Только вид будут казать услужливый; чтоб царя не обидеть, а дело свое праведно не поведут. Страха ради - не служба!

Что-то будет? Многих мучила эта мысль. В церквах молились, дабы бог помиловал родину, не допустил бы внутренних смут и измены и охранял бы родину от враждебных ей королей.

Потянулись дни, недели, месяцы, овеянные постоянной тревогой за судьбу государства, в сомнениях и полной придавленности.

Юродивые и кликуши на базарах и церковных дворах предсказывали кончину мира.

Были нападения на Печатный двор - многим казалось, что во всем виновата "сатанинская хоромина". Стрельцы хватали нападавших, пороли, запирали в тюрьму.

То и дело извещали Ивана Васильевича его зарубежные друзья о совещаниях, происходивших в Европе, направленных против Москвы. Всякий раз, получая донесения о том, он сердито говорил: "Спать не дает немцам Москва".

Третьего марта 1559 года - рейхстаг.

Первого мая 1559 года - аугсбургский рейхстаг.

А в скором времени немецкие владыки собирались созвать обширный депутационстаг в городе Шпейере, и все по поводу "московской опасности".

Шведские политики под влиянием Фердинанда стали вновь предлагать европейским державам свой старый план нападения на Россию. Остановка была теперь только за Англией, с которой у царя установились деловые отношения. Шесть лет тому назад шведский король Густав Ваза склонял Марию Английскую, Данию, Польшу и Ливонский орден к одновременному нападению на Московское государство. Сам он предлагал вторгнуться в Россию со стороны Финляндии. Польша, соединившись с Ливонией, должна была напасть с запада. Густав Ваза носился с планами оттеснения России от моря далеко на восток. Он говорил, что от Москвы надо отгородиться "китайской стеной".

В ответ на донесения, поступавшие из-за границы, Иван Васильевич стал еще более укреплять прирубежные города, строить новые, связывать их между собою земляными валами и рвами и увеличивать стражу. Он обратил особое внимание на улучшение вооружения засечников. К рубежам сгонялись породистые конские табуны для скорой связи между засеками и внутренними городами России.

Посольский приказ тоже работал дни и ночи. Сам царь принимал участие в составлении писем иностранным государям. Он стал стремиться к еще более тесной дружбе с Англией. Постоянная распря между Швецией и Данией давно привлекала его внимание. Его симпатии были на стороне Дании. Он послал лучших своих дьяков для налаживания союза с датским королем.

Иван Васильевич с пышной торжественностью принимал в Кремле германских послов, прибывших в Москву с целью заступничества за Ливонию. Он окружил их большим почетом.

Во время приема царь жаловался на коварство немецких правителей в Прибалтике, постоянно обманывавших его, причинявших его стране большие убытки и мешавших Москве сноситься с европейскими государствами.

- Коли они почитают себя немцами, - говорил Иван Васильевич, надобно бы им прежде всего обратиться за советом и добрым посредничеством в распре с нами к своему исконному главе, к императору римскому, цесарю Фердинанду, но не так, как делают они... Прежде того они поклонились польскому Жигимонду, потом дацкому Христиану, после того свейскому Густаву... Передайте моему брату, великому цесарю, что лифляндские земли не перестать нам доступать, докедова нам их бог даст!

В честь германского посольства во дворце состоялся богатый пир, на котором с начала и до конца присутствовал сам царь.

На другой день Иван Васильевич передал послам собственноручное письмо на имя императора Фердинанда.

Это письмо было доставлено послами лично императору.

Письмо Ивана Васильевича написано было в таких загадочных, неясных выражениях, что даже при помощи двух знатоков русского языка император Фердинанд не мог вполне разобраться в смысле царевой грамоты. Царь писал, что если императору угодно, то пусть он пришлет в Москву кого-нибудь из своих советников, ему царь докажет свои права на Ливонию.

Висковатый подмигивал дьяку Писемскому после написания этого письма, шепнув ему, что батюшка царь хитрит, будто он сторонник католицизма, в угоду Габсбургам, ибо в наследственных землях их господствует "папская вера". Фердинанду по губам "медом мажет". А царь писал о ливонцах, что раз они так легко изменили католической вере, то нетрудно им стало изменить и своему владыке-императору.

Германский император не на шутку перепуган был успехами русского оружия. Выпустить из рук прибалтийские земли, отдать вновь Москве захваченные предками у русских богатство и море! Нет! Этого не будет!

Он писал письма не только царю Ивану, но и королям Дании и Швеции. Он писал им, что война России с Ливонией касается не только одной Германии, но и всех соседних с Орденом государств. Он обращался к королям Дании и Швеции за советом и помощью и просил их "пожалеть бедных ливонцев". "Дании и Швеции, - писал он, - тоже будет грозить опасность, если московский царь утвердится на берегах Балтийского моря. Одною Ливониею вряд ли царь удовольствуется. Он захочет идти дальше на запад, начнет воевать прусские земли, а там придет очередь и за Данией". Всем соседям Ордена он советовал подумать над тем, как сохранить за империей ее форпост на востоке.

Датский король и шведский отвечали императору Фердинанду в тусклых, неясных выражениях, из которых было видно, что они не намерены ввязываться в войну. Они, в свою очередь, побаивались пруссаков и не вполне доверяли уговорам Фердинанда.

Тысяча пятьсот шестидесятый год был особенно тяжел для Ливонии. Новый гермейстер, молодой талантливый Готгард Кетлер, несмотря на свою природную храбрость, принужден был искать помощи на стороне.

Сначала... Дания! Но хотя король и считал Эстонию "своей", ввязаться в войну с Москвою не желал.

Польша? Отказ!

Шведы? Всей душой хотели помочь Кетлеру, но ведь Ливония их не поддержала в войне с Московией! Обманула! Этого не забудешь!

Гермейстер - слуга императора и знатного рыцарства; ему дан наказ: кому угодно отдать Ливонию, только не Москве.

Германский канцлер писал гермейстеру, что рыцарству хорошо известно единовластие царя. Для них не секрет, как Иван строг к своим боярам и чего ждать от такого владыки епископам и фогтам, управлявшим по-княжески "своими" городами, замками и вокруг них лежащими землями. Они те же удельные княжата, которых так недавно разгромили у себя московские цари. Горе будет немцам, коли царь овладеет Ливонией; он отдаст их на растерзание латышам, эстам и всякому другому черному люду.

Со стороны Швеции рыцарство не боялось королевского самоуправства.

Дания? Она больше всего прельщала рыцарство.

В течение 1558 года в Данию ездили из Ливонии бесчисленные посольства. Особенно частым гостем у короля Христиана III бывал Мунихгаузен, мечтавший стать наместником короля в Эстляндии, а пока Мунихгаузен, при поддержке кнехтов, крепко держал в своих руках Ревель, объявив себя правителем Эстляндии, оттеснив ливонские власти, которые добивались у датского короля протектората. Христиан после долгих переговоров предложил Ливонии свое посредничество между нею и Москвою. За свои услуги он требовал у Ордена уступки ряда приморских провинций в Эстляндии, но, ведя переговоры с Орденом, Христиан с опаской посматривал и на Москву, и на Швецию. Больше же всего он боялся именно Швеции, которая могла бы нанести ему удар с севера. Швеция следила за каждым шагом Дании, Дания следила за каждым шагом Швеции. Вот почему Христиан действовал нерешительно и неопределенно.

Однако и сама Дания жила под угрозой вторжения в ее границы соединенных войск герцогов Веймарского, Саксонского, Франции, Испании, Лотарингии и Любека. Ходили даже слухи о том, что вторжение грозит Дании с моря.

С приходом царских войск в Гаррийской области Эстонии восстали крестьяне против помещиков.

- Не надо нам господ! Конец терпению! - кричали на сходках гаррийские жители: крестьяне, охотники, мелкий работный люд. - Дворяне берут с нас большие оброки, мучат нас барщиной, а как неприятель пришел, так они попрятались, а нас на погибель отдают!

Восставшие объединились в большие отряды, вооружились и начали разорять и жечь дворянские усадьбы, убивать владельцев замков и имений. Некоторые из знатных дворян были схвачены крестьянами и умерщвлены. Повстанцы послали своих людей в Ревель, звали жителей города и бедняков соединиться с ними для борьбы с дворянами. Они говорили, что больше не хотят быть рабами рыцарей, что надо истребить их. С горожанами восставшие желают жить в мире.

Сильный повстанческий отряд осадил замок Лоде, куда сошлись многие спасшиеся от мятежа дворяне. Мунихгаузен с толпою хорошо вооруженных огнестрельным оружием дворян напал на осаждавших. В этом бою было убито множество эстов, латышей и ливов, а вожди их были взяты в плен и частью зверски казнены у ворот замка Лоде, частью на площади в Ревеле. Им отрубали головы, руки, ноги...

Немцы придумали своим пленникам - ливам, латышам и эстам - самые страшные мучения: выкалывали им глаза, рвали языки, сдирали кожу с живых, сжигали в домах целые семьи. Зарево пожаров охватило небо над всей Гаррийской провинцией.

Восстание эстов и ливов против немцев распространилось по всей Эстонии. Мунихгаузен старался показать себя спасителем Ливонии.

Ревельские власти винили в восстании русских ратников, подстрекавших якобы простой народ к неповиновению немецким господам. Пустили слух, будто бы у эстов русское оружие.

Говорили: прав германский канцлер, - и от царя, и от простого народа, в случае присоединения к России, ливонское рыцарство добра не жди!

Нарва становилась новым оживленным портом на Балтийском море.

Потянулись сюда и иноземные торговые люди. На пристанях, у амбаров купеческих шалашей звучала речь на разных языках. К услугам приезжих купцов были настроены "немецкие избы". Здесь они получали ночлег и еду. Здесь же находились и толмачи-переводчики.

Днем и ночью, распустив паруса, к пристаням подплывали красавцы-корабли.

Сукно, медь, олово, соль, оружие и прочие товары перегружались с кораблей на телеги. Громадные обозы уходили в Москву и в иные русские города. Московские купцы продавали иноземным купцам кожевенное сырье, лес, мед, пеньку, лен и хлеб.

Наехали в Нарву, боясь утраты прежнего влияния в торговле, новгородские купцы. Им хотелось быть первыми и в Нарве. С Новгородом соперничали псковские гости. Но трудно было им бороться. Иноземцы высоко ценили новгородский лен. Разбирали его нарасхват. Денег - не жалели, чтобы закупить его побольше. Он был длиннее и чище, чем у других. Нужды нет, что цена несколькими рублями с пуда выше, чем у остальных.

Московская торговля с трудом завоевывала признание на рынке, хотя московским гостям покровительствовал сам царь. Трудно было Москве бороться с Новгородом и Псковом. Еще ее и на свете не было, а новгородцы да псковичи на всех морях известны были своими товарами.

Бальтазар Рюссов, видя, что Ревель теряет силу в торговле, писал:

"После того, как Ливония начала продолжительную войну с московитом и запретила торговать заграничным и ливонским купцам, особенно плохо пришлось любекским купцам, у которых не было никакой неприязни к русским. Они стали ездить в Нарву мимо нашего Ревеля большими толпами, доставляя в Россию товаров много больше того, что полагалось по старым соглашениям ганзейских городов. Наши ревельские немцы снарядили на свой собственный счет несколько кораблей с орудиями, чтобы нападать на любчан и русских купцов и мешать им ездить в Нарву и из Нарвы. Отсюда возникла сильная ненависть иноземных купцов к ревельцам. Раньше же они жили, как родные братья. Теперь Нарва расторгнула эту дружбу.

Любчане публично объявили, что им была дарована старыми шведскими королями привилегия свободно ездить с кораблями в Россию. Им было дозволено и римским (германским) императором беспрепятственно торговать в общих ливонских гаванях с московитом. И при всем том они и теперь явились не первые в Нарву. Раньше их прибыли в Нарву с товарами ревельские же купцы, которые указали и любчанам дорогу в Нарву. Если ревельцы торгуют со своим открытым врагом, то почему бы того не делать любекским купцам? Ведь у них совсем нет никакой вражды к Москве. А теперь не только любекские купцы на Балтийском море, но и все французы, англичане, голландцы, шотландцы, датчане и другие большими группами отправляются в Нарву и ведут там богатую торговлю различными товарами, золотом и серебром.

Ревель стал пустым и бедным городом. Наши ревельские купцы и бюргеры подолгу стоят в Розовом саду и на валах и с большой тоской смотрят, как корабли плывут мимо Ревеля в Нарву.

И хотя многие корабли тонут в море и попадают в плен военным кораблям шведского короля и к морским разбойникам, не доходя до Нарвы, однако плавание в Нарву не уменьшается, а увеличивается.

Ревель - печальный город, не знающий ни конца, ни меры своим несчастьям!"

Влюбленный в свой родной Ревель, всею душой преданный немецкой старине, ливонский летописец Бальтазар Рюссов решил покинуть родную землю и уехать за границу.

Однажды приплывшие на многих кораблях любчане подняли невообразимый шум около воеводской избы в Нарве. Чуть ли не со слезами на глазах кричали они вышедшему к ним дьяку, что до них дошел слух, будто англичане добиваются у царя монополии на нарвскую торговлю.

- Своекорыстию англичан нет пределов! - говорил с возмущением один немецкий купец, рослый, бритый человек, размахивая кулаками. - Мы будем топить их корабли, коль они будут к вам плавать! Мало им Студеного моря! Захватили они его! Хотят захватить и Балтийское... Не дадим! Не пустим!

Вышел сам воевода и заявил, что великий государь Иван Васильевич никому не мешает торговать в Нарве и что это болтовня досужих людей либо врагов Москвы.

Воевода, однако, знал, что английские купцы действительно добились у царя некоторых преимуществ в торговле с Нарвой, но промолчал.

"Нарва для всех!" - такой приказ пока получил нарвский воевода из Москвы.

Слова воеводы успокоили любчан и других немецких купцов.

IX

Во второй половине июля на Арбате вспыхнул пожар. Лето было знойное, засушливое. Нагретые солнцем бревна в домах быстро воспламенялись. В течение нескольких минут были охвачены огнем десятки домов.

Над Москвой поплыли клубы зловещего черного дыма. В нем утонули очертания кремлевских стен, соборов, башен.

Оседая в узких улочках и переулочках, дым сгущался, никнул к земле, застывал в неподвижности.

Временами с шипением на землю шлепались горящие головни, выброшенные силой пламени вверх.

Иван Васильевич в это время сидел в опочивальне жены. Накануне она почувствовала себя плохо и теперь не вставала с постели. Побывали у нее все английские и немецкие врачи, но лучше ей от этого не стало.

В открытое окно царь вдруг увидел тучи дыма, медленно растекавшиеся в безветренном воздухе над зубцами кремлевской стены у Тайнинской башни.

Охваченный тревогой, он вскочил с места, подошел к окну и сразу все понял. Опять пожар, большой пожар! На кремлевском дворе раздались частые, тревожные удары в било и громкие выкрики дворцовой стражи.

В царицыну опочивальню вбежала мамка Варвара Патрикеевна и, упав перед царицей на колени, истошным голосом вскрикнула: "Матушка государыня, горим!"

Анастасия испуганно вскочила с постели. Затряслась, стала шептать про себя молитвы.

Царь грозно нахмурился и с силой вытолкнул Нагую вон из опочивальни.

- Не бойся, красавица-царица! Не бойся! Все обойдется... Патрикеевна ума лишилась! Дура!

Он осторожно помог Анастасии снова улечься в постель, прикрыл ее одеялом, поцеловал и, приоткрыв дверь, крикнул Вешнякову:

- Вели подать царицыну повозку! Да зови митрополита! Лекарей тоже! В Коломенское отвезем государыню!..

Вернувшись к постели, он сказал:

- Чтоб докуки и беспокойства тебе не было, поезжай-ка ты, Настенька, с митрополитом в Коломенский дворец... Там отдохнешь!.. Скоро и я там буду... Взглянуть мне надобно на огонь да наказ людям дать... чтоб еще большей беды не случилось.

В окно стал проникать запах гари. Иван Васильевич захлопнул ставни.

Анастасия умоляющим взглядом смотрела на мужа.

- Поедем со мной!.. Не оставайся один!.. Боюсь я за тебя!.. Страшно! Не они ли опять подожгли Москву? Да и тебя хотят погубить... Не ходи туда!.. Горяч ты! Погибнешь! Напрасно ты опалился на "сильвестрову орду"... Не они ли?

- Полно, государыня, не кручинься!.. Царь я! Кто смеет стать против меня? А кто станет, того и самого не станет! Лютой казнью уничтожу... Не бойся, матушка, ныне не так, как в те времена. Ваську Грязного возьму с собой! А робят малых забери, вези тож и их в Коломенское!

- Иван Васильевич! Батюшка!.. Сердце мое болит... Недоброе ты задумал!.. Худа бы не приключилось! Несчастья!

В дверь постучали.

Царь отворил. Вошел Вешняков.

- Игнатий! Ваську да Гришку Грязных сыщите. На пожар поскачем...

- Повозка подана, батюшка Иван Васильевич! Митрополит в ожидальной палате!.. Лекаря тож.

- Ну, Настенька! Подымайся!.. Игнатий, кличь баб!..

Вешняков ушел.

Вскоре в опочивальню на носках, испуганно озираясь по сторонам, вошли Варвара Нагая и любимая царицына мамка Фотинья. Сенных девушек и боярышень царица отослала обратно. Варвара и Фотинья одели царицу. Иван Васильевич внимательно следил за тем, как они ее одевают. Иногда помогал им.

Поддерживаемая Варварой и Фотиньей, Анастасия Романовна усердно помолилась на икону. Потом взглянула на царя и несколько минут смотрела на него с грустной улыбкой.

- Непослушный ты! - тихо сказала она, в глазах были слезы.

- Можно ли мне, бросив стольный град в несчастьи, бежать, словно зайцу?.. Государыня, не склоняй к малодушию! Люблю тебя, но... Москва! Подумай! Москва горит...

Голос его дрогнул, он, крепко обняв жену, поцеловал ее, оттолкнул Варвару Нагую и Фотинью, поднял царицу на руки и понес ее через покои дворца к выходу.

Находившиеся на крыльце и около него люди низко опустили головы, не смея взглянуть на царицу. Видны были только их согнутые спины и руки, касавшиеся кончиками пальцев земли. Стало так тихо, словно толпа придворных и дворцовых слуг сразу окаменела, стала безжизненной. А некоторые и вовсе пали ниц и лежали на полу, не шевелясь.

Около повозки, ожидая царицу, стоял митрополит Макарий. Он благословил царя и царицу, когда царь передал ее боярыням. Иван Васильевич сам усадил ее и детей в повозку. Еще и еще раз поцеловал ее и детей, помог сесть митрополиту и двум лекарям. Окна плотно завесили занавесками. Царицу никто не достоин видеть.

Полсотни стремянных стрельцов на лихих скакунах окружили повозку под началом Алексея Басманова.

Царь приказал Басманову не гнать коней, ехать тихо, не беспокоить царицу криками и щелканьем бичей, соблюдать тишину, а в Коломенском дворце поставить крепкую стражу. Басманов, сидя на коне в шелковом голубом кафтане, расшитом золотыми жгутами, склонился, слушая распоряжение царя.

Иван Васильевич озабоченно осмотрел коней и отряд стрельцов и, найдя все в порядке, махнул рукой.

- Ну, с богом!

Запряженный осьмеркой сильных вороных лошадей, большой шестиколесный возок, привешенный на ремнях вместо рессор, тихо выехал в раскрытые ворота.

Иван Васильевич долго смотрел с крыльца вслед возку, пока он не скрылся из глаз, затем помолился, окинул строгим взглядом людей, собравшихся около крыльца.

Григорий и Василий Грязные уже были тут с толпою своих стражников, ожидая приказания царя.

- Коней! - громко крикнул Иван Васильевич. - На пожар поскачем! Берите копья, багры, кадушки с водой! Проворь!.. Где горит?

- На Арбате, великий государь! - отчеканил Василий Грязной. - Шибко горит!

Быстро собрали обоз с бочками, с баграми, с лестницами.

Царь, переодевшись в простое платье, мало отличавшееся от одежды простолюдина, вскочил на своего коня.

- Гайда! - крикнул он.

Всадник и обоз помчались к Троицким воротам. Впереди всех скакал на коне с гиканьем, размахивая плетью, вихрастый, горластый Василий Озорной, как звали Грязного в Кремле. За ним два стрелецких сотника, потом сам царь, а позади всех Григорий Грязной с десятком конных копейщиков.

На Арбате творилось что-то страшное.

Дышать нечем, душило смрадом, копотью; раскаленный воздух обжигал лицо, а царь скакал все вперед и вперед, в тот конец слободы, где еще огонь не успел распространиться с такой силой, как посреди Арбата. Поперек дороги удушливой стеной перекинулась мутная, непроницаемая мгла пожарища. Василий Грязной осадил коня, оглянулся на царя, тот выхватил саблю и указал ею скакать дальше.

Не задумываясь, Грязной нырнул в смрадное марево, за ним стрельцы и сам Иван Васильевич. Ударило жаром, стиснуло глотку, голова одеревенела, в ушах начался гул, кони полезли на дыбы, но еще, еще несколько скачков... и снова размах бушующих огней и клубы уходящего столбами к небу густого дыма.

В иных местах строения догорали, в иных уже сгорели, а местами еще загорались. Туда-то и отправил царь свой обоз.

Толпившиеся здесь бояре и дворяне, увидев царя, низко поклонились ему.

Подъехав к пожарищу, Иван Васильевич сбросил с себя саблю, соскочил с коня, выхватил у стрельца багор и побежал к ближайшему только что вспыхнувшевму дому.

Василий Грязной приставил лестницу к крыше. Пламя билось под крышей. Надо было дать огню выход. Царь крикнул Грязному, чтобы тот отодрал тесины. Сам тоже полез на крышу, приказал, чтобы ему подавали воду.

Стрельцы поднимали бадью за бадьей. Царь выхватывал их и, приближаясь к раскрытым Василием Грязным местам в крыше, обдавал их водой.

На это со страхом взирали бояре, оцепеневшие внизу при виде царя. Огонь полыхал рядом с царем, - казалось, он уже коснулся его одежды. Но вот царь скинул с себя кафтан и рубаху и бросил их вниз, оставшись по пояс обнаженным. Народу, возившемуся внизу с бочками и растаскивавшему горящие балки, бросились в глаза могучая волосатая грудь царя, его широкие плечи и мускулистые руки.

Среди пламени и дыма видно было, как царь и Грязной с двух сторон гасят огонь водою из подаваемых им снизу бадеек.

Устыдившись, бросились в пучину огня и дыма спасать соседние строения бояре и дворяне.

Кое-кто срывался с горящих домов, разбивался, иные проваливались в горящие здания и погибали там.

С почерневшим от копоти лицом Иван Васильевич обернулся к суетившимся внизу людям и велел им окапывать Арбат. Вмиг набежал народ с лопатами, мотыгами - мужчины, женщины, дети.

Царь потребовал копье, стал копьем сбрасывать на землю еще продолжавшие гореть балки. Внизу их засыпали землей, топтали ногами.

Большой, грязный, покрытый сажей и копотью, размахивая копьем, царь привел в движение всех, кто только находился здесь. Малые ребята и те стали копошиться около огня, помогая старшим.

Василий Грязной лазил по самому карнизу высокой хоромины, как кошка; казалось, вот-вот он сорвется и упадет, но нет! В опасный момент он ловко заваливался в сторону, сохраняя равновесие.

Потушив огонь в этом доме, царь остановился, разгладил рукою волосы, провел ладонью по груди, выпрямился, осматривая другие горевшие в соседстве дома, и крикнул, что есть мочи, охрипшим голосом:

- Васька! Айда вон в ту хоромину!..

Блеснули большие, страшные белки под густой бахромой почерневших от сажи ресниц. Царь быстро слез на землю и побежал с копьем в руке к соседнему дому.

Пожар бушевал несколько дней, и все время принимал участие в тушении пожара сам царь.

- Нет такого огня, который мог бы сжечь Москву! - сказал царь с гордостью, когда покончили с пожаром. - Москва мир переживет!..

А через несколько дней царь со своими телохранителями, кавказскими горцами, под началом князя Млашики поехал за Анастасией Романовной в село Коломенское.

В кремлевских домах страх и тишина. У всех ворот конная и пешая стража: на кремлевских стенах караульные пушкари; площади и улицы в Кремле опустели: свирепо таращат глаза, держа наготове арканы, псари; они ловят бродячих собак.

В боярских теремах перешептываются, вслух не говорят. Из уст в уста передается весть, будто в ночь, когда царицу привезли в Кремль из села Коломенского, под окнами царицыных покоев черная косматая собака вырыла глубокую яму.

Царь велел изловить провинившегося пса и сжечь его живьем в печи, а сторожей-воротников посадить в земляную тюрьму и пытать, откуда взялась та негодная тварь, чья она и кто об этой яме пустил слух, да и собака ли вырыла ту яму, могла ли она изъять столько земли из недр? Сам Иван Васильевич осматривал яму, и ему показалось, что рыта не собачьими лапами, а либо мотыгой, либо лопатой. Но все же пса должны сжечь, чтоб злодеи знали, что с ними будет поступлено так же.

В расспросе сторожа-воротники крест целовали, что они тут ни в чем не повинны и что собака та, по их мнению, - нечистая сила, которая пробралась на царский дворик невидимо и неслышимо, а не собака. Оборотень! Они ее поймали и доставили в дворцовый сарай.

Когда царю донесли о том, он задумался; велел, чтоб собаку жгли при нем: он, царь, по естеству сразу увидит, настоящая та собака или наваждение. Так и было сделано. Царь взял в руки обгорелые кости и шерсть сожженной собаки и деловито осмотрел их. Кости как кости; он остался при своем убеждении: собака настоящая, никакого волшебства в ней нет, визжала она так, как визжит всякая тварь, если ее жгут. И мясо, и кости, и шерсть - все земное, плотское, а сторожей, за то, что они хотели обмануть царя, Иван Васильевич приказал бить плетьми нещадно, пока "голоса не станет".

Все это делалось в полнейшей тайне от царицы. Под страхом лютой казни запрещено было царедворцам, слугам, царицыным бабкам рассказывать Анастасии Романовне о собаке и об яме.

Дошло до царя, что Сильвестр обмолвился в монастыре, куда удалился на покой, про Анастасию: "Иезавель нечестивая, не царица она кроткая! Все прикидывается! А сама крови так и жаждет, так и просит от обезумевшего царя и супруга своего!"

В хоромах Владимира Андреевича и вовсе молились о том, чтобы бог прибрал "болящую рабу божию Анастасию". Особенное усердие к тому прилагала его мать, княгиня Евфросиния. Она даже свечи в своей моленной ставила зажженным концом книзу, а когда огонь с шипеньем угасал, придавленный к подсвечнику, приговаривала: "Упокой, господи, душу новопреставленной рабы Анастасии".

То же самое делали боярыни во многих теремах. Проклинали там не только Анастасию, но и весь род Захарьиных, ее братьев - Данилу, Григория и Никиту, судачили, что все через них: и война с Ливонией, и опалы на бояр, и то, что царь променял бояр на иностранцев, татарских князьков, казаков, дворян незнатных и дьяков-писарей. Все ставилось в вину Анастасии и ее родичам.

А разве можно когда-нибудь простить своенравному деспоту, что он, вопреки боярской воле, взял себе жену из рода Захарьиных-Юрьевых? И можно ли помириться с тем, что эта проклятая Ливонская война начата против желания боярского круга? Никогда, никогда этого не простит царю и царице гордая своими предками и заслугами боярская знать!

Борьба, Иван Васильевич, не кончилась!

Она будет продолжаться в страшных, позорящих тебя и твою семью сплетнях, в измене людей, на которых ты больше всего надеешься, в запугивании тебя разными знамениями и приметами, в тайных молитвах о наказании недугами и несчастиями царской семьи, в воеводском самоуправстве и неисполнении московских приказов по областям и уездам, и в поругании твоей церкви заволжскими старцами, и во многом, где царь бессилен не только найти виновных, но где он бессилен все это сыскать, узнать, услышать. Глупый да пьяный проговорятся, а лукавый - никогда. Он хорошо знает: "что насечешь тяпкой, того не сотрешь тряпкой". И клевета никогда не проходит даром - что-нибудь да остается.

Кто кого - еще посмотрим! И хотя царю никто этого не смел сказать, он часто читал такое в глазах неугодных ему людей.

И в самом деле, так думали многие князья и бояре, так рассуждали они в своем тихом, замкнутом кругу под сенью дворцовой кровли князя Владимира Андреевича.

Сильвестр и Адашев удалены, но этим дело не кончилось...

С невероятным трудом бояре и их жены скрывали свою радость, которая охватила их, когда внезапно раздался печальный звон всех кремлевских колоколов, известивший о кончине царицы Анастасии.

Случилось это в пятом часу дня 7 августа 1560 года.

Сначала у царицы сильно болело под сердцем, потом ее начало рвать, она бросилась на пол, каталась по полу. Иван Васильевич не мог ее удержать, а когда притихла, он поднял ее с пола и на руках донес до ложа, склонился над ней и, едва дыша, обезумев от ужаса и горя, тихо спросил:

- Голубушка царица!.. Я здесь... с тобой... Что же это такое?

Она открыла глаза.

В комнату, волоча по ковру куклу и переваливаясь, вошел крохотный царевич Федор. Он остановился, с улыбкой стал следить за отцом и матерью. Вбежал царевич Иван в шлеме и с мечом через плечо и тоже остановился. Он сразу заметил, что происходит что-то неладное с матушкой, какое-то худо; испытующими глазенками стал следить за отцом и, увидев на щеках слезы, заплакал: "Матушка!". Глядя на него, принялся плакать и малютка Федор. Оба вцепились ручонками в одежду отца.

Громкий стон матери, беспомощно свесившаяся с постели рука ее, разметавшиеся по подушке черные косы, обнаженные плечи и страшное лицо отца окончательно сбили с толку детей, напугали их.

Они, забившись в угол, подняли громкий плач.

- Анастасия! Юница моя!.. Очнись!.. - склонившись еще ниже, в припадке отчаянья кричал отец.

- Дети!.. Государь... - тихо, едва слышно, проговорила Анастасия, на минутку остановив на лице мужа тусклый, полный ужаса взгляд.

Иван Васильевич схватил обоих детей на руки и поднес их к царице, подавляя подступившие к горлу рыданья.

Дети вцепились ручонками в холодеющее тело матери: "Матушка!". Шлем с царевича Ивана со звоном упал на пол.

- Нет! Уйдите! - задыхаясь, проговорил царь, сняв с постели детей. Уйдите! Эй, Варвара, уведи их!..

Вбежала старая мамка Варвара Патрикеевна Нагая, схватила плачущих царевичей и понесла их из царицыной опочивальни.

Долго еще слышался горький плач испуганных детей.

Царь в отчаянии прильнул высохшими губами к лицу жены. Оно было неподвижно, глаза полуоткрыты. Большие черные ресницы перестали трепетать.

- Настя! Настенька! Юница моя! Горлица! - вдруг вскрикнул Иван Васильевич.

Черное одиночество и мрак смертельной тоски навалились на согнувшегося, растерянно смотревшего в лицо покойницы царя Ивана. Все кругом медленно поплыло куда-то.

Невольно поднялся, вытянулся, как бы стряхивая с себя какую-то тяжесть, сделал неуверенными движениями руки крест над телом Анастасии. Застыл на мгновенье с поднятой рукой, подозрительно оглядевшись по сторонам.

В сером полумраке чуть-чуть светили в драгоценной оправе лампады, любимые ее лампады, которые оправлялись только ее, царицыными, руками.

На белой запятнанной кровавой рвотой подушке неподвижно застыло покинутое последним трепетом жизни лицо царицы.

Иван блуждающим взором оглядел царицыну почивальню. На круглом столике лежало неоконченное царицыно рукоделье, два больших румяных яблока. Одно - уже надкушенное.

Толстые стены дворца в его глазах расплылись. Вечерние тени бесшумно скользили, ткали серые пятнистые кружева за окном. "Анастасии больше нет!" - беззвучно кричало ржавое холодное небо.

Затяжным, тягучим, медленным плачем наполнилась опочивальня царицы. Царь крепко припал к любимому, такому дорогому для него, родному, милому телу, теперь холодеющему, неподвижному...

- Прости! Анастасия! Прости! - вскрикнул царь, крепко стиснув уже похолодевшую руку жены.

Оторвавшись от постели, он на носках, как всегда, когда находился в царицыной опочивальне, чтоб не разбудить царицу, подошел к столу. Яблоки! Яблочный спас!.. В кремлевских садах много яблонь... Сегодня он сам сорвал и принес царице несколько румяных крупных яблок.

Осторожно дрожащей рукой Иван взял надкушенное яблоко и долго смотрел на него.

Вот следы ее зубов, ее маленьких, сверкающих, как перламутр, зубов...

Царь оглянулся; бескровные губы плотно сжаты. Никогда уже не будет на них солнечной, весенней улыбки, которая покоряла буйное сердце его, Ивана, но... яблоко!

- Душно мне! Анастасия, душно!.. - Он облокотился на косяк окна, жалкий, согнувшийся, такой ничтожный теперь, трясясь в лихорадке. Анастасия! - вырвался у него из груди дикий, полный отчаянья вопль, и большой, сильный Иван Васильевич грохнулся на пол, забившись в припадке отчаянья.

Вслед за кремлевскими печально загудели колокола всех московских сорока сороков.

Весть о кончине царицы Анастасии быстро облетела всю Москву.

Когда переносили тело царицы из дворца в девичий Вознесенский монастырь, толпы народа собрались на пути следования похоронного шествия. С трудом пробивалось сквозь толпу шедшее впереди гроба духовенство. Все плакали, а неутешнее всех - бедный люд, называвший Анастасию матерью. Нищие отказывались от милостыни в этот день.

Царь шел за гробом, поддерживаемый своими братьями - князьями Владимиром Андреевичем и Юрием Васильевичем и татарским царевичем Кайбулой. Он с трудом сдерживал рыдания, делая мучительные усилия над собой, чтобы не показаться народу слабым.

Вся жизнь с любимой женой, каждый день близости с ней проходили в его памяти. Все горести и радости, которые он делил с ней, своей подругой, все это гнездилось теперь в его больной, отяжелевшей от горестных дум голове.

Андрейка с Охимой были в толпе. У обоих из глаз текли невольные слезы. Андрейка не узнал царя - так он изменился. Высокий, широкоплечий, теперь согнулся, стал каким-то обыкновенным, не похожим на того царя, которого Андрейка не раз так хорошо, так близко видел. Царских детей несли на руках ближние бояре рядом с царем. Мальчики с удивлением и испугом оглядывались по сторонам.

Унылое пение монахов, плач провожающих женщин и серый, ненастный день еще более омрачали печальную картину похорон.

Под тяжелыми сводами Вознесенского монастыря в мрачной торжественной тишине уныло звучали слова Псалтыря:

"...Обратись, господи! Избавь душу мою, спаси меня ради милости твоей, ибо в смерти нет памятования о тебе. Во гробе кто будет славить тебя?.."

Царь Иван вместе с царевичем Иваном каждый день ходил в монастырь и подолгу простаивал около гробницы Анастасии, горячо, со слезами молясь "об упокоении души невинной юницы, благоверной, праведной царицы Анастасии".

Царь приказал - в собор, в его присутствии, кроме ближних родственников покойной, до погребения никого не допускать. У дверей собора стояла почетная стража, над которой начальствовал Алексей Басманов.

Выйдя из Фроловских ворот после похорон царицы на Пожар*, Андрейка и Охима спустились вниз по берегу к Москве-реке. Небо серое, неприветливое. Тихо, тепло и влажно, как бывает летом перед ненастьем. Плывут ладьи с сеном, яблоками, с корьем. В ладьях сидят задумчивые люди. Унылым эхом расплывается над рекой и побережьем строгий, печальный благовест соборных звонниц.

_______________

* П о ж а р - Красная площадь.

На пустынном берегу ни души. В осоках копошатся дикие утки с утятами.

В этот день по случаю похорон царицы Анастасии в Пушкарской слободе не работали.

Андрейка сочувственно смотрел на заплаканное лицо Охимы. Пошли по тропинке близ воды.

- Не горюй, Охимушка, не печалься... Всего горя не переплачешь, слезами не поможешь...

- Хорошо тебе говорить, а мне-то каково!

- Ну, а что тебе? Девка ты добрая, пригожая, кровь с молоком, сто годов проживешь...

- Дурень! Да нешто я о себе?

- А коли о царице, то что о том тужить, чего не воротить?

- Да и не о царице я!

- О ком же? О царе-батюшке, об Иване Васильевиче? Бог его не оставит... Бог лучше знает, что дать и чего не дать. Царь наш сильный, перенесет и это горе гореванное! Не впервой ему горевать.

- Да и не о царе я! - сердито молвила Охима, нагибаясь и срывая белый водяной цветок.

Андрейка с недоумением посмотрел на нее.

- О ком же ты?

Охима дерзко взглянула ему в лицо и громко сказала:

- Об Алтыше!.. Не слышно о нем ничего и не видно его уже третий год... Подсказало мне мое сердечушко, что убит он и не вернется домой уже никогда... Расклевали тело его коршуны в поле да воронье проклятое!

- Ты хочешь, чтобы он вернулся?

- Да. Что мне! Пущай он живой будет... А ты бы хотел?

- Хотел. Пущай он опять увидит свою невесту ненаглядную, Охимушку!

Охима остановилась, лицо ее стало сердитым.

- Стало быть, ты меня не любишь? - крепко сжав руку ему, спросила она.

- А ты меня любишь?

- Люблю, соколик, люблю! - виновато улыбаясь, проговорила Охима. Так я, вспомнила об Алтыше, когда царицу хоронили...

- А коли любишь, зачем же тебе тогда Алтыш? Зачем тебе вспоминать?

- Тебя люблю, а его жалею! - после некоторого раздумья ответила она.

Андрейка остался доволен ответом Охимы. Пускай жалеет! Он и сам всех жалел, и Охиму он полюбил за ее доброе сердце. Но тут же Андрейка стал поучать Охиму:

- Посмотри на государя Ивана Васильевича! Схоронил он дочку Анну, да дочку Марию, да Митрия-царевича, да Евдокию-царевну, а ныне и супругу свою любимую Анастасию, да и всякую грозу перенес и к новой грозе готов... Зря, что ли, мы днем да ночью в Пушкарской слободе куем да льем пищали и пушки?! Бог силы на все ему дает!.. А ты об Алтыше плачешь и вздыхаешь. Не зазорно ли?

Понизив голос, Андрейка сказал на ухо Охиме:

- Спаси бог! Все иноземные царства будто поднимаются на нас. Литовский король мутит. Как тут быть? А ты об Алтыше горюешь! Э-эх, тюря! Тужит Пахом, да не знает о ком! Не убит твой Алтыш, но, как и Герасим, где-нибудь на Ливонской земле в войске стоит... Говорю, война будет великая!.. Вот его и держат... Царь наш, Иван Васильевич, горд. Ни перед кем шапки не ломает! Ну-ка, сядем здесь, на пригорочке, да подумаем.

Андрейка и Охима сели у самой реки.

Вода тихая, только водяные пауки скользят по ней да мелкая рыбешка играет поверху. Невдалеке, на том берегу, в осоках, две цапли дремлют, стоя на одной ноге.

В сыром, влажном воздухе все еще чувствуется запах гари недавнего пожара. Лицо Андрейки задумчиво.

- Наша матушка Русь испокон веков одним глазом спит, а другим за забор глядит... Так исстари ведется. Что толку, коли идет княжна: на плечах корзина, а в корзине мякина! Иван Васильевич мякину-то в корзину не кладет, что и зрим... В заморских краях волдырь надувается! Ливония да море, кое воевали мы, не дает им покоя, а коль дополна волдырь надуется, то и лопнет... Вот оно что! А ты об Алтыше! Побойся хоть своего Чам-Паса!..

Охима рассмеялась.

- Ты и бога нашего запомнил?!

Андрейка тоже рассмеялся.

- Запомнил, да уж и нагрешил ему немало. Двум богам грешу! Все тут зараз... Тьфу!

Он плюнул и перекрестился.

- Прости ты меня, господи! Слаб я... слаб... каюсь!

Охима шлепнула Андрейку ладонью по затылку.

- Буде! Не смейся над нашим богом! Не обижай меня! Мордва тоже за Русь стоит!

- Легше! Чего ты? Нешто я смеюсь? Ведь ты и сама знаешь... грешный я или нет?

На этот вопрос Охима ничего не ответила. На ее щеках выступил румянец, на губах улыбка самодовольства.

- Не стыдись, око мое чистое, непорочное!

- Говори, говори, Андреюшка, я слушаю!

- Шестьдесят цариц на тебя не променяю!

- Говори, милый, говори!..

Голова Охимы уже на груди у него. Осмотрелись кругом - никого нет! Упало несколько капелек с неба на опущенные веки девушки. Увлажнились густые ресницы.

- Виноградинка, солнышком согретая!

- Го...во...ри...

Он вздохнул, сладко улыбнувшись и вобрав в себя приятный, освежающий воздух.

- Да нет, моя лапушка, лучше помолчим!..

"Зачем умирать?!" - думалось Охиме. Ей казалось в эту минуту, что для нее только - жизнь, молодость, любовь, а смерть, старость, болезни - это для других людей, о которых необходимо поплакать, которых следует пожалеть... Грех не плакать о болящих, об умирающих - надо быть добрыми, а самим оставаться вечно такими, какие есть... Ну, и только!.. Так лучше.

Андрейка гладил ее волосы своей рукой, пропитанной маслом, со следами ожогов, и тихо говорил:

- В небе мгла серая, неприветливая, а на душе у меня светит солнце, как в ясный день, и кругом яркий маковый цвет, будто в саду, и мы в том саду сидим, и ничего нам не надо, всего у нас много... Мы богаче царя, богаче всех купцов наших и иноземных... И только у нас правда, и только для нас мир нетленный есть...

Охима, словно сквозь сон, тихо говорила:

- И будто ты в Пушкарской слободе не работаешь и все сидишь со мной, с одной только мной...

И, закрыв глаза, она тихо запела по-мордовски:

Пойдут мои подруженьки, матушка,

По зеленому лугу гулять,

По зеленому лугу гулять,

С листка на листок наступать,

Цветок за цветком срывать,

Цветы-бубенчики набирать.

Они, матушка, и мою долю не оставят,

Они и мою часть сорвут...

Андрейка вдруг очнулся от своих сладких размышлений, покосился на Охиму, огляделся кругом. Мощные стены и башни Кремля с бойницами на пригорке, громадный, прекрасный, вновь строящийся на площади, близ Фроловских ворот, собор Покрова поразили своим величием, напомнили о том, чем живет Москва: о войне, о литье, о пушках...

- Вставай, Охимушка!.. Время домой, - сказал он разочарованно, почесав затылок.

Охима не шевельнулась, будто не слышит...

Удаление от двора Сильвестра и Адашева порадовало многих из бояр, особенно родственников покойной царицы. Бояре Шереметевы весело встретили известие об этом. Иван Васильевич Шереметев после кончины царицы Анастасии был приближен к царю, как и другие близкие роду Захарьиных. Но больше всех выдвинулись теперь боярин Алексей Басманов, сын его кравчий Федор, князь Афанасий Иванович Вяземский, Василий Григорьевич Грязной, Малюта Скуратов (из князей Бельских) и другие. Вокруг царя собирались новые люди, к которым он на глазах у всех был весьма милостив.

В первые дни после похорон супруги Иван Васильевич несколько дней сидел безвыходно во дворце, играл со своими детьми, ласкал их. И четыре раза в день вместе с ними ходил в домовую церковь молиться об упокоении души покойной Анастасии Романовны.

Панихиды служил любимый царицею настоятель Чудова монастыря архимандрит Левкий.

Наконец, после горестных дней траура по царице, Иван Васильевич выехал из дворца. Первым долгом он посетил Пушкарскую слободу, затем занялся посольскими делами.

Он велел Висковатому послать английской королеве составленное им самим во время сидения во дворце письмо:

"...Надобны нам из Италии и Англии архитекторы, которые могут делать крепости, башни и дворцы, доктора и аптекари и другие мастера, которые отыскивают золото и серебро. Послали мы тебе нашу жалованную грамоту для таких, которые захотят прибыть сюда служить нам, и для таких, которые захотят послужить нам по годам, как те, которые прибыли в прошлом году, и для таких, которые захотят служить нам навсегда; чтобы и те, которые захотят приехать к нам служить здесь навсегда, и чтобы всякого рода твои люди: архитекторы, доктора и аптекари по сей нашей грамоте приезжали служить нам, и мы пожалуем тебя за твою великую милость по твоему хотению, а тех, кто захочет служить нам навсегда, мы примем на свое содержание и пожалуем их, чем они захотят; а тех, кто не захочет долее служить нам, мы наградим по их трудам, и когда они захотят пойти домой, в свое отечество, обратно, мы отпустим их с нашим жалованьем в их страну без всякого задержания по сей нашей жалованной грамоте. И писана сия наша жалованная грамота в государствия нашего двора граде Москве".

В следующем письме царь просил королеву, чтобы она дозволила своим купцам возить в Нарву из Англии всякого рода пушки, снаряды и оружие, нужные для войны, а также корабельных дел мастеров.

Ночи не спал царь Иван, думая о том, как бы усилить свое войско, чтобы оборониться от готовящегося на него нападения со стороны других государств. Ему, как всегда, казалось, что он что-то упускает из виду и что время у него уходит бесплодно, что бояре его слишком ленивы, беспечны.

По мере подготовки к большой войне участились ссоры царя с боярами, усиливался и ропот бояр...

В ответ на развившуюся между Москвой и Англией торговлю увеличилось число немецких, датских и шведских корсаров в Балтийском море. Торговые корабли из Англии, а также из Любека и других ганзейских городов стали приходить в Нарву хорошо вооруженными артиллерией. Немало разбойников погибло от купеческих пушек. В Балтийском море происходили целые сражения между купцами и пиратами, среди которых были пираты и немецких курфюрстов.

Король польский Сигизмунд вслед за владетельными немецкими князьями тоже стал покровительствовать разбою. Он начал писать письма английской королеве.

П е р в о е п и с ь м о

"Ваше пресветлейшество, видите, что мы не можем дозволить плавание в Московию по причинам, не только лично до нас касающимся, но и относящимся к религии и ко всему христианству; ибо, как мы сказали, враг посредством пропуска* научается, - что важнее всего, - владеть оружием, необычным в его варварской стране; научается, - что почитаем наиболее важным, - самими мастерами, так что даже если бы к нему ничего более и не привозили, то уже одними трудами этих мастеров, которые, при существовании этого плавания, будут иметь свободный к нему доступ, легко будет в одно и то же время выделывать в самой варварской стране его все те предметы, которые требуются для ведения войны и которых даже употребления до сих пор там не знают".

_______________

* Разрешение английским купцам плавать в Россию.

В т о р о е п и с ь м о

"Мы видим, что благодаря плаванию этому, весьма недавно учредившемуся, Москаль - этот не только временный враг короны нашей, но и враг наследственный всех свободных народов, - чрезвычайно преуспел в образовании и в вооружении, и не только в вооружении, в снарядах и в передвижении войск, что хотя и много значит, но что, конечно, легко возбранить, но и в других предметах, против которых нельзя достаточно предостеречься и которые могут оказать ему большую помощь: говорю о самих мастеровых, которые не перестают переделывать врагу оружие, снаряды и разные тому подобные предметы, доселе невиданные и неслыханные в его варварской стране. Кроме сего, следует обратить величайшее внимание на то, что знание всех наших, даже сокровеннейших, предприятий немного времени спустя доставит ему возможность знания, чего у нас нет, изготовить погибель всем нашим (союзникам). Подлинно не считаем возможным, чтобы можно было ожидать, что мы потерпим такого рода плаванию остаться свободным..."

Т р е т ь е п и с ь м о

"...как мы писали прежде, так пишем и теперь к вашему вел-ву, что мы знаем и достоверно убеждены, что враг всякой свободы под небесами, Москаль, ежедневно усиливается по мере большого подвоза к Нарве разных предметов, так как оттуда ему доставляются не только товары, но и оружие, доселе ему неизвестное, и мастера, и художники: благодаря сему он укрепляется для побеждения всех прочих (государей). Этому нельзя положить предел, пока будут совершаться эти плавания в Нарву. И мы хорошо знаем, что вашему вел-ву не может быть известно, как жесток сказанный враг, как он силен, как он тиранствует над своими подданными и как они раболепны перед ним! Казалось, мы доселе побеждали его только в том, что он был невежествен в художествах и незнаком с политикою. Продолжись это плавание в Нарву, что останется ему неизвестным? Поэтому мы, лучше других знающие сие, будучи с ним в пограничном соседстве, не можем, по долгу христианского государя, вовремя не присоветовать прочим христианским государям, чтобы они не предали в руки варварского и жестокого врага свое достоинство, свободу и жизнь свою и своих подданных; ибо мы ныне предвидим, что, если другие государи не воспользуются этим предостережением, Москаль, тщеславясь тем, что ему привезли эти предметы из Нарвы, и усовершенствовавшись в военном деле орудиями войны и кораблями, сделает этим путем нападения на христианство, чтобы истребить и поработить все, что ему воспротивится, от чего да сохранит бог! Некоторые государи уже послушались этого нашего предостережения и не посылают кораблей к Нарве. Прочие же, которые будут плавать этим путем, будут захватываемы нашим флотом и подвергнутся опасности лишиться жизни, свободы, жен и детей. Итак, если подданные вашего вел-ва воздержатся от этого плавания в Нарву, им ни в чем нами не будет отказываемо. Пусть ваше вел-во взвесит и обсудит поводы и причины, побуждающие нас останавливать корабли, идущие к Нарве. В остановке этой, как мы уже писали к вашему вел-ву, нет никакой вины со стороны наших подданных".

Королева, преследуя цели выгоды, оставила эти письма, так же как письма других королей о том же, без внимания, продолжая покровительствовать торговле английских купцов с Россией. А в одном из своих писем, которое, по словам королевы, являлось "тайной грамотой", известной, кроме королевы, только одному королевскому тайному совету, она уверяла царя Ивана в своей искренней дружбе к нему, закончив письмо следующими словами: "Обещаясь, что мы будем единодушно сражаться нашими общими силами противу наших общих врагов и будем исполнять всякую и отдельно каждую из статей, упоминаемых в сем писании, дотоле, пока бог дарует нам жизнь, и это государским словом обещаем". Польза для Англии от сношений с Россией была явная, и королева в своих письмах к царю этого не скрывала.

На Москве-реке пустынно. В Замоскворечье приземистые обывательские избы как-то съежились, почернели после захода солнца, будто чего-то испугались. Слышен пронзительный, тревожный крик пролетевшей над Москвой-рекой стаи гусей. Пахнет осенью, воздух свеж и прохладен, но окно в царский садик открыто.

Сторожа притаились в кустах, не спят.

Умирает лето... В грустной тишине отдыхающего от дневной толчеи Кремля слышится царю прощальный шепот золотистой листвы прадедовских лип... Может быть, в том, едва уловимом, шелесте мирного увядания таится грусть предков над несбывшимися надеждами, неоконченными сказками и разбившей их суровой былью! Может быть, то - невидимое присутствие Анастасии?

В руках Ивана Васильевича любимые им гусли, подаренные ему соловецкими иноками, а на китайском столике перед ним большие листы бумаги, испещренные крючковатыми знаками, кружочками и черточками. Ниже рукописные строки псалмов.

Жизнь царя - это не все!.. Приказы, дьяки, воеводы в этот ясный сентябрьский вечер кажутся сном... Там, куда рвется душа, - райский простор, лазурь небес и цветники чудесных светил... Там херувимы и серафимы, покой и безмятежность. Там... Анастасия!

"Господи, воззвах к тебе, услыши мя..."

Иван Васильевич закрыл глаза, веки его вздрагивают, на щеках слезинки... Руки тянутся к струнам...

Сторожа, притаившись под окном, замерли, едва переводя дыхание.

Они слышат голос царя, гусельные вздохи:

Милость и суд воспою тебе, господи!

Пою и разумею пути непорочные,

Творящих преступление возненавидех,

Державу твою возвеличу делом моим,

И украшу обитель свою цветами разума,

И совершу суд правды над видимым и невидимым врагом,

Жажду приять страдание во имя твое,

Не убоюсь слез и воздыханий чад моих...

Жмутся друг к другу ночные стражи и робко крестятся, прислушиваясь к словам псалма...

Голос царя, то тихий и грустный, то громкий и гневный, кажется страшным, непонятным...

"Земля - жилище человека - не есть ли ты сосуд человеческого труда и страданий для живых и безмолвное пристанище мертвым, равняющее счастливых и несчастных, властелинов и рабов, цариц с холопами?"

Струны умолкли.

Глаза царя впиваются вопросительно в сгущающийся за окнами мрак.

Мысли растут:

"Изо всех племен человеческих, успевавших возвыситься на крайнюю степень благосостояния, довольства и могущества, ни одному до сих пор не удавалось на ней удержаться... Несчастья родятся вместе с человеком...

Прав Вассиан: "Не ищи себе благополучия на земле, все проходит и все подвержено тлению..."

Но прав ли будет царь всея Руси, - спрашивает себя мысленно Иван Васильевич, - если он, убоясь тленья, страшась смерти и полагаясь на милость божию, оставит на попечение бога своих подданных и не станет ими управлять так, как ему, царю, кажется оное к лучшему?

Увы! Человек редко делает разумный выбор между добром и злом, и еще реже владыка, творя добро родине, не причинял бы тем кому-либо зла...

Есть ли в мире сила благодетельнее солнца? Однако не от него ли происходит и наивысшее зло - засуха и пожары? Но... кто на земле захочет отказаться от солнца?"

Лицо Ивана Васильевича оживляет улыбка: нет такой твари на земле, чтобы могла жить без солнца!

Владыки мира сего созданы богом - вершить добрые и злые дела во благо своих народов.

Снова пальцы касаются струн.

Ах, как бы хотелось одним сильным, громким ударом по струнам выразить всю эту страстную внутреннюю убежденность в благодетельность единой власти для людей!

Дрогнули гусли.

Громкие властные звуки струн вторили мощному, выражавшему не то гнев, не то приказ, голосу царя.

Глаза Ивана Васильевича устремлены ввысь.

"Бог дарует человеку часть своего величия. Царь земной повинен охранять этот дар от посрамления, оберегать божеское как в вельможе, так и в черных людях, и никто не должен чинить ему помехи в том! Помню твои слова, моя незабвенная юница!"

Гусли умолкли.

Зашуршала бумага - царь торопливо ставит причудливые знаки на бумаге, отмечая ими понижение и повышение своего голоса, печаль и смирение перед божеством и сменяющее их торжество мысли, мысли царя и властелина.

Отложив гусли в сторону, Иван Васильевич быстро поднялся и, отворив дверь, крикнул постельничего.

Вошел Вешняков, низко поклонился.

- Бог спасет! - ласково кивнул головою царь. - Ожидаю. Напомни святителю.

Ни перед кем и никогда Иван Васильевич не открывал своей слабости к "гусельному гудению", а тем паче к собственному песнетворчеству и песнопению. Одному митрополиту Макарию он поверял эту свою тайну. Царь и сам поддерживал духовенство в его борьбе с "игрищами еллинского беснования", и не причислены ли "гусли, и смыки, и сопели" Стоглавым собором к этим игрищам?! Царю ли нарушать обычаи, им же, вместе со святыми отцами, установленные?

Иван Васильевич подозрительно покосился на раскрытое окно. Почудилось, будто в саду кто-то разговаривает. С сердцем прикрыл его.

На лицо легла тень досады.

Увы, и царю приходится таиться! Вседержитель милостив к царям, он прощает их слабости, но никогда не простит народ царю нарушения закона, церковью установленного.

Горе государю, преступившему свой закон!

Он снова выглянул в окно, там никого не было, значит просто так показалось. Никто не слышал гуслей и песнопения. Смерть тому, кто услышит это! Уже пойманы люди и пытаемы жестоко, обвиненные в словах о "безбожии" государя. А люди те - монахи и, видимо, вассиановцы, хотя и упираются, не признаются в еретической связи с заволжскими старцами. Мутили народ - царя хулили!

Раздался стук в дверь. Царь Иван вздрогнул.

На пороге в черной рясе стоял старенький, седой митрополит Макарий. Глаза его, черные, умные, встретились с глазами царя.

Иван Васильевич, смущенно склонившись, подошел под благословение.

Сухими руками, крест-накрест, митрополит размашисто благословил царя.

Сначала опустился на скамью царь, затем митрополит.

Иван Васильевич молча указал на лист, исписанный им напевными "крюками" и знаками, и на гусли. Макарий с любопытством стал разглядывать написанное.

После этого Иван Васильевич подошел к столу с гуслями, взял их и, глядя в бумагу, провел пальцами по струнам.

Макарий всегда поддерживал в царе его любовь к пению. Не раз сравнивал он Ивана Васильевича с Давидом-псалмопевцем. И это было лучшею похвалою царю за его пение.

И теперь Макарий с глубоким вниманием слушал Ивана Васильевича почтительно отойдя в сторону.

Увлекшись пением, царь поднялся во весь свой громадный рост и, держа перед собою лист с крюковыми нотами, стал петь полным голосом, четко отделяя один слог от другого. Щеки его раскраснелись; ряд больших сверкающих белизною зубов слегка сдерживал мощный поток сочного баса.

Окончив пение, Иван Васильевич несколько раз перекрестился. Помолился на иконы и митрополит.

Оба сели на скамью. Грудь царя высоко поднималась, слышно было неровное, взволнованное дыхание ее.

Митрополит с горячею похвалою отозвался о прослушанном.

- Сладковнушительное пение и бряцание гуслями, - вразумительно произнес Макарий, - украшало не токмо величественную святую церковь, но и мудрых мужей венценосцев. Давид перед царем Саулом, ударяя в гусли, злого духа, находившего на Саула, бряцанием и пением отгонял. Тако писано в Книге Царств. Благодать святого духа нисходила на псалмопевца, егда под бряцание гуслями он восклицал великим голосом... Тоже было и со святыми апостолами, егда они, собравшись, пели и веселились во славу божию... Дух святой снизошел и на них...

Иван Васильевич с приветливой улыбкой слушал слова митрополита.

- Еллинские мужи Пифагор, Меркурий, Иллиний, Орион и подобные им светлые умом люди не гнушались песнопения и брянчания, слышал я, произнес царь.

И, немного помолчав, тихо, с усмешкой добавил:

- Птица и та вольна предаваться всяческому пению, а мы то почитаем позорищем. Поистине запуганы мы... Вассиан и Максим Грек, хотя и узники, но сильнее нас с тобой... боимся мы их и теперь...

Макарий, горячо сверкнув глазами, сказал:

- Вассиан и Максим Грек - завистливы и чернили то, что им, по воле божией, недоступно. Подобно тому, как пастырь радуется и веселится, видя, как его овцы досыта питаются мягкой травой и чистой водой, так и царь праведный и благочестивый веселится, коль скоро видит благоденствие подвластного ему народа.

- Однако, - возразил царь, - и мы осуждаем "бесовские гудебные сосуды"... Свирели и гусли почитаем диавольскою забавою и угрожаем карою чернецам и священнослужителям по Стоглаву...

Макарий тяжело вздохнул.

- Многое произошло от неразумия самих же православных христиан. Меры не знают они в весельи.

Иван Васильевич нахмурился.

Слушая митрополита, он думал о том, что хотя Макарий и ближе к царскому престолу, нежели какое-либо другое духовное лицо, хотя он и единомышленник его, царя своего, но многое остается между ним и Макарием недосказанным, неясным... Царю хорошо была известка тайная симпатия Макария к Максиму Греку. Не он ли писал ему: "Узы твои целуем, но помочь ничем не можем". И почему-то Ивану Васильевичу хотелось спросить о Печатном дворе, являвшемся делом рук его и Макария.

- Скоро ль увидим мы святую книжицу, сиречь Апостол?

- Делу великому, коему суждено возвеличить имя моего государя превыше имени византийских владык, немало помех больших и мелких стоит на пути. Но ни Вассиан, ни Максим Грек нам не чинили в том никакой помехи. Немцы истинные враги наши... Многие творят неустройства Печатному двору. Твой гнев на ливонских господ - достойное им наказание.

- Но церковники-иосифляне также косятся на то дело...

Макарий тяжело вздохнул.

- Много врагов у нас, государь, слов нет. Тьма сатаны застилает разум не токмо заволжским старцам. Порою и сами мы в иных делах стоим на распутьи: что благо и что в ущерб церкви и царству? Враги наши лютуют, но, поверь, государь: у них больше упрямства, нежели веры в свою правду.

Иван Васильевич словно того только и ждал. Он подошел к Макарию, склонился над его ухом, обдав горячим дыханием старца, спросил:

- Не они ли отравили Анастасию?

Митрополит вздохнул.

- Не ведаю, государь!

Наступило продолжительное молчание. Царь, отвернувшись к окну, тяжело дышал.

После ухода Макария из царских покоев Иван Васильевич, убрав гусли и написанную им бумагу, сел в кресло, и глубоко задумался.

Вассиан, Максим Грек, Макарий и многие другие учителя и философы любят разглагольствовать "о свойствах благоверного царя"... Максим Грек, муж мудрый, бывалый, пришелец из заморских краев, говорил, чтобы цари "великою правдою и страхом божиим, верою и любовью полагали на небесах сокровища неистощимые милостыни, кротости и благости к подвластным".

"Неразумные мудрецы!"

Лицо Ивана Васильевича стало хмурым, суровым.

Не они ли во всех писаниях укоряют вельмож и монахов в любостяжании, насилиях и многих неправдах? Разве не Максим Грек обвинял монахов в "губительном лихоимстве и в том, что бичи их истязуют монастырских крестьян"?

Но кто же тому препятствует, коли царь будет "великою правдою и страхом божиим, верою и любовью полагать на небесах сокровища неистощимые милостыни, кротости и благости к подвластным?"

И не больше ли царь сотворит блага для людей, коли в строгости и немилосердном гневе станет искоренять неправду, коли огонь, меч и вериги в царских руках послужат к укреплению страха перед царем и богом?

"Кротость и благость к подвластным?!"

Не это ли и сгубило великого Константина в Царьграде?

Изо дня в день прославляли подданные его величие, мудрость, благость и кротость, а Византию не смогли защитить, сдали ее неверным, показали трусость и слабость на полях сражений.

Внушив своему владыке, что он должен быть кроток, добр, причислив его к лику святых, они расслабили, обезоружили царскую власть и стали беспастушным, лишенным воинской отваги и стойкости стадом.

Не этого ли хотят от него, царя всея Руси, греческие и отечественные мудрецы?

"Нет! Не быть по-ихнему! Клянусь тебе, Анастасия, расплачусь за тебя с врагами!"

Пускай мудрствуют отцы церкви, ведут споры на вселенском соборе, раздирая писания святых апостолов в угоду той или иной церковной партии, пускай цепляются за буквы древних рукописаний, но не мешают царю поступать так, как того он хочет!

Сияние и тепло святительского поучения не должно обессиливать железного меча земного властелина... Царская воля должна быть превыше власти священноначальников, святая кротость пускай украшает священнослужителей, а не царей.

Может ли внук и сын великих князей Ивана Третьего и Василия Третьего, не дойдя до вершины единодержавного могущества, над созданием коего трудились они, остановиться на полдороге и предаться кротким размышлениям о небесной благости, о безмятежном райском покое?

Это нужно врагам царства, а не друзьям его.

Нет! Этого никогда не будет!

Меч карающий, железный меч мщения и смерти царь будет еще крепче держать в своей руке!

X

В густой зелени ясеней, кленов и дубов на берегу величественного Рейна приютился маленький чистенький городок Шпейер - кучка выглядывающих из зелени старинных крохотных домиков с черепичными крышами, с белыми остроконечными башенками. Самое большое, красивейшее здание - собор свидетельствует о мире, вековом уюте и погруженности в молитвенное раздумье. Этот собор - святыня, чтимая всей Германией. Здесь ставка протестантского епископства рейнских земель. Под сенью этого именно собора нашли себе тихое пристанище "почившие в бозе" многие немецкие владыки, начиная с императора Конрада Второго и кончая семьей Фридриха Барбароссы.

Но было бы непростительною ошибкою довериться первому впечатлению мира, тишины и нерушимого покоя, которым веяло от городка Шпейера.

Многих ужаснейших кровопролитий и споров между католиками и протестантами был он безмолвным свидетелем. Не раз враждующие партии пытались сжечь его и разрушить до основания, не щадя и своего прекрасного собора.

Шпейер - место постоянных всегерманских съездов и всяких иных сборищ, где сталкивались в отчаянных схватках государственные и церковные партии. Немногие другие немецкие города могли бы в этом поспорить со Шпейером.

Здесь и открылся 11 октября 1560 года всегерманский депутационстаг.

Тут были и представители императора - граф Карл фон Гогенцоллерн, Цезиум и Шобер, и посланники шести курфюрстов, епископов Мюнстерского, Оснабрюкского и Падерборнского, герцогов Померанского и Брауншвейгского, аббата Верденского, графа Нассауского и городов Любека и Госляра.

На имя депутационстага поступили письменные заявления от многих владетельных особ Германии, не приславших своих представителей. В числе таких были Иоанн Альбрехт Мекленбургский, Генрих младший Брауншвейгский и Люнебургский, Иоанн Фридрих Саксонский, архиепископ Рижский и другие.

Сюда же явился и Ганс Шлитте. Его призвали как человека, бывавшего в Москве и хорошо знающего повадки царя.

Этот купец, которого мытарства прославили на всю Европу, которого одни считали шпионом Москвы, другие, наоборот, шпионом Германии, был невзрачного вида, пожилой, серьезный человек, худой, болезненный на взгляд, плохо одетый.

Он скромно приютился в углу, на самом конце громадного, в форме полукруга, стола, стараясь быть незаметным.

Громадный мрачный купол с узкими готическими окнами, застекленными желтыми, синими, красными стеклышками, почерневшие от времени, в разных инкрустациях, пропитанные пылью стены, желтовато-синий полумрак - все это придавало собранию курфюрстов, герцогов и епископов какой-то таинственный, сказочный вид.

На дворе был день, правда, день пасмурный, осенний; свечи в массивных бронзовых подсвечниках тускло освещали коричневую суконную поверхность стола.

Председательствовавший на депутационстаге уполномоченный немецкого императора граф Карл фон Гогенцоллерн, пожилой, статный мужчина, сказал, что император созвал представителей князей в Шпейер с тем, чтобы совместно обсудить, как помочь ливонцам. Предметом обсуждения данного собрания высокородных господ будут также заявления некоторых правителей соседних с Московией государств о быстром усилении Москвы и ее воинской мощи и о происходящей от сего опасности всем имперским землям великого императора и его вассальным королевствам и княжествам.

Прежде всего депутаты князей и императора заслушали письма магистра Кетлера и епископа рижского Вильгельма. Кетлер жаловался на Любек и другие немецкие города, которые, во вред всему христианству, не прекращают свои рейсы в Нарву. Многие свои личные выгоды предпочитают общему христианскому делу. В Нарву везут они русским оружие, порох, дробь, селитру, серу и военные снаряды, провиант: сельди, соль и многое другое. Вот почему царь так успешно ведет войну с Ливонией. Кетлер просил запретить торговлю с русскими. Он жаловался на то, что Ливония бедна, а немецкие государи ей не помогают. Все лето 1560 года русские стотысячным войском громили несчастную Ливонию, предавая ее огню и мечу. Почти все крепости Эстонии, Гаррии и Вирланда в руках врагов. Бороться с русскими нет больше сил. Стали волноваться кнехты, не получающие жалованья, бунтуют крестьяне, перебегают в лагеря русских... Влияние московского царя на подневольных людей в рыцарских владениях велико. Кое-где уже начались бунты крестьян против владетельных князей, как, например, в Гаррии.

Письмо епископа Вильгельма говорило о планах московского царя, готовящегося осадить Ригу. Всем должно быть ясно, что это будет равносильно полному покорению царем Прибалтийского края. Он упрекал Гамбург, ослепленный выгодами торговли с русскими. Московит подобен леопарду или медведю, он стремится подмять под себя все. За Ливонией та же участь угрожает и Пруссии и остальным балтийским княжествам.

Затем собрание выслушало письмо герцога Иоанна Альбрехта Мекленбургского. Герцог выражал сердечное сочувствие депутационстагу и пожелание успеха его работам.

От лица герцога выступил его прелат, бледный, безволосый человек. Тоненьким женским голоском он воскликнул:

- Зверь-царь погубит христианский просвещенный край земли! Многоплеменными ордами он вторгнулся в мирную ливонскую епископию... В его войске мы видим турок, татар и многих незнаемых диких языческих всадников, жестокосердие коих превосходит все слышанное нами доселе. Они не щадят ни возраста, ни пола, они разрубают на части маленьких детей и употребляют их в пищу... Поджаривают на кострах и тут же едят их... Пленных убивают без различия сословия и положения... Зимою русские возьмут Ригу и Ревель - и все будет кончено! То же ждет Прусское, Померанское и Мекленбургское княжества и Вестфалию.

Прелат захлебнулся слезами и порывисто сел в кресло, закрыв лицо руками. В зале среди депутатов пронесся шепот, послышались крики возмущения и гнева.

Поднялся молодой рыцарь в легких нарядных латах, надетых на бархатный камзол. Он также от лица Мекленбургского герцога заявил:

- Нашему герцогству грозит явная опасность. Московское нашествие и на герцогство его светлости неизбежно. Московиты уже строят у Нарвы флот. Торговые суда, принадлежащие городу Любеку, они захватили в свои руки и обращают их в военные корабли... У них уже появились свои кораблестроители. Необходимо настоять, чтобы все европейские государства перестали доставлять московским дикарям оружие, порох, селитру и другие товары. Истинно, что московиты - враги всего христианского мира...

Последние свои слова рыцарь громко прокричал и стукнул изо всех сил кулаком по столу. Звякнув доспехами, сел на место. Раздались голоса, что надо обратиться за помощью к Испании, Франции и Англии, а также к герцогам Баварии, Вюртемберга и Померании.

В тишине, наступившей после этого, зазвучал густой бас старца-великана, обросшего пышной седой бородой, - представителя Ливонского ордена. Он был одет в серый бархатный костюм, поверх которого накинут был белый плащ с черным крестом. На пальцах у него сверкали драгоценные камни. Во всем его облике и одежде видна была сановитость, пресыщенность роскошью и усталость.

- Я стар, мне осталось немного жить... Пожил я во времена богатого расцвета Ливонии... пожил в свое удовольствие, взял от жизни все, что мог... но хотелось бы мне и умереть достойно, а не быть зарезанным татарской саблей. Стотысячное войско Москвы разоряет и порабощает нашу страну, а кругом все государи спокойно созерцают это. Лучшие рыцари Ордена убиты или томятся в плену... Балтийское море в руках Москвы! Слыханное ли это дело? Подумайте! Мы исполнили свой долг перед немецкими государями. Как честные немцы, мы сдерживали эту дьявольскую силу. Мы мешали Москве, пока было возможно, но держаться далее у нас нет сил: восставать стали наемные кнехты... Волнуется чернь... Эсты... Не получая жалованья, кнехты грозят перейти на сторону московского Иоанна. Буйствуют и не повинуются нам. Мир христианский гибнет! Хотелось бы умереть, не видя сего позора!

Старец чинно поклонился на все стороны, приложил руку к груди и сел на свое место, смахнув с бархатного рукава пылинку.

Синие и желтые отсветы из окон зажигали лучистые огоньки радуги в хрустале бронзовых бра на консолях по стенам.

Померанский депутат, высокий, светло-русый юноша в голубом плаще, отделанном темно-синей тесьмой, и в таком же трико, сочным, молодым голосом сказал:

- Не вижу я искренности во всех негодующих словах, кои здесь слышу! Мы проклинаем Москву и плачем о Ливонии, но думаем не о спасении ее, а о том, как бы нам самим овладеть тем, либо другим приморским местечком, гаванью для себя... Честно ли поступают Пруссия, Мекленбург, Швеция, Дания, Польша и сама империя, коли сами все ищут дружбы с Москвой? Зачем она им нужна? Не хотят ли они с Москвой поделить несчастную страну, находящуюся в когтях у московского медведя? Когда же проснется в нас совесть? Когда же христианские чувства будут выше своей выгоды? Не пора ли перестать нам друг перед другом лицемерить?!

На молодом лице выступили пятна волнения.

- Или дело Москвы правое, а наше ложное, и оттого мы топчемся на месте, не решаясь ни на что?

Среди депутатов произошло замешательство.

Посланец рижских властей, угрюмый человек в колете из полосатого шелка, тихо загудел, жалуясь на москонского царя. Когда он говорил, то остроконечную бороденку подымал вверх, запрокинув голову назад, ибо ему мешало непомерно пышное накрахмаленное жабо. Ничего нового он не сказал. Как и предшествующие ему ораторы, он описывал успехи русского оружия и говорил, что, как скоро русские успеют занять Ригу, всякая помощь будет уже напрасна, и Ливония и Германская империя погибнут!

Сказав это, он смущенно опустился на свое место. ("Хватил через край").

Совсем неожиданно со своего места поднялся депутат рыцарства эстонских провинций - фогт замка Тольсбург фон Колленбах.

Вытянув худое, желтое лицо, страшно выпучив глаза и как бы обнюхивая по-собачьи воздух, он воскликнул пронзительным голосом:

- Смерть московитам! Смерть варварам!

Жуткими красками он описал "неслыханные жестокости и вероломство московских воевод и солдат". Он обвинял русских в отвратительных насилиях над немецкими, латышскими и эстонскими женщинами и девушками! Тут же он клялся в том, что немцы не позволяли себе никаких насилий и неправд в отношении к русским людям и их женщинам. Он уверял, что напрасно ливонских рыцарей обвиняют в распутстве и распущенности.

- Ливония падает, она падет! Горе тогда будет всей благородной немецкой нации! - закончил он свою речь.

Представитель императора, граф фон Гогенцоллерн, слушал запугивания ливонских депутатов с нескрываемой улыбкой, ибо он знал, что император Фердинанд, посвятивший ливонскому вопросу несколько сотен писем, не склонен вмешиваться в войну Москвы с Ливонским орденом, ибо он ни на минуту не забывал о всевозрастающей связи между Москвой и Англией. Он боялся своим вмешательством в войну поспособствовать еще большему сближению этих двух стран.

Карлу фон Гогенцоллерну, кроме того, был дан наказ не давать согласия на какие-либо меры, могущие потребовать от империи больших расходов и жертв людьми.

Поднялся с места, коренастого сложения, ярко и богато одетый депутат города Любека купец Рудольф Мейер.

Он упрекнул собравшихся в несправедливости возводимых на торговый город Любек обвинений. Это стало модой. Люди говорят неправду. Рисуются своею якобы прямотою.

Лицо его было широкое, бородатое, скуластое. Волосы на голове беспорядочно взбиты. Во всей одежде проглядывало богатство, соединенное с небрежностью. Развязным тоном своей речи, манерами и одеждой он как бы говорил: "Уважайте меня таким, каков я есть! Вот и все. А главное, я богаче вас!"

Ударив кулаком по столу, он громким, сердитым голосом сказал:

- Кто может запретить торговцу торговать? Где такой закон? Царь-варвар и тот понимает это и покровительствует торговым людям. Посмотрите, в какой он дружбе с английскими купцами! Царю, этому могущественному государю, тяжело быть отрезанным от общения с Западом и видеть, как вся русская торговля сделалась монополией ливонцев. Вначале он надеялся на мирное соглашение, но в Ливонии не захотели этого. Они начали тайные переговоры с Польшей о войне с Москвой. Магистр Кетлер даже скрыл от своего народа заключение договора с королем Сигизмундом. Обманул свою страну! Ливонцы стали захватывать немецкие, нидерландские и английские корабли с товарами, закупленными царем... К царю едут немецкие мастера на службу, а ливонцы их задерживают и сажают в темницы... Царь посылал молодых людей учиться в зарубежные страны, а ливонцы их не пускают, заковывают в кандалы... Вот где несправедливость, высокородные господа! Настала пора, когда нам самим надо добиваться дружбы с русскими! Нет никакой причины для вражды с Россией. Варварство большое мы видим и во Франции, и в Испании, и в Нидерландах... Что может сравниться с ужасами инквизиции?! Ничто! Что может сравниться со зверствами англичан и испанцев на захватываемых ими островах и других землях?!

Разразился дикий шум. Представители Ливонии не кричали, а ревели, потрясая в воздухе кулаками. Посыпались возгласы: "Торгаш!", "Христопродавец!", "Негодяй!", "Иуда!".

Рудольф Мейер оглядел всех с насмешливой улыбкой, приложил руку к груди, поклонился на все стороны и сел.

Вскочил другой представитель ганзейских городов, лохматый толстяк. Ударяя себя в грудь, он закричал неистовым голосом:

- Не верьте ему! И я купец! Кто же более нас опасается захвата берегов моря русским варваром? Кому это на пользу? Английским торговцам! Вы забыли об Англии! Наша торговля погибнет, коль то случится! Пускай уж лучше Польша, нежели Англия. Он - протестант! Лютеранин!.. Инквизиция святое дело.

После этого шум еще больше усилился. Началась перепалка между католиками и лютеранами.

Когда стихло, Карл фон Гогенцоллерн назвал для всех загадочное, крайнее любопытное, прославленное по всей Европе имя Ганса Шлитте. Всем было известно, что "этот авантюрист, кажется, был близок к московскому царю и, кажется, хорошо знает московскую политику..."

Ганс Шлитте с невинной, почти детской, улыбкой поднялся, поклонился. Все взгляды были обращены в его сторону. Исключительное внимание присутствующих к его особе смутило Шлитте.

- Господин Шлитте, мы будем рады услышать ваше суждение, - с некоторой долей иронии произнес Гогенцоллерн.

Шлитте скромно, тихим голосом ответил:

- Я хвораю. У меня стала плохая память после того, что я испытал в любекских и ливонских казематах. Я бы просил господ депутатов извинить меня!.. Мне трудно говорить... а тем более мне трудно лгать... Можно солгать перед лицом депутационстага, но нельзя обмануть (Шлитте указал рукой на небо) того, кто надо всеми нами, - вечного судию.

Тяжелый вздох вылетел из груди Шлитте.

Депутаты стали удивленно переглядываться и перешептываться. Чей-то голос прозвучал недовольно: "Богу ответим все вместе".

Гогенцоллерн ласково обратился к Шлитте:

- Депутационстаг созван во имя правды, а не во имя обмана и лжи. Вы можете быть спокойны за слова правды... Моя честь, честь слуги императора, честь немца - тому порукой. Не бойтесь! Говорите смело!

Ганс Шлитте поклонился Гогенцоллерну.

- После всевышнего для меня нет никого на земле достойнее императора!.. Да будет все согласно воле его римско-кесарского величества!

Шлитте опять остановился: на лице его застыла какая-то фальшиво-блаженная улыбка.

Нетерпение присутствующих возросло до крайних пределов. Тогда Шлитте громогласно и смело заявил:

- Сказать правду вам, господа, - царь Иван действует так, как его заставляют обстоятельства жизни Московского государства, а к немецким государям и народу немецкому он питает искреннее расположение. То могут подтвердить все бывшие у него на службе наши мастера. Царь постоянно расспрашивал нас о немецких обычаях и нравах, о наших дворянах и крестьянах, о горах, о лесах, об охоте... Даже в те времена, когда император Карл отказался от дружбы с Москвою, Иван внимательно выслушивал немцев, выражая свои похвалы немецкой нации... Митрополит хотел насильно одного немца обратить в православие, но царь воспротивился, заставил митрополита уплатить несколько тысяч рублей штрафа за это.

Гогенцоллерн перебил Шлитте:

- Да не будет то неясным, господин Шлитте, какие же обстоятельства вынуждают царя завоевывать ливонские города?

Шлитте, не моргнув, ответил:

- Турция, крымские ханы, Польша и Литва теснят Москву с юга и юго-запада на север и северо-запад, но и туда ему нет дороги. Ливония и Швеция не пропускают в Московию идущие морем корабли с закупленными царем товарами и военными и иных дел мастерами... Много убытка Польша и Швеция с Финляндией учинили московской торговле... Судите сами, высокородные господа, что было бы с Московским государством, если оно не стало бы воевать! Да и почему винят одну Москву? Судьбу Ливонии стремятся решить также Польша, Дания и Швеция!

Гогенцоллерн улыбнулся.

- Но ведь немецкому Ревелю немалое огорчение видеть, как торговые корабли из разных стран проплывают мимо? Если вы немец, вы должны то понять!

Вдруг раздался пронзительный выкрик какого-то любекского купца:

- Шведские и ревельские пираты не дают нам плыть к Нарве! Разоряют нас! Топят немцев в море!

Послышались крики:

- Мы приветствуем союз Москвы с Данией! Мудрый союз!

- А мы - союз Польши с Москвой!

Опять поднялся сильный шум. Многие депутаты повскакали с руганью: "Торгаши! Совесть потеряли!".

Шлитте скромно уединился в углу на своем месте, довольный тем, что в этой распре забыли о нем.

Кто-то и вовсе заорал на весь зал:

- Лучше Ревель кому-нибудь продать, нежели отдать Москве!..

Гогенцоллерн стучал ладонью по столу, стараясь остановить расходившихся депутатов, а когда стихло, он сказал строго и внушительно:

- Швеции никогда не видеть Ливонии. Кто из вас, господа, желает говорить дальше?

На усталых лицах депутатов выразилось безразличие. Гогенцоллерн повторил свой вопрос, но опять общее молчание было ему ответом.

- Тогда я позволю себе, господа, познакомить депутационстаг с письмом, полученным императором от герцога Альбрехта Баварского. Альбрехт пишет императору, что он находит необходимым союз империи с Россией ввиду турок. Императору, по мнению Альбрехта, не следует обращать внимания на Польшу и другие государства, не одобряющие союза с Москвой, а напротив, поддерживать отношения с могущественным восточным государем.

Гогенцоллерн добавил:

- Сближение России с империей не может пугать ливонских немецких правителей - Ливонии от того будет лучше. Всем известно, что этого сближения опасаются Польша и Швеция, что не может не вызвать удивления у благоразумных господ. При всем том я должен заявить, что император не предпринимает никаких шагов к союзу с Москвой. Испуг некоторых персон необоснован. Мы слишком умны для того, чтобы поступать с Москвой по-христиански. Москва недостойна этого.

Началось совещание: что же теперь делать? Какие меры принять против Москвы?

И удивительно: те, которые больше всех, не жалея красок, описывали зверства и алчность "восточного деспота", теперь совсем притихли и робко переглядывались между собою. Один только депутат смело и как-то вдохновенно заговорил о войне с царем Иваном. Это был все тот же светло-русый юноша из Померании. Он призывал всех христианских рыцарей прославить свое оружие боевыми подвигами на полях нечестивой Москвы, уверяя, что Москва не выдержит натиска благородного рыцарского воинства, под ударами которого падет великое насилие и всякая неправда, творимая московитами. Речь юноши была горяча, цветиста, но малоубедительна понятия о правде и насилии, а тем паче о христианстве, давно уже смешались в головах европейских дипломатов во что-то сумбурное, трудно отличимое одно от другого. Ведь не гнушался же христианнейший из королей французский - войти в союз с магометанской Турцией, этим бичом христианских народов, надругавшейся над самим гробом господним! Союз Франции с Турцией был направлен тоже против христианских народов, и в первую очередь против Германии.

"О юноша! - думали маститые депутаты. - Нельзя не позавидовать чистоте и неиспорченности твоей молодой души!" И вздыхали. Молодой померанский посол окидывал победоносным взглядом присутствующих, как бы говоря: "Любуйтесь на меня! Ничего не боюсь!"

Гогенцоллерн был хмур. Он понимал, что папский престол уже не тот, что был при крестовых походах, что слово римского первосвященника уже не может двигать сотни тысяч людей на край света для распространения римской церкви. Да и сами крестоносцы, познакомившись с арабскою ученостью, во многом разочаровались и разуверились. И не это ли породило безбожного Фридриха Гогенштауфена, Гуса, Лютера и Кальвина?! Пришла в упадок папская власть, пало и ее творение - духовные рыцарские ордена. Гогенцоллерн знал мнение своего императора о "последних рыцарях". Ливонское рыцарство тоже обречено на гибель: не русские, так поляки, датчане и шведы сделают Ливонию своей провинцией.

Он прочитал письмо императора Фердинанда, адресованное депутационстагу. Император часть вины слагал на самих ливонцев. В письме он особенно подчеркивал их беспечность. Указывал, что они заняты междоусобными распрями и политическими интригами, несвоевременными тяжбами и своекорыстием. Он удивлялся их безучастному отношению к опасностям, которыми окружена их страна. "Если внутри Ливонии такие смуты и беспорядок, - писал он, - то всякая помощь напрасна!" При своем письме Фердинанд приложил копии с писем ему Гамбурга и Любека. Оба города отказывались от денежной помощи Ливонии.

- Я бы хотел, чтобы, осуждая то, для чего мы съехались сюда, - сказал Гогенцоллерн, - мы не забывали о могуществе Оттоманской империи. Знаменитый вождь турок Солиман подобен глыбе, которая каждый день грозит задавить Европу и Азию новыми ударами войск своих, и не в нашей воле ручаться за то, что ему не помогут некоторые из христианнейших соседей наших. И упаси боже, если он войдет в союз с Московией... Мы не должны допустить этого. Есть слухи, что они обмениваются дружественными письмами...

Бывший епископ дерптский, вестфалец Иодек фон Реке, рассказал депутатам, столпившимся после собрания на галерее замка, о распущенности и отсутствии государственного порядка, которые царят в Ливонии. Судьба ее предрешена. Он сожалел о том, что, будучи немцем, будучи дерптским епископом, не смог ничего сделать для исправления нравов Ордена.

Разговоров о Ливонии и о царе на этом депутационстаге было немало. Однако ни к чему существенному так и не пришли.

Решено было отправить посольство к царю с просьбою о прекращении войны в Ливонии и оказать денежную помощь прибалтийским немцам. Запрещение купцам ездить в Россию тоже можно записать в протокол, но запретить купцам плавание по морям не в силах не только депутационстаг, но и сам император.

С тем депутаты и разъехались. Время потекло обычным порядком. Герцоги и курфюрсты погрузились в свои дела, быстро забыв о Ливонии.

В итоге ни один из намеченных на депутационстаге пунктов не был выполнен. Благие пожелания остались в протоколах депутационстага.

XI

Таяли туманы. Дышали прелыми травами луга. Свет месяца чуть заметно серебрил верхушки рощ по песчаным обрывистым буграм. Желтая листва дубов, переплетаясь с кружевом красных, похожих на звезды, кленовых листьев, воздушными чертогами раскинулась в предутренней мгле.

Пробиравшийся верхом на коне через лес Андрей Чохов невольно залюбовался тихим, безмятежным пробуждением осеннего утра. Вот на холме темная стройная ель начала нежно розоветь. Так юная послушница улыбается, разбуженная утренней истомой... Нет, нет! Прочь грешные мысли!

Андрейка снял шапку и молитвою встретил зарю.

Было о чем молиться. По приказу царя Василий Грязной дал Андрею наказ. Не по своей воле пустился он в путь. Наказ тайный, никто не должен знать, зачем он, Чохов, едет в Устюжну-Железнопольскую. И в провожатые царь никого не велел брать. Подарил Грязной Андрею в дорогу легкую пищаль иноземного дела и острую саблю да сильнее всякого оружия - царскую охранную грамоту. Благословил: "Умри, но тайну не выдавай!".

Много всего пришлось претерпеть дорогою!

Как ни скрывался и ни прикидывался странником Чохов, а один старик, у которого в избе он заночевал, прямо сказал ему:

- Не простой ты! Видать сокола по полету, а добра молодца по походке.

Пришлось показать "опасную" грамоту.

Бородатый дядя почтительно приподнялся на скамье, поклонился парню.

- Так мне и думалось. Не простой ты человек. Добро, братец! Помогай царю против супостатов.

Это польстило Андрею. Всем понятно, какую особую милость оказал ему царь, доверив свое государево тайное дело. А заключалось оно в том, чтоб разведать в Устюжне, сколь железа сможет дать Устюжна Москве для ковки ядер, скоб судовых да гвоздей, ножей, сковочного и прутового железа.

Грязной приказал Андрею привезти с собою в Москву десятка два лучших литцов и кузнецов. Купить им в государев счет коней и вывезти их из Устюжны "конными и оружными".

Теперь, пробираясь лесами и полями, Андрей думал только об одном, как бы ему не осрамиться перед царем. Найдется ли в Устюжне столько изрядных кузнецов и литцов, кои не уступили бы литцам и кузнецам московским? Плохие мастера царю не надобны.

Совсем рассвело, когда Чохов, выбравшись из леса, увидел вдали какую-то церковь, окруженную рощей. Он направил свой путь туда. Около церкви обязательно должно бы быть селение или барское усадьбище!

Оказалось - монастырь, обнесенный высокою тесовою стеною. Андрей подъехал к ней, встал на коня и заглянул внутрь. Десятка два чистеньких изб, обшитых тесом, с крышами, покрытыми дерном. Нетрудно было догадаться, что это кельи. Рядом с храмом - две бревенчатые звонницы. Одна поменьше, другая побольше.

У ворот толпились крестьяне, дожидаясь, когда их впустят во двор. Они сняли шапки и низко поклонились Андрею.

- Чего же вы тут, добрые люди, стоите?

- Да вот не пущают, батюшка... не пущают.

- Какой это монастырь-то, добрые люди?

- Бабий, батюшка, бабий... Прежде были тутотка и мужики... Ноне угнали их... За грехи угнали... Свой монастырь строят, скулят без привычки...

Ждать пришлось недолго. Вскоре ворота открылись. Крестьяне повалили всей толпой прямо в церковь, широкую, приземистую, подновленную кое-где свежими бревнами.

Андрей соскочил с коня, узнал у привратницы, в какой избе живет игуменья. Попросил проводить. Две угрюмые старухи в дубленых полушубках молча повели его в глубь двора к большой, на сваях, избе. Указали пальцем на дверь и пошли обратно.

Привязал Андрей к дереву своего коня, поднялся по лестнице. Постучал. Дверь тихо отворилась.

Навстречу вышла вся в черном монахиня. Она тихо сказала Андрею, чтобы следовал за ней. В ее голосе Чохову послышалось что-то хорошо знакомое. Когда вошли в маленькую чистую горенку без окон и Андрей при свете лампад пристально вгляделся в лицо игуменьи, сердце его похолодело: он стоял растерянный, озадаченный.

- Боярыня?! - прошептал он в великом изумлении.

- Андрейка?! - дрожащим голосом спросила она.

- Точно, боярыня! Я - Андрейка, холоп ваш.

- Садись, господи! Как ты попал сюда?

Сели рядом на скамью против икон. Встреча была такою неожиданною и невероятною, что ни он, ни Агриппина не могли начать разговор. Первое, что бросилось в глаза Андрею, - худоба и бледность ее лица. Ему стало так жаль Агриппину в этой мрачной, черной схиме, в этой темной келье, а не в боярской хоромине, что он еле-еле мог сдержать слезы. Голос все такой же кроткий, нежный и взгляд больших голубых глаз такой же детский, добрый, доверчивый.

- Царь-батюшка сослал меня сюда... Вотчину отписал на себя, а потом отдал ее дворянам...

- А дитё? - как-то невольно вырвалось у Андрея. Он и сам испугался своего вопроса. - Покойник боярин дитё ожидал... Радовался!..

- Умре! Так сказывали мне люди... - грустно, потупив очи, ответила она. - Бог простит мне то!.. Молюсь!.. Не боярское было оно, не колычевское... Грех тяжкий лежит на мне... Об этом денно и нощно молюсь...

Андрей задохнулся от волнения: как не боярское?!

- Кто же тот злочестивец? - еле слышно спросил он.

По щекам Агриппины потекли слезы.

- Бог ему судья!.. Одна я виновата... Молюсь, молюсь, соколик!..

- Да кто же он будет?

- Пошто тебе знать?! У царя он теперь, говорят, слуга ближний...

Андрей больше не стал допытываться. Ему было больно, горько и обидно. Ведь он считал боярыню чище, святее ангелов божиих, и вдруг...

Некоторое время сидели молча.

- Покойника боярина после смерти обвинили в кривде против государя. Тяжелый вздох вырвался из ее груди. - Вечное заточение и мне... Прости меня! У всех своих людей в вотчине, по обычаю, просила я прощения перед пострижением, но не было тебя...

Она встала на колени.

- Прости, коли согрешила перед тобою! Коли обижала чем-либо тебя...

Андрей ничего не мог сказать; грудь стиснула тоска, дышать трудно. Он встал, большой, сильный, оперся рукой о стену, делая над собою усилие, чтобы не заплакать.

После повечерия за трапезой, Андрей рассказал Агриппине, как окончил свою жизнь боярин в ту ночь под Нейгаузеном. Рассказал о том, что случилось в последние два года в Москве. Скончалась царица Анастасия. Иван Васильевич сильно убивался, молился и плакал по ночам. Подолгу просиживал он около детских постелей. Думали, ума лишится. Вся Москва тоскует по царице.

Но, как ни велико горе царя, он готовится к большой войне.

И ходит слух по Москве, что хочет он взять себе в жены чужеземку из далеких гор... сестру князя Темрюка...

Ни одного дня не проводит он без дела. Через несколько дней после кончины царицы посетил Пушкарскую слободу, а затем ездил в поле смотреть на стреляние из новых пушек; к морю, для охраны, лично снарядили сильную стражу с пушками.

Агриппина слушала с большим вниманием.

- Бог не оставляет нас без своей милости, - продолжал Андрей. - Наше войско, по приказу царя, заняло два десятка городов и замков. Князь Курбский бьет ливонцев под городом Вольмаром, а сам магистр ливонский Фюрстенберг попал в плен к русским при взятии города Вендена... Два главных города мы никак не можем взять: Ригу и Ревель. Ну, и их возьмем. Андрейка одной только Агриппине выдал государеву тайну. Во многие города разослал царь верных людей за мастерами, работными людьми и за железом. Вот и он, Андрей, как большой мастер, на примете у царя, - послан в Устюжну, что на Железном поле, за нужными людьми и за железом.

- Не женился ли уж ты, Андреюшко? - вдруг спросила Агриппина.

Вот чего парень никак не ожидал. Что ответить? Как сказать про Охиму? Сказать, что без попа венчаны, что согрешил перед двумя богами: перед русским и мордовским? Что никого лучше Охимы нет на свете? Что Алтышу, как своих ушей, не видать Охимы?

- Ты молчишь? - пытливо посмотрела на него Агриппина.

- Боюсь, матушка-боярыня!.. Жениться-то раз, а плакаться-то целый век...

Андрей хмуро мял в руках свою шапку, потом встал, низко поклонился.

- Прощай, боярыня! Надо до свету в Устюжну доскакать. И то долго еду я. Не прогневать бы царя-батюшку!..

- Посиди еще...

- Нет, недосуг... Прощай, прости, боярыня! Увидимся ли еще? Грозное времечко приходит.

И, быстро повернувшись, Андрей вышел на двор, вскочил на коня и поскакал прочь.

Загрузка...