Грязной отпустил их с миром, приказав никому не говорить обо всем случившемся. Хранить в тайне.

После этого он подошел в Андрейке и его товарищам и тоже приказал им молчать.

Пушкари пошли в свои шалаши разочарованные, им ведь так хотелось по-свойски расправиться и с Кречетом, и с Ахметом, отомстить им за своего товарища пушкаря!

V

Ответа московского воеводы в Дерпте ждали с лихорадочным нетерпением, а граждан, посаженных в тюрьму за сочувствие россиянам, поторопились выпустить на свободу. Стали дружиться с ними, боясь их жалоб и оговоров Шуйскому, страшась мщения.

Бывшие узники ходили по улицам с гордо поднятой головой. Ведь они же давно доказывали, что надо сдать город, что русские не такие злые, как их расписывает магистр. Им не верили. Их бросили в тюрьму за это, а теперь... весь город только о том и думает, чтобы Шуйский подписал договор. Правда оказалась на их стороне.

Ночь на семнадцатое июля прошла в молитвах и гаданиях: подпишет или не подпишет? Женщины толпами ходили в замок с грудными детьми на руках, умоляя епископских советников согласиться на все требования воеводы... Бог с ним! Если он будет несправедлив, господь его накажет, но пальбы страшных русских пушек дольше переносить женщины и дети не могут.

Уже светало, а на улицах все еще бродил народ; сонные люди, собравшись в кучки, мучились сомнением: не слишком ли дерзкие и неисполнимые требования предъявил воеводе епископ, да и магистрат тоже?

Томившиеся нетерпением на городской стене немцы вдруг увидели всадников с белым стягом мира, медленно приближавшихся по дороге к замку... Кони дородные, красивые. Всадники в золоченых латах, ослепительных в лучах восходящего солнца, красиво гарцуют на виду у горожан.

Тревожные минуты: да или нет?

Воздух оглашается властным гулом боевых труб.

С визгом торопливо опустился скрипучий железный мост через ров, распахнулись широкие ворота Дерпта... Всадники, прямые, гордые, загорелые, бородатые, гарцуя, торжественно въехали в город.

Толпы народа бросились им навстречу.

Тихо выехали из замка, тоже верхами, советники епископа и члены городского магистрата. Встретились. Обменялись приветствиями. Неподвижно застыли, внимая грамоте воеводы.

- Слушайте, ливонские люди! - громогласно восклицал глашатай воеводы. - "По милости величайшего из государей, великого князя, царя и самодержца всей Руси Ивана Васильевича его слуга, воевода князь Петр Иванович Шуйский, условия епископа и магистра принимает. Князь приказывает, кто имеет желание выехать из города, пускай собирает свое добро и свободно выезжает, куда хочет. Князь обещает приставить к ним свою, московскую охрану, дабы на них не было нападения со стороны грабителей. За себя, за своих жен и детей со стороны московских людей беды не опасайтесь!"

Прокричав грамоту, московские всадники уехали обратно в свой стан.

Поднялась великая суматоха. Не желавшие остаться в городе, под властью царя, стали спешно собираться к отъезду. Завтра утром, как только на башне пробьет восемь часов, они должны были оставить город. Обыватели рвали друг у друга лошадей, волов. Нагружали все, что можно было увезти на телегах, в лодках, в челнах. ("Не раздумал бы воевода! Надо торопиться!")

Епископ велел спешно переправить часть своих сундуков и поклажи водою, а часть - сушею, на возах. Сам помогал своим людям укладываться.

Хлопот много. Всю ночь немцы возились со своим добром, зашивали деньги в одежду; что не могли взять с собой, зарывали, на всякий случай, в землю: "А может быть?" И все-таки всего захватить и спрятать им не удалось; много добра осталось разбросанным, не убранным, не уместившимся ни в карманы, ни в потаенные места, ни на телеги, ни в лодки... Об этом проливали слезы, казали в карманах кулаки московитам.

Девушки и юноши ссорились с родителями. Августа увозят в Ригу, а Маргариту родители оставляют при себе, в Дерпте. Родители Августа хотят, чтобы он ненавидел русских, а родители Маргариты желают принять русское подданство. Родители Августа называют родителей Маргариты и ее самоё изменниками; родители Маргариты смеются над родителями Августа, считают их глупыми и трусами. И так во многих семьях. Вчерашние друзья стали врагами. Все население Дерпта раскололось на два лагеря. Люди первого лагеря называли себя "ливонской стороной", второго - "московской". Обе стороны пререкались, грозили одна другой втихомолку. Спор католиков с лютеранами пошел по новому руслу: противники обвиняли друг друга в измене, в предательстве.

Ровно в восемь часов утра восемнадцатого июля князем Петром Ивановичем была утверждена перемирная грамота. Отворились городские ворота.

Первым выехал епископ. Он избрал путь к городу Фалькенау. Его сопровождала охрана численностью в двести всадников. Епископ плакал, благословляя из своего возка провожавших его горожан.

За епископом потянулись нагруженные доверху обозы бюргеров с женщинами, детьми, с домашним скарбом, с кошками, собаками, гусями, курами, привязанными к телегам коровами и иной скотиной. Шествие замыкали обезоруженные кнехты.

Для охраны ливонцев Шуйский выделил сильный отряд детей боярских и стрельцов. Они должны были проводить граждан Дерпта до Фалькенау.

Когда ливонские караваны медленно, подняв клубы пыли, ушли на запад, Шуйский потребовал, чтобы к нему явились из замка бургмейстер, ратманы и выборные от городской общины для сопровождения его самого с подобающим почетом в город.

В стан воеводы вскоре прибыли в повозках и верхами представители оставшихся властей Дерпта, среди них лица римско-католического духовенства. Они почтительно кланялись Шуйскому и всем другим воеводам, выражая полную покорность и готовность честно служить Москве.

Московские полки торжественно тронулись в путь. Впереди поехал один из воевод с мирным знаменем. Громким голосом он кричал встречавшимся по дороге немцам, чтоб они жили в городе спокойно и ничего не боялись. Лицо его от натуги было напряженное, глаза блестели властной снисходительностью, вся его прямо сидевшая на коне широкая фигура говорила о том, что он посланник победителей.

За этим воеводой следовал другой воевода во главе отряда детей боярских и дворян. Им приказано было занять замок.

Третий воевода поехал со стремянными стрельцами, чтобы расставить караулы на улицах, рынках и на стенах города.

После занятия города и замка величественно, под гул труб и набатов, тронулся в путь верхом на коне и сам князь Петр Иванович Шуйский, со своими товарищами, воеводами Троекуровым, Курбским и Адашевым.

Член капитула Ордена в белой мантии с крестами, ратманы и выборные от городской общины поехали впереди князя. Они, как хозяева, показывали Шуйскому дорогу и делали знаки руками, что они отдают во власть московского царя город и замок.

У городских ворот Шуйского встретили члены капитула, посланные от магистрата и общины и, сдерживая рыдания, поднесли ему на серебряном блюде ключи от города и замка.

С легким поклоном Шуйский принял ключи, передав их тут же ехавшему около него дьяку.

Обыватели, видя доброе отношение к себе московских воевод, с любопытством разглядывали въезжавших в город русских воинов.

Вскоре бирючи возвестили населению о том, что князь-воевода запрещает кому-либо, под страхом смерти, обижать мирных жителей. Бюргерам и торговцам строго-настрого было запрещено продавать русским воинам вино и другие напитки, в предупреждение несчастий.

Ратников разместили в замке, в садах и в опустевших домах, брошенных жителями.

Двух московских ратников, по приказу Шуйского, позорно выпороли на площади за то, что они присвоили себе оставленные жителями в одном из домов серебряные кубки. Ничего брать самовольно в домах Дерпта русским воинам не разрешалось. За этим особо следили люди, назначенные Шуйским.

Князь поручил нескольким боярам со стрельцами объезжать улицы города и предместья, забирать нетрезвых и всех, кто вел себя "неподобающе". И тех и других арестовывали.

В государеву казну собрали по городу и замку такие богатства, что Шуйский невольно воскликнул:

- Дивлюсь неразумию людей! Да этакое богатство давно бы с лихвою покрыло дань, которую требовал у Ливонии царь!

У одного только дворянина Фабиана Тизенгаузена, по доносу горожан, было отобрано восемьдесят тысяч деньгами, то есть на двадцать тысяч более суммы дани, которую требовал царь в покрытие долга.

Когда Петр Иванович окончательно обосновался в замке, магистрат и община прислали ему в подарок корзину с вином, пивом и разными другими припасами; прислали свежую рыбу и зелень. Все это он сначала дал попробовать людям, которые доставили ему припасы. Шуйский объявил представителям магистрата, чтобы со всякой жалобой на ратных людей жители обращались прямо к нему. Он сумеет наказать виновного и защитить невинного. А спустя несколько дней он пригласил к себе в гости весь магистрат, общину, эльтерманов, старшин и угостил их обильным обедом.

Воевода Шуйский приказал Дерпт считать русским городом и называть его по-старому - Юрьевом.

Весть о падении неприступного, хорошо вооруженного Дерпта напугала всех его соседей. Первым бежал из своего замечательного замка "Витгенштейн" фогт Берент фон Шмертен. Бежал без оглядки со своей дворней, оставив совершенно открытым хорошо защищенный крепкими стенами и крупными орудиями замок. За ним стали бросать свои владения и другие фогты. Зажиточные граждане оставляли все свое имущество и в страхе бежали куда глаза глядят.

Зато "черные люди" - латыши и ливы - с большою радостью встречали в деревнях и селах продвигавшихся дальше московских воевод и ратников. Воеводы обещали им защиту и поддержку царя всея Руси Ивана Васильевича, который знает о всех них - латышах, эстах и ливах - и печалуется об их горькой участи под лихою властью жестоких орденских владык. Шуйский помнил наказ царя и всемерно стремился привлечь на свою сторону подневольный люд.

Он созывал их на работу: рыть окопы, насыпать валы, ставить частоколы, где требовалось. Оплачивал их труды щедро, давал хлеба, соли, мяса.

По войску вышел приказ: отнюдь не чинить в селах и деревнях никакого утеснения крестьянам. Виновным грозила смерть.

Василий Грязной прочитал этот приказ пушкарям.

Не всем он пришелся по душе. Особенно тем, кто до завоеванных девок и баб был охоч.

Андрейка спорил с товарищами, втихомолку роптавшими на воеводскую строгость.

- Не от себя приказывает воевода - царь так велел! - сердито заявил Андрейка, посматривая в сторону Василия Кречета.

Этого было довольно, чтобы все присмирели!

VI

Ревель.

Ночные сторожа (нахтвахтеры) уже просвистели два часа.

Неширокие, ломаные и гнутые улицы, узкие многоэтажные дома с высокими фронтонами под крышей, с витыми лестницами, с кольцами у ворот для постукивания вместо колокольчиков, с окнами во двор, небольшие площади с фонтанами - объяты густым зеленоватым мраком безлунной приморской летней ночи.

Древние башни ревельских твердынь, поросшие на уступах мхом и кустарником, грозными тенями высятся над окрестностью. На гребнях городских стен осторожно перекликаются караульные кнехты. А совсем рядом шуршит сдержанный ропот седых морских волн, омывающих гряды подводных камней близ рейда.

Изредка в тишину ночи врывается тяжелый вопль цепей подъемного моста, опускаемого к ногам нетерпеливых всадников, затем звонкая дробь взбега усталых коней по зыбким железным перекладам громадины-моста, снова скрип цепей, и опять покой и несмолкаемый ропот морских волн.

Недалеко от Рыцарского дома, в небольшом каменном флигеле ратмана Георга Шмидта, при слабом свете единственной восковой свечи, при тщательно завешенных окнах, происходило важнейшее собрание. Только что прибыл в Ревель из Або от королевича Иоанна, наместника шведского короля Густава в Финляндии, посол Генрих Классон Горн.

Его лицо, освещенное бледным огоньком свечи, было серьезно. Черты мужественной самоуверенности чувствовались во внешнем облике посла и в его манере говорить. Поглаживая рукою в драгоценных перстнях свою рыжую бороду, подстриженную "лопатой" и завитую волнами "по-египетски", он с небрежной неторопливостью доказывал, что у Ревеля нет иного спасения от русских, как перейти в подданство финляндскому королю Иоанну. Тонкие, подкрашенные черным, брови Горна, необычайно подвижные во время разговора, выразительно подчеркивали значение тех или иных его доводов. Говорил он, что его приезд, в сущности, не имеет официального значения, что сам король Густав, отец Иоанна, против вмешательства Швеции в ливонские дела, но для Ливонии явится не бесполезным, если шведский король будет больше знать, чем датский, о трудностях, переживаемых Ревелем. Германский император, покровитель Ливонии, находится далеко, и не особенно-то вступается за Ливонию, а Швеция и Финляндия рядом. Тот же самый император Фердинанд пишет королю Густаву письма с просьбой заступиться за Ливонию. Он бессилен сам это сделать. А уж кто ближе-то к Ревелю, как не Финляндия?!

Горн, с кротким сочувствием в голосе, старался убедить магистрат Ревеля в том, что искреннее желание короля Иоанна клонится к сохранению совершенной самостоятельности Лифляндии, что он не потерпит утверждения в ней какого-либо иного королевства, и особенно Дании. И если ливонские власти не в силах будут отстоять самостоятельность и неприкосновенность Ревеля, то что же остается ему делать, как не отдаться под власть надежного соседа. Что касается короля Густава, то его можно будет уговорить, ибо кто ему досаждал более московского царя!

Последние слова Горн произнес с великою осторожностью, шепотом.

При упоминании имени московского царя во всех углах раздались тяжелые вздохи. Громадная, неотразимая опасность, как навязчивый призрак, как страшный сон, вновь со всею силою легла на сознание ревельских правителей.

- Царь!.. Да, царь! - тихо, с убитым видом, как-то невольно повторил ратман Шмидт.

Произнесенные им слова странным образом оживили Генриха Горна. Он, не глядя ни на кого и перебирая свои четки, с каким-то не то самодовольством, не то с злорадством, тихо, с улыбкой сказал:

- Вот вам и варвар и дикарь!.. Как часто люди тщетно негодуют, в то время когда надо действовать! Московит обязан своей силой не тому, что он варвар и дикарь... Нет! Он заставляет всех удивляться своей живой находчивости - он выстрелил именно тогда, кода ему подставили лоб. Этот дикарь не столь уж дикарь, как вы думаете; он не глуп, а жестокость его не может затмить в этом славы иных христианских государей... Болтовня про сию жестокость уводит королей в сторону от горькой правды...

И вдруг неожиданно он задал вопрос:

- А что делают в Ревеле офицер датского короля Христофор фон Мунихгаузен и его брат Иоанн Мунихгаузен? И почему он именует себя штатгальтером датского короля в Эстляндии, Гаррии и Вирланде? Откуда он такую власть взял?! Из чьих рук?! Что же говорить о русском царе, когда у вас, в Эстляндии, хозяйничает чужой король?!

Один из ратманов робко ответил, что оба брата Мунихгаузены хлопочут о том, чтобы нажить деньги путем передачи острова Эзель молодому брату датского короля, герцогу Магнусу, в епископство. Дания предъявляет свои древние права на остров Эзель. Этим и пользуются Мунихгаузены. Оба они из Эстляндии не уйдут, не получив от датского короля за услуги денежную награду. Магистр против захвата Магнусом острова Эзель с городом Аренсбургом. Будет борьба между Магнусом и магистром Ливонии.

Взгляд Горна стал холодным.

Горн неодобрительно покачал головой и сердито забарабанил пальцами по столу.

- И вы терпите таких мошенников?

Никто ему не ответил. Страшно было сказать что-либо плохое о Христофоре Мунихгаузене. Недаром он марширует со своими кнехтами ежедневно по улицам Ревеля. Каждый знает, от мала до велика, что кнехты, эти сорви-головы, принесли ему присягу в верности. Среди ревельских обывателей уже ходили слухи о скорой высадке на берегах Эстляндии войск короля Христиана. Это пахнет насильственным захватом Эстонии под видом спасения ее от завоевания Москвой.

Сам Мунихгаузен объявил однажды во всеуслышание, что он дал обязательство датскому королю не допускать в Ливонском ордене перемен, не соответствующих интересам датской короны.

Хитрый посол финляндского короля угадал в этом молчании ревельских правителей трусость, тайное сочувствие своим словам и подавленную обиду ревельцев на датчан.

С этой ночи между Горном и городским советом установились тесные дружеские отношения. Горн дал Шмидту слово доносить ему все о датских и польских интригах в городе, обдумывал с ним вместе новые политические планы, возникавшие в среде ратманов, делился известиями с театра войны... Ратманы приняли все расходы Горна на свой счет, наперерыв один перед другим доставляя ему съестные припасы; заботились об удобствах его жизни, стараясь всячески доказать ему свою искреннюю преданность. В его лице они хотели найти себе полезного сообщника в интриге против датчан. Они так увлеклись этим, что стали забывать о том, что, не попав в руки датчан, они попадают в руки финского короля.

Горн не сидел сложа руки. Он завел себе сыщиков, которые ходили по площадям и рынкам, по гавани, везде подслушивая, о чем говорят между собою ревельцы, каковы их настроения. Иногда он лазил на крепостные стены, подкупал кнехтов веселыми беседами и вином, знакомился с вооружением города. Особенно же внимательно изучал Горн торговлю Ревеля, этого богатейшего порта на берегах Балтики. Вскоре у Горна появился как будто случайно встретившийся с ним в Ревеле другой швед - Фриснер. Приехал он якобы из Дании, где учился печатному художеству. Горн и Фриснер стали прогуливаться по городу и его окрестностям вместе. Всегда веселые, шутливо настроенные, они были щедры к нищим и убогим и поэтому заслужили репутацию "добрых христиан". А что может быть выше этого в глазах верующего ревельского обывателя?

Фриснер оказался художником. Он с большой охотой рисовал стрельницы крепостных стен, дома видных граждан, окрашенные зеленой краской, железные решетки, окружавшие их; тщательно изображал фасады домов, обращенных к морю, усердно обводя черными и белыми полосами, как в натуре, оконные рамы; готические колокольни, почерневшие главы церквей, аркады ворот - все привлекало его внимание.

Мало-помалу верным слугам Иоанна удалось добиться у ревельских властей симпатий к финляндскому герцогству. Особенно подружились с Горном и его товарищем ратманы города Иоанн Шмедман и Герман Больман.

Часто можно было их видеть в Розовом саду на высоком месте у Больших морских ворот, недалеко от городской башни "Длинный Герман". Сад этот был любовно взращен богатыми ревельскими купцами; отсюда они любовались видом на море и окрестности, а больше всего на свои нагруженные богатыми товарами корабли, плавно под распущенными парусами подходившие к ревельскому рейду и отплывавшие от него. Сад был обведен невысокою стеною, сложенною из необтесанного камня с прозеленью. Стена предохраняла Розовый сад от появления в нем коров, коз, свиней и всякой другой скотины.

Посредине сада росло высокое, роскошное дерево с длинными, раскидистыми ветвями. Под этим деревом были поставлены скамьи. Вот тут-то и просиживали целыми часами финляндские гости с Шмедманом и Больманом, беседуя о ревельских делах.

В будни здесь было пустынно, безлюдно, и поэтому беседа друзей приобретала более домашний, интимный характер.

Оба ревельских ратмана тяжело вздыхали о том, что в происходящей в мире сумятице их родному свободолюбивому народу ни на кого нельзя опираться, кроме как на Финляндию. Она совсем рядом с Эстонией, и никто не может оказать ей помощи скорее, нежели герцог Иоанн.

Одно смущало ратманов: из Ревеля уехал в Германию фогт города Тольсбурга Генрих фон Колленбах; он ярый сторонник немецкого владычества в Ливонии. Как бы не собрал он там войско да не высадился бы с ним в Ревеле.

Шведы посмеялись над этим - слишком слаба сама-то Германия. Где уж ей!

Но вот однажды их мирная дружеская беседа была нарушена тревожным завыванием сигнальных труб.

На площадь к ратуше толпами повалил народ. Туда же почти бегом устремились и финляндские послы. Оказалось, пришло известие о падении Дерпта. Неприступная крепость, ключ ко всей Ливонии, находилась уже в руках Москвы.

Воздух огласился плачем, проклятиями.

К великому удивлению ратманов, шведские друзья их встретили это известие не только с полным равнодушием, но даже с некоторой долей удовольствия в глазах.

- Так и должно быть, - с дьявольской улыбкой сказал Фриснер. - Орден заслужил это.

Напуганные падением Дерпта, ревельцы послали магистру письмо, в котором писали:

"Мы должны пить и есть, на нашей обязанности укреплять стены города, закупать порох и оружие, нанимать кнехтов и стрелков, - средства же наши все истощены; мы много потеряли, послав осажденной Нарве 12 больших орудий, пороха и провианта. Каждый день мы должны быть готовы к встрече русских. Отстоять город собственными силами мы не в состоянии. К нам все обращаются за помощью, мы же вынуждены всем отказывать. Раз у человека на руке отбиты четыре пальца, пятому уже нечего делать. Пример Дерпта всего поучительнее. Как дети, покинутые своим отцом, мы взываем к вам, ко всем прелатам, господам и дворянам: помогите нам, иначе, доведенные до крайности, мы примем помощь от иноземных государей!"

Письмо писалось под диктовку датского представителя в Ревеле Мунихгаузена, заранее уверенного, что Ревель теперь отойдет к Дании. Затем письмо было тайно прочитано шведско-финскому представителю Горну, который его вполне одобрил, так как он был твердо уверен, что Ревель отойдет к Швеции.

И тот и другой были уверены в беспомощности самого магистра.

И тот и другой радовались неудачам ливонцев в Нейгаузене и Дерпте и при всяком удобном случае напоминали ревельцам, что ныне граница московских владений проходит совсем недалеко от Ревеля. Всего каких-нибудь сто верст от Тольсберга, в котором хозяйничают русские.

Торговый богатый город Ревель стал любимым местом для датских и шведских путешественников.

В Ревеле были убеждены, что падение Дерпта - следствие измены епископа! Уже давно многие подозревали его в тайных сношениях с Москвой. Поминали при этом опять-таки купца Крумгаузена и епископа-канцлера, уже ездившего тайком ото всех в Москву. Говорили, что епископ Герман давно на стороне царя, который порицал ливонцев за измену католичеству и за принятие лютеранства. А епископ - католик. Отсюда все и ведется. Царь перехитрил магистра.

После этого стали искать и у себя, в Ревеле, сторонников царя Ивана. Оказалось, что и здесь они уже объявились среди купечества. Хватали иных, бросали в тюрьмы. И когда только успел московит соблазнить столько неразумных людей! И чем он привлекает их к себе. Пытали узников и ни до чего не допытались; кое-кого спустили на дно морское.

Великий страх родил взаимное недоверие.

Шумит, волнуется Балтийское море.

Герасим и Параша тихо бредут вдоль песчаной косы. Ветер гуляет по водяному простору; бежит на берег волна за волной. Конца не видно колеблющейся зеленоватой водяной пустыне. А там, где небо сходится с водой, медленно опускается солнце.

Среди пенистых гребней вечернего прибоя мелькает хрупкий рыбацкий челн. Он то исчезает в волнах, то снова появляется на гребне.

У самых ног ложатся седые неугомонные волны и, пенясь на сыром разбухшем песке, бесследно вновь тонут в пучине.

Солнце коснулось воды, и вот уже частица его погрузилась в море, а вскоре и все оно скрылось за горизонтом.

Рыбацкий челн вынырнул совсем рядом. Вышел из него высокий угрюмый эст в войлочном колпаке, зашлепал босыми ногами по воде, потянул челн за собой на длинной бечевке. Вытащив на песок, остановился, тоже залюбовался закатом. Когда солнце скрылось, подошел к Герасиму, попросил его помочь; оттянули челн подальше от воды. Приподнял шляпу, поблагодарил Герасима.

- Умеешь ли по-нашему говорить?

- Мало умею... Мало! - устало ответил эст, сосредоточенно прикручивая веревку к колышку, вбитому в песок.

Из-под хмурых бровей глядели добрые голубые глаза.

- Много ль, добрый человек, вас тут рыбаков-то? - чтобы завязать разговор, спросил Герасим.

Эст снял шляпу, провел ладонью по лбу, по своим длинным волосам, доходившим до плеч, засмеялся.

- Много!.. Рыбы хватает... Всем хватает... И русскому хватит, и немцу хватит... эсту хватит... Много!

Параша и Герасим переглянулись. Рыбак, очевидно, понял так, что русские боятся, как бы эсты не выловили всю рыбу, не оставив ничего русским.

- Нам рыбы не надо... - покраснев, сказал Герасим. - У нас свои реки есть и озера, и там ой как много рыбы!

Эст посмотрел внимательно в лицо парню. И, указав на саблю, озабоченно спросил:

- Бить не будешь? Отнимать рыбу не будешь?

Параша весело рассмеялась.

Рыбак с удивлением на нее посмотрел.

- Чего смеешься?

- Полно тебе, дядя!.. - покачала она головой. - Мы не разбойники... За кого ты нас почитаешь?

Рыбак выслушал ее слова с растерянным видом. Он указал на саблю.

- А это? Зачем?

Герасим ответил:

- Недруга бить...

Эст спросил, правду ли говорят люди, будто Москва взяла Дерпт и будто епископ у них в плену. Герасим не слыхал ничего об этом. Он ответил, что впервые о том слышит, и то только от него, от рыбака. Эст вздохнул, сказав, что хоть и далеко от Ревеля Дерпт, но не миновать осады и Ревелю. В окрестных деревнях об этом все уже давно говорят. Но будет ли от того эстам лучше? И тут же он заметил: будет лучше или нет, но все эсты обрадуются, если рыцарей Москва побьет. "Хуже этих рыцарей никого нет!" сказал он.

Лицо рыбака стало серьезным. Он приложил руку к сердцу.

- Слушай! Эсто, мал ребенок, говорит: "Ой, дедушка Тара*, куды мне деться? Леса полны волка и медведя; поля полны господ... Там кнут, цепи... О, Тара, покарай моего отца, мой мать, пошто родил меня в такой стране!" У нас плохо... - и, указав на саблю: - У нас нет ее... - Эст развел руками. - Нет!

_______________

* Т а р а - в древности высшее языческое божество эстов.

Герасим подарил ему небольшой кинжал. Тот сначала отказался, потом низко поклонился, вынул из короба крупную рыбу и отдал ее Параше, а затем, разглядывая кинжал, торопливо пошел вдоль берега.

Параша рассказала, как она жила в эстонской деревне после того, как эсты отбили ее у рыцарей.

- Великая бедность в их домах, земли у них нет, что добудут в лесу, тем и питаются, и каждым куском делились со мной. Они - язычники, а мною, христианкой, не тяготились и не принуждали к своей вере...

Незаметно подошли Герасим и Параша к шалашу, сплетенному из ветвей и поставленному между двух громадных камней. Отсюда хорошо было видно море и песчаные, усеянные большими гранитными глыбами берега. Местами нанесенный морскими волнами песок образовал целые холмы. Герасим сказал, что эти холмы называются дюнами.

- Давай посидим здесь, - предложил он.

Сели в шалаш.

- А в Дерпте-то жара. От зноя будто падают кони и люди. А здесь прохладно, влажные морские ветры разгоняют жару.

- Господь позаботился о нас с тобой, это правда, - тяжело вздохнув, произнесла Параша, - но каково там нашим? Помолимся о них, о нашем войске!

- Помолимся! Дай бог здоровья моему земляку Андрею! - перекрестился Герасим, обратившись на восток.

Помолилась и девушка.

- Где-то он теперь? Жив ли он? Свидимся ли вновь?

В несколько дней ратники возвели между Тольсбургом и Ревелем городовые укрепления: рвы, частоколы, рогатки, построили вышки и огневые шесты. Герасим был назначен начальником приморского займища. Его десятня примыкала к самому морю, и для береговой охраны против морских разбойников в воду были спущены ладьи, целых два десятка, с пищалями и баграми.

И теперь Герасим находился на берегу не ради прогулки, а проверял бдительность стражи, разбросанной по побережью.

Разрасталась огромная темно-серая туча. Подул сильный ветер. Заворчало грозное море. Повеяло холодом. Сквозь вой ветра и рев волн до слуха донеслись женские и детские голоса.

Параша выглянула из шалаша.

Много женщин с грудными младенцами на руках, окруженные толпой босоногих, полураздетых ребятишек; прибежало к берегу. Море бурлило, кругом страх и смятение. Женщины беспомощно толпятся на берегу, тревожно вглядываясь в бушующую даль. Шалый ветер рвет с них одежду, развевает их волосы, осыпает их песком, а они, несмотря ни на что, стоят и беспокойно ищут глазами в море рыбацкие челны... Там их отцы, мужья, братья, сыновья! Немало уже поглотило ненасытное море рыбаков, немало осиротело семей из-за него; оно, как и люди этой страны, живет и движется в вечной борьбе и смятении... В такую бурю в морской глубине теряют свою власть добрые духи, лишь злые - русалки и ундины - носятся по ее безмерным пространствам... И кто может поручиться, что не наметили они себе в жертву кого-нибудь из рыбаков! Женщины перепуганы, еле дышат от страха и усталости; дети плачут, с испугом тараща глазенки на матерей...

Замелькали черные точки в волнах: они то вздымаются, то скрываются в пучине волн, и кажется, что они уже больше не появятся, но вот налетает новый шквал, и опять они на гребнях...

Параша подошла к женщинам. Их страдальческие лица были обращены к морю. Они ничего не видели, кроме этих черных точек, которые становились все ближе и крупнее. Вот уже видны люди, сидящие в челнах. Но удастся ли рыбакам спастись? Шквал усилился. Волна за волной покрывают ладьи.

Параша сама с трепетом следила за рыбаками, но, как всегда, старалась владеть собой. Она принялась успокаивать женщин, взяла на руки одного маленького, худенького мальчика, которому в рубашечке было холодно, прижала его к себе, стала отогревать. Герасим ушел далеко, в пески, к морю, присматриваясь к рыбачьим челнам. Они теперь крутились совсем близко от берега, то бросаемые волнами к пескам, то снова уносимые мощным потоком назад в море. И вот, когда казалось, что спасение близко, вдруг оба челна сильной волной подбросило над песками и разбило; люди оказались в воде... Они барахтались, стараясь выбраться на берег, но их отбрасывало снова в море.

Герасим побежал к челну, стоявшему на земле около шалаша, столкнул его и с большим трудом стал вылавливать из воды изнемогавших от борьбы со стихией рыбаков. Временами челн скрывался под водой, но каждый раз, когда он снова появлялся на поверхности, Параша видела в нем еще нового человека. Стараясь подавить страх, следила она за ладьей Герасима. Чем все это кончится?! Сидевший у нее на руках мальчик прижался личиком к ее щеке, и ей было от этого легче. Наконец с большими усилиями Герасим привел свой челн благополучно к берегу.

Навстречу ему бросились женщины, среди них и Параша с ребенком на руках. Спасенные русским ратником рыбаки горячо благодарили его. Жены их плакали - слишком много пережили они за эти несколько минут.

Параша с гордостью смотрела на мокрого, красного, с трудом переводившего дыхание Герасима, окруженного эстонскими рыбаками и их женами. Ей пришлось расстаться с ребенком. Мать, обрадованная благополучным возвращением мужа, поблагодарила Парашу и повела мальчонку за руку домой в деревню.

Распрощавшись с рыбаками, Герасим сказал Параше:

- Ну, и сердито море! Я думал - утону. Из сил выбился.

Лицо Параши, разрумянившееся, довольное, пленяло Герасима добротою серых, так просто, дружески смотревших на него глаз.

Со стороны моря понеслись песчаные вихри, засыпая песком зеленые луга, засоряя глаза... Сверкнула молния, загремел гром. Началась сухая гроза. Тяжелые синие тучи низко двигались над морем и песками, уходя на запад.

Молния ярко освещала бурное море, песок, камни. Вокруг ни души! Вдали мрачной серой громадой высился замок Тольсбург.

Гром гремел непрерывно.

Огненные стрелы с оглушительным треском падали то в море, то в полях, то над видневшимся вдали лесом.

- Страшно, Паранька? Боишься?

- Нет! Ничего! - робко перекрестилась она. - Поторопимся.

Стали видны шатры береговой стражи. Скоро ночлег. Уже вечереет.

VII

Со взятием Нейгаузена, Дерпта и других более мелких замков вся восточная Ливония оказалась в руках московского войска. На севере, от самого Чудского озера и вплоть до Финского залива, - покоренные царем земли. Берег Балтийского моря занят русскими на протяжении более ста верст.

Воеводы не поскупились уделить из своего войска большое число ратников для охраны завоеванного берега. Они сами по очереди с хмурым любопытством совершали объезд приморских земель, дивясь не виданным никогда ранее загадочным далям водяной пустыни. Часть орудий, привезенных сюда из покоренных замков, расставили по берегу, повернув их дулом к морю.

Ближайшие к Дерпту города - Феллин, Оберпален и Вейсенштейн опустели. Многие обыватели сжигали свои жилища и укрывались за стенами городов.

Имя московского царя по всей Ливонии произносилось с трепетом.

Обрадованные взятием древнейшей царской вотчины Юрьева - Дерпта, воеводы послали в Москву к царю с воеводским донесением лучших воинов из боярских детей и дворян, а к ним в придачу и лучших пушкарей. Старшими над гонцами были поставлены Василий Грязной и Анисим Кусков. Попал в число посланных к царю и лучший из пушкарей - Андрей Чохов. На него указал сам Василий Грязной, выказывавший особое расположение к нему.

Запасшись едой, фуражом и лучшими конями, а также захватив с собой связку немецких знамен, гонцы весело двинулись в путь.

Июль был на исходе. Родные луга и поля ласкали глаз обилием желтых, лиловых и белых цветов и пышных трав, леса - обилием грибов, сочных, ярких ягод и плодов. Ливония осталась далеко позади, - теперь была своя, родная, горячо любимая земля!

Грязной дорогой шутил, смеялся, вспоминая про схватки с неприятелем под Нейгаузеном и Нарвой. Видно было по всему, что он с большой радостью вырвался из военного лагеря, что его тянет в Москву. Он подъезжал временами к Андрею и дружелюбно расспрашивал его:

- Ну, как, добра ли была к народу боярыня?

- Добра и уветлива, батюшка Василий Григорьевич. Любил ее народ.

- Вот поди ж ты, такому старому барсуку этакая краля досталась. Обидно! Ну, жаль тебе ее, что ль? Как она одна-то там теперь?

- Бог ведает! Плохо, гляди, ей, плохо!..

- Ну, а жаль тебе боярина-то?

- Сперва-то было вроде как жаль, а теперь ничего... Господь с ним, с Никитой Борисычем... Лют был покойник, лют! Что уж тут! Добрым словом едва ли помянешь.

- Хлебородна ли земля-то у вас?

- Благодарение господу богу! Жаловаться грешно. Земля добрая.

- Любил ли народ боярина-то?

- Нет! Нет! Куды тут! - сморщившись, покачал головой Андрейка. Медведь за ним гонялся... Так и думали - прощай, боярин! Ан нет! Вывернулся! Бедовый был.

Кусков часто молился. Андрейке удивительно было такое усердие его. Сам Андрейка тоже иногда обращался с молитвою к иконе, которую носил за пазухой, но Кусков молился на свою икону беспрестанно, украдкой, стараясь, чтоб не заметили другие. В самом деле, не шуточная статья явиться перед грозные очи царя. Так уж повелось, что у царя очи обязательно "грозные". "Царский глаз далеко сягает!" - говорили про Ивана Васильевича.

Однажды Кусков, молясь, заметил, что Андрейка за ним наблюдает, и смутился:

- Земля плоха округ моей усадьбы... Молюсь, чтоб лучше она стала и умножилась... А ты, парень, о чем молишься?

Андрейка большею частью молился о боярыне Агриппине и об Охиме и чтоб бог простил ему прегрешения его, а им обеим дал здоровья и счастья, да еще о пушке о большой, чтоб ему ее ладно сделать, молился он. Ну, как тут ответишь на вопрос Кускова? Он с любопытством ждет ответа.

- Я и сам не ведаю, о чем молюсь... Так! Обо всем!

Лукавая улыбка заиграла на лице Кускова.

- Молись, чтоб царь был милостив ко мне, - первым человеком сделаю тебя после войны на своей усадьбе. Люблю таких горячих до работы, как ты.

Андрейка вздохнул.

- Ладно, помолюсь. Ох, ох, господи! Прости грехи наши тяжкие!

Дорогою Кусков не раз начинал размышлять, что он будет говорить царю. О чем его просить? Всяко думал, но, как бы там ни было, он надеялся выслужиться - у него есть о чем донести царю, дабы не было порухи государеву делу. Из бояр кое-кого приметил он, - про царя неладно в лагере судили и его, государеву, волю к войне охаивали, бражничали во Пскове, с неохотой шли в поход и сиживали сложа руки в шатрах, когда надо было врага истреблять. С врагом милостивы были не по чину. Да разве только это?! Слышал он, Кусков, от людей, будто с псковскими и новгородскими купцами бояре тайно сносятся и посулы от них берут. У самого Петра Ивановича Шуйского рыло в пуху, а уж про его родственничка Александра Горбатого и говорить нечего. Всем им по душе и новгородские и псковские обычаи. Любо им, что и по сию пору эти города считают себя выше Москвы, богаче, славнее ее и что дух мятежный, независимый силен там. Со шведами, Литвой и немцами у Новгорода и Пскова старинная дружба. Своенравие, дух независимый и богатство новгородцев и псковичей по душе боярам да князьям. Долго ли тут и до измены! И кто знает, чего ради воеводы так уж милостивы с лифляндскими дворянами и командорами?! Правда, царь не приказал учинять насилий в завоеванной стране, но и обниматься с врагами-немцами приказа тоже не было. Нет ли и тут чего? Нет ли какого злоумышления?! И что во вред, что на пользу - как понять? Да и татар стали воеводы частенько обижать и над царевичами их насмехаться... И все по злобе к царю. А уж про князя Курбского и говорить нечего. Выше всех себя ставит. Литовских людей полюбил, гулял с ними во Пскове у всех на виду. Про Курбского есть о чем донести царю.

Многие незнатные дворяне думают так же. Вон дворянин Курицын из Пушкарской слободы кое про кого уж словечко молвил. И царь сотником его сделал да ласковым словом одарил, но и тех совсем не тронул, на кого слово было сказано. Может, время не пришло?

Дерзай, Анисим! Ведь недаром же бояре говорят, что царь "новых" людей ищет. Недаром Курбский в шатре говорил Телятьеву, что "писарям князь великий зело верит, избирает их не из шляхетского рода, не от благородна, но паче от поповичей или от простого всенародства и, ненавидяще (бояр), творит вельмож своих, подобно пророку глаголющу: хотяще один веселитися на земле". Накипело на душе у бояр. Такие речи не раз вылетали из их уст в походе. Вдали от Москвы языки и развязались, да еще на чужой-то земле, за рубежом.

Господь бог что ни делает - все к лучшему!

- Эй, Анисим, ты о чем задумался? - окликнул Грязной Кускова. Конь-то у тебя в канаву свалится!.. Не горюй, всем будет, кто чего заслужил: кому чин, кому блин, а кому просто шиш... Не унывай, блин будет!

Глаза Грязного сверкали лукавством.

- Ну, а ты, пушкарь, чего приуныл? - обратился он к Андрейке. - Аль о боярыне задумался?.. Грешно! У тебя уж есть... Помнишь, я к тебе на свадьбу жаловал? Такова была государева воля. Чай, уж все зажило, прошло давно? Не серчай на меня.

Андрейка вздрогнул, сердце загорелось гневом, но он сдержался. Обернулся лицом к своему начальнику. В холопьих глазах - мгла.

- Да вот... думал я... не теми бы пушками крепости разбивать. Ужели люди все так и будут долбить хилым боем крепостные стены? Ужели мы сильнее ветра не станем? И сколь велик убыток государю от верхового кидания! Нешто велика честь, коли из десятка ядер осьмерка попусту перескакивает... Вон под Дерптом башню разбивали, срамно думать о том! Пять десятков ядер и каменных и огневых полбашни насилу расклевали... Гоже ли это?

- Ишь ты о чем! Мудрить начал. Будь доволен малым - над многим тебя поставят, - рассмеялся Василий Грязной.

- Оно так! - через силу улыбнулся Андрейка. - Да вот море-то веслом не вычерпаешь, токмо воду замутишь. Шуму много, а толку мало.

Кусков нахмурился, подозрительно, исподлобья посмотрел на пушкаря.

- Уж ты не ропщешь ли? Царь-батюшка о всех нас печется и в меру сил своих обороняет нас и согласно воле божьей всячески творит... Не нашего ума то дело... Помолчи! - сказал он вразумительно.

Андрейка покраснел. Некоторое время ехал молча, а затем спокойно сказал:

- В чужом доме не указывают, а в своем бог велит... Коль пушку такую царю дадим, чтоб башню сбивала, так от того никому не приключится беды, кроме врага...

Кусков надулся. Неужели с мужиком спорить? Унизительно! А Василий Грязной рассмеялся и отъехал прочь. Кускову было чересчур досадно, что воеводы послали к царю вместе с ним человека "подлого рода" как ровню. А главное, "этот лапоть" совсем не ценит того, что рядом с дворянами едет и что дворяне беседою его удостаивают, не брезгают. Довольно! В походе повольничали, с дворянами из одних луж воду лопали! Довольно! Теперь не на поле брани. "Пожалуй, с боярами легче справиться, нежели с этими! Их ведь - целая земля! Мажь мужика маслом, а он все дегтем пахнет. Кровь! Другая кровь, чем у нас!"

Чтобы немного рассеяться, Кусков соскочил с коня и, сдав его Андрейке, стал собирать цветы в канаве около дороги.

Собирал и думал: "И цветы-то не для них растут! Разве поймет он приятность цвета?"

Поймав себя на том, что снова стал думать о смердах, Кусков плюнул и со злостью бросил цветы в канаву.

На востоке вспыхивали зарницы, яркие, неожиданные, грома не было слышно.

- Эй, вы, молодчики! - крикнул Кусков. - Поторапливайтесь! Гроза бы не захватила! Доехать бы до села нам...

- Гроза в Москве... А тут только молнии... - усмехнулся Грязной и, подъехав к Андрейке, спросил:

- Ты о чем все думаешь?.. Ишь губы растрепал. Сказывай!

- А беда вот в чем... Не свезут такую пушку ни кони, ни волы, никакая тварь. Чем ее двигать-то?

- Какую пушку? - удивился Грязной.

- Такую... большую... большущую!.. Чтоб ядро каменное не менее пяти десятков весило, а чугунное и все бы сто...

Кусков покосился на парня с легким испугом: "Не рехнулся ли дядя с радости, что к царю едет?" Пришпорил коня. "Бог с ним!" Отъехал далеко в сторону.

- Каково же весить будет пушка? - поинтересовался Грязной.

- Тыщи две с приварком.

- Слазь с коня, парень, помолись богу! Пускай отгонит от тебя бесов... Довольно блудословить! Не смеши людей!

Андрейка громко рассмеялся, глядя на Грязного. Тот в недоумении таращил на него глаза.

- Помочи голову, пушкарь! Вот моя баклажка! Не думай о пушках... не надо... с ума сойдешь. Думай, как бы нам боярыню колычевскую сберечь да землю ту к рукам прибрать.

- Любо ту пушку на Москве поставить, чтобы о силе она говорила. Пушки, что и человеки, расти могут. И вырастут. И большущие будут! И всяк недруг струхнет, коли будут они у нас.

Грязной махнул рукой, плюнул и, напевая себе под нос, поскакал впереди. Ему показался очень забавным Андрейка. Василий Грязной не гнушался простым народом, как Кусков. Напротив, он всюду прислушивался, присматривался к черному люду и любил вступать в разговоры с мужиками, подшутить над ними. "Глупо не знать рабов, когда собираешься властвовать!" - так рассуждал он, когда его начинала упрекать жена за панибратство с конюхами.

Кусков вздохнул, притих, трусливо оглядываясь в сторону Андрейки. Мелькнуло: "Заговаривается! Бог с ним!"

Грязной опять повернул коня к Андрейке. Начал расспрашивать, как же так можно подобную пушку отлить. Андрей с увлечением принялся рассказывать Грязному о том, о чем он давно уже думает, - "об убоистых пушках, с которыми удобнее осаду чинить".

Начинало темнеть, зарницы сверкали все реже и реже. Неумолчно стрекотали кузнечики в траве. Усталые кони шли тихо. На пригорке обозначилось село с ветряными мельницами, с церковью. Тянуло ко сну.

Грязной сказал с усмешкой, дослушав Андрейку до конца:

- Ну, сам посуди: зачем нам крепости долбить? Скучно. Надобны легкие пушки, чтоб душа в поле разгулялась...

Царь встретил гонцов просто, по-домашнему - в голубой шелковой рубахе, подпоясанной пестрым татарским кушаком, в темно-синих бархатных шароварах. На голове его была шитая золотом тафья.

Лицо его светилось приветливой улыбкой.

Гонцы опустились на колени, положив к ногам царя отнятые у ливонцев знамена. Василий Грязной вручил ему воеводскую грамоту. Царь со вниманием прочитал ее, а затем стал разглядывать полотнища знамен. После того поднял за руку каждого из гонцов и поочередно поцеловал.

В это время из внутренних покоев вышла Анастасия с царевичем Иваном.

Гонцы поклонились царице; Анастасия ответила им также поклоном. Царевич Иван, держа мать за платье, улыбался. На голове его был шлем, а в руке деревянная сабля.

Кусков и Грязной начали было прославлять царскую мудрость и доблесть русских воинов, но Иван Васильевич остановил их: "Обождите! Спасибо за службу, но хвалиться обождите, - неровен час, и сглазите!"

Царь с улыбкой принял знамена от гонцов, сказав жене:

- Вот в левой руке Нейгаузен, а в правой - Дерпт... Мои люди знают, какие подарки я люблю. Спасибо им!

И тут же он приказал кравчему Семенову отнести знамена в государеву переднюю палату. Сел в кресло. Рядом с ним Анастасия. Постельничий Вешняков и другие царедворцы стали по бокам царской семьи.

- Ну, поведайте нам, добрые молодцы, про что знаете, про что слышали, да и что видели. Храбро ли защищались орденские люди - немцы в Дерпте?

Грязной рассказал про осаду Нейгаузена и Дерпта, упомянул и о смерти Колычева. Царь, как показалось Андрейке, одобрительно кивнул головой.

И царь и царица слушали Грязного с большим вниманием. Царевич Иван и тот притих, с любопытством разглядывая воинов.

Ознакомившись с донесением воевод, царь сказал, что немца Бертольда Вестермана, который помогал царскому войску вести переговоры с нарвскими властями, надо щедро наградить, чтобы знал он, что русский царь полезную службу никогда не забывает.

Иван Васильевич особенно подробно расспрашивал о командоре Нейгаузена Укскиле фон Паденорме и о бургомистре города Дерпта Антонии Тиле. Много рассказов слышал он о них и прежде. Знал, что Тиль был яростным противником Москвы, и тем не менее Иван Васильевич улыбнулся:

- Нашлись, однако, храбрецы! Ну, что ж, други! Хвала и честь тому войску, которое имеет таких противников!.. Легкие победы не могут радовать истинного воина. Боюсь, не возомнили бы о себе мои люди и не ослабли бы! Война впереди! Вот о чем бы надо всем подумать. Воины должны даже перед концом войны думать, что она только начинается. Тогда мы всегда будем непобедимы...

- Кусков сказал, что войско по одному мановению руки его великой царской светлости готово в любую минуту лечь костьми во славу своего мудрого государя.

Иван Васильевич посмотрел в его сторону, хмуро, неодобрительно покачал головой.

- Не те слова молвишь! Мне надобны сила и победа, а не похвальба и не кости! На что мне кости? Видел я их!

Кусков покраснел, растерялся: "Зря сунулся. Пускай бы говорил Грязной!"

- А что молвите мне, други, о нашем наряде? Приметчив ли он? К осаде удобен ли? И много ль попусту ущерба нашей казне от недолета и перелета ядер? Об этом думали ли вы?

И вдруг указал пальцем на Андрея:

- Сказывай!

Парень вздрогнул, смутился: царь спрашивал именно о том, о чем он постоянно думает.

- Ущерб государевой казне, батюшка-царь, превеликий от худого стреляния... А того скрывать, ради верности, не буду.

- Говори, прями, не бойся! - ободряюще кивнул головой Иван Васильевич.

Грязной метнул недружелюбный взгляд в сторону пушкаря.

Андрейка посмотрел на дворян, помялся, помялся да и сказал:

- Соломиной не подопрешь хоромины... тож соломиной и не разобьешь хоромины... А камень в Ливонии крепкий, столетний кирпич, неуступчив огненному бою.

Густые черные брови Ивана удивленно приподнялись. На губах скользнула улыбка. Он посмотрел на жену. Та тоже улыбнулась. И ей понравилась смелость парня.

Андрейка продолжал:

- Неубоистые выстрелы чинятся от многих неустройств как в самом стрелянии, так и от малости пушек... Огонь простора, дальнего боя, силы просит, а мы не даем...

Кусков побледнел, грозно покосился в сторону пушкаря. Но вот он заметил, что царь наклонился в сторону Андрейки, со вниманием слушает его, и тогда Кусков изобразил доброе выражение на своем лице.

- Каковы же причины неубоистого стреляния? - продолжал царь.

- Коли сердечник нехорошо и непрямо вставлен, либо при литье сдвинулся, либо при просверливании погрешность была... Буде пушка неладно в станке лежит, да мост если под нею покат, либо не крепок и нагибается... Буде пушка пристойного заряда не восприняла, отчего либо высоко, либо низко выстрелится. Аль середина непрямо сыскана, аль расстояние неведомо...

Царевич, положив руки и голову на колени матери, задремал под мерную, спокойную речь пушкаря. Его маленький шлем давно в руках царицы. Анастасия слушала пушкаря со вниманием. Она смотрела на него ласково, ободряюще.

Андрейка говорил и о разной тяжести ядра, о ветре, о дожде и снеге... Все это тоже влияет на точность выстрела. И порох неодинаковый - тоже нехорошо.

Царь с нескрываемым любопытством слушал Андрейку. Он задал ему вопрос о том, какие ядра лучше оказались: литые или кованые, угластые или круглые?

Андрейка ответил, что круглое ядро лучше воздух разбивает, нежели угластое. Литые и кованые ядра Андрейка хвалил и говорил, что они государю дешевле стоят, нежели свинцовые или каменные, ибо от них больше пользы в бою. Свинцовые ядра и тяжелы, и разбиваются, и расплющиваются, они обходятся государю вдвое, а то и втрое дороже железных.

- Да что и в каменном ядре? Оно само разбивается о каменную стену, а стена от него лишь поцарапана... - говорил Андрейка раскрасневшись.

Иван рассмеялся.

- Каменное ядро пообветшало, истинно! - проговорил он. - Им ворон бить, а не замки. А про то, чем плохи пушки наши, ты мне не сказал... А ну-ка!

- Невелики они, государь, в них той ярости нет, коя надобна... Заморские мастера у нас на одной мере стоят... Далее не двигаются... У немчинов видел я великие пушки... А нам надо еще больше, еще убоистее...

- То же и я думаю, молодец, - нам нужны такие пушки, чтобы врагу неповадно было... Однако от великости ли одной убоистость?! О том поспорить можно. Но речи твои любы мне. Кусков, гляди, какой у тебя литец знатный! - И, обратившись к остальным гонцам, проговорил: - Что скажете, дворяне?! Побольше бы вам таких холопов.

- Есть они, батюшка-царь, у нас, есть, и немало: и в вотчинах, и в поместьях... - ответил Грязной, вытянувшись перед царем.

- Слушайте их, и в руках держите, чтобы гордынею ума не восхитились бы и более того, что богом определено холопу, не возомнили бы о себе. Мудрость и покорливость иной раз не уживаются вместе.

- Постоим, батюшка-государь, за порядок дворянского обычая! - сказал Грязной.

Кусков опять выскочил вперед:

- Голову сложим, батюшка-государь, за тебя.

Царь строго посмотрел на него.

- Голову сложить, храбрец, тоже не велика мудрость. Достойнее голову обратить на пользу государю и родине. Такую голову, как его, - Иван кивнул в сторону Андрейки, - надо беречь; мы оставим его при нас, в Москве, на Пушечном дворе. А ты, Кусков, отправляйся вспять, к Шуйскому, прикажи ему от царского имени, чтоб всех мастеров-литцов, что есть у него, гнал в Москву... Буде, погуляли! Пора в литейные ямы... Готовиться надо к большой войне. Ну, идите. Господь с вами. А ты, Василий, останься.

Все опустились на колени, поклонились царю и, сопровождаемые постельничими, вышли из палаты, кроме Грязного.

Царь поднялся с кресла.

- Ну, что скажешь, царица?

- То же, что и ранее говорила. Велика земля твоя и многими полезными людьми удобрена...

- Ну, теперь ты иди, погуляй в саду с царевичем, а мы тут побеседуем о делах ливонских.

Царица поклонилась царю; отвесил преувеличенно низкий поклон и очнувшийся от дремоты царевич, вызвав улыбку на лице Ивана Васильевича. Любовным взглядом проводил он жену и сына.

- Ну, докладывай, - кивнул он Грязному, когда они остались вдвоем.

На следующий день царь Иван собрал в своей рабочей палате мастеров-иноземцев и лучших литцов пушечного дела из московских людей, а с ними был и Андрейка. Царь пожелал знать, нельзя ли, не увеличивая размера и веса пушки, сделать ее дальнобойнее, а может быть, порох и зажигательные составы удастся сделать злее, пускачее. О ядрах царь желал знать, можно ли ковать их легче весом, но могущественнее в действии. Царь знает, что камень летит быстрее пера, коли их бросать рядом, а стало быть, и тяжелое ядро пускачее, нежели легкое, но, быть может, его заострить наподобие копья и тем облегчить лёт! Нужно, чтоб легкие пушки были разрушительны, ибо тяжелые пушки - великая обуза войску в походе...

В сильном смущении слушал Андрейка царя, беседовавшего с немецкими и свейскими мастерами. Вчера ведь он доказывал царю, что нужны большие орудия, что они разрушительнее и приметчивее, а сегодня царь настаивает на малости орудий.

Чем более вслушивался Андрейка в разговор царя с иноземцами, тем яснее для него становилось, что царь озабочен улучшением полевой артиллерии, а не осадной.

Иван Васильевич рассказал иноземным мастерам, как велики были трудности с большим нарядом при походе на Казань. Пришлось разбирать орудия на части и везти их к Казани водой... Благо, коли над Казанью одержали победу и пушки остались при войске, ну, а случись иное - войску пришлось бы все орудия побросать на добычу врагу.

Кто-то из иноземцев сказал с подобострастием:

- Вашего царского величества войско непобедимо... Вам тут нечего опасаться...

Иван Васильевич посмотрел на него нахмурившись. Немного подумав, он покачал головой:

- Нет большей опасности, нежели та, когда ты хочешь казаться сильным, не обладая истинной силою. Не о том стараться, чтоб о нашей силе повсеместно болтали, а о том, чтоб она у нас в руках была, а тебя бы почитали слабым...

Опять царь опровергает мысли его, Андрейки, - ведь ему хочется сделать такую пушку, чтоб при виде ее все приходили в ужас, и поставить эту пушку на самом виду. Пускай, глядя на нее, иноземцы думают о том, какою силою обладает Москва. А царь говорит: не надо казаться сильным. Вот и пойми!

Когда беседа закончилась, Иван Васильевич, отпустив иностранных мастеров, остался с московскими пушечными литцами. Он сказал им, чтобы они изготовили одну пушку пудов на пять, с длинным дулом, и другую такую же пушку, широкодульную, но короткую. Ядра он также велел для этих пушек сковать и шарообразные и угластые.

- Будем добиваться своего! - сказал он. - Не нам чужими головами жить!

Он приказал держать все это в тайне от иноземцев.

Вечером царское семейство молилось в дворцовой церкви. Митрополит Макарий служил молебен по случаю взятия ливонских крепостей.

По окончании богослужения он раскрыл библию и громко, торжественно, при свете двух больших свечей, которые держали двое иподьяконов, прочитал:

"Пределы твои - в сердце морей: строители усовершили красоту твою; из синарских кипарисов устроили все мосты твои; брали с Ливана кедр, чтобы сделать мачты; из дубов васанских делали весла тебе; скамьи из букового дерева, с оправою из слоновой кости с островов Хиттимских; узорчатые полотна из Египта употреблялись на паруса и служили стягом твоим; жители Сидона и Арвады стали гребцами у тебя; фарсистские корабли стали караванами в твоей торговле, а ты сделался богатым и славным среди морей; от вопля кормчих твоих содрогнутся государства и в сетовании своем поднимут плачевную песнь о себе! Аминь!"

После того митрополит сошел с амвона, и царь и митрополит обнялись и облобызались.

В глазах у Ивана Васильевича - раздумье. Он тихо сказал:

- Земному владыке не будет гордыни в том, если он станет молиться о бессмертии своего царства.

В полночь царь потребовал к себе князя Воротынского.

В открытое окно дворца виднелась освещенная луной Москва-река. Сосны, церкви, избы Замоскворечья - все было объято сном, даже не слышалось обычного тявканья псов.

Иван Васильевич остановился против окна, всей грудью вдохнул в себя легкий, после дождя, воздух. Пахло липовым цветом. "Люди спят спокойно, спят, потому что бодрствует царь!" - подумал царь Иван, прислушиваясь к кремлевской тишине. В саду нежно шептались деревья: повеяло влагой полночного тумана со стороны Москвы-реки. Прохлада скользнула по лицу, задула свечи. Большой своей рукой царь прикрыл ставню.

Постучали в дверь.

- Входи! - громко сказал Иван, обернувшись.

Низко кланяясь, вошел Воротынский, помолился на иконы. Заспанное лицо выражало недоумение.

- Садись, Михайло Иванович. Пошли-ка там гонца за Телятьевым. Пускай из войска едет в Москву. Нужда тут в нем: понадобился царю.

Воротынский, не садясь на скамью, поклонился.

- Слушаю, государь!

После этого Иван Васильевич развернул чертеж расположения русского войска в Вирляндии*.

_______________

* В и р л я н д и я (Вирланд) - округ города Везенберга.

- Гляди! Надобно сильную, храбрую сторожу разверстать у берега моря, вон глянь! Отсюда и досюдова, от Нарвы до Тольсбурга... Пошлем туда князей Одоевских, Темкиных, Хованского, Лобанова да дворян: Грязного Тимошку, Старикова Яшку, Татищева Гришку с казаками и стрельцами... Скажи, я приказал! Слушай! Берегите море, крепко сторожите земли по Нарве... Объяви: испомещены будут в той земле и денежно жалованы те, что усторожливы. Беспоместные дети боярские на моей стороне стоят крепко. Да из простых людишек примечай к пожалованию, дадим по двадцати четей на человека... Чтоб каждый был о двух быстроногих конях, не забудь! Разъезды частые с нарядом от Нарвы и до моря учини; станицы раскинь, стояли бы все за государево дело крепко. Табуны добрых коней сгоните из Новгорода в Приморье, нужды чтоб в них не было; харчевников из Новгорода и Пскова сведите туда же. Довольно уж нам пьяных новгородских купцов ублажать и непотребных женок!.. Со всех земель навезли они их! Увы мне - оные златолюбцы! Доберусь я до них! Хлеба, сена возьми у них. Не щади! Кто же, как не ты, о сторожах позаботиться мочен?! Они - наша защита... Обездолили их в бывшие времена... не думали о них... На полевых сусликов да на лесного зверя рубежи оставляли. Мысль я имею: не в это лето, так в другое, созвать засечных голов с рубежей в Москву и порядок единый, твердый с ними обсудить, а тебя поставлю воеводою над ними... Говорил не раз о том и сделаю так. Служи правдою!

Воротынский дал боярское слово царю приложить все свое старание к устройству крепчайшей охраны приморской земли, отвоеванной у ливонцев, поклонился и ушел.

Царь Иван после его ухода снова распахнул окно. Глубокими вздохами вобрал в себя прохладу. Близка заря. Слышны одинокие голоса петухов. Бледнеет небо. Под самым окном, на набережной, сонными, хриплыми глотками выкрикивают сторожа:

- Слу-ша-й!.. Тула!

- Гля-ди!.. Москв-а-а-а!

Удары в било, дребезжа, таранят торжественную тишину Кремля.

На берегу моря, в окрестностях Ревеля одиноко бродил пастор Бальтазар и все думал, думал: "У гордеца, как у плохого ваятеля, можно видеть нелепейшие изображения его деяний, - говорил Сократ. - То же самое происходит и с зазнавшимися рыцарями нашего древнего Ордена. Московский царь торжествует, а наши рыцари падают ниже и ниже".

После Дерпта русские взяли крепости Везенберг, Пиркель, Лаис, Оберпален, Ринген и другие замки. Московиты движутся от Дерпта на север к Ревелю.

Вчера из Ревеля, бросив свой замок и город, бежал ревельский командор. Он передал свои обязанности Христофору Мунихгаузену, приказав населению считать Ревель городом короля датского, и сказал, что "московиту" придется за Ревель биться не с Ливонией, а с Данией.

Мунихгаузен отправил королю Христиану в Данию послов с ключами от города, прося у него покровительства и защиты от "московита".

Однако из Дании были получены неутешительные известия. Датский король не хочет ссоры с царем Иваном, отказывается принять город Ревель под свое покровительство.

Бальтазар в последние месяцы постарел, осунулся. Ревель готовился к обороне лениво, небрежно, но не жалел времени на то, чтобы досадить "московиту": русские церкви обратили в оружейные склады и живодерни, у московских купцов, оказавшихся в Ревеле, отняли все их достояние.

Бальтазар Рюссов, глядя на все это, начал оправдывать московского царя, и увы! - он, немец, ливонский гражданин, любящий родину, с горечью записал в свою летопись:

"...Магистр ливонский, архиепископ рижский и епископ дерптский с умыслом отвергли все напоминания о долге, о неправдах, творимых с русскими купцами, и тем ведут себя к собственной гибели, и сердце их, как фараоново, пребывает окаменелым; поэтому царь должен был начать войну с ними, испытать их страхом и побудить к справедливости. Но они все еще остаются непреклонными; поэтому они должны страдать, будучи теперь наказываемы мечом и огнем. И это не его, а собственная вина ливонцев..."

Бальтазар плакал, набрасывая эти строки. Он вписывал их в свою "Ливонскую хронику" для потомства как предсмертный стон умирающей родины.

Вот он выходит из своего маленького домика, увитого плющом, на берег, с грустью вслушивается в рокот волн бушующего моря... Из гавани отплыл, слегка накренясь под ветром, корабль, набитый беглецами-дворянами. Свой скарб, вместе с домашними животными, целый день они погружали на корабль, покидая родной край.

Корабль треплет ветром, сильно качает на волнах, будто само море разгневалось на трусливых ревельских обывателей...

Дания! У многих на устах это слово. Но... если ты обрек на погибель свою родную мать, может ли мачеха питать к тебе любовь и доверие? Она должна ждать еще большего зла от такого приемыша. Трудно спасти того, кто сам добивается своей погибели.

Так думал Бальтазар.

Вчера в Ревеле появилась старая Клара, служанка Колленбаха. Она рассказала Рюссову о том, что русская девушка, та, что была в доме Колленбаха, жива и здорова и находится в русском стане под Тольсбургом. Она повенчалась с начальником порубежной стражи. Ее, Клару, они отпустили через рубеж беспрепятственно и дали ей на дорогу хлеба и денег.

Бальтазар поблагодарил бога за то, что хоть одним злодеянием у рыцарей стало меньше.

На днище опрокинутого челна сел он. От порывов ветра, от мелкой водяной пыли, освежавшей лицо, от рева волн ему становилось легче.

Это унылое, пасмурное небо, как нельзя более соответствовало его душевной скорби.

Бальтазар взглянул в сторону города, затем вынул из кармана книгу пророка Иезекииля, с которой последнее время не расставался, наугад раскрыл ее и стал тихо читать:

- "Так говорит господь бог: вот я на тебя, Тир, подниму многие народы, как море поднимает волны свои.

...И разобьются стены Тира и разрушат башни его. И измету из него прах его и сделаю его голою скалою.

...Местом для расстилания сетей будет он среди моря, и будет он на расхищение народам.

...И сойдут все князья моря с престолов своих, и сложат с себя все мантии свои, и снимут с себя узорчатые одежды свои, облекутся в трепет, сядут на землю и будут содрогаться и изумляться о тебе.

...И поднимут плач и скажут тебе: "Как погиб ты, город мореходцев, город знаменитый, который славился силою на море, и жители его, наводившие страх на всех обитателей его?!"

Холодный пот выступил на лице пастора. Судорожною рукой он сунул книгу опять в карман.

Буревестники метались над самою головою. Волны со звоном разбивались о громадные камни на побережье. Тучи ползли низко, почти касаясь поверхности моря; чудилось, они задевают верхушки башен на замке, обволакивая их своими черными косами. Море дышало холодной тоской, леденило кровь однообразным, унылым ревом... Серое, безотрадное, беспокойное небо!

Пастор закрыл глаза... Ему всего только тридцать три года, но лицо его изборождено морщинами и в волосах уже белеет седина. Он, немец, жалеет, что родился и живет среди немцев в эти дни позора и гибели любимой своей родины...

Как у себя дома, беззаботно перекликаются новгородские петухи на берегу Балтийского моря.

После нескольких дней ненастья наступила хорошая погода.

В шатре душно от первых же лучей восходящего солнца. Герасим поднялся с ложа, поцеловал спящую Парашу, оделся и вышел на волю.

Над взморьем играли белые орлы.

Они то сталкивались грудь с грудью, нахохлившись и часто взмахивая своими серебристыми крыльями, то начинали делать бесчисленные круги сверху вниз, как бы догоняя один другого, а затем с беспечно-самодовольным видом плавно разлетались в разные стороны, чтобы через несколько минут снова начать свой веселый поединок.

Палевые пески пышными косами раскинулись в тихой воде. В заливчиках между ними дымились клочья едва заметного тумана.

Под навесом у коновязи стоял Гедеон; приветливо заржал, увидев хозяина. Крупные, выразительные глаза его, показалось Герасиму, говорили: "Где же ты там пропадал?" Как бы стыдя Герасима, конь качал головой. Герасим чувствовал себя и в самом деле провинившимся.

Давно бы надо было встать и напоить коня.

Герасим ласково погладил его теплую шелковистую шею. "Недаром тя Паранька любит! Ишь гладкой!" И тут же поймал себя на мысли: "О чем бы ни думал, всегда приходит на ум Параша!" Ну, что ж! Теперь она его жена. Поп в Тольсбурге обвенчал их по-христиански. Теперь он оседлый порубежник.

Вчера ночью к стороже подобралась толпа всадников, пыталась врасплох напасть на станичников, да не тут-то было... Герасим вовремя вышел к ним навстречу. Произошел копейный бой на конях. Вот когда вспомнил Герасим московского стрельца, обучавшего его копейному бою. Ой как сгодилось! Он один выбил из седла несколько всадников, оказавшихся ревельскими конными кнехтами-датчанами. И остальные ратники поработали на славу. Только пять человек было ранено в засеке. А когда датчане обратились в бегство, в преследовании их приняла участие даже и Параша... Она ловко стреляла в них из лука. Достойная стрелецкая дочь!

Эсты, приходя на засеку, рассказывали, что из Дании в Ревель много наехало воинских людей и купцов. Датский король на словах хоть и не считает город своим, но не хочет его уступить и свейскому королю. Датский король и свейский враждуют меж собой и никак сговориться не могут, а теперь, видимо, свейский король не мешает датчанам плыть в Ревель. Он хитрит, бережет силы, а потом нападет на датчан.

- Теперешняя Ливония - что девица, вокруг которой все танцуют, сказал один бывалый эст, недавно приехавший в деревню к своим землякам из Ревеля.

Параша тоже проснулась. Наскоро оделась. Стали вместе умываться. Воздух чистый, легкий. Параша смотрит на море, Герасим старается заглянуть ей в глаза.

- Ну, что ты уставился на меня? - говорит она, отвертываясь.

- Стало быть, на тебя теперь и смотреть никак нельзя? - смеется он.

- Не насмотрелся!..

Параша идет к Гедеону, гладит его шею, а украдкой косится на Герасима.

- Ну, ну! Иди! Я не буду больше на тебя смотреть! - кричит он.

- Ты думаешь, я и впрямь застыдилась тебя? - храбро пошла она навстречу Герасиму, делая усилия над собой, чтобы не смутиться. - Оседлай коня! Я на море поеду. Купаться хочу.

Герасим послушно выполнил ее строгий приказ.

Параша ловко вскочила на коня и рысью поехала к морю. Несколько раз дорогою оглядывалась на Герасима, погрозила ему пальцем. Он провожал ее влюбленными глазами.

Герасим мечтал, чтобы станица у моря стала прочною русской землей, где бы он всю жизнь провел с Парашею и со своими детьми, которых пока нет, но... они могут быть!..

Невдалеке, освещенный восходом, горделиво высился замок Тольсбург. Красиво развевался на нем стяг с двуглавым орлом - стяг, с которым Герасим мысленно связывал всю свою и Парашину судьбу, свое боевое счастье и думы о долгой мирной жизни в будущем.

В Москве на Печатном дворе все оставалось по-прежнему. Иван Федоров и Мстиславец с товарищами продолжали трудиться над Апостолом.

Охима слегка похудела. Андрейку встретила она бурно. Сначала с восхищением осмотрела его статную в кольчуге и шлеме фигуру, затем крепко его обняла и поцеловала, а потом стала ругать. За что?! Ей думалось, будто он ей изменил... Она пристально глядела ему в лицо и со слезами в голосе говорила:

- У-у, бесстыжие глаза! Ишь как смотрят!.. Пошто они у тебя красные?

- От дыма, от пыли, от ветра...

- От какого дыма?

- Постреляй из пушки, в те поры узнаешь!

Охима подозрительно покачала головой.

- Много баб видел?

- Ни одной!

- Вот ты и насмехаешься надо мной. Прежде того не было... Ты надо мной никогда не смеялся... Неужели ты не видел ни одной бабы?

- Видать видел, да што в том! - как-то неестественно зевнул Андрейка.

- А чего же тебе еще надобно?

Глаза Охимы почернели, округлились, как у хищной птицы, и голос ее стал похож более на шипение разгневанной орлицы.

- Охима!.. Никак слезы?

- О, Пургинэ*, накажи его!

_______________

* Гром.

- Чего ревешь? Чай, я не Алтыш! Нечего меня пытать!

Охима мгновенно перестала плакать.

- Не поминай Алтыша!

- Что так?

- Мне жаль его. Он - мордва, он не такой, как ты.

- Вестимо дело, кабы он был такой, как я, звали бы его Андрейкой, и глаза у него были бы такие же, как у меня, и волосы...

Охима вдруг набросилась на Андрейку, опять стала его целовать.

- Задушишь! - нарочито испуганным голосом закричал Андрейка. - Что ты! Опомнись! Пусти!

- Бестолковая я, не сердись! Нет! Нет! Ты все такой же, как и был... Такой же хороший!

- Ну, вот! А я уже собирался уходить. Изобидела ты меня!

- Ужели ты, Андрейка? Ужели это ты?

- Я самый! - гордо произнес парень, довольный тем, что его любят.

- О, спасибо богу, спасибо!

Охима прижалась к Андрейке. Он слышал ее взволнованное дыхание. Ему почему-то сделалось жаль ее. Почудилось даже, что он и впрямь в чем-то провинился перед ней.

Он крепко поцеловал ее.

- Сам царь приходил ночью к нам, будто стрелец... Думали, ночной обход... но то был не стрелец... Все узнали его... Что было! Все на колени упали... Испугались! Он рассмеялся, велел встать всем... Смотрел на работу Федорова и благодарил его, сказал, чтоб скорее сделали книгу... А меня ущипнул на дворе... Ох, какой он! Глаза, страшные глаза!

- Ты что? Уж не полюбилась ли ему?

Охима, как бы дразня Андрейку, с улыбкой произнесла:

- Не знаю... Федоров сказывал - полюбилась! Что же ты теперь на меня уставился? Не ради меня приходил царь. Из-за моря станки и бумага в Нарву идут... На коленях мы благодарили его.

Андрейка задумался: "Рано радоваться! Бог ведает, что будет! Дадут ли царю владеть морем? Против него и против моря уже в воеводских шатрах втихомолку ропщут. Надежи, мол, нет на такое дело. Справиться ли Ивану Васильевичу со всеми царствами? А уж опохмелиться слезами придется. Пугают людей шептуны. Вот и выходит, постой да подожди! А пушки лить надо, не мешкотно, а с усердием. Нужны хорошие, убоистые пушки! Нужно много таких пушек. И удивления достойно, как о том не думают люди!"

- Ты чего нахмурился? - толкнула Охима парня. - Столь долго не виделись, а ты каким-то бирюком сидишь!

- Эх, ты, Охима!.. Ничего ты не понимаешь! - вздохнул Андрейка. Сердце мое неспокойно... Нерадивы мы!

- Алтыш теперь, чать, долго не придет? Чего же ты кручинишься?

Андрейка грустно покачал головой в знак согласия.

- Долго... Боюсь, что и совсем сгинет... твой Алтыш!

Охима вскочила от удивления.

- Што ж ты! Никак разлюбил меня?

- Полно, Охимушка, садись! Не о том я! - вспыхнув, стал оправдываться Андрейка. - Попусту не шуми.

- Нет! Нет!.. Говори... Надоела я тебе, - плачущим голосом затараторила Охима, теребя его за руку. - Вот какой ты! А я думала, ты хороший! Я думала...

- Постой... Постой!.. Полно тебе! Уймись!

- А я-то!.. Я-то, глупая!.. День и ноченьку все о тебе думала!

Андрейка совсем растерялся.

- Да слушай! - громко крикнул он, зажав уши. - Чего не чаем, то может сбыться. Вот о чем! Вчера из Посольского приказа подьячий Егорка приходил, сказывал такое, што я и по сию пору не могу опомниться...

Охима села за стол, закрыв лицо руками.

- Все, видимо, идет по божьему веленью, а не по нашему хотенью, продолжал Андрейка тихим, печальным голосом. - Войне, болтал подьячий, и конца не предвидится... Пушек много будем ковать и лить. И народу будут собирать видимо-невидимо. Будто царь имел совет с боярами, а на том совете царь так разгневался, что стало ему плохо и под руки его увели в государевы покои... Несогласие! А врагу того только и надобно... Вот что! Города берем, а что из того выйдет, коли несогласие?

- Стало быть, тебя опять угонят? - взволнованно дыша, вцепилась в Андрея Охима.

- Да разве я о том? Глупая! Худых людей много около царя! Вот что! То одного воеводу посылает он в Ливонию, то другого, а иных в Москву возвращает... Ровности нет.

Шепотом Андрейка передал Охиме на ухо, что боярина Телятьева, того, что заставлял Андрейку стрелять плохим ядром, царь вернул с войны и будто в подклети у себя держит, пытает. А советники царские отстаивают Телятьева, наказаньем божиим царя пугают. Особливо Сильвестр.

- Ты меня-то пожалей... меня... глупый! Что тебе боярин? Нужен он нам! Туда ему и дорога!

Андрейка махнул рукой.

- Бабе хоть кол на голове теши, она все свое.

Обнял ее крепче прежнего.

- Давно бы так-то, - прижалась Охима к нему, оживившись. - О тех делах пусть старики судят да бояре, а ты со мной...

- Чего?

- У тебя иные дела есть. Ты молодой.

Рассмеявшись, Андрейка сказал:

- Эк, у тебя сердце, что котел кипит!.. Еще тот на свете не народился, чтоб ваш норов угадать...

- Буде! Ровно ребенок малый... Не угадать!..

Уходя на заре от Охимы, Андрейка, смеясь, сказал:

- Кто с вами свяжется, тот уж царю не слуга.

Охима лукаво улыбнулась:

- Приходи вечером...

Андрейка вздохнул.

- Э-эх, нам царь урок задал! Вся Пушкарская слобода над ним потеет... выйдут ли такие пушки, какие требует царь, не знаю!

- Придешь, што ль?

- Ладно, приду!

- Не "ладно", а приходи! На баб не смотри! Коли увижу, худо тебе будет.

- Какие бабы? - с невинным видом переспросил Андрейка. - Кроме пушек, я ничего не вижу. Пушку больше всех люблю!

Охима так сердито покачала головою, что Андрейке показалось, будто и на пушки ему нельзя смотреть.

С тяжелым вздохом, утомленный беседой с Охимой, хмуро почесав затылок, Андрейка ушел. "Ну и ну! Хоть бы Алтыш скорее приехал!" усмешливо подумал он.

За окном изморось. Серенький денек. Иван Васильевич сидит в своей рабочей палате, окруженный посольскими дьяками. Перед ним на широком нарядном пергаменте крупными черными завитушками раскиданы строки письма датского короля Христиана. В них тревога, гнев, мольба.

Лицо царя хранит суровое спокойствие.

- Думайте, что отписать королю.

Висковатый смотрел куда-то в угол и вздыхал. Никто не решался начать говорить первым.

- Изобидел меня король, но обиды не надо казать. О чем он просит? Пощадить немцев?

Царь улыбнулся. Зашевелились дьяки.

- Великий государь, - произнес Висковатый, - Христиан, его величество, пишет, что-де Нарва издавна принадлежит Дании. Будто датских королей признали своими владыками Эстония, Гаррия, Вирланд и город Ревель с давних пор. Дерзкое, несправедливое самомнение!

- Ныне поднимается в королях алчность, ненависть, вражда... - сказал Иван Васильевич. - Будут задирать они нас, неправдою и насилием досаждать нам, но... блажен миротворец! Не станем чинить обиды, скажем твердо: Нарва была и будет нашей! Воля божья отдать ее нам, и никто не должен стать нам на дороге.

Висковатый заметил, что лучше самому Ивану Васильевичу не отвечать на письмо короля Христиана. Ответить должен наместник Нарвы.

Царь одобрил это и продиктовал Висковатому, как надо королю ответить:

"Чужих пределов и чести не изыскиваем, но, уповая на бога прародителей наших, чести и вотчин своих держимся и убавить их никак не хотим. Еще великий государь и князь Александр Храбрый на лифляндцев огонь и меч свой посылал, и так было из поколения в поколение до мстителя за неправду, деда нашего государя Ивана, и до блаженныя памяти отца нашего великого государя Василия, а мне, смиренному преемнику их, подобает ли забыть их великие труды и заботы и пролитую кровь народа нашего и отдать землю ту неведомо кому, неведомо зачем? И пускай наш брат Христиан подумает о том и отстанет от бездельного писания, ибо мы не скупости ради держим лифляндские города, но ради того, что они - наша извечная вотчина. И огонь, и меч, и расхищение на лифляндцев не перестанет, покудова не исправятся, но мы, как и ты, у бога, сотворителя милости, просим, чтоб дал бог промеж нас бранной лютости перестать и доброе дело чтобы учинилося". Так ему, Иван Михайлович, и отпиши.

На лице царя было выражение удовлетворенности. Он поднялся со своего места.

Иван Васильевич вслух прочитал псалом: "Хвалите имя господне!.."

Псалом длинный, восхваляющий мудрость бога, "из праха поднимающего бедного, из брения возвышающего нищего, чтобы посадить его с князьями народа его..."

Дьяки в непосильном усердии отбивали поклоны, разлохматились, искоса с подобострастием посматривая на царя.

После молитвы они обратились с земным поклоном в сторону царя и один за другим, склонив головы, вышли из палаты.

Наедине Иван Васильевич долго рассматривал письмо Христиана. Мял пальцами пергамент, смотрел через него на свет и с видимым удивлением покачивал головою. "Хитры немцы! - думал он. - Надо и нам такую бумагу!"

А в это время в приемной царя стоял у окна в ожидании приема хмурый Сильвестр. Косо посмотрел он на выходившую из покоев Ивана Васильевича толпу дьяков, поклонившихся ему холодно, вяло.

Узнав от окольничего, что его хочет видеть Сильвестр, царь поморщился.

- Пусти!

Сильвестр, войдя, усердно помолился на иконы, затем поклонился царю. Иван Васильевич холодно ответил ему поклоном же.

- Прошу прощения, великий государь!.. Осмелюсь обратиться к тебе, как и встарь, с добрым советом на пользу государства и твоей царской милости... Дозволь правду молвить!..

- Все вы ко мне приходите с правдой и говорите мне о ней. Но может ли правда моих подданных нуждаться в том, чтоб ее называли правдой? И найдется ли кто из моих людей, который бы, придя к царю, сказал: "Я пришел тебе говорить неправду"?

Иван Васильевич смеющимися глазами смотрел в растерянное лицо Сильвестра.

- Когда я был дитёю, меня восхищали слова о правде в устах моих холопов. Было отрадно их слушать. Но, когда у меня выросла борода и после того, как довелось мне видеть неправедное, злое, облеченное в словеса честнейшие, я захотел видеть честь и правду в делах. Однако говори, слушаю тебя! Садись.

Сильвестр опустился на скамью в простенке между окон, чтобы лицо его оставалось в тени. Он заговорил тихо, в голосе его слышалась обида:

- Святой псалмопевец царь Давид рек: "Не ревнуй злодеям, не завидуй делающим беззакония, ибо они, как трава, скоро будут подкошены и, как зеленеющий злак, увянут... Уповай на господа и делай добро..."

Царь поморщился.

- Опять ты, отче, поучаешь меня?

- Сам господь бог призвал меня охранять благоденствие и покой моего возлюбленного государя...

- Чего же ты хочешь?

- Волю дал ты малым людям, незнаемо откуда появившимся, безродным, невоздержанным, своевольникам, не почитающим древности... А старых бояр, подобных Телятьеву и покойному Колычеву Никите, позоришь, в опалу низводишь...

- Добро! - царь метнул гневный взгляд в сторону Сильвестра. - Ранее пугал ты меня чародействами, какими-то детскими "чудищами", сатанинскими проказами, ныне ты пугаешь меня моими верными слугами, преданным мне дворянством... Мнится мне, волшебство не столь страшно вам, как мои служилые люди... Ты о царстве думай. Коли ты да я состаримся, да умрем, кто-то должен на наше место ступить?!

Глаза Сильвестра расширились от удивления. Он почувствовал свое бессилие перед доводами царя.

- Мы тоже служим тебе верою и правдою...

- Плохо стали служить... Худо! Не вижу дела! Слышу одни укоризны. Скажи, что делает Владимир Андреич, мой брат и князь? На охоту ездит да на богомолье... А о чем вы в монастырях молитесь? Ты любишь правду, так скажи мне: о царе ли своем молитесь вы, о победах ли нашему войску? Спроси и матушку князя Евфросинию... Сколько раз проклинала она меня на молитве? Молви честно... Ответь мне! Ведомо тебе то?

Сильвестр поднялся со скамьи и, указав рукой на икону, сказал:

- Бог видит, нет против тебя умыслов у князя Владимира Андреевича, нет грешных мыслей против царского трона... Не верь изветам ласкателей! Чести добиваются они себе, губя других. Такое нередко мы видим кругом, государь!

Иван внимательно смотрел в лицо Сильвестру, перебирая четки на руке.

- Слова свои ты почитаешь "правдою"?

- Да! - смело сказал Сильвестр.

- Тот человек, который, видя тяжкий недуг царя, пытался перебить у его сына - законного его наследника - престол и не добился того, волен давать любую клятву в верности, но царь ему не поверит! Не его ли родительница, княгиня Евфросиния, говорила в те поры: "Присяга невольная ничего не значит". И не один мой брат почитает ту присягу неправедной, вынужденной, навязанной... Знаю я!

Сильвестр хотел что-то возразить царю.

- Государь! - воскликнул он.

Но Иван Васильевич перебил, нахмурившись:

- Буде! Не хочу я слушать вас... Не пугайте, не грозите, не малое дитя я!.. Бог царей в нужде не оставит! Не по своей воле владычествую я, а по воле всевышнего. Людей, преданных государю, есть много и без вас! Иди!

Сильвестр, побелев от гнева и обиды, поклонился и вышел из покоев царя, пошатываясь, дыша с трудом.

Первый раз так резко и властно говорил с ним Иван Васильевич за всю его службу при царе.

В эту минуту Сильвестр со всею ясностью понял, что время его ушло, что никогда уже более не быть ему влиятельным вельможею, каким был он два-три года назад. И в первый же раз у него появилось недоброе чувство к царю. Захотелось, чтоб царя постигло какое-либо горе, какое-то большое несчастье, чтобы Иван Васильевич вновь обратился к своим советникам. Не так ли было одиннадцать лет назад, когда сгорела Москва! "Пожар! Да, пожар!" Мысли пришли в смятение: "Хоть бы Ливонская война потерпела ущерб!" На ум пришла и хворь царицы Анастасии... "Может быть, умрет?! Ее братья, Романовичи, немало зла принесли и ему, Сильвестру, и Адашеву, и Курбскому, и всей "избранной раде".

Жаль царя, но что делать! Только беды направляют его на праведный путь!.. Это испытано. Надо поднять все силы против Романовичей, против выскочек-дворян, окруживших царя... Или победа, или поражение, позор и смерть! Все силы, чистые и нечистые, земные и небесные надо призвать на борьбу с царем.

Охваченный такими мыслями, возвращался к себе в дом, ничего не видя перед собой, широкой, размашистой походкой поп Сильвестр.

В Столовой брусяной избе, близ Благовещенского собора в Кремле, где в царском обычае было вершить посольские дела, сошлись царь Иван Васильевич и Алексей Адашев.

Царь и Адашев затворились в государевой горнице.

Первым повел речь Адашев. Лицо его было невеселое, унылое. Он даже как-то пожелтел. Пышные светлые волосы беспорядочно всклокочены.

- Не узнаю тебя, государь Иван Васильевич! Суров ты ныне и недоступен для своих первых советников, то приметили даже и литовские посланники. Возвеличиваешь ты людей Посольского приказа выше меня и помимо меня ведешь совет с Висковатым, с Федором Сукиным и другими, словно бы у Посольского приказа главы, кроме них, нет... Их возвеличиваешь, меня унижаешь...

Иван Васильевич перебил Адашева с усмешкой в глазах:

- Зеленые листья лавров, возложенные рукою царя на холопа, украшают главу его, но кровь холопьего рода не меняют... Из гноища, снизу, призвал я тебя веселить меня, бражничать со мной, помогать мне, но возвеличивать я тебя и не думал. Сны вам такие снятся, что вы - первые люди в царстве и что царь живет, как то угодно вам... Разбудил я вас, прогнал сновидение! Прошу простить! Возвеличиваю токмо сан самодержца, а людишек своих перебираю, как то мне вздумается... Старые мы с тобой друзья, а понять ты меня так и не можешь!

Низко поклонился Адашев.

- До самой кончины дней моих буду молиться за оказанную мне тобою, великий государь, честь. Но чести для верных холопов твоих мало. Им надобно оправдать ее великими, угодными царю делами, а я вижу, что дело, порученное мне, не по моей вине делается иными руками. У меня - честь, у Висковатого да у моих дьяков - твое доверие и твои поручения... Остался я с одной честью, но без дела... Непривычно мне так.

Иван Васильевич весело рассмеялся:

- То я и вижу! Честь тяготить вас начала, ибо на одном месте она, лукавая, застоялась!.. Честолюбцы подобны пьянице... Тот пьет вино, выпьет чарку, берет сулею, - мало! Хватает за жбан, а после за кувшин - опять мало! Лезет к бочке и, слава тебе господи, тут и опивается. Стали опиваться и вы, дружки мои! Жалко мне вас, а как удержать? Коль пьяницу оттащишь от бочки, он бесится, то ж и с честолюбцами... Трудненько царю с вами! Пожалейте его! Не жалуйтесь на обиды! Может ли царь до конца измерить степень заслуг ваших? И коли где он недомерит, где перемерит, не имейте обиды, ибо он царь, а не бог, а вы - слуги царства, но не токмо Ивана Васильевича...

- Честолюбцем я никогда не был, - вспыхнув от негодования, громко возразил Адашев. - Я думал и ныне думаю лишь о благе государства и о твоем, великий государь, благе!

- Думает о благе царства и о моем благе и простой мужик и черный люд из Дорогомилова... Тем сильно наше царство, но не велика в том заслуга царедворца!.. Как же не думать царедворцу о благе царя, коль из его рук он получает богатство и славу? Умный ты человек, Алексей, а говоришь дурость! Дела мне нужны прямые, полезные, а не славословие и клятвы.

- Тяжко, государь, близкому к тебе сызмальства человеку слушать это... Был ли я когда-нибудь льстецом? С малых лет ты меня любил за правду, а ныне отвернулся от меня, малым даешь большие дела, мне малые...

Нахмурившись, царь произнес строго:

- Добрый человек к благополучию не пристрастен. Человек, имеющий силу, здоровье, легко сносит жар и холод и поднимает тяжелое и не гнушается поднять легкое... Так и истинно добрый, правдивый слуга царя, любящий родину, с одинаковым усердием делает малое и большое, ибо забота его лишь об одном, чтоб то дело было лучше сделано. Но обиды он в том не видит никакой. Будь и ты оным мудрецом!.. Скоро ты узнаешь - дам я тебе другое дело... Выполняй его честно, во имя блага родины... Не гневайся на меня, Алексей, и не ропщи! Какое бы малое дело ни получал ты от меня, знай, что оно - государево.

Царь повернулся и вышел из горницы.

Адашев низко поклонился ему вслед.

Никогда в Успенском соборе не горело столько свечей и лампад, как в эту субботнюю службу. Никогда так много не собиралось духовенства и народа в соборе, как в этот вечер прибытия в Москву послов от цареградского патриарха. Царь и царица стояли на своих местах: Иван Васильевич у первого столба на троне Владимира Мономаха под золоченым шатром, поддерживаемым четырьмя резными столбиками с государственным гербом; царица под другим шатром, с левой стороны.

Службу отправлял митрополит Макарий.

Послы вселенского патриарха привезли в Москву соборную грамоту, подтверждавшую наследственные царские права византийских владык за московским великим князем Иваном Васильевичем.

Грамоту прочел сам митрополит, а в ней говорилось, что великий князь Иван Четвертый должен "восприять власть, как и прежде царствовавшие цари, и быть святейшим царем богоутвержденной земли, быти и зватися ему царем законно и благочестно, быти царем и государем православных христиан всей вселенной от востока до запада и до океана, быти надеждою и упованием всех родов христианских, которых он избавит от варварской тяготы и горькой работы".

Грамота гласила, что цареградский собор молит бога об укреплении Московского царства, которое должно явиться сменою Византийской империи, и о возвышении руки государя: "да избавит повсюду все христианские роды от скверных варвар, сыроядцев и страшных язычников, агарян!"

В Успенском соборе в эту субботу молились богу печатник Иван Федоров и Андрей Чохов.

Они только издали могли наблюдать за царем и видели лишь его спину, но во всей осанке его могучей фигуры чувствовалось спокойное, властное внимание к патриаршей грамоте. Царь держался так, будто он все это принимает как должное, не умножающее и не уменьшающее его величия.

- Да не погрязнет корабль великого твоего державства в волнах бесчестия! - громко закончил Макарий, обведя хмурым взглядом боярскую знать.

Иван Федоров шепнул на ухо Андрею: "Осифляне победили!". На лице его была радость. Андрей теперь хорошо понимал, в чем суть борьбы между нестяжателями и иосифлянами; уже не раз ему говорил Иван Федоров, что если бы не митрополит Макарий, - Печатного двора не было бы. Митрополит главный заступник, он защитник его, Федорова, от нападок нестяжателей, вассиановцев, заволжских старцев и их покровителей из боярской знати.

Когда Макарий вручил грамоту приблизившемуся к амвону Ивану Васильевичу, монахи, стоявшие рядом по обе стороны амвона, запели громкую, торжественную "осанну".

Приняв благословение от митрополита, царь приложился к евангелию и иконам. Все это делал он с величественной неторопливостью, останавливаясь перед каждой иконой и некоторое время внимательно вглядываясь в нее. Духовенство и бояре в эти минуты стояли не шелохнувшись, смиренно поникнув головами.

Но вот к царице подошел митрополит и возвел ее на амвон. За царицей рында нес большой расшитый шелками самой Анастасией образ святого Никиты, в честь своего старшего брата, который был ближе всех к царю. Она тем самым снова подчеркнула дружбу и сплоченность семьи Юрьевых-Захарьиных, против которой злобствовали бояре.

Она принесла эту икону как дар, как память о знаменательном событии признании вселенским цареградским собором святителей ее мужа, царя Ивана, самодержцем и главою православных христиан всех земель своих и иноземных.

С песнопениями священники внесли царицын образ в алтарь, где митрополит окропил его святой водой.

Макарий и его иподьяконы смиренно поклонились царице, благодаря ее за драгоценное приношение.

После службы бояре расходились по домам молчаливые, угрюмые. Надежды на оспаривание самостоятельности государя и его "державства", якобы перешедшего от последнего византийского императора к московскому великому князю, рухнули. Сам патриарх константинопольский и вселенский святительский собор из-за рубежа подали свой голос в пользу царя Ивана.

Федоров торжествовал. Всю дорогу он расхваливал царя и митрополита Макария, которые сумели мудрой политикой привлечь на свою сторону византийское духовенство и даже самого патриарха. Начитанный и бывалый Федоров сказал, весело улыбаясь:

- Не могут служители церкви одни управиться и оборониться от еретиков и супостатов!.. Цареградские монахи и попы ныне сиротами стали. Кто защитит мечом слово божие? Константин потерял не токмо императорский сан, но и Византию. Попусту глумятся нестяжатели над нашим благодетелем, батюшкой митрополитом. Царь обороняет божью церковь и дарами награждает ее служителей. Тем она и сильна. Тем крепок и царь. Вассиан укорял царя, что-де "тебя патриарх не признал", патриарх-де был выше императора в Цареграде... И все болтали об этом: по всей Москве, по всей земле, а ныне...

Иван Федоров рассмеялся:

- Поди, старец Вассиан теперь ума рехнется.

Андрейка сказал равнодушно:

- Ему и помереть пора. Чего он там?! А царю без них вольготнее будет. Хушь бы войне, дьяволы, не мешали! Воевать ведь мешают!

- Вестимо, вольготнее... Да и нам лучше. Печатать учнем многие книжицы. И Апостола кончим скорее и Псалтирь. Царь ждет, торопит митрополита, а святитель - меня.

Так, незаметно, в беседе о царе, о печатном деле, о войне, Федоров и Андрейка добрались по осенней распутице Никольской слободы до дома.

На следующее утро в Посольском приказе Висковатый в торжественной обстановке объявил созванным в Приказ иноземным послам о грамоте византийского патриарха, прося их написать о том своим правительствам.

Висковатый особо выделил слова грамоты о том, что русский царь отныне является н е т о л ь к о г л а в о ю р у с с к и х п р а в о с л а в н ы х х р и с т и а н, н о и в с е х п р а в о с л а в н ы х л ю д е й, ж и в у щ и х в д р у г и х г о с у д а р с т в а х, з а м о с к о в с к и м и р у б е ж а м и. Всем им он - отец и защитник, а потому может ли государь сложить оружие и не воевать Ливонию, коли там происходили и происходят надругательства над православными христианами, находящимися в подданстве у зазнавшихся немецких владык?

Еще и еще раз Висковатый повторил свою просьбу к послам, чтобы они довели до сведения своих государей, что Иван Васильевич - защитник своих единоверцев во всех странах.

В полдень у дворца толпился народ.

Царица Анастасия щедро оделяла деньгами и разными подарками бедняков и их детей, говоря каждому из них: "Молись о своем государе и великом князе Иване Васильевиче".

Самых бедных детей, по ее приказанию, уводили в Столовую избу на царевом дворе и там кормили их вареным мясом, рыбой и всякими сладостями.

VIII

Сильвестра не стали узнавать даже его друзья. Похудел, высох, глаза стали беспокойными, временами злыми. Раньше он старательно расчесывал волосы на голове, слегка подстригал бороду, одевался опрятно, часто менял шелковые рясы, теперь оброс клочкастой бородой, ходил со спутавшимися в беспорядке косами, а рясы, как будто нарочно, носил выцветшие с заплатками.

Сплетничали, будто царь недавно при всех вельможах назвал его невеждою. И теперь, если его спрашивали о каком-либо государственном деле, он отвечал тускло, неопределенно, заканчивая свой ответ одними и теми же словами:

- Не нашего ума то дело. Поклонись царю Ивану Васильевичу. Я невежда.

А когда говорил он это, на губах его появлялась улыбка. Злая, насмешливая. Скорбные глаза не могли скрыть затаенного озлобления.

Раньше Сильвестр был общителен. Ходил в гости к излюбленным князьям и боярам, ныне стал избегать и их. Впрочем, многие князья и бояре сами стали всячески его сторониться, особенно после того, как он заступился за Телятьева, у которого по причине опалы отписали вотчину на государя, точно так же, как и у покойного Никиты Колычева. Его вотчину царь отдал во владение двум десяткам дворян. И в первую очередь испоместил в ней врага колычевского - "выскочку" Василия Грязного, а Телятьева сослал в монастырь замаливать "какие-то грехи". Говорят, сам царь пытал его, а Телятьев, по малодушеству и спасая свою шкуру, наговорил нивесть чего на многих бояр. Вот к чему привело заступничество Сильвестра!

Большую часть времени первый царский советник проводил в молитве, посте и прогулках по кладбищам, где покоились прежде жившие вельможи и знатные иноки.

К царю его звали все реже и реже, а когда он и появлялся в государевых покоях, то был излишне смирен и почтителен и со всем, что царь говорил, соглашался. Это раздражало царя еще более, чем прежние споры.

И вот однажды Сильвестр сам явился во дворец, попросив доложить о нем. Иван Васильевич обрадовался тому, что наконец-то Сильвестр сбросил с себя свою замкнутость и гордыню и первый обратился к нему.

Он принял радушно первого советника в своей рабочей комнате. Налил ему чарку только что полученного фряжского вина. Но Сильвестр был темнее тучи и от вина отказался.

- Пришел я, государь, просить твое величество, чтоб оказал ты мне свою царскую милость - отпустил бы меня за тебя богу молиться на вечные времена в Кирилло-Белозерский монастырь. Послужил я тебе в прошлые годы верой и правдой, а ныне также послужу и за монастырским алтарем.

Иван с удивлением взглянул на Сильвестра.

- Российское самодержавство было всегда сильно тем, что почитало благочестие прежде всего, - могу ли я чинить противность в том своим ближним слугам, хотя бы служба их была полезная, доброхотная и прямая? Однако чарку царского вина ты выпьешь. Без того не уйдешь в монастырь.

Брови царя стали подвижными, что указывало на взволнованность его. На щеках выступил густой румянец. Он взял своей большой рукой чарку с вином и порывисто, так, что вино немного расплескалось, подал ее Сильвестру, который и поспешил ее принять своей бледной дрожащей рукою. (Ему вдруг пришло в голову: не отраву ли подносит царь?)

- Во здравие твое, государь, за правду и счастье! - произнес Сильвестр в сильном волнении.

- Нет! - прервал царь. - За победу нашу над немцами!.. Победим - и царь будет здоров, а коль в беду впадем - и царь занедужит!

Сильвестр нерешительно, маленькими глотками выпил вино.

Царь настороженно, с трудом сдерживая гнев, следил за ним.

- Но хотел бы я знать, - тихо сказал он, - до сего дня разве ты не молился за своего самодержца? И неужели мои вельможи, лишь уйдя в монастырь, возносят молитвы о своем царе? Не иная ли причина послужила твоему челобитью?

Выражение испуга и растерянности застыло на лице Сильвестра. Его мучила мысль: что он выпил? Яд или вино? Собравшись с мыслями, он сказал:

- Воля твоя, государь, думать, как тебе твое сердце, умудренное божией милостью, внушает, но у нас тоже есть сердце, исполненное преданной любовью к своему земному владыке, любящее крепко и горячо родину.

- Не такое нынче время, друже, чтобы царю забавлять себя слушанием ласковых речей. Огнь и меч должен быть у нас перед очами, а не любезные поклоны царедворцев. Не украшенная фарисейским смирением речь и не убогое речение мытаря, а крепкое слово воителя надобно нам нынче, завтра и далее того! Боевой меч - зеркало, в котором царь яснее всего видит прямые и кривые лица своих подданных.

На губах Ивана появилась насмешливая улыбка. Сильвестр побледнел: "Кажется, яд!" Тяжело дыша, охрипшим голосом сказал:

- Не слушаешь ты своих советников. Раньше слушал, теперь нет. Ласкатели твои стали между нами и тобой. Царь должен быть только главою и любить мудрых советников своих, яко свои уды*, ничего не предпринимать без глубочайшего и многого совета.

_______________

* Члены своего тела.

Сощуренные глаза царя впились подозрительно в лицо Сильвестра.

- О ком ты говоришь? Кто те "ласкатели" и что есть "между нами"? Между кем?

- Между тобой и избранною радою, в которую введены мы тобою же, осмелел Сильвестр ("Нет, не яд!").

- Кто мы?!

- Адашев, я, Курбский, Челяднин и другие твои преданные слуги.

Царь с сердцем хлопнул ладонью по столу.

- Молчи! Знай одно: слушал я вас долее, чем того заслужили вы и чем то было полезно царству нашему. Иди в монастырь! И молись там не обо мне, а о себе и своих товарищах! Держать тебя не буду. Прощай!

Сильвестр низко поклонился и вышел из царских покоев.

После его ухода царь кликнул Вешнякова:

- Гони Ерошку! Куда побрел поп Сильвестр? Досмотрите!

После того Иван Васильевич вызвал к себе Данилу, Никиту и Григория Романовичей Захарьиных и рассказал им о размолвке с Сильвестром.

- Давно бы пора ему!.. - вздохнул с недоброй улыбкой Никита. - Пускай молится.

Иван Васильевич посмотрел на него с грустью.

- Ни один владыка не знает, когда наступит час расставания его с любимым вельможею, бывшим полезным ему в то или иное время. Сам бог указывает - нам полезнее станет, коль Сильвестр отойдет от нас! Таких умных и добрых людей, как Сильвестр и Алешка Адашев, немного... Но бывают времена, когда малоумный царедворец меньше вреда принесет царю и родине, нежели умный. Алексея тоже надо удалить. Жаль мне его, но далее ему на Москве делать нечего.

Братья переглянулись.

- А Сильвестру, - продолжал он, - оставлю я все его имущество, ему и его сыну. Царь помнит старое доброхотство. Анастасия просила меня не обижать попа. Они ее поносят всяко и называют Иродиадой, а кто же более нее охлаждает мой гнев против них? Слепые! Сколь много неразумного творят они с той поры, что пошел я своей дорогой... Так тому и быть надлежит: ступив ложно на иную тропу, нежели я, они стали все дальше и дальше удаляться от меня. Оправдываясь и клянясь в верности, они обманывают и себя и меня... Не тем ли путем дошел до Гефсиманского сада и предатель Иуда?

В этот момент в царской палате появился Вешняков. Низко поклонившись, он сказал:

- Великий государь! Отец Сильвестр поехал к дому Курлятихи. Там же с полдня бражничает его светлость князь Владимир Андреевич.

- Спасибо, иди! - кивнул Вешнякову царь.

После его ухода царь задумался.

- Предвижу я великую свару, - вздохнул он. - Не было того в мире, чтоб противные стороны кончили борьбу свою молитвами друг за друга. Не верю я молитвам Сильвестра.

Царь тихо рассмеялся.

Романовичи почтительно молчали.

- Правителю нужна рука Давида, чтоб разметать врагов своих, а я слаб... слаб... Не чувствую силы в себе. Но бог милостив! Добрые люди помогут. Одних слуг у царя господь бог прибирает, других дает... Радостную весть сегодня поведал мне Висковатый: Данциг, Гамбург и другие немецкие города отказались давать Ливонии оружие... Нам легче станет.

Поднялся Данила Захарьин.

- Батюшка Иван Васильевич, надежен ли ныне Курбский? И не опасно ли то, что ты его поставил наистаршим надо всеми в войске?

Оба других царских шурина вздохнули, покачали головами, как бы подчеркивая тем самым свое единомыслие с братом.

- Вот уже два года, как мы воюем... Двадцать городов и замков в наших руках... Попытки германского императора, Литвы, свейского короля, Дании и Крыма помешать нам разбиваются о наш меч... И как вижу, этот меч искуснее всех держит Курбский. На кого же я могу иметь надежду, как не на него? Сам я ему сказал: "Либо я, либо ты". Кроме кого поставлю хозяином того великого дела? Курлятьев и Репнин дозволили десятку тысяч лифляндцев взять в виду всего нашего войска Ринген и истребить защитников твердыни. Не хочу думать, что то измена, а похоже.

Все трое Захарьиных опять вздохнули.

- Нашего войска впятеро было больше, как же так? - развел руками Никита. - Михаил Репнин неспроста отказывался идти на войну.

Иван Васильевич, ничего не сказав в ответ на это, налил всем вина.

Дружно выпили Захарьины, поднявшись со скамьи, за здоровье царя.

Иван Васильевич был молчалив. Иногда только отрывисто, как бы отвечая сам себе, он говорил: "Ну что ж, добро, коли так!"

Самый смелый и расторопный из братьев Захарьиных, Никита Романович, приложив руку к груди, громко сказал:

- Мудрое слово молвил, государь! Есть верные рабы у царя. Вот мы!.. Скажи мне царь: влезть на колокольню и бросься оттудова головою вниз. И не буду думать я, и в сей же час богу душу отдам за пресветлого государя...

- Мы такожде!.. Слово царя для нас равно божьему слову, - проговорил Григорий, приложив к груди в знак преданности руку, украшенную перстнями.

Иван еще и еще налил вина. Видно было, что он сегодня хочет много пить. Слова шурьев ему пришлись по душе.

- Да и то сказать... Добрые люди не перевелись на Руси, и они составляют опору великую державе Российской - государя любят, государя славят, за государя умирают... Война народом моим поддержана.

Иван Васильевич выпил один, не дождавшись никого, свою чарку, стремительно поднялся из-за стола. Заложив руки за спину, он принялся ходить из угла в угол просторной палаты.

- Стало быть, вы думаете, худа не будет от расставания с такими людьми, как Сильвестр и Адашев? - тихо спросил он.

И, не дождавшись ответа шурьев, сам ответил себе:

- Нелегко. Тяжко! И вот теперь, в ту минуту, когда я наложил на них опалу, мне чудится, что превысил я гнев свой... Ищу вину им и с трудом нахожу ее, а найдя, не вижу тягости в ней... Но знаю, чую: расстаться нам надо!.. Жалко мне их, жалко и себя...

- Батюшка государь, но ведь есть же добрые слуги, честные, преданные тебе люди... Они заменят их! - воскликнул Григорий.

- Кто? - быстро спросил царь, остановившись среди палаты. - Уж не Алешка ли Басманов? Не Васька ли Грязной? Иль, может быть, Афонька Вяземский? Их много, таких-то. Их жалую! И буду жаловать, но рядом с Сильвестром и Адашевым никогда не поставлю! Никогда! Знаю я их! Они еще скорее обопьются славой...

Захарьины притихли. Царь с пренебрежением перечислял всех своих новых приближенных, своих любимчиков. Слава тебе, господи, что не упомянул их, Захарьиных!

Иван Васильевич подошел к столу.

- Что же вы? Ну-ка, Гриша, наполни нам чарочки... Фряжское вино, из дальних стран привезли мне его. А все же наше лучше!

Стоя выпил свою чарку и опять стал ходить, искоса посматривая в сторону братьев царицы.

- Ты, Григорий, мужик не глупый, однакоже, все не то говоришь. Угодничаешь, а тебе того не надо, ты - брат царицы! Пошто тебе угодничать? Да разве правому делу в государстве одни хорошие, честные люди пользу приносили?.. Никогда не было того ни в одном земном царстве... Вот у Эрика свейского Георг появился, Перссон. Хорош ли он? Христианин ли он в человечестве? Нет такого пса, который бы не постыдился назвать его своим братом, и однакоже он у Эрика - первый человек, в канцлеры смотрит... А кто ж тот Перссон? Весь мир знает, что сыщик он, кровосмеситель и кат, и христианского ни кровинки в нем нет, человеческого тоже. Им же сильна свейская держава! А ему и всего-то три десятка годов... Так-то, Никита! Не одни добрые христиане и преданные государю люди помогают добрым государственным устройствам... Такого бы, как Перссон, я бы непрочь иметь. Васька Грязной, Гришка, его брат, Федор сын Басманов и много их, молодчиков, воровских дел не чуждаются, девок портят, без содомлянства не обходятся... Но уже немалую пользу принесли они не токмо мне, а и всему народу. Государь должен быть справедлив во всем и, хуля врагов, не думать о добродетелях своих друзей больше того, что они имеют.

Захарьины смущенно переглядывались между собой. Им показалось, что царь о них думает так же. Стало жутко. А главное, никак не угадаешь, что сказать, что бы государю понравилось. Ни так, ни этак! Всё невпопад! На все он возражает.

- Два года войны с немцами, - продолжал царь, - многому научили меня. Война помогла мне разглядеть истинных друзей и разгадать своекорыстных. Мои воеводы, увы! думают, что скоро кончится война и настанет мир... Они жгут села и деревни и убивают безоружных. Это легче, нежели покорять. Не один раз мы били немецких рыцарей-собак, а покоренною страной Ливонию не назовет и глупец. Но я поклялся всем государям, что мир настанет лишь тогда, когда наша истинная вотчина - Лифляндия - со всеми городами, со всем нашим добром отойдет к нам! Когда это будет, один бог ведает! Моего терпения хватит на всю войну, но хватит ли его у моих воевод? Наиболее тверд Андрей Михайлович - ему я и доверил свое войско, хотя он и адашевский друг. Он тверд, и воинское дело любо ему. Ошибаюсь я или нет, но доверять ему буду.

В доме дьяка Сатина, родственника Адашева, глубокое уныние. Оправдалось предсказание одного прохожего странника, ночевавшего в сатинском доме, что 1560 год будет несчастливым для Федора, Андрея и Алексея Сатиных. Долго тогда думалось: почему несчастье должно постигнуть всех трех братьев, а не одного?

И вот случилось...

Неужели князь Андрей Михайлович Курбский, победоносно ведущий новое наступление в Ливонии, взял крепость Феллин для того, чтобы в нее на воеводство был сослан его ближайший друг - Алексей Адашев? А случилось именно так. О, этот несчастный для всех адашевских родственников и друзей июль 1560 года!

Братья Сатины, а с ними князья Ростовские, Шаховские, Темкины, Ушатые, Львовы, Прозоровские и многие другие горько оплакивали в молитвах перед иконами попавших в опалу Сильвестра и Адашева.

Вся Москва заговорила об этом событии с удивлением и страхом. Кажется, нашествие на Москву крымского хана так бы не волновало москвичей, как это.

Федор Сатин, от природы живой, ловкий человек, теперь не вылезал из своей горницы, стал пить. К нему присоединился сначала Андрей, а потом и младший, Алексей. Пили и ворчали на царя. Всему виною Ливонская война! Не захотел Иван Васильевич послушаться своих советников! Что будет он делать без Адашева и Сильвестра? Пропадет! Погубит все государство! Много ли еще таких умных голов сыщешь?!

Митрополит будто бы ходил просить о помиловании Сильвестра и Адашева, но ничего не добился. Будто бы царь сказал, что Сильвестр "по своему желанию" удалился в монастырь; Алексея Адашева он, государь, почтил саном воеводы. Постыдно такому мудрому человеку во время войны быть писарем, сидеть в Посольском приказе.

Вот и пойми тут: смеется царь или впрямь честит Алексея?

Но и малый ребенок видит, что царь охотно расстался со своими первыми советниками.

Князь Семен Ростовский под хмельком залез на колокольню, хотел броситься с нее вниз головой, однако пономарь Никишка стащил его вниз, только ногу ему немного вывернул. Хромать стал князь на другой день.

Не лучше случилось и с князем Василием Прозоровским. Ушел рано из дому и бросился в глубокий бочаг Москвы-реки. Стал тонуть, испугался. Закричал о помощи. Как раз царь Иван Васильевич возвращался со стрельцами с рыбной ловли. Велел спасти князя. Насилу вытащили.

- Ты как попал в сей ранний час в воду, и в рубахе и портах? спросил он князя Прозоровского.

А тот буркнул в ответ:

- Яз, батюшка-государь, ума рехнулся!

Царь приказал его схватить и запереть в "безумную избу" и оттуда не выпускать его, "докедова вновь не поумнеет".

Обо всем этом много толков было в доме Сатиных. Осуждали они царя и за его "демонское упрямство".

Приезжали в Москву послы из Литвы и Польши, из Дании, из свейской земли и все просили от имени своих королей прекратить пролитие крови в Ливонии. А он твердит одно: "Ливония - извечная вотчина государей российских, и буду биться за нее, докудова нам бог ее даст!"

И всем боярам и князьям казалось это смехотворным. Ради моря столько крови проливать! На что оно Москве? Ну, если бы кто-нибудь обидел, оскорбил бы его род, или жену его, или царевичей, а то, извольте... море ему понадобилось, как будто своей воды мало! Чудно! Да и есть оно уже... То же Балтийское море... Но нет! Ему нужна Нарва... Торговый порт... Не поймешь его! Все делает в ущерб державе. А главное... Сильвестр и Адашев! Без них теперь все погибнет: и бояре, их друзья, и воеводы, и дьяки, ими оставленные, и вся Россия!

Да одни ли Сатины так думали? Во всех Приказах со страхом шептались о том же. Мороз по коже пробирал. Многим казалось, будто все хорошее, что в государстве делалось, все это от них, - от Адашева и Сильвестра и от их друзей бояр, а царь за их спиной и вся родина благоденствовали, жили весело, беспечно. А вот когда царь стал сам править, так и началась эта проклятая война, а вместе с нею и поборы, и увод людей на поля сражений, и неурядицы на южных границах, разоряемых крымскими татарами... Если бы царь по-старому слушался своих советников, ничего бы этого не было. Жил бы спокойно, радовался бы на своих деток, ездил бы по монастырям, богу молился, веселился бы в своих царских хоромах с ближними боярами, на охоту бы ездил... Господи, чего ему не хватало? Нет! Все что-то придумывает, мудрит. Вишь, за море его потянуло, торговать, плавать в иные страны, будто своей земли мало! Гибель! Гибель грозит государству без мудрых правителей Адашева, Сильвестра и таких, как Челяднин либо Курлятев, а уж теперь, после удаления Сильвестра и Адашева, какие они слуги государю!

Загрузка...