пошла про русское воинство. Оставлять Шиг-Алея и его сподвижников нельзя стало. Так говорили. В угоду, мол, иноземным царствам то сделано.
Была жаркая, знойная погода.
В броне и кольчугах идти было не под силу. На ходу все это сбрасывалось на телеги. Уж лучше погибнуть от пули иль от стрелы, нежели пасть от зноя и духоты.
Дымились торфяные болота, горели леса. Воздух пропитался едким дымом. Желтые, мутные тучи в безветренном воздухе заслоняли солнце. Темно-серые пятна ожогов зияли на полях и лугах. Посевы погибли.
Мелкие ручьи и реки пересохли. Безводье стало бичом людей, скотины и растений.
Андрейка скинул с себя не только теплый стеганый тегиляй, но и рубаху.
На обнаженной спине Чохова товарищи разглядели следы рубцов от батожья.
- Память о боярине Колычеве, - усмехнулся он, почесываясь, - да еще в Пушкарской слободе прибавили малость.
Головы повязали тряпками. Кони в мыле, хотя шли еле-еле. Пушки накалились - не дотронешься. Разговаривать не хочется. Голова, словно свинцовая, тяжелая! Клонит ко сну, но... желание сразиться с немцами превыше всего.
Степняки - татары и казаки - выглядят бодрее. Андрейка удивлялся им: джигитуют, смеются, весело болтают; на спинах стеганые ватные зипуны, а на головах меховые шапки. Терские горцы, в барсовых и овечьих шкурах, бодро поглядывают на всех черными любознательными глазами.
Иногда над наконечниками копий с глухим шелестом пролетали темные полчища саранчи, пугая коней, вызывая тошноту у людей. Всадники пробовали разгонять саранчу копьями, но это им не удавалось, - саранча наваливалась плотной массой, пригибая наконечники копий. Чудное дело! Никогда раньше в этих местах не видывали саранчи. Что-нибудь это означает. Не иначе, как некое предзнаменование.
Птица вся попряталась в лесах, в гнездах, в норы.
Войско изнывало от жажды.
На реке Великой, во время стоянки во Пскове, ратники наловили рыбы, которой в той реке неслыханное множество. Теперь, после ухи, нестерпимо мучила жажда, а воды не хватало. По дороге рек почти не встречалось. Да и дух пошел от бочек с рыбой тяжелый. Нечего делать, надо терпеть! На то и война!
Пешие воины еле передвигали ноги, словно кандалы на ногах десятипудовые. Однако никто не падал духом: там и тут раздавались шутки, прибаутки, смех.
Среди воевод и их помощников, тяжело покачиваясь на коне, ехал и Никита Борисыч Колычев. Волосы на голове слиплись, лицо блестело от пота. Хмуро посматривал он на толпу ратников; не нравилось ему, что так много мужиков вокруг него, и что все они так дружны между собою, и что вооружены все они и идут, как равные, с боярами и дворянами...
- Вон он, мой бывший хозяин! - показал на него пальцем Андрейка.
- Эк его разнесло, голубчика! - засмеялся один молодой пушкарь.
Посыпались шутки и прибаутки. Колычев догадался, что ратники говорят про него, плюнул, отвернулся.
Василий Кречет, сутулясь, исподлобья глядел по сторонам. Он шагал рядом с телегой, на которой лежали волконейки. В последнее время он скучал, был недовольным и нерзаговорчивым. Куда девалась его веселость! Никакой корысти не получалось в походе. Он вслух на это ворчал.
- Негде душе разгуляться! - говорил он, мотая головой. - Один убыток! Зря Шиг-Алея убрали. Попировали бы мы с ним.
Ворчал, но от войска не отставал.
Андрейка спорил с ним, стыдил его:
- Не корысти ради, а чтоб землю оборонять пошли мы в поход; не свою, а государеву выгоду ратники соблюдают. Храбрый врагов побивает, а трус корысть подбирает, - так говорят старики. Так оно и есть. В поле - две воли; чья сильнее - вот о чем думай! Дурень!
- Войну гоже слышать, да худо видеть, - вздыхал Кречет.
- Эх, ты! Воевать бы тебе на печи с тараканами!
Кречет ничего не ответил, только стал еще более дичиться товарищей.
Андрейка смотрел с коня на его взмокшую от пота рубашку и на его уныло опущенную голову и думал: "Чего ради такие люди живут? Ноют они и хорошего нигде ничего не видят. В бою быть, так и вовсе не о чем тужить. Смешной! Хлеба не станет - песни запоем. Тяжело одно: ждать, коли врагов не видать".
Палимое солнцем войско двигалось на запад, по прямому пути к ливонскому замку Нейгаузен.
Ертоульные добыли в разных местах несколько десятков "языков", пригнали их к воеводам. Из расспросов выяснилось: к Нейгаузену движется три тысячи немецких всадников и пехоты под начальством самого магистра Фюрстенберга, а расположилось оно, это войско, в двадцати пяти верстах северо-западнее Нейгаузена, близ городка Киррумпэ.
В Нейгаузенской долине сама природа создала черту, отделявшую одно государство от другого. С русской стороны отлого спускались возвышенности псковские, с немецкой - ливонские бугры. Нейгаузен находился на возвышенном месте, на высоком берегу реки Лелии. Сложенный из серых необтесанных каменных глыб, замок выглядел мрачной, дикой махиной. Казалось, в этой громадине, окруженной толстенной неуклюжей стеной с четырьмя такими же неправильно сложенными, угловатыми башнями, обитают не люди, а какие-то первобытные, волосатые великаны, которые вот-вот перешагнут через стены и задавят всякого, кто появится в этой безмолвной, пустынной долине.
С трех сторон замка - глубокие овраги, с четвертой - река Лелия.
А вдали, по левую сторону замка, - цепь Гангофских гор, и самая высокая вершина их, прозванная некогда русскими "Яйцо-гора". С ее вершины видны окрестности на сто верст, видны башни Печерского монастыря и даже водная ширь Псковского озера.
Всего пятнадцать верст пройдено от рубежа, а как все устали!
Трубы и рожки возвестили: "Готовься к бою". Вот тебе и отдых!
Воины, разомлевшие от жары и переходов, снова облеклись в кольчуги и латы... надели накалившиеся от солнца шлемы и, набравшись сил, ускорили шаг, стали пристально всматриваться в сторону замка.
Только что вышли из леса и стали на виду у замка, как с городских стен посыпались вражеские пули и стрелы; началась жестокая пальба из пушек. Андрейка насилу сдержал испуганного неожиданной стрельбой коня.
- Ай ты, бирюк! Ровно змея ужалила! Что ты? Дурень! - дернул его за повод изо всей силы Андрейка, озабоченно оглядываясь на свои подводы с пушками.
Войско не останавливалось ни на минуту, невзирая на стрельбу немцев. Оно еще быстрее двинулось к городу, а ертоульные уже гарцевали под самыми стенами города.
Андрейка был уверен в непобедимости московского наряда. С насмешливой улыбкой он молвил: "Попусту лыцари шумят!"
Было у него три орудия с ядрами в пятьдесят два и пятьдесят пять фунтов. В других десятках было шесть орудий, из которых пускали ядра по двадцать, двадцать пять и тридцать фунтов. Много было орудий, стрелявших ядрами по шесть, семь и двенадцать фунтов. Но больше всего радовали Андрейку две пушки, из которых били каменными массами весом в двести с лишним фунтов. При этих пушках везли около двух тысяч ядер, а при остальных орудиях по семьсот ядер. И это не все! Были еще пять пушек, а при них полторы тысячи ядер. Но и это еще не все! Сотни телег тянули еще шесть мортир, стрелявших огненными ядрами, которых было запасено две с половиною тысячи.
Можно ли бороться врагу с такою силою? Андрейка торжествовал. На его лице появилась озорноватая усмешка, когда остановились.
- Ну, воины! - крикнул он своим товарищам пушкарям. - Готовьте зелья больше! Без масла каша не вкусна.
По приказу воевод татарские, черкесские и казацкие всадники рассыпались по окрестностям Нейгаузена, чтоб оберегать войско от внезапных нападений со стороны. Лихо промчались они мимо Андрейки на своих низкорослых быстроногих конях, коричневые от загара, со сверкающими белками. Впереди всех скакал, размахивая саблей, Василий Грязной.
Кто-то в толпе запел, а все подхватили:
Что не пыль то ли в полечке запыляется,
Не туман с неба поднимается,
Запыляется, занимается с моречка погодушка,
Поднимаются с моря гуси серые, летят.
Что летят-то, летят, расспросить лебедя хотят:
- Где ты, лебедь, был, где ты, беленький, побывал?
- Уж я был-то, побывал во всех нижних городах...
Голоса певцов, дружные, бодрые, оживили даже Василия Кречета, и он стал подпевать ратникам. Как же без песен? Русский человек никогда не воевал без песен, да и ничего без них не делал! А уж ратнику песня и вовсе - первейший друг.
Пушкарями хорошо было видно городские валы и рвы, за ними каменные стены, поросшие травой, а на них множество людей.
Солнце, громадное, красное, пряталось вдали за лесами. Жар свалил. Стало легче дышать, веселее - к делу ближе!
Войско расположилось на пушечный выстрел от городских стен. Со скрипом и шумом бревенчатые махины движущихся осадных башен окружали город. Каждую везли лошади, запряженные попарно шестерней. На место валившихся от пуль и стрел коней тут же быстро впрягали новых, на место убитых и раненых конюхов и возниц тотчас же вылезали "из нутра" новые люди, втаскивая павших во внутреннее помещение башни и заменяя их.
Вышел приказ вдвинуть в прогалины между осадными башнями пушки.
Андрейка, соскочив с коня, горячо принялся за дело.
- Дай бог нам попировать!.. Веселей!.. Веселей!.. Семка! Гришка! Эй, парень! Вологда!.. Ну, ну, бери ядро!.. Тащи земли! Мало ее! Рой мечом! Глубже, глубже! Насыпай! Так! Подноси зелье! Готовься... Бога хвалим, Христа прославляем, врагов проклинаем! Эй, ребята, не зевай!.. Бей в стену, вон, где помелом машут!.. Туды их... мышь!
У самых ног Андрейки упала стрела.
- Ишь ты, дьявол! - нахмурился он. - Ну-ка за это я его!
Андрейка навел пушку на то самое место стены, откуда стреляли по его пушкарям. Заложил огненное ядро, приставил фитиль.
- Эй, лыцарь, закуси губу!.. Прикуси язычок! Хлоп!
Раздался выстрел. Андрейка пригнулся, сосредоточенно стал вглядываться вдаль. Ядро сбило верхушку стены, а вместе с ней посыпались вниз и ливонские стрелки, только что обстреливавшие пушкарей.
- Прощай, Агаша, изба - наша! - с торжествующей улыбкой осмотрел пушкарей Андрейка. - Стену на том месте надобно до подошвы пробить... Довольно ей на земле стоять. Ну-ка, Сема, валяй первый, потом Гришка, посля ты, друг Вологда! А уж за вами и я. Мне - что от вас останется. Я не жадный.
Вскоре пришел наказ воеводы сбить городскую башню, откуда особенно метко стреляла пушка, побившая многих ратников.
Андрейка с товарищами общими силами перетащили свой наряд на новое место. Быстро обосновалась Андрейкина десятня, и здесь, хотя неприятельские пушки и бросали ядра совсем рядом с московскими пушкарями, Андрейка даже похвалил ливонских стрелков: "Видать, тут народ знающий. Таких стоит и погладить!"
С этого дня началось состязание Андрейкиных пушек с ливонскими. Бороться с ними было трудно. Башня толстая, крепкая, и пушки и пушкари укрыты в бойницах, а Андрейка со своими товарищами как есть на виду - в открытом поле. И притом - "сидячую" крепостную пушку не сравнить с полевой. Она больше и убоистее.
"Гуляй-города" и осадные махины кольцом обложили Нейгаузен. С каждым днем осады это кольцо все суживалось, и осадные башни двигались все ближе и ближе к стенам города.
Ливонские воины под рукою командора Укскиля фон Паденорма защищались с отчаянным упорством и храбростью. Их было мало, всего шестьсот человек, имевших оружие, но они отважно выходили из городских ворот и дрались насмерть.
Петр Иванович Шуйский и Федор Иванович Троекуров не находили слов для похвал командору и его воинам.
- Вот бы все были таковы, - говорил Шуйский, потирая руки. - Веселее бы нам воевать! Гляди! Гляди! Какие петухи!
Воеводы близко подъезжали на конях к крепости, любясь храбростью защитников Нейгаузена.
- Посмотрел бы на то Иван Васильевич, - сказал Шуйский с глазами, увлажненными слезой. - Он бы с великой похвалою отпустил Укскиля на волю. Наш народ честных воинов всегда уважал.
- И мы должны сделать то же, - произнес Троекуров. - Царь велел храбрых чествовать, трусов брать в полон.
Андрейка, не щадя своей жизни, храбро и без устали изо дня в день бил из пушек по упрямой башне. И очень сердился, что дело не подвигается вперед.
Следующая ночь была тихой. Накануне сильно утомились московские ратники. Ливонцы тоже приумолкли, - может быть, сберегая снаряды, может быть, выжидая, не уйдет ли московская рать дальше.
Из оврагов повеяло освежающей тело прохладой, сразу легче, бодрее стали чувствовать себя люди. Несмотря на усталость, многие из них уселись на траве около своих шалашей и стали мирно беседовать, вдыхая свежий воздух.
Ярко светили звезды.
Никита Борисыч подстерег и зазвал к себе в шатер Грязного.
- Полно нам с тобой дичиться, Василь Григорьич!.. Где лад, там и клад и божья благодать, - приятельски похлопывая Грязного по плечу, сказал Колычев. Лицо его было приветливо.
На сундуке ярко горела толстая восковая свеча, красовался кувшин с вином, еда.
Грязной, тихий, почтительный, помолился на икону, низко поклонился боярину.
- Мир дому твоему! Да нешто я дичусь? Господь с тобой, боярин! Устал я. Рубился гораздо. Э-эх, жизнь, жизнь!
- Милости прошу, Вася! Уж и до чего глаза мне твои по душе! Тебе бы девицей надо быть, а не мужиком и не таким храбрецом. Ай, какие у тебя глаза! Огонь! Ей-богу, огонь! А какие кудри! А зубы! Зря ты в бою лезешь вперед. Такой молодец, как ты, тысячи иных молодцов стоит. А убьют тебя либо пулей, либо стрелой, тогда такого-то уж и не сыщешь.
Грязной сконфуженно потупил взгляд, усаживаясь на маленькую дорожную скамью у сундука.
- Таков я, добрый боярин, каковым меня матушка, царство ей небесное, родила, каковым господь бог батюшка создал... Любо и мне, милостивый боярин, что ты не погнушался мной и как равный с равным беседуешь, одинаково.
- Не попусту тебя похваливал при боях батюшка-государь Иван Васильевич... Стоишь!.. Ты стоишь!..
- Служу ему, боярин Никита Борисыч, нелицеприятно, как верный слуга... Ино саблей, ино лётом, ино скоком, а ино и ползком.
Оба рассмеялись.
- Так-то оно и лучше, особливо ползком. Батюшка-царь такое любит... сказал Колычев и тяжело вздохнул. - Кто ныне мал - завтра велик будет, а ныне велик - завтра мал будет. Видно, господом богом так установлено. Времечко все меняет, переиначивает.
Василий Грязной тоже вздохнул.
- Страшно из малых-то да в великие! Ой, страшно! Много дается, так много и спросится... Не задаром! Да и всегда ли счастлив малый, будучи возвеличен?
Никита Борисыч налил вина в две большие сулеи.
- Ну-ка, выпьем во здравие отца нашего государя Ивана Васильевича!..
Выпив вино и обтирая платком усы и губы, Колычев вздохнул.
- Сочувствую. Коли плавать не горазд, как сунешься в воду, чтобы переплыть Волгу либо Оку? Реки большие, глубокие, надо одолеть. Так и всякая власть. Коль силы нет, коли нет большого понятия, - как ни возвышайся, все одно, при больших делах утопнешь. Ну-ка, выпьем еще, Василий Григорьич, за победу над рыцарями! Чтоб нам завтра взять сей замок!
Грязной опорожнил сулею с явным удовольствием, даже причмокнул.
- Ого, Вася! Любо пьешь, скакунок, любо! За царевым столом многих осилил бы. Что за человек! И в бою храбр и в вине уместителен. Бог не обидел тебя талантом.
- Хоть и незнатный наш род, а питьем не обижены. На что и жить, коли не пить! - улыбнулся Грязной, перекрестив рот.
Колычев, разжевывая рыбу, усмехнулся.
- Не смеши! С тобой тут подавишься еще! Ей-богу, подавишься. Будь я царем, первым бы вельможею тебя сделал. Бес с тобой! Будь ты тогда у меня первым! Наплевать! Все одно! Люблю я, Вася, таких вот, как ты, бедовых. Да что говорить, Иван Васильич достойных не обижает... найти умеет. Его не проведешь. Лестью не обманешь. Пей еще! Запасено у меня винца-леденца на всю войну.
Василий теперь уже сам осторожно налил вина из кувшина в обе сулеи.
- Ласкатель - тот же злодей, - сказал он, подавая кубок боярину. Подобно гаду под цветами, умыслы ласкателя укрываются под словами приятными, умильными. Далек я от батюшки-царя, родом не вышел, чтоб за одним столом с ним бражничать, а так думаю, что бог его охраняет от льстецов...
Колычев удивленно уперся в своего собеседника мутным взглядом. Его брови поднялись на лбу, как рога. В голове мелькнуло: "А сам-то ты кто?"
- Думаешь, охраняет? - тихо, глухим голосом спросил он.
- Охраняет! Никого мы не видим, чтоб его обманывали да лестью обволакивали. Честные, прямые люди около него. Вот бы хоть ты, боярин, все бросил, ото всего отказался, а на войну пошел.
- М-да!.. Правильно говоришь! - задумчиво промычал Колычев, разглаживая бороду. - "Сукин сын, как врет, как врет!"
- А про Курбского князя, либо Адашева, либо отца Сильвестра скажу прямо: это первые люди, самим царем за дородство и за честь выдвинуты, и служат они царю нелицеприятно, по божьи, как и всем служить надо.
Колычев недоумевал. Он ждал, что Грязной под хмельком будет порицать сторонников Сильвестра и Адашева, а он и пьяный их хвалит. "Стало быть, решил про себя Никита Борисыч, - надо хулить их". И он, причмокнув, покачал головой:
- Хороши-то они хороши, советники государя, да тоже... как сказать, хотя бы и про отца Сильвестра - постригся кот, посхимился кот, а все кот. И поп, как был попом, так им и остался... У него свой закон: по молебну и мзда. Возводит в сан и чины простым обычаем тех, кто ему угодлив да полезен. За что он тащит в великие люди Курлятева?! Скажи, Вася, токмо не криви душой. Смотри у меня! Говори прямо! Не люблю я лукавства! Сам честен и прям, так хотел бы, чтоб и люди все были такими же. О господи! Как душа истосковалась о правде!
Грязной опять взялся за кувшин. Налил. Перекрестился.
- Вот тебе, батюшка Никита Борисыч, крест! Когда же я кого обманывал? За прямоту, за совесть я и страдаю. Спроси мою жену, супругу мою верную. Лучше камень бы на шею я надел да в воду канул, нежели неправду сказывать либо обманывать кого.
Колычев замахал руками:
- Верю! И так верю! Не крестись! Жены нам не указ. Ты видел мою, когда был у нас? Видел?
- Плохо что-то помню. Да как можно нашему брату на боярынь глядеть? Не осмеливался я...
Колычев тяжело вздохнул, сумрачно склонившись над крепко сжатым в ладони кубком.
- М-да! Жена! Агриппинушка!.. Чай, с тоски обо мне там теперь высохла!.. Любит она меня, а уж как верна, предана мне! Если б не эта проклятая война, никогда бы я не спокинул ее. Дитё ведь у нас должно народиться... Дитё! Чудак! Не понимаешь ты! О, скоро ль кончится сия проклятущая война!
- Да, от войны сей многие учинились несчастья! - пробормотал Грязной, задумчиво вздохнув. Вспомнил об Агриппине.
- Ой, не говори! - с досадой махнул рукой на него Колычев. - Не говори! Пагуба она для нас, для русских... И что вздумалось батюшке...
Колычев сильно закашлялся.
- Пагуба? Стало быть, Никита Борисыч, попусту государь воюет Ливонию? Не так ли? И я так думаю - успели бы...
- Успели бы, сынок!.. Отдохнуть бы надо. Пожить бы, повеселиться, а уж коли руки чешутся, колотить бы ногаев либо татар. Все бы легче было, чем с немцами! Бог с ними со всеми и рыцарями! Без них тошно жить на белом свете. А уж коли войны-то не было бы, разугостил бы я тебя в ту пору, как бы я тебя ублажил! Господи!
- Так-то. Стало быть, боярыня сынка должна тебе принести? - засмеялся Грязной, снова наливая вина. - В таком деле испить надобно чарочку за будущего сына... за отпрыска именитого колычевского рода!..
Василий поднял свою сулею. На лице его появилась какая-то страдальческая улыбка.
Колычев, чокаясь с ним, тихо произнес:
- Дочь ли, сын ли, за все приношу великое благодарение всевышнему!.. Не забыл он нас, милостивец!
Оба разом, с особым усердием, опорожнили свои сулеи.
- А что война? - продолжал раскрасневшийся от вина, сильно захмелевший Колычев. - Кому она в пользу? Кто ей радуется? Боярам мало корысти от нее...
- Но царство? - робко вставил свое слово Грязной.
- А кто государство? Мы! - Колычев с гордостью ударил кулаком себя в грудь. - Мы - бояре, Боярская дума... Худо, грешно о том забывать.
Грязной притих, навострив уши.
- А ныне, - тяжело вздохнул, помотав головою, Никита Борисыч, видать, мы не нужны стали... Все делает сам государь... И жалует, и милует, и наказует, и войны, и всякие дела учиняет - все опричь нас... Раньше царские милости в боярское решето сеялись, теперь нет уж... Псаря своего может сделать стольником, а стольника псарем... И все без нашего ведома. Так-то не бывало раньше. Вот что, милый мой Василь Григорьич! Говорю с тобою, как с другом!.. Дай облобызаю тебя... Уж больно ты занятен, леший тебя побери! Орленок! Истинно орленок!
Колычев крепко сжал в своих объятиях Грязного. Тот покорно подчинился, сделал вид, что ему приятна ласка боярина.
- Говорю тебе, Вася, а сердце плачет... Убьют меня на войне, чую сам, а вотчину мою разорят, разграбят разбойники, мужики... Агриппинушку... Ой, лучше и не думать, что с нею учинят!.. Наливай, Вася, еще!.. Все одно. Грозен царь, да милостив бог! А уж как меня обидел царь!.. Господи!
Грязной сочувственно покачал головой.
Колычев уставился на него слезливыми, выпученными глазами...
- Клянись!.. Целуй мне крест, что никому про то не скажешь!
И он вынул из-за пазухи большой золотой крест и дал его поцеловать Грязному. Тот с великим усердием облобызал крест и поклялся держать слова боярина в тайне.
Колычев тут же рассказал Грязному о том, как над ним надругался царский шут, и о том, как его сам царь хотел пытать в подвале под своим дворцом.
Грязной, слушая, прослезился.
- Неужто сам царь?! Неужто у него под дворцом застенок? Да не может того быть!
- Верь мне, Вася! Ей-богу! Не лгу! Говорю, как перед богом. Изобидел меня Иван Васильевич!
Расстались поздно ночью, по-братски, долго обнимались и кланялись друг другу.
Но только что вышел Грязной на волю, как в шатер ввалился, тоже слегка хмельной, друг Колычева, боярин Телятьев.
- Милый! Микитушка! И ты не спишь?
- Где тут, Степа! Нешто уснешь... Всю душу разъели царевы обиды... Брр-р! Зверь, а не царь! Васька Грязной, дворцовый прихлебатель, сегодня у меня был. Ну и сукин сын! Ну и сволочь!
- Микита! Родной! А я-то!.. А мне-то!.. Легко ли перенести мне обиду? Погляди на мою харю - словно сажу черт в кровь напустил. Какие пятна получились! И после этого царь меня же на простого мужика променял. Ты хоть за боярский круг снес обиду, что тайны боярской не выдал, а я за что? Ведь и меня царь хотел убить... Спать я не могу, как вспомню то проклятое ядро, что царь-батюшка не верную погибель мне, боярину, зарядить в пушку велел... Нешто он не знал, что разорвет пушку? Знал. Заведомо велел зарядить, чтоб меня убило... А холопа деньгами одарил... За ребра бы его, на крюк нужно было вздернуть, сукина сына, а царь его ефимками наградил... А? Ну не обидно ли это? Князь Курбский за меня тогда заступился! Будто бы велел холопа выпороть...
Колычев, слушая друга, заснул. Голова его низко опустилась на грудь. Мясистые губы вылезли из-под усов; пьяный, дремотный шепот повис на них.
Телятьев, вытирая ладонью потное, слезливое лицо, продолжал:
- Чем мне успокоить душу свою? Убить того холопа, благо он здесь, в войске? Заколоть его невзначай, коли случай к тому явится? Помоги мне, господи, покарать раба злого, недоброго, яростию хищного увитого! Зачем ему после такого греха жить на белом свете? Уж лучше боярин пускай живет, нежели подобная тварь! Господи, услыши молитву мою! Микита, да очнись! Доброе дело я задумал! Слушай! - дернув за рукав спящего Колычева, крикнул Телятьев. - Казнить я задумал того парня царю наперекор... Лучшего пушкаря его, им одаренного, в могилу свести... Микита!.. Вот-то будет дело... Убью пушкаря, ей-богу! Подкуплю бродяг... Слышь?! Пьяный осел! Проснись!
Но напрасно Телятьев дергал то за рукав, то за бороду своего приятеля, - не просыпался! Зато притаившийся около шатра Василий Грязной слушал боярина Телятьева с великим вниманием и удалился только тогда от шатра, когда захрапели оба боярина.
Следующая ночь была страшной.
С утра воздух, пропитанный густым, словно раскаленное масло, зноем, душил - нечем было дышать. К вечеру все небо закрыла громадная иссиня-бурая, чешуйчато-слоистая туча. Вдруг потемнело кругом. Налетел ураган с востока, с песчаной стороны, срывая шатры, поднимая в воздух не только полотнища, сено, солому, балки и доски, но и телеги со всяким добром, разметывая все это по полю. Под напором ветра валились набок осадные башни, роняя пушки и пищали. Глаза слепил песок, носившийся чудовищными воронками по полям и взгорьям. Кони бешено срывались с привязи и в испуге бежали из лагеря.
Затем хлынули потоки ливня, заливая орудия, топя в глубоких лужах ящики с зельем, ядра, пронизывая насквозь одежду людей.
В стане московского войска произошло замешательство. Этим воспользовались укрытые в бойницах ливонские пушкари и стали без умолку палить по московскому лагерю. Каменные ядра падали в лужи, обдавая ратников мутными гребнями воды и грязи. Огненные ядра с зловещим шипением шлепались в мокроту трав, медленно угасая. Ко всему этому прибавилась гроза. Молнии давали возможность сидевшим в башнях ливонцам метко пристреливаться к наряду и обозам. Оглушительные удары грома подавляли все: и грохот пушек, и крики людей, и вой сторожевых псов, и ржанье коней - все это было сметено, придушено ревом небесной стихии.
Андрейка, насквозь промокший, и его товарищи ловили доски в потоках луж и покрывали ими свои пушки, ложась на орудия и на обмотанные полотнищами ядра и ящики с зельем, чтоб помешать ветру и дождю. Вдруг при вспышке молнии парни увидели мчавшихся верхом двух всадников, как будто бы один гнался за другим. Показалось Андрейке, что один из всадников упал наземь, а лошадь поволокла его по земле. Быстро соскочил парень с места, оставив свой наряд на товарищей, и побежал, шлепая по мокрой траве, туда, где упал всадник. Опять блеснула молния. Андрейка ясно увидел человека, распростертого на земле. Шлем с него был сбит и валялся невдалеке.
- Господи Иисусе! - прошептал Андрейка, склонившись над лежащим на земле человеком. При свете молнии рассмотрел он кровь, сочившуюся изо рта этого человека, борода его тоже слиплась от крови. Андрейка окликнул проходивших мимо двух воинов. Подняли лежавшего без чувств латника, понесли к воеводам в шатер; по одежде можно было опознать в нем человека знатного рода.
Присмотревшись к нему во время молнии, Андрейка остолбенел.
- Ужель боярин?
- Какой боярин? - спросил кто-то из ратников.
- Колычев!.. Он и есть!..
Андрейка достал баклажку с водой, обмыл на ходу лицо боярина, влил ему в рот воды.
- Господи! Ужели убился? - В голосе Андрейки слышались слезы.
Вошел с фонарем в руке князь Курбский, нагнулся над раненым.
- Никита Борисыч! - Курский снял шлем и перекрестился. - Никак кончается? Голова рассечена. Не то острым камнем, не то саблей...
Андрейка рассказал, как было.
Курбский спросил, не помнит ли Андрейка, кто был тот, другой всадник: наш или немец?
Андрейка ответил, что он не разобрал - кто.
Курбский принес из шатра флягу с вином, влил немного вина в рот боярину. Тот слегка зашевелил губами.
Андрейка спохватился: ведь ему надо скорее бежать к своим пушкарям. Помолившись, он стремглав побежал прочь.
На двадцатый день осады башня была сбита. Мало того, Андрейка со своими пушкарями пробил стену, а туры подошли совсем вплотную к городским укреплениям, и стрельцы стали метко из-за них обстреливать внутренность города.
Жители в ужасе побежали в замок. Улицы опустели. В ворота хлынули московские воины. Теперь оставалось взять самый замок.
Начался обстрел последнего укрепления Нейгаузена.
Тридцатого июня с утра толпы московских ратников, неся на головах мешки с песком, лестницы, прикрываясь железными щитами, с криками, со звоном, лязганьем железа двинулись на штурм города. Пешие и конные полки ощетинились целым лесом копий и буйным потоком стали наседать на городские укрепления. Ужасающим шквалом обрушился на внутренний город, на замок огонь многочисленных русских пушек. В городе начались пожары.
В полдень Нейгаузен был взят.
Вечером из замка, охраняемый стрельцами, на своем боевом коне, в одежде простого воина, выехал отважный командор - Укскиль фон Паденорм. Голова его была обвязана полотенцем.
Стоявшие по бокам дороги у замка русские воины и воеводы в молчаливой почтительности пропустили Укскиля со свитой, оставив им оружие.
Все жители Нейгаузена, не присягнувшие московскому царю, получили разрешение идти, куда пожелают.
В скором времени замок был занят отрядом стрельцов.
Андрейка торжествовал. Наступили дни передышки. Он и несколько его товарищей вздумали съездить за водой для пушек на реку. Взяли с собою кожаные мехи и помчались к небольшой речке, впадающей в Чудское озеро.
По дороге вдруг навстречу им из леса выбежала в изорванной одежде, с растрепанными волосами женщина, одна из тех горожанок, которые были отпущены воеводами на волю. Она кричала что-то непонятное пушкарям, указывая на лес.
Пушкари помчались туда.
На одной из полян они увидели много женщин, бежавших без одежды, а тут же на траве каких-то ратников, свертывавших одежду этих женщин в узлы.
- Эй вы, ироды! - крикнул Андрейка. - Где ваша совесть?
Воры оглянулись. И первый, кто бросился в глаза Андрейке, был Василий Кречет. Он зло посмотрел на пушкарей, выхватив из ножен тесак. Андрейка подскочил к нему и со всей силой ударил его кожаным мехом по голове, так что Кречет покатился по земле. Поднявшись, он снова бросился на Андрейку. Тогда Андрейка выхватил свою саблю и рубнул ею Кречета. Тот упал, обливаясь кровью.
Остальные воры разбежались, кроме одного, которого схватили пушкари. Он рассказал, что Кречет подговорил их ограбить выпущенных на волю горожан.
Одежда была возвращена женщинам, а раненого Кречета один из пушкарей, по приказанию Андрейки, взвалил на коня и повез в стан.
Вечером в стане к Андрейке подошел его сотник, дворянин Анисим Кусков, и сказал качая укоризненно головой:
- Что я тебе говорил? Не всяк, кто простачком прикидывается да мужику поддакивает, истинный друг. Вором я посчитал его, вором он и явился.
Андрейке не понравился торжествующий, злорадный смех Кускова.
- У всякого чину по сукину сыну, - сказал он в ответ Кускову усмешливо. - Хорошо без худа не живет. Всяко бывает. Всякий народ и доброму делу служит... Не вдруг разберешь!
Кусков отошел прочь.
Колычев умер. Мерлушка гробовщик вырубил колоду. Хоронили со знаменами на кладбище вблизи Нейгаузена. Никто не пролил ни слезинки, кроме Андрейки. Что такое с ним приключилось, он и сам не мог понять. То ли своя горькая жизнь припомнилась, то ли совесть мучила - грешил ведь против покойника, ругал его, царю на него жаловался, судил, обманывал в вотчине - не поймешь!
- Слабое сердце у тебя, богатырек! - шутя сказал ему на обратном пути с кладбища пушкарь Корнейка.
- Ничего ты не знаешь! - вздохнул Андрейка.
Теперь мысли его были всецело о боярыне Агриппине. Она там живет одна. И ему, Андрейке, никак нельзя уйти из войска, чтобы поведать ей про смерть ее супруга. Долго ли теперь обидеть бедную вдову лихому человеку? Уж как бы он, Андрей, охранял ее и как бы он служил ей во всем! Может быть, теперь она и обратила бы на него внимание. О господи! Такая ведь красавица! И такая добрая...
В своей печали Андрейка забыл даже об Охиме.
Вернулся парень в стан, вышел за околицу, стал на колени и давай молиться о боярыне Агриппинушке, чтоб никакой лихой человек до нее пальцем не дотронулся, чтоб от пожара она не сгорела, от дикого зверя худа не получила, чтоб никакого недуга на нее господь не наслал, и заговоров и колдовства чтоб на нее никаких не было, и тоска ее в одиночестве не изводила бы, и змея бы ее в лесу не ужалила, и... чтоб никого она там не полюбила. (Спаси бог!)
Андрейка задумался, а затем, почувствовав, как солнце припекает ему голову, шею и спину, поклонился до самой земли, стал кстати молить бога о дожде и о том, чтоб бог надоумил его, как такую пушку отлить громадную, от которой все крепости разом бы пали.
Молился до тех пор Андрейка, пока его сзади не шлепнул по спине Корнейка. Скуластое, монгольское лицо его было потное, красное. Он только что через силу напялил на себя кольчугу. Она была ему не по росту, крепко стягивали плечи, сжимала бока, резала под мышками.
- Вставай, пятница, середа пришла! - весело смеясь, остановился он около Андрейки.
Корнейка сделал страшное лицо и глухо произнес:
- Воеводы поднялись!..
И не успел он сказать еще что-то, а уж полковые трубы возвестили сбор.
Андрейка быстро вскочил и побежал в стан.
Даточные люди озабоченно суетились около обозов, впрягали коней, свертывали шатры, седлали скакунов для своих начальников, взваливали чаны, кадушки на телеги. Воины разбирали составленные горою копья и рогатины, перебрасываясь веселыми шутками и прибаутками.
Пушкари сошлись у своих телег с пушками. Осматривали орудия, заботливо протирали, смазывали их.
Зелейные приказчики осторожно устанавливали на телегах, наполненных сеном, бочки с зельем, обкладывали их снаружи мокрыми кожами, старательно со всех сторон укрывая зелье от палящих лучей солнца.
Снова заскрипели, завизжали колеса. Высокие движущиеся башни тихо покачивались с боку на бок; из оконниц выглядывали пушки и пищали да внутри распевали ратники.
Из ворот замка выехали Шуйский и Троекуров.
Войско построилось в походном порядке. Во главе каждого полка - его воеводы. Ертоульные поскакали опять впереди всех.
Боевые трубы и рожки дали знак к походу.
Направление взято было на север, вдоль берега Чудского озера, чтобы держаться ближе к воде.
На замке Нейгаузен взвился московский стяг с двуглавым орлом. Его подняла оставленная в замке стрелецкая стража.
Решалась судьба самого важного дела, порученного воеводам Шуйскому и Троекурову царем Иваном Васильевичем, - покорение искони враждебного Москве, нарушителя взятых на себя обязательств, Дерптского епископства.
Между Москвою и Дерптом сотни лет тянулась распря. А в последние десятилетия Дерпт был особенно дерзок и временами проявлял явно враждебное отношение к Москве.
По договору с Иваном Третьим, дерптский католический епископ обязывался оказывать свое покровительство православным, жившим в "русском конце" города, церкви их держать "по старине и по старинным грамотам". Но ливонские рыцари и богатые граждане, да и средний обыватель норовили всячески утеснять русское население под видом борьбы с православием. Многих русских они хватали в церквах и на улицах и бросали их в темницы. Там их пытали, жгли огнем и железом. Однажды, по приказу епископа, немцы спустили в прорубь, под лед по реке Эмбах семьдесят три человека русских, не пощадив даже матерей и грудных младенцев. Не лучше стало и тогда, когда на смену католицизму пришло лютеранство. Все это хорошо было известно Москве. Обиднее всего было то, что это беззаконие творилось в старинном русском городе, захваченном немцами и, вместо Юрьева, названном Дерптом. Никак не могло примириться с этим насилием русское население соседнего Псковского края, и часто оно обращалось с жалобами на ливонцев в Москву, к царю.
Дерпт много раз обещал Москве прекратить эти бесчинства, но затем вызывающе нарушал сам же все свои договорные условия, заключенные с великим князем Иваном Третьим.
Поэтому, когда началась война с Ливонией, Иван Васильевич свой гнев обратил в большой степени на Дерптское епископство.
Обо всем этом, по приказу Шуйского, сотники в полках и рассказали ратникам, которые поклялись отомстить немцам за их насилия над русскими в Дерпте.
Было получено известие, что магистр Фюрстенберг, узнав о падении Нейгаузена, пожёг свой лагерь и бежал из Киррумпэ.
Вскоре войско Шуйского увидело в поле большой отряд всадников с обозом.
Татары под началом Василия Грязного бурею налетели на этих всадников и гнали их до самого Дерпта. Взятые в плен немцы рассказывали, что отряд был послан дерптским епископом в помощь магистру, стоявшему в Киррумпэ, но так как магистр не захотел сражаться с русскими и отступил, то и всадники епископа решили вернуться в Дерпт. Русские захватили большой обоз с пушками, военными припасами и продовольствием и вернулись снова к своим главным силам.
Воеводы без боя взяли город Курславль, в десяти верстах от Киррумпэ. В этом городе были оставлены две сотни с двумя стрелецкими головами "для бережения".
По пути следования войска из городков, замков, сел и деревень выходили латыши - городская беднота и крестьяне - и добровольно отдавались в подданство русскому царю. Воеводы приводили всех их к присяге. Со всеми ними обращение было дружественное, мягкое. Некоторые даже становились под знамена русского войска, желая участвовать в походе против немецких владык.
Они с радостью сбрасывали с себя свои лохмотья и лапти и натягивали на тело рубахи, тегиляи, кафтаны, а иные и кольчуги. С восхищением любовались они полученным от воевод оружием.
Русские воины охотно делились с ними и съестными припасами, шутили, смеялись, не понимая туземного языка, объяснялись жестами.
Однако все же воеводы из предосторожности не ставили их в войске скопом, а рассеивали среди русских и татар.
- Чужого не замай, но и своего не забывай! - говорили сотники русским воинам. - Береженого бог бережет.
IV
Днем и ночью на стенах и башнях Дерпта изнывали латники в мучительном ожидании появления московского войска.
Вокруг города и в предместьи, между гостиным двором и замком, копались в земле оголенные до пояса, потные, загорелые русские пленники и латыши, согнанные сюда из соседних деревень. Под присмотром ландскнехтов рыли новые окопы и рвы. Особо много трудились над возведением укреплений у величественного здания Собора епископа по ту сторону реки Эмбах, среди поблекших от зноя садов и огородов. Сам епископ, желтый, с мутными глазами, длинный, худой, руководил работой. Собор готовился к отчаянной обороне. Сюда свозились бочки со смолою, пушки и кадки с водою, на случай пожаров.
В городе сделалось тесно, суетно. Тревога нарастала с каждым часом. Вдоль городского рва, наполненного зеленою, вонючею водою, где находились кузницы и всякого рода мастерские, расставляли пушки. Высокие, серые, узкие дома были набиты вооруженными жителями.
Лютеранские и католические церкви опустели, потускнели, сиротливо выглядывая из кущи садов и рощ. Не до них стало!
Река Эмбах - "мать рек" - плавно катила свои воды среди застроенных домами и покрытых садами и огородами берегов. Дерпт слыл крупным торговым городом. Через него с востока шли товары в Ригу и другие приморские города Ливонии. Своим богатством он славился на всю Ливонию.
Теперь торговля замерла. Население было занято одною мыслью - как бы оборониться от Москвы, как бы спасти свою жизнь.
По реке Эмбах медленно подплывали к Дерпту плоты и ладьи с оружием и продовольственными припасами из ближних замков и селений. Дерпт важнейшая крепость - прикрывал собою путь к столице Ливонии, к Риге, поэтому Рига не поскупилась на посылку оружия и продовольствия дерптским жителям. О воинской помощи людьми пока шли только дружественные переговоры. Вельможи и купцы дерптские потихоньку ворчали на магистра, на всю Ливонию. Многие стали обдумывать, как бы, навьючив на коней наиболее ценное имущество, золото и драгоценности, незаметно уйти из крепости в более безопасное место. Появилось у горожан взаимное недоверие друг к другу: ревниво следили за тем, кто первый побежит, чтобы потом, по этому случаю, поднять шум.
Масла в огонь еще подлили дворяне, прискакавшие из-под Киррумпэ в Дерпт с растрепанными знаменами, на взмыленных конях и без обоза, брошенного на дворе, в добычу русским.
Прискакали, да и то не все: двадцати восьми человек не досчитались. Бегство было такое поспешное, что и не заметили они, как товарищи их попали в плен. К ним бросились с расспросами, а они отдышаться не могут, твердят, как помешанные, одно: "Москва! Москва!" А что "Москва" - толку не добьешься.
Обыватели качали головами: "Хорошего не жди!"
С глубоким огорчением в Дерпте узнали, что магистр, так много кричавший о непобедимости рыцарей, не оказал ровно никакой помощи Нейгаузену, что и сам он до крайности напуган победою русских, недаром отступил в глубь страны, к городу Валку.
Теперь омрачились не только обыватели, но и вся городская знать. Видно, велика сила московского войска, коль сам магистр не решился вступить в бой. На всех перекрестках рыцари втихомолку осуждали своего "вождя" Вильгельма Фюрстенберга, которого прежде превозносили до небес.
- Заврался дедушка! Обманул всех! - судачили рыцари и очень обрадовались, когда узнали, что на место Фюрстенберга выбран новый магистр - молодой, храбрый рыцарь Готгард Кетлер.
Легче от этого, однако, не стало.
Гроза надвигалась. Русских всадников уже видели в окрестностях Дерпта. То были ертоульные Шуйского, посланные разведать о местонахождении магистровых полков. Слухи в городе носились самые страшные. Беглецы из Нейгаузена рассказывали о несметных полчищах московитов; говорили, что в русском войске триста тысяч человек, что в Нейгаузене ими перебиты все жители и что сила русская день ото дня увеличивается.
Однажды утром крестьяне принесли епископу в замок письмо от князя Шуйского. Предлагалось сдаться на милость царя, присягнув ему в подданстве. Была и угроза: "Коли не сдадитесь, сами возьмем, будет хуже!"
Из ближних усадеб в замок набивались толпы вооруженных дворян и охотников. На людях и смерть красна, да и надежда на помощь гермейстера все же не покидала. Как-никак, страшновато сидеть у себя в фактории, и не только русских боязно, а и своих черных людей. Зуб имеют они против господ. Шатание в крестьянах началось явное. Многие еще до этого убегали в московский стан, покидая своих господ. Гнев народа нарастал.
Что же делать? Какой ответ дать князю Шуйскому?
Пошумели, покричали, побряцали оружием - стало веселее, появилась храбрость. Согласиться на предложение московитов? Позор! "Мы им покажем! Они еще нас не знают! Отказать! Отвергнуть! Разве мы не рыцари?!"
С теми же крестьянами-ходоками был послан воеводе хвастливый отказ.
С башен епископского замка увидели черную точку вдали. С каждый часом она становилась все больше и больше, развертывалась в длинную черную ленту. Вскоре можно было уже различить осадные башни, коней, людей, телеги с пушками.
Сам епископ влез на городскую стену. С трудом переводя дыхание от усталости, он читал про себя стихиры деве Марии.
Поднялась тревога. Загудел набат. Во всех уголках слышался полный ужаса шепот: "Москва!" Матери с младенцами набились в замок, попрятались в его каменных подвалах. Их было много, испуганных, бледных. Оглушал многоголосый крик и плач, раздавались проклятия магистру, войне...
В окрестностях воздух был насыщен дымом от лесных пожаров, и московское войско в желтой удушливой мгле то скрывалось из глаз, то снова появлялось, но уже в больших размерах. Шло, надвигалось властно, неотвратимо.
День клонился к вечеру. Епископ не велел зажигать огней. Этим воспользовались многие из дворян. Они собрали все свои деньги и драгоценности и, подкупив стражу, вовремя сумели исчезнуть из замка.
Канцлер Гольцшуллер, дородный, седоусый рыцарь, горячо осудил всех этих беглецов. Он, размахивал саблей, проклинал их на всю площадь, кричал, что надо догнать беглецов и изрубить. "Умирать, так всем вместе! Низость! Подлость - покидать сограждан в такую тяжелую минуту!"
Гольцшуллер собрал кучку дворян лютеранского исповедания и ландскнехтов, объявив, что он пойдет навстречу московитам и разобьет их наголову.
Отворили ворота замка, спустили мост, дали дорогу храбрецам. Но... стоило Гольцшуллеру и его товарищам выйти из города, как они повернули туда же, куда убежали и прежние беглецы. Увидев это, сбила стражу, хлынула в ворота и толпа обывателей. Началась паника среди горожан. С трудом удалось закрыть ворота.
Одиннадцатого июля на заре московское войско вплотную подошло к Дерпту и обложило его со всех сторон. Бешеная ненависть и злоба овладели немецкими военачальниками при виде гордо развевавшихся над русским войском знамен, при виде того, как ловко, с какой быстротой заработали "гулейные" люди, расставляя осадные башни и щиты "гуляй-города" совсем вблизи Дерпта. Чешуйчатой лавиной двигались московские ратники в обход крепости, ощетинясь густым лесом копий. Твердым шагом, безо всякой суетливости, ходили между рядами ратных людей спешившиеся воеводы, обсуждая порядок осады. У Шуйского в руках был план Дерпта, в который воеводы то и дело заглядывали.
Утомившись, князь Шуйский сел у своего шатра и стал переобуваться, разматывая портянки. Сопрели ноги от жары. Иногда опускал ногу и внимательно посматривал за передвижением войска.
- Эк-кая мозоль! - покачал он головою, показывая ногу своему телохранителю, казаку Мирону.
- Листом бы приложить...
- Убери сапоги... Посижу босой... Пущай нога отдохнет.
Пробегавшие и проезжавшие на конях мимо шатра люди низко кланялись князю, некоторые останавливались, докладывали ему об исполнении его приказания. Он смотрел на них исподлобья, начальнически.
- Э-эх, кабы нам деньков бы в десять тут управиться!.. - вздохнул Шуйский, протирая тряпкой пальцы на ноге.
Мирон, рыжеусый, приземистый казак, ухмыльнулся:
- Дай боже трое разом: щастя, здоровья и души спасиння...
- Каждую крепость тебе бы "трое разом"! - рассмеялся Шуйский. - Вона, гляди, она какая! Это тебе не прежние...
Первым открыл стрельбу Дерпт.
Шуйский стал босыми ногами на землю. Покачал головой.
- Вот те и "трое разом!" Гляди! - он усмехнулся, проворчав: - Круто гнут, не переломилось бы! Знаю я немцев, любят петушиться... Ух, какие задористые! Пускай побалуют, потешат себя, а мы игру закончим. Испокон веку ведется так. Они начинают, мы кончаем.
Подъехал верхом на белом коне князь Курбский.
- Переняли дворян, убегавших из крепости, - сказал Курбский, дергая за повод коня, гарцуя на месте. - Пять сотен пушек у рыцарей, - указал он кнутовищем в сторону Дерпта, - а у нас три сотни.
Шуйский нахмурился.
- С этакими дворянами и тыща пропадет без толку... Пусти их, не держи... Пущай гуляют! Торопиться не след... Обождите лезть на замок... Скажи там дяде Феде...* Обождем. Дайте им позабавиться!.. Валы насыпайте по росписи. Последи, Андрей Михайлыч, чтобы порядок соблюдали...
_______________
* Другой главный воевода - Федор Иванович Троекуров.
Посошные люди невозмутимо работали заступами и лопатами, возводя валы, где им указали воеводы, для осадных пушек. Хребты валов усыпали щебнем и камнями, уминали трамбовками. Пушкари втаскивали на них колоды, ставили орудия. Главные силы русских войск расположились против ворот святого Андрея. Отсюда легче было пройти в замок.
В этом месте собрали большую часть наряда и поодаль нарыли глубокие ямы для огневых запасов. Накрыли те ямы досками с дерном и мокрыми овчинами, чтобы "от порохового исходящего от пушки духа и от непрестанно горящих фитилей безопасну быти".
Петр Иванович сапоги отбросил. Велел Мирону обуть его в лапти. Мирон живо раздобыл онучи и лапти, быстро и ловко обул воеводу.
- Коня!
Появился конюх, ведя под уздцы послушного вороного, широкозадого, мохноногого жеребца.
- Эк-кий зверь! - залюбовался своим конем Шуйский. - Ну-ка, братцы, помогите!..
Конюх и Мирон подсадили воеводу. Опытным взглядом полководца князь осмотрел свое войско, облегшее кругом городские стены.
- Ну, господи благослови! - сняв шлем, широко перекрестился Шуйский. - Покормили быка, штоб кожа была гладка! А теперь его в котел.
Андрейка, устраивавший на колодах (станках) на валу свои пушки, оглянулся. Кто-то его окликнул. Ба! Сам воевода!
- Вот что, добрый человек, ты, я вижу, меток... Полно тебе, как бабе с тряпьем, тут возиться!.. Наведи-ка господи благослови, вон на ту, на кругленькую... больно уж бедова! Сама на тея глядит! Бей, да поубористее! Пушка хорошо поставлена, будь меток.
Шуйский указал обнаженной саблей на одну из городских бойниц-башен.
Андрейка деловито нахмурился: стал подводить дуло. Выстрелил.
На глазах у Шуйского сбило огненным ядром полверхушки башни; посыпались кирпичи, задымило, зачадило...
- Гоже, молодчик! - приветливо улыбаясь, крикнул Андрейке Шуйский. Любо смотреть! - и поехал дальше, вдоль туров.
После того поднялась пальба по всей линии московского войска.
Триста московских пушек против пятисот крепостных орудий Дерпта.
Андрейка каждый раз, закладывая новое ядро, горделивым взглядом окидывал родное войско.
Везде мокрые от пота рубашки на спинах ратников, усердно осыпающих крепость стрелами и пулями. Конники свели в табуны своих коней поодаль. Сами, укрывшись за турами, за "гулевыми" щитами, начали тоже палить из пищалей и пускать стрелы внутрь города.
Дерпт отвечал частою пальбою из пушек.
Одиннадцатого, двенадцатого и тринадцатого июля продолжалась непрерывная стрельба с обеих сторон.
Неоднократно распахивались городские ворота, и немецкие кнехты под командою храброго рыцаря, бургомистра Антония Тиля с безумной отвагою бросались на русские укрепления. Разгоралась жестокая сеча; победителями неизменно оставались русские. Под напором звеневшей железом, бурно наседавшей толпы русских немцы, яростно отбиваясь, снова отступали в город.
Четырнадцатого июля Петр Иванович приказал войску поднять валы еще выше, сделать их так, чтобы видно было нутро города и чтоб вернее было брать наводку на городские строения. Снова закипели земляные работы. Умолкли пушки. Пошли в ход заступы и лопаты. Обнаженные до пояса, запыленные, волосатые бородачи работали азартно, соперничая друг с другом.
- Вот мы тут копаем... - сказал один из мужиков, подмигнув глазом, а там, - кивнул он на крепость, - сидит Микит и сквозь стены глядит...
- Уж не позавидовал ли тому Миките? - пошутил Андрейка.
- Всяк своему дому норовит, а коль у них дела нет, пущай сидят... ожидают... За нами дело не станет...
Послышался окрик проезжавшего стрелецкого сотника:
- Гей, вы, ратнички! Поспешите!.. Время! Чего болтаете!
Валы были быстро подняты еще на пять локтей против прежнего. Стало видно дощатые и черепичные крыши строений.
Сигнальные рожки, набаты дали знать о начале нового штурма. Андрейка видел, как с толпою отважных конников, несясь впереди всех, поскакал с саблей в руке Василий Грязной к воротам замка, как начали там перебрасывать громадные доски через ров.
О русских пушках в городе говорили с ужасом. Дивились литейному мастерству московитов.
Молились день и ночь. Молились католики по-своему, тайком от лютеран; молились лютеране по-своему, дерзко, на виду, во зло католикам; молились епископ и пасторы; молились ратманы и кнехты - все молились, а иногда, молясь, ссорились, хватались за оружие, укоряя друг друга в нелюбви к родине. В замок из города пускали только по особому выбору. Около ворот дежурили кнехты и какие-то женщины, набрасывавшиеся на всех, кто пытался проникнуть в замок. "Без вас тесно!" - кричали они, с трепетом прислушиваясь к выстрелам русских пушек.
А тут еще рыцари поймали несколько человек, заподозренных в тайных сношениях с московским воеводой. За них стали было заступаться некоторые бюргеры. И тех и других бросили в тюрьму, стали мучить. Огнем и плетью пытали. Оказалось, действительно, - сторонники присоединения Ливонии к Московскому государству. Некоторые из них много раз возили товары в Москву. Они поминали имя Крумгаузена. До поры до времени таились, прикрывались, а во время осады пошли в открытую. "Чем мы хуже нарвских купцов?" - говорили они.
Плохо было на душе у жителей Дерпта.
Вернулись из лагеря гермейстера под Валком гонцы. Ночью с опасностью для жизни прокрались в город тайком от московских воинов. Принесли письмо гермейстера, который писал:
"Очень сожалеем о печальном состоянии города Дерпта, а равно и о том, что дворяне и ландзассы покинули своего господина, епископа. Это не делает им чести. Постоянство епископа и почтенного гражданства очень похвально. Желательно, чтоб все остальные исполнились такого же геройского духа и защищали бы город мужественно. Я бы очень желал оказать городу помощь, но из всех сведений мне известно, что у неприятеля большая сила в поле, и потому я не в состоянии вступить с ним вскорости в битву. Остается мне усердно молиться за вас богу и помышлять денно и нощно об умножении своего войска..."
В подземельях замка ходило по рукам это письмо, а на кровли домов, на улицы сыпались огненные и каменные ядра, пули, стрелы в таком изобилии, что шага нельзя было сделать на воле, чтобы не быть убитым.
Деревянные стены и кровли загорались, обваливались, причиняли ушибы обывателям. Целый день и всю ночь яростно ревели русские пушки, грохотали падающие в городе ядра, так что людям трудно было слышать друг друга. Гудела земля, металось эхо разрывов по пустынным улицам и между башен.
- Ну и ну! - вздыхали ландскнехты. - Прощайтесь с жизнью, друзья!
На мостовых корчились раненые жители, лежали неубранные трупы, застреленные собаки, кошки, вороны. Горели сараи, заборы, освещая колодезные "журавли-виселицы".
В эту страшную ночь по реке пробрался в город окровавленный человек. Ползком приблизился он к воротам замка. Кнехты воротники вырвали из его ноги волочившуюся вместе с ним стрелу и унесли его на руках к епископу в подземелье.
Раненый оказался дерптским дворянином. Сквозь рыданья и стоны он рассказал, что на толпу дворян, убегавших с деньгами и драгоценностями из Дерпта, по приказу магистра напали его же воины и ограбили дворян дочиста. Грабителями предводительствовал ревельский бюргер Вильгельм Вифферлинг. Все награбленное добро он доставил магистру. Грабители говорили, что дворян наказывает магистр за их нелюбовь к родине и за трусость! Не надо было бежать из города! (А сам спрятался невесть куда!)
Раненый, захлебываясь слезами, проклинал магистра, называя его трусом и изменником.
Епископ пожимал плечами, удивляясь его смелости.
В замке поднялись крики, полные ненависти и злобы. Опять разгорелись споры между католиками и лютеранами.
Жители вслух требовали сдачи крепости. Они говорили: "На гермейстера надежды нет, на рыцарей тоже. Мы не в силах никаким способом далее держаться! Мы сдадимся!
Епископ Герман со слезами в голосе воскликнул:
- Несчастные! Помыслите, что ожидает вас! Вы знаете, какие варвары эти московиты! И вера у них такая, что только богу и святым хула: от всей церкви божией и от всего света отринута! Со скотами христиане не обращаются так жестоко, как с людьми обращаются московиты. То же всех нас ожидает, если и мы сдадимся жестокому врагу.
Нашлись люди, будто бы видевшие, как русские детей едят, женщин перепиливают пополам, а мужчин живыми сжигают на кострах.
От таких страшных рассказов у обывателей волосы подымались дыбом. Выходит, лучше умереть, чем сдаться.
Осада становилась невыносимой. С неба не сходило зарево от выстрелов и пожаров. Красноватые клубы порохового дыма и от пожарищ медленно расплывались над городом и окрестностями. Стены рушились, башни падали, подсекаемые громадными ядрами вплотную приблизившихся к ним стенобитных орудий... Было страшно видеть, как в дыму и в огне башня вдруг склонялась набок и, немного продержавшись в таком положении, с оглушительным грохотом рассыпалась; ее камни откатывались на далекое расстояние от стены. Епископ, видя это из окна, горько заплакал. Падали вместе с этими башнями вековые устои рыцарства, обращалась в прах вместе с прадедовскими камнями, обросшими мхом, "святая старина ордена, некогда могучего, славного". Епископу Герману хотелось, как и всей знати Дерпта, чтобы время остановилось, чтобы старина осталась незыблемой!.. Чтобы меч и крест продолжали владычествовать над страной "неверных, грубых, невежественных туземцев-язычников, достойных поголовного истребления".
Дерпт разрушается, гибнет слава! Что может быть страшнее этого? О том ли мечтали предки "благородных рыцарей", когда забирали у славян землю?
- Ты хочешь погасить для нас свет слова твоего, - шепчет епископ в темноте, видя озаряемые огнем все новые и новые проломы в городской стене, - и сдвинуть с места драгоценный светильник твой; и наше верование, проповедание и песнопение, богослужение и чистое учение - все это хочешь удалить от нас! Посему умоляем тебя, господи! Окажи нам твою милость! Отгони от врат праведного града язычников!
Настало ясное, солнечное утро шестнадцатого июля. Московские пушки разом замолчали, но грохот их выстрелов все еще продолжал звучать в ушах. Не верилось, что пальба московитов кончилась. И только когда перед воротами Дерпта стража увидела смело шедших к крепости нескольких русских с белым знаменем мира в руках, осажденные поняли, что Шуйский хочет начать переговоры о сдаче крепости.
Посланцы Шуйского передали страже грамоту с условиями, на которых должен сдаться Дерпт.
Совет городских общин принял эти условия: отрядил нескольких старшин совета к епископу просить о принятии условий воеводы. Они находили их очень мягкими, вполне христианскими. По мнению старшин, московитский начальник - муж добрый, благочестивый, и ему можно довериться, хотя черномазый, глазастый, похожий на цыгана молодец, вручавший страже грамоту (Василий Грязной), не внушал особого доверия.
Магистрат города предложил собраться всем членам совета и их старшинам в залах замка. Там было разъяснено собравшимся, в каком безвыходном положении находится город. Были прочитаны и грамота Шуйского и безотрадный ответ магистра. Начальник гарнизона заявил, что у него слишком мало людей, чтоб защищать замок и город. Борьба бесцельна.
Протестантские проповедники прислали из своей среды двух человек; они тоже были согласны на перемирие, но только просили магистрат при заключении договора с Шуйским обеспечить сохранность и безопасность протестантских церквей.
Два дня длились горячие споры. Большинство было за сдачу - возможно ли сражаться с такою силою, какая у московита?
К епископу в покои без стука быстрою походкой, звеня серебряными шпорами, вошел высокий, красивый рыцарь, бургомистр Антоний Тиль, и сказал со слезами в глазах, голосом, полным негодования:
- Светлейший, высокодостойный князь и господин! Мы, несчастные люди, переживаем в высшей степени печальное время и с прискорбием должны видеть и чувствовать, как многие честные и добрые люди попадают в позорное подданство, а мы, другие, должны покидать наши дома, дворы и имущество, идти с женами и детьми в изгнание и не знаем, где кончим свою жизнь, быть может, в нищете и печали. Страшусь лишиться той величайшей драгоценности, какую только имеем на этом свете, - чести! Боюсь, чтобы нас впоследствии не порицали и не бранили, что мы поступили малодушно, сдав город Дерпт. Что нам жизнь, раз не будет чести? Я пожертвовал бы всем и своею жизнью, только бы никто не думал обо мне, что и я участвовал в сдаче города. Он еще может быть защищен и сохранен оружием и борьбой! Я прошу вашу высокодойстойную милость дать мне письменное изъяснение: кто учинил эту сдачу, сделали ли то вы, ваша высокодостойная милость, или рыцарство, или капитул, или высокопочитаемый магистрат, или община, чтобы я мог оправдаться, по крайней мере, от напрасных клевет и сохранить свое доброе имя.
Тогда епископ со своими советниками и членами капитула скорбно вздохнули.
- Почтенный и высокоуважаемый господин, на этот вопрос его высокодостойная милость со своими советниками и членами капитула отвечают: напрасно было бы упрекать кого или обвинять в сдаче Дерпта; все это сделано только вследствие неизбежной и крайней необходимости, потому что высокодостойная милость не только вашей почтенной мудрости, но и всякому другому, кого это только касается, охотно об этом сообщает.
Тиль предлагал сражаться с русскими до последней капли крови.
Шуйский, услыхав о несогласиях в замке, объявил, что он никого не принуждает силою принимать подданство царю. Каждый может жить так, как он хочет. Те, кто против Москвы, могут безопасно выйти из города и удалиться куда им угодно. Московское войско не будет мешать. Те же, что захотят перейти в русское подданство, пускай остаются со своим имуществом на месте. Никакого худа им причинено не будет.
Слова Шуйского сильно обрадовали население Дерпта. Сам епископ согласился на сдачу.
Всю ночь при свете монастырских фонарей составляли в замке условия сдачи крепости. Страхи, навеянные рассказами "о зверствах московитов", рассеялись.
Народ высыпал на улицы, стараясь вдоволь надышаться вольным воздухом после гнилых, сырых подземелий и погребов. А главное, отошла в сторону опасность неминуемой смерти от неприятельского оружия.
Епископ прежде всего начал хлопотать о себе, а потом уж о католичестве. И как городской совет ни пытался отодвинуть его на второй план, ничего не вышло.
У с л о в и я е п и с к о п а*
"Епископ желает, чтобы ему предоставили во владение благоустроенный монастырь Фалькенау, в двух милях от Дерпта, на Эмбахе, со всеми принадлежащими ему землями, людьми и судом, как издревле было определено, чтобы он мог в этом монастыре кончить свою жизнь в мире и чтоб не присоединяли этого монастыря от Ливонии к России.
Царь должен приписать к монастырю поместье, которое лежало бы, по возможности, около монастыря, а монастырь по смерти епископа переходит во владение монаха папского вероисповедания.
За членами капитула остается собор папской религии (католический), их имущество и дома под юрисдикцией епископа.
Дворяне, желающие быть под властью царя, остаются на жительство в Ливонии при их имениях, людях и имуществе и не будут уводимы в Россию, находясь под его, епископскою, юрисдикциею. Их хлеба, товары, съестные припасы, вина и всякие напитки, лес и все их имущество будут свободны от пошлин.
Над членами капитула, монастырскими монахами и над дворянством никто не производит суда, кроме его, епископа, и его совета.
Когда епископ будет высылать в Москву послов или в случае если он сам поедет к великому князю, то чтобы подводы, сколько их потребуется, были бесплатные как туда, так и обратно. Если его (епископа) люди окажутся виновными в городе по отношению к людям великого князя или кого-нибудь другого и будут привлечены к суду, то вина их может быть судима только маршалком его (епископа)".
У с л о в и я м а г и с т р а т а*
"Оставить жителей города при аугсбургском вероисповедании или лютеранском учении, не делая в том никаких изменений и никого в том не принуждая. Оставить за ними церкви и школы со всеми орнаментами и всю администрацию по старине.
Дерптский магистрат не лишается ратуши. В его распоряжении остаются: житницы, хлебные и мясные лавки, тюрьмы, уставы, положения, монеты, аптеки, канцелярии, все дома городских служащих, конюшни, мельницы, поместья, рыбные ловли, весы, бракование, городские и торговые суды, богадельные и церковные дома, цеховые дома со всеми их рентами и доходами и все доходы, какие он имел с древних времен от вина, пива, меду и от всех напитков и товаров.
Рыцари будут судиться мечом по-старому.
Магистр и община могут со своими товарами, какого бы они наименования ни были, ездить и вне и внутри страны, также в Россию, Германию и куда нужно, причем с них не будет взимаемо никаких пошлин как вне и внутри города Дерпта, так и в России и в Ливонии.
Всем бюргерам и жителям должно быть разрешено и теперь, при сдаче города Дерпта, и впоследствии уезжать со своим имуществом, а чего они не могут взять с собой и оставят на хранение или у хороших друзей, или в собственных домах, то всё могут увезти после, когда к тому представится случай.
Дерптским ратным людям должен быть разрешен свободный выход из города с их имуществом и всем оружием, с выдачею им верных паспортов. Если окажутся бюргеры, которые не хотят оставаться в Дерпте, но не могут тотчас выехать из этого города с их женами, детьми, пожитками и челядью, то такие бюргеры могут спустя 8 дней или через несколько недель уехать из города при оказии, и им должно выдать верные паспорта.
Иностранные немецкие купцы, так же как и великого князя люди, могут с их товарами приставать у бюргеров в их домах, могут свои товары складывать в постоянных дворах и магазинах, могут торговать и совершать сделки, пока их магистрат дозволяет то. Гость с гостем, будь они немцы или русские, торговать между собою не могут, но только с городскими бюргерами по старине.
Бюргеры не могут быть отягощаемы в своих домах военными постоями. Царь не будет выселять бюргеров и жителей из Дерпта в Россию или какие-либо другие места насильно.
Если кто-либо, лифляндец или не лифляндец, провинится перед великим князем, открыто или тайно, то таковой преступник, если будет пойман в пределах ведомства магистрата, судится магистратом и его фогтами.
Магистр желает, чтобы апелляции на его приговоры по старине посылались в город Ригу и рижский магистрат, так как дерптские законы, по которым магистрат судит и дает приговоры, заимствованы из прав рижских, данных Риге императором и папою.
Во всякое время дерптские бюргеры могут без всякой помехи вывозить из России всякие хлеба и съестные припасы, а также мед и хмель, если им то понадобится".
_______________
* Выдержки из подлинных документов.
В дни перемирия у воинов было много свободного времени.
Андрейка вспомнил о дедушке Ансе.
Быстро собрался и на коне поехал в знакомую ему деревушку невдалеке от Дерпта.
Этот высокий сухопарый старик, весело улыбаясь, вышел навстречу Андрейке.
Весть о взятии Дерпта он выслушал с хитрой улыбкой.
- Наш бог Перкун знает, что делает. Жалобы латышей услышаны.
Сидевшие на скамье его внучки вздохнули. Дедушка Анс обратно вернул их из Полоцка, не боясь обиды со стороны русских.
Одна из них тихо сказала, что Перкун разгневался на рыцарей - они постоянно обижают латышей.
Дедушка сердито посмотрел на нее, поворчал по-латышски.
Внучка покраснела, притихла.
- Перкун не любит трусов, нет! Слушай, скажу я тебе...
Старик отложил сбрую, которую чинил, в сторону.
- Было то давно... У одного царя родился сын, и когда он родился, то Лайма* предрекла ему быть убитому Перкуном.
_______________
* Л а й м а - подобие христианской "святой девы". Она же богиня
судьбы.
Царь опечалился и велел выстроить из железа крепкий-прекрепкий погреб. Наступил день, в который Лайма предсказала царевичу смерть. Загремел сильный гром. Царь торопил сына идти в погреб. Сын пошел, но только не в погреб, а на самую высокую гору. Царь же поспешил к погребу и накрепко его запер, думая, что там сидит его сын. Но только двери были заперты, как Перкун разгромил погреб одним ударом. Царь перепугался, думая, что с погребом погиб и его сын. Но перестал гром, царевич вернулся домой совсем здоров и невредим. Перкун его пощадил, потому что тот был храбр и не спрятался от грозы в погреб.
- И господа добились бы блага, кабы не прятались в замки. Камень - не защита! Перкун дал людям любовь к родине, сердце, руки, глаза, ноги, копья, стрелы, мечи... Чего же еще? И кто будет помирать за чужое добро? Кнехты? Плати им золотом, корми их, пои вином, чтоб веселы были, давай им грабить чужое добро, а после посылай умирать?! Зачем ему умирать? Кнехт хочет набрать золота, разбогатеть войной, вернуться к себе домой. Ландскнехт живет грабежом. Он думает о том, как он вернется домой и как счастливо заживет со своей Бертою или Кларою. Латыш помирать за гермейстера, за дворян и епископов не желает. Что нам Москва? Замки не наши. Мы не прячемся. У нас нет каменных стен.
Дедушка Анс угостил Андрейку своим любимым кушаньем - путрой (крупа, сваренная с молоком и водой). После того дедушка, вместе с внучками, повел парня в соседнюю рощу, которую латыши прозвали "рощею мира".
Здесь были широкие, густолиственные дубы, высокие сосны и много цветов.
Дедушка Анс прошептал Андрейке на ухо, что Перкун, всемогущий бог латышей, живет высоко-высоко в небесах, куда ведут разные дороги. Только жаворонки могут долетать до его жилища, чтоб попросить у него либо жаркого лета, либо дождя, когда засуха... Только они по солнечному пути доходят до чертогов всемогущего бога - бога грома и молнии.
Там же обитает богиня счастья и судьбы - "матушка Лайма".
- А в этой роще, - рассказывал Анс уже громко, - живут богини любви и счастья, девы солнца.
Перед глазами Андрейки открылось красивое прозрачное озеро, окаймленное белыми водяными лилиями и крупными голубыми цветами.
По неподвижной поверхности озера тихо плыли лебеди: впереди самец, за ним гуськом лебедята, позади их - самка. Услыхав хруст сучьев, самец остановился, остановилось и все лебединое семейство.
Старик Анс с любовью наблюдал за птицами, горделиво разглядывавшими людей.
- Им не надо войны... не надо и рыцарства... Их никто не обижает тут... Перкун усмирил орлов... Они не нападают на лебедей... В этой роще нет зла... Латыши отдыхают здесь... Злой Цукис, черт, не ходит сюда... боится! Перкун знает, что людям после работы нужен отдых... нужен покой...
Внучки деда Анса сели на берегу озера и, глядя задумчиво вдаль, спели песенку о матери лесов, которую называли "межамате", а когда Андрей попросил их спеть еще, они спели грустную песню о сиротке, у которой немецкие рыцари убили на войне отца. Солнышко на спрос пастушки: "Где медлило, что рано не взошло?" - дало дружеский ответ: "Я медлило за горою, согревая сироту..."
Из тех песен девушек Андрей понял, что латыши жили хорошо, счастливо только в древности, когда еще их не поработили пришедшие из-за моря немцы. Тогда все было полно жизни и счастья: и небо было яснее, и солнце теплее, и воздух благораствореннее; земля была плодороднее; жатвы были изобильнее. Сама Лайма ходила между людьми и украшала их жизнь цветами счастья.
Но когда в латышскую землю из-за моря явились пришельцы, только немногие рощи стали приютом Лаймы, и умолкли беспечные песни в латышских селениях. Только в этих рощах веселились птицы, только тут свободно росли дубы, только здесь пчелки могли "бросать перекладинки между дубами".
Андрей полюбил деда Анса за его ласковый, добрый нрав, за то, что он умел трогательно рассказывать про свою старину, про древние войны латышей с немцами, про зверей, про птиц, про цветы. А внучки его были такие стройные, красивые девушки, и такие нежные у них были голоса! К ним очень шли венки из полевых цветов, которыми они украшали свои золотистые волосы. Они любили плести из цветов венки. И многие другие девушки и женщины в латышской деревне постоянно ходили с венками на головах, а одежды, белее снега, были украшены вышитыми цветочками и узорами.
Андрей сам отдыхал здесь, среди этих простых, мирных людей. О немецких рыцарях было противно думать.
И не один Андрей подружился с сельскими жителями. Многие другие московские ратники, словно к родне, в свободные часы толпами ходили к латышам в гости и обороняли их от нападавших на всех без разбора татарских всадников.
Любо было московским ратникам в деревнях слушать песни латышских девушек под нежную музыку струн куокле, напоминающую русские гусли.
Однажды Анс под струны куокле нараспев рассказал Андрею, как некий юноша помог выбраться старику из болота, в котором тот чуть было не завяз. Старик из благодарности подарил своему спасителю куокле, сказав: "Богатство тебе не нужно, возьми лучше эту куокле. Когда сделается тебе тяжело на душе, то играй на ней, и пропадут все печали твои и заботы. Людям часто недостает того, чего нельзя получить ни за золото, ни за серебро, ни силой, - недостает им покоя душевного. Играй на этой куокле и другим людям на утешение".
Нет! Разве это все?
Дедушка Анс, взяв в руки куокле, перебирая пальцами ее струны, старческим голосом спел печальную песню об одной девушке, уронившей в реку золотое кольцо. Она хотела его достать, но упала в воду и утонула. Она была самая младшая и самая любимая дочь в семье. Река унесла ее в море, а море выбросило ее бездыханное тело на берег. На том месте выросла кудрявая липа, у которой было девять ветвей. На девятом году пришли сюда братья утонувшей, срубили липу и сделали из нее куокле. Когда они стали играть на куокле в присутствии матери, мать горько заплакала и сказала: "Как жалобно звучит эта куокле! Так пела моя любимая дочь".
Старик кончил свой печальный сказ. В его глазах блестели слезы.
День склонялся к вечеру, когда однажды Андрейка, погостив у дедушки Анса, поехал в свой лагерь. Дорога сначала шла полями, потом легла через сосновый лес, частью почерневший, оголившийся от лесного пожара. В лесу была удивительная тишина, нарушаемая лишь иногда криком какой-то птицы да топотом конских копыт. Сквозь дальние сосны проглядывала красная полоса вечерней зари. Когда проехал гарь, казалось, стало еще тише. С обеих сторон плотно подошли сосны и ели. Насыщенный смолою воздух навевал воспоминания о родных местах Заветлужья. Такие же там сосны, и на усадьбе боярина Колычева всегда так пахло лесом, всегда хотелось видеть красавицу боярыню... Редко-редко, но приходилось близко ее лицезреть... Всего только два раза она ему в окно улыбнулась, и уже навсегда врезалась в память, в сердце, во все, что есть кругом, эта чудесная добрая улыбка. Что будет с ней теперь? Так бы и поехал туда и жизнь бы положил за нее, чтоб она была в безопасности и не обижена никем.
Но тут же, как всегда, когда он думал о других женщинах, ему на ум приходила Охима, и становилось почему-то ее жаль. Да, боярыня - это чужое, недоступное, а Охимушка - красавица своя, близкая... Но тут же сердце кольнуло словно иглой: Алтыш! Алтыш! Грешно думать, но уж лучше бы его убили на войне, чем когда-нибудь убьет его он, Андрейка! Господи, зачем так бывает, чтоб одну любили двое?
Но вот начался более редкий лес, покрытый оврагами, мшистыми буграми, зарослями раскидистых листьев папоротника. Повеяло сыростью. Сквозь стволы сосен блеснул пожелтевший от гаснущей зари край неба. Издалека донеслись песни, вероятно, из московского стана.
Андрейке показалось, что кто-то поблизости разговаривает. Оглянулся. Никого нет. Конь напряг уши, беспокоится. Затем послышался хруст сухих сучьев. Андрейка хлестнул коня - упрямится, идет вперед неохотно. Кругом гулкая тишина, сумеречная мгла обволакивает кустарники, стволы и кущи сосен. Покрикивание Андрейки на коня и шлепанье кнута подхватывает эхо, относит в самую глубину леса. И хоть не робкого десятка был Андрейка, однако и он оробел, - почудилась нечистая сила. И вдруг в то время, когда он пригнулся к шее коня, ласково уговаривая, поглаживая его, около самого лица парня простонала стрела. От ее пера на мгновение обдало холодом щеку Андрейки. Оглянулся - никого нет! Пусто, лес и овраги, заполненные мглою. Тогда Андрейка с диким гиканьем стал нахлестывать лошадь, и она, сорвавшись с места, бешеным галопом понеслась вперед по дороге. Вслед Андрейке просвистело еще несколько стрел, но ни одна не задела ни его, ни лошадь.
После недолгой скачки конь вынес Андрейку из леса в поле. Вдали видны были Дерпт и стан московского войска. Андрейка оглянулся назад, на лес, но никого там не увидел.
В стане было большое оживление. Из уст в уста передавалась весть о том, что епископ и магистрат прислали воеводе свои перемирные условия. В глазах ратников светилась горделивая радость.
- Э-эх, голова! - встретил Андрейку с веселой улыбкой его друг Вологда. - Покуда ты гулял, у нас тут в стане гости из Дерпта были. Князь Петр Иваныч чем богат, тем и рад - встретил их с честью... Сдавать, видимо, хотят городишко-то... Как говорится, по гостям гуляй, да и сам ворота растворяй! Поработали мы с тобой, Андрюша, не зря. А против мира пойдет ли кто? Сделай милость: шапку выиграй, кафтан проиграй! Так вот и Дерпт! В воеводском шатре целый день споры с немцами. Говорят, в шатер людишки простые из города наведывались, плачут: "Не бей, мол, князь, Фому за Еремину вину!.. Сними, батюшка, осаду, нам ее не надо!.. Мы-де не лыцари!"
Вологду не узнать! Куда девалась его постоянная молчаливость! Разговорился, не остановишь. Впрочем, и у других воинских шалашей тоже шли веселые, шумные беседы. Всем было приятно, что, наконец, можно будет отдохнуть, да и с мирными людьми по мирному встретиться. Худой мир все же лучше доброй ссоры.
Андрейка слушал товарищей, а у самого на уме было другое: кто бы это мог напасть на него в лесу? Латыши? Не верилось в это. Они так хорошо обходились с ним, Андрейкой, что никак того допустить нельзя. Кто же это?
Он, наконец, не вытерпел и рассказал о происшествии в лесу Вологде, а Вологда поведал Семке, Семка - Антипке, конюху Василия Грязного. И пошло!
И вот когда Андрейка уже собирался спать, к его шалашу на коне подъехал Василий Грязной. Он соскочил с коня, отвел Андрейку в сторорну от шалаша и расспросил о случившемся. Андрейка рассказал все, как было. Тогда Грязной, хлопнув его по плечу, сказал:
- Собери товарищей и айда в поле!.. Караульте всю ночь, и коли заметите кого идущего или едущего из леса в стан, осведоми меня, разбуди, хоть бы я и спал... Смотри, не прозевай!
Андрейка собрал нескольких своих друзей из пушкарского обоза и с ними отошел от стана с полверсты, раскинув товарищей цепью с той стороны, где виднелся лесок. Пушкари легли на землю, чтобы их не было заметно, и стали глядеть вдаль, на лес.
Ночь была лунная, поверхность поля светлая, серебристая - легко разглядеть не только человека, но и крохотных полевых зверьков.
Лежали тихо, не шевелясь.
Стан уже был охвачен сном, только лай собак да ржанье и топоты коней в табунах нарушали спокойствие этой теплой, насыщенной истомой летней ночи.
Вдали черным громадным бугром высился Дерпт со своим замком. Он тоже был погружен во мрак и глубочайшую тишину. Казался вымершим.
И вот в самую полночь из леса вышли два человека.
Пушкари встрепенулись: "Идут, идут!"
С замиранием сердца, загоревшись гневом, Андрейка следил за этими двумя, что вышли из леса. Это "они", конечно, они. Кто же будет в полночь шататься по лесам? Да и час уже недозволенный. Надо находиться в лагере.
Все ближе и ближе эти два человека!
Нетерпение охватило пушкарей, хотелось выскочить и бежать им навстречу, чтоб схватить их, но... лучше уж подпустить их совсем близко, чтоб не убежали опять в лес.
Еще, еще немного! Ну, теперь можно!
Андрейка шепотом сказал:
- Один направо, другие налево, а я пойду прямо на них!
Так и сделали. Вскочили и что было силы помчались навстречу этим двум неизвестным.
Прошла какая-нибудь минута, и в руках пушкарей оказались Василий Кречет и его приятель, татарин Ахмет, давно уже замеченный ратниками в воровстве.
Кречет пробовал было отбиваться ножом, но его повалили, отняли нож и надавали ему тумаков. У татарина взяли лук и две стрелы.
Андрейка пошел к шатру Василия Грязного. Разбудил его. Грязной быстро оделся и пришел к месту, где под охраной пушкарей стояли Кречет и Ахмет. У Кречета на голове еще была повязка, прикрывавшая рану, нанесенную ему Андрейкой. Грязной указал ему на повязку, усмехнувшись:
- Мало, видать, тебе этого!
Он отвел их в сторону от остальных ратников и спросил их, по своей ли они воле хотели убить Андрейку или по наущению. Долго они увиливали от прямого ответа, но когда он сказал, что если они будут утаивать правду, то он, Василий Грязной, учинит им жесточайшую пытку, если же они скажут правду, будут прощены, Кречет чистосердечно покаялся в том, что он имеет зло против Андрейки и что хотел его убить, но на этот раз он пошел в лес вместе с Ахметом по наущению боярина Телятьева, у которого Ахмет служит конюхом. Тельятьев подговорил Ахмета, а Ахмет его, Кречета. Оба они давно уже в дружбе, а потому и решили идти оба и получить в награду пятьдесят ефимков от боярина Телятьева.